Владислав Оркан Батраки

I

В тихой глубокой котловине лежит горская деревушка Конинки. Горы прижали ее к груди и обхватили с обеих сторон руками. По крутым откосам лесистого ущелья раскинулись селения — по два, по четыре двора и больше.

Бесплодные каменистые земли тянутся по берегам ручья, поднимаясь к безлесным горам. На узких, изрезанных межами крестьянских полосках сереют негодные для пахоты кочки, заросшие густым кустарником. Склоны гор покрыты голыми скалистыми перелогами, на которых из года в год попусту ищет корм скотина. Мудрено щипать траву там, где ее нет. Пастбища эти и вытоптанные скотом залежи, поросшие можжевельником, упираются жидкими перелесками в длинные вырубки.

Тихо живут люди в Конинках. Горы отрезали их от мира, и связывают с ним деревушку только ярмарка да костел, куда ходят на богомолье или по большим праздникам. И все. Да, правда! Еще одно: заработки. Каждый год часть молодежи покидает деревню, отправляясь «за хлебом». В поисках заработка мыкаются они на чужбине и возвращаются с удивительными рассказами, но с пустыми руками и почти всегда с подорванным здоровьем.

Впрочем, понятие «чужбина» имеет для жителей Конинок такое же значение, как солнце или луна, — чего-то очень далекого и неведомого, о чем иной раз кто-нибудь порасскажет, но чему они не слишком склонны верить.

Зато они охотно слушают всякие неправдоподобные истории. Тут трезвый ум крестьянина уступает место первобытной фантазии. А может быть, уже с материнский молоком они всосали истину, поколениями усвоенную под гнетом неволи, что «если есть что на свете хорошее, то не для мужика», — и потому они в вымыслах ищут утешения.

«Ну, как там, будет война?» — спрашивают одни, а другие: «Что там слыхать?» И у тех, и у других это не пустое любопытство. В вопросе о войне сказывается страх перед новыми тяготами, а в вопросе «что слыхать» кроется какая-то неясная надежда, словно ожидание какого-то облегчения жизни. В уме крестьянина рождается понятие о «ком-то» или о «чем-то», что придет неведомо откуда и скрасит его долю… Так возникают легенды и о таинственном «эрцгерцоге», и о некоем сказочном спасителе, который скрывается в народе.

В Конинках кое-что знали об этом. На ухо рассказывали друг другу старики и молодые, возлагая на будущее самые невероятные надежды.

А в остальном они интересовались только собой и своим сельским миром, замкнутым от всех в тихой котловине.

О «политической жизни» здесь никто и не слыхивал, даже не подозревали, что существует такая жизнь, да и кто бы мог им об этом сказать!.. Впрочем, кого бы они стали слушать, если им «ксендз об этом не говорил!»

Старшие — те, правда, слышали о выборах депутатов, но какое им дело до этого? «У нас тут никому не к спеху ехать в Вену, — говорили они. — На это деньги нужны… Ну и голова!» Как хотел войт[1], так и голосовали, так оно и выходило. А как же иначе?

И люди спокойно жили в Конинках, не заботились о том, что делается на свете, говоря, что у них хватает своих бед.

Зато друг другом интересовались на совесть. Даже в поговорку это вошло. «Никто, — говорили, — без того не чихнет в деревне, чтобы с другого конца не поздравствовали».

Всякий мог рассказать на ухо: от кого ребенок у Зоськи Запалы (той, что прислуживала у ксендза); за кем бегает Ганка Козера; чей мальчишка прошлый год утонул в пруду и сколько детей прижил на стороне Шимонек с того берега (даром что у него жена дородная баба, а ему самому скоро стукнет шестьдесят!..).

О Сатровой, что держит в ежовых рукавицах сыновей, не давая им жениться, или о непутевом Козере, которого всегда «что-то» водит по ночам, — тут знает любой ребенок. А о старом Злыдашике, владельце лесопильни, прозванном Хыбой, распевают пастухи, когда пасут стадо…

Словом — каждый про другого знал больше, чем про себя. Когда жали хлеб или копали картошку, чаще всего говорили об отсутствующих. Но как будто и в городе так?.. С той лишь разницей, что там кусают, чтобы кусать, а здесь болтают просто ради смеха. А в бедности и смех нелегко достается, вот он и приходится за чей-нибудь счет…

Что бы тут ни услышали о ком, передавали дальше, оттого каждый был на виду у всех. Нужно было крепко остерегаться, чтобы никому не попасть на зубок. А это кое-чего стоит среди такого множества народу… Однако об иных ничего не могли сказать, хоть и были бы непрочь; таких уважали и заглаза. Многим выказывали почтение только в глаза, но кое над кем смеялись без стеснения, хоть то и не были злые люди. Да злого человека смехом не проймешь. А этих за живое задевало…

Посредине деревни, на берегу, кучка женщин копает картошку. Нанял их старый Злыдашик, и они с утра у него работают. Время от времени ветром относит то чей-нибудь протяжный голос, то громкий дружный смех…

— Ну и чудны́ же эти Сатры — что мать, что сыновья…

— И не говори!

— Живут все скопом. Хоть бы один женился…

— Да им мать не дает! — стала объяснять одна из женщин. — Раньше, — говорит, — у меня борода вырастет, чем я пущу в свою хату сноху.

— Ну и пусть их держит при себе! — засмеялась Ганка Козера. — А вскорости ни за кого из них и вдова не пойдет. Меньшому, Янтку, и то уже тридцать лет сравнялось…

— Да что ты болтаешь? Верных сорок! А Ромку и все пятьдесят…

— Погодите-ка, — вмешалась в разговор Лукаска, — мне со святой Магдалины пойдет шестьдесят третий, а я еще девчонкой была, когда у них служила, и при мне он родился.

— Старуха им землю не отдаст, покуда жива, — перебила ее другая. — Еще, — говорит, — успеют похозяйствовать, когда меня не станет…

— А ей какая корысть?

— Вот подите ж вы!

— Экая упорная тварь! — Только и знает что топает да кулаками стучит и из себя выходит, а сама насилу ноги таскает… Женила бы хоть одного и жила бы спокойно.

— Поди растолкуй ей! Она тебя отошьет, как старого Хыбу… Ее не переспоришь.

— Вся-то иссохла, смотреть не на что, а до чего злая!

Громкий хохот на минуту прервал тихие пересуды. Женщины снова принялись копать, перебирая в уме, о ком бы теперь посудачить… Нашлось бы у них что порассказать о Хыбе, хозяине лесопильни, да ему сноха передаст… Немало они знали и о старом Козере, но тут дочь его слушает! Кабы ее не было!..

— Постойте-ка, постойте! Слыхали вы, что приключилось с Маляром?

Все замерли от любопытства.

— С чего-то порча на него нашла посреди дороги… Идет, бедняга, весь съежился и верезжит не своим голосом! Я было подумала, что он свинью гонит с ярмарки, так он скулил…

— Может, толкнул его кто ненароком…

— Кто его знает. С ним что хочешь стрясется…

— Да он лезет, куда не надо.

Женщины смеялись и чесали языки, а за болтовней незаметно подвигалась работа.

По другую сторону ручья, на поле Сатров копошатся, согнувшись, три бабы. Сатрова — скряга, никогда не позовет людей, не наймет копать. Зато сама надрывается за десятерых. Ее едва разглядишь между рядов, такая она сухонькая, тщедушная, а в работе мужику не уступит.

Помогают ей работница и бедная немолодая Ягнеска, которая с весны живет у нее.

— Такая жилица стоит трех девок, — говорят люди. И верно. Ягнеска ко всем идет работать, кто бы ее ни позвал, а приглашают ее охотно, потому что она довольствуется малым. Дадут ей несколько картошин да доброе слово в придачу — она и за это скажет спасибо… У Сатровой хранится все ее богатство: в углу в подполе картошка, в закроме — зерно, а на гумне — постель… Чего ж ей еще? Когда топится печка, поставит возле хозяйских горшков свой чугунок — и поест в уголке что ей бог послал… Да и не всегда Ягнеска мешается у огня: три раза в неделю она постится; поест один раз в день печеной картошки, и хватает с нее, не обижается…

Сатрова с радостью пустила ее к себе. Работы по горло и в хате, и в поле, так что Ягнеска пригодится. Чужим надо платить, а этой сунешь что попало, она и не спросит больше. А когда не работает у людей, то ей помогает — вот как сегодня… Вышла с утра и копает. «Надо бы ее покормить в обед и в ужин, да много ли это стоит? А даром никто не пойдет», — успокаивает свою совесть старая Сатрова и подгоняет помощниц собственным примером: первая начинает новую грядку.

— Это у Хыбы там копают? — спрашивает Викта, работница, лишь бы начать разговор.

— А проворно они работают, вон у них сколько вырыто… — отвечает Ягнеска.

— Не сидят сложа руки! — говорит Сатрова, словно желая сказать: «Давайте-ка и мы копать!»

— А кто там у них в поле? — останавливается Викта, чтобы хоть минутку передохнуть. — Ганка Козера, Хазьбета Хыбова…

— Копай, копай, нечего зевать по сторонам! — напускается на нее старуха.

— Не горит… — ворчит Викта.

— А Маргоськи с того берега там нет? — спрашивает Ягнеска.

— Не видать… Будто бы поссорились они со старым Хыбой.

— Ох, увязла она, как муравей в смоле, — не приведи бог!..

— Бедность у них, куска хлеба нет.

— И не говорите!

— А тут еще работай на чужом поле.

— Вот я всегда и толкую, — говорит Ягнеска, — лучше уж мыкаться в людях, чем построить себе хату на чужой земле, а потом отрабатывать, точно барщину какую…

— Так не она же строила, а покойник, ее муж…

— А что толку? Он и сам помер раньше времени, и ее оставил с девчонкой да с Юзком…

— Ну, не будь Юзка, давно бы они с голоду померли. Малый изо дня в день с возчиками ездит, так хоть сколько-нибудь заработает. А Хыба…

— И не поминайте мне про него! — прервала Сатрова. — Тут, тут у меня жжет, — ударила она себя кулаком в грудь, — как только подумаю о нем. Вот ведь старый чорт, будь он проклят! Вот ведь… вот… уж я и не знаю, как его назвать! Все моего Михала сбивает: «Да женись ты! Да не слушайся мать…» — право, так! А Михалэк до того прост: чуть взойдет в хату, все мне и перескажет… А то однажды Янтка поймал возле костела и давай его уговаривать насчет женитьбы!.. И что ему до моих детей?! Ведь вот пес! Вот кровосос!.. Лучше бы за своими смотрел! Я так ни в чьи дела не мешаюсь… Но давно бы встала его лесопильня, если б не мои дорогие детки. Они и бревна возят, и пилят изо дня в день, а он только деньги загребает… На это он мастер. Ого! Считать, да загребать, да копить!.. А что он имеет от своего богатства? Много ли он земли прикупил? Насилу на своей пробавляется. Не будь у него лесопильни…

— Да бедняков с того берега, что за жилье на него работают…

— Давно бы он околел!

Она замолкла, разгоряченная, с трудом переводя дыхание… Кто мог предположить, что в этом тщедушном, ссохшемся теле таится такая лютая злоба!

— И что ему до моих детей? — снова заговорила Сатрова. — Он их, что ли, растил, что теперь к ним суется? Выискался незваный отец!

— А злой он — упаси бог! — говорила Ягнеска. — Я ведь у него работала, так знаю… Над снохой измывается — страшное дело! Сколько слез она пролила из-за него… А что ей, бедной, делать? Мужик у нее никудышный, не приведи господь! Только ходит, бормочет, да что-то соображает, да про себя говорит… Этакой думщик! Работать-то он работает, хоть и в кузнице… Да что толку, раз он вроде дурачка?.. Все о чем-то раздумывает.

— Господь наказал его таким сыном, — торжественно молвила Сатрова. — О! Господь-то знает, кто каков есть и на что зарится… Он хоть и высоко, да видит!

Все три набожно посмотрели вверх и, замолчав, принялись собирать вырытую картошку.

— А меньшие оба каковы! — снова начала старуха. — Ни богу, ни людям — сущие висельники. Собку, верно, уже лет двадцать, а он еще не был на исповеди… и хоть бы ему что! А Войтек — тот так и рвется из дому прочь, бродяга и выйдет из него, больше никто…

— Что правда, то правда! — подтвердила Ягнеска. — Наказал его бог, — продолжала она, — да и неоткуда там хорошему взяться, раз отец плохой… сами знаете! А он-то зверь был смолоду, старый Хыба, все на него жаловались. Отца с матерью не почитал, не слушался, сызмальства злой был и дикий. Говорили люди, когда он сосал, то всегда, бывало, матери грудь искусает…

— Господи, помилуй! — прошептала Викта и вся затряслась.

— Верно, верно… Волк он был, волк и остался!

Они продолжали рьяно копать, рассказывая нивесть что о владельце лесопильни. Сатрова привирала, всячески черня старого Хыбу, так задел он самую чувствительную струну ее сердца — струну материнской нежности. Лучший друг становился ей врагом, едва только заикался о женитьбе «детей». Неважно, что детям было по тридцать или сорок лет: она хотела до гроба остаться им матерью…

Ягнеска тоже таила в сердце ненависть к Хыбе за то, что он обижал Маргоську… Обеих женщин роднила бедность и горькая батрацкая доля.

Викта же поддакивала старухе, потому что ей это ничего не стоило. Служила-то она не у Хыбы, а у Сатровой… А к хозяйке не мешает подольститься: не останешься внакладе.

Вот они и наговаривали на Хыбу что попало и, не скупясь, осыпали его последними словами.

На самом деле Злыдашик, называвшийся также Хыбой, не был таким злодеем, каким изображала его Сатрова… Нет. Это был хозяин, крепко осевший на земле своих дедов-прадедов. А земля была у него плодородная, урожайная, у самой воды, да еще на воде стояли мельница и лесопильня.

«Молодец мужик!» — говорили о нем дальние крестьяне, зато соседи ругали его на чем свет стоит — и не диво. С соседями всю жизнь знаешься, а с дальними от случая к случаю.

Сыновей у него было трое. Баба его померла в пост, только позабыл он, в какой год… да это и неважно, померла — и нет ее… а жаль! Остался дом без хозяйки. От нужды женил он сына и взвалил на себя лишнюю заботу: не ладила молодая с другим его сыном, Собком. Грех с ними да и только…

За снохой, правда, взял он две или три сотенных и корову, но как-то это разошлось, что и не видно в хате. Что баба с собой приведет, то, говорят, если волк не съест, само подохнет…

Чудной был его старший сын, Ясек. Не шумел, не ругался, но целыми днями ходил мрачный, как ночь…

— Как задумает что, иной раз неделя пройдет, ни с кем словом не обмолвится… такой думщик! И в кого он пошел? Мать-то была говорлива… да что! на минуту рта не закрывала, и я, слава богу, за словом в карман не полезу… а этот уж такой!.. Наказание господне… — жаловался людям старик, а про себя говорил: «Думай, думай! Хоть до страшного суда будешь думать, ничего не надумаешь…»

Никто не подозревал о безмолвной борьбе между Яськом и стариком. Это была борьба двух талантов — с одной стороны неосознанная, с другой — сознательная и упорная.

