Потемкин высмеивал фаворита на весь Петербург. Партия Зубовых, оскорбленная в своих лучших чувствах, жаловалась императрице. Измученная этим трудным соперничеством, государыня предприняла на страстной неделе еще одну попытку примирить враждующие стороны. Зная глубокую набожность Потемкина, она уговорила братьев Зубовых, Платона и Валериана, воспылать хотя бы раз в жизни истинно христианскими чувствами. Замысел императрицы состоял в том, чтобы обоим Зубовым говеть, исповедаться и принять причастие совместно с князем в небольшой дворцовой церкви. Не может быть, подумала она, чтобы зрелище этих двух примерных прихожан не повлияло хоть в какой-то степени на настроение светлейшего...

Скандал разразился перед самой пасхой. Народу в церкви было много, человек сорок, присутствовала и сама государыня. Служба была редкостная по красоте и торжественности. Пели монахи, приглашенные из Невской лавры, обители, в которой в свое время сам светлейший монашествовал. После службы архиепископ, выйдя с золотым сосудом на край амвона, поклонился и замер в ожидании.

Причащавшихся было трое - светлейший, Платон и Валериан Зубовы. Светлейший стоял в середине, Зубовы по правую и по левую руку. Между этой тройкой и архиепископом не более двух-трех шагов, но нужно было кому-то первым подойти и принять причастие. Разумеется, первенство светлейшего никто не собирался оспаривать, но у Потемкина была одна странность - он считал себя лицом духовным. Перед тем как принять причастие, он выжидал долгую паузу, чтобы дать священнику время проникнуться сознанием того, кто перед ним стоит.

Платон Зубов, будучи человеком недалекого ума, решил, что Потемкин хочет уступить ему право первому принять причастие, имея в виду то особое положение, которое он теперь занимает. Собственно, он этого давно ожидал, это и было бы, по его представлению, истинно христианским поступком. Говорят, Платон Зубов не только наклонял туловище вперед, чтобы сделать шаг, он, говорят, даже ногу было занес, чтобы ступить. В последнюю секунду, заметив краешком глаза побагровевшего фельдмаршала, он успел отдернуть ногу, не коснувшись ею пола. Увы, было уже поздно. Уловив сделанное движение, Потемкин широким жестом пригласил:

- Пожалуйста, я с удовольствием приму причастие после вас.

Но Зубов, поняв, какого он дал маху, стоял намертво.

- Нет, только после вас.

Хор умолк, пауза в службе становилась конфузливо долгой.

- Тело и кровь Христовы ждут, - тихо, но твердо проговорил архиепископ.

И вдруг бойкий Валериан, любимец государыни и баловень петербургских красавиц, решив, что заминка связана с тем, что хлеб с вином не особенно привлекательны на вкус, заявил громко, на всю церковь:

- А я вот это дело люблю...

И первым пошел причащаться. Через несколько минут они вышли из церкви непримиримыми врагами, врагами дожили свой век и врагами покинули этот мир.

Время шло, а Потемкин и не собирался возвращаться на юг. Свалить Зубовых с первого налета ему не удалось, но в том-то и дело, что фельдмаршал был мастером неспешного затяжного боя, и, если он не собирается на юг, значит, вся борьба еще впереди. Петербург слишком хорошо знал этого великана и следил за ним во все глаза.

Видимо, чтобы дать северной столице отвести душу, светлейший решил закатить праздник. Бал, какого еще не видывали! Приготовления начались с того, что был снесен целый квартал, мешавший виду из окон Таврического на окрестности. Внутри подковообразного дворца тоже вовсю шла работа. Кажется, одни наружные стены да крыша остались нетронутыми. Вокруг был расширен английский парк, в большой спешке был создан зимний сад, превосходивший по размерам и великолепию сад Зимнего дворца.

Лучшие умельцы столицы, мастера по дереву, камню, стеклу, металлу, были собраны в Таврическом. Несколько сот художников и скульпторов трудились с утра до ночи. По эскизам и рисункам, разработанным самим князем, украшали зал за залом. Перебрали все лавки, скупали прямо со складов хрустальные люстры, китайские вазы, а если чего не хватало, брали в долг у тех, кто славился вкусом и богатством. Со стекольных заводов самого князя были завезены большие, во всю стену, зеркала.

К пасхе приготовления были окончены. Перед обновленным дворцом на площади были построены гигантские качели для простого народа. За качелями полукругом стояли игрушечные разноцветные лавки. В этих лавках во время празднества бедный люд должен был получать не только еду и угощение, но также и обувь, одежку - словом, все, что по тем временам могло облегчить жизнь человеческую.

В день праздника стояла великолепная солнечная погода. Большие события, как известно, порождают множество слухов, и, хотя съезд гостей ожидался только к шести, уже рано утром девятого мая гигантская толпа собралась на площади перед Таврическим дворцом. Целый день провел этот люд в долгом, томительном ожидании, лишь бы в минуту раздачи оказаться поближе к лавкам.

Согласно заранее разработанному расписанию бесплатная раздача в лавках должна была начаться, как только карета государыни подъедет к крыльцу дворца. Появление первых экипажей с гостями вызвало сильное волнение в толпе. Ожидание было столь велико, что в потоке подъезжавших экипажей кто-то принял карету одного из вельмож за карету государыни. Завопив многоголосое "ура!", толпа кинулась к лавкам, но лавки еще не получили распоряжение открыться. Сутолока и давка приняли такие угрожающие размеры, что, когда наконец карета государыни, запряженная шестеркой белых лошадей, появилась в переулке, она не смогла подъехать к дворцу и вынуждена была с четверть часа прождать, пока успокоят толпу.

Таврический поразил Екатерину роскошью и изяществом. Из довольно скромного, тесноватого вестибюля раскрытые двери вели в огромную, вытянутую в длину залу. Главным украшением залы были выстроенные вдоль стен в два ряда мраморные колонны. Между каждой парой колонн - ниша, в глубине которой гигантское, во всю стену, зеркало, благодаря чему эти ниши превращались в сказочные беседки. В каждой из этих беседок была своя мебель, свой стиль, свое изящество.

Следующее помещение было предоставлено театру. Места для зрителей были расположены полукругом. Едва государыня и ее приближенные заняли места, как опустились шторы, погас свет и началось представление. На огромном черном фоне взошло гигантское зарево, в центре которого сияли вензеля "Е" и "В", что, конечно же, означало Екатерина Великая. Представители всех народов, которым, по мнению устроителя празднества, государыня принесла свободу и счастье, выходили в национальных костюмах и с песнями и танцами поклонялись этому солнцу.

По возвращении гостей в колонной зале была устроена искуснейшая иллюминация. Сотни лампад из разноцветного стекла вдруг осветились, гирляндами ниспадая с потолка, причем каждая из этих лампад представляла собой особый цветок. Вся эта масса разноцветного огня, отражаясь в доброй полусотне огромных зеркал, преломлялась в люстрах, и каждый хрусталик, впитав в себя каплю света, устраивал сказочное цветовое пиршество. Впечатление было столь сильное, что сама Екатерина, никогда ничему не удивлявшаяся, спросила светлейшего:

- Разве тут мы уже бывали?!

Празднество началось знаменитым маршем "Гром победы раздавайся". Пушечные выстрелы, фейерверки, вопль ликующей толпы на площади. Двенадцать пар гостей, среди которых были и внуки Екатерины, великие князья Александр и Константин, показали на сцене заранее разученную кадриль - уму непостижимо, как это Потемкину удалось уговорить будущего царя России, Александра Первого, ходить к нему в Таврический на репетиции кадрили...

Екатерина была уверена, что никто в мире не смог бы превзойти светлейшего вкусом, размахом, гостеприимством. За ужином она все оглядывалась, с кем бы поделиться, и вдруг заметила рядом человека совершенно сникшего, растерянного. Увы, то был ее любимец, ее воспитанник, Платон Зубов. Он сидел одинокий, подавленный. О нем, казалось, никто больше не помнил, никто не нуждался в нем.

"Ах, вот оно что!" - сообразила вдруг государыня, и все ее хорошее настроение вмиг улетучилось.

Оказывается, война между светлейшим и Зубовым продолжалась. Оказывается, это была просто видимость бала. На самом деле светлейший продолжал наступать на ее любимцев. Теперь он давил их богатством, размахом, артистизмом. Он их почти раздавил, и если они еще живы, то не ее ли святая обязанность первой кинуться им на помощь?

В разгар пиршества государыня вдруг спросила громко, через весь стол:

- А что, светлейший, нашли покупателей для своего Могилевского имения?

У Потемкина было одно из крупнейших в России, самой же государыней подаренное имение. Двенадцать тысяч душ, более сотни деревень и хуторов. Управлять таким громадным имением по тем временам было невозможно, не раздробив его на ряд более мелких поместий. Потемкину некогда было возиться с Могилевом, он все искал, кому бы его продать. Найти покупателя было нелегко, потому что оценивалось оно приблизительно в миллион рублей.

Государыня временами посмеивалась над светлейшим, говоря, что она нарочно повесила ему на шею этот Могилев, чтобы ему некогда было бегать за красавицами. Но вот императрицу осенила какая-то мысль, и замерла гигантская зала. Утихли разговоры, не слышен больше звон бокалов. Озадаченный хозяин дворца принялся своим единственным глазом сверлить мраморную колонну в глубине, потому что нужно было быстро, в одну секунду, угадать, что скрывается за этим вопросом государыни.

- Позвольте, ваше величество, сначала полюбопытствовать - с чего это вы вдруг вспомнили о Могилевском имении?

- Хочу купить его у вас.

О, эти сильные мира сего... Как могут они в одну секунду возвеличить человека, и как вдруг они, опять же в одну секунду, могут разрушить все, чем он жил. Цвет северной столицы замер и не дыша следил за этим поединком. Юное, по-женски красивое лицо Платона Зубова начало изнутри светиться ощущением надвигающегося счастья. По мере того как оживало лицо Платона Зубова, мрачнело лицо светлейшего. Государыня сохраняла беспристрастное выражение, и только начавшие выцветать голубые глаза засветились былым озорством. Играть так играть.

- К сожалению, ваше величество, Могилевское уже продано.

Полторы тысячи гостей ахнули, ибо государыне, даже когда имение и продано, не говорят об этом, если царица заявляет о своем желании его купить. От неожиданности Екатерина дернула своей высокой, седой, украшенной красной лентой и крупными бриллиантами прической.

- Кому же вам удалось сбыть это огромное имение?!

Потемкин в отчаянии стал оглядываться. Совершенно случайно ему попался на глаза камер-юнкер Голынский.

- Да вот ему и продал.

Екатерина улыбнулась. Как блефует, подлец, как блефует! Она слишком хорошо знала этого скромного юношу, совсем недавно пожалованного ко двору. Знала о заложенных имениях и бесконечных долгах его родителей, известны ей были и воздыхания этого юнца по поводу одной из фрейлин. Правда, и сама фрейлина была к нему неравнодушна, но жениться они не могли, потому что нельзя же в самом деле начать строить жизнь ни на чем. Государыне как-то намекали, что небогатый свадебный подарок мог бы составить счастье этой пары, и она начала было над этим подумывать, но чтобы такой поворот...

Екатерина улыбнулась Голынскому улыбкой матери родной и спросила:

- Сознайтесь, юнкер, что светлейший шутит?

Голынский размышлял. Конечно, ответив, что это не более чем шутка, можно было рассчитывать на хороший свадебный подарок со стороны государыни. Но, с другой стороны, каков бы ни был этот подарок, одна мысль, что при некоторой удаче он мог бы стать хозяином Могилевского имения...

Дитя своей эпохи, самой же государыней взращенное, Голынский, к великому разочарованию своей повелительницы, заявил:

- Увы, ваше величество, не хотелось бы мне вас огорчать, но имение действительно куплено мной.

- Что ж, - сказала государыня, - поздравляю вас с хорошим приобретением.

Когда Екатерина покидала дворец, светлейшего охватила паника. Какое-то чутье говорило ему, что никогда в жизни он уже не сможет избавиться от тоски, от печали, пожиравшей его душу. Государыня была единственным человеком, который мог поддерживать в нем величие духа, но она его покидала...

Проводив государыню до коляски, он опустился перед ней на колени, целовал ей руки, плакал, как дитя, и видно было: что-то рухнуло в этом гигантском исполине. Возвращаться к гостям ему не хотелось. С отъездом государыни все теряло смысл. Он презирал всю эту праздную толпу, да и что ему в ней, если среди них не найдется ни одной души, готовой протянуть ему руку, чтобы вытащить его из трясины бесконечной печали... Хотя нет, погоди... В ту секунду, когда государыня спросила про Могилевское, он мельком заметил за одним из столов ту очаровательную древнегреческую богиню, которая так долго светила и манила его издалека...

- Попова ко мне!!!

Помощник прибежал запыхавшись, ибо поручено ему было в тот день носить за светлейшим его шляпу. Праздничная шляпа Потемкина была украшена таким количеством бриллиантов и драгоценностей, что надевать ее не было никакой возможности - она весила около десяти фунтов, и потому поручено было носить ее следом за фельдмаршалом. Прибежав, Попов тут же протянул свою ношу, но Потемкин оттолкнул это дурацкое сооружение:

- Где она?

- Уехала, ваша светлость. Тут же, следом за государыней отбыть изволили.

- Карету!!!

В третьем часу утра по залитому удивительным сиянием белых ночей Петербургу несся во весь дух экипаж светлейшего. Остановились у белокаменного дома на Разъезжей, у Пяти Углов. Там и только там он сможет перевести дух, там и только там он сбросит с себя оковы этой черной тоски.

В огромном дворце гофмаршала двора, князя Барятинского, в котором жила и его дочь, похоже, уже спали. На окнах были опущены шторы, как всюду в Петербурге во время белых ночей, но эти шторы нисколько не смутили светлейшего, привыкшего, что все в жизни начинается с него. Растолкав сонных слуг, он с неожиданной для своей комплекции живостью взбежал на второй этаж, дернул одну дверь, вторую, третью...

