Чтобы хоть как-то дожить до весны 1999 года (как в физическом, так и в политическом смысле), у Бориса Ельцина, как это ни парадоксально, оставался только один-единственный способ: прикинуться мертвым. Или, на худой конец, хотя бы умирающим.
Сил у Кремля – измученного собственными разводками и истратившего уже всю свою энергию на организацию в стране экономического и политического дефолта, – не было не только на нападение, но даже и на активную защиту. Поэтому оставалось одно: сесть в засаде, использовать мертвого президента как наживку и дождаться, пока какой-нибудь, самый вероятный, претендент на его пост подойдет и пнет труп ногой. И тут же оттяпать наглецу эту самую ногу. По самую голову. Или, на худой конец – по самый тазобедренный сустав, как Примакову. Или по самый мениск, как Лужкову.
Надо отдать должное актерским дарованиям Ельцина: роль умирающего получалась у него, как всегда, высокохудожественно. И, похоже, притворяться российскому президенту для этого вообще нисколько не приходилось. Тем более что и его родная администрация ему в этом активно помогала.
Степень моей хозяйственной хватки нетрудно оценить по списку предметов, на которые я растранжирила всю свои последние деньги перед дефолтом 1998 года.
Во-первых, мне (никогда ни до, ни после этого не занимавшейся домашним хозяйством) вдруг приспичило купить электрическую соковыжималку для апельсинов (выжимать которой в момент кризиса стало просто нечего).
Во-вторых, мне же (практически никогда не евшей дома) вдруг зачем-то позарез понадобилась многоуровневая электронная пароварка для овощей (варить в которой овощи после кризиса категорически расхотелось, так как на то, к чему этот изысканный гарнир можно было положить, денег все равно не было).
И в третьих, я реализовала свою давнюю мечту и подарила сама себе дорогущий внедорожный велосипед. Велик, конечно же, не утратил своей актуальности и после кризиса и служил мне отличным антидепрессантом. Но – только пока сил на нем кататься хватало…
Моя гораздо более хозяйственная коллега Юлия Березовская в один прекрасный день с самым серьезным лицом заявила мне:
– У меня осталась тысяча рублей. Мы сегодня же идем с тобой в аптеку и закупаем на эти деньги тампоны. А потом мы должны позаботиться о наших ближних: пойдем и закупим консервов на зиму. Потому что народ уже сметает с прилавков соль, спички и сахар. А скоро и консервов не останется…
Достаточно было заглянуть в то время в любой продуктовый магазин, чтобы понять: население, едва почуяв в воздухе знакомый коммунистический запах примаковского правительства, действительно, сразу стало готовиться к голодной зиме.
Поддавшись на мгновение осадному синдрому Березовской, я согласилась отправиться с ней вместе после работы в ближайшую аптеку, для начала – за тампонами. Потому что обе мы честно признались друг другу, что готовы пережить даже голод – но не их отсутствие.
Но в аптеке обнаружилось, что не одни мы такие умные, вернее, – идиотки. Женская очередь за «Тампаксом» стояла часа на два. Мы потоптались-потоптались, переглянулись, развернулись и ушли. И как вскоре выяснилось, правильно сделали.
Карточки с нашей августовской зарплатой были заблокированы. И денег у меня в кармане не осталось в буквальном смысле слова ни копейки. Платить квартирной хозяйке за аренду квартиры было тоже нечем. И занять было не у кого, потому что все коллеги и друзья были ровно в том же положении.
Но зато через несколько дней бухгалтерия выдала нам секретный список магазинов в Москве, где почему-то все-таки продолжали принимать к оплате русские кредитки. Получилось смешно: наскрести наличные деньги даже на обед в копеечной редакционной столовой было абсолютно невозможно. Но зато я спокойно могла себе позволить широким жестом водить своих подруг в не самый дешевый (по обычным временам) «АмБар» (Американский бар на Маяковской) и угощать их там, расплачиваясь карточкой.
Как сейчас помню тогдашнее специальное меню «Ам-Бара», которое так и называлось: Антикризисное. Все цены там были гуманно снижены как минимум раз в пять. С одной моей вечноголодной школьной подругой мы долго хохотали над собственным идиотизмом, когда, заказав себе каждая по несколько блюд, в общей сложности поужинали всего баксов на семь, но зато, не заметив, что свежевыжатый апельсиновый сок не входит в антикризисный набор, напились его, в результате, как выяснилось потом, на тридцать долларов. Сэкономили, в общем…
А за любой ерундой, вроде крема для рук, мыла или колготок, приходилось с той же самой условно-размороженной карточкой бегать в самый дорогой в Москве универмаг «Калинка-Стокманн». Что, впрочем, конечно же, все равно сильно скрашивало существование: я прекрасно отдавала себе отчет, что нахожусь в гораздо более тепличном положении, чем сотни тысяч людей в России, которым в тот момент вообще оказалось не на что купить кусок хлеба.
