– Смотри, смотри на них, родненький. Смотри внимательно…
Он уже видывал таких. Когда в храмах теснятся толпы народа, когда запевают «достойную» ли, «херувимскую» ли, либо дары вынесут – огласится вдруг церковь каким-то диким воплем: из груди женщины (возможно даже очень красивой, но странной какой-то красотой) слышится не то лай-потявкиванье, не то какой-то дикий волчий вой; что-то визжит в ней, пищит и стонет. Колотит женщину, дергает изнутри некая сила могучая, поводит судорога; кричит она, кричит самыми нелепыми голосами; платье в беспорядке, волосы растреплются – мечется несчастная по землице церковной. И несется над головой ее церковная «Аллилуйя». Стихнет затем женщина такая, смолкнет полуиспуганно, полупотерянно, и только тяжкое, надсадное дыхание слышно в тишине храмовной.
Сашенька не любил и сторонился таковских.
– Чего ж смотреть? То всего лишь кликуши. Эко их здесь поднабралось…
Желтые глаза сверкнули горестно:
– Ты не понял, родненький. Кликанье? Возможно. Сие болезнь особая. Душа человеческая вырваться из груди стремится, рвется принять облик свой истинный – отсюда и тявканье капризного волчонка, и вой тоскливый по недостижимому. Ибо не дано оборотиться им. Из отпавших они, что все ж таки решились вновь к белым вещунам вернуться… И только посему энергически, упорно и постоянно преследовал их Темный Государь, зауряд со всеми чудодеями, странниками, странницами, предсказателями, затворниками… Кликают души невоплотившиеся в месяц по однажды, по дважды, а то и по трижды. То скорбь души отпавшей, родненький… Посмотри на сию несчастную, во взгляде откроется ее история…
…Вздернутая на дыбе кверху девка Авдотья:
– С чего у тебя сделалась та скорбь, не притворяешься ли, кто научил тебя кричать?
– Волком выла без притвору в болезни своей, а та болезнь у меня лет сорок и как схватит – я в то время ничего не помню; кликать же меня не научали…
Дано семь ударов.
– Говори без утайки: по чьему научению и с чего ты кликала?
– Кричала в беспамятстве, без всякого притвору, ничего не помня, с чего учинилась скорбь – не ведаю, а научать – никто меня не научал.
Было ей одиннадцать ударов.
Руки в хомуте, ноги в ремне – висит на дыбе – только голова мотается.
– Говори правду: с чего кликаешь?
– Болезнь у меня, как у Государя вашего. Когда схватит, все запамятую, кричу без притвору и без стороннего научения.
Отсчитали еще пять ударов…
…– Счастлив ты, родненький, ты в беде мигом оборотился, не отпавший ты.
– Кто ты, Марта?
Вместо ответа желтоглазая тянет к нему руки с древним манускриптом.
– Прочтешь – и все поймешь…
Взяв манускрипт, юный князь повторил упрямо:
– Кто ты, Марта? Что ты?
Улыбнулась печально.
– Не хотела тебя пугать до времени. Ныне таких, как я, называют оборотниками…
…Он помнил последние дни жизни отца, как если бы прошли уже не годы, а пара недель горестных.
Последние дни батюшка лежал в избе в состоянии меж небытием и явью сумрачно-безрадостной, из кое го возвращался на краткие только мгновения. Лицо, изрытое болью, лицо, в котором не осталось почти ничего человеческого – зато проступало что-то лесное, звериное. Горячка уцепилась в него скрюченными пальцами и уже не отпускала. Он бредил. По крайней мере, именно так думал тогда Сашенька.
Но сегодня…
Его батюшка рассказывал о странном племени людском. Они окружили его ложе скорбное, смотрят на него пристально и зовут к себе. Мол, пора бы уже и воротиться… Галлюцинации старого умирающего мужчины, мозг которого изъеден болезнью мучительной? Он ждал спасения смерти, он очень долго ждал…
Батюшка боялся волка Тьмы, что всю жизнь преследовал его, что… отнял его Белую Волчицу.
Бред?
А если то не были видения горячечные? Кто тот черный человек, что волком Тьмы рыскал вкруг души умиравшего Князя?
Ответ из пары буквиц: ОН.
Сашенька схватился за кувшин с водой и судорожно глотнул. Вода, лишенная вкуса.
Оборотница!
Это было так нелепо, что стоило бы рассмеяться. Но не смеялось, ибо он видел Превращение собственными глазами.
– Почему они прячутся здесь? – грубовато спросил юный князь. – Боятся, что ли, что их грязные, маленькие тайны могут открыться?
– А почему ты думаешь, что эти тайны – непременно грязные? – спокойно спросила Марта. Спокойствие было ледяным, оно отлично гармонировало с каменной кладкой подземных камор. – Разве может быть грязной тайна Существования тех, кто когда-то породил весь этот мир? Или то наша вина?
– Чего ж вы тогда скрываетесь?
– Скрываемся? – Марта пристально смотрела на огонек свечи. – А разве люди, нынешние Хозяева мира, потерпели бы нас подле себя?
– М-да, ты права, наверное, – юный князь поник головой.
– Запомни, мальчик мой, – в ее лице не осталось мягких линий, одни сплошные острые углы. – Я всегда права.