И вдруг перед ним встал в смешном халате, в чепчике гофмаршал двора. Он не любил Потемкина, но боялся его. Теперь, кажется, он его и не любил и не боялся.

- Сожалею, князь, но в доме у меня все уже почивают...

- Это не беда. Почивающему встать недолго.

- Да, но еще проще не ко времени заглянувшему гостю...

Оскорбленный до глубины души Потемкин выпрямился как струна - неужели эта придворная крыса осмелится? Все его состояние, и состояние его дочери-красавицы, и сам этот каменный дом, и халат, и чепчик - все было нажито при прямой или косвенной поддержке князя. Увы... в ту секунду, когда государыня покидала дворец, вместе с ней покидал его весь высший свет.

- Неужели вы осмеливаетесь мне указывать?..

- О нет, ваша светлость, как вы могли такое подумать! Я единственно хотел обратить ваше внимание на то, что, поскольку время позднее...

Потемкин спустился вниз. Выйдя на улицу, он не стал садиться в дожидавшийся экипаж, а пошел пешком. Он шел грузно, медленно и думал, что, несмотря на огромные затраты, празднество ничего не дало, потому что в России испокон веку битвы выигрываются и проигрываются по воле государей. Остальное неважно. Экипаж следовал на некотором расстоянии за ним: вдруг князь устанет и сделает знак подъехать, но он его не замечал. Один раз, за Мойкой, чуть не разминулись - экипаж, думая, что князь идет к себе, в Зимний, свернул на Невский, но князь пересек Невский и направился в Таврический.

С той ночи он никогда более не возвращался в свои покои при Зимнем дворце. Отныне Таврический становился его домом. Хотя, если по правде, и этот дом был ему уже ни к чему, ибо, добравшись до дворца, он не пошел к гостям, которые все еще гуляли, а остался на площади с тем забытым богом людом, который догуливал на жалких крохах, доставшихся ему от того славного праздника.

Подсев, князь вместе с ними пил, плясал, пел грустные песни, рыдал на чьих-то плечах. Ему вспомнилась Смоленщина, бедный обветшалый двор, никогда не унывавший дух юности, и, странное дело, за этой скудной трапезой, за старинными песнями эти люди каким-то образом умудрились снять с его души часть той неутолимой печали, которая пожирала его.

Вздохнув наконец полной грудью, расцеловав всех на прощание, Потемкин вернулся в свой опустевший к тому времени дворец. Сел в глубокое кресло, в котором еще недавно, играя в карты, сидела государыня, и, положив огромную нечесаную голову на зеленое сукно игорного стола, уснул мертвецким сном.

Часа через два проснулся от какого-то толчка. Подняв голову, увидел перед собой озадаченного поручика Голынского.

- А, покупатель пришел, - сказал Потемкин, зябко поеживаясь. - Давай выворачивай карманы, что там у тебя...

- Две деревеньки в шестьсот душ и одна тысяча рублей, при условии, конечно, что папенька и маменька...

- Хорош покупатель... Долго искал.

- Что поделаешь, ваша светлость. Обстоятельства... - сообщнически ухмыльнулся юнкер.

Потемкин измерил его острым глазом.

- Да неужто ты шуток не понимаешь?!

- Я... шу... по... - только и смог выговорить Голынский.

Потемкину вдруг стало его жалко - господи, до чего слаб человек! Как мало нужно, чтобы сделать его счастливым, и как мало нужно, чтобы уничтожить его.

- Вот что, - сказал он после некоторого раздумья, - поезжай в казенную палату, возьми ссуду под Могилевское имение. Тысяч сто они должны тебе под это имение отпустить. Вот эти деньги принесешь, а там пользуйся, раз фортуна улыбнулась...

Голынский стоял ни жив ни мертв. Потом, кинувшись на колени, схватил руки князя, но сонному Потемкину были ни к чему его благодарения.

- А отпустят они мне, ваша светлость, такую сумму?

Порывшись в карманах, князь обнаружил лоскуток какой-то бумаги и, расправив его на своем колене, вывел простым карандашом: "Сему Голынскому выдать сто тысяч в залог под Могилевское имение".

Отдав записку, тут же уснул. Спал сладко, как никогда. Снилось ему, будто дает он новый бал для своих вчерашних гостей, но уже не в Таврическом, а на огромном корабле в водах Черного моря. Пока гости гуляли, светлейший, подозвав адмирала Ушакова, приказал незаметно вывести корабль с гостями далеко в море. В самый разгар бала он, спустившись с Ушаковым в шлюпку, приказал ударить прямой наводкой со всех батарей по этому разгулу человеческого отребья, но что такое? С обреченного корабля высунулись две крысиные мордочки и самыми что ни на есть человеческими голосами принялись его усовещевать... Мол, где это видано, чтобы изо всех пушек, да еще прямой наводкой, да еще по своим же гостям...

- Что-что-что?! - взревел Потемкин и проснулся.

Майское солнце купалось в зеркальных стенах Таврического дворца, и это обилие света, преломляясь в люстрах, расплывалось бесчисленными радугами. И сквозь все это великолепие Потемкин опять разглядел все того же растерянного Голынского, стоявшего с запиской в руке.

- Они отказали, ваша светлость, - сообщил он упавшим голосом. - Сказано было - такая крупная сумма не может быть выдана без соответствующего формуляра, скрепленного подписями.

- Разве там моей подписи нету?

- Есть, но, сказали, мало.

- Сукины сыны!!! - завопил вдруг Потемкин. - Да знают ли те канцелярские крысы, что моя подпись сегодня все еще означает мир или войну, жизнь или смерть для целых народов! Как смеют они из-за каких-то паршивых ста тысяч...

Взяв у Голынского записку, расправив ее на том же колене, он тем же карандашом вывел на обратной ее стороне: "Денег дать... вашу мать".

Весной, сразу после переезда в Царское Село, государыня запросила последние донесения о положении армии на юге. Оказалось, что от Репнина, заменявшего князя, давно никаких известий нет. Стали выяснять, в чем дело. Доложили, что в конюшнях кирасирского полка скопилось множество курьеров с юга. Не имея более под рукой курьеров, Репнин был не в состоянии поддерживать связь со своим главнокомандующим, загулявшим в столице.

Это уже меняло дело. Там, где интересы державы затрагивались в самой основе, Екатерина переставала быть женщиной, союзницей, любовницей, становясь грозной императрицей, столпом государства. В полночь из Петербурга был вызван в Царское начальник канцелярии Потемкина Попов. Этот вызов был скорее похож на арест - никто не знал, кто зовет, и почему среди ночи, и по какому вопросу.

Екатерина приняла Попова в шестом часу утра, и по всему видно было, что не ложилась в ту ночь.

- Верно ли, - спросила она Попова, - что целый эскадрон курьеров с юга задерживается вами в столице?

Плутоватый полковник быстро соображал. Продавать своего главнокомандующего он не смел и не хотел, однако же надо было и о себе подумать.

- До десяти, пожалуй, наберется.

- Зачем не отправляете их?

- Нет приказания.

Екатерина прошлась по кабинету, взяла с мраморного столика золотую табакерку с портретом своего великого предшественника. Нет, подумала она, удержать власть, полагаясь в основном на пряники, невозможно. Прянику должен вечно и неизменно сопутствовать кнут. В этом, так же как и во всем остальном, Петр Алексеевич был, безусловно, прав.

- Передайте своему князю, - сказала она, - чтобы сегодня, и непременно сегодня, он ответил что понужнее Репнину. Как только будет исполнено, немедленно известите меня запиской, сообщив, в каком часу и каким числом курьеры отправлены на юг.

Попов поклонился и вышел. Его экипаж летел птицей в сторону Петербурга. Гуляя по пустынному парку, государыня долго еще слышала удалой перезвон поповских колокольчиков. Поначалу это ее как-то успокоило, но расторопность Попова оказалась обманчивой. Прождав целый день и так и не получив ожидаемой записки, государыня созвала Совет с участием всех коллегий и Сената. Бурное заседание длилось почти всю ночь, и под утро Екатерина зачитала ею самой составленное постановление, в котором светлейшему князю в самых категорических выражениях предписывалось немедленно вернуться на юг в действующую армию, завершить мирные переговоры с турками и вернуть армию в собственные пределы.

У Потемкина так же, как и у государыни, повсюду были свои люди. Узнав о заседании Совета, он незамедлительно сел в экипаж и покатил в Царское. По иронии судьбы именно когда Екатерина зачитывала постановление, карета светлейшего подъезжала к занимаемой им части дворца. Зная буйный нрав Потемкина, все ожидали, что он с минуты на минуту ворвется на заседание. Ужас сковывал высокопоставленных вельмож, когда им предложили высказаться в пользу или против зачитанного постановления. Государыня, однако, была непреклонна. Она не допускала никаких двойственностей, никаких увиливаний и тем самым заставила Совет принять постановление. Когда оно было принято, императрица предложила, чтобы кто-нибудь из сановников прошел в покои князя и ознакомил его с содержанием принятого решения.

Как будто это было так просто сделать - взять постановление и пойти. Конечно, пока государыня рвет и мечет, а сам светлейший не в себе, это дело верное. А ну как завтра они помирятся и все пойдет опять как по маслу? Да ведь тогда тому, кто сегодня войдет с этим постановлением, наверняка головы не снести!

В конце концов императрица, поставив свою подпись под постановлением, поднялась и сама направилась в покои светлейшего. Она шла медленно, кружным путем, через Зимний сад, и все время старалась припомнить того подпоручика, который, участвуя в заговоре ночью 28 июня, почти тридцать лет назад, подъехал к ней на лошади и предложил свой темляк. Государыня была в ту ночь одета в форму офицера, по в суматохе ей забыли надеть темляк на саблю. Немка по происхождению, Екатерина чувствовала себя неуютно, если порядок бывал хоть в чем-то нарушен. Заметив, что государыня проявляет беспокойство, Потемкин подъехал и, узнав, в чем дело, снял со своей сабли темляк и надел на эфес императорской сабли...

Господи, целая вечность прошла с тех пор! Кто бы мог подумать, что младший офицер, протянувший свой темляк молодой взбунтовавшейся царице, со временем наберет такую силу, такую власть, что будет в состоянии угрожать самим основам...

- Извольте ознакомиться, светлейший князь, - начала Екатерина и осеклась. Хотя давно уже рассвело, в кабинете светлейшего были опущены шторы, и она не сразу увидела хозяина. Он лежал на тахте с перевязанной полотенцем головой - очевидно, никак не мог выбраться из очередного перепоя. С трудом преодолевая боль, он поднялся с тахты, кое-как доплелся до государыни, опустился перед ней на колени, стал ловить ее руки, чтобы поцеловать, а тем временем слезы градом текли по его крупным, мясистым щекам.

Оставив князю постановление, государыня, одинокая, задумчивая, провела весь день в бильярдной, гоняя шары. Она не была уверена, что поступила правильно, вынуждая, в сущности, тяжело больного человека ехать на юг, но, с другой стороны, иного выхода не было и, стало быть, что сделано, то сделано. Если интересы державы того требуют, то и толковать не о чем.

Вечером, чтобы как-то успокоиться, она пригласила нескольких приближенных сыграть партию-другую в карты. Вечеринка, как это всегда бывает с этими наспех импровизированными вечеринками, выдалась на славу. Камин пылал, буйное пламя гуляло по зеркалам, а за игорным столиком бушевали страсти. Хотя ставки были небольшие, государыне удалось выиграть около десяти рублей. Уже решилась судьба третьей партии, а у нее, похоже, опять была сильная карта в руках.

- Не мучьте, ваше величество. Покажите, что у вас.

- Два туза.

Старик Салтыков только руками развел.

- Как, однако, везет нашей матушке!

Екатерина воинственно тряхнула седыми локонами.

- Богу небось ведомо, кому деньги до крайности нужны. На Северном море вот-вот появится неприятельский флот. На Дунае застряла целая армия. Для того чтобы выкрутиться из всех этих передряг, мне нужна пропасть денег, а вам они зачем?

Гофмаршал Барятинский, не устававший угождать своей повелительнице, тем не менее осмелился заявить:

- Все-таки, ваше величество, выигрывать приятнее, чем проигрывать.

- В таком случае не садитесь с государями за один стол.

Острота имела чрезвычайный успех. Гостям было так хорошо и весело, что жалко было их отпускать, и хозяйка предложила:

- А что, если сыграть еще партию? Давайте еще одну. Напоследок.

Едва карты были розданы, как в кабинет ворвался в своем вишневом халате светлейший князь Тавриды. Отоспавшись за день, он наконец расправил на коленке постановление, принялся читать, и первые же строчки привели его в неистовство.

- Ваше величество, как следует понимать это оскорбительное для меня решение?.. Как понимать, что лично вы, своей рукой...

Платон Зубов, сидевший тоже за игорным столом, поднялся и на правах хозяина спросил:

- А как понимать, светлейший, ваше неурочное появление в кабинете ее величества?

- Что-о-о?! - взревел Потемкин.

- Друзья мои, - сказала Екатерина, поднявшись из-за стола, - давайте ненадолго прервем игру. Платон Александрович, покажите гостям коллекцию, только что доставленную мне из Голландии. Я, правда, собиралась представить эти работы при дневном освещении, но, думаю, при свечах они будут выглядеть романтичнее. Тем временем мы со светлейшим обговорим наиболее спешные дела. Приятной вам прогулки и передайте Захару, пусть неотлучно дежурит у моих покоев.

Оставшись наедине, светлейший опустился перед своей повелительницей на колени, поцеловал ей руки и сказал:

- Ты стала бояться меня, матушка. Раньше, когда у нас бывали разлады, ты никогда не оставляла дежурить слуг. Даже в самые худшие времена, когда мы желали остаться наедине, мы действительно бывали одни.

Екатерина мягко высвободила руки, прошла в дальний угол кабинета и, бледная, взволнованная, села в кресло.

- Ты сильно постарела за этот год, матушка.

- В седине есть свое очарование.

- Пожалуй, - сказал князь, - но наступают времена, когда седина уже печально выглядит рядом с вихрастой шевелюрой на одной и той же подушке.

Этого шестидесятилетняя Екатерина перенести не могла. Любое, даже косвенное осуждение последней любви приводило ее в негодование.