И вдруг прокатился слух, что в так называемом ближнем зарубежье спокойно можно обналичить замороженные карточки.
Как раз в этот момент мне предоставилась возможность слетать с Ельциным в Узбекистан и Казахстан. Визит обещал быть абсолютно неинтересным: Ельцин попросту хотел продемонстрировать, что на фоне полной разрухи в стране и фактического перехвата власти Примаковым он-то сам все еще жив.
Но, несмотря на полное отсутствие профессионального интереса, я немедленно аккредитовалась в поездку с одной-единственной целью: использовать Ельцина как контейнер для перевозки валюты.
Я собрала у всех нуждающихся коллег неработающие кредитки и подробно записала себе в записную книжку все пин-коды под разными вымышленными паролями.
Вопрос о том, сколько именно денег им снять, был излишним. Снимай все, что сможешь! – умоляли коллеги.
Передовой президентский самолет идеально подходил для этой авантюры: мы фактически не проходили таможню. И никто на обратном пути не поинтересовался бы у меня, сколько валюты я ввожу в страну.
Но Ельцин чуть не испортил мне все дело. Уже в аэропорту Ташкента он еле спустился с трапа самолета, а когда пошел по ковровой дорожке к зданию аэропорта, вдруг зашатался, потерял равновесие и вынужден был откровенно повиснуть на локте вовремя подоспевшего узбекского президента Ислама Каримова. Мы ждали, что Ельцин, как обычно, сразу после приземления, подойдет к журналистам. Но он впервые сам отказал себе в этом удовольствии и грузно прошагал мимо.
А уж когда я увидела, как в каримовской резиденции Дурмень Ельцин, здороваясь с почетным караулом, вдруг ни с того ни с сего начал крениться вперед и падать, то и подавно поняла, что он – ненадежный сообщник для моих валютных махинаций. В делегации этот случай объясняли строптивостью ковровой дорожки, угол которой не вовремя загнулся, подставив подножку российскому президенту. Но я, к сожалению, собственными глазами видела, что на ковер клеветали зря.
Я волновалась все больше. Дело в том, что Ташкент для меня был абсолютно бессмысленным городом. Доллары там в банкоматах получить было невозможно, а менять местные тугрики на нормальную валюту, по реальному курсу, как сразу предупредили меня в гостинице, считалось у них уголовным преступлением. Оставалось только уповать, что Ельцин доживет до следующего пункта нашего назначения – Алма-Аты.
Но на следующее утро замглавы президентской администрации Сергей Приходько поведал мне, что дело совсем плохо:
– Борис Николаевич сегодня проснулся и сказал: Собирайтесь, я еду в Кремль!… Он даже не понял, где он находится…
– Объясните, что с ним происходит? Он был пьян? Или это опять сердце?
– Нет, точно, ни то, ни другое… Я вам скажу по секрету, что произошло: у него накануне случился сильнейший гипертонический криз, давление подскочило, а отменять визит было уже слишком поздно…
– Так зачем же его запихнули в самолет, с повышенным давлением?! Это же просто убийство! – возмущалась я.
Кремлевский чиновник только развел руками.
Даже обычно предельно политкорректные члены делегации откровенно хоронили Ельцина.
Татарский лидер Ментимер Шаймиев на мой вопрос о ельцинском здоровье ответил:
– Хотелось бы получше…
А глава Свердловской области Эдуард Россель заявил мне:
– Если Борис Николаевич плохо себя чувствует, – ничего страшного, пусть посидит в Москве, полечится… Не надо его таскать по поездкам! Никому ведь не хочется досрочных выборов – это была бы катастрофа!
Чуть позже кремлевская команда разыграла перед журналистами целый спектакль: для болезни Ельцина надо было придумать какой-то невинный характер, и поэтому глава российского государства во время итоговой церемонии в Дурмени вдруг начал демонстративно кашлять и постоянно отхлебывать чай, который то и дело подносил ему служка.
Довольно нелогично, впрочем, на фоне этой простуды выглядело поведение начальника ельцинского протокола Владимира Шевченко, который, едва завидев, что официанты подносят главам государств подносы с Шампанским, чуть ли не пендалями выгнал их из зала.