Помолчав немного, продолжила спокойнее:
– Мы принуждены жить потаенно, в лесах, в пещерах, чаще всего у моря Белого. Люди не позволят жить белым вещунам. Они и на волков-то вон обыкновенных какие охоты устраивают. Ибо страх людской велик. И страх сей подогревают… Специально. Люди стали таковыми, потому что их долго лепила Тьма-мастерица. Они должны бояться нас. Черная краска не выносит белых оттенков. Люди считают себя охотниками, мы – дичь. Знание и Тайна всегда были добычей, с коей обращаются весьма жестоко. Знание и Тайна белых волхов есть природный враг людей. Ибо сия мысль долго внушалась им Тьмой. Тьма —тоже мудра, но мудрость может быть мрачной, душно-кровавой, а может быть легкой, искристой и светлой. Но – увы! У белых волхов не осталось времени. Почти.
Сашенька слушал этот удивительный голос и не узнавал его. Эмоции, которые жили в нем прежде, угасли, голос превратился в ровный гул морского прибоя.
– Я все расскажу тебе, чтобы ты знал, как выжить… среди людей. Не больше, но и не меньше.
– А потом?
– Что – потом?
– Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю, – вспыхнул Сашенька. – Что будет, когда мы… мы покончим с атакой Тьмы? Ведь ты этого хочешь? Когда мы… обезвредим этого… как его… Аната?
– Я не понимаю, – вздохнула Марта, и в голосе ее ожило смятение. – Что должно быть «потом»? Я – исчезну, а твоя жизнь пойдет прежним чередом.
– Ты же сама в это не веришь, – прошептал Сашенька. – Ты же сама сказала: вы должны оберегать тайну вашего бытия. Никто не должен знать, что вы есть.
– А посему я обязана, что ли, перегрызть глотки всем, хоть раз увидевшим меня? – хрипло рассмеялась Марта. – Да во имя всех богов борейских, почему? Кто тебе поверит, родненький? Али ты обо мне Сыскному приказу расскажешь? Незачем убивать людей. Нужно убивать Тьму.
– Ну, тогда желаю нам веселой охоты, – хмыкнул Сашенька. – Ну, и что нам понадобится в борьбе с Тьмой? Чеснок? Святая водица? Серебро? Крест?
– Серебро могло бы помочь, – серьезно ответила Марта. – Оно не убивает Тьму, но причиняет ей боль. Тьма боится серебра… А, в общем, не ломай голову, родненький. Не твоего это ума дело. Я знаю, как убить – окончательно – то черное чудовище, что преследует тебя. Просто помоги мне заманить его в ловушку. Все остальное мне решать.
– Я, по-видимому, приманкой буду, – с издевкой произнес юный князь. – На кою тот монстр непременно поймается?
– Он не объявится, покамест его хозяин ранен. А тот ранен, поверь уж мне. Ему понадобится по меньшей мере пара дней, чтобы оправиться.
– М-да, и настроение у Тьмы от сего лучше не станет…
Марта рассмеялась:
– Уж точно…
…А кликуша исступленно шептала что-то, раскачиваясь из стороны в сторону всем телом.
– Бор Сущий и Бор Всевышний! Родитель и Нерожденный! Вижу я – нет Света Белого, Тьмой кромешной мир окутан. Но во Тьме я вижу только Бора, Бора —Родника Вселенной. Семя Он непророщенное, почка Он нераскрывшаяся. Вижу я, как разрушает Бора темницу Тьмы силою Любви, и мир любовью наполняется. Бьет в глаза Свет мне первозданный: то разделил Бор Свет и Тьму, Правду с Кривдою. Но слепит мне глаза все сильнее боль Боры, агония его нестерпимая – из лица его солнце выходит, из лица Прародителя! Стон протяжный меня оглушает – из груди его месяц светлый выходит. Стон растет, всю Вселенную в сердце моем заполняет. То звезды частые из очей Боровых на небушко взлетели, звезды-души наши человеческие. Зори ясные – из бровей Его. Ночи темные – да из дум Его. Ветры буйные – из дыхания, что со смертью космической борется. И я чувствую боль Его! Что боль болью побеждает!
То шептала кликуша, али сами стены глухо стонали? Неведомо. Не-ве-до-мо…
Он торжественно провозгласил в стенах Кремлевских поход супротив «неверных» супостатов. Чего только стенам сим Кремлевским выслушивать не приходилось за историю свою томительно долгую, от Мосоха идущую!
Преображенский и Семеновский полки стояли в строю на площади пред Успенским собором, а на их кроваво-красных знаменах были вышиты кресты с древним девизом Багрянородного (Кровавородного?) императора Констанстина: «Сим знамением победиши!» Кабы так – побеждают морями пролитой крови, что опьяняет почище вина. Темный Государь с истеричными нотками в голосе призывал к священной войне супротив врагов веры Христианской, дабы загнать их обратно в пустыни дикие, в норы далекие, откуда пришли они. Зачем? Чем помешали?
Я посмотрела ему в глаза и выдохнула жарко, не опасаясь своры верных прислужников:
– Ты пускаешься в безвестный путь.