- Я всю себя, без остатка, - прокричала она, чеканя каждое слово, отдала служению моей державе! А что до моей частной жизни, то это никого не должно касаться!

- Заблуждаешься, матушка, считая, что частная жизнь монарха к делам управляемой им державы некасаема! Это побеги единого древа! И с того самого вечера, когда молодой ротмистр стал провожать тебя в твои внутренние покои, совершенно по другим ценам стали продавать овес в Тамбове.

- Да при чем тут цены на овес?!

- А очень просто. Обыватель - он как рассуждает? Рядом с государыней ротмистр стоять не может, ему придется дать генерала, а за генеральский мундир должно хоть какое-нибудь да сражение выиграть. Пешему на войне побеждать долго, на войне нужен конь, а без овса на том коне далеко не уедешь.

- Вас-то почему повышение цен на овес так занимает?

- Да потому, что моя армия сидит на тощих, плохо зимовавших лошадях. Без дополнительного фуража перейти Дунай мы еще можем, но нанести решающий удар по Константинополю и овладеть им - уже не в силах.

- Разве кто-нибудь требует от вас, чтобы вы непременно овладели Константинополем?

"Господи, - подумал Потемкин, - до чего запоздалая любовь может довести шестидесятилетнюю женщину! С ней положительно стало невозможно говорить!"

- Матушка, - сказал он как можно мягче и ласковее, - в нашей с тобой совместной жизни был день, великий день, вернее, была ночь, великая ночь, когда мы поставили себе сразить Оттоманскую империю и возродить на ее развалинах древнюю Византию. Это было нашей мечтой. Я всю жизнь обживал юг, строил корабли, налаживал торговлю и производства, чтобы обеспечить себя тылами, я даже проложил дорогу из Харькова на Балканы. И ты ведь не случайно нарекла своего новорожденного внука Константином. Теперь великий князь Константин танцует у меня на балу, он вполне способен носить корону нового государства. Стотысячная армия стоит у Дуная, до Константинополя рукой подать, а ты требуешь от меня незамедлительного заключения мира и возвращения армии в пределы! Это ли не предательство!

Екатерина улыбнулась. Все-таки она его любила. Был полет, была удаль, был размах во всем, что говорил и предпринимал светлейший. Но, с другой стороны, бог ты мой, до чего временами нелепыми оказывались и эта удаль, и этот размах...

- Князь, не мне вам говорить, что время берег свое, интересы державы перемещаются то в ту, то в другую сторону. Не может страна, если она не безумна, все время гнуть одно и то же. Еще древние говорили, что все в мире течет, все изменяется.

- Но существуют же особые ценности, никаким колебаниям не подвластные!

- Таких вещей в природе нет.

- А бог?

- И боги меняются и перемещаются в той степени, в которой меняются и перемещаются верующие в них люди.

- Но душа, по крайней мере, моя бедная душа, которая то ликует, то плачет, она, я полагаю, все та же?!

Екатерина подошла, виновато прислонила свой лоб к его могучему плечу.

- Я соскучилась по тебе, - сказала она тихо.

- Вели Захару идти спать, - предложил князь.

- Я его задержала единственно с тем, чтобы созвать гостей. Мы же перед твоим приходом только что роздали карты.

- Как? И после всего этого ты будешь еще в карты играть?!

- Но, - сказала Екатерина растерянно, - игра не может быть брошена! На столе лежат розданные карты, в банке деньги собраны...

Потемкин, глядя куда-то в пространство, долго и обреченно качал своей огромной, лохматой головой.

- Матушка, иногда я узнаю в тебе немку, и меня оторопь берет.

- Оторопь вас берет совершенно по другому поводу, - сказала Екатерина. - Вы боитесь, что я умру раньше вас и что вы останетесь наедине с моим сыном, который вас ненавидит, так же, впрочем, как и вы его. Вам кажется, что, когда вы останетесь с ним наедине, вас не спасут ни заслуги, ни богатства. Вот вы и ищете, за что бы спрятаться. То вы хотите византийской короной себя защитить, то в мантию духовника себя облечь. Так вот что я вам скажу, князь. Успокойтесь. Я даю вам слово, что раньше вас из этой жизни не уйду. На этом давайте и порешим.

Сочтя разговор исчерпанным, она подошла к игорному столу, заняла свое место и крикнула Захару:

- Ну, где там мои гости?

Встревоженные этой неожиданной прогулкой, гости вернулись, но игра уже не клеилась. Неудовлетворение продолжало висеть в воздухе кабинета ее величества и давило на гостей как предгрозовая духота. К тому же фельдмаршал стоял посреди кабинета, занимая собой все пространство. Видно было, что он не в духе и это надолго. Карты тихо ложились на стол. Выиграла опять государыня. Поздравив ее с необыкновенным везением, гости стали прощаться.

И вот они остались втроем - Он, Она и еще один Он. Знаменитый треугольник, обошедшийся человечеству дороже любой другой геометрической фигуры. Собственно, треугольником это называется просто из человеколюбия. На самом деле острота его в том и состоит, что один из трех должен избавить остальных двух от своего присутствия. Потемкину и в самом деле пора было уйти вслед за гостями, но он все стоял посреди кабинета, и трудно было предположить, что он когда-нибудь сдвинется с места. Должно быть, ему хотелось посмотреть своими глазами, как шестидесятилетняя женщина удалится в свои покои в сопровождении молодого фаворита. Екатерина, с ее чувством такта, прекрасно понимала щекотливость положения и не спешила прощаться.

- А что, если выпить по капельке рома? - предложила она вдруг. Помнится, в юности, живя на острове, где мой отец служил комендантом, в длинные холодные вечера мы, сидя у камина, баловали себя капелькой рома, и, право, это очень скрашивало нам жизнь! Захар!

Ром был принесен, но не имел успеха. Екатерине он показался слишком крепким, и она не допила рюмку. Потемкин не стал себя растравлять такой малостью. Один Платоша опрокинул в себя то, что ему было предложено, после чего молодцевато повел плечами и неожиданно для самого себя обратился к Потемкину:

- Вы совершенно напрасно, светлейший князь, пренебрегли проявленным к вам расположением. И дело вовсе не в том, что это может кого-то обидеть. Беда в том, что из-за этого может пострадать ход государственных дел.

- Не вижу, - сказал князь, вернувшись опять к догорающему камину и грызя ногти, отчего его речь, пущенная сквозь пальцы, становилась глуховатой и невнятной. - Не вижу, каким образом наша взаимная неприязнь может отразиться на государственных делах.

- Очень даже просто. Мы втроем на сегодняшний день представляем мозг и волю державы. У каждого из нас свои виды, свои прожекты, но мы не можем начать их осуществление, не согласовав их.

- Мои прожекты, - прорычал Потемкин, - суть победы русского оружия последних двадцати лет на суше и на море. Если у вас тоже есть какие-нибудь прожекты, рад буду с ними ознакомиться.

- Могу поделиться. Впрочем, я готов даже кое-что прочесть. Из своего, разумеется...

Государыня, видя, как далеко заходит дело, поспешила подготовить светлейшего:

- А знаете, князь, у нашего Платоши открылся прелестный литературный стиль! Он, правда, отлынивает, но я его заставляю работать, и теперь по утрам мы оба садимся за работу - он за своим столиком, я за своим.

- Что ж, - сказал Потемкин, прекрасно знавший, когда и при каких обстоятельствах просыпается Зубов, - ничего удивительного. Дворцы и роскошь всегда располагали к сочинительству.

Достав нужные бумаги, картинно встав перед своими слушателями, Платон Зубов набрал полные легкие воздуха. Хотя, гм, небольшая заминка.

- Вступление тут у меня на французском, оно еще недостаточно отшлифовано. Начнем с пункта первого. Общих исторических мест рассуждение относительно устройства столиц, династий и дворов. По завершении всех наших побед в мире мусульманском, католическом и лютеранском преобразованная Россией Европа должна иметь суть следующие столицы - Москва, Астрахань, Вена, Константинополь, Берлин, Стокгольм, Копенгаген и Варшава. Хотя каждая из этих столиц будет иметь свой особый двор, сами эти дворы, однако, будут оставаться под началом главного петербургского двора. Что касается армии, финансов и таможенного контроля...

- Но позвольте! - вскричал князь. - Вы называете в качестве вассалов столицы ныне здравствующих держав! Куда, по-вашему, эти державы денутся?

Это был тяжелый удар для самолюбивого фаворита. Из всех существовавших тогда правительственных учреждений ему почему-то особенно приглянулась Коллегия по внешним сношениям. Он подчинил ее себе полностью, но, плохо разбираясь в межгосударственных отношениях, слабо владея языками, совершенно запутался во внешней политике России. На заседаниях Совета его укоряли в том, что у него нету единой концепции в ведения иностранных дел. Провозглашаемые теперь идеи должны были стать основой его иностранной политики, и вдруг такой удар в самом начале! Куда эти страны денутся...

- Для могущественной державы, - сказал вызывающе Платон Зубов, - какой является наша, это не может составить проблемы.

- Спору нет, для могущественной державы это не может составить проблемы, но для державы христианской, притом что и остальные державы христианские, это очень даже может составить проблему. Причем гигантскую, неразрешимую проблему!

- Христианство есть религия, - сказал, подумав, фаворит. - А религия к делам политическим некасаема.

- Нет, друг мой! Христианство есть формула нравственности, а уж нравственность составляет фундамент любого цивилизованного государства.

- Христианство есть религия, и только, - заявила вдруг Екатерина

- Не соглашусь, матушка! Христианство есть такое состояние нравов, при котором вот оно - как будто и можно, но на самом деле нельзя!

- Если можно, то почему нельзя? - спросил в недоумении фаворит.

- Потому что над нами бог. Призывая его в судью и вершителя всех наших земных дел, мы тем самым как бы признаем относительность всех наших деяний. Человек предполагает, а бог располагает. Это речение витает не только над церковными нищими, но и над сильными мира сего. Перед богом все равны. И не зря в народе про человека, не признающего духа всевышнего, говорят с ужасом - креста на нем нету...

- Если об этом все время помнить, то невозможно будет даже роту солдат поставить во фрунт, - усмехнулся Зубов.

- А если забыть об этом, - вскричал князь, - то можно родную мать поставить по стойке "смирно" и забыть о ней на добрую сотню лет!

У Зубовых были какие-то нелады в семье, особенно в отношениях сыновей к матери. Собственно, и сам Потемкин был в ссоре со своей матерью, так что обе стороны на миг ослабили давление друг на друга.

- Ах, мужчины-мужчины, - вмешалась вдруг императрица. - Вам бы все саблями размахивать да о боге спорить. А мне вот завтра нужно пшеницу смолоть и выпечь пять тысяч мешков сухарей для моих солдатиков. Пшеницу достала - смолоть негде. Смелешь - выпечь негде. Выпечешь - высушить негде. Прямо рок какой-то на этой державе - никогда не бывает так, чтобы все было и чтобы все сразу получилось.

Несколько раздосадованный тем, что ему не удалось представить свое сочинение должным образом, фаворит упрятал листы обратно в стол и, чтобы как-то замять конфузность ситуации, сказал примирительно:

- Передышка нужна. Мир нужен. Вот что сегодня главное.

Императрица с жаром его поддержала:

- Право, князь, заключите скорее мир с турками и возвращайтесь. Помимо всего прочего, я просто соскучилась без вас.

- Я, со своей стороны, тоже очень просил бы вас об этом, - неожиданно заявил фаворит.

- Вам-то что за радость в моем возвращении?

- Радость для меня, конечно, относительная, но мне нужна армия. Согласно принятому постановлению войска, бывшие под вашим началом, поступают в мое распоряжение.

- Помилуйте, - завопил светлейший, пораженный этой новостью, так как он никогда ни один документ не дочитывал до конца, - зачем вам, в ваши двадцать пять лет, стотысячное войско?

- Вы думаете, - ехидно спросил фаворит, - без стотысячного войска возможен выход через Персию к теплому Индийскому океану?

- Да зачем вам Индийский океан?!

- Вы забываете, светлейший, что выход через Персию к Индийскому океану - естественное устремление России. Правда, персидский поход Петра окончился неудачей, но наша великая государыня, завершив почти все великие предначертания своего предшественника, не может оставить без внимания прожект выхода к Индийскому океану. И не исключено, что его выполнение будет поручено мне.

- Друг мой, - сказал Потемкин, изобразив на своем лице улыбку, - лень и неспособность заняться каким-либо полезным делом привели тебя к тому, что ты стал бредить неосуществимыми, химерическими планами...

- Уж коль скоро зашла речь о химерах, - задиристо заявил фаворит, - то это скорее ваша Византия и все эти ваши дела на юге.

- Юг - это будущее России.

- Не будем спорить. История нас рассудит.

Как-то так получалось, что все у них было на равных. Обоих в свое время государыня допустила к себе и возвысила, обоих обогатила, дала власть, армии, а что до разности их планов...

- Да как ты смеешь, сопляк, равнять себя со мной?! Я присоединил южный край и Крым к России, я вывел державу к Черному морю, я четыре года сражаюсь против турок, я поставил на колени эту империю! А что ты придумал в свои двадцать пять лет, кроме того, что спишь до полудня, и пока ты в постели нежишься, твоя обезьяна в приемной скачет по головам посетителей, грызет парики и мочится на них? И эти олухи вместо того, чтобы схватить за задние лапы это чудовище...

Побелевший Зубов подошел к столу, достал из выдвижного ящика массивный английский пистолет.

- Что-о-о? - завопил Потемкин. - Ротмистр поднимает оружие против фельдмаршала? Да я тебя голыми руками...

В ярости, не помня себя, он схватил тяжелое ореховое кресло и высоко поднял над головой. В какую-то секунду оба замерли - один с поднятым креслом, другой с наведенным пистолетом. Дело в том, что, помимо них, в кабинете находилось еще одно лицо, и, при несомненном могуществе сцепившихся сторон, абсолютной властью обладало именно то третье лицо, и от его поведения многое зависело в этой схватке. А третье лицо тем временем спокойно сидело в углу за отдельным столиком и кушало яблоко. Екатерина с юных лет завела себе привычку начинать и заканчивать день яблоком, и она его аккуратно, с удовольствием вкушала.

