У ГРАНИЦЫ

I. Таинственные тени

Май в тот год выдался нежаркий. До июня оставались уже считанные дни, а по вечерам было ещё совсем прохладно.

На западной окраине небольшого селения, раскинувшегося у самого подножия горы, неподалёку от границы, стоял маленький домик, обнесённый невысоким дувалом. За дувалом пышно зеленели фруктовые деревья. Уже созрели ранний урюк, розовели, наливаясь соком, бархатистые персики, желтели яблоки, будто напоённые солнечным светом.

Итак, была весна, в школах кончались занятия, и по всей большой Советской стране у мальчиков и девочек наступали каникулы.

Черкез Чарыев, самый младший из обитателей небольшого домика, стоявшего на отшибе, привык в эту пору плескаться с утра до вечера в быстром горном ручейке, который перерезал село точно посередине. Прозрачная, как глаза журавля, вода весело журчала, словно приглашая мальчика освежиться. Однако в такую прохладную погоду, как этой весной, даже Черкез ни разу ещё не отважился окунуться в ручей.

Да и вообще в нынешнем году всё шло как-то по-иному. Черкеза не тянуло к любимой игре в пятнашки. Он начал помогать отцу в колхозных делах, и эти дела всё больше и больше захватывали мальчика.

Вот и сегодня, позабыв про все игры, он отправился к отцу на дальние поля, где колхоз уже начинал уборку ячменя. Отец уехал туда ещё накануне и заночевал там, а Черкез отвёз ему полный хурджин хлеба и всякой еды, которую приготовила мать, осмотрел вместе с ним пшеницу, посеянную на одном из горных склонов, и не спеша возвращался теперь на своём маленьком ослике домой.

Мальчику не хотелось ехать той же дорогой, которой он обычно ездил. Черкез хорошо знал свои родные горы. Вместе с отцом — лучшим охотником на селе и знаменитым на весь район следопытом — он исходил их в окрестностях села вдоль и поперёк, и каждая пещера, каждый камень и куст были ему тут знакомы.

Добравшись до перевала, Черкез уверенно двинул своего ослика вниз по крутому склону.

Посвежело. Солнце зашло за горы, и на долины легли синеватые тени. Но пустынные вершины гор всё ещё отчётливо вырисовывались на потемневшем небе. Непривычному человеку окружающее безлюдье и эта насторожённая тишина, наверно, показались бы страшными, но Черкез не чувствовал страха. Не впервые случалось ему возвращаться домой в тёмные, безлунные ночи. Серенький ослик, оставив свою поклажу на поле, шёл теперь налегке. Уверенно переступая острыми, как у джейрана, копытцами, он осторожно спускался по крутой тропке. Седло со шлеёй удобно и прочно держало Черкеза.

Когда тропка чуть приметно расширялась или спуск становился менее крут, серенький ослик веселее припускался вперёд, оставляя за собой лёгкое облачко пыли. Тогда, увлекаемый быстрым движением, Черкез запевал песню. Эхо, перекатываясь из ущелья в ущелье, звонко отдавалось в скалах, но горные птицы, уже привыкшие к этому высокому детскому голосу, не пугались его.

У одного из поворотов тропинки, примерно на середине спуска, за острой зубчатой грядой скал открывался вид на противоположный склон горы. Глубокое ущелье разделяло два горных склона, и только острые глаза маленького горца могли приметить что-то необычное там, вдали...

Остановив своего ослика, Черкез пристально вгляделся.

Склон горы, утонувший в этот вечерний час в густой тени, казался на первый взгляд таким же пустынным, как всё вокруг. Но там, в неверном сумраке, что-то бесшумно двигалось, и в этом безмолвном, неясном движении заключалось именно то необычное, что привлекло к себе внимание Черкеза.

Прикусив нижнюю губу, Черкез продолжал напряжённо всматриваться. Нет, ему не померещилось! Там, по склону горы, и в самом деле двигалось что-то под покровом спускавшейся ночи.

Что же это могло быть?

Как истый горец, Черкез прежде всего подумал о животных. Джейраны? Нет, он хорошо знал их повадки. У них такие зоркие глаза — джейраны непременно заметили бы Черкеза, а заметив, сначала замерли бы на месте, а затем мгновенно скрылись бы из виду. Нет, это не джейраны.

Волки или шакалы? Но подлую натуру этих зверей Черкез изучил давно. Они хоть и хищники, а тоже пугливы, как и джейраны, трусливы даже. Увидев его, и они поспешили бы спрятаться. А ведь он со своим осликом стоит на краю тропы, на виду.

Лошади? Коровы? Овцы? Но как могли они забрести на тот склон в такое неурочное время? Быть того не может.

Оставалось предположить одно, и Черкез сделал этот вывод: значит, там люди.

Но кто же они такие?

«На том склоне не водится дичи, — думал Черкез, — и охотникам там делать нечего. И пастбищ там нет. Значит, это и не пастухи с подпасками». И всё же Черкез был уверен, что там движутся люди, — движутся в темноте, тихо, опасливо, скрытно.

И тут ему вспомнилась заметка, которую он прочёл как-то в газете: в одном селе, неподалёку от границы, наши пограничники выследили и задержали бандитов. И помог им в этом деле мальчик, пионер. Читая эту заметку, Черкез, помнится, был ещё очень раздосадован, что в газете так скупо рассказана эта интересная история.

Быть может, и тог пионер так же вот случайно, ночью заметил что-то необычное. Заметил, встревожился и решил дознаться, в чём дело. А он, Черкез Чарыев, как должен поступить? Ясно: надо расследовать, что там такое.

Итак, Черкез, обдумав всё и сопоставив, принял решение.


Он понял, что нужно действовать. Но как — этого он ещё не знал и в раздумье погладил шею своего верного ослика. «Нужно выбрать путь покороче и поехать им наперерез»,—думал он. А дальше что? Ну, доберётся он до них. Увидит, друзья это или враги. А если враги — что тогда? Если это бандиты, разбойники, что может он, мальчик «величиной с кулак», один, против них сделать? И если это люди с чёрным сердцем, они могут попросту прикончить Черкеза где-нибудь в ущелье...

Но у Черкеза сердце хоть и маленькое, а храброе, и он не дал угнездиться в нём этой последней, страшной мысли.

— Да что тут думать-то! Всё равно, стоя на месте, ничего не придумаешь, — буркнул он, досадуя на себя за своё, как ему показалось, малодушие. — Там видно будет...

Решительно хлопнув по шее своего ослика, Черкез повернул его в ту сторону, где оба склона, понижаясь, сближались друг с другом, и стал опускаться с горы напрямик.

Серенький ослик был, в общем, довольно послушным созданием. Почувствовав решимость своего хозяина, он весело побежал вперёд, помахивая хвостом.


II. Не удалось!

Луна ещё не выглянула из-за гор, когда Черкез спустился на своём ослике в ущелье. Теперь он был уже близок к тому месту, где, по его расчётам, путь неизвестных должен был скреститься с его путём. Тени вокруг сгустились, и Черкез приостановился, всматриваясь в темноту и раздумывая, как ему быть дальше.

Неожиданное происшествие положило конец его раздумью. Виной всему был его друг ослик. То ли ему наскучило смирно ожидать решения Черкеза, то ли захотелось громогласно высказать собственное мнение, но только он, навострив уши, протяжно и громко закричал.

Если уж говорить правду, то голос осла едва ли способен привести кого-либо в восхищение, но, пожалуй, никогда ни один осёл не подавал голоса в столь неподходящий момент. Не приходится поэтому удивляться, что Черкез очень рассердился. Ударив своего любимца палкой по стоявшим торчком ушам, мальчик прошептал сквозь зубы:

— Ах ты, паршивец! Ты, никак, хочешь выдать меня врагам? Недаром говорят — не бери себе осла в товарищи.

Ослик возмущённо замотал головой и уже собрался заявить решительный протест, но тут Черкез ловко накинул ему на голову торбу, в которой возил отцу гостинцы из дому.

Обвязав морду осла торбой, Черкез злорадно сказал:

— Теперь кричи сколько влезет!

Но тот уже не мог кричать и стал рваться вперёд, быть может почувствовав где-то неподалёку присутствие людей. Черкез ткнул его палкой в подбородок и заставил стоять смирно.

Черкез и осёл — оба замерли. Вот теперь уже было над чем призадуматься. Положение Черкеза стало довольно плачевным. Неизвестные люди слышали, конечно, крик этого дурного осла и знают, что здесь, в ущелье, кто-то есть. Теперь враги настороже, притаились и ждут. А в том, что это враги, Черкез больше не сомневался. Иначе, почему они не разговаривают громко, открыто, не поют и не смеются? Будь это люди из их села или другие честные люди, чего бы ради стали они молчать и таиться? А эти двигаются бесшумно, тайно, скрываясь в тени, стараясь ничем не выдать себя. Они прячутся!

Значит, верно: чужие! Чужие в пограничной полосе!

Осознав грозившую ему опасность, Черкез только укрепился в своём решении: этих людей необходимо выследить. Однако действовать надо было обдуманно и осторожно.

Черкез не стал больше мешкать. Стараясь двигаться бесшумно, он слез с осла, завёл его в чащу и привязал там. Затем снова выбрался на открытое место и, пригнувшись, начал осторожно пробираться вперёд. Кругом по-прежнему было тихо: «А ведь они, выходит, боятся Черкеза «величиной с кулак»!» — подумал он вдруг и улыбнулся. Или их уже нет здесь? Неужто улизнули? Да нет, Черкез знал все тропки на том склоне: тот путь длинней, они не могли его опередить. Они же не бежали сломя голову — старались пробираться потихоньку. А напрямик здесь чужакам не пройти и подавно. Ясно, они где-то там у спуска в ущелье.

И Черкез продолжал осторожно, бесшумно продвигаться вперёд, временами останавливаясь и прислушиваясь, больше чутьём, чем зрением определяя направление.

Он подумал, что прежде, когда ему случалось проезжать здесь на своём ослике, какой-нибудь зверь нет-нет да попадался навстречу. А уж как смеркнется, так и подавно. Приходилось ему видеть и волка и неуклюжего рыжего шакала. Частенько пробегала лисица, помахивая хвостом, как куделью... А вот сейчас ущелье словно вымерло. И это лишний раз укрепляло его уверенность. Нет, ему не почудилось — здесь были люди, и они спугнули зверей.

Пробравшись сквозь кустарник, Черкез осторожно выглянул на открытую луговину, и в эту самую минуту луна тоже, как назло, высунулась из-за края горы. Черкез поспешно лёг в траву ничком. Прислушался — ни звука. Черкез пополз вперёд. Теперь, по его соображениям, до той тропы, по которой должны были спуститься неизвестные, было совсем близко.

Если, например, хорошенько изловчиться и запустить камнем, так наверняка долетит...

Внезапно Черкез почувствовал, что ему неудержимо хочется чихнуть. «Ну, пропал!»— подумал он.



Густая ароматная трава щекотала ему лицо. Он тихонько перевернулся на спину и немного полежал, затаив дыхание, глядя в мерцающее звёздами тёмное небо. Лёгкий ветерок пронёсся над ущельем, и Черкез, лёжа в траве, ощутил его прохладу на своём разгорячённом лице.

Когда Черкез собрался ползти дальше, ему показалось, что один из кустов на противоположном склоне — до него было уже рукой подать — темнее остальных. Он приостановился, вгляделся, не движется ли там что-нибудь. Нет, никакого движения не заметно. И всё же... Словно там какое-то тёмное пятно, тень. Может, дикая свинья с поросятами?

Черкез стал медленно приближаться к кусту. Сердце бешено колотилось у него в груди, и ему казалось, что этот стук разносится по всему ущелью.

Вдруг Черкез отчётливо увидел, что возле куста что-то движется. Тёмное пятно колыхнулось, отделилось от куста, и в ту же минуту чья-то сильная рука ухватила Черкеза за плечо.


III. Попа7лся

Черкез и крикнуть не успел, как на него навалились двое.

Он даже не пробовал отбиваться. Он сразу увидел, что это ни к чему, и с ужасом переводил взгляд с одного державшего его бандита на другого.

Один из них был здоровенный детина с усами, как две метёлки, и подбородком, который казался больше всего лица. На лбу у него Черкез заметил глубокий шрам — словно осёл рассек ему левую бровь копытом. Второй был немногим старше Черкеза и худой, как щепка. Третий же был чёрный, горбоносый, с очень бледным лицом и горящими, как показалось Черкезу, глазами.

—Ты кто такой? — негромко спросил тот, что со шрамом, наклоняя к лицу Черкеза свой страшный подбородок.

Черкез молчал, не успев ещё собраться с мыслями.

—Откуда ты? Куда шёл?

Черкезу вдруг вспомнилось, что в одной книге, которую он читал, советский боец, попав в руки фашистов, отвечал не торопясь, взвешивая каждое слово. И Черкез, нахмурив свои тоненькие брови и подумав немного, смело ответил:

—Я шёл к отцу.

—Где твой отец?

—В горах.

—Что он там делает?

—Жнёт.

—- А зачем ты шёл к отцу?

—Вёз хлеб.

При слове «хлеб» все трое заговорили разом, перебивая друг друга, а рука человека со шрамом ещё больнее стиснула плечо Черкеза.

—Хлеб?

—А где он?

—На чём ты его вёз?

Прислушиваясь к их голосам, вглядываясь в их лица, Черкез понял: эти люди голодны. Очень голодны, прямо умирают с голоду. Он стал напряжённо соображать...

—Я вёз хлеб на моём ослике, — медленно проговорил он.

—А где твой осёл?

—Вырвался из рук.

Бац!

Горбоносый размахнулся и отвесил Черкезу такую затрещину, что у того на мгновение стало совсем черно в глазах.

—Не ври! Говори: где осёл?

—Я не вру. — Черкез старался говорить твёрдо, но это ему плохо удавалось. — Ночь тёмная, страшно. Показалось, идёт кто-то. Я спрятался за куст, а как вылез — осла-то и нету. Может, увёл кто.

—Врёшь, врёшь, паршивец! — зашипел горбоносый.

—Если вру — сами найдите.

— Молчи, щенок!

Черкез молча опустил голову.

—Говори, где осёл? — сдавленным шёпотом произнёс вдруг тот, что моложе всех, безусый.

Черкез молчал.

—Ты что молчишь?

—Тот, — Черкез мотнул головой на горбоносого, — велел молчать. Я и молчу.

—Не прикидывайся и не ври. Говори, где осёл? Он здесь где-то. Мы слышали, как он кричал.

— Зачем мне врать? Я тоже слышал — кричит где-то мой осёл. Стал бегать туда, сюда. Темно, не найду. Да, может, это вы его спрятали?

—Так ты, значит, осла искал? А зачем же ты на брюхе полз?

—Да чтобы волк не увидел. Страшно-то как!

