— Э, как все дети! — вступалась за нее Ягнеска.
Зося глотала слезы, но ничего не говорила. Она обижалась на мать и в то же время злорадствовала, что мама так и не знает, о чем она думает. Пускай бьет, она нарочно ей не скажет…
Однако мать очень мало обращала на нее внимания, меньше, чем Зося ожидала. Зато о Юзке она постоянно думала.
— Бедный Юзусь! Что-то он там поделывает? Каково ему там живется среди чужих?.. Боже мой, боже! Увижу ли я его еще когда? Стать бы мне ласточкой, хоть бы на минуточку к нему полететь!.. Господи, птицам ты дал крылья, а нам нет…
— Неисповедимы пути его, — прошептала Ягнеска.
— Со дня, как уехал… ни словечка. Ни одной буковки! Недобрый сын! недобрый! А ведь я говорила ему, когда он уезжал: «Пиши нам, Юзусь, пиши! Не забывай нас, сынок…» Ты, мать, говори, что хочешь, проси, моли… не послушает. Ему другой жизни хочется, чужие люди ему милее своих… Вынянчишь дитя на руках, научишь говорить, а оно вот чем тебе платит! Пока не умеет ходить, издали тянется ручонками, лепечет «мама, мама!» и ползет к тебе на карачках… А как вырастет — боже милостивый! Бросит тебя с легким сердцем, уйдет в люди и даже не посмотрит на тебя… не обернется! Да напиши он только: «Мне тут хорошо» или: «Я здоров, не тревожьтесь» — у меня бы отлегло от сердца. А так, ломай себе голову, бедная мать! Никто тебя не утешит… никто тебя… не утешит…
Так причитала Маргоська над своей долей и не один раз на дню плакала, вспоминая сына.
Наконец однажды влетел неожиданно Войтек, громко крикнув еще в сенях:
— Письмо! Письмо!
— От Юзуся? — обрадовавшись, вскочила мать.
— А я вам не дам! — смеялся Войтек, — все равно вы не прочитаете…
— Боже милостивый! Если б я умела!
Она вдруг почувствовала глубокую обиду. В душе ее родился безмолвный упрек.
— Если бы меня выучили! — прошептала она. — Я бы разобрала каждую буковку Юзуся…
— Что же он пишет? Милые вы мои… — подошла Ягнеска.
— Юзусь! Юзусь! — кричала Зося, влезая на лавку, где уже сидел Войтек, обрывая краешек конверта.
Три головы склонились над ним, три сердца нетерпеливо бились.
— «Любимая моя мама!» — прочитал Войтек.
— Сыночек мой! — зарыдала Маргоська.
— Да вы слушайте, потом будете плакать! — успокаивал ее Войтек и продолжал монотонно читать:
«Прежде всего кланяюсь вам бессчетное множество раз и хочу спросить о вашем здоровье и как вам живется. Я, слава богу, здоров, а живется мне, как всегда в людях…»
— Слава богу! — прошептала Маргоська.
«Работаю я на кирпичном заводе с утра до ночи, только на обед урываю минутку. А зарабатываю всего четыреста крейцеров, потому что теперь зима, так меньше платят. Зато весной, дай бог дождаться, буду зарабатывать больше, тогда вам пришлю. Вы не расстраивайтесь, дорогая мама, уж как-нибудь перебейтесь, потому что и мне худо. Работа тяжелая, а платят мало, едва хватает. Люди приезжают со всех концов искать заработка…»
— Ведь я говорила, когда он уходил!
«А тут насчет работы очень трудно. Так вы не удивляйтесь, что я вам никаких денег не посылаю…»
— Боже милостивый!
— «Что зарабатываю, то проедаю, а сверх того ничего не остается. Когда поедет Юзек Хлипала, я с ним пришлю вам платок на голову. Будете надевать в костел. Больше писать не о чем. Только Леону с того берега оторвало ногу…»
— Господи помилуй! Вот горе-то бедной матери, ох, горе!..
«Остальные все здоровы, слава богу, а живется им врем так же. Сейчас тут сильные морозы и холодно, а на прошлой неделе лило… Мадьяры страшно злой народ! Где ни случится, бьют наших. Приходится издали уступать им дорогу, не то изобьют до смерти из-за чего попало…»
— Что за народ! Видите…
«Зато словаки очень нас любят и говорят похоже, но нужно хорошенько слушать, чтобы их понять. Вот и все.
Напишите, что слышно у вас? Здоровы ли вы? Много ли снегу выпало в эту зиму? Кто женился? Кого свезли на погост? А то мне охота знать!.. Напоследок кланяюсь вам, мама, и тебе, Зося. Ты слушайся маму, слушайся, покуда она жива. А меня все-таки не забывайте.
Любящий вас Юзек».
— Вот и все!
Войтек тяжело вздохнул.
— Словно бы тут еще что-то? — показала мать на несколько строчек внизу.
— Это уже для меня, не для вас! — гордо ответил Войтек.
— Что же он тебе пишет?
— Это не Юзек, а тот, что письмо сочинял…
— Не расскажешь нам?
Войтек с минуту поколебался, наконец медленно прочитал:
— «Не верьте совсем тому, что сказано выше, потому что я писал так, как мне диктовали…»
— И больше ничего?
— Да, ничего.
— А кто подписался?
— «Незнакомый знакомый».
Наступило грустное молчание.
Маргоська задумалась, подперев рукой щеку.
— Неправда это… — она тряхнула головой: — Не станет Юзусь меня обманывать. Глупость это, и больше ничего…
— Конечно, глупость! — подтвердила Ягнеска.
— Боже мой! Как худо неграмотному! А то сам сочинил бы и написал… Слава богу, что он хоть здоров. Полегчает у меня на сердце… сынок мой родной!
— Что это он пишет, милые мои! — спросила Ягнеска, — будто зарабатывает четыре сотни… Это сколько же?
— Стало быть, четыре гульдена…
— Мало!
— Работы нет, ведь зима…
Войтек улыбался, чему-то радуясь.
— Не так уж там плохо! — повторял он, — Ну да! — поддразнивала его Зося. — Так ты иди туда…
— Я и пойду! — смеялся Войтек, — пойду!
— Надо бы ему ответить, — сказала, помолчав, Маргоська.
— А как же! — поддакнула Ягнеска.
— Напишем ему, пускай приезжает. Чем там ему зиму пережидать, так и тут найдется для него место. Столько-то он заработает, а может, и больше, да на харчи не будет тратиться.
— Правильно вы говорите! А весной может опять поехать.
— Если захочет.
— Вы напишите ему!
— Так ты, Войтусь, напиши, — попросила Маргоська. — Я скажу тебе что, только бумаги у нас нет…
— Да я сам ему скажу, когда поеду.
— Куда ты поедешь?
— В Пешт!
— Не болтай, Войтусь, не болтай… Соображаешь ли ты?
— Да ты знаешь, какая это даль… чужие края? — говорила Ягнеска.
— Не за море ехать, — ответил Войтек, встав посреди хаты. — А хоть бы и за море — и то не диво! Люди на край света ездят…
— А на что ты поедешь?
— Я помогал в кузнице Яську, так заработал. На дорогу мне хватит, не бойтесь!
— Отец-то позволит тебе?
— Вы думаете, я буду его спрашивать? Чтобы он избил меня на прощание?.. Тоже я не дурак! Да он, крестная, каждый день бы меня колошматил, если б я не удирал… Как взъестся на кого, на мне зло срывает… вот какой он отец! Хотел бы я знать, что он сделает со своим ремнем, когда меня не будет…
— Войтек! — донесло ветром с лесопильни.
— Хазьбета тебя зовет…
— Надо итти! Как солнышко-то летит — страшное дело!.. Уже полдень. Ох, чую, не миновать мне выволочки… Ну и пусть! Пусть-ка отец потешится надо мной в последний раз…
— Не болтай!
— Оставайтесь с богом. Я к вам еще забегу до отъезда…
И, наклонившись к удивленной Зосе, он тихонько шепнул:
— Скажу тебе кое-что напоследок…
— Сейчас скажи… ну, скажи!
Она удержала его за руку.
— Нет, когда буду уезжать…
Он вырвал руку, за которую она, как паучок, уцепилась тонкими пальчиками, и скрылся за дверью.
«Что же он мне скажет?» — гадала Зося и заранее радовалась, так ей было любопытно.
Мать опомниться не могла от неожиданного сообщения Войтка и, покачивая головой, повторяла:
— Вот уж не ждала!
Ягнеска не удивлялась ничему. Она давно перестала удивляться.
— Может, и правда, он надумал… этакий сорви-голова!
— Видишь, Ягнесь, какие теперь люди… чуть из люльки — и на чужбину!
— С умом так и являются на свет, милые вы мои! Прежде, бывало, и старого из деревни палкой не прогонишь. Охота ему мыкаться по свету!
— Видишь! А молодые сами уходят. Они и в чужих краях не пропадут.
— Что ж это творится на свете!
— Все перевернулось…
— Все порушилось…
— А я вот не скажу Войтку, чтобы он оставался. Пускай идет, тогда-то Хыба поймет, что не на то дети родятся, чтобы их бить. Не увидит подольше сына — научится его любить. Собка он сроду пальцем не тронул… как же — Собусь! Этому-то он потакал, а на меньшом зло срывал. Такой он отец!..
— Палкой ума не вколотишь… это он зря!
— Да ума у паренька побольше, чем у других… Не палка ему нужна, а рука! Заботливая рука.
— Истинная правда! Я помню, как меня в детстве учили. Добром меня, девчонку, хоть в пекло заведи, а злой со мной, бывало, никак не сладишь. И чем больше меня били, тем я делалась хуже! Так вот было у меня с мачехой…
— И всегда так бывает, когда отец с матерью дурные…
— А как же!
«Что ж он мне скажет?» — думала Зося, мастеря на подоконнике домик из тонких прутиков.
Ягнеска торопилась допрясть кудель, а Маргоська наматывала пряжу на рогульку, отсчитывая по тридцати нитей.
— Четыре… пять… шесть… Слава богу, что он хоть здоров!., семь… восемь… Беда, когда сам не умеешь писать… одиннадцать… двенадцать… лучше бы он приехал на праздники… тринадцать… вместе нам веселее будет… пятнадцать… порадуемся втроем… вчетвером… эх! все! Сбилась…
И она снова принялась считать намотанные нити.
На другое утро Войтек исчез.
Все думали, что он спрятался после вчерашнего угощения, за которым отец изорвал ремень. Искали его в сарае и на гумне — все напрасно!
— Верно, шатается по деревне…
— Вернется! — говорил старик. — Сам придет с повинной…
Наступает полдень — Войтка нет… Наступает вечер — Войтка все не видно…
«Что такое? — думает Хыба, но скоро успокаивается, — придет домой ночевать!»
Он уже заранее обдумал, как задаст Войтку. После ужина долго еще сидели, молча ожидая, но никто не пришел.
На рассвете Хыба вскочил с постели.
— Здесь Войтек? — тихо спросил он.
— Нет ни Войтка, ни живой души… — ответила заспанная Хазьбета, подвязывая юбку.
— Какого чорта! — встревожился старик. — Уже второй день… А где Ясек?
— Да на лесопильне! Где ему быть?
Она приготовила завтрак и разлила по лоханкам пойло для скота.
Когда встали из-за стола, Хыба сказал, с трудом подавляя гнев:
— Ступай-ка, Хазьбета, ступай за этим прохвостом… пускай приходит! Скажи ему: отец, дескать, все простил.
— Разве он поверит?
— Ступай, когда тебе говорят!
— А пойло?
— Войтек поможет тебе снести, как придет. Не на то я сынов растил, чтобы за них работать!
— Куда же я пойду!
— Иди, куда хочешь, ищи, пока его не найдешь И без него на глаза мне не показывайся!
Хазьбета что-то проворчала под нос, повязала платок и ушла.
Хыба прибрал хату и сел на лавку. Однако долго он не мог усидеть на месте: гнев душил его. Часы шли, медленно поднималось солнце.
— Какого чорта! — повторял старик, выглядывая из сеней.
Потом он успокоился. Ему казалось, что они вот-вот подойдут.
— Не может того быть, чтобы они там стали засиживаться… уже полдень!
Теперь у него одно было на уме: как ему хорошенько задать Войтку.
— Жалко нового ремня… Чем бы его?..
Он смотрел по углам, по лавкам. Ничего такого не нашел.
— Ага! Знаю…
Вспомнил-таки Хыба о старых штанах, валяющихся в клети. На них как будто был ремень. Должен быть, если Войтек его не срезал… Старик пошел, вытащил штаны из-под ларя…
— Есть! Слава богу.