Доев, бросила сердцевину с зернышками в изящную, нарочно для этого поставленную хрустальную вазочку, пошла в другой конец кабинета, взяла золотую табакерку с нюхательным табаком. Петр с миниатюрного овального портрета смотрел на нее весело и дерзко. Взяв привычную порцию табака и отправив в напудренный нос, государыня чихнула, закрыла табакерку, еще раз посмотрела на своего великого предшественника. А как бы поступил ты на моем месте? Петр нервно дернул усиками и усмехнулся. Было бы о чем говорить! И то правда, подумала Екатерина, - было бы о чем говорить!

- Ну, - сказала она, опустив табакерку на стол, - поболтали о всяких пустяках, теперь пора и на покой. Спокойной ночи, князь.

Она медленно, величественно стала удаляться в свои апартаменты. Платон Зубов, мигом спрятав оружие, незамедлительно последовал за государыней.

Оставшись один, светлейший вернулся к потухающему камину, сел на пол и заплакал.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Возвышение в сан

У нас чудотворные иконы на каждом

шагу.

Екатерина II

В России... духовенство всегда было

посредником между народом и государем,

как между человеком и божеством.

Пушкин

Построенный в виде четырехугольной каменной крепости, с высокими стенами, с бойницами для стрелков, Нямецкий монастырь в случае необходимости становился неприступным для врагов, но эти его достоинства в дни больших праздников оборачивались недостатками. Небольшой внутренний дворик почти полностью был занят двумя храмами. С трех сторон в этот сумрачный дворик подслеповато глядели расположенные на двух этажах монашеские кельи. Обращенный на юг главный корпус с двойными железными воротами, с тремя большими колокольнями использовался в основном для общих монастырских нужд трапезная, библиотека, гостиница для приезжих. Свободного пространства внутри монастыря оставалось только для монашеских тропок, чтобы пройти в храм на службу и вернуться обратно. И то в праздники, чтобы не создавать излишней толкотни, наказано было монахам двигаться главным образом по коридорам своих этажей и спускаться во двор лишь перед самым входом в храм.

Монахи - народ разумный, спокойный, терпеливый. В обычные и даже воскресные дни им как-то удавалось скрыть отсутствие свободного пространства внутри монастыря, зато по большим праздникам ноге ступить там было негде. Пройти в храм и выйти из него стоило таких трудов, что от праздничной службы и от самих молитв мало что оставалось.

В тот год на вознесение приехал сам митрополит Амвросий Серебряников. Поскольку митрополит занимал должность экзарха, то есть главы местного духовенства, он, по обычаям православной церкви, был встречен всем собором, вышедшим ему навстречу далеко в поле с Евангелием и чудотворными иконами. От самого городка Нямец и до монастыря, верст пятнадцать, по обеим сторонам дороги толпился народ.

Погода была на редкость. У подножия Карпат стояли те волшебные дни, когда ранние деревья в садах уже отцвели, уже и плоды завязались, а поздние все еще никак не отцветут. С высоких гор медленно скатывалась голубизна огромного, необъятного, божественно величавого неба. Уж тут ее, этой прозрачной голубизны, полно, а она все катит и катит сверху. Солнце светило празднично, согревая всех и каждого, и те, что так долго недоедали, мерзли и страдали в зимнюю стужу, вдруг ожили, заулыбались.

Нямецкий монастырь задыхался от наплыва мирян. Внутри обоих храмов теснота была такая, что гасли свечи и лампады. Все, что было еще живо в Молдавии, все, что еще дышало, собралось с силами и приползло сюда, потому что Нямец был не просто монастырь - это был символ нации, единственная святыня, оставшаяся нетронутой. И к каким бы партиям бояре себя ни причисляли, в какой бы столице мира они ни свили себе гнездышко на черный день, каждый год на вознесение они вместе со своей челядью приезжали в Нямец. Из своих разоренных поместий, из долгих скитаний по свету, из Львова, Киева, Москвы, Вены, Константинополя и еще бог весть из каких далей слетались они, чтобы хоть раз в году почувствовать себя народом, воспрянуть духом и спокойно посмотреть в глаза завтрашнему дню.

Времена были тяжелые, монастырь был старый, и теснота образовалась такая, что не только сами храмы, но все проходы внутри монастыря, все лесенки, приступочки - все было забито народом. Престарелые священники, голоса которых уже не звучали в алтарях, справляли тут, на воздухе, службы, пели псалмы для тех, кто опоздал или не смог попасть внутрь храма, потому что вознесение для всех должно быть вознесением.

Но это была только малая часть гостей. Основная масса народа, та, которая даже в монастырь не смогла протиснуться, стояла на площади перед обителью, в прилегающих к монастырю садах, и дальше по склонам гор, сколько видел глаз, стояли люди. Они стояли с горящими свечами, слушали праздничный перезвон, крестились и тайно ждали угощения, которым по большим праздникам эта обитель их баловала.

В главном храме, построенном Штефаном Великим, служили двенадцать священников, по числу апостолов, причем шесть из них пели на молдавском, шесть на славянском языке, и это придавало литургии особое очарование. Но конечно же, как всегда на вознесении, украшением празднества были хоры, знаменитые мужские хоры Нямецкой обители. Разделенные на две части, они пели в обоих храмах, но, поскольку это все-таки был один хор, временами, когда мелодика литургии совпадала, эти хоры взрывались таким могучим единым пением, что, по утверждению многих, перекрывали колокольный перезвон.

Отец Паисий, служивший вместе с митрополитом в главном соборе, выглядел в этой массе народа маленьким, жалким, растерянным. Он всю жизнь страдал бессонницей, а теперь к ней прибавились еще и хлопоты, связанные с вознесением. В конце концов вся эта суета привела к тому, что старец потерял молитву. Для отца Паисия это было трагедией. Тысячи томов священных книг, горы великих истин, моря поэзии, крылатых слов и изречений - все это теперь проносилось мимо, ибо душа, как выжженная солнцем пустыня, не принимала в себя ни единого зернышка, а если оно случайно туда попадало, все равно толку никакого.

Шутка сказать - за две недели ни разу не соснуть. Помимо чисто хозяйственных забот, ему не давали обрести покой толпы народа, начавшие стекаться к монастырю задолго до праздника. Не имея другого пристанища, они оставались на ночь там, на площади перед монастырем, куда выводили окна покоев старца. Всю ночь отец Паисий помимо воли своей слушал их молитвы, их пересуды, их жалобы, и уснуть посреди этого моря великих горестей народных было совершенно невозможно. Утром в день вознесения он еле-еле протиснулся в храм, и это его тоже расстроило. Отец Паисий был уверен, что большое скопление народа противно жизни человеческого духа. Когда царит теснота и жмут со всех сторон, тогда о душе никто не помышляет, все думают о теле. И как бы ни пел хор, о чем бы ни говорилось с амвона, прихожанин, стоя в битком набитом храме, только и будет думать о том, что вот кто-то теснит его и, чтобы не оказаться в убытке, ему бы и самому кого-нибудь потеснить надо, а уж при таких мыслях куда как далеко до бога!

Божественная литургия на какое-то время увлекла старика. Из всех церковных служб Паисий особенно любил праздничную литургию. Это ритмическое раскрепощение духа его совершенно зачаровывало. Бог, которого он славил и благодарил в эти минуты, не был для него где-то там, на небесах, а тут, рядом, и, может быть, поэтому во время литургии отец Паисий достигал такой глубины и искренности, что слезы градом катились по его щекам. На его литургиях собирались огромные толпы народа, ибо отец Паисий умел, как говорили, приблизить бога. Этому его дару удивлялся даже константинопольский патриарх, и, пока отец Паисий был на Афоне, паломники буквально высаживали двери храмов, в которых он служил.

Теперь, увы, годы не те. Немощное тело еле передвигается, голос сел, дух ослаб. Службу в храме правил сам митрополит. Он же как экзарх молдавской церкви должен был обратиться с проповедью к прихожанам. Епископ Банулеско, тоже участвовавший в службе, вопреки своему серьезному, ученому виду, выказывал какую-то озабоченность. Кому-то что-то сообщалось, с кем-то о чем-то советовались, и все их окружение находилось в несколько суетном состоянии, из чего отец Паисий заключил, что митрополит, должно быть, выступит с проповедью чрезвычайной важности.

- Братья во Христе! - возвестил по окончании литургии митрополит. - Я благодарен богу, что сподобился сегодня служить в этом храме вместе с истинным апостолом, гордостью нашей церкви, земляком нашим, отцом Паисием Величковским. Наша императрица Екатерина Великая, священный Синод совместно с командованием русской армии передали через меня слова отеческого любвеобилия отцу Паисию за его долгую и верную службу православию, за сподвижничество и верность христианскому духу. Как экзарху молдавской церкви мне доставляет особую радость наградить отца Паисия золотым крестом и вместе с божьей благодатью возвысить его в сан архимандрита.

Нямец воссиял - вот она, наша вера, вот оно, наше достоинство! Под неумолкавший гул колоколов в обоих храмах единым дыханием взорвалось "Верую". Пели хоры, пели прихожане и монахи, стиснутые тесным двориком, пели нищие и богомольцы на площади, пели кучера, оставленные при каретах, пели пастухи на склонах холмов, пели из той дальней дали, откуда Нямецкий монастырь был еле виден, а колокола его еле слышны, и единственный, кто не пел, был сам отец Паисий.

Он не пел по той простой причине, что его уже не было в храме. С быстротой и проворством, какого вряд ли можно было от него ожидать, он покинул службу и, выйдя через боковую дверь, низко опустив седую грешную голову, с трудом протискивался сквозь поющую толпу. Ему помогали золоченые ризы, в которых он покинул храм, лысый череп и огромная седая борода, единственная такая на весь православный мир. Люди из последних сил ужимались, чтобы пропустить его. Вот они, ступеньки, а там коридор, а там уже недолго добраться до своего жилья.

Состоявшие из двух комнат покои старика были пусты. В первой, просторной комнате, так называемой приемной, висела всего одна икона и горела перед ней вечная лампада. Любимые отцом Паисием лики святых были в его келье, но он был так потрясен происшедшим, что ему не хватило сил дойти до них. Пав ниц перед иконкой в приемной, он вознес руки к небу и зарыдал:

- Господи! Они хотят отнять у меня все мои страдания, все мои долгие поиски путей к тебе, всю радость общения с тобой, опорочив все это шумным вознаграждением. Господи, дай мне крепость духа, изначальную твою чистоту, освети меня разумом вечного покоя...

После "Верую" внутри храмов, так же как и внутри самого монастыря, наступила долгая, загадочная пауза. По лицам блуждало удивление: всем было ясно, что произошла какая-то заминка, а какая именно - никто не знал. Пошептались в алтарях, обменялись удивленными взглядами, и вот по коридору и галереям расходятся торопливые шаги монашеской братии. Прервав молитву на полуслове, отец Паисий поднялся с пола, вошел в келью и запер за собой дверь.

Тем временем депутация монахов громыхает по деревянному настилу коридора, вот она все ближе и ближе. Постояли в растерянности в приемной, потом осторожно потянули ручку двери.

- Ну, чего стали? - сердито спросил страдавший одышкой и потому шедший сзади боярин Мовилэ.

- Заперто, - ответил белый как лунь монах и, приладившись к щелке дверей, долго и подслеповато вглядывался в келью старца.

- Ну, чего он там?

- Молится. Чистая, святая душа! - умиленно сообщил белоголовый монах, не отходя от замочной скважины.

Боярин был вне себя от возмущения.

- Святые отцы, да вы в своем уме? Обалдели тут на мамалыге и постном супе. Наша бедная Молдавия раздавлена, она разорена, она не в силах без посторонней помощи оторвать голову от земли! И тут такая удача! Великая держава, спасительница наша, протягивает нам руку. Она находит возможным наградить и возвысить старца нашей обители, тем самым как бы оказывая честь нашему монастырю, нашей вере, нашей стране. И что же мы? Как дикари убегаем из храма прямо в золотых ризах? Не поклонившись, не приняв дара, не поцеловав руку дарующего?!

Белоголовый отец Онуфрий, сидевший на полу у замочной скважины, ведал делами монастырской больницы. Он славился своим милосердием, но мог быть и твердым, если того требовали обстоятельства. Оскорбленный обвинениями боярина, он поднялся с пола, прислонился спиной к дверям кельи, точно приготовился жизнью защитить своего духовного отца. И, не переставая при этом улыбаться, как и полагалось во дни вознесения, сказал боярину:

- Простите меня, но эти дела так не делаются. Отец Паисий - старый и больной человек. Он мой духовный наставник, он знает всю смуту духа моего, но я его лекарь, я знаю всю немощь тела его. Всю прошлую ночь мы омывали старца ромашковым настоем и готовили к сегодняшней службе. Мы собирали его для божественной литургии, а не для того, чтобы вешать на нем награды...

- Глупые вы люди, когда же еще награждать духовных лиц, как не на праздничных службах?

- На праздничных, но предуведомив, испросив заранее позволения.

- Да что отцу Паисию это архимандритство - камень на шее, что ли? Ну получил и забыл. И с той же ноги топай себе дальше.

- С той ноги уже не получится.

- Почему?

- Потому что предметы отличия гнут нас к земле, к ее богатствам, к ее славе, а мы дали обет служить небесам.

Полный, похожий на бочку с вином боярин только руками развел:

- Послушать вас, так вы единственные христиане в этом мире. А наградивший старца митрополит, думаете, не такой же христианин, как и вы? Думаете, он не давал обета служить небесам?

В храмах завершились службы. Стихли под высокими сводами звуки псалмов, умолкли колокола, догорают свечи и лампады. Под тихие, редкие вздохи главного колокола праздничная литургия выпустила из-под своей власти эту огромную массу народа. Наступила недолгая, похожая на растерянность пауза, после которой послышался гул толпы, покидающей храмы. Людское море медленно текло через настежь открытые ворота на волю, на воздух, на солнце, и монахи, ведавшие праздником, поднялись, встревоженные, к своему старцу. Наступало время угощения, бесед, проводов, каждую минуту возникали тысячи проблем, и именно в это время монастырь остался без твердой руки старца, без его светлой головы.