—Почему же ты не звал своего осла?

—Так я ж говорю вам: волки, шакалы кругом — боялся я. Да и медведи здесь тоже водятся. А ну как схватят и утащат к себе в берлогу!

—Осла позвать ты боялся? А песни горланить — это тебе не страшно?

—Песни? Какие песни? Не пел я ничего.

—Не ты, скажешь, что ли, орал во всё горло, когда солнце коснулось края земли: «Взойдём на гору стеклянную...»?

—Да я и песни такой не знаю.

Неизвестные заговорили между собой на незнакомом языке. Но Черкез недаром родился и вырос в пограничном селении, многие жители которого, в том числе и отец Черкеза, говорили на двух языках.

Прислушиваясь к их приглушённым голосам, Черкез улавливал общий смысл речей, хотя и не все слова были ему понятны. Человек со шрамом говорил, что Черкезу нельзя доверять. «Я среди них жил, я их знаю, — всё повторял он. — У них даже маленькие дети хитрые, себе на уме».

А Черкез в это время с горечью и страхом думал о том, что никакая хитрость не приходит ему на ум и не знает он, как ему спастись, как вырваться из лап этих негодяев. А ведь он должен, должен сообщить на погранзаставу об этих подозрительных людях, которые бродят зачем-то ночью по горам, стараются не шуметь и даже боятся говорить в полный голос...

Из дальнейших их слов Черкез сделал заключение, что они

сбились с пути, заблудились в горах, сильно проголодались, и каждый винил в беде других и выгораживал себя. Когда они снова заговорили о том, что надо раздобыть хлеба, не то дело их пропащее, Черкез нашёл момент подходящим, чтобы вставить своё слово.

—Помогите мне, добрые люди, найти моего ослика! — тоненьким голоском проговорил он.— Отец небось голодный сидит, а там у меня столько хлеба! Мать полный тамдыр напекла, целый хурджин навьючила... Я ведь знаю, куда побежал этот глупый осёл, — там такая чащоба, далеко не уйдёт, только боюсь я один-то идти.

Посовещавшись ещё немного, а больше — поспорив, неизвестные объяснили Черкезу, что они здесь по специальному заданию, но у них кончились запасы продуктов. Они приказали ему вести их туда, где он потерял осла, и все четверо стали взбираться по склону горы. Черкез шёл впереди. Горбоносый придерживал его за ворот рубахи.

Они поднялись довольно высоко, когда чуткое ухо Черкеза уловило внизу, в ущелье, какие-то новые звуки. Он чуть замедлил шаг, стараясь прислушаться. Время от времени раздавался едва слышный треск, словно ломалась сухая ветка. Вот как будто покатился камешек, выскользнув из-под ноги... Зверь или человек? «А что, если это пограничники? — пронеслась у Черкеза мысль. — Пройдут мимо и ничего не узнают. Надо как-нибудь привлечь их внимание...»

И, пренебрегая грозившей ему опасностью, он закинул голову и закричал что было мочи, словно подзывая осла:

—Кур, кур! Сюда, сюда!

Больше он уже ничего крикнуть не успел. Ему заткнули рот, и он почувствовал, что задыхается.


IV. Друг выручил

Серому ослику давно прискучило его вынужденное одиночество. Когда хозяин неожиданно бросил его одного в густых зарослях, ослик некоторое время послушно стоял как вкопанный, лишь чуть-чуть пошевеливая ушами и хвостом. Сколько протекло времени, он, конечно, не мог бы определить в часах и минутах, но, по его разумению, простоял он так немало.

Наконец ослик стал проявлять нетерпение. Прежде всего, показалось ему обидным, что закрутили ему зачем-то вокруг морды торбу. Торба мешала дышать, нельзя было пощипать травку, а самое главное — никак нельзя было подать голос. А всякому уважающему себя ослу это время от времени совершенно необходимо.

Ослик принялся мотать головой, но толку от этого получилось немного. Тогда, потоптавшись на месте, он сунул морду в самую середину густого куста и начал стаскивать торбу, цепляя её за ветки. Сначала это тоже не особенно помогало, но, как говорится, упорство и труд всё перетрут, и мало-помалу торба начала сползать. И в эту минуту до ушей ослика долетел отдалённый протяжный крик. Ослик снова мотнул головой — торба свалилась на землю. Ослик вздохнул полной грудью, потом ещё раз набрал в лёгкие побольше воздуху и нарушил величественную тишину ночи громким, торжествующим рёвом.

Рёв осла прокатился по горам и замер где-то в глубине ущелья. После этого ослик совершенно успокоился и начал удовлетворённо пощипывать молодые листочки на кусте.

Теперь время уже не текло так томительно медленно, и, увлечённый своим занятием, ослик даже не заметил, откуда появился вдруг его хозяин.

А Черкез, подойдя к ослику, неожиданно обнял его серую голову, прижал к груди, погладил.

Ослик совсем не привык к таким нежностям и довольно нетерпеливо замотал головой. Черкез быстро вывел его из зарослей, вскочил ему на спину и, замолотив пятками по бокам, направил его совсем не в ту, как показалось ослику, сторону. Скоро ослик с удивлением убедился, что они и в самом 1деле направляются туда, откуда прибыли.

А Черкез спешил к отцу. Что греха таить, ему было страшно, очень страшно. Он ведь не знал — не гонятся ли за ним по пятам. Тихий стук копыт его ослика громом перекатывался у него в ушах. Он бы обвязал ослику копыта травой, да боялся остановиться. И не только страх за себя гнал его к отцу — он знал, что надо действовать, надо сообщить об этих людях на погранзаставу, а где погранзастава, этого он не знал.

До богарных полей было ближе, чем до села, и потому Черкез погнал своего ослика туда. К тому же мальчику было известно, что на селе он сейчас не найдёт ни председателя колхоза, ни председателя сельсовета — оба уехали в район.

Но когда Черкез добрался до богарных полей, его постигло разочарование: он не нашёл там никого из жнецов. И отца тоже не было. Никого, кроме древнего старика сторожа. Где отец Черкеза, сторож не знал. Пришёл какой-то человек, потолковал с ним о чём-то, и они ушли вместе.

— Кулы-ага, а Кулы-ага, ты не знаешь ли, где погранзастава? —- прокричал Черкез в ухо старику (сторож был глуховат) .

— Когда-то было время, сынок, — неторопливо проговорил Кулы-ага,-—сказал бы ты мне: «Кулы-ага, сведи меня к колодцу в песках», — я бы свел. Сказал бы ты: «Кулы-ага, сведи меня на самую высокую гору», — я бы свёл. А теперь стар стал Кулы-ага, глаза плохи, уши плохи... Нет, не знаю, сынок, где погранзастава. А зачем тебе? И чего это ты ночью по горам шляешься?

Время было дорого, и Черкезу не стоялось на месте, но как не уважить старика, не ответить на его вопрос? Черкез стал наскоро рассказывать, что приключилось с ним в этот вечер.

Нагнувшись к Черкезу, выставив вперёд седую бороду, Кулы-ага внимательно слушал его торопливый рассказ.

Когда Черкез на секунду умолк, чтобы перевести дух, старик нетерпеливо спросил:

— Да как же ты от них удрал-то?

— А вот, друг выручил, — ответил Черкез, шлёпнув ладонью по шее осла.

И мальчик рассказал старику, как он закричал, чтобы привлечь внимание тех, кто, как ему показалось, проходил низом ущелья, и тогда неизвестный схватил его за горло и чуть не придушил. Но тут откуда-то издалека донёсся громкий крик осла, и неизвестные страшно обрадовались, потому что их мучил голод, и они все поспешили туда — на крик осла. Но он, Черкез, нарочно стал их кружить и завёл в чащу на самом краю крутого обрыва — только они не знали, что там обрыв. А он улучил минуту, юркнул в кусты и кубарем полетел вниз. Он знал, куда летит, знал, что там внизу не камни, а мягкая лужайка, — не раз при ярком солнышке он потехи ради скатывался с этого обрыва. Так он от них и удрал — и прямо к своему ослу...

Слова Черкеза произвели сильное впечатление на Кулы-ага.

—Да-a, видал, чего в двенадцать-то лет натворить можно! — с завистью произнёс старик. — А мне вот уже восемьдесят второй пошёл... — прибавил он со вздохом. — Ну, ты молодец, парень! Чтоб твои уши и глаза всегда были такими чуткими и зоркими...

—Кулы-ага, посоветуй, что мне теперь делать? — попросил Черкез.

Кулы-ага просто сознался:

— Для таких сложных вопросов, сынок, голова моя уже слаба. Спросил бы ты меня что-нибудь насчёт жатвы или косовицы... Думается мне всё же, что надо тебе поспешить в село — там народ поднимать. Только смотри не попадись опять этим в лапы.

Черкез и сам уже пришёл к такому решению. Ударив ослика пятками в бока, он ткнул его палкой в шею и покатил вниз.

И снова в тишине ночи зацокали копыта по каменистой тропке, и луна, поднявшаяся уже на высоту пики, отбросила на склон холма длинную скользящую тень мальчика верхом на осле.

У. Опять встретились

Ну и ночка! Да, не раз будет Черкез вспоминать эту ночь.1 Никогда ещё за всю его недолгую жизнь не приходилось ему переживать такого. Уже немало натерпелся он страху и, подъезжая наконец к родному селу, никак не думал, что эта ночь готовит ему новую неожиданность.

У окраины уснувшего села (время-то, верно, уже подходило к полуночи) ослик, переходя вброд ручей, остановился и жадно припал к воде. Все понукания оказались напрасными, и Черкезу, несмотря на овладевшее им нетерпение, пришлось дать другу напиться. Пока ослик утолял жажду, Черкез смотрел в прозрачную, серебристую воду ручья, в которой, чуть колыхаясь, отражалась луна. Потом он поднял голову и окинул взглядом село. Оно лежало перед ним тёмное, притихшее, и только в самом крайнем, стоявшем на отшибе домике светился огонёк. Это был домик Черкеза.

«Значит, отец дома, — обрадовано подумал Черкез. — Верно, мать кормит его ужином. Мы с ним сейчас сразу поедем на заставу. Я сведу пограничников на то место, где прятались

чужие. Пограничники пойдут по следам и поймают их. Далеко-то тем не уйти — они не знают дороги».

Напившись, ослик фыркнул, отряхнулся и зашагал дальше.

...Привязав осла во дворе, Черкез взбежал на крыльцо, распахнул дверь и замер на пороге.

На столе горела лампа, мать стояла возле печки, а на скамейке у стола сидел человек в шапке. При появлении Черкеза он встал. У него был огромный подбородок, и даже при тусклом свете лампы бросался в глаза глубокий шрам, рассекавший левую бровь...

Мать бросилась к Черкезу:

—Сынок, где ж ты был так долго? Уж я чего только не передумала!.. Сердце совсем изболело, словно в него щепку воткнули... Ну, садись скорей, поешь. Тут к нам гость пришёл — с важным каким-то поручением едет, да сбился с пути. Сейчас я вас накормлю обоих... Да где же ты пропадал, скажи?

Первой мыслью Черкеза было, что неизвестный убьёт и мать и его самого, стоит ему хоть чем-нибудь выдать себя или дать понять матери, что этот человек — враг. И врать нельзя: это заставит насторожиться. И Черкез ответил как ни в чём не бывало, словно уже и позабыл о недавней встрече или не придал ей значения, а может, и не узнал в госте чужого человека, которого случайно повстречал ночью в горах!

—Осла потерял. Бился, бился, насилу нашёл!.. Ой, мама, давай скорее есть, прямо помираю с голоду! — И Черкез шагнул к столу.

Свет лампы упал на его лицо, и мать всплеснула руками:

—Сынок, где это ты так расцарапался? И рубаху порвал!

—Говорю тебе, осла искал! Забрался он в самые заросли, — буркнул Черкез, сел и с жадностью принялся уписывать хлеб, ни на кого не глядя.

—Как же ты его упустил? Чудно! — сказала мать.

—Так это ты, значит, осла звал? — с расстановкой проговорил гость, и в голосе его Черкезу отчётливо послышалась угроза.

Мать посмотрела на сына, потом на гостя и на минутку задержала на нём взгляд:

—А ты что стоишь, гость? Садись, сейчас горячего подам.

Она довольно долго возилась у печки, потом поставила на стол миску, налила две тарелки супу. Черкез, беря у матери тарелку, поглядел ей прямо в глаза. Говорить он не мог и» всё вложил в этот взгляд. Мать, казалось, хотела что-то спросить, но промолчала и только едва приметно покачала: головой.

Гость молча хлебал суп.

В комнате было тихо. Мать стояла прислонившись к печке, сложив на груди руки и поглядывала то на сына, то на гостя. Все трое молчали.

Первым заговорил чужой:

—А ты, малый, я вижу, храбрец. И не боишься ночью по горам один ездить?

Черкез невнятно пробормотал что-то, уткнувшись в свою тарелку.

Мысли вихрем проносились в его голове, но он не мог принять никакого решения. Побежать разбудить соседей? А если этот погонится и убьёт? А мать? Она может броситься за ними, и тот убьёт и её. Нет, нельзя действовать опрометчиво. Черкез в этом уже убедился там, в горах. Если бы он мог дать матери хоть какой-то намёк! Она бы вышла, будто невзначай, за чем-нибудь и позвала бы соседей. Но как это сделать, чтобы не заметил тот?

—А чего бояться-то! — ответил он гостю. — В горах у нас тихо, спокойно. Злых зверей нет. Злых людей — тоже. — Черкез

украдкой бросил на мать быстрый взгляд. — Волки, шакалы — это известные трусы. Правда, в прошлом году, помнишь, мама, поймали у нас в горах какого-то бандита... — Черкез заметно оживился; он даже перестал есть и повернулся к матери:—Вот страшилище-то! Помнишь, мама? Огромный, кудлатый! А конь у него — ну прямо с дом...

За спиной Черкеза скрипнула скамейка, и, обернувшись, он увидел, что гость поднимается из-за стола. «Верно, я переборщил. Догадался он!» — замирая от страха, подумал Черкез.

—Ну, спасибо за угощенье, хозяйка. Пойду, — сказал гость. — Ты мне позволишь взять этот хлебец на дорогу?

Поняла ли мать Черкеза скрытый в словах сына намёк или по какой-нибудь другой причине, но только она сказала поспешно:

—Да куда ж ты ночью пойдёшь? Заночуй у нас. Я к утру два тамдыра хлеба тебе напеку. А это что за хлеб — корки одни. Весь хлеб, что был в доме, я на поле отправила...

—Ничего, и этот сойдёт, — сказал гость, засовывая чурек за пазуху. — А задерживаться мне никак нельзя — срочное задание. К утру-то я уже на месте должен быть... Так эта дорога через село куда, ты говоришь, ведёт?