Отец, опытный хозяин, ловкий в обхождении с людьми, был известным мастером. Он сооружал лесопильни, мельницы и крупорушки, был колесником и столяром на всю деревню и округу. О нем слышали везде и носили ему работу из окрестных деревень — пока не подрос сын.

Ясек уже мальчишкой вырезал свирели, чинил гармоники и работал с отцом в кузнице. Со временем отец передал кузницу ему, с радостью заметив, что сын тянется к учению. Но что же? Кузница Яська не удовлетворяла, он принялся что-то мастерить на лесопильне, сделал новые колеса, наладил мельницу — и отец с ужасом убедился, что сын знает больше его.

«И откуда это у него берется? — думал старик, — родился он с этим, что ли?»

Однако не показывал виду: ждал, что будет дальше.

В свободное время Ясек постоянно что-нибудь мастерил в кузнице или, подперев голову, сидел на лесопильне. Приносили люди работу — он словно просыпался и мигом выполнял заказы. Его уже везде знали. Он делал колеса, шестерни и новые железные плуги, на досуге чинил часы и мастерил даже ружья и скрипки.

Слух о нем далеко разнесся. На отца никто уже не смотрел — его затмил сын.

Что творилось в сердце отца — никому не известно. Старик не мешал Яську, жил, как и прежде, но когда заслуженно хвалили работу сына, весь зеленел и, тихо выругавшись, запирался в хате. Казалось, он совсем забросил «мастерство» и работал только в поле.

— Есть там сын, пусть вам и делает, — отвечал он, когда приходили его звать. — Я уже этим не занимаюсь.

Но не то у него было на сердце. Старик задумал сделать что-нибудь такое, что сыну было бы не по плечу. Он еще не знал что, но чувствовал: сделать нужно, не то люди станут говорить: «А знаете, Ясек искуснее отца».

— Мы еще посмотрим, кто искуснее! — бормотал он, все более ожесточаясь, и искоса поглядывал на сына.

Ясек, не подозревая о гневе отца, молча возился в кузнице или, подперев голову руками, думал, сидя на лесопильне.

— Думай, думай хоть до страшного суда! Ничего ты не надумаешь, — повторял старик и жаловался людям на сына, такой-де он «думщик и мямля».

Люди смеялись и в глаза сочувствовали старику, что зря потратил он столько труда и времени, стараясь дать сыну «талант в руки», — но работу несли Яську.

И Хыба в душе презирал людей.

— Им бы только пожрать, скотам, — втихомолку ругался он, — одна у них забота — о брюхе, вот и думают, что все такие…

Хыба чувствовал себя гораздо выше соседей, хотя ладил с ними; да что поделаешь, приходится ладить. Но он не мог понять, как это Ясек разговаривает со всякой батрачкой (хотя вообще он немногословен) и иной раз даже отложит работу почтенного хозяина, а уж ей заклепает заступ…

— Не может он знать больше моего, — утешал себя в таких случаях старик, — а то не стал бы он с кем попало якшаться. Вот Собек — тот не такой, хоть он и не мастер…

И правда, Собек совсем не походил на Яська. Вертопрах он был, каких мало, драчун и забияка, известный на всю деревню. В корчме ни один праздник без него не обходился, а раз был он, то была и драка. Шкура у него продубилась, столько его колотили, но ему все было нипочем. Люди не любили его, но боялись. Он это знал и старался еще больше нагнать страху дикими выходками. Дома он со всеми ссорился. Особенно страдала от него невестка. Некому было за нее заступиться. Ясек все время торчал на лесопильне; спасибо, хоть ночевать приходил в хату…

Собек насмехался над Яськом, подлаживался к отцу, и ему сходили с рук такие проделки, которых меньшому, Войтку, отец бы не спустил.

— И никогда этот паршивец, — так называл Войтка старик, — не придет, если что набедокурит, не повинится, а только прячется по углам. Думает, я к нему пойду с повинной!.. Пропадешь, прохвост, если так и будешь делать. Погоди-погоди! — грозился старик. — Не слушаешься отца, так послушаешься плетки!

Войтек смеялся в глаза, что выводило из себя старика, и убегал в деревню или за ручей к Маргоськиной Зоське. Случалось, по три дня его не видали дома. Это особенно сердило отца.

— И чего он туда бегает? Есть, что ли, в хате нечего этому паршивцу!.. Сходи-ка, Хазьбета, за ним, — говорил он снохе, — а то я пойду, так все кости ему пересчитаю! Да накажи ты этим побирушкам, чтобы они моего малого не зазывали к себе! Покуда терплю, терплю, а…

Хазьбета уходила, но обычно возвращалась одна.

Тогда старик впадал в ярость и проклинал час, когда пустил на свою землю этих окаянных нищих, которые сманили его малого.

Видно, позабыл старый Хыба, что не он, а отец его женил проработавшего у него долгие годы батрака на сироте Маргоське, отвел им место за ручьем и дал лесу на хату. За это они должны были помогать ему в поле — и помогали.

Запамятовал об этом старый Хыба… А может, ему казалось, что это случилось, когда уже он был хозяином, или что так давно живет он на свете!.. Кто ж его знает!

II

На лесопильне Хыбы собралось несколько мужиков. Был тут Щипта из-под Гроня, Енджей Запала, Блажек Кусь, прозванный Курьером, старый Козера, ну и трое Сатров: Ромек, Михал и Янтек.

Братья бывали тут ежедневно. Они привозили из лесу комли, скупали, где могли, сухой бурелом и пилили доски с весны до зимы и даже зимой. Доски эти они продавали в другую деревню, каждый — как знал и умел. Работали они сообща, а заработок делили. Это был безмолвный заговор трех сыновей против матери. Ни один из них не говорил об этом вслух, но про себя каждый решил, что как только заработает две-три сотенных, то, не дожидаясь материнского благословения, женится на ком попало, лишь бы получить клочок земли… А пока что они выслушивали язвительные насмешки и с утра до ночи работали, как волы.

Щипта и Енджей давно привезли сюда бревна, а сейчас хотели распилить их и продать, а то не на что было купить соли. С самой весны лежали тут эти бревна, заваленные другим лесом, но все недосуг было мужикам вырваться из хаты. Работы всегда хватало и в поле, и дома. Осенью, когда кончалась страда и с поля был убран хлеб, оставалось больше свободного времени. Правда, надо было копать картошку, но это бабье дело, пусть-ка они погнут спину над грядами. У мужика скорей заболит поясница… Так про себя рассудив, порешили и пришли на лесопильню.

Блажка сюда привела не какая-нибудь нужда, а он всюду втирался, куда его и не звали. Ему бы только пойти на деревню да просиживать часами по хатам.

Так заходил он и сюда и сидел на досуге. Смолоду он немало побродил по свету, и у него было что порассказать. Одна беда: не знал он, где кончается правда, так иной раз нивесть что болтал… Везде ему были рады, как всякому, впрочем, над кем можно посмеяться. Язык у него длинный, говорили люди, да кому это мешает, раз никто ему не верит… А за то, что он сплетни собирал и по хатам разносил, его и прозвали Курьером.

Козеру, видно, и сюда «что-то» завело, как оно всегда водит таких пьяниц, горьких да непутевых.

Сойдясь на лесопильне, все толпой обступили Яська, который мастерил шестерню; рядом лежали водяное колесо и три гладко выстроганных вала.

— Что же это такое будет, а? — спросил любопытный Блажек.

— Гонтовня, — тихо ответил Ясек, поднимая голову.

— Это что же?

— Гонтовня! — громче повторил Ясек.

— Я понимаю, а что это?

— Увидите…..

— Это, стало быть, такая маленькая лесопильня, — объяснял Щипта, всегда старавшийся казаться умным, — тут вон вал, там водяное колесо, а сейчас он ладит шестерню. Не видите, что ли?

— Да вижу.

— Так чего же спрашивать?

Все прикидывались, будто понимают, хотя никто не знал, что это будет.

Между тем пила с яростью вгрызалась в дерево, осыпая доски опилками. Пришел из хаты Собек и, шаркая керпцами[2], стал отгребать опилки в сторону.

— Михал! К пиле! Доходит! — крикнул он, оборачиваясь к мужикам. Все задвигались. Михал с Янтком закрыли воду, Ромек повернул рукоятку. В пилу задвинули новую доску, и пущенная в ход лесопильня снова заскрежетала. Одни вернулись к Яську, другие окружили костер, разложенный возле лесопильни.

— А он, скажу я вам, такое тут смастерит, этот Ясек… — начал Запала, — И не говорите!

— Надумает, смекнет то да се — и сделает.

— Известное дело, он мужик искусный…

— Талант — он и есть талант. Тут ничего не скажешь. Только тихоня, с людьми он обходиться не умеет.

— Вот то-то! С ним, скажу я вам, много не потолкуешь…

— Уж это нет!

— Такой думщик…

— А выкопали вы картошку? — спросил Щипта, обращаясь к Енджею.

— Да выкопать, скажу я вам, бабы могли бы, если бы они со льном управились. Времени, сами знаете, было немало. Но то одно, то другое, так оно, скажу я вам, и проходит зря. Я говорю бабе: «Принимайся, дескать, живее, не мешкай…» Но бабы — одно слово бабы.

— Им не к спеху.

— Не к спеху. Ей, скажу я вам, только бы возиться в хате у печки, а работа пускай дожидается. Не заяц, говорит, не убежит.

— Так они всегда. Вот и моя…

— Михал, к пиле! Доходит! — крикнул Собек.

Сатры мигом вскочили — мужики грелись, усевшись вокруг костра на толстых бревнах. Один Козера шатался взад и вперед, то поглядывал на Яська, то снова возвращался к костру. Что-то внутри жгло его, словно угрызения совести, и он искал, перед кем бы излить душу. Наконец нашел.

В стороне, возле пилы, сидел на низенькой колоде Собек и, постукивая керпцем, что-то насвистывал. Его мало занимали собравшиеся мужики. Изо дня в день он их тут видел и всех знал, а они его — еще лучше. Он раскачивался и свистел, время от времени отпуская для пущего форсу крепкое ругательство.

К нему-то и подсел терзающийся Козера.

— И как это, Собусь, как это на меня нашло…

— Говорите громче: пила!

Приглушенный скрежет покрывал гомон голосов, поглощая соленые словечки.

— Сохрани тебя бог, Собусь, упаси тебя бог!

— От чего это?

— Я тебе расскажу, только ты слушай хорошенько. Утром это было… Ты-то знаешь, с чего я день начинаю. У меня святая вера и молитва — первое дело. Вот я и молюсь, и молюсь, а тут что-то мне шепчет: «Козера, иди в корчму! Козера, иди в корчму!» Что такое, думаю, дьявол, что ли, меня искушает? Но не подаю виду, читаю молитвы… Отче наш… Богородицу… Верую… Вдруг как рванет меня что-то за руку, да как рявкнет над ухом: «Козера, иди в корчму!!» Что было делать? Собрался я, пошел. Иду-иду, а все слышу, словно кто меня так и подгоняет, так и подгоняет… Ну, пришел я в корчму. Как пришел…

— Михал! К пиле! Доходит! — гаркнул Собек.

— Как пришел, так там и остался… с утра до полудня, И с полудня до вечера. Народу привалило!.. И Канты, и Люберда, и Греля — всех и не сочтешь. Пьем да пьем, а время не стоит, летит… Конечно, заказываю я стопку, Греля тоже; смотрим: подсаживается к нам и кум, что через межу живет, и еще кто-то… словом, собралось нас — сила. Ну, выпили мы в свое удовольствие, как следует быть… Да ты слушай! Это еще не конец… Так прошел вечер, а там и ночь настала. Все разбрелись — кто куда, а я остался один… Что тут делать? Э, думаю, пойду, на все воля божья! Хата не за тридевять земель, дойду. А меня все что-то не пускает… Но я уж ни на что не посмотрел и пошел. Иду я, иду, прямо по дороге, как следует быть… вот-вот дойду! Вдруг — как схватило меня да как начало водить… И где меня только не водило: вода — не вода, межа — не межа… так меня и водило до самого утра. Сколько раз я в воду попадал, на скольких бороздах спотыкался — этого и не рассказать!.. Век проживешь, а не поверишь… Разве самого тебя так же схватит, чего не приведи господь! Сохрани тебя матерь божья!.. Только под утро я пришел в себя, когда уже совсем рассвело… И знаешь, куда меня занесло?.. Вон туда, на бережок, где поле Запалы, в те ямы!.. Там уж меня отпустило, очухался я и побрел в свою хату… Не веришь? На, погляди! — он вытянул ногу. — Новехонькие керпцы купил на ярмарке, так вдребезги изорвал их за одну ночь.

— Михал, к пиле! Дошла уже! — крикнул Собек и закрыл воду.

— Вот я и толкую тебе, Собусь, не верь ничему, хоть бы оно, не знаю что, говорило! Хоть бы тебя со всех сторон тянуло!.. Это сам искуситель, будь он проклят, не кто иной, как он. Я уже дал себе зарок: больше ни разу не пойду в корчму, хоть бы у меня горло иссохло. Не пойду — лучше прямо помирать… Так-то, Собусь…

— Просторнее будет в корчме!

— И ты не ходи, мой тебе совет… Послушайся меня, старика! Вот увидишь, спасибо мне скажешь! Это пекло. Беспутство сущее! Ничего больше… Верно, верно, Собусь, — поперхнулся Козера и поплелся к костру.

— Старый плут! — проворчал Собек. — Видит меня в корчме и боится за девку… Думает, дурак, что у меня только она на уме… Как бы не так! Зять тебе нужен! Чорта с два ты получишь…

У костра стоял гомон. Блажек чудеса рассказывал о белом свете.

— Разные края есть, ра-аз-ны-е!

— Это и все знают, не один вы…

— Я, скажу вам, нигде не бывал, — начал Енджей, — однако дураком себя не почитаю…

— Ну, насчет этого люди вас выручат… не бойтесь, — подтрунивал над ним Щипта.

Блажек разошелся и продолжал рассказывать:

— Шли мы тогда с русской стороны и встали под Краковом. Город красивый, приличный!.. Ничего не скажешь. Есть на что поглядеть, было бы время… Стоят там две башни — ужас до чего громадные!.. Страх берет на них смотреть. А на башнях расхаживает стража и весь день трубит…

— Это зачем?

— Да я не знаю. Видно, так им велели.

— Басни!