Засмеялся мелко, с надрывом, оскалил погнившие зубы:
– Не один пускаюсь, друг мой сердешненькой, не один. Надо будет, тебя и на аркане поволоку… А Князеньку твоего не возьмем…
Он уже видел себя у врат Адрианополя, али даже самого Стамбула. «Поспешать» – истерика, взнузданная безумием власти высшей земной, всегда поспешает вместе с посулами пустыми и обещаниями манны почти небесной…
…Опустошенная саранчой земля, полуголодные люди кругом. Жара и гнилая вода, от которой мрут лошади и люди. Унылые переходы по бескрайней, выжженной солнцем степи. От нестерпимого зноя у солдат сочится кровь из глаз и ушей. Смотри, Темный Царь, Господарь жизней человеческих, смотри, ты ж этого хотел. Смотри, как убивают себя твои подданные, добравшиеся до воды и опившиеся ею в смерть. Смотри, Темный, ибо ты этого хотел. Взирай, как убивают себя солдатушки, смерть мгновенную предпочтя долгой пытке голодом и жаждой. И плевать им на твои проклятия и брань грязную! Поход вооруженной слепоглупостью Тьмы продолжался. Зачем?
Поймали «языка», под пытками татарин признал, что Темный Царь двигается с 38000 человек пехоты супротив 120 000 турок и 70 000 татар. Заметался, мол, что в таком печальном случае делать? Отступать?
Тяжелейший, ужаснейший переход Прутский. Турки наседают, татаре наседают. Спаги и татарские всадники в клубах пыли толпами проносились меж телегами обоза и, наконец, подожгли его. Смотри, Темный Царь, как пылают последние крохи жизни. Смотри, ибо ты этого хотел.
Остановились, изможденные, на высотах местечка с непроизносимым названием Станилешти и взялись рыть окопы.
В сумерках отлично видно, как необозримая темная лавина турецких войск охватывает русский лагерь. Смотри, Темный Царь, как сжимается кольцо Смерти. Смотри, ибо ты этого хотел. За три часа до захода солнца, испуская дикие вопли, взывая к своему молодому богу многократными криками «Алла! Алла!», вместо мечей взявшись за лопаты и мотыги, янычары принялись окружать русский лагерь траншеями. К ночи триста турецких орудий нацелили свои жуткие жерла на русский лагерь. Смотри, Темный Царь, смотри в безразличное око смерти. Смотри, ибо ты этого хотел. Отступать некуда: мы – в ловушке.
Душит отчаяние Темного Царя. Почему не послушался Голоса, что останавливал его? Куда ни глянь – на холмах мерцают огни тысяч турецких костров. Утром общий приступ и – конец: в щепки разнесут турецкие пушки лагерь, а его, полтавского победителя, аки волка черного, в клетке поволокут по улицам Стамбула! Ибо этого ты хотел. Теперь расплачивайся – бесчестьем, позором, а может быть и гибелью.
Блеснула зарница нового дня, что должен был стать для армии русской последним. Темный Царь начал бегать взад и вперед по лагерю, задыхаясь, бить себя в грудь – и не мог вымолвить ни слова. Русский лагерь готов был превратиться в бедлам.
Видят боги, я не хотела, но бросилась к Темному Безумцу, положила его голову себе на грудь, кончиками пальцев принялась поглаживать его виски:
– Все будет хорошо. Небесам слава. Земле слава. Воздухам слава. Глаз мой солнце. Дыханье мое ветер. Дух мой воздух. Плоть Земля. Оба мира меня услышьте! Поклон оружию богов, поклон оружию владык. И тебе, Смерть, поклон особый. Твоему поклон благословенью, твоему поклон проклятью, поклоненье твоей приязни и неприязни поклон особый. Коли вольно, коли невольно совершили мы, согрешили, отпустите нам грех, развяжите, вы – единые, вы все боги.
Несчастный безумец утих, уснул, успокоился. Я прошла в палатку, достала тяжелый серебряный ларец, открыла его – смотрела долго на блеск драгоценный, на переливы бриллиантов. Захлопнула резко, обернулась к молча толпившимся за моей спиной офицерам:
– Пускай Шафиров к визирю Балтаджи собирается. Вместе с вице-канцлером поеду.
– Получится ли, государыня? – бабье лицо фельдмаршала Шереметева болезненно сморщилось.
– А ты, что, и далее предпочитаешь без воды и без хлеба сидеть?
Смолчал, я же перевела глаза на любезноверного денщика царского:
– Безумец тот, кто повел Петра в сей поход… Сухоруков не смолчал, оскалил зубы яростно:
– Если визирь примет твои кондиции о перемирии, он будет еще больший безумец!
Сделав вид, что слов его не слышу, взяла серебряный ларец, запахнула его в плащ и направилась к выходу из палатки:
– Богам будет угодно, ведаю я, чтоб визирь Балтаджи ослепился блеском золота, чтобы спасти многих честных людей. Природа чинуши повсюду одна и та же. Устоять перед дачкой? Все зависит от размера дачки.
Мы ехали с Шафировым в лагерь турок, впереди – солдат с белым флагом. Я знала, что великий визирь Балтаджи изначально был настроен вовсе не воинственно. Он был сугубо мирный человек, никогда доселе не бывавший в сражении. Но, думая об отступлении, Балтаджи наступал, а Темный Безумец, возмечтавший о крестовом походе против Порты, отступал. Ирония Судьбы, всегда бывшей рядом с ним.