—Погоди, погоди, мы сейчас хлеба достанем, — не отвечая на вопрос, сказала мать. — За хлебом пришёл, а без хлеба уходишь — неладно это... Ну-ка, сынок, беги живей к соседям, займи у них.

Черкез нерешительно приподнялся со стула — ему было страшно оставить мать одну с этим бандитом, — но волосатая, хорошо ему знакомая рука легла на его плечо.

—Сиди, — сказал гость. — Нечего людей зря беспокоить. Обойдусь. Будь здорова, хозяйка!..—Рука его сильно сдавила плечо Черкеза, и он прибавил: —А ты, малый, смотри осто-

рожнее ходи по горам. Не ровён час, всё может случиться. Будем вот ловить бандита, как бы тебя по ошибке не подстрелили!

Гость вышел за порог.

Черкез и мать на мгновение замерли на месте, глядя друг на друга широко раскрытыми глазами.

За окнами раздался заливистый собачий лай. Черкез бросился к двери, распахнул её и выскочил на крыльцо. Лай раздавался с левой стороны.

Черкез поглядел туда и в неярком свете луны увидел тёмную фигуру, метнувшуюся через дорогу.

— Я побегу к Сазаку, мама! — крикнул Черкез и скатился с крыльца.

VI. Высокая похвала

Сазак, секретарь комсомольской организации, жил на другом конце села. Черкез для сокращения пути помчался к нему напрямик. Преследуемый неистовым собачьим лаем, он перескочил через арык, птицей перелетел через какой-то дувал, перемахнул через огородные грядки и что было мочи заколотил кулаком в дощатую дверь.

«Два раза был у меня в руках этот бандит — и упустил я его! Эх, саманная голова!» — с отчаянием думал Черкез, совершенно забыв о том, что не столько бандит был у него в руках, сколько он сам был в руках у бандита.

К счастью, Сазак оказался дома. Выслушав сбивчивый рассказ Черкеза, он быстро натянул на босые ноги сапоги, вывел из-под навеса своего ослика, и, взобравшись к нему на спину вдвоём, они погнали его на пограничную заставу. Сазак знал туда дорогу, а так как путь их лежал.мимо дома Черкеза, тот, для облегчения сазаковского ослика, пересел по дороге на своего.

Молодой капитан, начальник погранзаставы, выслушав сообщение Черкеза, тотчас отрядил трёх пограничников с собакой в село. Собака должна была повести их по следу человека, который заходил в дом матери Черкеза. Сам же капитан с двумя пограничниками и Сазаком, взяв ещё одну собаку, направился в горы — туда, где прятались ночью неизвестные. Нужно ведь было захватить и тех двух. Черкез на своём ослике указывал путь.

О нарушении границы на погранзаставе было уже известно и поиски велись не первый день, но след нарушителей был потерян. Однако теперь начальник не сомневался, что преступники сегодня же будут у него в руках. Со стороны границы путь им был отрезан. Да, кстати сказать, Черкез, зовя во всё горло своего осла, тоже потрудился недаром. Его крик был услышан.

Нижней тропой через ущелье проходили двое пограничников. Они услыхали пронзительный детский крик, потом какой-то неясный шум, после чего всё стихло. Пограничники вскарабкались вверх по склону, прошли по верхней тропе, обшарили кусты, заметили какие-то следы, но никого не обнаружили.



Покричали — никто не откликнулся. Это показалось им подозрительным. По голосу они поняли, что кричал не взрослый, а мальчик. Но если бы на него напали дикие звери, он кричал бы иначе. Всё это было очень странно, и один из пограничников, оставив своего товарища продолжать поиски, побежал на богарное поле за лучшим следопытом и знатоком этих гор — отцом Черкеза. Теперь они тоже принимали участие в поисках.

Небо над дальним хребтом гор порозовело, а высоко над головой приняло чуть зеленоватый оттенок, когда Черкез бок о бок с капитаном выехал на знакомую тропу. Кусты сиреневыми тенями выступали из молочно-белого тумана. Всё ущелье звенело от птичьего щебета.

Черкез остановил своего ослика у края густых зарослей, окаймлявших крутой обрыв, с которого он так самоотверженно летел ночью кувырком и где получил столько доблестных царапин.



—Вот здесь, — шепотом сказал Черкез.

Собаку пустили по следу. Умный пёс, покружив по зарослям, побежал сначала вверх по тропке, в восточном направлении, но Черкез сказал, что эти люди пришли оттуда, и собаку вернули. Трудно было предположить, что они повернут обратно. Собака снова начала кружить в зарослях, потом уверенно побежала вперед, низко пригнув голову и прижав уши, почти припав мордой к земле...

Начальник придержал коня и сказал, обернувшись к Черкезу:

—Ну, друг мой, спасибо тебе, а теперь поезжай-ка ты домой. Вот Мамедов, — он кивнул в сторону одного из пограничников, — проводит тебя.

—Товарищ капитан! — вскричал Черкез, и в голосе его прозвенело такое отчаяние и такая мольба, что начальник отвёл глаза. — Товарищ капитан, разрешите мне остаться!

— Не могу, Черкез, не имею права.

—Нет, я не поеду домой, — твёрдо сказал Черкез. — Я тогда сам поеду их искать, своим путём. Этого же вы мне не запретите: это мои родные горы, я тут каждый кустик знаю.

—Ну вот что, — сказал начальник. — Можешь следовать за нами, но только на расстоянии. Будешь всё время держаться позади Мамедова.



И, подозвав к себе пограничника, капитан вполголоса дал ему какие-то указания.

Когда маленький отряд, следуя за бежавшей впереди собакой, обогнул с юга край горного кряжа и поднялся на перевал, перед ним открылась узкая и глубокая ложбина, окружённая с трёх сторон горами. Скалистые вершины гор лишь кое-где поросли здесь мелким кустарником, но чем ниже по склону, тем кустарник становился чаще, образуя в глубине ложбины непролазные заросли. И тут, кинув взгляд на противоположный склон горы, уже ярко освещённый первыми лучами солнца, все увидели, что там движутся какие-то люди. Это была вторая группа пограничников. Их собака тоже бежала по следу и тоже вела их вниз, в ложбину. Вскоре всем стало ясно, что обе собаки бегут хотя и с разных сторон, но к одной цели, и пути их должны скреститься на дне ложбины — там, где темнели заросли колючего кустарника.

—Ясно. Залегли, как волки и всякая прочая нечисть, в чащобе и дожидаются темноты, — негромко проговорил начальник погранзаставы.

—Ну, теперь уж им недолго сидеть в своей берлоге, — сказал Сазак.

Окружив заросли, отряд спешился и углубился в чащу. Мамедов верхом на коне стоял поодаль, позади него — Черкез на своём ослике.

Из чащи прогремело несколько выстрелов, затем всё стихло, и пограничники вывели оттуда молодого, худого, как скелет, парня, а следом за ним — горбоносого. Нарушители не оказывали сопротивления. Но тут из кустов выскочил третий — ему, видно, как-то удалось прорваться, — и побежал, отстреливаясь. Мамедов, пришпорив коня, поскакал ему наперерез.



Черкез тоже «пришпорил» своего ослика, и послушное животное ринулось вслед за конём.

Мамедов прыгнул прямо с седла на убегавшего, и они покатились под копыта коню.

Тут подоспел Сазак. Вместе с Мамедовым они обезоружили нарушителя границы и скрутили ему руки за спиной.

Когда его подняли, первый, кого увидел перед собой человек со шрамом, был мальчик верхом на ослике.

А Черкез, вытянувшись в

седле и глядя прямо в глаза подскакавшему капитану, отрапортовал:

—Виноват, товарищ капитан, сам не знаю, как получилось! Не утерпел, нарушил приказ. Наложите на меня взыскание.

Но молодой капитан обнял Черкеза и крепко поцеловал. А затем сказал такие слова, от которых щёки у Черкеза обдало жаром, а сердце так и запрыгало в груди.

—Молодец!—сказал капитан. — Ты у нас настоящий пограничник!




СЫН СВОЕГО ОТЦА

Двери школы распахнулись, из них высыпала ватага ребят, и на нашей неширокой улочке сразу стало весело и шумно. Ребятишки с криком гонялись друг за другом, и, правду сказать, показалось мне со стороны, что они очень похожи на неугомонных ягнят, которые так забавно скачут и резвятся весной где-нибудь на зелёной лужайке.

И тут я заметил Мурада. Его вид меня удивил. Вы, друзья, может быть, знаете нашего Мурада? Ему одиннадцать лет, и можно поручиться, что там, где шум и гвалт, в самой гуще весёлой свалки, вы непременно обнаружите Мурада. И если у вас затрещат барабанные перепонки от резкого окрика: «Ораз! Аннаяр!» — можете не сомневаться, что ваших ушей коснулся голос Мурада.

И вот я сейчас смотрю на него. Вон он идёт — один, сторонкой. Тёмная вихрастая голова опущена, старенький портфель с оторванной ручкой крепко прижат к боку. Быстрый, зоркий взгляд не высматривает кого-то в толпе ребят — где-то там, на перекрёстке, за два квартала отсюда. Мурад не глядит по сторонам — он смотрит в землю. Столкнувшись с кем-нибудь, он. поднимает глаза, и вид у него такой, словно его крепко встряхнули и пробудили от глубокого сна. Поглядит на прохожего и будто не видит его. Молча уступит дорогу и, понурив голову, побредёт дальше.

Что же случилось с нашим Мурадом?

— Ай! Ой! Да ты что, малый? Глаз у тебя нет, что ли? — восклицает какая-то женщина.

Она с упрёком смотрит Мураду вслед, затем переводит огорчённый взгляд на разбитую бутылку, которая валяется на тротуаре в луже керосина.

Я хорошо знаю Мурада и поэтому жду, что он сейчас обернётся и крикнет: «Я, тётенька, слепой, как есть слепой! Да ведь и ты, видно, подслеповата?»

Расхохочется и побежит дальше, размахивая портфелем.

Но Мурад словно и не слышит сердитого крика, который несётся ему вдогонку.

В глубокой задумчивости мальчик бредёт по улице. Он не сворачивает в свой переулок — шагает дальше. Проходит ещё один квартал, второй, пересекает улицу и, не дойдя до тротуара, замечает, как видно, свою ошибку. Он резко поворачивает обратно...

Шофёр грузовика не ждал, что мальчик, который уже пересек мостовую и приближался к тротуару, внезапно повернёт и, не глядя, бросится прямо под машину. Шофёр налёг на тормоз, какая-то женщина пронзительно вскрикнула, и чья-то проворная, крепкая рука ухватила Мурада за плечо и оттащила в сторону.

Как всегда бывает в таких случаях, вокруг Мурада сразу вырастает толпа. Вопросы и упреки сыплются на него и справа и слева. Но мальчик молчит. Растерянно обводит глазами взволнованные, сердитые лица, потом неожиданно нагибается... Скользнув ужом между двумя плотными женщинами с большими арбузами в руках —-эти женщины кричат громче всех и норовят даже схватить Мурада за ухо, — он выбирается из толпы и, не оглядываясь, бежит по улице.

Вслед ему несётся:

—Вот пострел окаянный!

—Как чумовой всё равно!

—Не усмотришь ведь за таким!

—Может, у него беда стряслась — в школе или дома?..

А путь Мурада, оказывается, лежит в сад.

Здесь хорошо — тень и прохлада. Ветерок овевает потный лоб и пылающие щеки Мурада, шевелит чёрные непокорные пряди.

Много цветов в нашем саду. И до чего ж они красивы — глаз не оторвёшь! А уж аромат! И когда солнечный луч, пробившись сквозь густую зелёную листву, заиграет на нежных лепестках — розовых, жёлтых, пурпурных, голубых, — кажется, что рассыпал здесь кто-то драгоценные каменья.

А когда стемнеет, разнесётся вокруг среди всей этой красоты заливистая соловьиная трель...

Вот каков наш сад, друзья, и Мурад недаром любил в нём бывать. Не раз наблюдал я, как крадётся он бесшумно, что твой барс, к высокому платану, где притаился серебряногорлый певец. Мальчику хотелось, как видно, поглядеть маленькую серую пичужку, что поёт лучше всех на свете. Порой он даже запускал камнем — невысоко, только чтобы спугнуть соловья.

Много часов проводил Мурад в этом саду. Случалось и попасть в руки к садовнику. Тогда на садовой скамейке нередко оставалась забытая второпях книжка или тюбетейка.

Короче, ни для кого это не секрет, что Мурад—мальчишка шустрый, весёлый, озорной.

И вот он сидит в саду, забравшись в самый глухой, укромный уголок, и лицо его задумчиво и грустно. Он сидит тихо, неподвижно, уставившись в одну точку, и думает какую-то свою думу. И даже не насвистывает, как обычно, когда что-нибудь замышляет. Как видно, он пришёл сегодня в сад, чтобы побыть здесь одному.

Набат ставила на стол тарелки и раскладывала ложки, когда в дверях показался Мурад.

Не поздоровавшись с матерью, Мурад швыряет свой портфель на маленький столик в углу и устало валится на тахту.

—Что с тобой, Мурад? — встревожено спрашивает мать. — Набегался?

—Ничего, — отвечает Мурад, не поворачивая головы.

—Может, нездоров?

—Нет, мама, ничего со мной не случилось, — повторяет Мурад, глядя в сторону.

Набат тяжело вздыхает. Не первый день приходит её сынишка домой в таком состоянии духа. Уже целую неделю мальчик сам не свой, и сердце Набат знает горькую тому причину. Но ей невмоготу молчать и видеть, как мучается сын. А говорить об их большом горе тоже нельзя, нельзя бередить

рану. И чтобы вывести сына из этого тяжелого, тупого состояния, мать начинает приставать к нему с расспросами:

—Ну что, сынок? Обидел тебя кто?

—Нет, мама.

—Замечание получил?

—Нет, не получал.

—Верно, опять подрался с ребятами?

—Да нет же, мама, не дрался я...

И Мурад поворачивается лицом к стене, давая понять, что вопросы матери ему докучают.

Да, Набат не узнаёт своего сына. Его будто подменили. Бывало, прибежит чумазый, растрёпанный, под глазом синяк, ворот разорван. Начнёт журить его Набат, начнёт причитать, глядя на его кровоподтёки и царапины, а он только смеётся. Блеснёт чёрными глазами и скажет: «Ничего! Получил, что причитается».