Хыба принес ремень в горницу, сел и принялся выпарывать зазеленевшую пряжку.
«Получишь ты у меня, ох и получишь! — думал он. — Я тебя научу заповедям божьим: не убегай, паршивец, из родительского дома, раз тебе тут хорошо… Затем я для тебя старался-надрывался, чтоб такую подмогу иметь под старость? Затем я тебя растил с малых лет, прохвост этакий! Не будешь ты делать, что тебе в голову взбредет. Пора это кончать! Посмотрим, чья возьмет…»
— Ты отец или я?! — вдруг заорал он и обернулся к двери.
Кошка, усевшаяся на пороге, испугалась и молчком спряталась за дверь. «В таких случаях всего верней уйти с глаз долой, — подумала она и долго не показывалась в горнице, хотя еще не получила молока… — Ну, да не пропадет! Потом можно вылакать…»
Хыба сидел и ждал. Но чересчур долго ему показалось… пора бы им вернуться!
— Матерь божья! Дай, чтобы они скоро пришли, не то меня удар хватит! Я тебе кости пересчитаю, паршивец, нипочем тебе этого не миновать! Сколько ты здоровья мне стоишь!.. Тот разбойник не был таким, а видишь, до чего дошел? Так и пропадет зря, сгниет там… Вот до чего я дожил, господи Иисусе! Смилуйся надо мной!.. Любой скажет: плох тот отец, что не бьет да не наказывает… Накажи его, попробуй! У меня уже рука отваливается, а он все равно свое делает… Попомнишь ты не год и не два, только попадись мне в лапы!
В сенях послышались шаги. Хыба поднялся, сложил ремень втрое; он ждал. В хату вошла Хазьбета.
— Где Войтек?
Старик весь трясся и грозно смотрел.
— Нет его…
— Что ты мелешь?!
— Поехал в Пешт.
— Не болтай!!
— Ступайте сами, если мне не верите. Прошлой ночью уехал с Яськом Цихожем…
— А! Проклятый! Вот до чего я дожил…
Он завыл в голос… Повалился на лавку, снова вскочил, хотел куда-то бежать… Наконец опомнился, однако ярость его не покидала.
Хазьбета сразу исчезла. Хыба сам понес пойло коровам, не отходил, пока они пили, и в щепки изломал палку об их хребты. Потом избил теленка так, что тот заревел, а выходя из хлева, швырнул оземь ушат с такой силой, что рассыпались клепки.
Наконец он успокоился, но не совсем. Долго еще он бродил по двору и искал, сам не зная что.
— Это они, нищие, псы поганые, всему виной! Заманивали его к себе… И Войтек, паршивец, их слушал! А я, дурак, терпел этих побирушек проклятых!.. Расписали ему про Пешт, насулили нивесть чего… И ведь послушал, гад! Да что он смыслит? Ума-то нет ни на полушку. Псы поганые! Не спущу! Разнесу хату! Пусть замерзнут! Пусть околевают!
Может быть, он и сделал бы это, но раньше. А теперь только ругался и орал на всю деревню… Люди знали, что это уже остатки гнева. Хуже, когда он молчит, — говорили соседи.
Проклятия старика долетали и в Маргоськину хату. Женщины в ужасе прильнули к окну, слушая неистовую ругань…
— Что это он? — шепнула Ягнеска.
— Верно, Войтек уехал… Так и есть… Слышишь?
— А чего он на вас?
— Всегда так. Что у него ни случись, все я виновата.
— И вы не ответите ему?
— Куда тут отвечать! Еще убьет ни за что ни про что… Зачем бога гневить?
— Я ему скажу…
— Сиди, сиди, не выходи. Поорет и перестанет. Не в первый раз. Боже мой! Сколько я от него натерпелась… Да будет и это во славу твою, господи.
Ветром донесло яростные крики.
Женщины молчали, не отрываясь от работы.
Ягнеска пряла последние очески, Маргоська чистила к обеду картошку. Изо дня в день картошка! Одно и то же.
— Ну вот, видите, уехал Войтек, — начала Ягнеска.
— Хотел он еще к нам зайти, не зашел… Кто знает, скажет ли он Юзусю?
— Скажет! Чего же не сказать?
— Да кто знает, доедет ли он до Пешта…
— Ну, Войтек-то доедет!
Вдруг Зося расплакалась.
— Что с тобой, Зося? — испугалась мать.
— Он обещал мне что-то сказать! — и девочка зарыдала.
— Ох, глупая! Что же он мог тебе сказать? Пошутил просто…
— Ну да! Как же! Вы его не знаете…
— И из-за этого ты распустила нюни? — мать засмеялась.
Но Зося проливала такие горькие слезы, как никогда еще. Только их было немного, и она скоро затихла.
«Чудные эти детишки, — думала мать. — Вот плачет… а вот уже и смеется, как по заказу!»
— А Пешт… далеко это отсюда? — спросила Зося так серьезно, что теперь и Ягнеска рассмеялась за прялкой.
— Ох, дитя, дитя!.. Да перекрестись ты!
С тех пор Зося ни о чем не спрашивала. Но сильно загрустила.
«Что он хотел мне сказать?» — раздумывала она втихомолку.
Быстро пролетел и этот день, и другой, и третий. Проклятия старого Хыбы понемногу забылись. И он, верно, уже не думал о Войтке. При людях ведь отрекся от него, а что в сердце его делалось — это никому неведомо. Только стал он мрачнее и еще больше ожесточился.
На лесопильню приходило все меньше народу, да и на мельницу приносили зерно лишь по необходимости. Пусто стало на лесопильне, бревен уже никто не возил. Сатры иногда еще пилили доски, но и то все реже… Зато Хыба все чаще бывал на лесопильне. То что-то мастерил в колесах, то чинил плотину, но большей частью просто бродил без дела. А то смотрел, как Ясек работает, иной раз полдня простаивал или просиживал на досках у ручья…
Зима. Завтракали рано, быстро управлялись со скотиной, а больше и нечего было делать по дому. Хазьбета убегала к родителям или с куделью по хатам. Старый Хыба не запрещал ей…
— Можешь итти… только на тот берег не смей ходить! Чтобы ноги твоей там не было! Не то, как увижу тебя там… поняла?!
После такой угрозы Хазьбета, как ни хотелось ей, не осмеливалась не то что итти, а даже смотреть в ту сторону.
И с тех пор она не заглядывала к Маргоське.
А за ручьем время так же шло — день за днем. Завтрак, обед, ужин и сон, да утром и вечером те же самые молитвы. Безвозвратно проходили сутки за сутками, неся все большую усталость и сонливость.
— Когда эта зима кончится? Боже мой!
— Только началась…
— Так она тянется!
— Как жизнь бедняка.
— И никто не зайдет, не спросит про нас…
— Да, милые вы мои, — добавляла Ягнеска, — как лето настанет, нас видят, случись, кому понадобится, сразу найдут. А зимой сиди тут одна, хоть подыхай, никто и не посмотрит…
— Ни пойти к кому! Ни поговорить с кем…
— Где уж нам, хозяюшка, где нам!.. Это богатым можно ходить, навещать друг дружку… их это праздник, не наш!
— Так оно и есть.
— А беднякам надо поменьше места занимать на свете да не мешать людям: так господь повелел…
— Про это не сказано в писании…
— Да хоть и не сказано! Жизнь-то так говорит, милые вы мои!.. Бедняк в мышиную норку залезет — и то для него много! Совсем ему надо пропасть, без следа!..
— Полно тебе, полно!
— Ох, верьте мне! Это не басни. И не про себя я говорю… Да и что я значу, маленькая песчинка? Буду я жить или не буду — это все равно… И потихоньку скажу вам, что даже не будь меня вовсе, тут бы все обошлось!..
— Что ты болтаешь?
— А про тех я говорю, кому жить невозможно…
— Кто же им запрещает?
— Словно бы никто… Люди им не препятствуют. Да отец небесный дал человеку жизнь, а средств никаких не дал… Вот тут и живи!
— А ума он не дает?
— На что бедному ум? Милые вы мои! Только сильней он почувствует, что худо ему…
Так они подолгу разговаривали, а потом обе плакали над своей долей бедняцкой. А иной раз заведут разговор о земле — много, мол, ее на свете…
— Да не для всех!
— Эх, Ягнесь! Мыслимо ли, чтобы на всех хватило? Много ли каждому бы досталось?
— Хоть по моргу получили бы!
— А что толку?
— Зависти бы не стало на свете…
— Ну! Разве что люди бы переродились.
— Не знаю, кто стал бы жадничать, если бы столько у него было, сколько ему надо?
— А знаешь ты, сколько надо?
— Чтобы можно было жить…
— Про то и речь, что одному весь свет кажется мал, а другому голову негде приклонить — и то не обижается.
— Глуп он!
— Тогда и все мы глупы. Уж какие есть! А что делать? Не наша, а божья воля.
— Так-то оно так. А все-таки, хозяюшка, кабы моя была воля на свете…
— Ох, горе горькое!
— Я бы так сделала, чтобы никто не жаловался…
— ?
— Силком я бы никого не гнала работать. А каждый бы имел, что кому по душе…
— Иисус Христос — и то не мог сладить с людьми, а человек бы сладил? Не верь этому, Ягнесь…
— Сердце у меня горит, как вижу бедность эту в деревне…
— И одни других обирают, словно волки, а не люди!
— Было бы у каждого, что ему по душе… было бы у всех…
— Бездомные думают о хате, у кого хата есть — о земле… а богатеи?
Нередко они засиживались до поздней ночи, сетуя на неблагодарность людскую и перестраивая весь свет по заповедям божьим… пока не одолевала их дремота. Тогда они ложились спать, а наутро рассказывали друг другу удивительные сны.
— Видела я, — говорила Ягнеска, — будто иду я по крутому обрыву над самой водой и что-то ищу, только не помню что… Вдруг слышу: неподалеку телега скрипит и звенит колокольчик… Я лезу выше, продираюсь сквозь можжевельник, наконец выхожу на дорогу. А все слышу: динь-динь, — колокольчик-то не стихает. Я бегу на звон, и уже возле моста навстречу мне, милые вы мои: лошади, черные как смоль, повозка и в ней ксендз. «Верно, к больному», — думаю и становлюсь на колени. Но ксендз машет рукой и кличет меня. Ну, я, конечно, подхожу к нему. А он, поверите ли, вылезает из повозки, снимает с груди распятие, надевает мне на шею и говорит: «Вон в той маленькой хатке за ручьем лежит больной… Садись и поезжай! Лошади сами тебя довезут…» Я и так и этак отнекиваюсь, а он одно твердит: «Поезжай да поезжай через мост. Я, говорит, недостоин через этот ручей переезжать…» Волей-неволей — а что было делать? лошади-то тронулись! — еду… Доехала до середины моста, сжимаю распятие с благоговением и страхом… Вдруг — трах! Мост рухнул, а я с повозкой под воду…
— Господи помилуй! — шепчет Маргоська.
— Однако выбилась я наверх, а повозка и лошади пошли ко дну… Я, что есть мочи, плыву к берегу, а вода уносит меня все дальше… Ну, молюсь я, всех святых призываю по имени — никто не идет! Испугалась я до смерти, что вода заберет меня, а господь потонет вместе со мной, и руками прижимаю его изо всей силы к груди… Вдруг люди сбежались, протянули мне багор и чуть живую вытащили на берег…
— Ну, слава богу!
— Да я не иду с ними, а стою на берегу, плачу и горестно смотрю на эту хатку за ручьем. Проснулась я, а все еще сердце у меня болело…
— К чему бы это?
— Бог знает и ангел-хранитель, — ответила Ягнеска.
— Вот чудно! Ведь и мне похожее снилось…
— Так расскажите!
— Я уже хорошенько не помню…
— Хоть немножечко! Мамуля! — упрашивала Зося. — Я так люблю про это слушать, а мне никогда ничего не снится.