Мы прибыли в турецкую ставку, и великий визирь тут же приказал прекратить обстрел русского лагеря, дабы пригласить меня в свой шатер. Шафирову досталось два дня томительного ожидания на улице.
Если бы нас поставили пред выбором – быть любимыми или опасными – решение далось бы нам тяжко. Именно об этом подумала я, в одиночку вступив в шатер визиря Балтаджи. Тишина стояла мертвая, я слышала каждый мой шаг, а он курил кальян и даже не глядел в мою сторону. Маленькая игра во власть и всемогущество, давшая мне немного времени. Я чувствовала себя самой ничтожной рабыней из султанского гарема, я шла очень осторожно, только бы не упасть – голод и жажда давали себя знать.
Как много нужно пройти, чтобы добраться до оттоманского визиря.
Наконец-то, он вскинул на меня глаза. Странно, у Балтаджи синие глаза, такие яркие, что я вспомнила о небесах Бореи. Черные волосы, тонкая, изысканная какая-то борода, пронизанная серебристыми нитями, крупный, надменный нос и такой же лоб. Стройный, высокий и… бледнокожий. Не похож он на оттоманского визиря-то. Серый от походной пыли халат, белая чалма, серые стены шатра. Серый человек с синими глазами. Впечатляет.
Улыбка, он рискует подарить улыбку государыне врага. Улыбка, демонстрирующая белые, острые зубы – хищник. Но хищник тоскующий. Я боюсь таких людей. Уже давно.
Его голос звучит резко и нетерпеливо:
– Мы не звали в наши земли русского царя. Он сам пришел, он сам сделал свой выбор.
Умно сказано, Балтаджи. И главное – вполне справедливо, в этом-то я с тобой согласна. Впрочем, ныне мне суждено соглашаться на все, кроме рабства.
Он смотрит на мои ноги, чуть выделенные подолом широкого платья. Знаю, виновата, женщина, каюсь. У великих мужчин куда больше преимуществ в мире сем, нежели у красивых женщин. Я не могу взбрыкивать, мне нужен худой мир, но мир без позора.
Я ставлю пред ним тяжелый серебряный ларец. Открываю его. Визирь каменеет лицом. Такими мужчинами следует восхищаться, им не даны сомнения, они непременно покусятся на жертвоприношения с алтаря власти. Я – ныне тоже выступаю даром жертвенным. О да! Мне многое известно о мужчинах, а посему от восхищенья не осталось ничего. Уж простите.
Его пристальный взгляд мешает мне, у него очень уж странные, почти проницательные глаза, они похожи на сапфиры или же зерцало, в которое поневоле приходится глядеться.
– Ты жалеешь, что оказалась здесь, царица?
– Нет, – спонтанная полуложь. Полуправда. Сказать «да» означает признание неудачи. Время бежит нестерпимо медленно, а тишина из шатра так никуда и не уходит. Но хоть пушки не гремят – и то уже победа.
– Царь ныне подобен загнанному зверю, Балтаджи, он будет драться до последнего солдата. Ибо любит кровь. Я не хочу допустить сие кровопролитие. Ты любишь деньги, Балтаджи? Драгоценности?
Ему не нравится мой вопрос, он раздражен, раздосадован, нервно пожимает плечами.
– Думаю, да. Ибо они – власть. Ты разве не любишь власть?
– У меня не осталось времени на сию любовь, Балтаджи.
Я гляжу на него, он глядит на меня. Золотые глаза против глаз сапфировых. Какой цвет выиграет, какой проиграет? Тишина в шатре, тишина мертвая. Ему б хотелось оборвать ее, встать, подойти ко мне и поцеловать. Жадно. Не может. Ибо золотые глаза смотрят неотрывно в глаза сапфировые.
Балтаджи внезапно встряхивается, отводит взгляд и улыбается, являя вновь оскал испуганного тоскующего зверя.
– Твои вопросы пугают меня, царица.
Меня – тоже. На мгновенье я поворачиваюсь к нему спиной. Сапфиры буравят мою спину. Я должна решиться. Великие дела требуют ничтожества и грязи мыслей. Я оборачиваюсь к визирю лицом, ловлю жадный взгляд, подхожу вплотную.
– Я не хочу кровопролития, великий визирь. Ты любишь… любовь, Балтаджи?
Белые руки на его сером от походной пыли халате.
– Твои вопросы пугают меня, царица.
– Меня – тоже…
…На следующий день, июля месяца двенадцатого числа русский войска с приспущенными знаменами и барабанным боем в походном порядке выступили из лагеря и беспрепятственно скрылись в степи. Капитуляцию праздновали как сладчайшую из всех викторий.
Подле дворца их дожидался дознаватель Еремей Воинов, незнамо, как его по батюшке.
Он со значением кивнул головой, завидев брата с сестрой, и степенно, утицей, двинулся им навстречу.
– Ах, сударь вы мой, – начал он с прохладной приветливостью. – Рад, весьма рад-с, что вновь вижу вас. Я чаял нашей встречи.
– Вы ждали нас? – осторожно спросил Александр Александрович вместо приветствия.
– Причем давно-с, – подтвердил Воинов.
Его лицо оставалось невозмутимо, но юный князь все равно понял, что дознаватель сдерживается из последних сил. Так не сочувствовать же сему Еремею, по отцу себя не помнящему, из-за этого! Но и гневить тайноканцелярского дознавателя тоже не след. По крайней мере, до тех пор, пока они точно не будут знать, что тому от них надобно.