— Ну, так ступайте да поглядите, басни я вам сказываю или нет… Народу в Кракове тьма! — продолжал Блажек. — Одни гуляют, другие по костелам сидят, ничего не делают, так и живут.

— А тут люди… не приведи бог!

— Говорю вам, есть на что поглядеть.

— Будто рынок там такой же, как в Мшане?

— Го-го-го! Не сравнять!.. Там на рынке три костела стоят и еще столько места, что сто полков солдат можно выстроить…

— Что вы брешете?

— Истинная правда!.. Встарину там было только два костела, а как показалось морское око…

— Где?

— В Кракове, на рынке! Да толкую же я вам! Просто хлынула вода из земли и весь город бы затопила, кабы не стали спасать. Уж тут и перинами, и свиным салом затыкали…

— Много и не надо было! — съязвил Собек. — Сунуть бы ваш язык, он бы сразу заткнул…

— Так вот, — докончил Блажек, не замечая насмешек, — заткнули накрепко и построили на этом месте костел…

— И больше оно не показывалось?

— Нет.

— Закрылось, стало быть!

— Говорят, Морское Око[3] в Татрах — в пару к тому…

— И то может быть!

— Богатыри едут! — засмеялись мужики.

На уличке, огороженной плетнями, показались сначала серые волы, за ними воз, груженный лесом, а рядом с ним два парня.

Это были Смречаки[4], оба могучие, как ели; каждый из них легко поднимал комель на телегу, за что и прозвали их богатырями. В Конинках никто с ними не мог тягаться, разве Собек… да и то с грехом пополам!

Въехав на площадь, где был свален лес, они мигом сложили бревна на землю и рукавом утерли пот со лба. Затем подошли к лесопильне. Волы остались одни.

— Скоро вы допилите? — спросил старший, нагнувшись над пилой, словно тополь, склоненный ветром.

— А вы подсобите! — попросил Ромек. — Быстрее управимся…

— К зиме; да и то — кто его знает! — поддел их младший Смречак.

— Господи помилуй! И что за мужики эти Сатры! — засмеялся старший, Вавжек. — Возят, пилят, продают, никому не дадут попользоваться… Подумаешь: хозяева или еще кто, а на самом-то деле — только дети своей матери.

— А ты кто? — крикнул Ромек.

— Вавжек, будто ты запамятовал, что был моим крестным?

Мужики у костра захохотали.

Смречаки подошли к ним и, грея руки, продолжали чесать языки, подшучивая над тремя братьями.

— Женись, Михал! Поклонись матери в ноги и проси…

— Меня проси, меня! — смеялся младший. — Я для тебя похлопочу… Такую тебе девку сосватаю старательную, что матуся твоя живо станет бабкой — и полгода не пройдет после свадьбы… Право!

— Вы, парни, так подгадайте жениться, чтобы друг дружке быть сватами!

Смех доносился на лесопильню и терялся в грохоте и шуме.

Сатры молча выслушивали насмешки, а зло срывали на работе. Доски, сброшенные с пилы, так и свистели в воздухе. Визжала пила, вторя свисту, водяное колесо заглушало скрежет и мерно, однообразно всплескивало.

Ясек строгал деревянные зубцы для шестерни, примерял и обдумывал, не слыша и не видя, что происходит вокруг.

У костра грелись мужики, коротая время в болтовне.

— Пусть их. Сатры свое распилят, тогда и мы примемся, — говорили те, что привезли бревна, терпеливо ожидая своей очереди. — Так они и будут пилить до самой зимы?

Козера, ухватившись за Смречаков, принялся им рассказывать с начала, как его «что-то» рвануло и увело…

Тем временем Блажек, обратившись в искушенного стратега, развивал перед изумленными мужиками ра-аз-ны-е планы.

— То ли будет война, то ли не будет… — начинал он обычно.

Так он начал и на этот раз.

Все молчали; пользуясь этим, он выдвинул два положения и с равной горячностью принялся защищать оба. Двойственность его рассуждений настолько ошеломила мужиков, что они не заметили, как, быстро окончив спор между собой, оба Блажка снова оказались вместе.

— Так что война будет! — заключил он с глубоким убеждением.

— Этого, скажу вам, я не знаю, — заявил Енджей, — но ничего хорошего ждать не приходится…

— Пруссак вооружается, — снова заговорил Блажек, — француз готов, только выжидает. Итальянец тоже пойдет, а то как же? Раз начнут, так уж все вместе… А пока друг на дружку поглядывают и оттого мешкают.

— Не доверяют…

— Англичанин смотрит из-за моря и слушает… прислушивается… Этот своего не упустит, не беспокойтесь! Дожидается, когда ему что подвернется… А чуть все собьются в кучу…

— И конец свету!

— Сохрани бог! — закричали остальные.

— Ничего не поделаешь! Не мы правим миром…

— Над нами другие стоят.

— И не говорите!

Разговор оборвался. Вдруг послышались крики. В толпу влетел запыхавшийся Войтек. Однако не надолго он тут задержался. За ним бежал отец, размахивая в воздухе ремнем.

— Держи негодяя!

Поздно! Войтек мигом обежал лесопильню, перемахнул через ручей и остановился на другом берегу.

Меня гнали по малину,

А я за печь да к Марине…

Гоп! Гоп! —

запел он, поглядывая на отца, дважды повернулся на пятке и помчался к Маргоськиной хате.

— Ты только приди сюда!.. — пригрозил ему отец и подошел к мужикам. — Такая он мне подмога! В хате ни за чем не присмотрит, не подсобит хоть сколько-нибудь, а все чего-то ковыряется… Смастерил ему Ясек скрипку, так он и пиликает мне над ухом, и пиликает… Ну, взял я скрипку и сжег. Думал, остепенится малый… Как бы не так! Выцыганил у кого-то другую, и только ему и дела… висельник! И не поколотишь его: живо вырвется из рук и удерет… Паршивец окаянный!

«В отца пошел», — подумали мужики.

Хыба повернулся и зашагал в поле, где бабы копали картошку; но и здесь он недолго пробыл. Злость его еще не улеглась. Войтек удрал, и старик искал, на ком бы ее сорвать. Издали он увидел женщину, спускавшуюся под лесопильню.

— Ага! Попалась, побирушка! — буркнул он под нос и в одно мгновение очутился на лесопильне.

— Кто туда полез? — спросил он Собка.

— Как будто Маргоська…

— Зачем она туда лазит?

— За опилками…

— Слышишь, ты! — закричал Хыба, нагнувшись над пилой. — Мигом убирайся отсюда! А то как пойду, все кости тебе переломаю! Поняла, что тебе говорят?!

— Полноте, пускай берет, — вступились мужики, — опилки ведь, не мука…

— Как бы не так! На нищих я буду работать? Слышишь? — гаркнул он, наклоняясь. — Вон отсюда, из-под лесопильни, не то как спущусь…

— Ухожу, ухожу! Не кричите! — глухо донеслось снизу, и тотчас показалась женщина небольшого роста в сером платке; плача она шла по мосткам на другой берег…

— Господь вас накажет, хозяин… — долетело на лесопильню.

— Чтоб ты околела, сука! Пропади ты пропадом! Чтоб ты издохла! — орал Хыба. — У меня ты и хворостинки не получишь…

— Я и не прошу! — послышалось из-за ручья.

— Хоть бы ты взвыла, не дам!

— Я не прошу…

— Голытьба проклятая! Нищие!.. Тьфу! — сплюнул в сторону Хыба, и повернулся к мужикам. — Пусти такую к себе на землю, вот как она тебе заплатит! Слыхали, что она мне ответила: она, дескать, меня не просит!.. Чорта ты получишь без меня, побирушка проклятая! Говорю ей: пришли мне Юзка поработать… «Нет! говорит. Сперва заплати, тогда пришлю!» Ну, погоди же ты! На моей земле живешь, а помочь не хочешь, сына не присылаешь? Так чорта с два ты получишь, да как бы не больше… Я поденщика найму, он мне и сделает что надо, а без тебя обойдусь. Вот как… Пусти к себе нищих жить, они мигом на шею сядут… Ого-го!.. И не увидишь как!..

Поорал он, поорал, немного посидел с мужиками, и злоба его прошла. Так всегда у него. Сперва сорвет на ком-нибудь сердце, потом — смотришь: молодец мужик, все как надо.

— Кто же там пилит? — спросил он Собка.

— Сатры…

— Много у них?

— Пять коп[5] досок.

— Гм… — принялся считать Хыба. — Четыре крейцера за доску… А на мельницу никто не приходил?

— Никто…

— Ну, к зиме-то повалят…

— Кто знает…

— Что поделываете дома? — спросил Блажек старика.

— Ничего не делаю. Так идет понемножку время…

Хыба смотрел на Яська и мысленно твердил: «Думай-думай! Хоть до страшного суда».

— А он что делает?

— Гонтовню! — засмеялся Собек.

— Пускай себе делает.

Долго они сидели у костра и беседовали. О бедняках с того берега забыли и думать… Чего уж там об этом! А с Хыбой стоит поговорить: человек он толковый, да и деньги у него водятся. На мельницу да на лесопильню вода сама деньги несет, говорят люди, так и не диво, когда бедняки, у которых нет и клочка земли, завидуют, что он живет у воды.

III

Жила и Маргоська у воды, а ничем не разжилась. Как была у них нужда, так и по сей день осталась. Даже хуже стало, куда хуже. Пока не помер муж ее Шимек, они кое-как перебивались. Заботлив он был (вечная ему память!) и никакой работы не боялся. Бездельнику не дал бы покойный Хыба места для хаты — да и за что?.. А поддержал старик Шимка крепко. Женил его, лесу дал на хату и на крышу досок и дранки… Немало ему помог. Но и Шимек этого заслужил, видит бог. Шесть лет проработал не за страх, а за совесть, а как женился, года не было, чтобы не подсобил в поле… А теперь! Уж не встанет он больше, не пойдет, не подсобит… «Этому и не за что!» — говорит Юзек. Правильно говорит. Не таков, не таков этот Хыба!.. Нисколько не похож на отца! Другой человек, и равнять их нельзя. Да и не обязаны они ему ничем. Отец дал, отец поддержал, так они и работали на отца, и никогда, никогда эта работа не была им в тягость! А раз сын такой гордец, пускай нанимает себе поденщиков! Ему все хочется подешевле, задаром, а мы тоже не собаки, чего ради станем…

Господи боже мой! Да ведь барщина давно кончилась… Им самим надо жить и думать, где взять на жизнь… а где тут возьмешь? Земли нет ни клочка, стало быть надо искать заработок… А тут работай на него даром? Право, чудной этот Хыба! Юзек, бедняга, изо дня в день ездит с возчиками… Господь милует, хоть малость он зарабатывает, а то чем бы они жили?.. Банах дал им полоску под картошку; ну, накопали они два корца с меркой. Гороху тоже собрали с гарнец[6] да немножко зерна — вот и весь их запас на зиму, до самой весны… А их трое едоков: мать, Юзек и Зося. Как тут уберечься от нужды, не пустить ее в хату? Тщетно мать ломает себе голову. Ничего и не придумаешь. Ну, на все воля божья! — часто повторяет она, и это придает ей бодрости.

В прошлую зиму тоже сильно их прижала нужда, однако не одолела. Работа была, слава богу: мать пряла лен и шерсть, Юзек ходил молотить, — на еду зарабатывали… А что, если не найдут они нынче работы? Маргоська даже думать об этом боялась. Как они, бедные, будут тогда жить? Продавать им нечего. Перину проели перед новым урожаем, а тряпье их никто не купит… Утвари тоже никакой нет… Две лавки, два табурета да низенькая скамеечка, на ней-то она теперь и сидит, чистит подгнившую картошку и бросает в миску.

Помогает ей, присев на корточки, Зося, худенькая, светлорусая девочка, чуть моложе Войтка Хыбы. Она уже многое умеет делать и часто выручает мать, хоть совсем еще дитя. А умна — за троих и мать даже словом не даст обидеть!.. Войтка она страшно любит: сызмальства они вместе играли, и с его стадом она пасла своих коз. Этим летом уже не пасла, Хыба не позволил. Пришлось ей одной ходить с козами по обрывам. Скучала она до смерти, не с кем было проказничать на пастбище… С Войтком ей было весело, хоть иной раз он и делал ей назло, как водится у мальчишек. Зато как он играл, когда они вместе ходили за стадом, просто удивительно играл! Ну, и наревелась она, когда отец сломал его первую скрипку. Но потом он прибегал по вечерам и играл им в хате… Матуся всегда была ему рада, даже когда он не приносил скрипки. «Паренек он хороший, — говорила она, — только озорник. Ну, да вырастет».

— А когда он вырастет? — с любопытством спросила однажды Зося.

— Вот как будет такой! — показала мать на косяке.

Зоська запомнила, где мать обозначила и, едва Войтек пришел, велела ему встать у косяка.

— Это зачем?

— Ты не спрашивай, а становись!

Он послушался, и она углем провела черточку над его волосами.

«Ну, тебе еще далеко дотуда!» — подумала Зоська и сама тоже смерилась.

Она была чуть пониже, но все-таки ниже… С тех пор они мерились почти ежедневно. Черточки медленно поднимались, как стрелки на часах.

— Ты такой, а я такая! — с радостью показывала Зоська, и оба хохотали так, что стекла дребезжали в низенькой, прокопченной дымом хатенке.

Сегодня Войтку было не до смеху. Съежившись на лавке, он вытянул босые ноги к печке и грел их. Между горшками потрескивал хворост, густой дым валил в хату и выходил через полуоткрытую дверь в сени.

— Войтек, померимся! — крикнула Зоська, подбегая к косяку и подзывая приятеля взглядом.

— Неохота мне… озяб!

— Мерзляк!

Зося с досадой снова принялась за картошку.

— Попросишь меня в другой раз… подожди!

— Чисть-ка проворнее! — понукала ее мать, поминутно возвращаясь к своим мыслям: «Скоро ли он придет? Целый день не евши…»

Она думала о сыне; и сегодня Юзек, как все эти дни, поехал с возчиками. Утром съел несколько картошин и весь день работает голодный… Бедный мальчонка! Не поест, не поспит вволю, а идет, непременно идет и, как может, старается заработать. Все-таки хоть что-нибудь приносит… А если б не он — боже милостивый!

Она встала, собрала в передник шелуху и вынесла в сени. Поедят козы в свое удовольствие!

— Зося, приготовь терку, — сказала она, входя в горницу.

Зося вприпрыжку подбежала к стене, сняла терку с гвоздя и подала матери. Тем временем мать взяла с полки вторую миску, поставила на лавку и сама села рядом. Уперев терку в дно миски, она по одной брала и натирала очищенные картофелины.

— Бу-дут клецки! Картофельные клецки! — запела Зося, хлопая в ладоши и от радости приплясывая босыми ножками перед Войтком.

— У нас каждый день делают… а я не ем! — буркнул Войтек.

— Но у нас ты ел!