А кремлевские журналисты, насмотревшись на своего президента, вновь почувствовали себя настоящей похоронной командой. Когда по дороге в аэропорт, откуда мы должны были улетать в Казахстан, водитель нашего автобуса завел песню:
Кондуктор не спешит,
Кондуктор понимает,
Что с девушкою я
Прощаюсь навсегда…–
кто– то вдруг тоненько пропел куплет в кремлевской редакции: не с девушкою, а с Дедушкою я прощаюсь навсегда.
Прилетев в Алма-Аты, я случайно подглядела в резиденции Назарбаева момент, когда Ельцин, не видя, что рядом стоит журналист, выйдя из зала заседаний, брюзгливо ругал свою дочь Татьяну за то, что его не пускают на банкет.
Татьяна по-деловому удалялась вместе с Назарбаевым, настойчиво предлагая папе пойти прилечь отдохнуть.
– Да?! А вы – на банкет все без меня пойдете?! – отвратительно капризным, но одновременно и каким-то жалко-безвольным голосом, срывавшимся в конце фразы на фальцет, переспросил Ельцин.
– Да, папа… Тебе врач запретил…– пролепетала Татьяна, явно готовясь к скандалу.
Но Ельцин только недовольно засопел и, состроив брюзгливую гримасу, постоял с полминуты, в упор глядя на дочь, покачиваясь, широко расставив ноги.
И потом с раздражением бросил ей и Назарбаеву:
– Ну и идите!
Эта семейная сцена произвела на меня самое гнетущее впечатление. Я, пожалуй, впервые по-настоящему поняла, как все запущено.
Но к тому моменту Ельцин уже так достал меня своими постоянными фортелями, и я так устала все время переживать за его самочувствие, что в данную минуту президентское здоровье представляло для меня чисто утилитарный интерес, измерявшийся в у. е. Больше всего я боялась, что Деда отправят в Москву сейчас же, не дав мне доехать до ближайшего банкомата. Дедушка, милый, ну будь человеком хоть раз в жизни, – не помри до завтра, а? – мысленно умоляла я президента. – Ты же ведь сам весь этот финансовый кризис заварил, – вот теперь и расхлебывай…Терпи – помрешь как-нибудь в другой раз…
Но Ельцин, наплевав на все мои спиритические уговоры, устроил мне бессовестную нервотрепку. Я и так-то, даже в мирных условиях, с деньгами не очень-то умею обращаться, а когда у меня за спиной еще и президент то умирал, то воскресал, – я вообще уже металась как сумасшедшая.
Визит должен был продолжаться сутки, и, по идее, мне с лихвой должно было хватить времени на все обменные операции. Но пока нас везли в гостиницу, прошел слух, что Ельцину совсем плохо и что визит, скорее всего, резко сократят. Поэтому сотрудники пресс-службы посоветовали нам не селиться в гостинице, а посидеть и подождать в фойе. Чего подождать? И как долго? Не объяснялось.
Я бросилась к администратору:
– Где у вас тут ближайший банкомат? Банкомат оказался прямо в фойе, но выдавал тоже одни только тугрики, в смысле, казахские тенге.
– А где ближайший обменный пункт?! – закричала я.
– Минутах в двадцати езды отсюда… – невозмутимо ответила администраторша.
Тогда я тихо подошла к тогдашнему начальнику аккредитации Казакову и шепотом попросила его:
– Сергей Павлович, скажите мне честно, нам что, уже сейчас придется вылетать в Москву? Поймите, мне это нужно знать не для статьи, а по совершенно личным, корыстным причинам. Короче, я успею съездить обменять деньги?
– Если честно, Лена, то я бы на вашем месте никуда не ездил. По моим сведениям, там все настолько серьезно, что сигнал срочно выезжать в аэропорт может поступить с минуты на минуту, – признался Казаков.
Но я все-таки рискнула. Кинувшись к банкомату, я принялась вытрясать из него все деньги, которые мне только удавалось, по всем карточкам, уже совершенно не различая, сколько с какой я сняла, потому что при первой же операции моментально запуталась в несметном количестве нулей в казахской валюте. Аборигены мне помочь наотрез отказались, уверяя, что сами они банкоматом никогда не пользовались. И тогда я отчаянно призвала на помощь единственного практичного в финансовых вопросах человека из всех оказавшихся поблизости -Ленку Дикун из Общей газеты, сидевшую под какими-то неестественными гостиничными пальмами и поглощавшую уже пятую чашку своего любимого капуччино.
– Дикун, я тебя умоляю, помоги мне! – истошно взмолилась я. – Эта казахская машинка мне не дает денег! Поговори с ней!