Отец Ипатий, главный распределитель на вознесении, был так озабочен, что попытался силой оттеснить от дверей белоголового брата Онуфрия, но Онуфрий оказался сильнее.

- Молится, - сказано было Ипатию в качестве утешения.

- По важному, по срочному, по не терпящему отлагательства делу!!! взмолился Ипатий.

- Важнее молитвы у монаха дела нет.

Уступив, однако, всеобщему давлению, отец Онуфрий посмотрел в замочную скважину.

- Молится и плачет, - сообщил он радостно. - Отец наш сердечный...

- Глупые вы старики, - сказал Мовилэ, - совсем одичали тут у подножия Карпат. Посмотрите, сколько народу собралось в этом году на вознесение, посмотрите, с чем этот народ пришел к вам! Да знаете ли вы, что все эти люди собираются из года в год в Нямец не просто для того, чтобы участвовать в службах ваших храмов...

- Боюсь, что угощения на всех не хватит, - поразмыслил вслух отец Ипатий. - Придется открывать подвалы и кладовые.

- Ну и открывайте, если считаете нужным, - сказал Онуфрий.

- Без позволения старца не имею права трогать запасы, а делить один орех на двух паломников унизительно для такой обители.

- А может, клистир, - предложил кто-то из гостей.

Отец Онуфрий изобразил на лице мученическую улыбку.

- Какой клистир может помочь человеку, у которого с молодости гниет и кровоточит правая половина тела! Ромашковый настой и чистые полотенца - вот единственное, что его еще держит в этом мире.

- Что же, ромашки у вас нету?! - загрохотал Мовилэ.

В этом пункте отец Онуфрий уступил, наказав своим помощникам, толпившимся в приемной, принести на больницы пару ведер ромашкового настоя и стопку чистых полотенец. Увлеченный этими распоряжениями, он чуть отошел от дверей, и тут же его место занял отец Ипатий. Постучав сильно, тревожно, он спросил громко, так что не услышать его было невозможно:

- Святой отец, прием для гостей устраиваем или нет? Паломников угощаем или нет?

Увы, ответа не последовало, и судьба главного престольного праздника повисла на волоске. Воистину положение было отчаянное. Позор висел над главной обителью Молдавии, над всей страной, и в этом смятении боярину пришла мысль.

- Послушайте, а нет ли у вас в монастыре этакой святой души, которая в любое время имела бы доступ к старцу?

Ипатий сказал:

- Вот Онуфрий. Лекарь и друг. Ближе у старца никого нету.

Но сам Онуфрий был несколько иного мнения.

- Есть тут один послушник при скотном дворе. Он родом из-за гор, из Трансильвании. Не припомню сейчас, как его мирское имя, но старец прямо светится весь, когда видит его, и долго потом мне пересказывает, о чем они меж собой говорили...

- Это Горный Стрелок, что ли? Да он только что во втором храме пел рядом со мной...

- Так пошлите же за ним!

Мовилэ метался, не зная, как сдвинуть с места эту колымагу. Пока разыскивали послушника, он подошел к окну, выходившему на площадь перед монастырем, долго следил за людской толчеей, потом сказал убитым голосом:

- Кучера его преосвященства запрягают.

Отец Ипатий, постучав еще раз, ввернул-таки несколько соображений в замочную скважину.

- Святой отец, есть дела, которые не терпят отлагательства, и, поскольку вы не отзываетесь, я данной мне властью вынужден единолично принять ряд решений, о чем и ставлю вас в известность. Во-первых, из-за наплыва важных гостей прием из трапезной переношу на открытый воздух, в сад монастыря. Во-вторых, по случаю возвышения вас в сан архимандрита полагается самое праздничное угощение паломникам и мирянам. Я вынесу из подвалов еще десять бочек вина, пять бочек брынзы, две бочки меда и двадцать мешков орехов. Если в чем нарушил вашу волю, пусть бог меня простит, но времени у меня в обрез!

Поспешность, с которой этот монах уходил, несколько успокоила боярина.

- Ну, при хорошем угощении, если к тому же достанут драгашанского вина, дело еще может быть поправимо... Но, братцы мои, когда же вы раскопаете того послушника?

- Да вот он в дверях стоит. Брат Иоан, о тебе речь.

Иоан, молодой, рыжеватый деревенский парень со следами не до конца сошедших веснушек, прошел в приемную, по ходу дела переставив ведра с ромашковым настоем, которые, по его мнению, не там стояли. Было в нем что-то лихое, веселое, и, увидев его, невозможно было не улыбнуться.

- Сын мой, - обратился к нему Онуфрий, - помоги нам. Вот старец наш то ли расстроился, то ли занемог - закрылся и никого не впускает. А нам крайне важно уладить с ним несколько дел, связанных с празднеством. Постучись, может, он тебе откроет.

- А с чего это я к нему постучусь? - заартачился послушник. - У меня к нему дел никаких.

- Во деревенщина! - возмутился Мовилэ. - Ты постучись, пусть старец откроет, а там уж не твоя забота.

Подойдя к дверям, Иоан постучал ноготком раза два, после чего позвал голосом вялым, явно носившим на себе печать неохоты:

- Святой отец! А святой отец!

Это возмутило даже Онуфрия.

- Что ты скучным таким голосом зовешь! Веселей, а если что и соврешь, не беда! Отец любит твою перченую домашнюю речь...

- Боюсь, - сказал Иоан, - что сегодня ни на что веселое я не способен. На душе погано как-то...

Вдруг за дверьми старца послышался шорох, потом голос, откашлявшись, спросил:

- Тебе-то почему нынче тяжело на душе?

- А что хорошего, когда вон в главном храме женщину задавило...

- Да будет тебе сплетни разносить! - возмутился Онуфрий. - Не могут отличить обморок от кончины!

- Разве та женщина жива?!

- Да конечно же!

- И где она теперь?

- У нас в больнице. Видать, шла издалека. К тому же, как полагается идущим на богомолье, постилась. Конечно, не успела толком протиснуться в храм, как тут же свалилась в обморок. Мы ее отпоили, отогрели, накормили. Теперь она молится в отдельной келье и плачет.

- Отчего плачет? - спросил из-за запертых дверей старец.

Онуфрий был счастлив - слава богу, оживает. Разговорился.

- Я думаю, - сказал он, - от радости великой плачет. Шутка ли сказать деревенская женщина, ничего в своей жизни не видевшая, и вдруг такая обитель, такое стечение народа, такое празднество!..

За запертыми дверьми долго молчали. Потом вздохнули.

- А я думаю, она не потому плачет. Попросите ту женщину прийти ко мне. Я хочу с ней поговорить.

- Вы позволите, святой отец, присутствовать и нам. при этом?

- Нет, я хочу поговорить с ней наедине. Пусть послушник, раз он здесь, остается.

Она стояла в дверях растерянная, усталая, сникшая и все переминалась с ноги на ногу, потому что никак не решалась войти. Опущенные плечи, проседь в волосах, и перед каждым словом заминка, порожденная сомнением в справедливости этого прекрасного, богом сотворенного мира. Она была из той горемычной бедноты, у которой новых нарядов сроду не бывает, а то, что на ней было, совсем поизносилось в пути. Один только платочек, недавно выстиранный в соседней Озане, был без заплат. Большие крестьянские ступни опухли от ходьбы. Стояла она на них неуверенно, постоянно переминаясь с ноги на ногу.

- Входи же, дочь моя...

Екатерина слабо качнулась, как былинка на ветру, удивилась сама тому, как она качается, но продолжала стоять.

- Я не могу к вам войти, святой отец. Не смею.

- Отчего же не смеешь, дочь моя?

Женщина раздумывала, как бы ей получше ответить; она соображала с той же опрятностью, с которой носила свое белые платки.

- Потому что я бедная, духом павшая грешница... Меня вот даже односельчане прозвали "пугалом огородным"...

Послушник улыбнулся меткости народного глаза, потому что и в самом деле было что-то от пугала в этой женщине, но отец Паисий посмотрел на послушника с укоризной. Уловив эту игру взглядов, Екатерина добавила миролюбиво:

- Нет, я на свое прозвище не обижаюсь. Кто знает, может, они и правы. Я и в самом деле несуразная какая-то... Все, что со мной происходит, почти всегда смешно. Мне больно, а они смеются. Вот и теперь, чтобы увидеть ваш храм, шла пешком две недели. В дороге так поотбивала ноги, что они у меня все время кровоточат. Там, где я стою, остаются следы. Но если сказать об этом вслух, засмеют.

- Что же, у тебя никакой обувки?

Екатерина вздохнула, опустила голову и ничего не ответила.

- Войди, дочь моя, не смущайся. Скрывать свою боль недостойно верующего, а если от твоих ног останутся следы в моих покоях, я сам уберу за тобой, и это будет лучшим днем в моей жизни.

Екатерина робко, с опаской переступила порог. Послушник поставил два стула друг против друга - для старца и для его гостьи. Отец Паисий долго устраивал свою больное тело на стуле, а женщина все стояла, никак не решаясь сесть. Послушник энергичным кивком хозяина показал ей на стул, и Екатерина подумала, что эти рыжие всегда с сумасшедшинкой. С ними лучше не связываться. Села на самый краешек, облегченно вздохнула, радуясь тому, что ноги получили небольшую передышку.

- Как тебя зовут, дочь моя?

- Екатерина. В селе иногда прибавляют - Маленькая.

- Маленькая - почему?

- В насмешку. Есть же еще одна Екатерина. Великая.

- Я вижу, народ у вас смешливый.

- Виноградников много. А там, где вино, там и смех,

- Уж это так.

Старческими, обесцвеченными, потерявшими зоркость при переписке святых книг глазами отец Паисий принялся внимательно и долго ее разглядывать. Он не любил толпу, она была ему противна. Он часто повторял, что бог не создавал толпы, он создал всего двух человек - Адама и Еву. Это уж потом они сами, расплодившись, стали расами, народами, государствами, толпами. Именно поэтому, говорил отец Паисий, если хочешь найти след божеского замысла, никогда не ищи его в толпе. Только в отдельно взятом человеке его еще удается найти, конечно, когда удается.

- Откуда ты родом, дочь моя?

- Из Околины. Село есть такое на Днестре, чуть выше Сорок.

- Бог ты мой, да оттуда ближе будет до Киева, чем до нас!

Екатерина благодарно улыбнулась - люди, хотя бы отдаленно слышавшие что-либо о ее родине, казались ей добрыми, умными и воспитанными.

- Раньше и вправду наши чаще ходили на богомолье в Печерскую лавру, но теперь война. Такое опустошение и безбожие кругом, что я с чего-то подумала - надо бы куда-нибудь подальше.

- Зачем дальше-то?

- Ну как же... Сказано ведь - ищите да обрящете.

- Воистину так, дочь моя, ищите да обрящете. Но, однако, сколько же ты к нам шла?

- Вчера исполнилось две недели.

- Две недели, и все пешочком? Не было попутных? Не попадались?

- Не полагается, идя на богомолье, ездить на попутных.

- Ну, это когда у человека есть силы, но если у него ноги изранены... Или стыдно было проситься в чужую телегу?

- Дважды, святой отец, поддалась искушению и напросилась.

- Не взяли?

- Один взял, подвез версты три, другой проехал мимо.

- Есть у тебя дети?

- Шестеро.

- Кто твой муж?

- У меня нет мужа.

- Погиб на войне или в миру затерялся?

- У меня его никогда не было.

- Но, дочь моя, шестеро ребятишек?!

- То сиротки, святой отец. Не знаю, как тут у вас, а у нас была страшная чума. В какие-то две недели скосила больше половины села. Моих близких всех бог прибрал. Я их похоронила, поплакала над их могилками, все ждала, когда и меня бог приберет, но время шло, а смерти нет и нет, хоть плачь. Когда мор совсем утих, я наконец поняла, что это была божеская милость, проявленная ко мне. В благодарность решила постричься в монашки. Пока искала монастырь, пока сговаривалась, оставшимся после чумы сироткам куда деваться? Известное дело - бедность к бедности пристает, сирота к сироте. Потом из монастыря меня уже стали звать, а куда мне девать сироток? Пошла советоваться с нашим священником, отцом Гэинэ. Выслушал он меня и сказал: "Дочь моя! Если хочешь истинно служить господу нашему, Иисусу Христу, расти этих малюток и никуда не ходи". Что делать! Кого усыновила, кого удочерила, благо от родителей остался домик на берегу Днестра. Место там красивое, но хлопотное - весной по две-три недели не спим.

- Отчего не спите?

- Воду караулим. Вдруг разольется река! Тогда хватай пожитки и беги наверх, просись к чужим людям, пока вода не стихнет и не войдет опять в русло. А так живем хорошо. Дружно живем.

- Чем же вы кормитесь?

- Известью.

- То есть как известью?!

- Отец покойный был хорошим каменщиком и к тому же умел обжигать известь. Я ему с малых лет помогала и при нем научилась этому ремеслу. Там, рядом с нашим домом, глубокие пещеры, и в тех пещерах у меня все свое - и камень, и печка для обжига. Натаскаю гнилых пней, возьму молот, а через два дня выхожу оттуда с готовой известью.

- Что же, твою известь хорошо покупают?

- Раньше она была нарасхват, но теперь, поскольку война... приходится самой ходить по селам. В два-три дня любой дом обмажу глиной и побелю. Руки, правда, страдают. Иной раз кажется - еще немного, и они у меня так же, как и ноги вот, начнут кровоточить. Ну да что же делать?

- Теперь, отправившись к нам, ребятишек на кого оставила?

- Сами остались. С Ружкой.

- Ружка - это кто?

- Собачка наша.

- Но, дочь моя... Оставить шестерых ребятишек на одну глупую собачку?

- Не говорите так, святой отец, потому что недолго и согрешить... Ружка у нас умница, она все понимает, одно только что словами выразить не может. Если хотите знать, и меня сюда на богомолье Ружка отправила...