— То у вас!

Маргоська мигом натерла всю картошку. Достав чистую тряпку, она накинула ее на пустую миску, а рядом поставила другую. Затем отжала картофельное тесто, слила с него жидкость и в тряпке размяла над миской. Застывший на дне белый крахмальный осадок она тоже положила в тесто, помесила и пошла с миской к печке. В горшке уже кипела вода; Маргоська придвинула его, отлила немножко воды и стала бросать в кипяток скатанные в ладонях комочки… Войтек придвинулся и с любопытством следил вместе с Зоськой за быстрыми движениями матери.

А она, готовя клецки, продолжала думать о сыне.

— И не видно его… так поздно. Уж не стряслось ли с ним что — сохрани бог! В эту пору он всегда приходит… Зося, подкинь-ка хворосту в огонь! Ночь темная — хоть глаз выколи… а он с топором… Не оступился ли где, не сорвался ли… Сохрани матерь божья, чудотворица!.. Зоська, не суй руки в печку, обожжешься!..

В эту минуту что-то загремело в сенях.

— Идет, идет! Слава богу.

Она отставила миску в сторону, подвинула горшок ближе к огню и села в угол на лавку.

В хату вошел стройный, как тростинка, паренек.

— Есть что к ужину? — спросил он, едва переступив порог.

— Есть, есть! — отвечала обрадованная мать. — Только тебя заждались…

— Что ж вы хотите, я не гулял!

— Знаю, сынок, знаю, да все боязно мне за тебя.

— Нечего бояться!

— Не говори так, Юзусь, а моли господа бога, чтобы не оставил тебя своей милостью.

Юзек поставил чекан[7] в угол и сел на лавку. Мать сцеживала клецки над ведром. Зоська и Войтек с обеих сторон встали возле Юзка. Они не видели его весь день, и оба соскучились по нем.

— Я тебе кое-что скажу, — тихонько проговорила Зоська.

— Ну?

— К ужину будут клецки!.. — шепнула она на ухо.

— Вот это так!

— Ну, что ты видал? — начал разговор Войтек.

— Таких, как ты, бездельников.

— Где?

— Везде их хватает. Скрипку принес?

— Нет.

— Чего так?

— Не успел я ее захватить, как отец за мной погнался.

— Погнался?

— А как же! Каждый день приходится ему за мной бегать.

Мать высыпала клецки в миску и подлила в них молока.

— Идите, садитесь! — позвала она, доставая ложки с полки..

Все задвигались. Зоська подбежала первая. Юзек перекрестился и уселся с краю. Один Войтек не садился.

— Иди и ты, Войтусь! Чего ты пятишься?

— Ешьте!.. Я не буду…

— Видали! Голодный ляжешь спать? — прикрикнула на него Маргоська. — Садись сейчас же!..

Войтек послушался, не заставляя себя долго упрашивать. Несколько минут все ели молча. Мать с любовью смотрела на Юзка.

— Устал?

— Еще бы! Вы как думаете? С утра ведь…

— Ну, — как тебе сегодня работалось?

— Да так, ничего… Ездили мы на Трубач, на самую верхушку. Дорога плохая, не дай бог!..

— Скоро свезут?

— К зиме; уже немного осталось…

— Вконец оголили горы.

— Что делать? Так графы хозяйничают.

— Боже мой!

— Сухого прутика не останется — все оберут…

— Топить будет нечем…

— Кто об этом думает!

— И поблизости нет нигде… На подстилку и то не соберешь. Я все тревожусь: что буду зимой подстилать козам. Пошла я было на лесопильню; возьму хоть, думаю, опилок…

— И чего вы туда ходите? — буркнул Юзек.

— Да ты слушай… Наберу, думаю, в холстинку: будет, когда понадобится, хоть на раз подкинуть… Какое там! Не пустил он меня на лесопильню…

— Кто?

— Старый Хыба, то есть Войтков отец…

— И не дал?

— Конечно, не дал. Изругал меня, облаял, так и ушла я ни с чем…

— Вот старый волк! — проворчал Юзек и положил ложку.

— Поешь еще!

— Неохота… Только напрасно он забывает, что все до поры до времени сходит с рук! Мошенник, старый леший!..

— Вот, вот… Сказал, что выгонит нас, что…

— Уж очень он разошелся! И на него придет еще черед, хоть он и богач!

Опрокинув табуретку, Юзек встал из-за стола и тяжело опустился на лавку у окна.

— А ты, Войтусь, отцу не пересказывай, что мы тут про него говорим… — спохватилась Маргоська.

— Не бойтесь! — важно ответил мальчик. — Да хоть бы я и сказал, он не поверит.

— Ты чего же не ешь?

— Не хочу… Опять мне спать не даст…

— Что?

— А меня, чуть я побольше поем на ночь, все что-то душит во сне.

— Богач проклятый! Скряга! — бормотал Юзек у окна.

Мать вымыла ложки в миске и помои выплеснула в ведро.

— Ну, пора спать. Ты, Войтусь, где ляжешь?

— Я? Да где попало.

— Оставайся у нас. Ляжешь с Юзком или с Зоськой. А не хочешь, на лавке тебе постелю, вот и выспишься.

— Нет, крестная! Пойду я, залезу в сарай за током. Утром меня нескоро найдут, я и высплюсь…

Говоря это, он обнял «крестную» и убежал.

— Завтра приду со скрипкой! — крикнул он из сеней.

— Приходи! — выбежала за ним Зоська. — Смотри не забудь!

— Не забуду! — донеслось с ручья.

— Зоська, прочитай молитву, и ложись, — позвала ее мать. — А ты, Юзусь, разувайся, пора уже…

— Завтра праздник, — сказал Юзек.

— В костел надо итти.

— А кто пойдет?

— Ступай ты к обедне… Я бы пошла, да мне не в чем…

— Я пойду, я! — просила Зося.

— Ты читай молитву! Слышишь?

Через минуту все трое спали как убитые.

Наутро позавтракали чем бог послал и после долгих споров порешили на том, что сказала мать.

Зоська погнала коз в молочай, матери нечего было надеть, и она осталась дома, а Юзек собирался к обедне.

— Поторапливайся, время бежит, — подгоняла мать. — Грех опоздать на проповедь в костеле.

Юзек обул керпцы, натянул белые суконные штаны.

— Дайте мне рубашку!

Мать сняла с колышка чисто выстиранную, выкатанную вальком сорочку и подала ее сыну. Поверх нее Юзек надел белую безрукавку и накинул на плечи хазуку[8].

— Ну, я пойду!

— Не задерживайся по дороге и не сиди там долго… да помолись и за меня! — прибавила мать, когда Юзек выходил из сеней.

Перемыв после завтрака миски, Маргоська подмела глиняный пол и села у окна. Долго она сидела, погрузившись в тихое раздумье, пока не стало ее клонить ко сну. Она поднялась, взяла четки и вышла из хаты. Тут она уселась на высоком пороге, обернувшись лицом к воде. Потом перекрестилась и зашептала первую молитву. Шептала наизусть, за первой вторую и третью, а мысли — самые разные — проносились у нее в голове. Видит она: люди идут вниз, за ручей… к обедне идут, ближние и дальние, идут со всех сторон… Пошла бы и она с ними помолиться пречистой деве… Да ничего не поделаешь. Нечего ей надеть… нечего… а в лохмотьях зазорно предстать перед господом богом, да и грех это немалый… Иисус Христос, может, и простил бы ее, не отверг, а вот люди — с ними-то хуже, куда хуже… Пойдут шушуканья, смешки…

— Богородица дево, радуйся… — громче повторяет она, чтобы развеять нахлынувшие мысли.

Все уже спустились в долину, и не видно ни живой души… Даже голосов уже не слышно, такая тишь!.. Только вода журчит по камням, пенится и шумит… Не отдохнет, не затихнет, а все бурлит, бурлит…

«И откуда ее столько набралось? — думает Маргоська. — И день, и ночь — все бегут… волна за волной… безустали… Текут себе в море по низинам… Боже мой! И как это ты дивно устроил!.. Такой громадный мир! И столько чудес в этом мире…»

— Во имя отца и сына… — крестится она чуть ли не в десятый раз, стараясь отогнать непрошенные мысли.

Но они сами налетают, словно рой шмелей. Она читает молитву за молитвой… перебирает четки, а перед ней журчит вода в ручье… Шум доносится до нее, убаюкивает, путает молитву, нарастает и теряется вдали… и все шумит вокруг… и все несутся волны как одержимые…

«Боже мой, — думает Маргоська. — Течет вода в море, течет… И уходит жизнь, уходит… А время летит — день за днем, год за годом… не остановишь его»…

Она уснула, отсчитывая последние четки.

Тем временем Юзек подошел к костелу. Уже звонили к обедне, когда он поравнялся с фабрикой. Он не стал дожидаться выплаты и пошел: боялся пропустить проповедь… И все-таки опоздал; проповедь кончалась, когда он вошел за ограду костела.

Народу собралось тьма, как всегда в погожие дни. Маленький деревянный костел не мог вместить всех — конинчан, порембян и множество других поселян. Они толпой осаждали костел, и ксендзу пришлось говорить проповедь во дворе — такая была в костеле жара и страшная духота…

Юзек не стал проталкиваться вперед и остановился у калитки. Ксендз говорил внятно и громко, так что слышно было и здесь. Случайно против Юзка оказался старый Хыба… Но что тут делать? Куда отойдешь в такой тесноте?..

«Пускай уж стоит, бог с ним. Я тут ссору затевать не стану…» — сдерживая раздражение, думал Юзек, слушая проповедь.

— Итак, возлюбленные мои, — говорил ксендз, толкуя прочитанное евангелие о богаче и бедном Лазаре, — итак, возлюбленные мои братья и сестры во Христе! Притча эта поучает нас обхождению с бедными и сирыми. У кого больше достаток, тот должен делиться им с бедняком…

«А он-то слушает?» — думал Юзек, украдкой поглядывая на Хыбу.

— Должен нищему подавать милостыню! Не обижать слуг своих и поденщиков! Ибо за все это карает господь. Вы слышали, как унизил он богача, а Лазаря принял в лоно Авраамово. Так будет и с вами, богачи, в чьем сердце нет милосердия к ближним!..

— Слушает, — буркнул Юзек, — пускай слушает, богач проклятый!

— Настанет час, когда вы ответите перед богом за каждый день своего господства! Ибо истинно говорю вам: легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в царствие божье…

«Видишь, прохвост!» — подумал Юзек, оглядываясь на Хыбу.

— Но и бедные, — закончил проповедь ксендз, — да не завидуют богачам и не уповают на нищету свою, ибо у господа бога первыми будут нищие духом — те, что не кичатся своим достоянием, а в смирении сердца своего говорят: «Господи! Ты дал, и ты можешь взять… Да будет святая воля твоя…» Аминь.

Хыба вздохнул с облегчением… Он ведь всегда был нищим духом и не чванился, боже упаси! А во всем полагался на волю божью. Если же ему завидовали, не его это вина, а их, этих побирушек да батраков!.. Ну, и задал же им ксендз… Только был ли кто из них в костеле? — думал Хыба, не замечая Юзка и посматривая по сторонам.

Толпа расступилась, пропуская ксендза, который после обычного оглашения с амвона шел облачаться к обедне.

Вскоре зазвонил колокольчик в ризнице и в костеле загремел орган… Толпа задвигалась. Одни протискивались в костел, чтобы видеть ксендза, другие преклонили колени на траве и, низко опустив головы, поверяли свои тревоги господу богу — равно богачи и бедняки…

Когда обедня кончилась, молодежь первая высыпала из костела и кучками разбрелась по площади.

Вышел и Юзек вслед за другими, раздумывая, что делать: итти ли домой, или поболтать с приятелями, а заодно и выпить… Верх одержала вторая мысль, тем более что домой спешить было незачем. К обеду? Какой уж там обед!.. Правда, мать приказала ему не задерживаться; но ведь на то она и мать, чтобы приказывать, а то кого же не слушаться?

Заглушив таким образом угрызения совести, Юзек подошел к первой кучке, которая о чем-то озабоченно совещалась. Тут собралась почти одна молодежь, сыновья безземельных бедняков.

— Юзек идет, — заметил кто-то из них. — Может, и он к нам пристанет?

— Это зачем?

— Подойди ближе, тогда узнаешь…

— Собираемся уходить…

— На заработки?

— Уж, конечно, не на смотрины! Идет Сташек Люберда, Келюсяк, Леон, еще кое-кто. Может, и ты пойдешь с нами, так скажи!

— А куда вы думаете итти? — спросил Юзек.

— Думаем в Пешт… А не найдем там работы, то и дальше!

— Писали из Семиградья[9] — начал другой, — что там неплохо живется. Зарабатывают не чета нам…

— Вот как!

— Тут мы ничего не высидим. Съешь, что припасено в хате, а весной покупай, если есть на что! У нас работы не достанешь, да и где? Кажется, горы своротил бы для господа бога, кабы он за это кормил. А положиться на волю божью и дожидаться смерти — тоже не годится.

— Верно!

— Там все-таки заработаем, хоть сыты будем. А даст бог здоровья, так и домой пошлем крейцер-другой, хоть на соль… Собирайся, Юзек!

— Это бы хорошо… Но что мы там зимой будем делать?

— Что ты спрашиваешь? Кто работы не боится, всегда себе дело найдет…

— На зиму сюда возвращаются…

— Лежебоки это, не мужики! Мороза ты, что ли, боишься?

— Чего мне бояться? И здесь я зимой не за печкой сижу, а в любую стужу хожу на заработки.

— Покуда есть! А ну фабрика встанет, что тогда? С голоду подыхать да плакаться, что смерть пришла?! Будь ты еще один, а то мать!.. Что она будет делать?

Последний довод сильно подействовал на колебавшегося Юзка, застигнутого врасплох неожиданным предложением.

— Как же быть?..

— Идем с нами! Не мешкай, не раздумывай, это всего хуже…

— Надо с матерью посоветоваться.

— Что же, посоветуйся! Никто тебе не мешает…

Начался разговор о будущих заработках. Казалось, там уже все было готово к их приходу, и парни повеселели, тешась радужными надеждами.

Наговорились всласть, уже и солнце село за горы, а они все еще стояли кучкой на площади. Наконец, обсудив дело со всех сторон, начали по одному расходиться.

— Так помни, во вторник! — крикнул кто-то вслед Юзку.

— Не забуду… — громко ответил он, собираясь домой.

Мрак уже спускался в долину, но вершины гор еще пламенели алой вечерней зарей.

Юзек шел быстро, продолжая дорогой размышлять.