Сестра тем временем вошла в дом и замерла на месте, словно громом пораженная. Во дворце воцарился хаос.
– Боже мой, – прошептала Александра Александровна. – Что… что здесь произошло? Это кто ж здесь наколобродил?
Вопрос, на который не от кого ожидать ответа: слуги словно испарились в одночасье. Воинов внезапно очнулся от столбняка, грубо оттолкнул брата с сестрой в сторону и бросился по лестнице на второй этаж палат княжеских.
– Что здесь происходило? – повторила супруга Густава Бирона. На сей раз, вопрос был адресован Сашеньке, который способен был отреагировать лишь беспомощным пожатием плеч.
– Да не знаю я, – шепнул он. – Непонятно сие… Жилые покои пребывали в ужасном состоянии.
Вся мебель раскидана, большая часть ее порушена варварски. Одежда вся, до ниточки последней, изорвана и разбросана по полам паркетным. Даже картины сорваны со стен, изломаны рамы золоченые по-зверски.
Ни слова не произнося, Александра Александровна метнулась в спальные покои и вернулась с лицом окаменело-спокойным.
– Что, там – тоже? – испуганно спросил юный князь.
– Да, сударь мой брат.
Варвар, вторгшийся в их дом, разрушил все, что попалось ему под руку. Он даже выместил ярость на гобеленах бесценных. Словно раненый дикий зверь в дому метался…
– Анат, – прошептал Сашенька. – Это был Анат…
– Шутить изволите? – раздался за его спиной голос дознавателя Воинова.
– Да нет, – растерянно отозвался князь. – Так называла его Марта…
– Ах, Марта, – Воинов важно кивнул головой. На губах его блуждала, словно гостья непрошенная, издевательская улыбочка. – И кто же все-таки эта ваша Марта? У каждого Меншикова она своя? – повторился он в прежней шутке.
Александра Александровна пошла пятнами, надменно вскинула голову:
– Не переусердствуйте в ирониях ваших, сударь! У Меншиковых может быть только одна Марта!
Что она хочет сказать? – изумленно вскинулся Сашенька, но мысль додумать не успел.
Воинов засмеялся, тонко, визгливо, секундно.
– Причин для визита моего много-с. Нет у меня времени шутки-то шутить. Знавали ли вы денщика старого, соратника Великого Преобразователя, Сухорукова Анатолия Лукича?
Сашенька кивнул головой.
– Припоминаю. Впрочем, смутно весьма. Мал я тогда был.
– И все? Только припоминаете? Когда вы видели его в последний раз?
– Почему? Зачем сей вопрос?
– Извольте отвечать, любезный князенька, – сурово сдвинул брови белесые Еремей Воинов.
Сашенька кинул на сестру затравленный взгляд. Тон дознавателя премерзко изменился. Голос его был холоден, деловит и суров на неприятный, почти угрожающий лад.
– Сие есть допрос? – высокомерно хмыкнул Александр Александрович. И как только силы нашлись для надменности!
– Нет. Но я могу отвесть вас в Тайную канцелярию, коли вы на сем так настаиваете, сударь мой.
– Почему вы спрашиваете меня о каком-то денщике, пусть даже и царском, черт побери?
Воинов оскалил щербатый рот, пары зубов уж точно не хватало.
– Да потому, что господин Сухоруков серьезно ранен.
– И что? При чем тут мы?
– А при том-с, что господин этот вас как покусителя на жизнь его назвал.
– Оговор подлый! Интрига! – выкрикнула госпожа Бирон.
– Возможно, – не веря, хмыкнул Воинов. Верить людям ему должность не позволяла. – Так кто мне расскажет об этой самой загадочной Марте? – решил дожать он молодых князей.
– Вон, – тихо, но твердо произнес Сашенька, на удивление, напомнив в эти мгновения своего сиятельного батюшку. – Вон, раб подлый. И попробуй только вернуться за Ней.
…Сухоруков не мог сдержать волнения, выходя из кареты у палат Княжеских. «У-у, логово Волчицы проклятой», – мелькнуло в голове. Поправил повязку на горле пораненном, вновь вздрогнул, вспоминая, как смыкались на шее жуткие клыки. Страх следует преодолевать, тем паче знал он, что Проклятая ныне ослабила охрану волчат княжеских, нет Ее здесь сегодня. Он, Анатолий Лукич, непременно должен встретиться с княжонком лицом к лицу, взглянуть в глаза недорослю, прочитать по ним, что знает тот, о чем догадывается.
Ох, как же мало ему осталось свершить для созидания кана нового – камени философской. Кан, кан, требуешь ты жертвоприношений человеческих! Добро, людскую жизнь подарить тебе не жалко. Исчезали в недрах зловещего дома Сухоруковского бродяги, крестьяне из поместий его, прежним царем даренных. Но даже кровь их не помогала превращениям.
По ночам окна дома Сухоруковского светились диавольским огнем жутким. Разносились вокруг тошнотворные запахи, слышались жуткие стоны и вопли предсмертные. А толку – чуть! Волчата Белой Волчицы надобны, сердцу ее дорогие. Ох, как надобны-то. Иначе не видать ему кана, способного по силе сравняться с утраченным Перстнем Япета.