Дикун подошла к банкомату, заглянула ему в лицо и рассудительно сказала:
– Если он не дает тебе столько, сколько ты у него просишь, – нажми сумму на один нолик меньше. Может, тогда он тебе даст…
Я сделала так, как она посоветовала, – и у меня получилось! Машинка выдала мне пачку денег, которые, правда, своим внешним видом внушали мне сильные сомнения в их платежеспособности хоть в одном месте земного шара, кроме Алма-Аты.
– Дикун, а ты понимаешь хотя бы примерно, сколько мы денег в долларах из него вытрясли? – с ужасом поинтересовалась я.
– Не-а… – с не меньшим ужасом призналась мне Ленка. – Ну ты попробуй еще столько же взять…
Но столько же хитрая машинка уже не давала и начала врать мне в лицо, что превышен лимит. Какой там лимит?! Я вообще ни одного еще доллара не сняла – одни тугрики… Но я не сдавалась и еще раз попробовала нажать циферку в тенге, где еще на один нолик было меньше. И машинка опять заработала! Так я снимала и снимала, то сокращая, то повышая свои запросы, цинично засовывая скомканный казахский чистоган прямо в сумку и утрамбовывая его, чтобы все влезло.
Но в какой-то момент волшебный звук выплевывания денег прекратился навсегда, и у банкомата началась отрыжка: он истошно верещал и просил меня срочно связаться с его сервисным центром.
– Дикун, а как ты думаешь, я сколько вообще сняла, много или мало?
Дикун почесала репу, что-то прикинула в уме и сказала:
– Ну, думаю, баксов триста…
– Но это же очень мало! – расстроилась я. – Это же, когда я на всех поделю, кто мне карточки давал, нам же только на обед в столовой и хватит…
– Ну извини! – обиделась Дикун, которая не без основания считала всю работу алма-атинского банкомата собственным рукотворным чудом. – А могла бы и вообще ничего не привезти!
Я запихнула последние тенге в сумку, еле застегнула ее и побежала к Казакову:
– Сергей Палыч, я вас предупреждаю: если я вернусь к своим голодным друзьям в Москву с этими неразменными деревянными тугриками, то они меня просто растерзают. Так что даже если президенту совсем приспичит скорей домой, в ЦКБ, – я вас как человека прошу, задержите ненадолго автобус. Я обещаю вернуться ровно через сорок пять минут: двадцать минут до обменника, двадцать – обратно, и еще пять, чтобы сдать фантики…
Казаков клятвенно пообещал дождаться меня.
Таксист домчал меня до обменника даже минут за пятнадцать. И там я нашла вознаграждение за все мои муки. Я вывалила в окошко смятую охапку тенге. Кассир слегка удивился и переспросил:
– Вы знаете, сколько здесь?
– Не совсем точно… -уклончиво ответила я, – пересчитайте, пожалуйста…
Если бы он только мог себе представить, НАСКОЛЬКО неточно я представляю себе размер суммы…
Спустя пару минут вместо предсказанных Ленкой трехсот долларов честный казах выдал мне стопку в несколько тысяч баксов. И я сразу поняла, почему гостиничный банкомат так жалобно на меня верещал, – все лимиты действительно были уже давно превышены…
Абсолютно счастливая, я на том же такси вернулась к гостинице. И – о ужас! – не увидела в фойе никого.
– Лена, срочно бегите в автобус, – мы уже только вас и ждем! Через полчаса вылет в Москву! Официально объявлено, что Борис Николаевич болен! – закричал, подбегая ко мне, Казаков.
Но эта новость меня уже почти не взволновала. Ельцин сделал свое дело – Ельцин мог уезжать. Хотя бы мой личный дефолт и дефолт нескольких моих коллег президент таким образом ликвидировал.
Общаться с кремлевской пиар-командой в тот период было просто страшно. Не за себя, конечно, а за них. Потому что мне, журналисту, моментально начинали сливать то, чего президентские чиновники не должны говорить про президента прессе вообще никогда и ни при каких обстоятельствах. Администрация, по сути, занималась единственным делом: ныла. И всеми правдами и неправдами пыталась списать все свои чудовищные провалы не на собственный непрофессионализм, а на то, какой Ельцин невменяемый и больной.
Однако Ельцин явно не стал к тому времени более невменяемым или более больным, чем бывал прежде, например годом раньше в Стокгольме. И до этого его невменяемость и болезнь как-то ничуть не мешали руководству администрации – а даже наоборот, помогали рулить: когда, например, Вале с Таней достаточно было, как утверждали в администрации, вовремя включить Ельцину телевизор на заказной программе, для того чтобы уволить конкурентов своих друзей по бизнесу из правительства.