Послушник вдруг захохотал молодым, здоровым смехом. Екатерина вздрогнула от неожиданности. Вот уж никак не думала, что это может быть смешно. Хотя, кто знает, может, и смешно. Потом ей стало стыдно за свою оплошность - лицо пошло пятнами, голова сникла. Господи, подумала она, и тут надо мной смеются. Так уж, видно, на роду написано.

- Не обращайте внимания, - сказал отец Паисий. - Он еще молод, и бог ему простит излишнюю смешливость, хотя, с другой стороны, дочь моя... Проведя почти всю жизнь по монастырям и скитам, приняв и исповедав великое множество народа, я, признаться, впервые встречаю христианку, которую домашняя собачка послала на богомолье...

- Я не то хотела сказать. Вернее, не так сказала.

- Скажи иначе. Мы охотно послушаем.

- Да, но... Я собиралась было об этом своему духовнику поведать.

- Так расскажи нам теперь, и пусть это будет твоей исповедью сим святым местам.

Некоторое время Екатерина смотрела на них поочередно - то на старца, то на молодого послушника.

- А разве для исповеди необязательно, чтобы в храме и чтобы наедине со священником?

Отец Паисий улыбнулся.

- Дочь моя, исповедаться можно всюду и везде, если только есть у тебя потребность в исповеди и ты нашел душу, готовую принять на себя твои грехи.

- Ну, если это у вас так... - сказала задумчиво Екатерина. Видно было, что она не совсем одобряет такой порядок вещей, ну да что делать. В чужой монастырь, как говорится, со своим уставом не ходят. Отдохнув немного, она начала издалека, как все крестьянки:

- Великий грех лежит на мне, святой отец... Этой весной, как только спала вода в Днестре, просыпаюсь я как-то от тяжелого духа. Ну прямо, извините, вонь какая-то стоит в доме. В сенцах, слышу, Ружка что-то грызет. Выхожу, вырываю у нее ту падалину и кидаю через забор, в помойную яму. До утра, однако, так и не смогла соснуть. Все кошмары какие-то накатывали, все похороны какие-то снились. Утром встаю сама не своя. Все валится из рук. Тяжелый дух так и стоит в доме. Вспомнила про Ружку и с чего-то подумала дай-ка посмотрю, что она там ночью приволокла и грызла. Заглядываю через забор и глазам своим не верю - рука человеческая от локтя до самых пальцев.

Отец Паисий, вздрогнув, осенил себя крестным знамением.

- О господи... Откуда собака могла ее утащить?

- С поля боя.

- Разве павших не хоронят?

- Хоронят, когда дето и легко землю копать, а если случится бой зимой, тогда, говорят, чуть засыплют сверху мерзлой землей... Весной талая вода вымывает из могил эти трупы, и они плывут по разлившимся рекам. Голодные волки вместе с одичавшими собаками выволакивают трупы из воды, растаскивают по лесам, рвут на части...

Послушник стал часто осенять себя крестным знамением, но старец продолжал оставаться в болезненной, окаменелой неподвижности.

- То-то, весной какой-то тяжелый дух докатывается даже до нас. Но, дочь моя, как я полагаю, то были турки!

- Ну так что же?

- Как что же?

- А вы знаете, святой отец, говорят, еще недавно турки взимали дань живой кровью. Из подвластных им православных земель они вывозили в плетеных корзинах тысячи мальчишек до двух лет. Сижу я так и думаю - а вдруг это наши братья, перекрещенные турками, наученные ими военному делу, пришли в наши края, пали в сражении, всю зиму пролежали захороненные кое-как, а потом, когда их стали волки растаскивать по лесам, захотели хотя бы одной рукой дотянуться до отчего дома... А я, дура, спросонья бросила ту руку в помойную яму. Если это в самом деле так, то, святой отец, прощения мне не будет!

- Господи, пусть милость твоя пребудет с нами, - произнес, перекрестившись, отец Паисий. Потом, после некоторого раздумья, спросил: Ты поведала об этом священнику?

- У нас нету священника. Когда села подались по лесам, он пошел за своим селом и там, застудив свои болячки, скончался.

- Что же, на его место никого не нашли?

- Не нашли, потому что храм у нас развален. То есть если бы село захотело, его еще кое-как можно починить, но люди не хотят.

- Отчего же?

- Они не веруют больше в бога, святой отец. Мне это горько говорить, но это так.

- Что же, - спросил Паисий, - без молитв, без отпущения грехов, без светлых праздников так и живете?"

- Так и живем, - созналась женщина, и голос ее дрогнул. - Так и живем, - повторила она. - И уже не всем селом, а так, каждый сам по себе. Сегодня каждый сам по себе, и завтра каждый сам по себе, и послезавтра каждый сам по себе. Иной раз кажется, что уже ничто - ни храм господень, ни имя его - ничто и никогда не смогут нас объединить... А в одиночестве что за жизнь...

И она заплакала. Плакала долго, безутешно, как дети в раннем детстве плачут. Потом так же неожиданно умолкла.

- Если правду сказать, село наше совсем одичало, святой отец. И, живя среди этих опустившихся людей, иной раз подумаешь - а что! Пройдет год, и два, и три, и мы, ей-же-ей, впадем в варварство! И опять будем идти друг против друга, и опять будем ступать по живому и не видеть ничего, кроме своей выгоды, точно никогда и не было сына божьего среди нас.

Помолившись иконке в приемной, отец Паисий стал засучивать рукава.

- Сын мой, поставь эту лохань сюда, налей в нее ромашкового настоя и помоги мне опуститься на пол...

С чувством крайнего удивления Екатерина следила за тем, как рядом с ее ногами ставится лохань, как льется в нее теплая, пахнущая лугами желтоватая настойка, как святой отец, кряхтя, опускается на пол.

- Дочь моя, дозволь мне омыть твои ноги. Дозволь прикоснуться к страданиям твоим, дабы вернуть своему духу его христианское достоинство.

- Что вы, святой отец! Да ни за что! Да я лучше умру!

- В этом нет ничего постыдного, дочь моя... Наш спаситель на тайной вечере омыл ноги своим ученикам, сказав при этом - раб не должен быть выше своего господина, а что есть пастырь, как не раб своей паствы?

Видя, что эта канитель грозит затянуться надолго, послушник пододвинул лохань ближе к Екатерине и без особых церемоний сунул поочередно ее ноги в теплый ромашковый настой. Екатерину трясло как в лихорадке.

- Господи, святой отец, посмотрите, что он делает?!

- А что?

- Да ведь меня еще не касалась мужская рука, я дала себе зарок, что покуда те малютки не подрастут...

- Мое прикосновение не опорочит твою невинность, дочь моя.

- Тогда, - сказала Екатерина, - если у вас так уж полагается, пусть лучше тот молодой монах...

- Дочь моя, он не священник, он даже не монах в полном смысле слова. Он послушник.

- Что же он тут торчит?!

- Потому что его любит бог. И еще потому, что я без его помощи не в силах ни опуститься на пол, ни подняться.

- Ну, если вы ему позволите и он вам помогает...

Отец Паисий долго, с любовью и состраданием мыл ее натруженные в пути ноги. При этом он вспоминал свое детство, родную мать и рассказывал обо всем этом Екатерине с болью, потому что чувствовал себя виноватым перед своими родными. Особенно перед покойной матерью. О, сколько он ей принес горя и страдания, убегая в монастыри, - она его так долго искала, что в конце концов сама постриглась в монашки. Екатерина, забыв все на свете, сидела не шелохнувшись и слушала, стараясь слова не пропустить, потому что исповедь духовника - вещь редчайшая и ради нее действительно стоило две недели идти пешком. Кончив мыть ноги Екатерине, старец окутал их сухими полотенцами, дав им отпариться вволю, и наконец, закончив все, с помощью послушника поднялся с пола.

Екатерина низко ему поклонилась, поцеловала обе его руки, затем поцеловала руки послушника. Пора было уже прощаться. Но она все не уходила. Она ждала. Сказано ведь было - ищите да обрящете. Она проделала такой длинный, такой трудный путь, что отпустить ее ни с чем значило изменить тому богу, которому они все трое поклонялись.

- Святой отец, - сказал наконец послушник, - позвольте мне покинуть монастырь и уйти с этой женщиной в мир. Мы не можем отпустить ее, не попытавшись помочь ей и ее народу обрести себя.

Старческие глаза Паисия наполнились слезами. Подойдя к юноше, он наклонил к себе рыжую молодую отчаянную голову и поцеловал ее.

- Сын мой, не скрою от тебя, что ты один из самых возлюбленных мною чад в этой обители. Из-за своей старческой немощи я часто падаю духом и нуждаюсь, как никто другой, в светлом слове, в хорошем настроении. Но, как говорит преславный отец Дамаскин, чего бы стоила наша вера, если бы мы отдавали только то, что нам не надобно. Иди, любимый мой сын, я отпускаю тебя. Обитель наша богата. Расспроси эту женщину про их бедности, обойди все наши службы, именем моим возьми все, что им надобно и сколько им надобно. От себя же вместе с отеческим благословением я дарую эту старую псалтирь, переписанную мной когда-то в юности на святой горе Афон...

Иоан долго прощался со старцем. Он было растрогался, губы от волнения дрожали, но его рыжая голова уже врастала в эту новую, нелегкую для него жизнь. Уже перед тем как покинуть покои старца, он как-то нехотя обронил:

- Что до нужд той деревни, то, как я полагаю, туда либо нужно брать очень много, либо ничего не брать.

- Ты-то сам к чему склоняешься?

- К тому, чтобы ничего не брать.

- О сын мой, не зря я тебя полюбил. На своем веку я много раз убеждался, что золото, употребленное для облегчения жизни человеческого духа, в конце концов порабощает то, что должно было спасти. Только сам дух может освободить и возродить себя. И потому возьми вот эту книгу древних песен царя Давида, мое благословение и иди к тем грешникам. Дели с ними крышу и хлеб, опустись во все их низости, во все их прегрешения и вместе с ними сгинь или возродись вместе с ними.

Еще раз поцеловав их обоих, отец Паисий наконец подошел к открытому окну. Тысячи и тысячи глаз уже давно были нацелены на его окна, и появление старца было встречено воплем ликующей толпы.

- Мир вам! - сказал отец Паисий и, выйдя из своих покоев, стал медленно спускаться к гостям и мирянам, чтобы принять поздравления по случаю своего возвышения в сан архимандрита.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Риск

Мужику незачем мыть тело, которое ему

не принадлежит.

Екатерина II

Чего тебе надобно, старче?..

Пушкин

Днестровские долины издавна славились своими конокрадами. Злые языки объясняли это тем, что римский император Траян, завоевав низовья Дуная, заселил их латинскими головорезами, которых к тому времени в римских тюрьмах было предостаточно. Дело, я думаю, вовсе не в этом. Лошадей в днестровских долинах угоняли задолго до появления римлян, а возможно, и до всемирного потопа.

О древности этого занятия говорит совершенство, до которого оно было доведено, ибо кража лошадей - это не такое простое дело, как может показаться на первый взгляд. Пришел, увидел чужую клячу, оседлал и был таков. Воровали, конечно, и так, но истинный конокрад никогда до этого не опускался. Воровство лошадей, как и любая другая осмысленная человеческая деятельность, имеет свои правила, свою этику и, разумеется, свои сферы влияния.

Конечно, беспрерывные войны, нанося ущерб всем мирным занятиям, приводили к некоторому застою и в конокрадстве. Пока шли бои в низовьях Дуная, и штурмовались крепости, и делились богатые трофеи, на Днестре царило относительное спокойствие, ибо охотники до чужих скакунов гонялись за более лакомыми кусочками. Разграбленный Измаил был апофеозом сладкой жизни. С падением этой крепости военные операции пошли на убыль, золота в карманах противника резко поубавилось, и в долинах Днестра опять наступили тревожные ночи, когда умный человек без крайней надобности из дому не высунется.

Таинственный свист, топот копыт, выстрел - и вот уже по темным волнам уплывает в ночь чужая жизнь. Увы, без человеческих жертв не обходилось, ибо для настоящего конокрада угон лошадей есть дело второстепенное. Главным же их занятием было сведение личных счетов. Характеры любителей чужого скота крепли и мужали в бесконечных внутренних распрях. О левом, турецком, береге разговору не было, на него никто и не посягал, а вот за правый, обжитый берег шла яростнейшая борьба.

Как и ожидалось, к окончанию русско-турецкой войны борьба за сферы влияния пошла по новому кругу. Старый, так сказать, довоенный раздел был всеми отвергнут. За годы войны некоторые шайки понесли тяжелые потери и теперь очутились на грани распада, другие, наоборот, из ничего входили в силу и нагоняли страх. Борьба шла за каждое селение, за каждый перелесок, за каждую тропку, по которой можно было угнать уворованное, за каждого запоздалого путника, с которого хоть и взять особо было нечего, зато припугнуть можно было.

Огромным и разномастным был мир этих конокрадов, шнырявших по днестровским долинам от Польши до самого Черного моря. Вынужденные спецификой профессии работать по ночам, эти головорезы знали друг друга главным образом по прозвищам, по нраву, по стилю нападения и не изъявляли желания знакомиться ближе. Как говорится, береженого бог бережет.

Изредка, однако, обстоятельства вынуждали их встать лицом к лицу. В дни огромных ярмарок, куда конокрады пригоняли уворованный скот, они должны были подолгу пялить глаза друг на друга. И великое разочарование охватывало их, ибо оказывалось, что Ободранный Петух вовсе не петух и вовсе не ободран; Цыганская Серьга вовсе не серьга и отнюдь не цыган; что до Нечистой Силы, то тут можно было живот надорвать, ибо эта Нечистая Сила не умела торговаться как следует и упускала покупателя, которого любой дурак не упустил бы.