— Ну, слушай, дочка, и ты, Ягнесь…
— Говорите, мы слушаем…
— Снилось мне, будто я в костеле стою перед алтарем пречистой… А со мной Юзусь, только совсем он еще малое дитя, каких матери первый раз носят в костел. Молюсь я святой деве, горячо молюсь и даю ей обет, что дитя это послужит ко славе ее и восхвалению. А был он тяжелый, всю руку мне оттянул… Чего я только не делаю! Подхожу к алтарю, кладу его, а потом вынимаю по одному зубу изо рта и даю ему поиграть… И когда я вынула последний зуб для него, вижу: склоняется ко мне с образа божья матерь и рукой подзывает меня к себе… Оробела я, подхожу с великим смущением, а она ласково смотрит на меня и отламывает кусочек земли, той, что у нее под ногами. «Отведай, говорит, этого хлеба, ибо он был мне пропитанием на земле…» Я со страхом беру, кладу в рот — горький он, как полынь, да твердый! Как тут его есть, когда у меня ни одного зуба не осталось… а она глазами показывает: дескать, ешь! Уж я кусаю деснами, до крови кусаю, а больно мне так, что слезы текут… Проглотила наконец. Ну тут, скажу я вам, до того мне стало сладостно, что никакими словами не опишешь! Словно я самого неба или рая вкусила.
— А потом что?
— Потом я проснулась. Но сладко во рту у меня было до утра…
— Уж это знаете, знаете…
— Право, так! Говорю вам.
— Да я верю! — убежденно кивала головой Ягнеска. — Отчего же нет!
А Зося так заслушалась, что на лбу у нее мелкими росинками выступил пот.
Долго они потом на все лады толковали эти схожие сны. Но чем дольше они размышляли, тем больше удалялись от желанной разгадки. Тогда, вверив опеке господней себя и хату, они перестали об этом думать. Да и недосуг им было за новыми заботами.
Маргоська доставала картошку из ямы и корзинками носила ее в хату, боясь, что она померзнет под снегом. В такую морозную зиму нельзя ни на что надеяться — этому ее научил долгий опыт.
Лен они весь допряли, и на жердочке висело двадцать тонких мотков и восемь толстых, Наконец Ягнеска собралась отнести пряжу. Она уже увязала мотки в холстинку, когда в хату вошла Маргоська.
— Хочешь отнести?
— Да нужно сходить.
— Постой-ка, дай я сосчитаю, сколько нам приходится. Двадцать тонких мотков — почем?
— По десять крейцеров.
— Это два гульдена. Да восемь толстых по пять крейцеров — это будет сорок.
— Верно больше!
— Нет, так. Стало быть, каждой по гульдену и по двадцать крейцеров.
— О господи! За целый месяц…
— Такой это заработок! А как быть? Жить-то надо, ничего не поделаешь.
— Ну, я пойду.
— Ступай. Да возвращайся скорей!
— Что мне там сидеть…
— В добрый час!
Ягнеска пошла, увязая по колено в сугробах. С большим трудом добралась она до хат.
— Только бы дома застать хозяек!
Дорогой она молилась и считала, сколько у кого получит за работу.
Однако обманулась она в своих надеждах, хоть и не многого ждала: ни одна хозяйка не похвалилась, что лежат у нее деньги в сундуке. Почти все были довольны, что она во-время принесла, даже угощали ее завтраком, но ни одна не упомянула о плате. А когда Ягнеска, осмелев, сама попросила у одной, та язвительно ответила, что «она ведь не на краю света, а в той же деревне, и что с людьми надо жить по-людски…» Только последняя (вдова!) обещала по совести заплатить. А потом пристала к Ягнеске, чтобы она пожила у нее с недельку.
— Поможешь мне прясть, а я кормить тебя буду, ну, и сколько-нибудь заплачу.
— Я бы с охотой, да…
Ягнеска вспомнила, что у Маргоськи мало уже осталось картошки и до праздников нехватит… а она сидит у нее, бездельничает и помогает только есть. Разве это не грех? Да еще какой! И теперь вернется к ней с пустыми руками…
— Садись-ка! Бери кудель… Ну, чего тебе надо?
— Да мне… ничего… только… Не знаю, как мне и быть…
— С чем?
— С Маргоськой…
— Пустое! Она не одна там, а с девчонкой, и без тебя управятся. Тебе-то что за печаль? Побудешь у меня с недельку, а то и дольше… Льна лежит пропасть. Снимай-ка платок да садись.
Ягнеска сняла платок и села за прялку.
«Что тут жить, что там… Мне-то нигде не вековать», — подумала она.
Напрасно Маргоська поджидала Ягнеску. С великим трудом она перенесла картошку в клеть и укрыла ее старой соломой.
— Ну, слава богу! — сказала она, кончив работу, так как тревожилась, что померзнет картошка. — Тут-то ей ничего не сделается. Но и замучилась я… уфф! — Маргоська тяжело вздохнула. — Не те уж, видать, у меня силы, что были. Теперь только бы Ягнеска пришла с деньгами, купим немножко масла — и ладно. До праздников, даст бог, хватит, а на праздники Юзусь приедет…
— А когда праздники? — спросила Зося.
— Ну-у! Не скоро еще…
— Юзусь! — засмеялась Зося. — А может, и Войтусь с ним приедет?
— Да сиди ты, сиди! Не балуйся! И что ты все смеешься? Видеть не могу, когда смеются попустому. Ох, Иисусе! Как у меня ломит поясницу… Так и ходят мурашки по всему телу… Ух! Знобко мне… Подкинь-ка дров в огонь, чтобы жарче горели!.. А Ягнески все нет и нет… Что такое?
За ужином Маргоська съела две картошины и легла спать.
Однако уснуть она не могла, все думала — то о Ягнеске, то о Юзке или о том, что вставало у нее перед глазами… Мысли быстро неслись, как вода у плотины… А вместе с водой уплывала и она в забытьи… Вдруг вода падала на мельничное колесо, и Маргоська в ужасе застывала, стуча зубами… Ее пронизывал холод, леденела кровь. Она хотела закричать от страха, но голос замирал у нее на губах… Тогда она напрягала все силы, чтобы хоть шевельнуться, и… вскочив с постели, открывала глаза… «Иисусе! Мария! — шептала она в испуге. — Что это, как горит у меня внутри… Пить! Пить!» Впотьмах она искала ведро и, найдя его, тушила холодной водой внутренний огонь. Это повторялось часто: стоило Маргоське закрыть глаза, как являлись те же сны и мучительные видения.
Под утро она спокойно задремала и, проснувшись, почувствовала себя бодрее.
— Ну, слава богу! — прошептала она. — Стало быть, у меня просто жар, а не что другое… Может, и это пройдет, как встану.
И она медленно сползла с постели, хотя у нее шумело в ушах и подкашивались ноги.
— Мама, вам что-нибудь мерещилось ночью? — спросила Зося.
— Ох, мерещилось, дочка, мерещилось!
— Я слышала, вы все стонали…
— Читай-ка молитву!
Маргоська пошла за водой, но, выйдя из сеней, едва не упала, так худо ей стало на морозе.
Прислонясь к столбу, она долго стояла, тяжело дыша, пока не пришла в себя. С большим трудом она принесла ведра с водой, через силу приготовила завтрак. Но сама уже ничего не ела. Колики ее схватили такие, что она не могла устоять на ногах. Пришлось лечь. Она сказала Зосе, что нужно по хозяйству, легла на соломенный тюфяк и больше уже не вставала.
Зося сначала плакала, чтобы заставить мать подняться, но когда увидела, что это не помогает, сама стала хозяйничать. Она вспоминала, что и как делала мать, и повторяла это изо дня в день, напрягая свои хрупкие силы.
Тяжелые ведра девочка не могла дотащить и носила воду в горшке. С дровами она иной раз полдня возилась, пока их не расколет. А делала она все без указаний матери, хотя всякий раз, принимаясь за стряпню, подходила к постели и спрашивала:
— Мама! Что вам сегодня сварить?
— Вари, что хочешь… — всегда одинаково отвечала мать.
— А вы опять не будете есть, как и вчера?..
— Не приставай ты ко мне, не приставай…
Мать отворачивалась лицом к стене.
И Зося готовила по своему разумению, жалобно поглядывая на постель.
Потом наливала варево в миску и ставила на табуретку у изголовья.
— Ешьте, матуля…
— Не буду… Оставь меня…
— Да как же это? — всхлипывала Зося. — И сейчас нет, и потом нет… когда же вы будете? Совсем себя заморите!
— Не голодна я…
— Ну да! Скажете тоже! А что вы ели?
— Вот тут у меня подпирает… — показывала больная.
Постоит-постоит Зося у постели, потом видит, что мать не приневолишь, берет миску и отходит к лавке. Солить похлебку было нечем, ну, да она с ней глотала соленые слезы.
В минуты досуга девочка подолгу простаивала у постели и с тревогой допытывалась:
— Да что с вами такое, мамуля?
У Маргоськи слезы выступали на глазах, и она с усилием отвечала:
— Ничего, дочка, ничего… пройдет.
— Вы скажите, мама, чем вам пособить. Может, сбегать за кем?..
— За кем? Полно, дочка… Кто сюда пойдет?
— Есть же люди.
— Они для себя живут… Встань-ка на колени да почитай молитву, чтобы я видела…
Зося опускалась на колени возле сундучка и читала заученную молитву. Но этого ей казалось мало, и она прибавляла от себя еще просьбы, такие простодушные и горячие, что мать, слушая их, плакала.
С огромным нетерпением Зося ждала дня, когда мать встанет… и не могла дождаться. Может, завтра, может, послезавтра! Дни шли за днями, а больной не становилось лучше…
Все чаще она впадала в забытье, ничего не видела вокруг, не узнавала Зоею, которая стояла у ее постели с широко раскрытыми глазами.
Время от времени к ней возвращалось сознание, а вместе с ним толпой налетали горькие думы, терзавшие ее сильнее, чем болезнь…
— Никто не навестит меня, никто не поможет… Так и придется мне тут одной дожидаться конца. И напрасно я на дверь поглядываю: никто сюда не придет! Люди живут, а ты тут помирай…
О Ягнеске она перестала думать. Кто знает, куда она девалась? Зато о Юзке думала часто и с болью в сердце.
— Растишь дитя себе на радость… Все силы кладешь на него, стараешься, чтоб ему было получше! Кажется, сердце для него отдашь, всю душу отдашь… А захвораешь — господи боже! Валяешься, заброшенная, на соломе, а сын и не посмотрит! Настанет твой час — силы-то уходят! — и некому даже позвать ксендза, ох, некому! — причитала Маргоська. — И ни здоровья у тебя, ни радости хоть на полушку… Боже милостивый!
Потом она сквозь слезы глядела на Зоек;.
— Вот и это дитя… Останется одна, без призору… С малых лет, как я, пойдет в чужие люди… на вечные мытарства да на горе… И не жаль тебе, господи, такое дитя?
Она лежала бледная, иссохшая, вытянувшись на постели. Лицо ее потемнело дочерна, волосы слиплись прядями. Увидев ее, можно было бы подумать, что жизнь давно от нее бежала, если бы не глаза… огромные остекленевшие глаза.
В них остановилась душа, улетая из тела. И видна в них была бесконечность — безнадежность и бескрайная тоска…
— Господи! — взывала она в минуты слабости. — Господи! За что ты меня оставил? Сиротами бросил нас на земле… Ты дал нам изведать муку твою… Иисусе! И мы не роптали, покорно несли этот крест… Так дай нам хоть тихую кончину и не покидай в час смерти, Иисусе!
Были минуты, когда Зося думала, что мать умирает. Тогда она рыдала так горько, что впавшая в беспамятство мать возвращалась к жизни.
Однажды после такой ночи, когда смерть схватилась с жизнью и, казалось, вот-вот ее задушит, наступило незначительное улучшение.
У Зоей сердце запрыгало от счастья, когда утром мать крикнула: «Есть!» Она подбежала к постели и робко спросила, боясь, что мать снова ничего не захочет:
— А что вы будете есть, мамуся?
— Из муки сделай… из муки!
Радость Зоей сразу померкла. Уже неделю она ела одну картошку, и больше в хате ничего не было. Что делать?
— Может, вы картошечки поедите? — спросила она чуть слышно.
— Ох, нет, нет!
— Так что же вам дать?..
— Из муки… свари с молоком… Ах, правда! Молока-то нет… — она взглянула на Зоею. — Ты чего плачешь, дочка?
— И муки тоже нет…
Наступило грустное молчание.
Маргоська заплакала — слезы одна за другой катились на постель.
— Мамуся! — шепнула Зося.
— Что?
— Я схожу в деревню…
— В такой снег!
— Я пройду. Вот увидите! Обую старые керпцы, оденусь…
Маргоська не отвечала, а Зося, переминаясь с ноги на ногу, заглядывала ей в глаза с немым ожиданием.
— Мамуся!
Больная с усилием повернула к ней голову.
— Что ж, хочешь итти, иди… Только ни к чему это.
— У людей-то есть… Неужели они нам не дадут?
— Боже милостивый!
Зося мигом обулась, укуталась в материя платок…
— А как сказать? — спросила она уже в дверях.