И раньше, когда президентскому окружению удавалось эффективно Ельциным манипулировать, администрация хотя бы добросовестно врала общественности, что он здоров как бык, а той зимой – уже не просто перестала прикрывать его, а, наоборот, принялась еще и приукрашивать ужасы ельцинского физического и психического состояния.
Как– то раз, в начале 1999 года, мы встретились в ресторане Джонка с ельцинским референтом Андреем Шторхом, который обещал слить мне текст очередного президентского послания. Я переспросила его, читал ли уже сам Ельцин эту заготовку.
– А ты уверена, что Ельцин вообще еще в состоянии хоть что-то прочесть? – парировал Шторх. – Ты знаешь, я недавно встретил его рядом с Таниным кабинетом и увидел, с каким трудом он двадцать метров своими ногами прошел. Так вот лично я после этого уже ни в чем не уверен…
Точно так же, как летчикам в момент бедствия приходится включать автопилот, мне приходилось в тот период то и дело включать режим самоцензор. И не писать ни строчки из тех кошмаров про здоровье Ельцина, которыми меня то и дело потчевало его окружение. Потому что я прекрасно отдавала себе отчет: на фоне фактически совершившегося ползучего переворота во главе с Примаковым любая подобная публикация добавит друзьям академика политических очков.
Но если кулуарные откровения отфильтровать еще как-то было можно, то куда было деваться от непрекращающихся публичных провокаций, которые в ежедневном режиме сама же президентская администрация устраивала против своего президента? Самой яркой ходячей провокацией, изобретенной Валентином Юмашевым, стал его дружок Дмитрий Якушкин, которого он сделал президентским пресс-секретарем.
На мой вопрос о здоровье Ельцина Якушкин с прямотою Павлика Морозова отвечал:
– По крайней мере, простуды у него сейчас нет…
А на следующем брифинге, когда я поинтересовалась, обсуждается ли в администрации президента возможность досрочной отставки Ельцина по состоянию здоровья, юмашевский протеже признавался.
– Пока – не обсуждается…
И тут же спешил публично заверить прогрессивную общественность, что руководители кремлевской администрации в курсе невысокого, я бы так сказал, рейтинга президента, поэтому они смотрят на мир совершенно реальными глазами…
На этом фоне даже прежнее откровенное вранье Ястржембского про крепкое рукопожатие президента выглядело просто-таки полетом профессионализма. И уж точно – вершиной лояльности Ельцину.
Все эти заявления Якушкина явно делались с подачи Вали Юмашева, который уже откровенно взял установку на сдачу Ельцина.
При этом сам Якушкин явно искренне не понимал, почему из-за всех этих своих афоризмов он быстро превратился для кремлевских журналистов в живой анекдот В какой-то момент, по совету кого-то из старших кремлевских товарищей, Дмитрий Якушкин, чтобы наладить отношения с прессой, решил взять на вооружение ноу-хау прежнего пресс-секретаря президента Сергея Ястржембского: пригласил четверых лучших журналисток кремлевского пула на ужин.
Однако когда мне позвонил сотрудник пресс-службы и передал искреннее дружеское приглашение от Дмитрия Дмитриевича, я честно призналась:
– Спасибо, но как ньюсмейкер Якушкин для меня ценности не представляет. А тратить целый вечер на общение с ним как с человеком мне не интересно.
Тогда Якушкин принялся доказывать кремлевской прессе, что он – парень со связями и вполне может быть интересен как ньюсмейкер. В частности, он похвастался нескольким девушкам-журналисткам, что катается на лыжах вместе с Таней Дьяченко, Валей Юмашевым и Ромой Абрамовичем.
Вот уж точно – скажите мне, кто ваш друг, и я скажу вам, кто вы, – мрачно вынесли приговор мои коллеги по кремлевскому пулу.
Когда я описала в газете эту сценку спортивной дружбы внутри Семьи, бедный Якушкин еще долго бегал за мной и при каждой встрече канючил:
– Ну Лена, ну вы, все-таки, не совсем правы… Я этим не хвастался… И вообще, зачем вы про эти лыжи…
– Какие лыжи, Дмитрий Дмитриевич?! О чем вы?! Весна уже на дворе! – в ужасе напомнила увидевшая всю эту жалобную сценку Таня Нетреба из Аргументов и Фактов. В общем, когда я в одной из заметок констатировала, что даже сами кремлевские сотрудники уже признали, что назначение Якушкина было ошибкой природы, то, вопреки моей воле, прозвище Ошибка природы с тех пор так накрепко и привязалось в журналистской среде к несчастному потомку декабриста.