Княжича он нашел у горящего камина в кабинете Ореховом. Вишь, читает что-то. Захлопнул манускрипт тяжелый торопливо при виде гостя незванного.
– Все читаешь, Лександра Ляксандрович? Добро тебе глаза-то портить, – сказал добродушно. Почти добродушно.
– Да нет, сударь вы мой, – усмехнулся юный князь. Неприветливо так усмехнулся. Ухмылка такая отцовская, голиафовская, получилась. – Чтение сей книги лишь способствует усилению зрения истинного. Заостряет взгляд души.
– Что за книга-то? – замер Сухоруков, уже зная ответ.
– «Исповеди откровенные Мунтовы, писанные им самим», любезнейший Анат…олий Лукич, —Александр Александрович подобрался весь, напряженно следя за денщиком убравшегося в историю царя.
Сухоруков сглотнул, а затем решительно протянул к юному князю руку с тяжелой тростью.
– Дайте, мне отдайте, Лександра Ляксандрович, – прошептал зловеще тихо. – У меня-с сохраннее, целее будет.
Сашенька сделал шаг к горящему камину.
– Э нет, любезный, целее лишь в огне будет, ибо огонь очистительный исповедь сию сразу в Храм Странствий сгинувший доставит.
Эх, не успел, не успел вырвать у щенка бесценное откровение. Кинул волчонок проклятый бесценное творение в огонь, да еще камин телом своим заслонил, кочергу да щипцы чугунные схватил, да поперед себя выставил, защищаясь.
– И не вздумайте, сударь, книжицу сию из огня вытаскивать. Не удастся. В том я, князь Меншиков, клянусь истинно.
Вмиг сгорбившийся, постаревший даже Сухоруков кинул злобный взгляд на юного князя.
– Берегись, князек, – произнес с затаенной угрозой. – Щенок проклятый, ты сжег Великую Заповедь – скоро сгоришь и сам! Не увидит Она тебя ни живым, ни мертвым!..
И выскочил из палат проклятых торопливо. Вжался на улице лицом в дверцу кареты. Перед глазами все плясал огонь каминный, пожиравший дорогое сердцу. Огонь, огонь, он преследует его сквозь жизни. Эх, Варвара, горбушка сердешная, не отдала ты рукопись сию дивную тогда, и вот сгорели ныне последние крохи милых сердцу воспоминаний. Узнал тогда Голиаф-Князь, что сродственница с полюбовничком к книжице подобрались, отнял с гневу и велел слуге доверенному перепрятать. И как ни ломали того опосля они с Варварой, ничего не выпытали, кому передал…
…Книга, книга сия волновала Варвару Михайловну Арсеньеву, сродственницу светлейшего Князя, даже более, чем Анатолия Лукича. В ней, в несчастной, даже вся радость куда-то пропала. А уж Лукич развлекал ее, горбушку сердешненькую, развлекал. Любопытно ж поглядеть на сцену колесования трех человек – разом и убийц, и фальшивомонетчиков. Варварушка, что в книге, Князем так подло схороненной, сходство свое с Карис-богиней нашла, внимательно смотрела, как получили преступные ослушники по одному удару колесом по каждой руке и ноге. Сухоруков аж поморщился, когда колесо громко, хрустяще изломало руки, перебило ноги лиходеям. Преступнички-то окаянные живы остались, и их крепко привязали лицами к колесам. Зрелище было отвратительное, а Варвара, ничего, смотрела. Один из фальшивых монетчиков, старик, изнеможенный предварительными пытками, несколько часов после казни испустил дух; но остальные, молодые, долго еще боролись со смертью. Ни стоном, ни жалобой не обнаруживали они своих страданий.
Варвара Михайловна жадно впитывала в себя сие зрелище. Один из казнимых, к величайшему изумлению охочих до смерти зрителей, с большим трудом поднял размозженную руку, повислую меж зубцов колеса, отер себе рукавом нос и опять сунул руку на прежнее место.
Варвара восторженно ахнула, вцепилась в руку царского денщика, когда тот же страдалец, заметив, что замарал он колесо несколькими каплями крови, со страшным усилием вновь вытащил изувеченную руку и бережно обтер колесо.
К безмолвствующим Сухорукову с Арсеньевой подошел стремянный сродственницы светлейшего и что-то прошептал ей на ушко. Варвара задорно блеснула глазами, приосанилась, даже горб уродливый куда-то исчез на мгновение, и выкрикнула:
– Лукич, миленькой, дело-то, кажись, слажено! Добыли нам того слугу княжеского.
Он был, конечно же, рад, да только нетерпения своего не показывал.
Варвара Михайловна отобедала вкусно и за час до отдачи дневных часов приказала стремянному Ивлеву Аникитке:
– Вели заложить карету, созови людей, мне верных, пусть Маняшка еще возьмет водку, да конюх Аксен захватит с собой кулек с кнутьями.
Ввечеру, около шести, экипаж был готов; закутанная в шубы горбунья взяла трость и приказала служкам отнести ее в карету.
Арсеньеву провожали в гости к Сухорукову человек с десяток: служанка Маняшка, стремянный Аникитка, брат его, конюх задворный Феоктист, истопник Пятилет, конюх Аксен, да разве ж упомнит их всех Сухоруков-то? Все равно ныне никого из них в живых-то не осталось.