— Проси хорошенько, чтобы дали тебе хоть каплю молока…
— И муки?
— И муки или зерна… Хоть щепотку!
— Хорошо.
— Да скорее возвращайся…
— Чего мне там сидеть!
— Видишь, Дочка, ведь я…
Зося уже вышла. Приперев дверь в сенях, она побежала по сыпучему снегу прямо к мосткам.
«Как чудно в глазах! — думала она. — Так и переливает, словно на солнышко глядишь… А уж белешенько кругом…»
Она в первый раз за эту зиму уходила так далеко. Ее веселил снег, хрустевший под ногами.
«Скрип… скрип… Больно ему, когда я давлю… Ну, и пускай больно!» — Зося улыбалась, нарочно притопывая маленькими, тепло обутыми ножками.
На минуту она забыла о хате, обо всем…
«Кабы это были перья, вместо снега… вот бы хорошо! Было бы где поваляться… И откуда у них там, на небе, этот снег?.. Верно, святые всю зиму щиплют перья, а потом они падают и замерзают… Нет! Тогда бы они таяли и все бы их собирали… Или у них там другие гуси… или еще что…»
Вскоре она подошла к мосткам; бревна обледенели и покрылись скользкой корочкой. Зося вся тряслась, переходя через ручей, но Добралась благополучно. Отсюда уже шла протоптанная дорожка до самых хат.
Зося раздумывала, куда ей сперва итти и с чего начинать, как просить… Со страхом она переступила порог первой хаты.
«Выгонят меня, пойду в другое место», — решила она.
В хате садились завтракать, когда она вошла… Зося поздоровалась и с любопытством посмотрела, что едят…
— Ты чья? — спросили ее.
— Маргоськина, из-за ручья…
— Вот какую девчонку Маргоська вырастила… Ну-ну! — удивлялась хозяйка, подливая молоко в клецки.
— Позови ее к столу! — шепнул хозяин.
— Так она и пойдет! — буркнула хозяйка. — Ведь ты уже ела? — спросила она Зоею.
— Ела! — робко ответила девочка.
— Видишь! — сказала хозяйка. — Они-то спозаранку едят, даром, что бедняки…
— Они и встают спозаранку… Не валяются, как ты, до полудня! — проворчал хозяин.
— Не вводи ты меня в грех, не гневи господа!..
Видя, что дело идет к ссоре, Зося подошла к хозяйке и поклонилась ей в ноги.
— Еще велела мама хорошенько вас просить, чтобы вы дали мне каплю молока и муки…
— А коз у вас нет?
— Нету, мама продала…
— Та-ак? Стало быть, мать деньги копит, а вас гонит побираться? Хороша мать!
У Зоей слезы навернулись на глаза. Она всхлипнула, стараясь не заплакать.
— Ты скажи матери: я для нее коров не держу, подняла? Найдется у меня кому поесть и попить, только было бы что…
Зося хотела что-то сказать, даже несколько раз открывала рот, но слезы все подступали ей к горлу… Она молча повернулась и пошла прочь.
— Видали, как девчонку-то учат! Даже не скажет: «Оставайтесь с богом!» — неслось ей вдогонку из хаты.
С минуту Зося стояла, не зная куда итти… Охотнее всего она бы вернулась домой. Но она пересилила себя и зашла в следующую хату. Здесь добрые люди отговорились тем, что и самим-де нечего есть.
Так же не посчастливилось ей и в соседних хатах. Всюду она робко входила и дрожащим от страха голоском начинала в дверях:
— Еще мама велела хорошенько вас просить…
Но всюду встречал ее тот же ответ: мягкий или грубый — в зависимости от того, как были расположены, как выспались и не ссорились ли хозяева. Одни выпроваживали ее, ни о чем не спросив, другие упорно расспрашивали: «Зачем? Почему? Как? Мать, говорили, сама ничего даром не станет делать, нипочем ее не упросишь, а клянчить она умеет!»
Тогда Зося готова была забиться хоть в мышиную норку, только бы не стоять так, на виду у людей. Она скорей убегала, часто забыв даже сказать: «Оставайтесь с богом».
Одно ее удивляло: где и хотели ей что-нибудь дать, чуть она скажет, что мать хворает, — тотчас отговаривались чем попало и не давали. И еще удивляло ее: когда какой-нибудь мягкосердый мужик бранил свою бабу, что она жалеет для бедных каплю молока, та сердито отвечала: «Какой умный выискался! Дам я на тот берег, все у меня и попортится… лучше я собаке вылью!»
Так она обошла все ближние дворы и уже хотела возвращаться домой. Но все же у нее еще теплилась искорка надежды, и она зашла в последнюю хату — безземельного бедняка. Хозяйка приняла ее очень радушно, расспросила про мать и, узнав, что она хворает, пожалела ее до слез, даже глаза утерла грязным фартуком.
Зося приободрилась: «Ну, если тут нет, — подумалось ей, — так уж нигде мне не дадут…» и произнесла фразу, которую столько раз сегодня повторяла:
— Еще велела мама хорошенько вас просить, чтобы вы дали мне каплю молока и муки…
— Ох, милая! Да я бы с охотой… А что, сильно она хворает?
— Сильно!
— Не миновать — помрет… — обернулась хозяйка к сидевшей у печки старухе.
Зося задрожала от страха. Хата вдруг закружилась у нее перед глазами и в ушах зашумело так, что она не слышала, из-за чего поссорились женщины.
— И всегда я тебе говорю, Настка, тебя не переспоришь! — сердилась старуха. — Дала ты тогда молока той из Гроника, что померла, — вот и перестали у нас коровы доиться… Пришлось тебе потом искать тряпки покойницы да окуривать коров… или не помнишь?
— Да, но это было…
— Когда бы ни было! Ты не будь умнее старших, сама ни с чем останешься… вот увидишь! Обычай-то у нас какой: не посылай лежащему на смертном одре или живущему за водой ни молока, ни муки, ни другого, в чем ему нужда, не то все как есть у тебя попортится.
— Так ведь…
— Это тебе неведомо, — перебила ее старуха, — когда ее час придет… Может, и сегодня. Да еще они живут за водой… Была ведь девчонка в других хатах, почему ей ничего не дали? Ты это сообрази и поразмысли…
— Да я не знаю…
— Поразмысли, говорю, поразмысли!
Хозяйка с минуту подумала, потом с тяжелым вздохом обратилась к Зосе:
— Ты ступай, милая… да скажи маме, чтобы не обижалась… сама видишь, ничего я тебе дать не могу…
Зося машинально повернулась к дверям и вышла.
— Поклонись матери от меня! — донеслось из хаты.
Долго Зося стояла на улице, убитая, растерянная.
Где она была? Что делала? Она ничего не помнила. Только в ушах у нее глухо жужжали, как осы, слова: «Не миновать — помрет… не миновать — помрет…»
Потом она шла мимо дворов и хат, вдоль чьих-то плетней, по кладкам и узким уличкам… но не знала, ни где, ни куда идет…
Лишь выйдя в открытое поле, она очнулась. У нее ломило лоб, где-то под платком, в глубине… Всеми мыслями она была с матерью, у ее постели.
«Спасти ее… но как?»
Зося свернула влево, к лесопильне, чтобы не итти по мосткам.
«Поесть надо маме… а где взять? Одна сухая картошка… молока нет… Хоть бы щепотку муки! Может, она бы поправилась… Боже мой!»
Зося подходила к мельнице, стоявшей за лесопильней. Мельница работала. Оглушительно грохотали жернова; ковш содрогался, по узкому желобу текла белая мука, ссыпаясь в ларь…
Девочка мимоходом заглянула в него.
— Мука! — радостно шепнула она, но тотчас прибавила с грустью: — Мне-то что за корысть?
Однако ее уже не оставляла назойливая мысль.
— Возьму пригоршню… ничего тут не убудет… хоть для вкуса сварю матуле…
Она повернула назад и огляделась по сторонам. Нигде ни души! Что-то внутри словно отталкивало ее, когда она подошла к ларю. И все же — она привстала на цыпочки, перегнулась и сунула ручонку в ларь… Но не успела она дотянуться пальцами до муки, как услышала неистовый крик:
— Попалась, воровка!
— Господи Иисусе! — Зося в ужасе отпрянула от ларя.
Из кузницы бежал старый Хыба с обломком доски в руке…
Не раздумывая, девочка ринулась вперед и понеслась напрямик по снегу к хате Козеры. Пот заливал ей глаза, страх подгонял ее, и леденила кровь ругань старого Хыбы, слышавшаяся все ближе… Ноги ее вязли в сыпучем снегу, она тяжело дышала, напрягая последние силы.
Хыба гнался за ней в нескольких десятках шагов… Керпцы его поминутно скользили, и бешенство овладело им при мысли, что не поймать ему «эту гниду». Он тоже едва переводил дух и весь обливался потом.
— Проклятые воровки! Для вас я муку молол! Ты только мне…
Он замахнулся и изо всей силы швырнул доску вслед девочке. Доска описала в воздухе широкий полукруг и — как казалось издали — зарылась у ног Зоей.
Вдруг раздался пронзительный вопль. Зося упала лицом в снег…
Хыба на миг оцепенел… и опрометью пустился бежать.
Козера завтракал, примостившись у окна, когда с поля донесся крик.
— Какого чорта! Что там делается?
Он бросил ложку и выскочил из хаты. Прячась за дома, убегал Хыба, а неподалеку на снегу лежала какая-то фигура. Не долго думая, Козера подошел ближе и наклонился над ней.
— Маргоськина Зоська… гм… сомлела она, что ли?
Старик откинул ее лохмотья и попятился назад.
— Кровь!
У ног ее кругом алел снег и понемногу таял… Козера с минуту размышлял, потом поднял обломок валявшейся доски и с большим вниманием повертел его в руках.
— Ну, есть у него голова? — пробормотал он. — С одного разу мог ребенка убить… Каков сын, таков и отец… Разбойники проклятые!
С нескрываемой злобой он отшвырнул доску и снова склонился над девочкой.
— Дышишь еще, а?.. Ничего не говорит… верно, сомлела.
Он обхватил ее руками и поднял. Юбчонка ее задралась, и Козера увидел под коленом широкую рану, из которой струйками стекала кровь к пятке…
— Ну, это ничего! — шепнул он. — Хорошо, что не хуже. А это бы немудрено… В башку ей мог угодить, или еще куда… Что же я с тобой буду делать? Придется тащить тебя в хату… а то как же?
Козера взял Зоею на руки и понес домой.
— Видишь! — говорил он, медленно ступая. — Раз суждено, чтоб тебя подшибли, то уж подшибут… Надо было подальше удрать… Обезножили тебя, убогую… Еще слава богу, что этим кончилось… Как очнешься, усердно благодари господа бога… Такое счастье редко кому выпадает… Ты верь мне, дитенок!
Зося не верила, потому что ничего не слышала, откинувшись в обмороке на его плечо.
Старик вошел с нею в сени, толкнул дверь ногой и, стоя на пороге, крикнул:
— Ганка! Слезай!
В темном углу хаты на кровати что-то зашевелилось.
Козера подошел ближе.
— Слезай, говорю, с кровати, помершую несу… поняла?!
Но когда и это не помогло, он, придерживая одной рукой Зосю, другой сорвал с постели грязное одеяло.
— My! — гаркнул он. — Двигайся, ты, сука!
Ганка тихо застонала и сползла с кровати, но, не устояв на ногах, прислонилась к стене.
Козера опустил Зоею на постель и приложил ухо к ее груди.
— Дышит… дышит… Ганка, дай-ка воды!
Девушка не шевелилась; прислонясь к стене, она смотрела через его голову помутившимися глазами.
— Захотелось тебе, сука, вот и терпи… — буркнул отец. — Подыхай теперь!
Он стащил с лавки мешок, набитый соломой, и бросил возле нее на пол.
С мучительным стоном Ганка соскользнула на тюфяк.
— Не ной у меня над ухом! — заорал старик.
Ганка стиснула зубы, закатывая большие, полные слез глаза… Козера подвинул к кровати ведро и, черпая пригоршнями воду, стал приводить Зоею в чувство, смачивая ей виски. Девочка раза два тяжело вздохнула и открыла глаза. Она хотела подняться, но вскрикнула от боли и снова впала в беспамятство…
— Ничего! Сейчас мы возьмемся за ногу… — пробормотал Козера и принялся медленно, осторожно снимать с нее керпцы.
— Крови-то сколько натекло… боже мой!
Он положил в сторону керпцы и онучи и с важным видом приступил к операции.