Набат знала: Мурад считает тот день пропащим, который прошёл ровно, гладко, без стычки с «противником», без какой-нибудь новой весёлой затеи и шалости. Парень рос боевой, задиристый. Но неуёмный характер сына не особенно тревожил Набат. Она видела, что в сердце мальчика нет места злобе, что дерётся он шутя, весело, — сегодня подерётся, а завтра помирится, и товарищи на него не в обиде, он с ними в ладах. Нрав у него честный, открытый, прямой. Ему радостно и весело жилось на свете, и эта радость бурлила в нём, искала выхода и перехлёстывала порой через край. Конечно, аккуратным, исполнительным его не назовешь. Случалось не раз: пошлёшь в лавку — вернётся без сдачи. Но Набат не могла всерьёз сердиться на сына. Она знала, что Мурад не утаит от неё ни копейки, не побежит потихоньку играть в альчики.

Вот купить конфет на двадцать копеек и угостить товарищей — это на него похоже.

Набат смотрит на сына, и боль сжимает её сердце. Другой, совсем другой стал её Мурад! Хмурые брови, суровый взгляд, повзрослевшее, озабоченное, печальное лицо.

В душе у Набат смятение. Не выдержав, она протягивает к сыну руки, говорит:

—Мурад, милый мой мальчик, о чём ты думаешь? Не таись от матери.

Мурад знает, что он для матери всё. Все её думы, заботы— о нём. Она растит его, бережёт, живёт его радостями и горестями. И он горячо любит мать. Он хороший сын. Не было ещё случая, чтобы Мурад, зная, что он может чем-то порадовать мать, не приложил к тому все старания.

Но сейчас слова не идут у него с языка. Притворно зевнув, он приподнимается, садится, спустив ноги с тахты. На мгновение его глаза встречаются с глазами матери. И кажется, что в этом взгляде он пытается выразить то, что у него на сердце. Потом, отвернувшись, бормочет вполголоса:

—Что это у нас так душно, мама?

—Да что с тобой, Мурад? Окна открыты, да и на дворе-то жара давно спала.

Свежий ветерок шевелит занавеси. Косой солнечный луч, в котором прыгают пылинки, играет на зеркале...

Но Мурад нетерпеливо крутит головой, порывисто расстегивает ворот, словно его и впрямь что-то душит.

Набат ставит на стол миску с горячим картофельным супом, с добрым куском мяса и зовёт сына обедать. Мурад откликается не сразу, а сев за стол, почти не притрагивается к еде. Потом, заметив тревожный взгляд матери, принимается через силу есть суп. Машинально придвигает к себе солонку, высыпает в суп порядочную щепоть соли и, отхлебнув ещё ложки две, совсем перестаёт есть.

Набат, чтобы развлечь сына, принимается рассказывать какую-то смешную историю, и Мурад поглядывает на мать и словно слушает, но видно, что мысли его далеко. Внезапно, на самом интересном месте, он прерывает её повествование.

—Ах, мама, мама, почему я не родился на десять лет раньше! — с горечью восклицает он.

Набат поражена этими неожиданными словами. Тревожные мысли, опасения вихрем проносятся в её мозгу. «Что это у мальчика на уме?» — задаёт она себе вопрос.

—Да что ж, милый, всему свой час, своё время, — отвечает она.

Но Мурад не удовлетворён таким ответом.

—Ах, мама, если бы только война началась на десять лет позже... — снова звенит его печальный голосок.

При слове «война» сердце Набат мучительно сжимается. Тяжело вздохнув, она говорит:

—Родной ты мой, да кому она нужна, эта война! Ни теперь, ни через десять лет не нужна она совсем.

—Нет, видишь, мама, если бы война началась только через десять лет, отец был бы уже стар, и на войну пошёл бы я вместо него.

Слёзы навёртываются на глаза Набат. Она пытается смахнуть их незаметно для сына. Но голос её срывается, когда она говорит:

—Мальчик мой! Ведь тогда мне пришлось бы горевать о

тебе.

—Нет, мама, — говорит Мурад тихо, опустив голову. — Я ловчей отца, проворней...

Набат старается взять себя в руки и твёрдо произносит:

— Ты мал ещё, многого не понимаешь. У твоего отца был большой боевой опыт. Он участвовал в гражданской войне. На твою Родину, Мурад, зарились тогда английские интервенты.

Хотели её затоптать, поработить. Отец твой бился с ними не в одном бою. Он был в ту пору ещё молод, и его призвали... Да, он был почти что мальчишкой, но интервенты боялись его острой сабли...

Заметив, что Мурад на этот раз слушает её внимательно, Набат принимается рассказывать один случай из гражданской войны, в котором отец Мурада проявил себя доблестным воином.

...Вечереет. В тихой, чисто прибранной комнате мать рассказывает сыну о боевых подвигах его отца. Когда она умолкла, в комнате воцарилась тишина, и было слышно, как журчит за окном вода в арыке.

— Мама, — говорит вдруг Мурад, — ты помнишь, когда я был маленький, отец часто брал меня на руки и подбрасывал. Помнишь, он раз подбросил меня к самому потолку, а ты очень испугалась, ухватилась за него, потом за меня. Крику сколько было...

— Съешь ещё мяса, Мурад, — говорит мать, не глядя на сына.

— А если ему попадётся в супе мозговая косточка, он всегда отдавал её мне. Я выколачивал из неё мозг, а он говорил: «Ешь, ешь, сынок, крепче будешь».

Набат отворачивается, глаза её полны слёз. Но Мурад не смотрит в её сторону. Он говорит быстро, порывисто, голос его дрожит:

— Он носил меня на плече. Мы с ним играли в верблюда. Он становился на четвереньки, а я забирался к нему на спину и, погоняя его, кричал: «Хайт! Чув!»

Мурад умолкает на секунду, словно у него перехватило дыхание, и тут же продолжает. Кажется, хлынуло наружу всё, что он так упорно таил в себе:

— И он не бранил меня, как ты, когда я приходил домой с синяками. Помнишь, мама, как, бывало, хлопнет он меня по спине, скажет: «Ничего, сынок, не давай себя в обиду!»? Не любил, чтобы я слюни распускал. А на другой день подзовёт к себе, обо всём расспросит, растолкует всё, разъяснит, как нужно поступать. «Мой сын не должен быть глупым драчуном-зади-рой, пустоголовым буяном», — скажет. Он всегда учил меня уму-разуму...

Набат хочет что-то сказать, но Мурад строго смотрит на неё, хмурится и продолжает:

—- Он брал меня с собой гулять. Мы с ним уходили далеко в горы. Он рассказывал мне про зверей и птиц, учил читать следы... Он...

Набат вскакивает. Её душат слёзы. Она накидывает на голову шаль и, пробормотав что-то насчёт крупы, которую она позабыла отдать соседям, выбегает за дверь.

Мурад остаётся один. Он встаёт, подходит к шкафу. Достаёт с полки облупленную клеёнчатую сумочку, в которой мать хранит письма. Вынув пачку писем, начинает их перебирать. Потом разворачивает одно и негромко читает вслух:

—- «Милый Мурад, я здоров, настроение отличное. У нас было несколько жарких схваток с врагом, и мы не посрамили славу нашего оружия. Надеюсь, ты хорошо учишься и сдашь все экзамены на пятёрки. Когда вернусь домой, куплю духовое ружьё и обучу тебя стрельбе в цель. Будь здоров, сынок. Крепко тебя обнимаю и целую. Твой отец».

Глаза Мурада лучатся — в них тёплый, ласковый свет; а губы вздрагивают.

Мурад берет другое письмо, и глаза его темнеют. Это письмо он не может читать вслух — читает его про себя, безмолвно шевеля губами. Перед глазами прыгают строчки, написанные ровным, крупным почерком:

«Уважаемая Набат Назарова... письмо принесёт вам страшную весть... великое горе... Мой долг сообщить... лейтенант Клыч Назаров убит в горячем бою... Боевые товарищи своими руками похоронили храброго воина... последний салют... Его имя не сходит с уст солдат... они отомстят за смерть любимого командира... Будьте мужественны... Ваш сын займёт место отца...»

Мурад плачет. Громко всхлипывая, не таясь, горько плачет Мурад, прижимая к груди пачку писем. Дрожащими пальцами он снова начинает перебирать письма и находит наконец то, что искал. Небольшой, не очень отчётливый любительский снимок. На опушке хвойного леса человек в офицерской форме, с автоматом в руках; на груди три ордена и медали. Взгляд добрый и вместе с тем суровый и устремлён куда-то вдаль...

Не сводя глаз со снимка, Мурад машинально опускается на тахту.

Войдя в комнату, Набат с трудом различает в сгустившихся сумерках маленькую фигурку сына. Подходит, молча присаживается рядом. Мурад не поворачивает головы. Заметив фотографию у него в руках, Набат порывисто обнимает сына и приникает головой к его плечу.

Мураду частенько приходилось проходить мимо этого большого, светлого двухэтажного здания, к которому так часто подъезжают автомобили. На этот раз, поднявшись на четыре плоские каменные ступени и секунду помедлив, он решительным движением толкает дверь и входит внутрь.

На площадке лестницы за маленьким столиком сидит пожилая женщина. Поглядев по сторонам и никого больше не заметив, Мурад обращается к ней:

— Скажите, пожалуйста, где ваш начальник?

—Какой начальник?

—Ваш начальник. Самый главный.

—Зачем тебе, мальчик, наш начальник? —спрашивает женщина.

—Нужно, — говорит Мурад и, видя, что женщина вопросительно смотрит на него, добавляет:

— Я сын Клыча Назарова, мне нужно поговорить с вашим начальником.


Женщина глядит на Мурада во все глаза и тяжело вздыхает. Потом, ни слова не говоря, подходит к нему, оерет его за руку и ведёт по широкой, устланной ковром лестнице. Поднявшись на второй этаж, она сворачивает в длинный коридор. Мурад шагает рядом. Женщина отворяет какую-то дверь.

—Оленька, — говорит она, — это сын Клыча. Хочет видеть товарища Сафарова.

В небольшой комнате с высоким окном — стол, несколько стульев, шкаф с книгами. Женщина, которую назвали Оленькой, встает из-за стола, подходит к Мураду, ласково кладёт ему руку на плечо.

—Здравствуй, Мурад, — говорит она. — А ты меня, верно, не помнишь?

Мурад не знает, что сказать. Он смотрит на неё с недоумением.

—- Твой отец приводил тебя сюда, когда ты был совсем маленький. Я помню, он посадил тебя на плечо, а ты закричал: «Хайт! Чув!»

При этих словах Мурад хмурит брови и опускает глаза. Женщина гладит Мурада по голове, потом подходит к двери.

—Товарищ Сафаров, — говорит она, остановившись на пороге, — сын Клыча Назарова хочет вас видеть. — Взяв Мурада за плечо, она подталкивает его к двери. — Иди, иди, не робей, — говорит она.

Мурад не робеет и, чтобы доказать это всем и даже самому себе, улыбается с независимым видом.

—А, Мурад! Добро пожаловать! — говорит плотный седой мужчина, который сидит за столом спиной к огромному, в три створки, окну. — Ну, что скажешь? Как твоя мать, здорова ли?

—Спасибо, мама здорова.

—А в школе у тебя как дела? Экзамены сдашь отлично, надеюсь?

—Постараюсь сдать на пятёрки.

—Мы тебя на лето в Фирюзу пошлём оДдыхать, хочешь?

—Нет, я...

Мурад мнётся. Все заранее приготовленные слова куда-то исчезают, и он не знает, с чего начать, как изложить свою просьбу.

— Понимаю. В лагерь, верно, поехать хочется? — улыбается начальник, довольный тем, что разгадал желание Мурада. — Ну что ж, я думаю, и это можно устроить.

Выйдя из-за стола, он распахивает дверь в соседнюю комнату и кричит:

—Ольга Семёновна!

—Нет, нет, — поспешно говорит Мурад, чувствуя, что его судьба, того и гляди, решится. — Я не хочу в лагерь. Я пришёл просить вас послать меня в Ташкент, в Суворовское училище.

Высокий седой начальник оборачивается к Мураду и молча, испытующе смотрит на него.

—Видишь ли, Мурад, — говорит он, — мы с твоим отцом проработали вместе не один десяток лет. Это был прекрасный человек, замечательный работник и настоящий коммунист. Когда-то, в гражданскую войну, мы с ним немало отмахали на конях бок о бок, в одном бою ранены были. Я готов сделать для его сына всё, что в моих силах. Но то, о чём ты меня просишь, вопрос серьёзный, и я прежде всего должен спросить тебя: говорил ли ты об этом с матерью?

—Говорил.

—Почему же она не пришла ко мне сама?

Мурад поднимает глаза. Смотрит прямо в изборождённое глубокими морщинами лицо в ореоле совсем белых волос и говорит тяжёлую для себя правду:

—Мама против. Она не хочет отпускать меня от себя, не хочет, чтобы я уезжал далеко.

—Вот видишь, Мурад! Ну посуди сам, могу ли я действовать наперекор желанию твоей матери? Что сказал бы твой отец, если бы узнал, что мы не посчитались с её волей?

—А если я её уговорю?

—Тогда другое дело. Но скажи мне, почему ты решил поступить в Суворовское?

—Хочу отомстить за смерть отца.

—За неё отомстит народ.

—Я хочу сам.

—Ты ещё мал.

—Пока буду учиться в Суворовском, подрасту.

—Война кончится раньше.

—А разве потом не нужно будет защищать Родину?

Седой человек молчит с минуту и ласково смотрит на мальчика, потом спрашивает:

—А тебе не жалко оставить мать?

Мурад опускает голову. Голос его звучит уже не так громко и решительно:

—Жалко... Но если сейчас ей грустно, зато потом будет весело... когда я стану таким, как отец.

—Так, так... — говорит седой человек и покачивает головой. — Ну что ж, Мурад, рад бы тебе помочь, да без согласия твоей матери, сам понимаешь, ничего предпринять не имею права.


—Она согласится, — уверенно говорит Мурад.

Дни текут за днями, с виду совсем похожие друг на друга. Уже три раза прокатывался по небу молодой двурогий месяц. Уже в городе пожухла листва на деревьях от зноя и пыли. Пустынней и тише стало на улицах — ребятишки разъехались по лагерям.

Мурад опять стоит перед большим письменным столом, за которым сидит седой человек с добрыми тёмными глазами. Но на этот раз Мурад пришёл сюда не один. Набат сидит на стуле возле стола и, перебирая пальцами край шали, говорит:

— Ничего не могу с ним поделать, товарищ Сафаров. Вот пришла попросить: пошлите его, если это возможно, в Суворовское училище. Долго мы с ним друг друга уговаривали. Не хотелось мне его отпускать, одиночества боялась. Ведь теперь только он у меня. Уедет — совсем одна останусь. Однако вижу, изменился он очень. Сразу, в один день, словно взрослый стал. И решение принял твёрдое, как взрослый. Не отговоришь — стоит на своём. Думаю, раз так хочет, так стремится и все мысли его об одном, не надо ему препятствовать. Дело-то ведь он доброе задумал.



—Да, дело доброе, — говорит начальник и переводит взгляд с матери на сына. — Что ж, попробуем.