— Хорошо-то оно хорошо — пуститься в свет… Но кто знает, что там может стрястись? Края чужие, незнакомые. И говорят там не по-нашему… А я и не знаю, какой он — этот свет, да и откуда мне знать? На богомолье я ходил — самое дальнее — в Людмеж или на ярмарку в Рабку… Только всего и видел на своем веку!.. Не знаю, что скажет матуля… Трудно ей будет одной оставаться. Некому ей ни хворосту принести, ни дрова поколоть… Но и то сказать: так мне и надрываться тут попустому? Одного крейцера не отложишь, не скопишь — какое! Только получишь, сразу же и отдаешь. А годы летят, время не ждет… Хорошо, пока я хоть с возчиками езжу. А ну как и этот заработок сорвется, что тогда? Там я заработаю и сколько-нибудь скоплю… А тут! Сам не знаю, что делать, как быть…

Дорога разветвлялась.

Одна шла прямо — к Порембе, другая влево — к Конинкам. Медленно повернув, Юзек брел, задумавшись, не зная, на что решиться.

— Ехать или не ехать?.. Трудный вопрос!

Вдруг он остановился.

До слуха его донеслись пение и веселая музыка. Это в корчме на границе Конинок и Порембы люди плясали и пели.

Юзек хотел было итти дальше, даже прошел несколько шагов. Но его приворожила скрипка, увлекла песня…

Он повернул к корчме.

IV

Корчма Зыселя славилась на всю округу. Она стояла у дороги, на рубеже двух деревень. Кто бы ни шел, кто бы ни ехал с ярмарки или из костела, непременно заходил сюда согреться на дорогу. Зысель или его жена всегда стояли в дверях, глядя во все глаза, не покажется ли кто на большаке. А завидев, кланялись так низко, что нельзя было не завернуть к ним… По воскресным и праздничным дням Зысель заказывал музыку на утеху молодежи обеих соседних деревень. Вот и сходилась сюда вся братия поплясать да погулять. Но корчма эта имела еще и политическое, и общественное, и много иных значений.

Здесь обыкновенно собирались гминные[10] советы во главе с войтами; здесь подолгу заседал местный школьный совет; здесь происходили кровавые схватки между жителями окрестных деревень, и здесь, наконец, каждую ночь «что-то» водило старого Козеру. А главное — корчма была местом дешевых развлечений для всех. Напляшется всласть молодежь, не выпив ни рюмки, исшаркает Зыселю пол, а старики наглядятся на них в свое удовольствие, вспоминая, как они сами смолоду гуляли.

За перегородкой в боковушке пьют одни только почтенные хозяева. Тут можно увидеть и Злыдашика, то есть старого Хыбу, который частенько здесь сидит, а возле него обоих войтов и кое-кого из крестьян побогаче. Здесь ведутся степенные разговоры и слышен негромкий смех.

Зато в самой корчме стоит дым коромыслом. Говор, брань, крики и смех сливаются в дикий хаос, и кажется, какие-то стихийные силы бурлят в этой толпе… Кошачье мяуканье, короткое, отрывистое блеяние косуль, обезьяньи вскрики, писк, визг, рев и вой, конское ржание и топот несущегося табуна.

Веселятся люди!

— Гей! Берегись!

Мчится по кругу пар двадцать…

Есть какая-то адская гармония в этом оглушительном шуме. Минутами гул стихает, и тогда слышится мерный топот, потрескивание половиц и пронзительное завывание скрипок.

Верховодит Собек — порембяне забились по углам. Из невнятного гомона вырываются отдельные слова.

— Хазьбесь!

— Да не толкайся!

— Любишь меня?

— А я не знаю…

— С дороги, ребята! — гремит, поворачивая, Собек.

— Гоп! Гоп!

Развеваются платочки, колышутся перья на шляпах. У стойки угощают друг друга соседи.

— Ваше здоровье!

— Дай вам бог!

— За нашу долю…

— Горькую долю!

— А вы, кум, на меня не обижайтесь: уж я такой!

— Да я знаю…

— Покуда я добрый, так добрый, а как меня распалит, стукну по башке — и все тут.

— Всякая тварь имеет свою нацию… — толкует один кум другому.

— Да мы-то ни дальние, ни близкие…

— С дороги, ребята! — кричит, поворачивая, Собек.

До тех пор тебя любил я,

Пока ты не изменила…

Гоп! Гоп!

Он танцует в первой паре с Ганкой Козерой.

— Так мы же приятели!

— Ваше здоровье!

— Дай вам бог!

— За нашу долю…

— Горькую долю!

От дверей волной хлынула сбившаяся на пороге толпа.

— Что там?

— Богатыри идут!

— Давай их сюда!

Собек запел:

Витязи едут, скачут оврагом,

Вниз с Бабьей горки, вражьей ватагой…

Пары смешались. В горницу через порог шагнули Смречаки. Оба сбросили хазуки на лавку. Собек отошел в сторону. Вторым он быть не хотел, а первым не мог: на то тут богатыри!

Вот уже старший притопывает перед музыкантами и затягивает:

Дай мне, бог, удачи,

Ни пера, ни пуха,

Не плясал я нынче

С дня святого духа…

И бросается вперед, как склонившаяся сосна; кажется, так сейчас и расшибет себе голову!.. За ним, словно елочка, младший, которому минуло двадцать весен. А следом — пары, одна за другой, все как на подбор!

Трещат половицы, стены трясутся, гудят контрабасы и заливаются скрипки.

Парни конинчане,

Поиграть велите,

Только не сдавайтесь,

А других лупите!..

Верховодит Смречак — порембяне, крадучись, улизнули.

Из боковушки выходят хозяева и останавливаются в дверях. «Молодцы парни, говорят, на этих стоит поглядеть… вон как разоделись… Ого!..»

Веют перья, веют

Выше леса-бора,

Слух идет по селам,

Слух идет за горы…

А Смречак, повернув, заметил Хыбу и запел:

Всех живется лучше

Злыдашикам Хыбам!

Денежки плывут к ним,

Славно в море рыба…

Старику польстило, что о нем песню сложили. Ну, про кого тут еще станут петь?

Говор постепенно затих, танец понемногу превратился в «дикий пляс». Раскраснелись лица, слова замерли на губах, пляска заворожила всех. Высоко вздымается грудь, кровь кипит, ударяет в голову…

— Нашинский пляс!

— Горский!

— Живо!

— Не отставай!

— Держись!

Восемь елок — вот и сад,

Кто подскочит — тот и хват!

Гоп! Гоп!

Стремительно мчится людской поток, пенится и бурлит… Бешеный ритм захватывает зрителей, вот уж и они пошли притопывать… Дети не могут устоять на месте, начинают кружиться… Кажется, хата пустилась в пляс. Дребезжат стекла, скачет пол — все так и ходит ходуном… Жизнь! Бьется, пульсирует в жилах кровь! Раздуваются ноздри, вздрагивают губы… Искры мечут глаза… Пляши доупаду!!

Безумие охватило людей. Горячей волной обдает лица. Душит накаленный воздух… Безумие! Сладостно дурманящий круговорот…

Треск — лопнула струна. Все вдруг остановились — над пропастью… Очнулись, едва замолкла скрипка.

— Что случилось?

— Да видите…

Все усаживаются куда попало. С трудом переводят дыхание… Многие выходят на улицу. Начинаются разговоры… Гомон нарастает… Слышится шопот… смех… Старики вперемежку с молодежью снова пьют и толкуют.

Козеру Собек встретил за стойкой. Старик тут сидел уже с утра.

— Опять вас сюда привело? — спросил Собек.

— Э, Собусь! Это целая история… Поди-ка, я тебе расскажу.

— Некогда мне!

— Вот беда! А то бы ты узнал…

— Да вы же зареклись ходить в корчму!

— Ни от чего, сынок, зарекаться нельзя! Чему суждено быть, то и будет…

— Я понимаю! — перебил Собек, желая поскорей отделаться от старика.

— Поймешь, сынок, когда я тебе расскажу. Что, не видал ты тут моей Ганки?

— Вы ей отец, вы за ней и смотрите! — с издевкой ответил Собек и отошел от него.

— Гордый малый, — буркнул вслед ему Козера. — Мало будет Ганке от него радости… Ну, на все воля божья! Зысель, — повернулся он к корчмарю, — дай-ка мне этого поношения господня…

Зысель подал стопку горькой. Старик опрокинул ее и погрузился в благочестивые размышления…

В корчме поднимается гомон, раздается громкий смех. Старики и молодые — все веселы и довольны.

Посреди горницы кружится какая-то бабенка с любым, кто подвернется ей под руку, притопывает и поет:

Муж мой — дед убогий,

Этакого милуй…

Призри его, боже,

Убери в могилу…

А у стойки глухой ее муж на радостях, что такая у него хорошая баба, снова подносит по чарке собравшимся кумовьям.

Музыканты, примостившиеся на лавке у окна, едва успевают угощаться — столько народу их потчует… Первый среди них старый Гзица — скрипач знаменитый! Покуда сможет скрипку удержать в руках — не выпустит ее. Рука у него до того наловчилась, что смычок так сам и ходит… Только было б кому петь!.. Такт Гзица отстукивает ногой и уж не собьется ни на осьмушку… Всякий напоет ему вполголоса что кому нравится, а он сразу без ошибки сыграет. Проведет смычком по струнам, сам притопнет и, весело подмигивая, подбивает людей потанцовать.

Прибежал сюда и Войтек. Смотрит в окно, а зайти в горницу боится. «Эх, кабы не отец!» — думает паренек.

Однако не утерпел. Влез на окно и шепчет Гзице на ухо:

— Сыграйте-ка это:

Побожился тато,

Что волов мне купит,

А еще божился,

Что меня излупит!..

Старый Хыба заметил его.

— Вот ты где, прохвост!

Но пока он проталкивался к окошку сквозь густую толпу, Войтка уже не было…

В эту минуту в корчму вошел Юзек.

Сразу его обдало жаркой духотой. Он поискал, где бы сесть, чтоб его не видели, а ему бы можно было поглядеть на людей вблизи.

Вдруг музыка заиграла плясовую. Пары начали строиться. Раззадорило и Юзка, он сбросил хазуку и встал, высматривая себе пару…

В толпе его заметил Собек, а он должен был вести танец. Парень бросился к музыкантам.

— Я с нищими танцовать не стану! — закричал он грозно.

— Правильно! — рявкнул Хыба. — Только батраков тут нехватало! Побирушек проклятых!

— Сукины дети!

Шум поднялся, суматоха… Сначала никто не понимал, что случилось. Думали — драка.

Юзку кровь ударила в голову, ярость сдавила горло.

— Что же, корчма… для богачей? — наконец выкрикнул он.

— Да уж не для батраков! — засмеялся Хыба, а за ним и остальные.

— Псы поганые… — буркнул Юзек.

Была минута, когда, не помня себя, он готов был броситься на всех, бить, кусать, рвать в клочья… Однако он во-время спохватился, что не сладит. Их вон сколько, а он один.

Накинув на плечи хазуку, он выбежал прочь.

— Коз тебе пасти, а не танцовать! — летело ему вслед, и смех гнал его в поле.

— Псы поганые! — погрозил он кулаком. Стыд и негодование сжимали ему горло; то жар, то холод, поминутно сменяясь, сковывали его тело.

Постояв на морозе, Юзек пришел в себя.

«Бежать, бежать на край света! — было первой его мыслью, когда он так стоял, посреди дороги, ведущей в Конинки. — Не видеть больше этих людей, не слышать насмешек… Бежать, скрыться от них как можно дальше!..»

Он быстро шел, то останавливаясь, то шатаясь, как пьяный. Потом снял шляпу, утер пот и долго стоял с непокрытой головой на ветру…

«Или, правда, уехать, — продолжал он раздумывать, — найти работу и до тех пор ее не бросать, пока не заработаю столько, что смогу сказать им: „Смотрите! И я не хуже вас, а то и лучше! Своими руками я добился того, что вам отцы ваши оставили… Вот теперь посмейтесь-ка надо мной, вы, богачи!“»

Мысль эта не покидала его. Она поразила его мозг, кипевший возмущением, возвращалась снова и снова, вытесняя другие. Наконец она захватила его целиком.

«Уеду! — думал Юзек, шагая по дороге. — Будь что будет! Я еще покажу этим бешеным псам! Хоть бы я надорвался, хоть бы руки у меня отвалились… я работу не брошу! Никогда!.. Лучше смерть, чем эта постылая жизнь!.. Всякий тебя пинает, всякий насмехается над тобой, а ты что станешь делать? Драться с ними — так истопчут тебя, и следа не останется. Бедняга ты, бедняга…»

Юзек остановился, жалко ему стало себя.

Сызмальства такая жизнь… Еще когда мальчонкой он пас стадо, другие пастухи сторонились его, оттого что он батрачкин сын. Дня не проходило, чтобы не глотал он слез, чтоб над ним не насмехались, не били его…

Он думал, что когда вырастет, ему будет легче. Наймется работать — в лесу или в поле, так хоть труд его будут люди уважать… А что теперь? Ведь он работает, не сидит сложа руки… За что же они измываются над ним, за что?.. Зла он никому не сделал — упаси бог!.. А что не отесался он среди людей — так это не диво. Поворочай-ка изо дня в день бревна в лесу… чему тут научишься? Где?.. Есть ведь люди и хуже его. Да что!.. Вот хоть Маляров Шимек — украл у Лукашки зерно, а с ним водятся, за человека его считают, как же — хозяин!.. Только его, Маргоськина Юзка, гонят отовсюду, как приблудного пса, прости господи, и никто не признает его ровней… Боже мой, этакая собачья доля…

Задумался Юзек и долго стоял, погрузившись в горькие размышления о своей доле.

Темнота вылезала со всех сторон, подползала все ближе, стелясь ему под ноги…

Наконец он очнулся и пошел вверх по деревне к своей хате.

V

Поздно ночью Юзек пришел домой. Мать и сестренка спали. Юзек не хотел их будить, открыл дверь в сени и тихо вошел в хату. Но мать чутко спит!

— Кто там? Это ты, Юзек?

— Я, матуся.

— Что так поздно?

— А поздно уже?

— Чего ты спрашиваешь? Уже за полночь, а то и позже…

— Господи Иисусе! Долго же я гулял…

— То-то и есть!

— Ну что ж, ничего не поделаешь.

— Где ты был?

— Да недалеко… А зачем вы встаете?

— Надо же тебе перекусить, ты, верно, не ужинал…

— Не надо, не хлопочите! Лежите… я поел!

— Где? чего?

— Завтра скажу вам. Спите!

— Не стряслось ли чего с тобой? Говори же!

— Что со мной стрясется? Да вы лягте…

Юзек улегся спать. Мать подождала с минуту, не заговорит ли он с ней…

Наконец, вверив опеке господа и ангела-хранителя дом и детей, опустила голову на подушку. Все равно, недолго она подремлет: скоро вставать.

День едва брезжил, когда Маргоська зажгла фитиль в плошке и принялась укладывать дрова в печке.