— Больно! Больно! — закричала Зося, когда он стал промывать водой свежую рану.
— Тихо… тсс… — унимал Девочку Козера, поглядывая, нет ли какой-нибудь тряпки. — Онучи-то не смочишь…
На глаза ему попалась сорочка Ганки; он снял ее с колышка и изорвал на полосы. Затем, смочив их в ведре, принялся обматывать ногу, начиная с лодыжки…
— Ой-ой! — завопила Зося, когда он прикоснулся к ране.
— Тихо… тсс… Я тут мигом…
— Бо… больно!
— Ого-го! дитенок! Ты еще не знаешь, как оно бывает больно…
— Иисусе! Мария!
— Ну, все!.. Еще только обмотаю сверху сухой. Вот так… Теперь лежи себе спокойно. Тихонько лежи, не двигайся… тихонько!
Зося понемногу успокоилась и перестала плакать, только в ямках на побелевших щеках долго еще блестели закатившиеся слезинки.
Козера докончил прерванный завтрак, оделся и перед уходом подошел к кровати.
— Ты лежи, лежи… А ты, Ганка, присматривай за ней! Поняла?
Ганка смотрела в одну точку невидящими глазами и, должно быть, ничего не понимала… Старик сплюнул на пол и ушел.
«Ну, христианский поступок я совершил, — думал он дорогой, — а теперь можно и выпить… А как же! Это не каждый день случается… Покойника так вот не встретишь — чтоб с почетом его схоронить… Тоже и нагого — чтоб его одеть… И голодного… Ну, голодных-то хватает, славу богу… да попадается ли он, когда есть чем его накормить? Хорошо, если на больного наткнешься… Там-то не сказано в точности: „больному помоги“, да ведь само собой понятно, что и это христианский поступок… А то что же еще?.. Так, так, Козера, спасай свою душу, заслуживай вечное блаженство, пока тебя ноги таскают по этой святой земле… Да что оно как тянет меня? Нарочно пойду потихоньку… Пускай одно бежит!»
Но «оно» все тянуло его, хоть и потихоньку, да так и затянуло в корчму. Как аминь в молитве…
Домой Козера вернулся лишь на другое утро.
В хате он неожиданно застал внука. Однако не обрадовался ему, а рассвирепел.
— Это что тут окотилось?
Стон на полу и мяуканье младенца были ему ответом. Страх божий удержал Козеру от проклятий: и так уже на совести его лежали сотни чертей. Он только проворчал что-то под нос и подошел к кровати.
— Ну как, Зося… спишь?
— Не сплю, — ответила девочка.
— Лучше тебе?
— Лучше… Видали вы маму?
— Ты о маме не тревожься!.. Есть не хочешь?
— Хочу.
— Погоди…
Козера пошел в чулан и принес крынку молока.
— Пей!
Зося пила с охотой.
— Вкусно!
Попила еще немного и перевела дух.
— А теперь лежи спокойно…
Мимоходом старик взглянул на пол.
— На! Попей и ты!..
Он нагнулся и поднес крынку к губам дочери. Ганка глотала жадно и долго…
— Видишь, я тебя не бросаю, хоть ты и осрамила меня… Эх, ты… ты!..
Закричал младенец.
— Да возьми ты его! — буркнул отец. — Что, не умеешь?
Старик отставил крынку в сторону и неловко приложил ребенка к материнской груди.
— Дай ему пососать… ведь он голодный… мать ты или не мать?
Потом он ходил из угла в угол, посматривал то на кровать, то на пол и размышлял…
— Го-го! Ну и досталось мне, ой-ой!.. Сколько есть бед на свете — все на меня свалились… И выхаживай этих — мучайся и хлопочи… Будь ты хоть о трех головах — и то не управишься… На старости лет! Вот каково мне пришлось… А что будешь делать?.. Да зачтется мне это за все мои прегрешения и приумножит славу твою, господи… Да будет воля твоя… Надо его крестить! — обратился он к Ганке.
— Так… — но она не могла говорить.
Боль быстрой судорогой пробегала по ее телу. Большие глаза ее наполнились слезами, а побледневшее лицо прильнуло к подушке.
— Вон как тебя, видишь! — покачал головой старик. — Ты думала, это пустяки, ну и терпи теперь!.. — И, подвинув к ней крынку, добавил: — Тут молоко, в случае захочешь пить… а я пойду! Надо крестных звать…
Он ушел — и опять вернулся только на другое утро.
Но вернулся не один: с ним пришли кума и кум — все трое под хмельком.
Козера за один день совершенно переменился. Он радовался внуку и потчевал его водкой, так что Ганка с трудом сдерживала этот прилив чрезмерной нежности. Зато самой ей пришлось выпить: насильно угостили.
Даже Зося выпила две рюмки крепкой водки. Первую она схватила с жадностью, потому что со вчерашнего дня у нее росинки не было во рту, но вторую проглотила чуть не со слезами, по принуждению.
— Не видали вы мою маму? — снова спросила она.
— Мама ничего! Ты не тревожься… Лежи спокойно, раз тебе тут хорошо!
Больше она не спрашивала, хотя мысль ее часто уносилась домой. Когда она задумывалась, ей казалось, что она давно-давно, может быть, весной ушла из дому… И еще ей казалось, что она давно-давно живет на свете. За последние дни она навидалась столько всяких, чудес!.. И теперь ей даже не было любопытно, что хотел оказать Войтек перед уходом.
Наконец молодая кума запеленала ребенка, причем кум ей все время мешал. Собираясь уходить, они остановились в дверях. Козера — к ним.
— Как же его звать-то будут? — спросила кума.
— Собусь, Собусь! — закричала Ганка.
— Пускай будет Томусь! — приказал старик. — Христианское имя… Слышите?
— Воля божья и ваша, — донеслось из сеней.
Через минуту крестные уже были в поле.
— И вы идете? — робко спросила Ганка.
— Надо итти! — ответил старик. — Они, пожалуй, и не окрестят ребенка как следует быть…
— Уж вы окрестите! — огрызнулась Ганка.
— А ты лежи да слушайся! Не твоя это забота! — и он пошел вслед за кумом и кумой — присмотреть, чтоб хорошенько там окрестили…
Как они разминулись — неизвестно, но только крестные отправились в костел, а Козера остался в корчме у дороги.
— На обратном пути они здесь пройдут, — рассуждал он, — вот я и перехвачу их, да и обувь зря не буду рвать… Пожалуй, и дома не изорвешь, а лучше я их тут дождусь… Охота мне знать, как они его окрестили… По-моему вышло или по ее?
Он коротал время, как мог, прополаскивая горло. Насилу их дождался. Был уже полдень, когда они пришли.
— Томусь! Томусь! — закричала кума в дверях.
— А что! Не по-моему вышло? Вот Ганка озлится! Садитесь-ка со мной.
Кум положил ребенка на перину, кума укрыла его платком — и все уселись.
А Козера про себя благодарил бога за то, что привел он его сподобиться такого праздника.
— Кабы это хоть раз в год! Боже мой! Напьешься — и никаких тебе угрызений совести… Но приходится мириться!.. — проговорил он вслух. — Такая на меня напасть…
— Э, да не болтайте вы! — ответила кума. — Мыто не люди, что ли? И у нас смолоду всякое случалось, да… что тут будешь делать?
— И то! — поддакнул кум.
— Ваше здоровье!
— Дай бог расти ему да крепнуть!
— Еще вы порадуетесь на внука…
— Го-го-го!
— Пейте, кум!
— Не потчуйте…
— Уж я такой. Когда есть с кем — выпью.
— Ваше здоровье!
— Дай вам бог!
— Так бы я тут и сидел — и день, и два дня… ничуть меня в хату не тянет.
— Милые вы мои!
И пошли потчевать друг друга от всего сердца, да так и просидели весь день до поздней ночи…
Зысель уже запирал корчму, когда кума сморилась и совсем разомлела. Повалилась она на лавку за стойкой, да там и уснула.
Упрямый кум под конец рассорился с Козерой и объявил во всеуслышание, что идет прямо домой. Он поднялся из-за стола и пошел, но никак не мог попасть в дверь. Покружился, покружился по хате, качнулся в угол — и там остался.
Козера подпер голову кулаками и задремал. Но ребенок попискивал и поминутно его будил. Наконец старик очнулся.
— Ну, надо итти домой! Ничего я тут не высижу…
В эту пору Козера обычно уходил. Он не спеша собрался, поискал шляпу, накинул на плечи хазуку. Теперь — ребенок… С ним что делать? Но он недолго раздумывал.
— Свянешь ты тут до утра… Пойдем-ка в хату! — пробормотал он, поднимая внука. — И как я тебя понесу?..
Вдруг ему пришел в голову необыкновенный замысел. Старик даже засмеялся — так он понравился ему…
— Постой-ка… засуну я тебя в рукав… Там тебе будет хорошо, тепленько, как в печке… Вот увидишь!..
Козера застегнул рукав внизу, поднял руку и втиснул в рукав запеленутого ребенка.
— Понесу тебя, как куколку с ярмарки… А Ганка-то удивится! Ну, пойдем, уже поздно…
Он открыл дверь — на дворе было темно, туман, ни зги не видно…
Козера перекрестился и двинулся наощупь; шаркая ногами, он разыскал тропинку и зашагал прямо к проезжей дороге — на Конинки…
— Да где ж это большак? — брюзжал он. — Я к нему, а он из-под ног у меня удирает… Думаешь, я просить тебя стану, чтоб ты меня подождал? Как бы не так! Козера пьяница, Козера прохвост, но дороге он не будет кланяться…
И он пошел напрямик, по колено проваливаясь в снег. Старик готов был поклясться, что идет правильно, что чутье приведет его домой… Всю дорогу он разговаривал с ребенком, а не будь ребенка, затеял бы, как всегда, спор с самим собой.
— Идем мы себе и идем, — бормотал он, — прямехонько домой, как следует быть… Зачем нам делать крюк, раз его можно срезать?.. Верно, Томусь? Ну, как тебе там, в рукаве, тепленько, а? Видишь? Помни, какой у тебя дед! Слушайся его! И почитай! Другого такого не найдешь, хоть бы ты десять раз народился… Запомни! Почитай его, почитай! И не забывай до самой смерти… Вот вырастешь, тогда поймешь! Я тебе наперед говорю… Справлю тебе хазуку — заглядение, всю как есть расшитую… а? Ну, и порточки, а как же! Такой будешь парень — го-го!
Кур, гусей пас за овином,
На плечо портки закинул… Гей!
Он громко запел.
— Что, не нравится тебе? Чего ты ревешь?., внучок! Да одумайся ты, не ной, не один ты на свете несчастливый… Плохо тебе там, в рукаве? Видишь, а то бы забыл, как тебя крестили… да тише ты!
Старик уговаривал его и унимал, пока дитя не затихло.
Он шел и шел прямо вперед, все глубже проваливаясь в сугробы. Туман обступил его со всех сторон, перед глазами закружились ели — башни — костелы…
— Ого, опять меня завело! — шепнул Козера.
Ему померещилось, что он стоит над пропастью… Вот-вот обвалится сыпучий снег — и он сорвется… Повернул Козера назад — то же самое. Двинулся вперед — и с удивлением наткнулся на собственные следы.
— Кругом меня водит, — сообразил он. — Ну, погоди! Я тебе не дамся. Только бы мне дорогу найти…
Он пошел вправо, рассудив, что выйдет на большак. Ему даже привиделась деревня; он явственно различал белые крыши.
— Ну, дойду, теперь недалеко…
Козера зашагал к этой деревне, уже не глядя под ноги, лишь бы скорее добраться до хаты. Но хаты все отступали перед ним, и, едва он приближался, они уходили в туманную даль.
— Марево это, что ли? — бормотал старик. — Куда-нибудь-то я должен выйти… Не может того быть, чтобы тут я остался. Господи Иисусе!
Взывая к богу, Козера прочитал все молитвы, какие только помнил, и упорно шел к хатам, мелькавшим далеко в тумане. Ручей не ручей, сугробы, расселины, обрывы — он всюду побывал, все исходил — тщетно! Наконец ему стало казаться, что он умрет, так и не дойдя до этих хат…
К счастью, туман рассеялся, и Козера увидел два тополя возле своего двора…
— Ну, слава богу! — с облегчением вздохнул он и утер пот. — Однако поводило же меня сегодня, такого еще не бывало…
Он ускорил шаг и, когда забрезжил в тумане рассвет, вошел в хату.
Ганка вскочила и села.
— Где Собусь?
— Томусь, а не Собусь!
— Да где он?
— А я, хоть убей, забыл про него…
— Где он?! Говорите!