Только много уж очень времени протекло, боюсь, не поздно ли. Долго очень вы его характер испытывали, дорогая товарищ Набат.

Начальник берёт телефонную трубку, и Мурад впивается в него взглядом. Сафаров вызывает военный комиссариат. Что говорит полковник, которому звонит Сафаров,

Мурад, конечно, не слышит — из трубки несётся только приглушённый рокот, — но по вопросам Сафарова и по тому, как он огорчённо покачивает головой, мальчик понимает: дело плохо. Руки его судорожно впиваются в край стула, на который он от волнения присел; он почти перестаёт дышать.

—Вот видишь, Мурад, — говорит Сафаров, кладя трубку, — слишком долго вы с матерью решали этот вопрос. Опоздали вы: приём заявлений в Суворовское училище закончен.

—Как же так?.. — растерянно говорит Мурад. — Занятия же ещё не начались! Не может быть, чтоб поздно. Одного человека всегда можно ещё принять.

—Поздно, Мурад: больше не принимают, закончен набор в этом году. Ну, ты не огорчайся...

—Нет, — говорит Мурад и вскакивает со стула, — если бы был жив отец, он что-нибудь бы сделал. Он бы нашел выход, добился бы. И я добьюсь. Не хотите помочь — не надо, я сам. Поеду в Ташкент, объясню им. Не купите билет—-пешком дойду...

И Мурад бросается к двери. Спокойный, твёрдый голос останавливает его:

— Постой, Мурад, не горячись. Характер у тебя, я вижу, ой-ой! Конечно, настойчивость, упорство — отменные качества, да применять-то их нужно с умом. А так, очертя голову, ты мало чего добьёшься. Прежде всего, скажи мне, какие у тебя оценки по арифметике и географии?

—По арифметике и географии? — озадаченно переспрашивает Мурад, затем отчеканивает, горделиво вскинув голову: — У меня все пятёрки, круглые!

—Все пятёрки? И даже все круглые? Интересно... — Начальник улыбается.— Тогда скажи мне, не боишься ли ты, путешествуя пешком, опоздать в Ташкент к началу учебного года?

Но Мурада не так-то легко сбить с толку.

—На грузовиках подвезут, — с глубоким убеждением отвечает он и снова делает шаг к двери.

—Вот что, товарищ Набат... —- говорит Сафаров и начинает писать на листке бумаги. — Вы с Мурадом подготовьте на всякий случай все необходимые документы. Я вам тут запишу, какие. А я съезжу к полковнику, потолкую с ним, и мы попробуем написать лично начальнику Суворовского училища. Поглядим. Может быть, что-нибудь и выйдет.

Надежда и благодарность вспыхивают во взгляде Мурада. Он молча крепко жмёт протянутую ему на прощанье руку.

Пол вокруг маленького столика в углу усеян листками бумаги. На каждом аккуратным почерком старательно выведено несколько фраз.

Мурад выбегает из-за стола и распахивает дверь на веранду. Щёки его горят, на лице отчаяние. Он не может, никак не может написать то, что задумал. А ему кажется, что от того, как он это напишет, зависит его судьба.



Когда он шёл домой, сердце ликовало у него в груди и всё казалось таким ясным и простым. Он сам напишет заявление начальнику Суворовского училища. Напишет очень аккуратно, чисто, без ошибок, не забудет ни одной запятой, даже двоеточия. Напишет красивыми, хорошо составленными фразами. Мурад старался припомнить, как пишут взрослые такого рода бумаги, но оказалось, что он твёрдо знает только одно: все заявления непременно начинаются со слов: «Ввиду того что...» или «Вследствие...». А дальше уже к этому прибавляют то, что нужно.

Когда он, сев за стол, положил перед собой листок бумаги, взял ручку, придвинул к себе чернильницу и ровным, красивым почерком вывел:

Начальнику Суворовского училища от ученика 5-го класса Назарова Мурада Заявление

Ввиду того что... —

дальше этого дело у него не пошло.

Он прикидывал в уме и так и этак, пробовал по-всякому закончить эту фразу, но что бы он ни писал, всё выходило плохо и совсем не удовлетворяло Мурада. Слова, которые, как огнём, жгли его сердце, ложась на бумагу, становились холодными, неубедительными, мёртвыми. Быть может, это происходило потому, что он старался написать так, чтобы начальник сразу увидел, какой Мурад умный, не по летам развитой мальчик и, не раздумывая долго, принял его в училище. Однако внутреннее чутье подсказывало Мураду, что всё, что он пишет, звучит как-то не по-настоящему. Ему становилось не по себе, и он в сердцах швырял листок под стол.

Мальчика очень подмывало подойти к матери и попросить помочь ему, но он понимал, что это будет уже не то. Нет, он должен сам, сам...

И вот он стоит в узорчатой тени карагача, который растёт у самой веранды и так хорошо затеняет дом. Он стоит, широко расставив ноги, сжав кулаки, словно приготовившись к бою, маленький, упорный, и смотрит вдаль, напряжённо сдвинув брови. Лицо отца встаёт перед его глазами — суровое, доброе, простое. Мурад старается представить себе, как писал бы такое заявление отец, и вдруг ему становится ясно всё. Он чувствует, что набрёл на верный путь. Стоило ему вызвать в памяти образ отца, чтобы одно стало для него несомненным: отец написал бы всё это совсем иначе. Он не стал бы писать никаких заявлений, а написал бы письмо. Совсем просто написал бы — вот так, как писал он Мураду с фронта.

И, облегчённо вздохнув, Мурад возвращается к своему столику.

Сказать вам по правде, друзья, я был даже удивлён, когда увидал, сколько народу пришло на вокзал проводить Мурада.

Ну, само собой разумеется, пришла мать, наша дорогая и уважаемая товарищ Набат. Пришли все соседи, от мала до велика. И товарищи Мурада по школе пришли — все, кто уже вернулся из лагерей. И, представьте, явились даже те, с кем Мурад не очень-то ладил и кто не раз выходил из стычек с ним в довольно плачевном состоянии — с подбитым глазом или расквашенным носом. (Впрочем, это было давно, стоит ли вспоминать!) Пришёл и мой старый друг и бывший однополчанин — товарищ Сафаров.

Глаза Мурада сияли ну прямо как две самые яркие звезды в безлунную ночь. И лишь в последнюю минуту, когда прозвенел звонок и все стали поспешно проталкиваться к нему поближе,

чтобы еще раз обнять его, пожать ему руку, напутствовать добрым словом, заметил я, как затуманился его взор и потемнело лицо. Мурад шагнул к матери, по щекам которой катились слёзы, хотел что-то сказать и вдруг, неожиданно для всех, да, как видно, и для самого себя, очень громко шмыгнул носом и припал головой к её груди. Лица его мне не было видно, но как побагровели его уши и даже тоненькая, смуглая шея!

Но тут товарищ Сафаров пришёл к нему на выручку.

— Ничего, Мурад, не смущайся, — сказал он. — Ты думаешь, твой отец не плакал, когда впервые расставался с матерью?

Раздался свисток паровоза, вагоны стукнулись буферами, медленно повернулись колёса...

Мурад вырвался из материнских объятий, вскочил на площадку вагона, а мы все замахали ему на прощанье — кто платком, кто тюбетейкой.

До свиданья, Мурад! Желаем тебе успеха!




БЕСПОКОЙНЫЙ ХАРАКТЕР

—Аман! Аманджан!

Никакого сладу с мальчишкой нет! Ну, теперь уже можно поручиться, что придёт весь в грязи, или с разорванной штаниной, или с синяком под глазом.

—Ама-а-а-а-ан! Аманджа-а-а-а-ан!

И рано поутру, чуть рассветёт, и в знойный полдень, и когда повеет с ближних гор прохладой, разносятся по нашей улице эти тщетные призывы: «Аман! Аманджан!» Два года назад, когда это только началось, когда Аману едва сравнялось три годика, все поспешили на помощь соседке Таушан, у которой пропал сыночек, все бросились на поиски Амана. Потом мало-помалу привыкли. И теперь, слыша знакомое: «Аман! Аманджан!», только усмехаются слегка: ничего, дескать, найдётся — этот пострелёнок не пропадёт.

Ну, так и есть, вон он тащится. Одна щека в зелёной масляной краске, другая — в красной. И где это он только ухитрился так вымазаться! Штанишки все в пыли, в грязи, ворот рубахи разорван, а тюбетейки и вовсе след простыл.

Аман крадётся домой с виноватым видом — он побаивается матери. Улучив минуту, когда мать выходит во двор, он быстро проскальзывает в комнату, залезает на стул и внимательно вглядывается в своё отражение в зеркале.


Перед ним худенький мальчик в разодранной одежде. На смуглом лице озорно поблёскивают смышлёные чёрные глаза. Одна щека цветом напоминает морковь, другая — ботву моркови. В чёрных волосах какие-то щепочки, стружки и прочий строительный мусор.

Аман внимательно и не без интереса вглядывается в этого мальчишку, потом поднимает руку и хватает мальчишку за нос. На чистой, гладкой поверхности зеркала остаётся грязное пятно. Аман весело смеётся и хватает мальчишку за ухо...

За этим занятием и застаёт его мать.

Когда Аман, чисто-начисто вымытый, одетый в белоснежную рубашку и новые синие штанишки, садится за стол обедать, мать говорит, продолжая беседу, которая длится у них уже довольно долго:



—Если ты будешь таким замарашкой ходить, тебя в школу и на порог не пустят. Все смеяться будут и прогонят тебя домой. Другие ребята станут учиться, книги читать, все про всё узнают, что где на белом свете делается, а ты так неучем и останешься.

—Да разве я грязный? — удивляется Аман, окидывая довольным взглядом свою белую рубашку и чисто вымытые руки.

—Так это ж я тебя отмыла и переодела, глупенький! А в каком виде ты домой пришёл?

—Я ведь играл, — с искренним удивлением говорит Аман. — Разве играть нельзя?

— Играть можно. Только нужно так играть, чтобы не пачкаться.

—Так нельзя, —с глубоким убеждением говорит Аман. — Я не нарочно пачкаюсь.

—А ты нарочно постарайся не пачкаться. Это можно, сынок, можно. Как же ребята в школе — разве они не играют на переменках? А посмотри, кто из них такой грязный, как ты, домой приходит? Что ж ты, хуже других ребят? Они могут, а ты нет?

—Ладно, мама, мамочка, не сердись, больше не буду! Постараюсь не пачкаться, — говорит Аман и, как взрослый, одёргивает рубашку, приглаживает вихры.

На другое утро Аман выходит со двора с твёрдым намерением вернуться домой, не посадив на рубашку ни одного пятнышка, не испачкав ни лица, ни рук. Так бы оно, конечно, и было, — кто же может в этом сомневаться? — если бы, как на грех, не задумали ремонтировать шоссе, неподалёку от которого раскинулся у подножия горной цепи наш колхоз. Привезли и поставили большие котлы. Это ли не чудо! Ну как тут удержаться — не поглядеть, не пощупать? Такое искушение оказалось Аману не под силу; его пытливый ум требовал немедленного ответа на все возникавшие перед ним вопросы.

А вопросов было столько — тьма тьмущая! И Аман, охваченный нетерпеливой жаждой узнать всё и как можно скорее,, останавливал на улице кого-нибудь из прохожих таким, к примеру, вопросом:

— Дядя, а дядя, а почему жуки летают?

Или:

—А почему верблюд горбатый, а ишак нет?

—А почему листочки зелёные, а цветочки красненькие?

—А почему лампочка горит?

Почему? Почему? Почему? Вопросы обступали Амана со всех сторон. Вот и сегодня, с этим котлом, — ну как было не выяснить, что у него там внутри...

А теперь поглядите на белую рубашку Амана и на его понурую голову. Поглядите, с каким убитым видом плетётся он домой.

На этот раз он не ждёт, когда мать станет его бранить. Сам, первый говорит покаянным голосом:

—Мама, мамочка, ну не буду больше, вправду-вправду! Это в самый, в самый последний раз!

А на завтра снова разносится по нашей улице:

—Ама-аа-а-н! Аманджа-а-а-н!

Где же теперь этот пострелёнок? Ну, сегодня Аману неслыханно повезло, на этот раз у Амана настоящий праздник!

В поле стал трактор. Его «заело», это Аман своими ушами слышал — так сказал высокий сердитый дядя, который вылез из-под машины. (Кстати сказать, этот дядя был ничуть не чище Амана, и рубаха у него тоже была разорвана на плече.) Так вот, кто-то или что-то там заело трактор, и трактор стал, и (надо же такое счастье!) Аман оказался поблизости, и он тоже стал и стоял и всё видел. Немного мешало то, что все почему-то говорили ему: «Мальчик, не вертись под ногами!», хотя он и не думал вертеться, а стоял как вкопанный. Только раза два попробовал залезть под машину, да прогнали его. Ну, это ничего, он зато видел всё, что у него там под крышкой, у трактора-то, и это было так интересно, и так славно пахло бензином! Плохо было только то, что никто не пожелал ответить ни на один из его вопросов. Когда трактор застучал, загрохотал и двинулся вперёд, Аман тоже припустился, сначала за трактором, но потом, как видно, передумал — и бегом домой.



Столько вопросов крутилось у него в голове, что он даже совсем забыл про свою перепачканную землёй одежду и вымазанные руки и лицо. Ворвался, как ураган, в дом и закричал:

—Мама, а мам, у нас волки есть?

—Волки? Какие волки?.. Ну вот! Где ж это опять так перемазался?

—Постой, мама! Ты мне скажи — волки у нас есть?

—Нет у нас волков. Да ты ступай...

—А тигры, львы?

—Какие там ещё львы! Ступай умойся.

—Постой, постой, а кто ж трактор загрыз, то есть заел?

—Что ты мелешь?

—Ничего я не мелю! Дяденька тракторист сказал, я сам слышал: «Заело трактор». Ты мне объясни, как они могли его заесть, когда он железный?

—Ступай умойся, вот тебе чистая рубашка. А про трактор тебе всё объяснят, сынок, когда ты в школу пойдёшь.

—А когда я в школу пойду?

—Когда научишься чистым быть, аккуратным. Таких за-марашек в школу не пускают, я уже тебе говорила.

—А ты мне про трактор объяснить не можешь?

—Нет, не могу, сынок.

—А сказку расскажешь? Песню споёшь?

— Это уж потом, к вечеру, когда с делами управлюсь.

—Ты мне сказку про трактор расскажи, ладно?

Когда брат и сестра Амана, возвратившись из школы, пообедали, поиграли во дворе и сели готовить уроки, Аман достал свои цветные карандаши, взял лист бумаги и примостился сбоку за столом брата. Глядя, как брат пишет что-то в тетрадке, Аман тоже начал старательно выводить синим карандашом по бумаге большие каракули.