Самой удачливой считалась Могилевская ярмарка. На ее окраине стояли в ряд покосившиеся избушки корчмарей, и любая хорошая сделка оканчивалась за стаканчиком вина. Особенно любили собираться конокрады в крайней корчме, у Марицы. Собственно, корчма принадлежала какому-то хмурому греку, как говорили, бывшему монаху, а Марица была его содержанкой, подобранной на беженских дорогах военной смуты, чтобы разносить в корчме вино и угощение. Острый язычок, ямочки на щеках и всегда хорошее, ровное настроение привели к тому, что грека никто знать не хотел. Все называли корчму "Ла Марица". Сбыв с рук то, что так или иначе связывало, получив вместе с барышами столь необходимую свободу, конокрады собирались у Марицы и опять начинала выяснять отношения, опять начинали делить тот растреклятый правый берег и не уступали друг другу ни единой пяди, иначе какой же тогда смысл...

То, что братья Крунту садились на коней и выезжали на ночь глядя со двора, а возвращались только под самое утро, никого особенно не удивляло, ибо и их папаша, когда его подбородок еще не доходил до самого носа и о прозвище Пасере не было и речи, тоже, бывало, уходил до утра и за свою долгую разбойничью жизнь оставил сыновьям в наследство прекрасный участок для грабежей - от Могилева и до самых Сорок.

Увы, воистину ничего святого в этом мире... Четыре года войны, и весь берег от Могилева до Сорок оказался в чужих руках. С севера их прижал к самой деревне Ободранный Петух, с юга на них напирала Нечистая Сила. Дело дошло до того, что, стыдно сказать, их вообще после сумерек не выпускали из села, и любая попытка трех братьев вернуться к старой профессии оканчивалась стрельбой.

Жизнь конокрада, если он вытеснен со своих законных владений и в дни больших ярмарок не может выйти в свет с двумя-тремя клячами, явно ему не принадлежавшими, это уже не жизнь, а жалкое коптение неба. Доведенные до отчаяния братья Крунту, чтобы хоть как-то восстановить свое доброе имя, стали гоняться по лесам за одичавшими лошадьми, благо их после четырех лет войны было великое множество. Подкараулив одичавший табун у водопоя, они без особого труда поймали двух только что ожеребившихся маток. Конечно, для потомственного конокрада прийти на ярмарку с ожеребившейся кобылой - честь невелика, но это все-таки лучше, чем ничего.

Могилевская ярмарка собиралась по воскресным дням, а кобылки им попались в пятницу, так что нужно было думать, куда бы их на день-два припрятать. У каждого знающего толк в своем деле конокрада есть тайник, в котором он держит угнанных лошадей до наступления ярмарки. У братьев Крунту тайник был в ущелье, чуть выше Околины. Место это было завоевано в свое время еще стариком, причем уплатил он за него высокую цену. Укрытое ивовыми зарослями со стороны реки, это ущелье уходило, петляя, на запад сквозь меловые нагромождения и в глубине, когда оно, казалось, неминуемо сойдет на нет, вдруг выходило на крошечную полянку, укрытую со всех сторон высокими каменными громадами. И хотя само это место несколько походило на колодец, дно этого колодца освещалось в полдень солнцем, так что и травка тут была, и родничок был.

Но тайник - это, конечно, не только место, куда конокрад прячет уворованное. Тайник - это его второй дом, иной раз роднее родного, и братья Крунту, которым давно пора было отделиться, сумели обжить его, приложив к нему и смекалку, и хозяйственный пыл. Был тут шалаш с сеном на случай непогоды, кувшины с вином, зарытые в землю на черный день, чугунок, кукурузная мука, а в ту пору, как известно, человека не спрашивали, где его дом, а спрашивали, где его чугунок и где его кукурузная мука.

Увы, падение нравов в днестровских долинах дошло до того, что у братьев Крунту угнали из ущелья накануне самой ярмарки обеих кобылиц вместе с жеребятами. Мало того, эти выкормыши Ободранного Петуха учинили форменный погром в самом тайнике. Звериным нюхом выманив из-под земли запасы спрятанного на черный день вина, они его распили, а кувшины разбили, так что всюду валялись черепки. Кукурузную муку скормили лошадям, в чугунок отлили выпитое вино, и, покидая тайник, эти ублюдки не поленились повырубить ивы, укрывавшие доступ в него со стороны Днестра, так что теперь любого дурака, оказавшегося на берегу, мучила догадка - а что там, в том ущелье?!

Чувство оскорбленного достоинства заставило братьев Крунту поскакать на Могилевскую ярмарку в поисках пропавших кобылиц. Как известно, на ожеребившихся кобылках еще никому не удавалось далеко уехать. Не успели они обойти ярмарку, как тут же напали на след. Хотя было еще далеко до полудня, их кобылки уже раза по три переходили из рук в руки и наконец были выведены с ярмарки каким-то цыганом-барышником. Это не обескуражило трех братьев, ибо, обнаружив двух перекупщиков, нетрудно было установить, кем кобылицы были приведены в торговый ряд.

Когда ярмарка пошла на убыль, братья Крунту окружили корчму "Ла Марица", где гуляли все три шайки. Загородив выход, они достали оружие и предъявили претензии. К их величайшему удивлению, все три шайки охотно сознались в угоне ожеребившихся кобылок. Ободранный Петух дошел "даже до такой наглости, что спросил:

- А где их папаша?

- Чей папаша?

- Ну, малюток тех, которых вы словили,

- Почем мы знаем, где их папаша!

- Га!!! - завопил Ободранный Петух, распираемый чувством совершившейся несправедливости. - Они лошадиные семьи разбивают и при этом говорят - почем мы знаем! А то, что теперь бедные папаши носятся по лесам и, обливаясь слезами, ищут своих малюток, на это им наплевать! Да вы-то хоть видели в глаза плачущего жеребца?

Марица, разносившая вино, прыснула, и это глубоко задело младшего из братьев, которому часто снился по ночам этот бесенок с ямочками на щеках.

- Видели! - огрызнулся младший, потому что нельзя было и это еще проглотить.

- Га! - завопили в один голос конокрады. - Так почему до сих пор жеребец Айдозлы-паши жует овес и бунтует в конюшне у вас под самым носом? Если видели плачущую лошадь, почему не освободили ее, почему опозорили наше святое ремесло?

- Хозяин того жеребца - наш близкий родственник, - рассудительно заметил старший из братьев.

- Ну и что? - возразил Ободранный Петух. - Кто сказал, что у родственников угонять лошадей не полагается? Да с родственников мы все и начинали!

- К тому же дом родича стоит в поле, закрыт со всех сторон. Его прозвали в селе глиняной крепостью.

- Дурья ты башка, откуда легче угнать коня, - спросил Цыганская Серьга, - из одиноко стоящего в поле домика или из середки большого села?

- Есть там еще одна сложность... - подпустил было тумана младший из братьев.

- Какая сложность?

- Там целая псарня...

Старая корчма "Ла Марица" тряслась от хохота. Братьев Крунту буквально выперли за дверь. Когда они, возвратившись, попытались вернуть честную компанию к разговору о двух пропавших кобылицах, им, помимо огромного морального ущерба, пришлось понести некоторый физический урон. Особенно на долю младшего, который малость зазевался, выпало много пинков, так что, выехав из Могилева, он сидел в седле совсем уж на боку.

Они возвращались униженные, опозоренные и за всю дорогу не проронили ни слова. Подъезжая к ущелью, лошадь старшего сама свернула к разоренному тайнику. Видимо, это была умная лошадь и знала, куда везти хозяина, когда он у нее совсем уж падал духом. А может, этой неглупом лошади припомнилось, что где-то там должен был остаться еще кувшин вина, припрятанный на самый-самый черный день. Как выяснилось, лошадь оказалась права.

Расседлав коней, собрав хворосту, братья развели костер и достали тот единственный кувшин. Сидя у огня, они пили горькое вино, оставленное на самый-самый черный день, и каждый думал свою черную думу. Наконец старший из братьев, которому на роду было написано подавать голос первым, вздохнул:

- Жеребца у Тайки так или иначе, а угнать придется. Без этого мы не сможем встать на ноги.

- У него угонишь, как же.

- И все-таки, - сказал старший, - мы на это пойдем. Без денег жить тяжело, но можно. Без хлеба жить еще тяжелее, но тоже можно. А вот без того, чтобы угнать чужую лошадь, без этого, братья мои, жизнь совершенно немыслима!

- Надо с кем-нибудь войти в пай, - заметил средний. - Втроем не одолеем.

- Можем одолеть, - предположил младший, - если связать себя святой клятвой.

- Давай, - согласился после некоторого раздумья старший. - Клятва поможет нам в трудный час.

Младший, в обязанности которого входило сочинение разных клятв, перекрестился и произнес:

- Клянемся правым берегом Днестра...

- Нет, - сказал старший, - сначала нам нужно отвоевать свою долю, чтобы потом иметь право на такую клятву.

- Тогда - пусть одинокая могила нашей покойной...

- Нет, - запротестовал средний, - матушку ты не трогай. Она всегда была в стороне от наших дел. Отец, уходя на самые рискованные дела, никогда ни словом...

- Клянемся... - опять начал было младший, мучительно при этом соображая, чем бы таким поклясться, и, пока он соображал, откуда-то сверху, с уходящей ввысь громады чуть слышно донеслось:

- Котлами преисподней...

- Ты что? Хочешь нас угробить?!

- Это не я сказал! Это оттуда, сверху.

- Ты чего городишь, дурень!.. Что значит - сверху!

- Тсс! - цыкнул на них средний и, вскарабкавшись на выступ за их спиной, с которого виднелась вся вздыбленная громада, напряженно во что-то всматривался. Он долго изучал все наросты на высившейся перед ним стене, все трещины, складки и, вернувшись к костру, сообщил старшему:

- Как перед богом скажу, еще в прошлый раз, когда мы приходили за кобылами, мне показалось, что оттуда, сверху, кто-то за нами следит.

- Откуда? Из Драконовой пасти?

- Угу. Я давно догадывался, что там кто-то живет. Как-то ночью собственными глазами видел искры - не иначе огонь высекали.

Оставив костер, все три брата взобрались на выступ и принялись изучать то, что в Околине и во всех близлежащих селах называлось Драконовой пастью. Дело в том, что северная часть этой каменной громады, суживаясь, уходила вверх и своими очертаниями напоминала какое-то странное чудовище, поднявшееся над всеми приднестровскими холмами, чтобы осмотреть свои владения. Наросты на этой скале похожи были на скулы, узлы в каменных наслоениях шли вместо глаз, еле видневшиеся сверху чахлые деревца напоминали растительность на голове, а вот то, чего чудовищу еще не хватало, появилось с помощью человека.

В раннем средневековье много странствующих монахов подолгу живали в днестровских долинах, облюбовав каменные громады ракушечника главным образом потому, что в них легко было вырубить себе келью, маленькую часовню, а то и небольшую церквушку. Места здесь были в ту пору совершенно пустынные, дикие, и, чтобы защитить себя от зверя или недоброго глаза, одинокие монахи долбили себе кельи в самых невероятных местах. Одному из них пришла даже в голову мысль поселиться в утробе этого дракона, и там, где, сообразно человеческому разумению, должна быть пасть этого чудовища, появилось маленькое сводчатое окошко, снизу казавшееся совсем крохотным, а на самом деле, как утверждали многие, оно было в человеческий рост.

Много сотен лет легенды и были северной части Молдавии окутывали дымом эту Драконовую пасть, и немало сельских мудрецов пытались разгадать, каким это образом одинокому монаху удалось там, посреди скалы, вырубить себе келью. Ведь, надо думать, за что-то он держался, когда бил молотком! Каким-то образом он попадал туда к себе по вечерам и как-то по утрам оттуда уходил...

- Эй ты. - крикнул старший из братьев на всю ту каменную громаду, покажись!

Крикнул больше так, для острастки. Каково же было их изумление, когда в сводчатом окошке показалась такая же маленькая, как и само окошко, человеческая фигурка,

- Мир вам! - донеслось из Драконовой пасти, и этот одинокий голос так загрохотал по ущелью, точно небеса обрушились на землю.

- Низко кланяемся тебе, отец, - в некотором смущении ответил старший из братьев. - Спустись к нам, люди мы добрые...

Змейкой брошенная из окошка веревка взвилась, потом повисла вдоль побуревшей скалы. Они и охнуть не успели, как рыжеватый монах дикой кошкой спустился к ним. Достав ногами землю, он поколдовал над своей веревкой, и вдруг она оттуда, сверху, отошла, точно кто-то бросил ему конец. Аккуратно намотав ее на руку, как обычно крестьяне наматывают вожжи, рыжий монах, чуть откинув назад свое крепкое, пружинистое тело, точно целился во что-то, воскликнул:

- Матерь божья, да у вас тут пир горой! Пригласили бы, что ли, к огоньку! Может, даже винцом угостите? Правду сказать, совершенно окоченел в той каменной утробе.

- Чего вас туда занесло?

- А молился.

- Тут на земле мало места для молитв?

- Места много, да покоя мало. Сказано в святом писании: оставь суету за порогом своего жилища, закрой дверь, встань на колени и вникни в самого себя...

Братья Крунту смотрели на него как на привидение - никто и никогда еще не видел живого монаха, вылезшего из Драконовой пасти. Что-то в этом было сверхъестественное, и старший из братьев, преодолевая смущение, вызванное столь неожиданным знакомством, спросил:

- Отец, как вы спускаетесь оттуда, мы уже видели. А как попадаете обратно? Веревка же у вас?

- С божьей помощью, - уклончиво ответил монах.

Голос у него был густой, зычный, чуть-чуть с хрипотцой, как бы немного простуженный. Средний из братьев долго прислушивался к этому чуть простуженному голосу, после чего спросил:

- Отец, вы в нашем селе, в Околине, бывали?

- Не помню. А что?

- Соседка наша, Иляна, рассказывала как-то на днях. Идет она к Днестру белить полотна. Когда шли мимо домика Екатерины Маленькой, услышала, как дети к ней пристают - когда придет отец, куда ты его подевала? Она им откуда я его вам возьму? А дети упрямо стоят на своем. Мы, дескать, во сне слышали, когда вы с ним вернулись из монастыря. И он вам что-то сказал, и вы ему ответили, и сидели вы оба тут под окошком, на завалинке, и голос у него был такой громкий, простуженный...

Рыжий монах воссиял.