— Надо Юзусю чего-нибудь сварить к завтраку, вчерашний-то ужин, верно, совсем засох… Вот сварю ему, так хоть немного похлебает и опять пойдет в лес… на целый день… боже милостивый!

Она развела огонь и поставила горшок с водой. Двигалась она тихо, почти беззвучно.

— Еще время есть, пускай полежит… довольно он днем наломает спину. Бедный мальчонка!

Немного погодя, когда вскипела вода, Маргоська, сидя у печки, запела псалом, так она всегда будила Юзка. На первом стихе он вскакивал и бежал к ведру умываться. Потом обувался, наскоро завтракал — и в лес…

Думала мать, что и сегодня будет так же. Пропела первый псалом — Юзек спит… Пропела второй — Юзек спит… Что такое? Уж не захворал ли он, чего доброго?

Она подошла к его нарам.

— Юзусь!

— Что?

— Не спишь ведь?

— Нет! С каких пор не сплю!

— Ну, так вставай, тебе пора. День теперь короткий, и не заметишь, как пролетит. Надо чего-нибудь поесть да одеться. Вставай, вставай, сынок…

— Матуся!

— Что? Чего тебе? — мать вернулась к нему.

— Я нынче в лес не пойду.

— Ты… ты не захворал ли?

— Нет, но… — он сел на постели. — Я уеду в Пешт!

С минуту она стояла неподвижно, так поразил ее этот неожиданный ответ — в Пешт!

— А… а как ты туда поедешь?

— Как другие ездят, по железной дороге…

Мать только теперь пришла в себя.

— Да что ты говоришь, сынок… в Пешт? Это не ближний свет, туда птицей не упорхнешь. И что тебе там делать на зиму глядя?

— Ну! Там работы хватит. Фабрик полно, а рук нехватает. Могу куда-нибудь на кирпичный завод наняться, это не то, что у нас. Там куда больше заработки…

— Сынок, да кто тебе наплел такие небылицы?

— Говорили те, что там были… да я и сам немало об этом думал.

— Рук на свете достаточно, сынок. Народу-то больше, чем работы…

— Помирают же люди…

— И родятся! А родится-то больше… И у нас — видишь, сколько народу, а заработков мало. Что ты думаешь, там другие края? Такая же бедность, как и тут… Богатых там, может, и больше, чем у нас, да много ли их приходится на такой город? Туда народ тянется со всех концов, так и рвут друг у друга кусок хлеба.

— Там хоть вырвать его легче, чем тут…

— Это здоровым!

— Ну, я-то здоров, слава богу.

— Да в силу еще не вошел… куда тебе до мужика.

— А работать мне приходится за мужика… все равно! Как я ворочаю в лесу, так другой десять раз бы надорвался.

— Тяжело работаешь, сынок, верно. Да ведь надо работать. А все-таки ты дома, оно, как ни говори, легче… Думается мне, если ты уйдешь, всем нам будет худо…

— С чего бы? Это вам так кажется. Тут не на что надеяться, у нас насчет заработков трудно. Хорошо, покамест лес возят на фабрику… А ну фабрика встанет, что тогда? Скажите!

— И так беда, и этак беда. А все-таки своя беда лучше… Придет она, так придет, но тут тебе есть хоть где голову приклонить… А у людей…

— Не так-то страшно на чужбине. Не верьте. Везде богу молятся и люди есть всякие: и злые, и добрые.

— Найти их мудрено.

— А я ни у кого милости не буду просить. Только бы господь дал здоровье…

— Храни тебя матерь божья!

— Стану я работать что есть силы, так и обходиться со мной будут, как с человеком, а не как с собакой! Сколько лет я тут работаю, а сказал мне кто ласковое слово?

Он привстал на нарах.

— Боже милостивый! — прошептала Маргоська.

— Ведь я ничего даром ни у кого не возьму, на добром слове — и то скажу спасибо… Но у нас тут живодеры, а не люди, верно вам говорю… Боже упаси к ним сунуться или попасться на глаза: заедят! Или укусят так, что жить не захочешь… Господа! Они весь свет арендовали у господа бога, а не заплатишь им — ничем не дадут попользоваться. У них и почести, и всякие чины, а мы должны скакать перед ними на задних лапках… Для них и все удовольствия, и танцы, увеселения и корчма, а для бедняков ничего! Собачья конура да навоз…

— Уж не обидел ли кто тебя? Скажи!

— Э, обидел!..

— Говори же!

— Я не про один раз толкую, а тут, видать, всю жизнь такое творится…

— Так не лезь к ним!

— А куда я пойду? У меня своей земли нету, куда мне деваться?

— Ох, нету, сынок, нету, даже и клочка!

— Вот мне и надо нажить!

— Боже милостивый! Наживешь ты!

— Наживу! Было бы только здоровье…

— Хоть ты и будешь здоров…

— На все божья воля. Пойду по свету и буду искать работу, покуда не найду…

— Юзусь! Юзусь!..

— Не плачьте, ведь я вернусь; хоть на краю света буду, а прилечу, когда вы напишете мне…

— Хорошо бы так! Боже милостивый! Это легко сказать!

— Вот увидите, что вернусь…

— Свет велик, кто знает, что с тобой может стрястись…

— На все божья воля! Но и тут смерти не миновать. А лучше мне, чем весь век мыкаться, год или два поработать в людях, зато потом жить не хуже других. Что же, буду я от них куска ждать, как голодный пес? Будь я бесчувственный, меня бы эта обида не жгла. Но ведь собака — и та не бесчувственная, а у человека душа! Душа-то болит!..

— Ох, болит, болит…

— Сами знаете, не зря я говорю! Не могу я тут оставаться… Эти богачи, что за ручьем, взъелись на вас да на меня и, где ни случись, нас поносят. Старый Хыба понимает, что никто за нас не вступится, никто не защитит. Всю жизнь он попрекает нас этой скалой проклятой, где наша хата стоит. Ну, что ему в ней, скажите! А про то он не упоминает, что покойный тато кровавым трудом заработал этот клочок земли!.. Никогда не упоминает! Он бы хотел, чтобы мы все лето на него работали даром, а о том не спрашивает, есть ли у нас на зиму десяток картошин! Только бы ему было хорошо, а батраки пускай с голоду подыхают…

— Верно это, верно!

— Что так жить, что совсем не жить — все равно… Лучше уж сразу околеть…

— Не богохульствуй!

— Всю жизнь прислуживать нивесть кому, работать не покладая рук с утра до ночи и не иметь за это куска хлеба? Нет, уйду, будь что будет! Заработаю, тогда вернусь…

— Юзусь! Юзусь!

— Не плачьте, мама. Ничего со мной не сделается. Есть же там наши люди…

Он встал с постели и, одеваясь, уговаривал мать не расстраиваться.

— Но с чего это тебе пришло в голову? — спросила она, стараясь сдержать слезы. — До сих пор ты ни словечком не обмолвился.

— Сказали мне вчера ребята в костеле…

— Тоже собираются?

— Да, немало народу пойдет. Подбивают меня завтра итти… Ну, я им ничего не обещал, ждал, что вы скажете…

— Что я скажу! Боже милостивый…

— Я и так и этак думал, пока шел из костела.

О корчме он не упоминал, про себя затаил обиду. Он чувствовал, что ожесточение, придававшее ему силы, смягчится, если он расскажет матери.

«Дождетесь вы, псы поганые, — грозился он мысленно, — вы у меня еще запоете!»

— Так думаешь завтра итти? — жалобно спросила мать.

— Пойду, мама. Будь что будет!

— Ну что ж… — заколебалась мать. — Ступай с богом, придется нам без тебя тут перебиваться. Только денег у нас нет… Как быть?.. Не итти же тебе без гроша в такую даль. Надо хоть на дорогу…

— Да, надо! — призадумался Юзек. — Знаете что, матуся? Продайте коз…

Но он тотчас испугался своего предложения и робко посмотрел на мать, не понимая, как это ему пришло в голову. Может быть потому, что не было ничего другого.

Только и были у них в хозяйстве — эти две козы. Их молоком они и жили все лето.

— К зиме все равно вам придется их продать, — заметил Юзек, кормить-то нечем.

— Продать коз… — мать замолчала. Ей представились долгие голодные месяцы без молока. — Да что толковать по-пустому. Нет у нас ничего другого… Думай — не думай, а продать придется. Ну, до зимы прокормятся козы молочаем, а когда морозы начнутся да вьюги, что им давать? Ничего тут не надумаешь, как нужда заставит, так и сделаешь. А когда ярмарка? — спросила она.

— Завтра!

— Правда, вторник… Так ты завтра пойдешь?

— Да надо. Они будут ждать меня у костела.

— Ну что ж! На то, видно, воля божья… Зося! Вставай, пора! Уже день на дворе!

Разбудив девочку, она утерла непросохшие слезы на лице, тяжело вздохнула и принялась сызнова разводить давно погасший огонь.

Зося соскочила с лавки, застланной гороховой соломой, и подбежала к ведру — умываться.

— Уже белый день на дворе! Как же это я!

— Вот и дивись теперь! — пожурила ее мать.

Она быстро приготовила завтрак, и, как всегда, они сели втроем за стол, но сегодня молча вкушали дары божьи…

После завтрака все принялись за работу.

Зоська погнала коз.

— Только попаси их хорошенько! — вслед ей крикнула мать. — Завтра уже не придется.

— Почему?

— Поведем их на ярмарку…

— Продавать? — огорчилась Зося.

Юзек притащил хворосту для печки и весь день что-то ладил по хозяйству. Маргоська прибирала хату и втихомолку плакала по углам. Медленно тянулся этот печальный день. Столько дел они переделали, а ночь все не наступала.

Утро следующего дня было еще печальнее в хате за ружьем.

Юзек собирался в дорогу — да что ему было собирать: две рубашки, онучи и кусок масла…

Все валилось у него из рук, и неизъяснимый страх перед неведомым будущим сжимал ему сердце.

— Воля господня! — часто повторял он, стараясь совладать с собой и не выказывать тревогу перед заплаканной матерью.

Она хлопотала, как могла, все ему приготовила на дорогу; едва рассвело, покормила коз, но душу ее угнетала великая тяжесть, которую она не могла сбросить.

— Вот вижу и вижу, будто кого-то выносят… — с тоской говорила она, глядя на Юзка.

— Полноте выдумывать! — отвечал он в страхе.

— Юзусь! Юзусь!

— Не плачьте, матуля, я же вернусь к вам.

Зося плакала вместе с матерью, но не знала, о чем… Ей казалось, что Юзек скоро вернется, как всегда, когда он уходил на богомолье. И она удивлялась его унынию. Говорит, что за деньгами едет, а горюет, — размышляла она. А потом удивлялась, что, уходя, он обнял ее и на пороге перекрестился.

Мать выгоняла из клети коз, когда влетел Войтек.

— На ярмарку?

— Нет. В Пешт…

— В такую даль?

— Да, не близко…

Войтек задумался и отошел в сторонку. Козы вышли, а следом за ними и Юзек с матерью.

— В Пешт!.. — повторил Войтек и бросился догонять Юзка.

— Юзусь! — зашептал он ему на ухо. — Поищи мне там работу, я приеду…

— Сиди дома, раз тебе тут хорошо…

— Ну как же! Хорошо!

— А что?

— С отцом не лажу. Бьет он меня…

Войтек проводил их до большака и вернулся к Зоське.

Юзек шел со своей котомкой рядом с матерью и погонял коз.

— Сколько, вы думаете, дадут?

— Дали бы хоть двенадцать…

— Надо поторговаться…

— А как? Хорошо, если бог пошлет покупателя…

— Лишь бы не было рабчан!..

— И то! Хуже мошенников не сыщешь на свете…

— Эти не то что вдвое, а в пять раз меньше норовят заплатить.

— Такой народ продувной.

Они шли вниз по деревне, разговаривая о продаже, о долгой суровой зиме, которую предсказывали по всем приметам. Но разговор скоро оборвался: оба они думали о другом. Время от времени мать отворачивалась, делая вид, что сморкается, и украдкой утирала слезы.

Все-таки Юзек их заметил и старался ее успокоить.

— Ну, хватит вам плакать, мама…

— Да оно само плачется…

— Не век же я там буду вековать.

— И сама не пойму почему, но мне все кажется, что больше я тебя не увижу…

— Господь с вами! Что это вы говорите! Мы еще вдоволь нарадуемся друг на дружку. Придет весна, я вернусь, привезу денег, и нам полегче станет жить на свете. Верьте мне, матуля!

— Боже милостивый! — вздохнула она.

— Купим земли, засеем и помаленьку-помаленьку вылезем из нужды. Только начать трудно, а потом само пойдет… Верьте мне, матуля!

— Дай-то бог…

— Право, мама, так. Вы не горюйте, говорю вам, не горюйте… К зиме я вам пришлю, чуть что заработаю… Не будете вы бедовать, лишь бы господь дал здоровье…

И он принялся расписывать перед плачущей матерью радужные картины золотых дней, которые сулило им будущее. Она не повеселела, но успокоилась.

В дороге к ним присоединились еще люди и дальше шли уже вместе к костелу, на ярмарку.

На ярмарке была страшная толчея. Люди толпились на площади и громко галдели. Говор заглушали крик и брань покупателей, мычание телят и зазывание торговцев.

За ручьем, где продают скот, шуму еще больше. Пронзительно верезжат поросята, словно с них шкуру сдирают, и визг их смешивается с мрачным мычанием волов и жалобным блеянием овец. Как есть страшный суд! Душераздирающий рев животных наполняет всю ярмарку, сливаясь в сплошной гул.

Из многоголосого гомона вырываются отдельные слова, как из бурлящего потока тихое и неумолчное журчание. Ругаются и по-двое, и целыми толпами, что бы ни покупали… Тут какой-то хозяин выхваляет перед другим своих волов, тот их хулит… Там Иосель, мясник, плюет под ноги ловко надувшему его собрату и орет во весь голос:

— Чтоб тебе сквозь землю провалиться! Чтоб тебя вдобавок паралич хватил!

Громче всех кричат рабчане. Они божатся без зазрения совести, сто раз клянутся, говоря правду, и двести, обманывая в глаза… Это крестьяне, но они уже десятки лет занимаются торговлей.

Маргоська встала у забора. Коз она держала на веревке.

Тотчас со всех сторон ее обступили рабчане.

Она робко озиралась, высматривая Юзка, но он где-то пропал. Придется ей одной продавать.

— Сколько за них?

— Пятнадцать…

— Насмех вы это, что ли?!

Начали рядиться.

— Не сойти мне с этого места, больше семи не дам!

— Я семь с половиной!

— Я даю восемь!

— Ни полушки больше!

— Чтоб мне ноги сломать, если я что прибавлю!

Торговались не менее четверти часа — все для одного.

Совсем ее сбили с толку и, наконец, заплатили десять гульденов.

— Ну, слава богу, — прошептала Маргоська, сжимая деньги в руке. — Они бы рады задаром взять… Что за народ!