Исчертив весь лист, он встал со стула, поглядел на свою работу немного издали, потом сбоку и, по-видимому, остался ею вполне доволен. Затем направился к сестре:

—Майса, дай мне твои книжки.

—Не мешай, Аман, я уроки готовлю.

—Я не мешаю. Дай мне книжки.

— Отстань.

—Дай книжки, тогда отстану.

Сестра вскочила и со смехом повалила Амана на ковёр:

—Будешь приставать? Будешь? Будешь?

Аман не обиделся. Заливаясь хохотом — он любил, когда старшие ребята поднимали с ним возню, — выкрикивал:

—Буду! Буду! Буду!

—Какие тебе книжки? — спросила сестра уже серьёзно, снова садясь за стол.

—С которыми ты в школу ходишь.

—Нельзя, Аман. Ты их разорвёшь, перепачкаешь.

—Не перепачкаю, — говорит Аман и предусмотрительно прячет руки за спину.

—Покажи руки, — говорит сестра.

—Сейчас! — кричит Аман и скрывается за дверью.

Через минуту он появляется снова и с торжествующим видом подносит ладони к самому лицу сестры:

—- Вот, гляди!

Сестра усаживает Амана на кушетку, даёт ему учебник географии и говорит:

—Ладно, смотри картинки, только перелистывай аккуратно, не разорви.

Аман с важным видом углубляется в книжку.

...Утром сестра не может найти свой пионерский галстук, брат долго и безуспешно ищет сумку, а потом выясняется, что пропала и форменная его фуражка.

Вскоре все эти предметы обнаруживаются у Амана. Повязав галстук, надев фуражку и взяв сумку, мальчик выходит за ворота, но тут его настигает зоркий взгляд матери:

— Аман! Аманджан! Ты куда это направился?

— В школу.

—Ну-ка, иди сюда скорей!

Аман неохотно повинуется.

—Ты зачем чужие вещи взял, сынок? — спрашивает мать.

—А как же я без них в школу пойду? — недоумевает Аман.

—Куда тебе в школу! Ты вон ещё уши мыть не научился. Когда время придёт, отец тебе всё, что нужно, купит. Подрасти пока.

—А кто мне про трактор расскажет? — спрашивает Аман.

Вечером, когда отец возвращается домой с совещания агрономов, Аман с решительным видом приступает к отцу:

—Папа, давай рассказывай мне про трактор.

—Что ж тебе рассказать, сынок?

—Ну, как там у него устроено? Где там что и почему? И кто его заедает?

Отец смеётся:

—Ты сейчас этого не поймёшь, Аман. Вот подрастёшь, пойдёшь в школу — всё понемногу узнаешь.

— Я уже подрос.

—Да ну!

—Правда, папа. Ты мне купи тетрадь, и книжку, и сумку. Я в школу пойду.

—Какую ж тебе книжку купить?

— Как какую? Ну, ту, по которой учатся.

—А! Букварь, значит. Что ж, хорошо, куплю.

Уже лёжа в постели, Аман вспоминает ещё один чрезвычайно важный и необходимый ему предмет и кричит на весь дом:

—Пап, а пап! Ещё чернильницу купи, слышишь? Чернильницу не забудь!

И вот наступает для Амана новая и необыкновенно трудная жизнь. Уже несколько дней, как на маленьком столике возле его кровати лежит чистенький букварь, тетрадка, сумка, стоит чернильница-непроливашка и каждое утро Аман собирается пойти учиться в школу, но каждое утро, окинув его внимательным взглядом, мать говорит;

«Нельзя, Аман. Не пустят тебя в школу. Ты опять плохо уши вымыл».

Или:

«А ты зубы чистил? Нет? Ну, где ж тебе в школу идти!»

Или:

«Когда ж это ты успел пятно на рубашку посадить?»

А когда и уши вымыты, и зубы вычищены до самого немыслимого блеска, и на рубашке ни пятнышка, выясняется, что Аман проспал. И это самое страшное. С этим Аман решительно не знает, как бороться. Как это так сделать, чтобы не проспать? Хоть бы кто научил его! Изо дня в день повторяется одно и то же несчастье: утром Аман открывает глаза и говорит:

«Мама, я сегодня в школу пойду».

А мать отвечает:

«Поздно, сынок, проспал ты».

Но вот как-то раз, открыв глаза, Аман видит, что в комнате ещё спущены шторы, и понимает, что проснулся рано, очень рано, и в 1доме все ещё спят. Аману тоже нестерпимо хочется спать — так бы и повернулся на другой бок и снова сладко заснул, — но твёрдая решимость побеждает сон, и мальчик спускает ноги с постели. Стараясь не шуметь, он идёт на кухню, тщательно, очень тщательно умывается, чистит зубы, потом для верности чистит ещё раз, затем одевается, берёт свою сумку, кладёт в неё букварь, тетрадку и чернильницу и тихонько выходит из дому. Он понимает, что в школу идти ещё рано, но рассуждает так: «Когда все поднимутся, опять могут не пустить. Лучше я около школы подожду».

Улица пустынна и тиха. Если бы не собаки и не куры, совсем, пожалуй, было бы скучно и поговорить было бы не с кем...

Аман не спеша направляется к школе. Убедившись, что школа ещё заперта, садится в углу двора, прислонясь спиной к дувалу, и ждёт.

Первым приходит сторож и отпирает школу. Но Аман не решается войти один, и, лишь когда весёлыми стайками начинают стекаться ребята, он вместе с ними входит в здание, заглядывает в какой-то класс и садится за парту на свободное место. Раздаётся звонок, и в класс входит учитель.



—Ты кто такой? Как ты сюда попал? — спрашивает Амана мальчик, к которому Аман подсел на парту, но, заметив входящего в класс учителя, умолкает, не получив ответа.

Учитель привычным взглядом обводит класс и замечает незнакомого ему мальчика. Мальчику не больше шести лет. С деловитым видом поглядев по сторонам, он достаёт из сумки букварь, тетрадку, чернильницу-непроливашку...

—Мальчик! — говорит учитель. —

Да, да, ты! Подойди-ка сюда.

Аман неторопливо встаёт и, очень довольный тем, что на него сразу же обратили внимание, подходит к учителю.

—Как тебя зовут? — улыбаясь, спрашивает учитель.

—Аман.

—Ты что ж, Аман, учиться пришёл?

—Ясно, учиться, — отвечает Аман и, немного подумав, добавляет: — Вы мне сегодня, пожалуйста, если можно, расскажите про трактор — как там всё устроено и почему.

Аман сердито оборачивается: почему все ребята в классе смеются? Что он такого смешного сказал?

—Сколько тебе лет, Аман? — слышит он вопрос учителя.

—Пять.

—Вот видишь ли, Аман, в школу приходят учиться только с семи лет. Значит, тебе ещё рановато. А ты к тому же сразу в третий класс пришёл. Тут у нас большие ребята учатся, по девять, по десять лет им. А ты ещё не дорос, Аман, придётся тебе немного подождать.

Аман чувствует себя глубоко, несправедливо обиженным.

— Разве маленькие не имеют права учиться? Почему? — спрашивает он.

Учитель понимает, что творится с Аманом, и ему становится жаль мальчика.

—Я вижу, Аман, что ты парень серьёзный, деловой, — говорит учитель. — И я бы с тобой с радостью побеседовал, да, видишь, мне урок начинать надо. А у нас порядок такой: кто хочет учиться в школе, идёт прежде всего к директору и просит принять его в школу. Вот ты собери сейчас свои книжки, тетради и пойди к директору, потолкуй с ним.

Учитель подводит Амана к двери и просит уборщицу проводить мальчика к директору.

В кабинет директора Аман входит уже не так решительно и смело, но если он и трусит слегка, то всё же твердо решил не отступать.

Однако директор говорит то же, что и учитель: мал ещё Аман, нельзя принять его в школу.

—Ты пока дома учись, Аман, — говорит директор. — У тебя отец, мать есть?

—Есть, — говорит Аман. — И брат есть, и сестра.

—Ну вот видишь. Ты их попроси, пусть они тебе книжки вслух читают. Вот ты и будешь пока понемножку дома учиться, а потом, глядишь, и в школу придёшь.

—Они мне и так читают. Я стихов много наизусть знаю. Хотите, прочту? — с надеждой спрашивает Аман — а вдруг смягчится директор и примет его в школу!

—Какие же ты стихи знаешь?

—Михалкова И еще Маршака и Пушкина.

—А какие любишь больше всего?

—Больше всего? — Аман задумывается. — Вот эти, — говорит он. Выпрямляется, закидывает назад голову и начинает читать:


У лукоморья дуб зелёный,

Златая цепь на дубе том.

И днём и ночью кот учёный...


Голос Амана крепнет, звучит звонко, уверенно. Директор слушает и задумчиво улыбается.

—Очень хорошо, Аман, — говорит директор. — Очень хорошо, отлично.

—Примете в школу?

—Нет, Аман, дружок, — мягко говорит директор, — в школу пока нельзя. Потерпи годик-другой. Скоро для тебя все пути-дороги будут открыты.

Тут Аман с отчаяния решается прибегнуть к последнему, сокрушительному доводу. Оттопырив одной рукой ухо, он протягивает другую ладонью вверх к директору и говорит дрожащим голосом:

—Как же так... Вы поглядите, какой я чистый! И уши мою и всё... А мама говорила: «Если будешь чистый, аккуратный, тебя в школу возьмут!»

—Возьмём, Аман, возьмём, только не сразу. А ты скажи по чести — давно ты такой чистый, аккуратный стал?

Вопрос этот застаёт Амана врасплох.

—Давно... — говорит он. — Только не очень...

—А как давно? Дня два, три? Так, Аман?

—Так, — признаётся Аман, повесив голову.

—Ну вот видишь! Да ты не унывай. Держись только и дальше так, всегда будь таким молодцом. Не заметишь, как время-то пролетит, и в школу пойдёшь. А пока, Аман, я, знаешь,

хочу тебя об одном одолжении попросить. Очень мне нравится, как ты стихи читаешь. Скоро у нас для младших ребят вечер будет. Ты выучи ещё какое-нибудь стихотворение и у нас его ребятам прочтёшь. Идёт?

—Идёт!

—По рукам, значит?

—По рукам.

—Ну, а сейчас иди домой. Тебя, верно, мать ищет. До свиданья, Аман.

—До свиданья.

В дверях Аман задерживается. Он оборачивается к директору и говорит не очень уверенно, но с горячей мольбой:

—А если я длинное-предлинное стихотворение выучу? Если я его без запинки прочту? Если я всегда чистый буду — и руки, и уши... вы мне расскажете про трактор? Как он работает и почему?



БАТЫР

I

Батыр не спускал глаз с морщинистого, безобразного лица старухи. Когда она говорила, то смешно выпячивала губы, и нос у неё при этом шевелился.

Трудно было угадать, какие мысли таились за её масляными чёрными глазками. Они бегали по сторонам, будто всё время что-то отыскивали. Подростка насторожило уже одно то, что знахарка Боссан вошла к ним, как к себе домой. Она сразу же уселась на самое почётное место и открыто, без стеснения, обшарила взглядом всё небогатое убранство старой, закопчённой кибитки.

Батыр насупился и мысленно поклялся, что ни за что не подпустит знахарку к себе; он уже ненавидел коричневые, как у мумии, крючковатые пальцы старухи, даже, казалось, чувствовал их холодное прикосновение на своём теле. Но боль в боку и пояснице всё сильнее давала о себе знать и заставляла его примириться.

А его мать, Дурсун, расспрашивала между тем знахарку:

—Как же вам удалось вылечить язык у ребёнка Гиджено-вых? Ведь он был у него весь обварен!

— О, я многих вылечила за свой век, — ответила старуха. — Обваренный язык для меня пустяк: я даю напиться тех помоев, которые выливают в посудину белого мордастого пса, и всё проходит.

Мать Батыра всплеснула руками:

—И как только такое простое лекарство могло прийти вам в голову, Боссан-эдже? 1

—Не удивляйся, моя дорогая: всевышний создатель напускает болезнь, и он же указывает лекарство. — Знахарка при этих словах закатила глаза к небу, будто она и в самом деле могла увидеть там бога, который якобы помогает исцелять больных, и добавила: —Вчера я целый день провела у Гарнаковых: у их дочки развязался пупок. Я так намучилась с ней, так намучилась...

Похоже было, что этому разговору не будет конца. Батыр давно перестал слушать. Женщины тараторили без умолку. Наконец Дурсун сказала:

—Боссан-эдже, мой мальчик жалуется на боль в животе. Стоит ему поднять что-нибудь тяжелое или просто пробежаться, и боль усиливается. Я вам скажу больше того: покушает он

дыню или арбуз, выпьет кружку воды — сразу же начинаются схватки.

—И давно это у него?

—Около двух лег.

—И ты ничем его не лечила?

—Как можно было не лечить...

—И ничего не помогло?

Дурсун взглянула на знахарку полными слёз глазами и перевела их на Батыра.

—Боссан-эдже, чего не скрываю от бога, тою не скрою и от вас, — вздохнув, сказала она. — Конечно, какие-нибудь талисманы и помогли бы ему, да он о них и слышать не хочет! Стоит мне украдкой зашить в его одежду талисман, как он туч же находит его и выбрасывает с такой яростью, точно кому-то хочет этим отомстить...

Знахарка скосила на Батыра глаза. За редкими ресницами блеснули выпученные белки. Лицо старухи стало ещё более свирепым, по нему пробежала судорога, отчего рот её перекосился. Батыру вспомнилась ведьма из старинных сказок.

—Чтобы вылечить мальчика, — продолжала мать, — я заставила его выпить воду, которой мыл руки старик Аман-ишан. Люди говорят, что он шесть раз переходил вброд Аму-Дарью и способен исцелять. Я клала на больной живот Батыра блин, поджаренный на сливочном масле, давала выпить со сладкой водой сорок плевков, пойло собаки — и ничто ему не помогло. Не стало ему легче и от припарок из помёта ишака и коровьего кизяка! Теперь одна надежда на вас, Боссан-эдже. Я верю, что наконец-то мой сын станет здоровым...

Знахарка шмыгнула мясистым носом и, прикрыв рот ладонью, сделала вид, будто глубоко задумалась. Спустя минуту она медленно подняла красные веки, и на её лбу собрались морщины.

Батыр пристально следил за каждым движением лица старой знахарки и не мог понять, на самом ли деле она думает о его болезни или разыгрывает комедию. Боссан в это время провела растопыренной пятернёй по волосам, и они нависли над её хищным лицом длинными космами. Батыру на самом деле стало страшно; он прижался спиной к деревянной решётке кибитки и затаил дыхание.

—Не было ещё дома, откуда Боссан не прогнала бы хворь! — глухим, замогильным голосом пробормотала знахарка, направляясь к Батыру. — Если бог смилостивится над нами, если услышит мольбу нашу, то и наступит исцеление больного от недуга его...