– Пусть скажет спасибо, что Трегубова его жертвой аборта не назвала, – цинично прокомментировал эту историю главный редактор Известий Михаил Кожокин, на которого Кремль попытался наехать за эту мою публикацию.
Той зимой Примакову, с молчаливого согласия Кремля, удалось невероятно здорово, я бы даже сказала, стильно, устроить всей стране краткосрочный аттракцион под названием Back in the USSR Антураж этого недешевого шоу был подобран со вкусом, разговоры на серьезном глазу в правительстве о возврате к государственному регулированию экономики, секретные директивы в Белом доме, запрещающие чиновникам общаться с журналистами, и прочие любовно очищенные от нафталина реквизиты.
Лично для меня, в полном соответствии с принципом единства формы и содержания, вся эта внешняя стилизация оказалась дополнена внутренней – мне пришлось несколько месяцев проработать в газете Известия, дух которой как нельзя более точно соответствовал этому общему перфомансу.
Сразу же после дефолта, в середине сентября 1998 года, мне в одночасье объявили о закрытии газеты Русский Телеграф, в создании которой я вместе с друзьями приняла участие за год до этого. Эта потеря стала для нас куда более ощутимой, чем любые личные финансовые проблемы во время кризиса.
Телеграф издавался на деньги Потанина. И несмотря на то что газета уже стала по-настоящему влиятельной в российской властной элите и успела приобрести популярность в западных аналитических кругах, однако выйти на самоокупаемость и финансовую независимость от олигарха всего за год – разумеется, было нереальным.
А Потанин в момент кризиса решил, что газет у него – многовато и что надо бы на них сэкономить. В результате, олигарх сделал неправильный, по моему глубокому убеждению, выбор: объявил о закрытии элитной, интеллектуальной газеты влияния, чтобы сохранить издание массового пользования советского образца – Известия.
Кстати, спустя два года, когда я говорила об этом с Потаниным, он и сам признался мне, что до сих пор жалеет, что закрыл тогда Русский Телеграф.
А когда мы с ним обменялись впечатлениями по поводу нынешних Известий, олигарх остроумно заметил:
– Ну, вы не совсем правы, это – не газета Правда советских времен, а скорее Литературная газета советских времен…
Осенью 1998 года ведущим сотрудникам Русского Телеграфа предложили перейти на работу в Известия. От одного вида советского здания этой газеты на Пушкинской площади у меня начинало тоскливо сосать под ложечкой.
Телеграф мы делали в огромном современном нюьс-руме – открытом зале, разделенном боксами, с компьютерами. Это предельно функционально для газеты – там было максимально удобно быстро, не тратя времени, общаться друг с другом, просто перекрикиваясь – из одного ньюс-бокса в другой. И по вечерам мы все сразу, как один, узнавали о том, что заверстана первая полоса газеты, – потому что наш арт-директор Александр Терентьев, сидя на верстке, в честь окончания работы врубал на полную мощность одну и ту же песню Doors.
Well, show me the way to the next whiskey bar!
Oh, don't ask why, oh don't ask why!
If we will don't have the next whiskey bar -
I tell you, I tell you, I tell you we must die!!!
И весь дружный трудовой коллектив сразу же знал, куда ему следует направляться. * * *
В Известиях же меня встретили бесконечные угрюмые коридоры, построенные как будто специально для того, чтобы захватчики заблудились и умерли от голода, и огромный отдельный обозревательский кабинет – неуютный, холодный и серый, хотя и престижный – выходящий окнами на Тверскую. Было такое впечатление, что известинские сотрудники не видели друг друга годами: кабинеты оказались оборудованы таким доисторическим средством связи, как пневмопочта. Тому абсолютному большинству нормальных граждан, кто никогда в жизни не видел это чудовище, объясняю: выглядит все это как небольшой мусоропровод в кабинете, который периодически начинает выть и хохотать так, как будто соседи сверху выбросили туда кошку. У меня так садист-управдом Курочкин в детстве делал.
Мой коллега из Русского Телеграфа Владимир Абаринов сразу же опытным путем установил, что капсула пневмопочты по размеру и по форме больше всего подходит к единственному предмету – бутылке водки. Так пневмопочту с тех пор и использовали.
Весь этот замшелый антураж прекрасно дополнялся цитатой Ленина, высеченной громадными буквами на стене огромного, холодного, каменного зала перед приемной главного редактора – ГАЗЕТА – НЕ ТОЛЬКО КОЛЛЕКТИВНЫЙ ПРОПАГАНДИСТ И КОЛЛЕКТИВНЫЙ АГИТАТОР, НО ТАКЖЕ И КОЛЛЕКТИВНЫЙ ОРГАНИЗАТОР. Зал этот, кстати, мы между собой иначе как расстрельным двориком и не называли.