Погода на дворе стояла ясная; в ночь прошлую выпало много снегу, не сдавалась сердитая зима, трещал на дворе мороз.
Подъехав к дому Сухоруковскому, гостья не в залы за кофием и разговорами любезными отправилась, с амантом своим любым ворковать нежно, а велела нести себя в подвалы, грязные и мрачные, никогда не опорожнявшиеся по приказу Сухоруковскому от страдальцев. Одни служки несли Варвару на скамье особой, другие, вооружась зажженными восковыми свечами, теснились вослед шумною толпою, что предвкушает веселье особое.
– Где он? – крикнула Варвара Михайловна нетерпеливо.
Сухоруков кивнул головой в сторону забившегося в угол грязного и избитого слуги.
– А, так ты вот где, гость дорогой! – заговорила горбунья, внезапно изменяя вид и голос. – Тут-то ты, гость! Где книга, князем тебе для схоронки даденная, куда дел?
– Не ведаю, о чем ты, Варвара Михайловна, голубушка, – верный слуга князев разлепил избитые губы.
– Куда девал… подай сюда текст древний… – говорила горбунья; лицо ее загорелось гневом, и удары посыпались на арестанта. – Подай книгу, книгу давай сюда, – твердила она, и снова тяжелая трость опускалась на голову и лицо преданного слуги ее же сродственника.
В подвальной каморе было тесно, смрадно; в ней набралось много народу, пылающие свечи увеличивали жар. Горбунья так старательно работала тростью, что, забыв о болестях телесных, исправно исполняла роль палача – избавив тем самым Сухорукова от грязной работы. Ей нужен был простор – и Варвара Михайловна велела вести изловленного в передние палаты.
– Держите его хорошенько, крепче, – распоряжалась она и вновь распаляла себя словами, а затем, мало помешкав, соизволила собственною ручкою и тростью бить княжеского слугу по плоти и по лицу многократно.
А тот молчал упрямо. Все эти неудачи допроса еще более раздражили Варварушку; в жилах ее горела кровь властительной особы, не привыкшей к отказам. Именно это более всего привлекало к ней Анатолия Лукича.
Слуга светлейшего плакал, божился, что не понимает, о чем Арсеньева его допытывает, молил о пощаде. Лицо его было покрыто синяками, ссадинами, ранами, по щекам струилась кровь, глаза заволакивались опухолью…
Картина эта ничуть не смутила одержимую книгой Мунтовой Арсеньеву. Она резко обернулась к своим служкам:
– Эй, вы, Феоктист, Пятилет, держите его крепче, жгите свечами лицо его, нос, уши, давайте! Шею, глаза поджигай да бороду, да бороду-то ему выжги!
Слуга светлейшего взвыл дико, свечу, с которой к нему сунулись, криком задул. Свечу вновь зажгли; несчастный старался выбиться из рук служителей, да куда там, держали крепко за руки и за волосы.
Голову его нагнули назад для более удобного обжога. Истопник Пятилет жег лицо, Феоктист старательно выжигал бороду.
– Где Книга та, куда ее по приказу князя дел? – повторяла Варвара Михайловна, и Сухорукову вдруг показалось, что делает сие она не для допроса, а из желания причитывать в одобрение доморощенным своим палачам.
Слуга княжий мычал, стонал, тщетно бился; увы, он был в крепких руках. Ему оголили спину. Конюх Аксен явился с кульком, а в нем – кнутья; вынул Аксен кнут понадежнее и приготовился работать.
Анатолий Лукич не вытерпел, дерзнул в допрос вмешаться:
– Варварушка, лапушка, умилосердися, благоверная. Статное ли это дело и что есть хорошего?
Он – Он, сам! – дрогнул, но не горбунья. Она была убеждена, что в ее поступках ничего не было дурного. Обернулась к нему, выставила вперед длинный, острый подбородок:
– Я имею полное право, мало того, я должна наказать его, как хочу.
И схватилась за трость, била слугу княжьего по лицу и по голове. Вдруг замерла, остановилась, тяжело дыша с натуги. «Неужто устала?» – с надеждой подумал Сухоруков. Увы, тщетные надежды! Живая фантазия Варвары работала без устали.
– Маняшка! – закричала служанке. – А ну, сходька в карету за водкой бутылкой. Да живо!
Водку принесли. Сухоруков обмер, догадываясь, что воспоследует. Служки крепче взялись за арестанта. Водка потекла по лицу, верней, по язве, что осталась от лица несчастного.
– Зажигай! – крикнула Арсеньева, обращаясь к Пятил ету.
Страшный, нечеловеческий вопль огласил подвалы дома Сухоруковского и замер под их мрачными сводами. Несчастный судорожно рванулся из рук рабов, метнулся в одну сторону, бросился в другую, ударился о печку и в страшных конвульсиях упал на пол. Голова его пылала, курилась невыносимым чадом.
Первым очнулся Сухоруков, сорвал с себя кафтан и бросился тушить пожар курьезный.
Узнать слугу светлейшего Князя было невозможно после того пожара. Волосы его сгорели; лицо вздулось, посинело, почернело, местами вовсе выгорело; глаза заплыли опухолью и только сквозь раздутые, черные губы слышались стоны.
Варвара разочарованно взглянула на него:
– Так ведь ничего и не сказал, подлец…
…Была глубокая ночь, когда Арсеньева вернулась домой. Помолилась истово и мирно опочила от трудов.