Она поднялась на возвышение, где лежал мальчик, и стала закатывать рукава халата. Потом опустилась на колени, подняла на животе Батыра рубаху.

—Не мои руки касаются твоего живота, а самого Лукмана , — прошептали её губы, и мальчик вздрогнул от прикосновения потных рук знахарки.

Старуха молча и долго ощупывала больного. Когда она неосторожно причиняла ему резкую боль, Батыр не вскрикивал, а лишь крепче стискивал зубы. Он не хотел показать знахарке малодушие — ведь он, как говорила ему мать, уже настоящий мужчина! Пальцы старухи не отличались нежностью, и мальчик вскоре искусал себе все губы.

Мать Батыра, не дыша, следила за Боссан. Она ждала от старухи чуда. «С помощью Боссан-эдже болезнь уберётся из тела мальчика,—думала она.—Назад она уже не найдёт дороги».

И когда Батыр особенно резко вздрогнул под руками знахарки и простонал, мать решила, что эта видавшая виды старуха вытащила у её сына закоренелую болезнь. I

—У твоего мальчика нет никакой опухоли, — сказала, поднимаясь, знахарка.

Лицо матери просияло. Она протянула старухе руки:

—Поздравь же меня, Боссан-эдже! Скажи, что у моего Батыра теперь нет болезни!

—Бог даст, выздоровеет. Но...

Глаза матери вновь наполнились тревогой. Она спросила:

—Что-нибудь опасное?

—Нет, но... в правом боку есть подозрительная вещь. Становится ясным, что его мучит.

Последние слова знахарки вселили в Батыра уверенность, что она, эта старуха, избавит его от болезни. Сумела же она нащупать её у него!

—Боссан-эдже, вы узнали, от чего страдает мой мальчик, и я верю, что исцеление придёт также от ваших рук, — сказала Дурсун, умоляюще глядя на знахарку.

Польщённая похвалой, старуха расплылась в улыбке; в глазах её загорелся огонёк какой-то ей одной известной надежды. Она нагнулась и сердито постучала кулаками по полу кибитки.

—Уходи, болезнь, в горы! Уходи в камни! Уходи навсегда!

—Дай бог, чтобы было так... — вздохнула мать.

Знахарка вновь задумалась, теперь уже приложив ладонь

ко лбу. Батыр одёрнул рубаху и сел. Он намеревался спросить у старухи, чем можно излечить болезнь, но мать опередила его.

—Какое же лекарство ты нам составишь, Боссан-эдже?— спросила она.

Старуха с минуту молчала, шевеля бровями.

—Лекарство твоему сыну не нужно, — наконец сказала она и загнула на руке один палец. — У него нет язвы, чтобы понадобилось моё снадобье. — Она загнула второй палец. — У него в боку ветер, — закончила знахарка и сразу же разогнула оба пальца с таким видом, словно именно от них зависело выздоровление Батыра.

—Что же это за болезнь — ветер? — спросила мать.

—Да, душа моя, ветер...

—Как понимать эту болезнь, Боссан-эдже?

—От ёрзанья в животе у него затаился ветер, он-то и причиняет боль.

—Есть ли средство против такой болезни?

—Единственное средство — прижечь.

У Дурсун дрогнули губы, на глазах показались слёзы.

—Прbже-е-ечь?.. — переспросила она.

—Прижечь!

Несколько раз произнесённое слово «прижечь» заставило Батыра сжаться в комок. Как-то вдруг, сама собой, пришла на память карикатура из журнала «Токмак». На странице была изображена огромная, толстая женщина и маленький мальчик перед нею. Женщина-знахарка прижигала мальчику лоб. Батыр так всё это ярко себе представил, словно сам был на месте бедного мальчика. Он, как попавший в капкан заяц, забился в угол, дрожа от охватившего его ужаса.

—Не дам прижигать! — выкрикнул он.

Мать попыталась уговорить сына: ей было и жаль причинять ему страдания, и в тоже время она не могла обидеть знахарку, в лечебную силу которой слепо верила.

—Не срамись, Батыр, — сказал она. — Ты уже настоящий мужчина! Долг больного — выполнять советы знахарей. Я прошу тебя!

Ни один мускул не дрогнул на лице старой Боссан: она давно привыкла к подобным сценам. Опыт ей подсказывал, что всё будет так, как считает нужным она. После криков, слёз и упрёков дело пойдёт своим чередом, свершится то, что должно было свершиться с самого начала.

—Нет лучше лекарства, чем огонь, — равнодушно произнесла знахарка, разглядывая свои сухие, сморщенные руки. — Недаром говорится: в огне зло не держится...

— Не дамся! — кричал Батыр. — Не трогайте меня!

Дурсун чуть не плакала от жалости к сыну; сердце её, казалось, было готово разорваться от его крика и слёз. Она протягивала к Батыру руки и дрожащим голосом умоляла:

—Пойми же, Батыр, тебе не хотят зла! Под словом «прижечь» Боссан-эдже понимает — отпугнуть твою болезнь. Тебе сразу станет легче. Разве я соглашусь, чтобы хоть одна колючка без нужды вонзилась в твоё тело?

Но Батыр упрямо твердил:

—Не дамся! Не трогайте меня!

Тогда старая знахарка с усмешкой спросила:

—Скажи, Дурсун, как зовут твоего сына?

—Вы же знаете: Батыр!1

— Хорошее имя, но он его не оправдывает. Какой же он «храбрый», если у него заячье сердце?

Однако и эти слова не возымели действия на Батыра.

—Храбрый я или трус, но я не стал бы прижигать тело живому человеку, как ты! — выкрикнул он.

Дурсун поспешно закрыла ладонью сыну рот. Больше всего она боялась, что знахарка разгневается и уйдёт. Уйдёт — и тогда Батыр останется без помощи, будет болеть по-прежнему.

— Я готова отдать за тебя жизнь, а ты такой непослушный! — укоряла она сына. — С таким трудом я уговорила Боссан-эдже полечить тебя, а ты вместо того, чтобы слушаться, говоришь грубости и злишь её. Плохо же воспитывают вас учите-


ля в школе, если ты стал такой капризный и упрямый! Разве отец и мать тебе плохого желают? Ты мог бы в свои годы быть уже сознательнее...

Отец Батыра, Аннамурад, молча сидел на кошме и курил трубку. Он не вмешивался. Но, видно, отцу стало жаль сына, а скорее всего, ему наскучила эта бесцельная перебранка, и он подал голос:

—Хватит вам приставать к мальчику!

Дурсун тут же напустилась на мужа:

—Тебе что! Ты сидишь себе да покуриваешь и горя не знаешь! Если бы ты был путёвым человеком да хорошим мужем, мне не пришлось бы переносить столько мучений из-за болезни мальчика.

Аннамурад покосился на расходившуюся Дурсун, но ничего не сказал. Он опустил на грудь голову и молча стал что-то выковыривать из кошмы. Батыр заступился за отца.

—Ты никому не даёшь слова сказать! — всхлипывая, вымолвил он. — Чем только ты меня не поила... Ты слушаешь советы каждого случайного прохожего и скоро доведёшь меня до могилы. Нас в школе учат не верить никаким знахарям — все они обманщики, и я не дам, не дам прижигать!

Сильная боль, резанувшая поясницу, заставила Батыра замолчать. Он скорчился на постели. Лицо его побледнело, на лбу выступил пот.

Дурсун бросилась к сыну, но дорогу ей преградила знахарка.

—Говорят: куда приглашают — не избегай, где не уважили — не показывайся, — прошипела она. — Звали — пришла, не уважили — ухожу!

Глаза Дурсун застлал туман, по щекам поползли слёзы. Она хотела что-то сказать старухе, но ей помешал горький комок, вставший поперёк горла. Женщина пошатнулась и стала медленно оседать на пол. Знахарка поддержала её под руки.

Отец Батыра поднял голову, посмотрел на жену и знахарку долгим взглядом и снова ничего не сказал.

II

Кибитка, в которой ютилась семья Аннамурада, была старой и ветхой. Она переходила из рода в род и всё больше разрушалась.

Деревянные колки покривились, стали совсем чёрными от копоти. Перекладины основания кибитки давно сломались во многих местах, и сквозь них можно было свободно пролезть. В довершение всего, войлочный полог, несмотря на бесчисленные заплаты, имел столько дыр и щелей, что, когда шёл дождь, не было разницы, находишься ли ты в кибитке или на улице.

Кроме подушек и одеял, сложенных у стены горкой, в ней, пожалуй, всё было такого же «возраста», как и она сама.

Ни одна вещь из домашней утвари не могла привлечь, тем более задержать на себе взгляд старой Боссан. Всей этой ветоши она хорошо знала цену. Если бы не два мешка муки, прикрытые рваным, с торчащей ватой одеялом, её нога и минуты бы не задержалась в этой бедняцкой кибитке. Но мешки с мукой — о, они были очень по душе знахарке! Она сделает упрямому мальчишке прижигание, и один из мешков перейдёт в её собственность. Ей нет никакого дела, каким трудом достались семье Аннамурада эти два мешка муки.

Долгие годы бедность не хотела покидать кибитку Аннамурада. Он не знал ни сна, ни отдыха, день и ночь проводил на своём клочке земли, но не мог обновить даже дверь кибитки, которая едва дышала. Скуден и мал был получаемый урожай — его не хватало даже на то, чтобы прокормиться семье.

Не могла припомнить и мать Батыра, когда она сидела без дела. Кроме домашнего хозяйства и заботы о ребятишках, ей приходилось по ночам, при свете коптилки, ткать на продажу ковры. Время шло, а семья так ничего и не скопила на чёрный день...

Но пришла и в Туркмению советская власть. Переменилась жизнь в старой кибитке, легче вздохнул рано постаревший Аннамурад. Первой радостью семьи стали два туго набитых мешка муки. Теперь не надо было идти к соседям занимать на лепёшки, не надо было кланяться в ноги богачам — одалживать зерно до нового урожая.

Нужда и непосильный труд давно сделали отца Батыра человеком угрюмым, молчаливым и замкнутым.

Дурсун же, в отличие от своего мужа, имела общительный и живой характер. Она не могла не похвастаться своей радостью, не могла наговориться об этих простых мешках с мукой. Слух о муке быстро дошёл и до ушей старой знахарки.

И вот теперь, когда она приводила в чувство мать Батыра, брызгая на неё изо рта водой, старая Боссан не спускала глаз с выпиравших из-под одеяла пузатых мешков. «Раньше я приходила в эту кибитку и меня угощали одним кислым молоком и чёрствой лепёшкой, — думала она, — а когда уходила, то совали в руку два вершка бязи с завязанной в неё монеткой — вот и весь барыш! Но теперь я так не уйду. Если настою на своём, то и оба мешка могут стать моими. Дурсун любит сына больше жизни — она согласится на всё».

...В кибитке запылал очаг, и знахарка положила на него серп. Серп был старый, его покрывал толстый слой ржавчины. Он долгое время пролежал под рухлядью, в сыром месте. Ржавчину обили о камень, перед тем как положить серп на огонь.

Серп раскалялся на глазах. Вскоре он стал сверкать, словно молодой месяц. Было что-то общее в его сверкании и сверкании глаз старой знахарки, когда она смотрела на серп. И это понятно:



раскалённый серп приносил в её кибитку хлеб, масло, баранину. Оттого-то она так заворожённо и смотрела на него, пока он нагревался. Знахарка ухмылялась, потирала руки.

Отец Батыра исподлобья, хмуро смотрел на языки пламени, лижущие кривую сталь, и брови его сходились на переносье. Глубокая складка прорезала лоб, на котором отчётливо темнел шрам. Это был след давнего прижигания. «Странно... — размышлял Аннамурад. — У меня тогда болела голова — и мне прижгли лоб, сын страдает животом — а лекарство осталось тем же, что и тогда, когда я был мальчишкой...»

Аннамурад не был склонен к долгому раздумью. Серп в огне перепутал все его скудные мысли; ему показалось, что старая боль вспыхнула в нём с прежней силой, лоб его загорелся, как будто его только что прижгли снова. Аннамурад с такой ненавистью смотрел на раскалённый серп, что, казалось, вот-вот раскричится, схватит обжигающий металл голыми руками и вышвырнет его вон из кибитки. Но отец Батыра ничего этого не сделал. Чтобы не видеть страданий сына, он поднялся с кошмы и, заложив руки за спину, ушёл на улицу. «Спина невидящего сильна», — говорит пословица.

Дурсун не заметила ухода мужа — всё её внимание целиком было поглощено предстоящим прижиганием. Летящие из очага искры женщина принимала за убегающую от огня болезнь сына и старалась побольше подбросить дров, чтобы пламя сильнее раскалило серп.

Пляшущие языки огня обжигали глаза Батыра. Боль в боку заставила его примириться со всем. Он лежал перед очагом, а мысли унесли его далеко в степь. В степи нестерпимо палило солнце, журчал в тени деревьев арык. Батыр шёл и пел. Звонкий его голос звенел, как голос жаворонка...

Женщины-соседки, помогавшие Дурсун, положили Батыра на левый бок, закрыли рубашкой лицо. Он не стал противиться и этому: разве приятно смотреть, как к твоему телу подносят раскалённое, пышущее жаром железо? Потом кто-то сел ему на ноги и крепко прижал к кошме его руки. Он безропотно снёс и это, лишь часто и беспокойно, в предчувствии боли, забилось его сердце.

Батыр не мог видеть, как, словно готовясь к борьбе, старая знахарка повязалась вокруг бёдер платком, стянула его узлы покрепче и, сутуля плечи, грузно направилась к очагу.

Она протянула к огню свои скрюченные пальцы, напоминающие когти ястреба, с минуту приноравливалась и вдруг выхватила из огня объятый пламенем серп. Огненный отблеск лёг алой полосой на белое худенькое тело мальчика. Как беркут, готовый ринуться на свою жертву, вначале парит над нею, так и огнедышащий серп в руках старухи несколько секунд делал смертельные круги над лежащим Батыром. Серп опускался всё ниже и ниже и наконец коснулся его кожи...

Нет, это был не стон. Душераздирающий крик вырвался из груди бедного мальчика. Тело его напряглось, рванулось, но женщины мёртвой хваткой держали его за руки и за ноги. Кожа шипела под раскалённым серпом, запахло палёным. И новый нечеловеческий крик огласил кибитку.

Дурсун не выдержала, метнулась в сторону знахарки. Она намеревалась выбить из рук старухи проклятый серп, и это ей удалось. Но, на беду мальчика, он не отлетел в сторону, а плашмя шлёпнулся на его живот. Новая огненная волна пронизала всего Батыра. Мальчик напряг последние силы и вырвался из рук женщин. Он с таким бешенством отшвырнул их от себя, что у них даже слетели берики и, позванивая монетками, покатились по полу кибитки. Серп чадил на кошме.