И несмотря на то что новым главным редактором, которого Потанин посадил руководить газетой, стал довольно молодой человек – Михаил Кожокин (который до этого был даже не журналистом, а банковским клерком – руководил работой Интерроса по связям с общественностью и СМИ), однако, едва вселившись в аджубеевский кабинет, он немедленно пообещал известинцам сохранить все их прежние традиции.
С идентификацией начальства в Известиях у меня как-то сразу не задалось.
На первой же летучке я случайно оговорилась и обратилась к главному редактору по имени его гораздо более известного в то время брата – аналитика Евгения Кожокина:
– Можно один вопрос, Женя?
– М-можно, – слегка заикаясь от смущения, ответил Кожокин. – Только я не Ж-женя, а М-миша.
А однажды я столкнулась при входе в служебный подъезд Известий с их бывшим главным редактором, Василием Захарько, которого Потанин разжаловал в заместители Кожокина. Думала я в этот момент, как всегда, – о своем, о девичьем. В смысле, о Кремле. И так крепко, видно, думала, что когда со мной вдруг поздоровался Захарько, я приняла его (из-за легкого внешнего сходства) за президентского референта Андрея Вавру.
– Ой, здравствуйте! А что это вы тут у нас делаете? – живо поинтересовалась я у Захарько, думая, что это Вавра.
Бедный Захарько, которого тогда мучили совсем другие мысли – о личных карьерных неприятностях, просто опешил:
– Что это вы имеете в виду, Лена? Я вот на работу иду…
– Как?! А что это вы у нас в редакции собираетесь делать? – изумилась я до крайности, продолжая думать, что беседую с кремлевским чиновником.
Тут уж несчастный Захарько просто совсем сник, явно решив, что я знаю о его дальнейшей карьерной судьбе что-то такое, чего ему самому еще не сообщили.
К счастью, я быстро начала задавать ему (как Вавре) какие-то вопросы о Кремле, и он, с огромным вздохом облегчения, представился:
– Лена, да вы меня просто не узнали! Я – Захарько. Вы меня, наверное, за кого-то другого приняли?
– Ой, простите… – смутилась я. – Лучше вам даже и не знать, за кого я вас приняла…
Впрочем, новый главный редактор этой газеты со славными традициями, в свою очередь, наоборот, отнесся ко мне очень тепло и сразу же по достоинству оценил мой журналистский дар.
– Я хочу вам предложить соавторство, – заявил мне Кожокин. – Дело в том, что мне всегда очень хотелось писать, но Бог таланта не дал. А у вас, Леночка, это как-то так лихо получается! Вот я и хочу вам предложить писать статьи вместе: мысли – мои, а талант – ваш…
Я, разумеется, сообщила, что у меня и своих мыслей хватает. Оказалось, это был неправильный ответ в известинской викторине. С тех пор мои собственные статьи все реже и реже стали публиковать на полосах этой уважаемой газеты.
Я жила в Известиях (именно жила, а не работала) на правах пенсионера: получала зарплату, имела отдельный кабинет, пользовалась компьютером и Интернетом. И чем меньше я рвалась писать статьи, тем с большей симпатией там все ко мне относились. Потому что время тогда было смутное, руководство газеты никак не могло понять, кто же в конечном итоге победит в битве титанов – Примаков или Кремль, а заметки мои могли, чего доброго, подпортить отношения и с тем, и с другим. А так: нет статей – нет проблем. Чтобы хоть как-то побороть депрессию, возникавшую каждый раз, когда не давали публиковаться, я запиралась у себя в кабинете и часами бродила по Интернету: бывало, то в музей Metropolitan зайдешь на любимого Одилона Редона полюбоваться, то в Rijksmuseum – с Вермеером поздороваться. Так, глядишь, рабочий день и заканчивался.
В один прекрасный вечер ностальгическое путешествие во времена, по которым я вовсе и не ностальгировала, было изящно дополнено еще одним происшествием.
Мы с моей подругой, московским театральным режиссером Ольгой Субботиной, зашли выпить чайку в кондитерскую Делифранс. Сидели и болтали за столиком. Не поверите – не о Кремле, а о мужчинах. Хотя и о кремлевских.
Вдруг у Ольги вытянулось лицо, она пригнулась ко мне и зашептала:
– Леночка, какой ужас: у тебя там за спиной, за соседним столиком, сидит какой-то мужик – он сейчас достал какой-то микрофончик, включил и начал нас записывать…
Я, разумеется, не поверила и оглянулась. Метрах в десяти от нас действительно сидел какой-то молодой человек, который, как только поймал мой взгляд, принялся считать ворон на потолке. Рядом с ним на полу стояла увесистая полураскрытая спортивная сумка, из которой действительно торчал какой-то приборчик, напоминающий микрофон.