Она с нежностью поглядела на коз, перекрестила их на прощание и отправилась искать Юзка. Нашла его возле ратуши. Он стоял тут с другими парнями. Все были готовы в путь.

— Продали?

— Господь помог…

— За сколько?

— Недорого, Юзусь, недорого. За десять…

— Слава богу.

— Идете уже?

Мать жалобно поглядела на него.

— Только меня дожидаются…

— Постой-ка…

Она сунула руку за пазуху, достала тряпицу, развязала ее и принялась считать:

— Один, два, три… вот тебе все десять. На-ка!

— Один хоть себе оставьте… — прошептал Юзек, беря деньги.

— На что?

— Пригодится хоть на соль…

— Спрячь! Мы тут обойдемся. Тебе скорей понадобится.

— Так я вам пришлю.

— Сперва проси у господа бога здоровья. О нас не заботься. Как-нибудь перебьемся…

— Ну, пошли? — послышались голоса.

— Юзусь, сынок! Еще я позабыла тебе сказать: ты с кем попало не водись, работай хорошенько да береги здоровье, не надрывайся…

— Ну, ну, ладно!

— Да пиши нам, как тебе там живется.

— Оставайтесь с богом!.. — прошептал Юзек, целуя матери руку.

— Юзусь! Юзусь! — мать громко разрыдалась. Она обхватила склоненную голову сына обеими руками, и слезы градом брызнули на его волосы.

— Благослови тебя бог… пресвятая матерь его… — Больше она не могла вымолвить ни слова. Поцеловала его мокрые волосы и перекрестила широким крестом.

— Пора уже! — крикнули Юзку.

Он подошел к ожидавшим его парням, и всей гурьбой они двинулись к железной дороге. Издали Юзек еще раз обернулся и утер рукавом заплаканные глаза.

— На все воля божья! — чуть слышно проговорил он, догоняя остальных.

Маргоська долго смотрела ему вслед, кусая кончик льняного платка, который повязала в дорогу. А слезы, круглые как горох, скатывались с ее руки на землю.

Прохожие толкали ее. Она машинально отодвигалась и, не отрываясь, глядела в ту сторону, куда ушел Юзек — в далекий мир…

Наконец молча помолилась за него богу и плача пошла домой.

Зося выбежала к ней навстречу на берег.

— Мама, где козы?

— Продали.

— А Юзусь?

— Юзусь?.. — мать не могла говорить, ее душили рыдания. — Уехал, дочка.

— Но он скоро вернется?

— Вернется.

— Жалко вам коз, мамуся? — спросила девочка, заметив слезы в глазах матери.

— Иди, иди, дочка. Не болтай…

Они вошли в хату.

Мать опустилась на лавку, ей не хотелось двигаться, даже раздеться.

— Как тут пусто у нас! — прошептала она.

— Не горюйте, мамуся, мы купим других, и опять…

— Дочка моя… — мать притянула ее к себе. — Доченька!..

Она долго плакала над ней, а Зося утешала ее, как умела.

……………………………………………………………………..

Шла студеная, морозная зима, суровая к бедноте. Что у кого было, давно свезли с поля и глубоко попрятали. Батракам нечего было прятать. Милостив господь и матерь божья — может, они их не оставят…

Опустевшие поля пугают диким своим унынием… Весь мир мнится заброшенным перелогом. Кажется, только в редких зеленых клочках озими затаилась и чуть теплится жизнь, но проснется она лишь весной…

Мертвящий холод сходит на землю и обращает в скелеты сочные стебли растений.

Утрами белеет сухое жнивье и сереет влажная картофельная ботва. Пусто, пусто вокруг…

Бешеный вихрь несется по полям, виснет на сучьях и стонет…

Солнце остыло, не греет, земля леденеет, мороз…

С ветром прилетают хлопья снега, белые, как пух…

Верно, там, на небе, рассыпали перья, и они падают, падают сюда, на землю. Если бы это манна падала, боже мой! — думают бедняки. — Встарь господь был милостивее к людям… Не так, как теперь!

VI

Чудно́ живут эти Сатры!.. Хатенка их стоит на самом берегу, маленькая, ветхая. На крыше дранка местами вылетела, щели в стенах такие, что впору рогатому волу пройти… А они знай пилят свои доски изо дня в день.

— Могли бы вы хату покрыть.

— Не к спеху! — отвечают они людям. — Пусть себе стоит по воле божьей…

Зимой ее покроет снег, а летом им недосуг, так оно и идет.

«Кто останется в хате, тот и починит… — думает каждый. — Буду я стараться, не моя ведь».

И опять они работают в лесу, деньги зарабатывают, а хата стоит пока «по воле божьей»… В окнах уцелели только два стекла, остальные забиты досками. Уж Янтек сжалился и забил, а до этого все онучами затыкали, и как-то в воскресенье даже нечего было обуть в костел… Такая беда!

Можно бы подумать, что хоть внутри… А там… смилуйся, боже! С потолка свисает годами накопившаяся сажа — паукам есть к чему прикрепить паутину. Из щелей вылезает мох, так что мухи постоянно дышат свежим воздухом. Вдоль стен тянутся грубо отесанные лавки, а под ними — летом ли, зимой ли — растут грибы. Пол в хате глинобитный, всегда мокрый, потому что ведра текут. К печи трудно подойти: нужно карабкаться по скользкому скату, зато спускаться куда легче, так сам и едешь. Обмазанная черной глиной печь понемногу разваливается; хватит, довольно она постояла в этом углу. Против нее стоит кровать, единственная вещь в доме, которая связывает семью… колыбель трех поколений! Велика она, как загон для овец, и шагается во все стороны. Сбоку ее подпирают колышки, под низ подсунуты чурбашки, и этак она еще немало послужит и четвертому поколению… ого!

В хате, кроме Сатровой батрачки, живет десять пар кроликов, три десятка кур и теленок — столько народу! Теленок с кроликами ладит, хотя они у него таскают сено из лоханки; зато люди тут ссорятся каждый день.

Мать хочет, чтобы «дети» ходили по струнке, а они стараются ей внушить, что уже выросли. Вот и получается ад в доме.

— Я вам одно толкую, — твердит она каждое утро, — покуда носит меня святая земля, я и слышать не хочу про сноху! Поняли?!

— Так держите нас тут на посмешище людям, — ворчит Ромек.

— Я тебе поговорю, седой чорт! А что тебе делается? Жрать, что ли, нечего?

— Сами жрите! — ругается Янтек.

— Тсс! Мон мэрр, право слово!

Тогда все трое умолкают и смиряются. Мать забивает их чужеземной речью. Эта маленькая старушонка справляется с тремя мужиками. Чем больше она злится, тем диковиннее выискивает словечки. И сыновья покорно подчиняются, не то…

— Рэксом кердай![11] За работу!

Топнет ногой посреди хаты, как крольчиха к ненастью, и они молчком друг за дружкой плетутся в поле.

Больше всего хлопот у нее было с Ромком, потом с Янтком и меньше всего с Михалом.

— Михалэк — мамин сынок! — говаривала она. — Этот не рвется к женитьбе.

А люди рассказывали, что из-за Михала уже не одна девка уходила от Сатров со слезами. Зато Сагроза слова не давала сказать против ее сыночка. Как знать, кто прав? Может, и она: последняя-то работница ушла, потому что ей негде было лечь…

— Ты пойми, Виктусь, — говорила ей Сатрова, — я бы тебя с охотой и на зиму оставила, да где ты будешь спать?

— Где-нибудь!

— Хорошо, покуда было тепло. Залезла в сарай или еще куда, и ладно. А зимой, что же, так мы все и будем жаться на одной кровати… сама посуди! На полу в хате? Оно бы можно, а ну как господь бог даст нам телят, тогда что? Нет, ничего тут не поделаешь, Виктусь…

И Викта, не долго раздумывая, собрала свои тряпки и ушла.

— Ну, одним ртом зимой будет меньше… Слава богу! — перекрестилась Сатрова и принялась соображать, как бы ей избавиться от Ягнески.

«Эту не запугаешь, она ни холода, ни мороза не боится… Как тут быть? — размышляет старуха. — Зимой держать ее не к чему, для нее и работы нет. Ну, повозится она малость в лесу, а что толку? Этого и не приметишь в хозяйстве…»

Думала, думала старуха, наконец надумала.

«Втолковать-то ей не втолкуешь, все равно она не поймет, что я хочу сказать. И стараться не стоит. Ее надо до сердца пронять, тогда она поверит… Сердце у нее доброе и совестливое… Ужас до чего добрая бабенка эта Ягнеска! Даже мне жалко ее… право».

И однажды, когда мужики ушли в лес. Сатрова заговорила напрямик:

— Придется тебе, Ягнесь, подыскать себе жилье, а то нам будет тесно…

— Ждете, что ли, кого?

— Боже упаси! — ответила Сатрова. — Но ты видишь, хата у нас маленькая, а сутолоки много… Как все сойдутся, так и повернуться негде… ты-то знаешь! Теперь и поросята будут мешаться под ногами, придется ведь их пустить в хату, так куда же мы все денемся?.. Сама посуди!..

Ягнеска, конечно, удивилась, что все лето было просторно, а теперь вдруг стало тесно.

— Да много ли я у вас занимаю места, — осмелилась она сказать.

— Сохрани бог, разве я что говорю!.. Будто я не вижу, как ты жмешься в углу.

— Ну вот…

— А толчея-то все больше: к зиме все набиваются в хату — кролики, куры, поросята, двое котят, теленок, ну и нас пятеро… Смотри-ка, сколько народу! Ты это сообрази…

— Так вы, хозяюшка, совсем меня гоните прочь?

— Я не гоню. Боже сохрани! Да меня за это господь наказал бы и матерь его пречистая! Только я загодя тебе говорю: ищи себе жилье, а то у нас тесно… И нам будет лучше, и тебе.

— Господи боже!

— Не хнычь, не с чего. Мало ли у нас просторных хат? У Гонсёра, у Сроки, в Драпе… Ты баба работящая, тебя везде примут.

— К лету, а к зиме прогонят…

— Нет, Ягнесь, не болтай зря. Чего ради тебя прогонять! Ты сама сообрази, есть у тебя смекалка?

— Оттого-то мне туго приходится, что нет у меня на это смекалки…

— Жалеть я тебя жалею и, кажется, не отпустила бы ни за какие деньги. Но не могу, нет. Не по нашему хотению, а по божьему велению… так-то, Ягнесь, а ты не горюй, не надо, да собирайся помаленьку, пока еще светло… Особенно-то тебе и тащить нечего…

Ягнеска постояла с минуту, раза два прошептала «господи боже», а что ей было делать? Не хотят ее тут держать, это видно. Придется искать другого прибежища… Может, и найдет! Господь милостив… всегда ведь…

Она собрала свои пожитки, увязала их в холстинку и поклонилась в ноги Сатровой.

— Хозяюшка милая! Благослови вас господь за то, что вы так долго меня держали у себя…

— Ты встань, встань!

— Оставайтесь с богом!

— Иди с богом, Ягнесь. Да держись, не падай духом, так, может, бог даст, весной опять тебя приму…

— Награди вас господь сторицей за то, что вы такая…

Она закинула свой узелок за спину и пошла вниз по дороге, к ручью. Ей не было ни горько, ни грустно… Сколько раз она так уходила и в худшее время!

— Всегда так бывало и будет… до скончания веков! — утешала она себя, когда нужда уж очень ее донимала.

Летом для нее всегда находилось место, и самые богатые хозяева были ей рады… Работать она умела… ого!

«Только вот эта зима несчастная, только зима! — не раз являлась у нее мысль. — И что бы человеку нетопырем родиться? Повис бы где на суку и проспал до весны. Не ломал бы себе голову… Боже мой!»

На зиму скорей к себе пустит бедняк, у которого нет ничего, кроме хаты, чем хозяин. Давно это знала Ягнеска и теперь снова вспомнила, стоя на мостках.

«Куда итти? — раздумывает она и долго перебирает всех. — К Хыбе — незачем, к Маляру — тоже. Можно бы к Козере пойти, но до того он непутев, что упаси бог… Пожалуй, к Маргоське всего сподручней. Бедняк бедняку всегда рад».

Так оно и случилось: едва Ягнеска вошла, Маргоська радостно вскрикнула:

— Видать, сам господь привел тебя ко мне, так ты кстати пришла…

— Никак вы хвораете?

— Не хвораю. А тоскую — места себе не нахожу…

— С чего это?

— С того, что Юзка нет…

— Э! Так он в люди ушел?.. Милые вы мои!

— То-то и есть, что ушел, еще в ту ярмарку, и не пишет, не знаю, что такое…

— Верно, нечего ему писать.

— Кто его знает? Да ты садись, голубка моя! Раздевайся. Вот как хорошо, что ты пришла. Поживешь у нас хоть денечка два…

— Милые вы мои, да мне и негде жить..

— Прогнали тебя Сатры?

— Я и не знаю, как вам сказать… Силком-то они меня не гнали, это нет, но им самим тесно…

— У нас для тебя места хватит, хоть и невелика хатенка. Садись!

Маргоська сняла с шестка горшок и подала его Ягнеске.

— Поешь-ка…

— Не хлопочите.

— Что бог послал… Бери ложку! Только не сдобрено ничем, да уж какое есть! Коз мы продали на прошлой ярмарке.

— Ну, за сколько?

— За десять. Еле-еле Юзку на дорогу.

— Скажите на милость!

— Ты ешь!

— Я ем, не потчуйте… А Зося где?

— Э, да я и не знаю, где… Скучно ей без коз, не сидится в хате, вот она и бегает по целым дням. То на лесопильне сидит у костра, то бог весть где… Сколько я ей говорю, чтобы посидела со мной… куда там! Никак ее не заставишь, такой неслух.

— Ничего вы с ней не сделаете, зря только расстраиваетесь! Дети — они и есть дети, их в хате не удержишь.

— Пока господь дает здоровье…

— Верно вы говорите, верно.

— Да ты ешь!

— Больше не буду.

— Э, какая ты!

— Не потчуйте, не буду.

Она низко поклонилась Маргоське и, утирая рот кончиком грязного платка, водила за ней глазами, глядя, как та суетится у печки. Хотела Ягнеска о чем-то попросить, но не осмеливалась или не знала, как и с чего начать.

Наконец, после долгих колебаний, когда Маргоська подошла к ней, Ягнеска вдруг соскользнула с табурета и обняла ее колени.

— Ягнесь! — с удивлением взглянула на нее Маргось; ка, — что ты делаешь? Да ты не плачь, а скажи, что тебе…

— Хо… хозяюшка милая! — заплакала Ягнеска. — Да я бы хотела, кабы вы хотели…

— Говори смелей!

— Совестно мне к вам приставать.

— Ты не бойся!

— Да я бы хотела на зиму остаться у вас…

— Отчего же? Оставайся.