— Не кричи ты! Ничего там с ним не сделается.
Козера поднял правую руку и пощупал.
— Господи Иисусе! Нет его в рукаве… Эх, будь ты совсем!.. Крючок оборвался…
— Разбойник! — рванулась Ганка.
Он покачнулся, когда она, промчавшись мимо него, босиком бросилась в поле, и растерянно поплелся за ней до колодца…
Тем временем была построена гонтовня — чуть пониже Хыбовой лесопильни. Народ повалил, как на представление. Многим хотелось увидеть своими глазами эту «чудо-машину», что сама и режет дранку, и пазит, и отбрасывает в сторону…
Слава Яська ширилась по всей округе. Толпы людей приходили издалека взглянуть на его «чудо». Все удивлялись этой «чертовщине», как называли гонтовню Яська, и с жаром расхваливали его сметку и искусность.
— Ведь это талант надо, чтобы такое сделать!
— И не видел он такого, и не слышал, а ни с того ни с сего надумал.
— Милые вы мои!
Один, только старый Хыба сурово осуждал затею сына. Всякий раз, когда на лесопильне собирались мужики, восхищаясь талантом Яська, он выискивал какой-нибудь недостаток. То ему валики казались нескладными, то чересчур много колес…
— Я бы не так ее смастерил, — говорил он. — Куда проще, да и не возился бы столько. А это что? Дурость одна. Пустое дело…
— Отчего же вы сами не построили? — спрашивали смельчаки.
— Отчего? Да он уже начал! Но помогал я ему на совесть: и советом, и словом… Что бы он сделал без меня, этот ваш Ясек?
Его молча выслушали, но старик видел, что ему не верят, и злился. Столько раз он рассказывал всем, как много потрудился над этой машиной, что наконец сам этому поверил и впадал в ярость, когда кто-нибудь осмеливался усомниться.
— Советуй вот, работай! Старайся! А потом тебя и не видят!.. Скоты проклятые! Всякий осел для них того же стоит, что и ты, человек с умом. Вот и ломай ради них голову, когда они и оценить не могут твою работу…
Наругался он всласть, наругался и втихомолку и вслух, а не унял зависти, которая впилась ему в сердце. Он лишь искал случая, чтобы отомстить за мнимую обиду.
— Для того я работал на вас, прохвосты, мастерил все, что понадобится, чтобы теперь вы бросили меня, как негодную тряпку? Ах, псы неблагодарные!
Но что ему было делать? С сотней людей не сладишь…
Зато он решил на Яське сорвать свою злость… Но как? Хыба часто об этом думал, но не видел никакой возможности. Волей-неволей пришлось бы старику смириться, если б нежданно у него не явилась счастливая мысль.
— Я тебя проучу! — бормотал он. — Не выставляй себя умнее отца, если ты дурак.
Гонтовня Яська стояла ниже лесопильни, и, чтобы пустить ее в ход, Ясек отвел воду из старой запруды. Он сколотил из досок длинные желоба, укрепил их высоко на сваях и подвел к плотине; таким образом немного воды все время падало на водяное колесо гонтовни.
На эту-то воду и поскупился Хыба для сына. Он пошел и закрыл творило.
«Постоит теперь твоя гонтовня, — злорадствовал он, возвращаясь домой. — Не будут уже к тебе ходить, как на богомолье…»
Ясек был в кузнице. Едва выйдя из двери, он увидел, что произошло, и бегом бросился в хату.
— Что же вы сделали со мной, отец! — закричал он, — Забрал свою воду… понял?!
— Вода не ваша, а божья — это одно… а потом… — объяснял Ясек, медленно выговаривая каждый слог.
— Не мудри! — рявкнул Хыба. — Вода мне самому нужна. Грянут морозы, где я ее возьму? Мне для мельницы да для лесопильни воды нехватит, а ты тут пустяками будешь заниматься? Так?..
Ясек с минуту постоял, подумал… Горько ему было, что отец — называет пустяками тяжкий его труд… Ну, да пускай.
Он молча ушел, но на лесопильне пожаловался мужикам.
— Уж так-то отец меня… так он меня травит…
— А ты не давайся! Не отступай от своего! Жалко каждого крейцера.
— Не про то я толкую… А у меня, знаете, душа радуется, когда я вижу, что идет дело…
— То-то и есть!
— Тянет меня к работе…
— Еще бы не тянуло!.. Все лишний крейцер перепадет… Корпеть, корпеть столько времени, да ничего не заработать.
— Да не это мне нужно! Полноте…
— Для чего же вы строили, если не для барыша? — недоумевали мужики.
— Хоть бы я ни одного крейцера, ни одной полушки за это не получил — все равно! — Ясек махнул рукой. — Но обидно мне, что так оно пойдет прахом. — Что зря, знаете… пропадет… все, что я надумал.
— Вот ведь глупый! — говорили мужики, когда Ясек ушел, и соболезнующе покачивали головами.
— На кой же чорт он строил, если не для наживы?
— И то!..
Ясек собирался перенести гонтовню на другой берег и соорудить новую плотину. Однако, поразмыслив, понял, что зимой этого не сделать, разве что весной. И он забросил гонтовню, а принялся за другое, что давно уже задумал…
Снова он допоздна засиживался в кузнице и на лесопильне, а Хыба, заметив это, ворчал:
— Опять что-то мастерит! Чтоб ему…
Из любопытства он нередко заходил послушать, когда Ясек рассказывал в кузнице о своих замыслах.
— Скажите, сделайте милость, к чему эти бруски?
— Это… для колеса, — отвечал Ясек.
— А колесо для чего?
— Само для себя…
— Гм… — удивлялись мужики. — Что же это будет?
— Опять что-то новое затеял…
— Да нет! — улыбался Ясек. — Ничего такого…
— А все же?
— Это будет… ну… вечный ходовик… Теперь поняли?
— Гм, гм…
— Вроде как «вечный жид»…
— Вот-вот, это самое! Правильно.
Он слабо улыбнулся.
После этого люди не сомневались больше, что Ясек вконец одурел. И сокрушались о нем.
— Видали, до чего думы-то доводят? — говорила они. — Этак недолго и до беды…
— Еще бы! И вовсе помешается в уме…
— А жаль парня! Талант…
Старый Хыба был иного мнения. Он понимал или догадывался, что такое этот «ходовик»… Уже раньше он обратил внимание, что Ясек, разбирая часы, бормотал: «Как бы это устроить, чтобы они шли без завода…» Тогда он полагал, что на Яська нашла дурь, но теперь старик видел, что Ясек и впрямь что-то похожее надумал. Каким-то удивительным чутьем он уловил связь между этим и тем… да, конечно, так! — И, хотя он был почти уверен, что это Яську не удастся, почему-то встревожился… Неизвестность мучила его и лишала сна. Он как будто сразу забыл обо всем, одно только это камнем лежало у него на сердце.
Старик присматривался к работе Яська, ходил вокруг да около, наконец не утерпел и спросил:
— Ты что задумал? Скажи мне хоть…
Ясек безмерно удивился. Впервые отец интересовался его работой. «С чего бы это?» — подумал он, однако тотчас же ответил:
— Да вот… хочу сделать колесо, которое бы само шло… без заводки.
И что дальше?
— Еще сам не знаю… но сдается мне, что и этого хватит… — Помолчав, он прибавил: — Все я помышляю о часах… ну, вы понимаете… О такой машине, что шла бы без воды…
— Ого-го! Легко сказать!
— Не знаю… Да ведь сразу ничего не делается…
— Думай, думай!
— Бог для того и дал человеку разум, чтобы он думал…
— Да перекрестись ты!
— А что вам не нравится?
— Рехнешься ты! Пропадешь зря, червяк ты никчемный, а не сделаешь этого…
— Воля божья!.. Другие придут… они меня сменят…
— Толкуй с ним! А он все свое! Говорю тебе как отец, брось ты это!..
— Ох нет… Это вы напрасно! Подайте-ка мне брусок, вон лежит у порога…
Хыба крепко выругался и выскочил из кузницы. Больше он не вмешивался в работу Яська.
— Думай-думай! Пробуй! — брюзжал он про себя. — Вот упорная тварь!.. Охота ему дьяволу послужить — пускай трудится! А я больше ни во что не мешаюсь!
Однако он не мог удержаться, чтобы хоть раз в неделю не заглянуть в кузницу. Какова же была его радость, когда однажды он нашел сына чуть ли не в отчаянии. Ясек в унынии сидел на пороге, неподвижно уставясь на висевшее перед ним железное колесо.
— Что с тобой, Ясь? — спросил старик с притворной тревогой.
— Не идет оно… — простонал Ясек.
— А, видишь! Не говорил я тебе: оставь! Послушайся отца, не ломай себе голову, ничего из этого не выйдет!
Но Ясек не сдался и не охладел к своему замыслу. Потерпев неудачу с железным колесом, он принялся мастерить дубовое, схожее с водяным в лесопильне. Отличалось оно закрытыми коробками, заменявшими лопасти, и тем, что валик и половина спиц были полыми. Долго с ним бился Ясек, пока, наконец, не сделал.
Теперь он лихорадочно обдумывал остальное. Вколотил сваи возле лесопильни, между ними поперек насадил колесо на железные втулки, а от них провел трубы прямо к плотине.
— Какого чорта он задумал? — выходил из себя Хыба. — Весь свет он, что ли, хочет перевернуть вверх дном? Вот упорная тварь! Скажите на милость…
Он бродил из угла в угол, все валилось у него из рук. Покоя не давало ему колесо Яська. Томила неизвестность…
— Удастся ему? Или не удастся? — волновался старик, не подозревая, что Яська терзает во сто крат большая тревога.
Словно в дурном сне прошло несколько дней горячечного ожидания.
Но вот однажды Ясек влетел в хату с неготово радостным криком:
— Идет! Идет!
Хазьбета подумала, что он сошел с ума. Но, когда Хыба, как был, без шляпы, ринулся за ним на берег, она в ужасе упала на колени и стала молиться…
Хыба стоял возле лесопильни, взъерошенный, с растрепавшимися волосами, рядом с ним — Ясек. Оба смотрели вниз, где между столбами само вращалось колесо…
Вода по трубам прошла во втулки, валик и полые спицы, наполнив коробки разной величины, так что центр тяжести приходился на наибольшую коробку. Колесо, пущенное в ход стремительным напором воды, могло долго вращаться…
Ясек ни минутки не мог устоять на месте — он бегал вниз, разглядывал вблизи… и смеялся, как дитя, или громко выкрикивал:
— Идет! Идет! Нашел! Чудо господне! Часы!..
Хыба все стоял и смотрел, глаза его застилало туманом… Теперь он понял Яська.
— Обокрал меня, — пробормотал он сдавленным голосом. — С кровью забрал, что было… талант, силы, все!.. на служение дьяволу!.. Пропади же ты пропадом!! Раз, два, три!.. Идет!.. Все идет!.. Само!.. А-а!.. Навеки!! — пронзительно закричал он. Ясек подбежал к нему.
— Что вы?
— Уйди… уйди с глаз моих! — прохрипел старик с такой яростью, что Ясек побелел.
Он испуганно отступил и весь день не показывался в хате, не отходя от своего колеса.
А Хыба то и дело выглядывал из двери.
— Может, остановится? Кто знает…
Но колесо все шло, безостановочно, равномерно, ни быстрей, ни медленней…
Близился вечер.
Из-за гор пробивались косые лучи солнца, отражаясь в пиле. Вокруг было тихо-тихо, беспредельный покой… Только вода шумела у плотины, и ветер развевал этот шум…
В тени за оградой стоял Хыба, украдкой подсматривая из-за угла. По лицу его пробегала судорога, серые глаза налились кровью…
С утра он пережил долгую жизнь, исполненную адской муки. Что-то прежде ему неведомое происходило в его душе…
Колесо возле лесопильни попрежнему вращалось, манило его и с непостижимой силой приковывало к себе. Минутами ему казалось, что это вечность, заклятая Яськом, глядит на него из колеса и глумится:
— Так ты мал! Так ничтожен…
Ему хотелось спрятаться, убежать, но он не мог заставить себя оторвать взгляд от колеса. В смертельном страхе он представлял себе, что осужден на вечную муку. Вечно это колесо будет вертеться, и вечно он будет на него смотреть!..
Тогда он в отчаянии кричал:
— Остановись же! Остановись!
А колесо возле лесопильни все вертелось…
В хате Хазьбета, преклонив колена у кровати, молилась за обоих: за отца и сына… и горько рыдала.
За окном стоял Хыба, упорно следя за мерным вращением колеса.