- Кто бы мог подумать - сквозь сон слышали!

Младшему из братьев чувство оскорбленного достоинства не давало покоя, и он, став на колени лицом к огню, шепотом продолжал составлять заветную клятву. Его поведение удивило монаха, и, чтобы объяснить суть дела, старший вынужден был отчасти приоткрыть свои карты.

- Святой отец, - начал он медленно, издалека, ибо дело это было деликатное. - Раз уж тебя бог тут над нами поселил, ты небось многое про нас знаешь. Тебе, конечно же, известно, что у нас большое горе. Может, ты даже видел, как нас обокрали. Теперь вот еще и опозорили, и втягивают в такое дохлое дело, из которого, может, и не вылезем. Потому вот вынуждены, так сказать, святой клятвой...

- А, не смешите меня! - сказал монах, вернув кувшин, из которого выпил всего несколько глотков. - Для угона какой-то клячи им еще и клятва нужна!

- Это не кляча, - заявил обиженно старший. - На этом жеребце ездил сам Айдозла-паша.

- Да хоть бы и сам султан на нем гарцевал! Лошадь есть лошадь. С каких это пор трое рослых мужиков перед тем, как лошадь угнать, должны себя священной клятвой связывать!

Старший из братьев почесал затылок. Замечание о ненужности клятвы задевало его авторитет.

- Без клятвы на это дело идти нельзя - оно может стоить человеческой жизни.

- Тогда не ходите.

- А не ходить тоже не можем - вот в чем штука. Тайку нужно наказать. Это нам поручили конокрады со всего правого берега Днестра, но, кроме того, есть у нас и свои с ним счеты.

- Чем он насолил конокрадам?

- Видите ли, отец, у каждого есть свой огород, своя коммерция. Мы промышляем лошадьми. Он сливовой водкой. Мы ему торговлю не портим, но и он за это не должен в наши дела свой нос совать. А он, хоть и держится в стороне, как только увидел в Измаиле жеребца, от которого Суворов отказался и на которого солдаты бросали жребий, хвать и сцапал его. И приводит, сука, домой, прячет под семью замками, тем самым как бы оскорбляя и нас, и нашу профессию...

- Ну это обиды конокрадов. А у вас какие счеты с ним?

- Он антихрист. У него за душой ничего святого.

- Все мы в грехах, и смуту наших душ знает один господь.

- Нет, отец, ты ни себя, ни нас с ним не сравнивай. Послушай сначала, что это за человек. Он русский лазутчик. Он не раз ходил туда к ним, в Полтаву, он на этом состояние нажил.

- Если, помогая своему народу избавиться от иноземного ига, ему приходилось идти по пустынным землям к другой православной державе, то это никак нельзя назвать худым словом.

- Вы погодите, не спешите, отец. Что же он делает, когда та держава идет к нам на помощь? Садится на коня и берет меч в руки? Нет, квасит сливу в бочках и гонит крепкое мутное пойло.

- Ну, не все рождены для ратных подвигов.

- И опять же не спешите. Увиваясь вокруг воюющей армии со своей сливовицей, этот Тайка каким-то образом вынюхал от пьяных солдат, что победы так или иначе не будет. Русские вернутся к себе, мы опять попадем под турецкий полумесяц. Что и говорить, для нас, связавших себя с русской армией, участвовавших в войне против турок, наступают тяжелые времена. Тайка меч в руки не брал, ему ничего такого не грозит, но у него другая забота: как бы сберечь накопленное богатство. А накопил он за эту войну немало. И когда Суворов отказался от коня, и солдаты бросили жребий, он вдруг сообразил, что пашский жеребец может его спасти. Выдержать его в конюшне до прихода турок и выйти к ним навстречу в знак покорности и миролюбия. Выйти с этим красавцем навстречу нашим мучителям!

- Я понимаю ваше возмущение, - сказал после долгого раздумья рыжий монах. - Я, может, и сам в какой-то мере его разделяю, но, братья мои! Разве эти дела так делаются?

- А как? Научите. Помогите, и мы для вас все, что захотите, сделаем.

- Новую келью в этой скале выдолбим! - заявил младший. - А хотите, целый монастырь построим! Нас тут много, вы не думайте!

- А что вы хотите с тем жеребцом сделать, после того как угоним?

Лицо старшего посветлело - кажется, дело идет на лад.

- Что хотите, то и сделаем. Хотите - вам подарим.

- Вот что, - сказал наконец послушник, - я пойду с вами на это дело, но только при одном условии: угоним жеребца, переправим через Днестр и выпустим на волю.

Старший из братьев посмотрел на него осоловело, точно кто-то обухом ударил его по голове.

- Как выпустим?

- Что значит - выпустим?

- Да для чего его выпускать-то?!

- Нет, - с явным огорчением сказал старший, - мы на это идти не можем. Скажут про нас, что мы губошлепы. Нас и так вон у Марицы засмеяли.

- Ну, - более примирительно сказал послушник, - в таком случае давайте вернем его солдатам, бравшим Измаил. В сущности, это их лошадь.

Старшему из братьев эта мысль показалась более или менее приемлемой, хотя, с другой стороны...

- Где они теперь, те суворовские войска!

- Ну, необязательно, чтобы суворовским - любым войскам, подчиненным русской императрице. Разве тут поблизости нету москалей?

- Да стоит тут одна рота под Могилевом, - сказал не без иронии старший. - Обтесывают бревна, готовят переправу на случай мира.

- Вот давайте им и подарим жеребца.

- Что, просто так взять и отдать? Такого коня?!

- Ну, если вам не хочется просто так отдать, садитесь с ними в карты играть. Я слышал, обыграть их невозможно.

- Да что это будет за игра! Курам на смех. Ну мы поставим на жеребца, а они на что поставят? Это же бедные строители, у них, кроме топоров и щепок, ничего за душой.

- Сваи еще есть, - съехидничал младший. - Сиротки-коротышки.

- Что значит - сиротки-коротышки?

- Видите ли, отец, - рассудительно заговорил старший, чтобы как-то смягчить легкомысленное впечатление, оставшееся от ехидства младшего брата, - они хоть и строители, но строить небольшие мастаки. Всю зиму валили дуб, готовили опоры под будущий мост, а весной Днестр возьми да подыми свои воды аршина на два, так что те опоры оказались негодными. И опять валят лес, готовят сваи подлиннее.

- А коротышки куда подевались? - спросил послушник.

- Да лежат там навалом. По бедности своей они, говорят, хотели их загнать, искали покупателей, да не нашли.

- А согласились бы они, - спросил послушник, - взамен жеребца отдать их нам?

- Да они бы нас расцеловали за такой торг, только зачем нам они?

- Перевезем и построим церковь для Околины.

- Гм! Да ведь на один перевоз этого леса нужна тысяча пар лошадей! А народу сколько нужно!

- Зачем нам лошади, зачем нам люди! Сплавим лес по воде, и дело с концом. Мы ведь живем ниже по течению.

- Ты разве умеешь править плотами?

- Умею.

Братья Крунту, сидя у потухающего костра, многозначительно переглянулись. Скажи на милость, и плотами умеет править. Переговоры вступали в деликатную фазу.

- Строить церковь будет кто?

- Мы вот вчетвером и построим.

- Ты что же, и плотничать умеешь?

- Что тут мудреного! Я родом из Трансильвании, а там у нас говорят, что топором так же просто орудовать, как и ложкой.

Старший рассмеялся.

- Нет, - сказал он, - мы степные. Мы одной ложкой.

- А интересно бы попробовать, - размечтался младший.

Средний из братьев, наиболее коварный, спросил:

- Слушай, отец, а ты не будешь требовать, чтобы мы потом в той церкви еще и молились?

- Разве вы не молитесь?

- Мы, конечно, молимся, но изредка. Когда охота или когда совсем уж прижмет. А чтобы так, день за днем, да еще по праздникам бегать на службу это мы не любим. Не мужское это дело. К тому же за эту войну в каких только храмах мы, не побывали, но что-то не похоже, чтобы хотя бы в одном из них пребывал господь.

- Кто вам сказал, что в храме пребывает господь?

- Для чего же тогда храмы строят?

- Для людей.

- А бог в таком случае где?

- Он внутри человека. Внутри тебя. И внутри его. И внутри меня. Человек сам по себе есть храм, сотворенный богом, и это единственный храм, в котором пребывает господь.

- Зачем же тогда церкви строить?

- Видите ли, - сказал, послушник, - жизнь трудна, суетлива, и в мелких заботах человек часто теряет бога в себе. Противостоять в одиночку всему трудно. Петому и создана церковь. Как вы сами понимаете, церковь - это не здание, не колокольня и не крест над ней. Церковь - это прежде всего братство людей, собравшихся вместе, чтобы помочь друг другу. Ну а когда это братство существует, тогда и храм приходится строить, ибо должны же эти люди где-то встречаться на совместных молитвах.

Такой поворот показался братьям Крунту забавным. Поднявшись по знаку старшего, они отошли в сторону шагов на двадцать и там долго меж собой совещались. Доводы послушника их почти убедили, но у них за спиной оставалась профессия, которая со временем могла прийти в противоречие с религией, а без того, чтобы изредка не угнать какую-нибудь клячу и не выпить стакан вина у Марицы, без этого они себя не мыслили.

- Вот что, - сказал старший из братьев, когда совещание кончилось, уговор такой: за угон жеребца мы помогаем тебе строить церковь. Но как только стены подвели под крышу, каюк. Пути-дорожки разошлись.

- Давайте так, - предложил послушник, - угоняем жеребца и начинаем строить. Если после окончания работ вы не почувствуете себя связанными с храмом и вам самим не захочется хотя бы изредка в нем помолиться, ну тогда...

Сделка состоялась. Оставалось только угнать жеребца. Старший, уступая монаху первенство, спросил:

- Сколько нужно собрать народу?

- Да никого не нужно - вот вчетвером и пойдем...

- А вооружение какое брать?

- Да и вооружения не надо. Пустой мешок, веревка и лопата. Веревка вот у меня есть, пустой мешок там в келье, я на нем сплю, ну а лопатку по дороге у кого-нибудь займем.

- Отец, - спросил старший из братьев, не в силах скрыть своего разочарования, - ты когда-нибудь в жизни украл хотя бы одну клячу?

- Нет. Но я выводил коней из осажденной крепости под носом у австрийских солдат, и можете не сомневаться, знаю, как это делается. Вот погодите минутку, я сбегаю наверх, возьму мешок, помолюсь, и двинем потихоньку...

Братья Крунту навострили уши. Появлялась возможность увидеть, как монахи забираются в ту Драконову пасть. Поначалу, правда, все это выглядело пустым делом. Послушник взял веревку и тут же скрылся за кустами орешника, рассыпанными по склонам каменных громад. Изредка его рыжая голова мелькала в зарослях то тут, то там. Вот она выше, еще выше, вот показалась на драконовой макушке...

- Мамочка ты моя родная...

Привязав веревку к корням старой сливы, он бросил ее в пропасть. После чего, присев на корточки и вытянув шею, поглядел, хорошо ли она повисла. Висела она не особенно удобно, но, перекрестившись, он начал спуск. Снизу человечек, спускавшийся по веревке, которая едва доходила до середины скалы, вызывал чувство ужаса. К тому же веревку ветром относило куда-то в сторону. Монах, стараясь ее выровнять, раскачивал сам себя, а при качании металась слива наверху и казалось вот-вот...

- Да я бы ни за какое золото... - в ужасе прошептал старший.

- И я бы. Ни за что! - сознался средний.

Вдруг качавшийся на веревке монах исчез. Казалось, сорвался, рухнул в пропасть, но нет, вот один конец веревки ушел туда, в Драконову пасть. И опять дрожит и вьется веревка, и снова снялась с тех старых слив, повисла книзу.

- Ну, глазам своим не поверишь!

О, знали бы они там, внизу, каких ему это стоило сил!

Он был весь в поту, дрожал от пережитого ужаса, и только в глазах начинала медленно светиться радость от чуда спасенной жизни. Опустившись на колени, поставив перед собой подаренную псалтирь, служившую ему иконой, он вознес руки к небу и сказал:

- Господи! Велико уродство, в котором пребывает созданный тобою мир. В этой темени моя душа не может найти путь к свету твоему, и, если нету других путей возвращения к тебе, иначе как через те же тяжкие прегрешения, благослови нас хотя бы на этом неверном пути.

Угнали они жеребца той же ночью. Угнали довольно простым, но не лишенным остроумия способом. Младшему из братьев была поручена самая легкая роль. С мешком полуобглоданных костей он караулил стены глиняной крепости и, как только шавки во дворе поднимали тревогу, перекидывал через забор кость, после чего на какое-то время наступало затишье.

Остальные два брата вместе с монахом трудились в поте лица. Под конюшней, выходившей одной стеной в поле, сделали подкоп. Разобрав каменный фундамент и подкопав под ним еще аршина на два, они в полночь вошли к лошадям. Обнаружив белого красавца, они легко повалили его, перевязали веревками, точно младенца запеленали, и в таком виде протащили через сделанный под стеной подкоп. Бедное животное! Вырвавшись из своего долгого заточения, встав на ноги, конь повел точеной ноздрей по ветру, вздохнул глубоко, и такое победное, раскатистое ржание огласило ночь, что пришли в ужас все три конокрада и сам их рыжий предводитель.

Братья вскочили на коней, взяли за поводок жеребца и исчезли. Когда топот копыт совсем стих, послушник пошел укладывать на место камни в фундамент, после чего принялся засыпать подкоп. Приученный с детства к хозяйству, он все делал старательно, как для самого себя. Только под утро оставил он эту глиняную крепость и пошел к реке. На берегу разделся, прыгнул в воду и долго плыл против течения, предоставляя Днестру смыть с него усталость и грехи той немыслимой ночи.

Выбравшись из воды, он подумал, что до утра еще есть время. Хорошо бы немного отдохнуть. Когда он шел купаться, заметил уютный выступ, будто нарочно созданный для того, чтобы можно было растянуться на нем и отдохнуть. Нашел его, лег на траву, прильнул усталым телом к теплой неподвижности земли.

Загрузка...