– Ольк, я, конечно, не знаю, как должны выглядеть гэбэшные прослушивающие устройства. Но как мне ни жаль тебя разочаровывать, я уверена, что в любом случае – они не могут выглядеть такими огромными бандурами, которые надо ставить в сумке на пол! – рассмеялась я.
Но еще минут двадцать, которые мы продолжали разговаривать, мужчина за соседним столиком подозрительным образом ничего себе не заказывал. Оставаясь спиной к нему, я тем не менее узнавала обо всех его телодвижениях от Ольги, которая мельком за ним подглядывала, а потом, чтобы он не услышал, писала мне депеши на обрывках бумаги. Субботину было чрезвычайно трудно заподозрить в паранойе: даже в театральной тусовке она знаменита своей сугубо витальной психикой, и к тому же – абсолютно не интересуется политикой.
Мы собирались уже уходить, но мне вдруг все-таки захотелось повеселиться.
– А давай мы, Субботина, сейчас с тобой проверим – паранойя у тебя или нет… – предложила я и, встав таким образом, чтобы нашему странному соседу были видны мои руки, начала планомерно, на мелкие кусочки рвать наши с Ольгой записки. А потом засунула все обрывки в пепельницу.
И как только мы отошли от столика метров на пятьдесят, мужик вскочил, бросился к нашему столику и принялся выуживать из грязной пепельницы все эти бумажки.
Бедная Ольга, вместе со всей ее витальной психикой, была в шоке. Я откачивала ее еще полвечера.
Едва выйдя на улицу, я немедленно позвонила одному своему кремлевскому приятелю, описала симптомы болезни и в недоумении спросила совета:
– Что это за бред?! Если кому-то действительно захотелось вдруг меня подслушивать, я не понимаю, зачем это делать настолько явно, чуть ли не демонстративно?!
– Дурочка! Не чуть ли не демонстративно, а именно демонстративно. Это типичный прием, когда тебя хотят напугать,– успокоил меня кремлевский чиновник.
Но в результате напугали-то не меня, а бедную Ольгу.
В самом гадком настроении мы отправились в гости к нашему однокласснику, актеру Артему Смоле – потому что Смола по остроумию и легкости даст фору даже своему духовному отцу – комику мистеру Бину, и уж точно должен был как ветром сдуть с нас тяжкие раздумья о судьбах нашей Родины.
Но когда мы вошли в квартиру, наш легкий и остроумный Смола бегал по кухне в тяжких клубах коноплевого дыма и в состоянии крайнего возбуждения кричал о необходимости немедленного введения в стране Currency board. Сидевший напротив него другой мой школьный друг – поэт и книжный критик из Независимой газеты – Ex Libris Александр Вознесенский – наоборот, мрачно догонялся пятой рюмкой чая и почему-то – очевидно, именно из-за разноскоростной направленности употребляемых духоподъемных средств – был категорически против этой самой board. Причем ни тот, ни другой, разумеется, вообще ни сном ни духом не понимали, что этот board такое и как на нем кататься.
До этой самой секунды в моей школьной компании только я считалась фриком, интересующимся политикой. Но в тот момент вся эта сугубо аполитичная братва, вместо того, чтобы пожалеть, накинулась на меня с неприятными анпиловскими лицами, требуя детального отчета за деятельность кабинета Примакова.
– Куда смотрит твой Ельцин?! – на каком-то трагикомическом серьезе возмущался новый народный трибун Артем. – Почему ты не скажешь своим кремлевским друзьям?!
На меня же вся эта гнуснейшая атмосфера в стране, в редакции, – а теперь еще и эта идиотская демонстрация в Делифрансе – навеяли такое ощущение безнадеги, что объяснять что-либо просто не было сил.
– Ну хорошо, вот ты – хотя бы фиганько на голову, и что бы в стране ни происходило, все равно здесь останешься и будешь писать о политике… Ну а нам-то, нормальным людям, что теперь делать?! – решили добить меня друзья.
И тут я не выдержала и в сердцах выпалила одноклассничкам совет, вынесенный в заголовок этой истории.
Эту эсхатологическую фразу Артем, Ольга и Саша еще долго потом с хохотом припоминали мне, после того как Примаков уже рассосался.
Фраза, не спорю, пораженческая – зато отлично характеризует состояние, в котором мы все тогда находились.