— Идет… идет…
Порой взор его застилало туманом, и он уже был уверен, что колесо остановилось… Протирал глаза рукавом…
— Идет!.. Идет!..
Высунувшись из-за угла, он уперся руками в колени и смотрел… Ноги его вросли в землю, он весь окаменел.
Видел Хыба и Яська, стоявшего в раздумье у колеса. Он старался проникнуть в его мысли, душу его готов был вырвать наружу и посмотреть, что в ней делается…
— Думает… — прошептал старик. — Опять думает!.. За основу берет колесо и уже новое что-то затевает… Да разве кто знает, что у него в башке маячит? Часы будет мастерить… это наверняка!.. А потом что?.. Лесопильню без воды… Бог весть, что он еще надумает… Опять какое-нибудь чудо выстроит… Соберется народ… тьма народу! Будут его нахваливать… А ты, отец, побоку!.. Ты стал глуп!.. Все Ясек, один Ясек!
Хыба протер глаза, снова ему показалось, что колесо стоит… но нет!
Идет! Ни на миг не остановится… Идет медленно, но все идет…
Вдруг он вздрогнул. Ему показалось, что Ясек прошел под лесопильню и встал между колесами…
«Скорей, пусти воду!» — толкнуло что-то Хыбу.
Одно мгновение он колебался, затем рывком бросился к плотине и пустил воду…
Загудели валы, и в ту же минуту раздался крик!.. Потом — словно треск ломающихся костей…
Сразу остановились все колеса.
Встало и колесо Яська.
Хыба помертвел. Обезумев, он бежал к хате, громко крича:
— Спасите!!
С воплем он влетел в горницу — Хазьбета стояла на коленях возле кровати…
— Ясек убит!
Сноха подняла на него полные слез глаза.
— С утра я этого ждала… Где он? — спросила она горестно.
— На лесопильне!
Хазьбета поднялась и, не говоря ни слова, вышла, а Хыба упал на лавку.
— Господи Иисусе! Спаси меня и помилуй!.. Без умысла это… дьявол меня совратил! Я не повинен!
Но сердце говорило ему: «Ты! Ты один! Ты, ты, ты!»
В отчаянии он повалился на пол, бил себя кулаками в грудь и страшно стонал.
Вошла Хазьбета.
«Словно и не любил его, — подумала она, — а как горюет… все-таки отец!»
Наконец Хыба опомнился, сел на лавку и, с минуту помолчав, спросил:
— Видала ты его?
Она кивнула головой, достала из сундука молитвенник и принялась искать заупокойную…
С лесопильни доносился неясный шум, сливающийся с гулом голосов. Хыба подошел к окну, приложил ухо к стеклу, но не мог разобрать ни слова. В душе он содрогался от страха, что на него падет подозрение.
Испытав все муки ада, он решился, наконец, выйти из хаты. Но стоило ему очутиться среди людей и заметить множество любопытных глаз, как страхи его рассеялись и он казался, как всегда, невозмутимым.
Он собирался даже спуститься под колеса, но, увидев сквозь щель растерзанные части тела, отшатнулся и остался на лесопильне.
— Как же это случилось, милые вы мои? — спрашивали его люди.
— Откуда мне знать? Не был я тут…
— Да я же видела, как вы бежали… — начала соседка.
Но Хыба так посмотрел на нее, что она не посмела кончить.
— Прибежал я сюда, — объяснял он, — но уже поздно.
Больше ой не вступал в разговоры. Но про себя, не переставая, повторял: «Без умысла это!» — стараясь усыпить свою совесть.
— Да что он такое сделал, как это его убило? — допытывались в толпе.
— Э, да не слыхали вы, как говорила Хазьбета, что с утра он был не в себе… Сам не знал, что делает. Все, говорит, смеялся и бегал взад и вперед. Она сразу почуяла, что этот смех не приведет к добру. Ну и вот, видите… И полдня не прошло…
— От ума не жди добра!
— А как же! Один только господь премудр и всеведущ.
— То-то и есть! Ходил разве он когда в костел! Только о суете мирской и думал.
— А до чего его это довело? Вконец одурел…
Однако все о нем сожалели.
— Некому будет теперь сделать плуг, — говорили люди.
— Ни заступ заклепать!
— Ни серпы назубрить!
— Ни топор наковать!
— До того додумался, что так и пропал задаром…
— А жаль парня! Талант был…
Похороны справили пышные. Старый Хыба не поскупился. Народу пришла тьма со всех концов: покойного Яська везде знали… На кладбище ксендз произнес проповедь, говорил с таким сокрушением, что никто не мог удержаться от слез… Все, сколько было народу, плакали и горестно причитали.
Хыба стоял у могилы — холодный, как камень. Никто бы не мог разгадать, что происходило в его душе. Слушая проповедь, он не уронил ни одной слезы и молча стоял, уставясь сухими глазами в открытую могилу… Только когда опускали гроб, грудь его пронзила острая боль — словно встрепенулась и вскрикнула умирающая птица. Так напоминает о себе смерть или пробудившаяся совесть.
Людская волна оттеснила его от могилы и увлекла с собой… У ворот Хыба встал в стороне, чувствуя, что так он не уйдет отсюда: что-то удерживало его и звало назад. Он стоял и смотрел широко раскрытыми глазами на плывущую мимо толпу. Но ничего не видел и никого не узнавал. Он не слышал гула сдержанных голосов, который долетал к нему и уносился дальше, шелестя в ветвях. Одна только фраза, произнесенная топотом, явственно прозвучала в его ушах:
— Вон тут лежит Ганка Козера… ну та, что, знаете…
Больше Хыба ничего не слышал. Стоя под елью, он ждал, когда все разойдутся с кладбища.
Тогда он медленно побрел, натыкаясь на могилы, к свежему холмику.
Склонив голову, он встал над ним и заломил руки, глядя на влажную землю.
В ясную морозную ночь, около полуночи, подходил к костелу Маргоськин Юзек… На плече он нес небольшую котомку и бодро шагал по белой, до блеска укатанной дороге.
Перед ним вставали снежные горы, залитые мутным светом…
— Гей, горы! Родные горы!.. Как давно я вас не видел!
С наслаждением вдыхая морозный воздух, он шел по скрипучему снегу — в Конинки. Одно за другим оставались позади знакомые селения…
— Вот Запалы, — бормотал он, — а вон там Поремба… Еще далеко до хаты…
За ним по небу шла луна, блестящая и холодная, как ледяное зеркало, уставившее на солнце сотни глаз. На небе горят миллиарды звезд, половина их упала на землю и рассыпалась мелкими кристаликами. Они украсили белоснежный покров земли сверкающими алмазами.
— Как хороша тут зима! — прошептал Юзек. — Волшебный край…
Он с восторгом оглядывался вокруг.
«Сколько тут алмазов… Боже мой! Если бы хоть один настоящий! Я бы принес его матуле… Вот бы она обрадовалась!.. Право… А уж люди бы подивились…»
Но, едва подумав об этом, он помрачнел. Ему вспомнилась та ночь, когда он бежал из корчмы… от людей по этой же дороге… Тогда, уходя на чужбину, он верил, что вернется богачом и заткнет за пояс всю деревню… Боже милостивый!..
«Нет, нельзя наперед загадывать! — решил он. — Везде приходится работать так же, как здесь, а легко ничто не достается…»
Юзек ускорил шаг, но мысль опережала его, уносясь к родной хате.
«Как они там, здоровы ли? — тревожился он. — Не ждут меня теперь… Войтек говорил — к праздникам…
А что было делать? Раз хотел привезти денег, нельзя было ехать, пока не кончится работа…»
Издали он разглядел два темных тополя возле двора Козеры.
«Слава богу, уже близко… — шепнул Юзек. — Никому и невдомек, что я иду… Верно, и не ждут, да еще в такой час! Все спят… нигде живой души не видно…
А любопытно мне знать, что тут Хыба делал, когда Войтек пропал? Поди, злился, что против его воли!.. Но и Войтек шельма. Кто бы мог сказать… Так и рвался из дому прочь… И неплохо ему там, слава богу; лучше, чем у отца… Да и что он тут видел? Ремень в завтрак, палку в обед да дубинку в ужин, как сам он говорил… Еще он сказал, будто Ягнеска у нас живет… Что они там все едят — не знаю… Может, у Ягнески была картошка или сколько-нибудь зерна… да где ей взять?.. Должно быть, и без молока сидят… Кто же им даст?»
Чем ближе к хате, тем сильнее разгоралось в нем любопытство. Ему хотелось все сразу узнать. Так давно он их не видел!
«Как там мама… Не похудала ли? А Зося, верно, выросла? Войтек говорил… Не пойму, что он так Зоськой интересуется? Вот сорви-голова».
Дойдя до перепутья, Юзек остановился на минутку, утер пот рукавом и свернул влево, к усадьбе Хыбы.
«Ну теперь уже рукой подать! — подумал он. — Приду нежданно… Постучусь в дверь… „Кто там?“ — „Я“ — „Что за я?“ — „Не узнаете меня?“ — „Во имя отца и сына!..“ Мама расплачется… она всегда готова поплакать по такому случаю… Потом засветит лучину… Я сниму котомку и положу у окна на лавку… Потом Зося проснется и выскочит из постели… бросится ко мне… обнимет за шею: „Юзусь!“ — скажет так ласково, как только она умеет… Потом начнет похаживать вокруг котомки… любопытно ведь ей… А я скажу: „Не тронь!“ И только утром, когда солнышко взойдет, сам развяжу котомку, а вынимать буду по одной вещичке… шаль для мамы… полушалок для Зоей… вот она обрадуется! Я так и вижу, как она запрыгает по всей хате… А как станут поглядывать: что там еще? — я скажу, что ничего нету… И уж потом, попозднее, достану бумажник и положу на окно целую десятку… „Нате! Это вам!“ То-то они обрадуются!.. Ягнеска, и та будет довольна… А потом…»
Вдруг радужная нить его фантазии оборвалась. Он обогнул хату Хыбы и увидел свою на той стороне.
С бьющимся сердцем пробежал он по мосткам на другой берег.
— Ну, тут уже два шага!
Он не искал тропинки, а побежал прямиком по снегу и остановился у входа. Затем перекрестился и постучал в дверь…
— Спят… — прошептал он.
Юзек задержал дыхание. Он явственно слышал биение своего сердца.
Немного спустя он опять постучал — и стал терпеливо ждать.
Ничего не видно!.. Крепко они спят… Придется посильней.
Он ударил сапогом в дверь — и дверь распахнулась. Юзек едва не упал на пороге, таким зловещим холодом повеяло из сеней…
Страх обуял его, заколотилось сердце.
— Нет тут ни-ко-го? — у него зуб на зуб не попадал.
Однако он пересилил себя и вошел в сени… Луна осветила… снег!
В ужасе он ухватился за скобу и дернул. Промерзшая дверь сразу поддалась…
— А-а-ах! — отчаянно закричал Юзек.
Захлопнув дверь, он бросился прочь… Как безумный, бежал он по мосткам, а перед ним все стояли освещенные луной огромные остекленевшие глаза…
Под окнами Хыбовой хаты тянулась процессия за гробом Маргоськи. Бесконечно горестной жалобой плыл вдаль скорбный псалом…
Хыба убежал в клеть и заперся. Но и здесь отчетливо слышались слова:
И богатых, и убогих —
Смерть равно ждет на пороге…
Чей когда черед случится?
Всяк ее да убоится…
Погребальное шествие удалилось, скрывшись за оградой, а в ушах старика все еще звенел заунывный напев, и горькие, суровые слова впивались в мозг.
Наконец он решился войти в горницу, огляделся кругом — пусто! Ни живой души!.. Он бродил из угла в угол, но нигде не мог найти себе места. Всюду подстерегала его притаившаяся тревога… Из сеней, из-под лавки, из печки — отовсюду подсматривали за ним ее загадочные глаза… Он пошел в боковушку — тревога за ним… Заглянул в кухню — она уже тут… Нигде от нее не спастись! Не усидев в горнице, Хыба вышел во двор, но ветер донес до него издалека:
Чей когда черед случится? —
и пронзительно захихикал…
Хыба свернул в сторону и бросился к воде; вдруг он замер: ему показалось, что Ясек спустился под лесопильню и встал между колес.
Мороз пробежал у него по коже, он боялся шевельнуться.
— Привиделось, — наконец буркнул он и медленно побрел к хате.