— Милые вы мои!..

— Встань, Ягнесь…

— Награди вас господь.

Счастливая, она села на лавку у окна, а слезы долго еще капали ей на юбку.

VII

Им было хорошо вместе. Они утешали друг друга, когда случалась какая-нибудь беда, и минутами им даже казалось, что жизнь не так уж плоха, как говорят. Картошка у них еще была, слава богу, а что постная — ничего не поделаешь. Не все сразу господь бог дает, а то люди избалуются. Еще возомнят, что у Иисуса Христа только и дела — о них заботиться, и перестанут молиться. Это бывает. Лучше понемножку, да всегда.

— И маслице найдется, если господу богу будет угодно, — говорила Ягнеска. — Не наша, а его да сбудется святая воля…

— Еще то худо, что нет никакой работы, — жаловалась Маргоська, — в прошлую зиму сколько мне наносили кудели…

— Не тревожьтесь, хозяюшка, найдется.

— Боже милостивый! Добьешься ты чего от людей, Ягнесь…

— Попробую…

— Напрасный труд…

— Э, полноте! Посмотрим, что бог даст… В Драпе немало собрали льна, сами они нипочем не спрядут. В Долине тоже из года в год отдают прясть на дом, так я и туда загляну.

— Ну что ж, иди! Но навряд ли что принесешь…

— А все-таки!

Ягнеска отправилась в деревню за льном и, подходя к хатам, тихо затянула:

Ты, что высохшее поле

Обращаешь в пущи,

Дай же счастья мне на долю,

Боже всемогущий…

И не обманулась она в своих чаяниях. Хозяйки надавали ей столько льна, что она унести не могла в охапке. Однако о том, что прясть она будет вместе с Маргоськой, Ягнеска никому не рассказала, а то бы ей не дали так много. Маргоське надо платить — это все знали, а Ягнеска (вот хорошая баба!) спрядет и даром, как всегда. Кому что по нраву. Им не по нраву было платить.

Маргоська себя не помнила от радости, когда Ягнеска выложила из холстинки две больших вязеницы.

— Эти тонкие, а эти потолще, а те вон очески…

— Ого! Слава богу! Теперь будет что прясть…

— Вот видите…

Отыскали веретена за кроватью, навили на них пучки льна — и прядево готово.

— А мне веретено… мама! — просила Зося.

— Ты посиди! Тебе хватит дела в хате.

— А я не стану! Я хочу прясть!

— Придет время, и ты будешь прясть…

— Кто знает когда! — тревожилась Зося.

Однако она надеялась, что это время скоро настанет, и не бегала к костру на лесопильню, а прибирала хату вместо матери, поминутно поглядывая на нее с немой просьбой. Когда какая-нибудь из прях роняла веретено, Зося подхватывала его на лету и, подавая, вращала его тоненькими пальчиками, словно хотела сказать: «Вот видите, и я так умею…»

Но мать этого не понимала и не обращала внимания на девочку. Только кивнет ей, бывало, головой, не прерывая разговора с Ягнеской.

А говорили они за пряжей безустали. Им было что порассказать друг другу, начиная с пастушеских лет и еще раньше — с колыбели в родительской хате.

— Так, Ягнесь, и осталась я прежде времени сиротой. Некому было ни кормить меня, ни учить…

— А земля как?

— Ее и было немного. Да и эта перешла в чужие руки…

— Боже милостивый!

— Забрали ее самовольно, не было у них такого права.

— А вы как же?

— Я сама кормилась. Господь меня кормил. До сих пор дивлюсь, как я с голоду не уснула навеки… Так-то, Ягнесь. Чуть я немного подросла и могла уже пасти скотину, нашлись люди, что взяли меня к себе.

— Вот оно как!

— Пасла я этих овец на пустоши ровно семь лет. Еду-то мне не всегда приносили. Случалось, и забывали, так что я оставалась не евши… Зато ягод в лесу было вдоволь…

— Слава богу!

— Бывало, наберешь их полнехонький подол…

— Видите, господь-то о малейшей букашке помнит.

— Ох, помнит, Ягнесь, помнит! А люди иной раз бросят в нужде или обманут…

— Ох, обманут, хозяюшка, обманут!..

— Да мне-то хорошо жилось, ничего не могу сказать! Довольны были мной так, что куда уж!.. Правда, работала я — что было силы, да ведь отдыхать нигде не дадут…

— Ох, не дадут!

— Они бы рады меня держать до самой смерти…

— Еще бы!

— Ничего, бывало, не говорят, только: «Живи и живи у нас, ни о чем не тревожься…» А я в ту пору познакомилась с моим покойным Шимком, что у Хыбы служил… Тут все и кончилось, и пошла я…

— На нужду да на горе горькое…

— На нужду.

Когда они смолкали, слышно было, как сонно гудит муха и жужжит веретено.

— Милые вы мои, да ведь и у меня так же, — говорила Ягнеска. — Не нужда из хаты меня выгнала, а люди злые, ненавистные… Жили мы по соседству с Гонсёрами, да вы знаете…

— Как не знать!

— Мачеха у меня была лютая — страшное дело, била меня и не раз, и не два на дню. Ох, и била!.. Отец-покойник про это не знал, а может, знать не хотел, кто его разберет… Но только уже сызмальства приняла я не одну муку господню на этом свете злосчастном…

— Горе горькое!

— Чуть я подросла, мне и вовсе житья не стало дома. Я пошла в услужение. Служила я за лесом, у вдовца, хозяина десяти моргов земли. Прожила я у него ровнехонько пять лет. И он, видя мое усердие и что никакая работа мне не в тягость, хотел на мне жениться…

— Ну, и как же?

— Вот я и рассказываю. Он бы женился, непременно бы женился, нечего и говорить. Да был у него небольшой должок, так он хотел за мной взять хоть гульденов тридцать. Я домой, прошу отца: «Дайте мне, дескать, тридцать гульденов, я от вас отойду…» Какое там! Мачеха сразу — против, отец тоже напрямик сказал, что на меня тратиться не станет… Что было делать? Долго я еще прослужила в деревне то у одних, то у других. Захворал отец, а мне даже не сказали, я и не пошла. Так в духовной он совсем про меня забыл. Может, думал, что меня на свете нет или еще что… И все он оставил сводным детям, а мне одну полоску под картошку — и то упросил его крестный (дай ему бог здоровья, хоть и нет уж его в живых).

— Да, да…

— Так-то, дорогие вы мои, а как помер отец, они и эту полоску захватили…

— Могла не давать!

— Э, судитесь вы с ними! Разве я слажу! Я одна, а их вон сколько… не слажу я, нет, куда там!

— А закон где?

— На свете не один закон, милые вы мои, не один… Иной для бедных, а иной для богатых…

— Да полно!

— Попробуйте-ка вы судиться с Хыбой, вот посмотрите, кто выиграет?..

— Конечно, он.

— Видите! Нет для нас на земле суда праведного…

— Боже милостивый!

— А я только иной раз зло сорву: отчитаю их, изругаю на чем свет стоит… пускай знают! Но тут, — Ягнеска ударила себя кулаком в грудь, — тут у меня и сейчас горит, как вспомню про это…

— Я верю!

И они продолжали друг другу рассказывать о повседневных тяготах жизни вплоть до нынешнего дня, с сокрушением вспоминая многие горькие минуты: как люди платили им неблагодарностью и как учили их уму-разуму… А время мигом летело за пряжей. Сейчас было утро, глядь — уже вечер! Близилась зима… и дни становились короче. Солнышко не надолго показывалось и все раньше пряталось…

— Зато, может, оно светит в других краях, — говорили они.

— Там, где мой Юзусь… — прибавляла Маргоська. — А письма-то не видно!

— Может, он сам приедет или денег пришлет, — утешала ее Ягнеска.

— Э, вряд ли! Хоть бы он о себе весточку подал…

— Подаст, вы не тревожьтесь! Верно, нет никого, кто бы ему написал…

— Там есть наши…

— Кто знает, где? Да еще их проси, кланяйся. Всего бы лучше, если бы сам он был грамотный…

— Худо неграмотному, куда как худо! Да ведь школы-то не было… кто ж его мог научить?

— Про то и речь, милые вы мои! Беда!

Они оплакивали свою долю и весь свет… И всегда у них находилось, о чем поговорить. Темы не иссякали. Им было неплохо вместе в эти долгие вечера, когда одолевает дремота. Они разгоняли ее разговорами, пряли и смирялись со всем злом на свете, видя в нем волю божью. Зося снимала нагар с лучины, и нередко они засиживались до полуночи, а то и позже…

Однажды вечером неожиданно пришла сноха Хыбы. Маргоська обрадовалась.

— Хазьбета идет с куделью! — вскричала она. — И нам веселей будет…

— Да иду, невмоготу мне прясть в одиночку…

— А что там у вас делается?

— Раздоры, говорю вам, такие, что и… и слушать неохота.

— Ты садись на лавку! — Маргоська подала ей веретено. — Никак, что случилось, словно ты сама не своя?..

— А вы ничего не знаете?

— Ничего. Ведь мы никуда не ходим…

— Да ну вас тоже!.. Вся деревня только про это и толкует…

— Про что? — в один голос спросили обе, останавливая веретена.

— Жандармы Собка забрали…

— Господи помилуй! За что же?

— Пришли нынче, когда он вечерял, и увели его в острог…

— Что ж он такого натворил? Святые угодники!

— Хо! Что натворил… спросите вот! Убил мужика на Скалистом.

У слушательниц дух занялся.

— Разбойник такой, что жалко для него и острога. Повесить прохвоста, тогда опомнится…

— Да что же это! Что же это! — прошептала Маргоська.

— Не приведи бог, какой это висельник остервенелый! Сколько я от него натерпелась…

— А не слыхала ты, как это случилось?

— Как не слыхать! Пили они в корчме вместе с Томком из Скалистого, — ну, с этим, знаете, сыном покойницы Текли…

— Да, я знаю. Вечная ей память!

— Ну, пили они и пили, пока не стемнело…

— Когда ж это было?

— Третьего дня, вот когда был этот страшный ветер.

— С понедельника на вторник.

— Ну, спьяна-то, знаете, один другому чего-то наговорил, только не знаю, кто начал — Зысель говорит так, а мужики этак… Разве сообразишь? Но поругались они, знаете, как следует быть. Они бы еще в корчме подрались, да мужики их разняли… Тут с досады Собек опять за водку, пьет и пьет, наконец Зысель не стал ему больше давать. Он — на Зыселя. Зысель — в боковушку и заперся на задвижку. Тут со зла Собек разломал стойку и всю посуду переколотил вдребезги…

— Вот бешеный!

— И не говорите!.. Ну, в корчме ему уже нечего было делать, он и пошел прочь. А как раз перед ним ушел Томек…

— Они и сошлись!

— Как это было — не узнаешь. Собек говорит, что повстречал Томка по дороге и ткнул его кулаком раза два, не больше…

— Сколько же надо!

— А люди толкуют, что он до тех пор его молотил, пока сам из силы не выбился. Как сомлеет Томек, он, говорят, водой его брызгал, пока тот не очнется, и опять дубасит, так и добил…

— Похоже, что так…

— Мы ничего не знали. А сегодня он сам проболтался. Только не знал он, жив Томек или нет, пока жандармы не сказали, что помер…

— Достанется ему теперь!

— Еще бы! Человека убить — это не что-нибудь…

— А как старик?

— Бесится. А на кого злится, не поймешь. Сам ведь вырастил такого разбойника…

— Издавна Собку не сулили добра, издавна! Все отец виноват. Он, знаете, как его сызмальства учил? «Чуть кто тронет тебя, говорит, бери камень и лупи по башке!»

— Не пропала даром его наука…

— Видать, так!

— И как это у него совести хватило, милые вы мои! — говорила Ягнеска. — Человек ведь не скотина, мыслимо ли так избивать!

— И откуда такая ярая злоба?

— Спросите-ка! — ответила Хазьбета.

— Не стал бы он так, без причины…

— Сами знаете: где зло да беда, ищи бабьего следа.

— И то может быть…

— Не буду говорить, чего не знаю, — продолжала Хазьбета, — но думается мне, тут из-за Ганки вышло.

— Козеровой?..

— Из-за нее, конечно… Слыхала я, будто Томек от нее отступился, как узнал, что она уже не может ходить…

— До того ей худо?

— Мы ее с месяц не видали. Со дня на день ждет…

— Милые вы мои! Кто ж ей принес такое несчастье?

— Стало быть, счастье, раз она сама его нашла. Далеко-то ей не пришлось искать…

— Верно, Собек?

— Не кто иной…

— Ну, знаете, знаете, такого я тут наслушалась… — удивлялась Маргоська. — Вот Козере-то радость… Боже милостивый!

— Его водило, а дочку увело…

— И то!

— А как он обхаживал Собка. Господь и наградил его Собусем… поделом ему!

— Ох, люди, люди! Что же это творится на свете… слушай — не переслушаешь!

Долго они еще пряли в этот вечер, но немного прибавилось ниток на их веретенах. Зато рассказы тянулись беспрерывно, один за другим. Они бы до утра просидели, да нечем было светить.

Волей-неволей в полночь пришлось им отложить кудель. Хазьбета оделась.

— Не уходи еще! — просила Маргоська. — Посидим впотьмах, ничего.

— Да надо!

— Куда тебе спешить? Мужика своего пожалела…

— Боже! Такого мужика… И не говорите мне про него!

— Добрый человек…

— Да добрый… а мне что за радость?

— Талант у него.

— Век бы ему только размышлять! Думщик окаянный! Эх, и говорить не стоит. Будьте здоровы!

— Убегаешь?

— Надо! Как бы старик не заметил, что меня нет, вот бы мне досталось!

— Ну, так иди с богом… а завтра придешь?

— Как урву минутку, прибегу! Покойной вам ночи!

— Покойной ночи, Хазьбесь.

— Славная бабочка! — говорили они, когда Хазьбета ушла. — Нет-нет, да и забежит к нам…

— Дай ей бог!

Хазьбета теперь каждый вечер приходила с куделью. Хорошо им было прясть втроем. Зося тихонько стояла в стороне, снимая нагар с лучины. Она жадно ловила каждое слово, хотя как будто и не все понимала.

Однако она узнала, что Ясек не мил Хазьбете, что Хыба орет и лается, а Войтка за что попало колотит, что, как взъестся старик, невмоготу терпеть, и много, очень много еще она узнала.

«Жалко Войтка! — думала девочка. — Все бьют его и бьют… боже милостивый! На скрипке поиграть — и то ему нельзя, бедный Войтусь! И что он к нам не заходит? Верно, боится… да, конечно, боится! Поколотят его за это…»

— Сними нагар! Что ты стоишь? — бранила ее мать. — До того она стала бестолковая, не пойму с чего. И все что-то бормочет про себя…

Загрузка...