III

Батыр не скоро оправился после всего пережитого им. Ожоги были настолько серьёзными, что мальчик долгое время даже не мог посещать школу. А старая боль в боку ничуть не уменьшилась.

Прошло несколько недель, прежде чем Батыр снова стал учиться. На переменах он всегда сидел одиноко где-либо в стороне. Болезнь не позволяла ему принимать участие в шумных забавах сверстников. Каждое лишнее движение причиняло Батыру беспокойство.

Однажды его случайно толкнул пробегавший мимо школьник. Острая боль точно ножом полоснула мальчика. Он сморщился и, ухватившись за бок, присел на корточки у стены школы.

К нему подошёл учитель. Это был старый учитель, с седыми усами и бородой.

Описываемые нами годы были начальными годами советской власти, и в туркменских деревнях тогда отсутствовали ещё молодые учителя. Да и этот учитель, наклонившийся над Батыром, ещё недавно сам не знал грамоты. Он стал учительствовать после окончания краткосрочных курсов.

В деревне его почему-то недолюбливали. Распускали слухи, что это бывший мулла и что он может научить лишь молитвам. В то, что старый учитель бывший мулла, верил и Батыр. Поэтому, когда он увидел перед собою усы и бороду учителя, первой его мыслью была надежда, что учитель даст ему какой-нибудь амулет и боль пройдёт.

Но учитель не дал ему никакого амулета. Он только внимательно, с участием посмотрел на него, покачал головой и ласково сказал:

— Конечно, мой мальчик, я далёк от медицины, но я вижу, что твоя болезнь нешуточное дело. С болезнями борются настоящие врачи лекарствами, а не молитвами и амулетами. Я переговорю с твоими родителями. Пусть они не теряют времени, а везут тебя к большим докторам. А пока ступай к нашему деревенскому фельдшеру.

Хотя в словах похожего на муллу учителя и не было ничего особенного, они до слёз тронули Батыра. Таких заботливых слов он в своей жизни не слышал даже от своего отца. Конечно, быть может, у отца найдётся ещё больше для него ласковых слов, но ведь он никогда их не высказывает! В эту минуту Батыр проникся таким уважением к своему учителю, что готов был вступить в драку с любым, кто станет распускать о нём дурные слухи.

Он решил послушаться учителя и пойти к фельдшеру. Высказались за это и его одноклассники.

—А я уже к нему ходил! — похвастался один из них. — Дал мне пелынер выпить порошок — и боль в животе как рукой сняло! Иди, не бойся...

Ему возразил толстомордый мальчишка с приплюснутым носом. Морща переносицу, он сказал:

—Не верю я вашему фельдшеру! Я как-то поцарапал ногу, а он мне намазал её чем-то тёмным — знаете, огнём кожу жгло. Я думал, сгорит вся! Разве это помощь?

—Ты брось выдумывать! — вступился за фельдшера такой худенький подросток, что, казалось, он свободно может пролезть в игольное ушко. — Все знают, как я не мог учиться из-за болезни глаз. Кто меня вылечил? Фельдшер. Мы не знаем, может, он сам профессор!

Спор мог бы длиться без конца, если бы Батыр сам участвовал в нём. Но он этого не смог и, не дослушав все «за» и «против», несмотря на боль в боку, отправился в медпункт.

Дождавшись своей очереди, мальчик с замирающим сердцем вошёл в чистый, светлый кабинет. За столом у окна сидел человек в белом халате, в роговых очках и что-то торопливо писал. Он, казалось, не хотел замечать Батыра.

Резкий непривычный запах лекарств защекотал в носу Батыра, и он гулко чихнул. Человек за столом поднял голову, чуть сдвинул на нос очки и поверх них пристально посмотрел на мальчика:

—Что скажешь? Ну, подойди поближе, не бойся.

Батыр не двигался с места. Пышные усы фельдшера, сердито закрученные кверху, поблёскивающие стёклами очки и белый халат смутили его. Он словно оцепенел, не мог ни пошевелиться, ни поднять глаза.

—Расскажи, что у тебя болит? — спросил фельдшер.

—Внутри болит... — не сразу ответил Батыр.

—Покажи где.

—Тут. - Фельдшер мягко взял его за запястье и, глядя на часы, стал считать пульс. Потом он осмотрел веки Батыра, заставил его несколько раз поднять и опустить их.

С усердием исполняя приказания фельдшера, Батыр, однако, успел заметить, что у его очков сломана одна дужка: она была толсто обмотана суровой ниткой. У мальчика сразу пропал страх перед усатым фельдшером. «Не мог другие себе очки купить, а ещё доктор! — подумал он. — Настоящие врачи в таких очках ходить не станут. Этот, наверно, тоже лечит, как старая Боссан...»

И так как фельдшер слишком долго осматривал его глаза, Батыр решил, что ему будут лечить именно глаза. Ведь совсем недавно он вычитал в одной старинной книжке нечто похожее.

Когда больной сказал врачу, что у него болит живот, тот его спросил: «А что ты ел?» Больной ответил: «Я ел горелый хлеб». — «Ну, в таком случае твоя болезнь не в животе, а в глазах. Ты должен видеть, что ты ешь...» — сказал врач и стал лечить больному глаза.

Вспомнив об этом случае,

Батыр сказал:

—Доктор, у меня глаза не болят.

—Я знаю.


Фельдшер, отвернувшись к столу с лекарствами, что-то отыскивал среди множества различных пузырьков. Теперь у Батыра не оставалось никакого сомнения, что он станет лечить ему глаза. «У меня болит внутри, а мне прижигали кожу. Недоставало ещё мне ходить с завязанными глазами!» — глядя на пузырьки с лекарствами, с тоской подумал мальчик и безнадёжно повторил:

—У меня глаза не болят!

Фельдшер через очки взглянул на него:

—А разве я сказал тебе, что болят?

—Тогда зачем же мне лекарство от глаз?

Весёлая улыбка тронула строгое лицо фельдшера.

—Я сейчас дам тебе болеуспокаивающее, — сказал он.— А лечить твою болезнь надо в Ашхабаде. Получишь направление в городскую больницу. Скажи об этом отцу и матери.

От фельдшера Батыр вышел разочарованным. Он надеялся, что тот сразу его вылечит, а фельдшер лишь дал ему выпить болеутоляющее. Зачем же тогда Батыр пересиливал свой страх

перед медпунктом, если болезнь по-прежнему оставалась на месте? Нет, видно, никто не в силах избавить его от неё!

Мальчик брёл по улице, и горькая обида сжимала его сердце. Он готов был упасть на землю и разрыдаться.

IV

— Нет, нет, нет! — воскликнула мать, когда Батыр рассказал ей о направлении в городскую больницу. — И не выдумывай! Не дай боже!.. Там доктора только и делают, что режут живых людей. Разве я могу доверить им твою жизнь? Потерпи немного, я найду тебе мудрого тебиба ', и он тебя вылечит.

Поездка в город напугала и Аннамурада. Он, как и его жена, не имел ни малейшего понятия о городе, тем более о городских врачах. Понаслышке отец Батыра знал, что врачи в городе лечат «ножом». Повинуясь страху перед этим, он тоже запротестовал и принял сторону жены.

Батыр не стал спорить с родителями, он знал, что это ни к чему бы не привело. Осенью ему всё равно предстояло ехать в Ашхабад учиться на рабфаке, и он решил потерпеть. Осталось не так уж много ждать. В городе же он поступит, как подскажет ему сердце!

Лето клонилось к концу. На бахчах поспели арбузы и дыни. В каждом дворе появились горы душистых, сладких дынь. На них почему-то особые надежды возлагали родители Батыра.

Но ни дыни, ни арбузы, ни кислое молоко, ни сметана, которыми пичкала его мать, не помогли Батыру. Болезнь всё чаще укладывала его в постель. Он катался от боли во время приступов, осунулся, стал замкнутым и раздражительным.

Дурсун сбилась с ног в поисках тебиба. Она останавливала каждого прохожего, расспрашивала, не знает ли кто что-либо о такой болезни и не могут ли помочь её горю. Все советы были так разноречивы, так не походили один на другой, что в конце концов бедная женщина совсем потеряла голову. Она уже не знала, кому верить, и всё-таки с неудержимым материнским упрямством, хотя и в отчаянии, продолжала свои поиски.

Кто-то посоветовал ей привести к больному старого шамана. Говорили, что своей пляской и громыханием бубна он изгонит болезнь. Дурсун была согласна и на это. И не протест Батыра — его она могла и не послушать, — а запрет сельского совета старому Караходжаму шаманить помешал ей привести в кибитку шамана.

Наконец мать Батыра прослышала, что такие болезни, как у её сына, когда-то излечивал массажем знахарь из соседнего селения — Довлетмурад. Она ухватилась за это, точно утопающий за соломинку. Но как уговорить старого тебиба прийти к сыну? Поговаривали, что он, боясь сельских властей, давно забросил своё знахарство. Да и согласится ли на массаж Батыр?

Но чего не сделает любящая мать! Через родных и близких, после множества посулов и длинных уговоров, бедной женщине удалось добиться своего. Сумела она уговорить и Батыра.

Мальчик вначале не хотел и слышать о новом знахаре. Он грозился убежать в степь и там умереть, если мать приведёт в кибитку старого тебиба. Однако ласка, слёзы и доводы матери, а главное, боль в боку заставили Батыра уступить. Когда мать сказала, что знахарство тебиба Довлетмурада ничем не связано с религией, он сдался окончательно.

Массаж в сравнении с прижиганием знахарки Боссан казался измученному мальчику не страшным. Но он ошибся...

За тебибом ходил Аннамурад.

Он привёл старика в кибитку и, не вымолвив ни слова, уселся на своё обычное место.

Мать Батыра захлопотала вокруг седобородого знахаря, и его мрачное лицо искривилось ехидной усмешкой. Он неторопливо разгладил жидкую свою бородку, вытер платком потную шею, покосился через плечо на молчаливо сидевшего у стены Аннамурада и, вздохнув, сказал:

—Слава богу, есть ещё люди, уважающие нас...

Дурсун успела перехватить взгляд старого тебиба. Заискивающе улыбаясь, заглядывая ему в глаза, она спросила:

—Разве с отцом Батыра вы не нашли общего языка?

—У твоего мужа и двух слов не добьёшься.

—Уж такой он у нас неразговорчивый!

—Видал я молчаливых людей, но такого... В нём слова высохли, как вода в колодце пустыни!

—Это верно, — поддакнула Дурсун. — Он на слова скуп.

—Не оправдывай его! Сколько надо думать, чтобы сказать «да» или «нет»? То-то же! А от него, пока добьёшься такого ответа, можно в жаркий день успеть досыта утолить жажду.

Последнее шутливое замечание старика вызвало улыбку даже у самого Аннамурада, Батыр же весело рассмеялся. Ему понравился бодрый, не лишённый юмора старик. Этот знахарь совсем был не похож на свирепую Боссан. Глаза его не бегали хищно по сторонам, как у неё, а смотрели на всех с хитрым прищуром. Несмотря на седую бороду, он выглядел совсем ещё не старым. Пришлось Батыру по душе и то, что тебиб Довлетмурад не принялся сразу за своё дело, а удобно уселся на кошме и, покачиваясь, стал рассказывать о тяжёлых недугах, которые ему довелось вылечить за свой век массажем. Он даже ядовито подсмеивался над такими знахарками, как старая Боссан, и заявил, что с ними ничего общего не имеет. Когда же тебиб объявил, что болезнь Батыра носит название «аппендицита со схватками», все в кибитке прониклись к нему невольным уважением.

—Тебе известна болезнь нашего сына, Довлетмурад-ага, так скажи нам скорее лекарство от неё! — попросила Дур-сун. — Чем же нам лечить «аппендицит со схватками»?

—Средство против «аппендицита со схватками» — в руках, — сказал тебиб.

Мать Батыра истолковала по-своему ответ знахаря. Она поспешила его задобрить:

—Мы ничего не пожалеем ради сына. Твои руки не останутся пустыми, тебиб...

Старик усмехнулся её ответу и укоризненно покачал головой.

—Ты не так меня поняла, глупая женщина, — сказал он. — Мои руки принесут облегчение мальчику. Я не из тех тебибов, которые алчны и лечат ради наживы. Я просто любитель своего дела. А за свой труд возьму лишь то, что вы мне дадите.

Устыдившись сказанных слов, Дурсун закусила конец сползшего было на шею яшмака !.

—Скажи, такое ведь обо мне говорят вокруг люди, Аннамурад? — обратился старик к отцу Батыра.

Задумавшийся Аннамурад поспешно вскинул голову, несколько секунд, помаргивая ресницами, бессмысленно смотрел на знахаря и, ничего не сказав, снова опустил глаза в пол.

Старый тебиб покачал головой и встал. Он важно снял высокую папаху, которую надевал лишь в редких случаях и когда шёл к больному, повесил её на крюк, затем сбросил шёлковый

поношенный халат и засучил рукава нижней рубахи с пожелтевшим от пота воротом.



Батыр спокойно наблюдал за всеми приготовлениями знахаря. Ему ни капельки не было страшно, не так, как тогда, во время прижигания. Старик, казалось, собирался вступить в бой с быком — так медленны и тщательны были его приготовления.

И когда знахарь молча стал переворачивать Батыра лицом вниз, мальчик покорно лёг на живот. Ему, однако, показалось странным, что тебиб даже не заголил на нём рубашки, не стал ощупывать больное место. А старик уже сидел на Батыре верхом, вцепившись сильными руками в худенькие его ключицы.

— Довлетмурад-ага, болезнь его внутри... — робко заметила Дурсун, с тревогой глядя, как сплюснулось, втиснулось в постель под тяжестью тебиба худенькое тело её сына.

— Если внутри — выведем наружу! — уверенно сказал старик. — Аппендицит со схватками надо крепче хватать...

С этими словами знахарь стал гладить мальчика по спине. Вначале плавные и медленные его движения постепенно перешли в быстрые и судорожные. Он всё сильнее нажимал на поясницу Батыра, и тело мальчика стало заметно вздрагивать; он застонал. Старик не обратил на это внимания. Всё больше и больше входя в азарт, знахарь двигал руками по спине Батыра взад-вперёд, стиснув его бока коленями. Пальцы рук знахаря так вкогтились в плечи мальчика, что едва не выворачивали ему ключицы. Рубаха на знахаре взмокла от пота и прилипла к лопаткам. Глаза его были выкачены, оскаленные зубы крепко сжаты.

Не выдержав пытки, Батыр закричал. Но и крик мальчика не остановил старого тебиба. Он словно оглох, потерял способность что-либо ощущать и воспринимать. Лицо его стало безумным.

Загрузка...