Однако дома охватившая его тревога возрастала с каждой минутой. Ему казалось, что вот-вот скрипнет дверь и кто-то встанет перед ним… Вдруг мерещились ему в темном углу огромные остекленевшие глаза, обращенные прямо на него с немым суровым укором…
В испуге он закрывал руками лицо… но в ушах звенел заунывный напев.
От ужаса у него теснило грудь, кровь стыла в жилах и леденело сердце.
Он громко заговорил. Слова гулко отдавались в пустых горницах и еще больше его пугали…
Ему стало страшно в этом жутком запустении… Один! Ни живой души! Никого…
Минутами ему чудилось, будто кто-то за ним стоит. Тогда Хыба весь съеживался, помертвев, и на голове его дыбом вставали волосы.
Он хотел бежать отсюда далеко-далеко, уйти куда глаза глядят, но тотчас подумал, что ему все равно не скрыться… Тревога не оставит его и на краю света… Хоть бы он под землей схоронился, она его найдет.
Чувствуя себя разбитым, Хыба потащился на берег и, усевшись на плотине, устремил взгляд на бегущую воду…
Долго он сидел неподвижно, отгоняя упорно осаждавшие его мысли. Понемногу и страх и тревога его рассеялись, остались лишь гнетущая тоска и беспредельная пустота…
Глаза его не отрывались от бегущей воды, и он, погрузившись в себя, впервые увидел свою душу; она представилась ему заброшенным перелогом, заросшим сорной травой… Словно невспаханное, истоптанное поле, без единого кустика, без конца и без края… Ничего не вырастет на нем, кроме бурьяна, — ни трава, ни можжевельник… ибо ядовиты испарения земли, пропитанной кровью. Даже птица не вспорхнет над ней, не подлетит близко…
Куда ни кинешь взгляд — пустошь, бескрайная пустошь…
Это его душа…
Он долго глядел в нее, все больше цепенея… И увидел вечность в этой опустошенной душе… что-то огромное и далекое, как неизвестные земли, и такое же непостижимое и неведомое, как неизмеримое дно морское…
Форель ударила его по ноге и разбудила.
Хыба поднял голову и осмотрелся по сторонам.
— Такая же пустошь, только больше… много больше.
Ему казалось, что он на том свете, стоит посреди невспаханных полей и видит маленький клочок этого света…
— Так он мал! Так ничтожен…
Хыба поглядел вдаль — все то же запустение… Чем только люди живут?.. Он обернулся к реке… Зачем течет эта вода?., все течет… течет… и журчит…
Прислушиваясь к тихому, невнятному журчанию, он мысленно перебирал год — за годом свою жизнь в отцовской хате, начиная с колыбели… Потом медленно припоминал все содеянное им зло.
Вместе с водой текли часы, а Хыба еще не кончил свою безмолвную исповедь, начатую на могиле Яська… Глаза его застилало туманом, губы дрожали, низко склонившись над водой, он продолжал ей шептать:
— Унесет в море… Бог не станет слушать… нечего и ждать! Пускай уносит… на вечное забвение!.. на смерть. Шумела вода у плотины, и ветер развевал ее шум…
Две слезы упали в воду…
Хыба плакал.
Потом поднял голову, подперев ее рукой.
— Один… совсем один…
Перед глазами его стояла низкая хатка на другом берегу. Люди покинули ее — ушли и даже дверь не закрыли за собой. Так бывает.
Старый Хыба долго смотрел на нее, словно ждал, что кто-нибудь выйдет и встанет на пороге… Наконец покачал седой головой и горестно прошептал:
— Все мы несчастные на этом свете…
Поремба Велька, ноябрь 1898 г.
Известный польский писатель Владислав Оркан (псевдоним Ф. Смречинского) родился 27 ноября 1876 года в галицийской деревне Поремба Велька, расположенной в Подгалье у подножья Татр.
Оставшись рано без отца, Оркан испытал все невзгоды безрадостного детства в бедной крестьянской семье. Однако благодаря незаурядным способностям ему удалось окончить гимназию в Кракове и поступить в университет. Из-за недостатка средств он оставил университет, вернулся в свою деревню и прожил в ней почти всю жизнь.
Галиция конца XIX и начала XX века была экономически отсталой провинцией Австрии, польское население которой, преимущественно крестьяне, испытывало двойной гнет — национальный и социальный. После революции 1848 года барщина формально была отменена, но преобладающая масса крестьянства, не имея земли, попрежнему работала на помещика или кулака. Безземелье вынуждало крестьян уходить на заработки в город. Раздробленное мелкое крестьянское хозяйство с примитивными методами обработки, земли все больше приходило в упадок. Все эти явления наблюдал Оркан и в своем родном Подгалье. Он называет его «страной нужды и мерзлых кочек». В горных деревушках, писал он, «земля разрезана на мелкие клочки, лес вырублен, на пастбищах даже овец нет, куда ни глянь — всюду межи, межи, без конца и края».
В своих ранних произведениях Оркан правдиво изображает тяжелую жизнь деревенской бедноты («Веселый день» и др.), горькую долю крестьянских детей («Юзына»), борьбу за землю, которая приводила к раздорам между членами семьи, соседями («Ад»), Как превосходный бытописатель и художник, прекрасно знающий язык, обычаи, песни и сказания своего родного Подгалья, он дает яркие картинки деревенских праздников, ярмарок, свадеб, посиделок. Любовно рисует Оркан природу Татр.
В 1900 году вышла повесть Оркана «Батраки»[12]. Она обратила на себя внимание передовых кругов польской общественности как яркое отражение жизни польской деревни того времени.
В 1903 году появляется двухтомный роман Оркана «В Розтоках»[13]. Сквозь призму переживаний главного героя — Франка Ракочи автор показывает жизнь деревни Пшислоп, с ее безземельем, скудными урожаями, тяжелым трудом батраков и бедняков, эксплоатируемых кулаками.
Все дела деревни решает совет, куда входят одни лишь представители именитых, богатых семей. Во главе совета стоит бессменный войт Сухай, хитрый кулак, умеющий ладить с господами и властями, пользующийся их полным доверием.
«Мирное» течение деревенской жизни, в которой за богатыми хозяевами «всегда было первое и последнее слово», пытается нарушить Франек Ракочи. После трехлетнего пребывания в армии Ракочи возвращается в деревню и вступает в борьбу с богачами. «Нынче народ прозрел и понял, — заявляет он Сухаю, — что должен сам добиваться своих прав, потому что господа соблюдают свои интересы, а не наши. Их цель и наша — все равно, что два конца одной межи: они расходятся в разные стороны, и никогда не сойтись им вместе». Ракочи разрабатывает план спасения крестьян от вековой нужды, по которому крестьяне должны объединиться в общину, совместно обрабатывать землю и поровну делить урожай.
В противоречии со своей собственной характеристикой богачей, Ракочи наивно рассчитывает на помощь Сухая. Но попытка привлечь деревенских богатеев к осуществлению этого плана, как и следовало ожидать, терпит неудачу. Хорошо зная деревню и борющиеся а ней социальные силы, Оркан дает реалистическую развязку романа: кулаки, наиздевавшись вдоволь над «реформатором», объявляют его сумасшедшим, а крестьяне отворачиваются от того, кто призывал их итти к своему освобождению рука об руку с ненавистными эксплоататорами-кулаками.
Идеи Ракочи не выдержали соприкосновения с действительностью, его план был лишен какой бы то ни было реальной почвы.
В романе автор не дал ответа на вопрос о путях, ведущих к разрешению социальных конфликтов в польской деревне, которого ждали от него прогрессивные слои польской общественности.
В одном из своих писем к Оркану видный польский революционный деятель Ю. Мархлевский, отдавая должное художественным достоинствам романа, указывает автору, что он не сумел сделать акцент на социальной борьбе, не сумел взволновать читателей «великой драмой социальных конфликтов».
Период реакции, наступившей после революции 1905 года, сказался и на творчестве польских писателей. Некоторые из них уклоняются от освещения острых проблем современности, обращаются к прошлому своей страны, идеализируя, а иногда искажая его.
Отражение этого мы видим также в творчестве Оркана. В своей пьесе «Жертва» (1905), посвященной краковскому восстанию 1846 года, он положительно относится к революционным событиям. В повести «Мор»[14], отражающей события того же времени, но написанной в 1910 году, он пытается представить тяжелую долю польских крестьян как наказание за бунт против панов.
В 1925 году Оркан выступает со своим последним художественным произведением «Костка Наперский»[15], посвященным восстанию польских крестьян на Подгалье в 1651 году. В этом романе показаны острые социальные конфликты Польши XVII века, верно изображены свободолюбие крестьянских масс, их ненависть к панам и жестокость магнатов и шляхты.
После «Костки Наперсного» появился сборник публицистических статей Оркана («Письма из деревни», 1925–1927 гг.). Говоря в этих статьях о безземелье, безработице, вынужденной эмиграции крестьян и о стремлении различных буржуазных партий с помощью демагогических лозунгов и ложных обещаний привлечь на свою сторону трудящихся, Оркан вместе с тем отстаивает реакционную идею объединения трудящихся с эксплоататорами, выдвигает план буржуазных реформ, которые якобы могут вывести Польшу из состояния политического и экономического кризиса. Однако в последние годы жизни (Оркан умер в 1930 г.) писатель сам убедился в тщетности своих надежд.
Период расцвета своего большого художественного таланта он отдал на служение народу и за это польский народ любит и ценит Оркана. В 1950 году в связи с 20-летием со дня смерти Оркана в Новом Тарге был поставлен памятник писателю-реалисту, правдиво изобразившему жизнь польской деревни недалекого прошлого.
Повесть Владислава Оркана «Батраки», впервые публикуемая на русском языке, относится к числу ранних произведений писателя.
Классовое расслоение деревни, обогащение кулаков за счет беспощадной эксплоатации бедноты, обнищание основной массы крестьян, вынужденных уходить на заработки в город, — вот вопросы, которые ставит в этой повести писатель.
Прекрасно зная быт и нравы горцев, Оркан с большим мастерством описывает жизнь горной деревушки Конинки. С одной стороны, мы видим здесь батраков, «не допущенных к общему столу жизни», с другой стороны — богатых хозяев-кулаков, деревенскую аристократию. Симпатии писателя на стороне эксплоатируемых: доброту, отзывчивость, готовность помочь в беде своему соседу живущих в голоде батраков Оркан противопоставляет человеконенавистничеству и жадности деревенских богатеев. В образе Маргоськи воплощены лучшие черты польской крестьянки, сохраняющей в условиях жестокой нужды человеческое достоинство. Она делится последним куском хлеба с батрачкой Ягнеской, принимает у себя Войтка — приятеля ее детей, который дружит с ними, несмотря на запреты кулака отца. Оркан показывает, как сын Маргоськи Юзек, будучи старшим в семье, выполняет не по летам тяжелую работу, заботится о сестре и матери. Писатель отмечает постепенное пробуждение среди беднейшего крестьянства духа протеста против существующего порядка. И Маргоська, и более покорная Ягнеска говорят о том, что на свете «земли много, но она не для всех», что «не один закон для всех, — один для богатых, другой для бедных».
Представителями «хозяев деревни» — кулачества, являются скряга Сатрова и владелец лесопильни Хыба.
Хыба — яркий образ предприимчивого дельца, жестокого эксплоататора, подчиняющего все свои помыслы одной цели — наживе. В припадке бешеной зависти Хыба убивает своего сына — способного изобретателя Яська, другой его сын убегает из дома, спасаясь от жестокости отца. Но, наделив Хыбу типичными чертами кулака, Оркан в конце повести как бы забывает о его классовой природе и показывает жестокого хищника как страдающего, несчастного человека, снижая тем самым значимость созданного реалистического образа.
В повести «Батраки» Оркан проявил большой талант наблюдателя, тонкий юмор, умение придать своим героям черты индивидуальности. С любовью нарисованы писателем образы деревенских подростков — Зоси и Войтка. Несомненной удачей автора является образ бедняка Козеры, пьяницы, но вместе с тем человека доброго, мягкого. Интересен тип изобретателя Яська, олицетворяющего таланты, скрытые в гуще народных масс.
Буржуазная польская критика приняла повесть Оркана «Батраки» холодно, называя ее «литературой фактов», «фотографией» и считая ценным в ней лишь этнографические подробности из жизни горцев и введение в литературу их своеобразного диалекта. Однако передовая польская общественность оценила талант молодого писателя-реалиста, который за внешней колоритностью жизни горцев увидел беспросветную нищету и отсталость деревни.
Повесть «Батраки» представляет несомненный интерес для советского читателя как правдивое отражение жизни польской деревни конца XIX века и своеобразия быта крестьян горных районов Подгалья.
Р. Меркина