Сашеньку разбудил не шум, а полное его отсутствие. События последних дней научили его настороженной опаске, и юный князь рывком вскочил с постели, чувствуя, что усталость свалилась с него быстрей пухового одеяла. Он ничего— вообще ничего – не слышал. На цыпочках Александр двинулся к закрытым дверям, прижался ухом к замочной скважине, вслушался.
Ничего. По ту сторону дверей царила воистину мертвая тишина.
Сашенька скользил по спящим палатам княжеским к покоям сестры. Чертов Густав, болтается по девкам гулящим, али еще где, а она, сестренка, голубка, одна совсем остается, совершенно беззащитная при том!
Сестра крепко спала, крепко, сладко. Сашенька вздохнул с облегчением и тихо, стараясь не наделать шуму, двинулся к окну.
Город спал, спал также крепко и сладко, как и его сестра. Спало имперское великолепие, уставшее за день от томительно-царских задач, спал нищий люд, утомленный от дневной безнадеги в хибарках ветхих.
Спал огромный, бесконечный мир. Тишина величия и спокойствия царила на земле.
Все произошло внезапно, мгновенно. Это все разбилось на мелкие осколки в одну-единую секунду, и Сашенька даже не понял, что действительно случилось с уснувшим миром.
Он внезапно оказался подхвачен водоворотом хаоса, грохота, круженьем зыбких, смутных теней, враждебно голосящих на все лады, визгливо всхохатывающих и кривляющихся нещадно. Дождь из разбившихся стекол оконных щепотей деревянной рамы окатил юного князя с ног до головы. Сашеньке сделалось холодно, словно в аду ледниковом. Холодно и страшно. Осколки на полу больно вонзаются в босые ноги, это льдинки, льдинки ада готовы изрезать его на куски.
Александр почувствовал резкую боль в ладонях, осколки были подобны остро отточенным клинкам дамасской стали. Их дождь жадно впивался в руки. Боль была пронзительной, но не она тревожила мысли его, не она влияла на его действия.
Под прикрытием дождя колючего в покои сестрины проникла Тьма. Из химеры Тьмы родилась человеческая фигура, высокая, темная, в мундирчике суконном времен Императора Первого, Петра.
Время замерло от ужаса, растянулось до неприличия. Сашенька видел, как человек Тьмы повернул к нему голову и блеснул черными провалами глаз, пронзительными и фальшивыми, залитыми огнем безумия и ненависти, ненависти неутишимой.
Тень, Тьма, человек-мрак повернулся к кровати крепко, невзирая ни на что, спавшей сестры.
Он пришел за ней.
Сашенька ополоумел от страха, переходившего уж границы разумного, испепеляющего любую мысль. Сей страх должен был обездвижеть его, однако…
Сестра Санька в опасности! У нее нет шансов на спасение! Даже если она проснется (а она, голубка, отчего-то все так же спит непробудно), у нее все равно не будет сего шанса. Ей просто не хватит времени вскочить и убежать. Человек Тьмы пришел убить Саньку, не его. Пока что не его.
– Нет! – прорычал юный князь. – Оставь ее в покое, проклятый!
И Александр бросился наперерез. Ощущение соприкосновения с раскаленным металлом. Боль взорвалась в теле белым шаром и погасила сознание человека. Осталась только чистая ледяная ярость волка, сомкнувшего стальные челюсти на ноге пришельца из мрака, осталось одно-единственное желание – сбить, свалить врага с ног и терзать, терзать его с воем жадным.
Кровь течет горлом, носом, глазами, заливает легкие, не дает, проклятая, глотнуть воздуха. Только не ослаблять хватки, не ослаблять…
Сашенька боролся отчаянно с черно-красной пеленой, навалившейся на его мысли. Санька. Юный князь мог думать только лишь о сестре. Он должен ее спасти. Любой ценой. Любой ценой.
Клыки рвали грубую плоть Тьмы, вгрызались в ставшие вдруг податливыми жилы.
Тень взвыла разъяренным зверем, пытаясь стряхнуть с себя белого волка (аль то князь юный был?), наносила удары вслепую, бесцельно, наугад. Сашеньке не хватало воздуха, но он упрямо сжимал зубы. Тьма кричала, голосила на разные голоса; о, звук ужасный, человеческому существу не присущий, в нем смешались невыносимая боль и безграничная ярость, пробиравшая дрожью до костей.
Александр Александрович откатился в угол от страшного удара в грудь, тут же вновь бросился к человеку-мраку, вгрызся тому в живот. Темная, душная кровь залила лицо юного князя.
Сестра вырвалась из оков сна, села напуганно на кровати.
– Что… что?
– Беги! – провыл Сашенька. – Беги же!
Почувствовав ослабевшую хватку белого волка, огромная тень метнулась прочь из покоев. Черта с два уйдешь, – азартно мелькнуло в Сашиной голове.
Коридор был пуст. Тень исчезла.
Но оставила следы: неровную дорожку темных, дымящихся зловонно капель, зигзагом бежавших вниз, по лестнице.
Юный князь (снова в обличье человеческом, и когда только вернулся, не упомнит!) бросился следом. Тишина настораживала – значит, Тьма оставалась в доме.
Подвал. Человек-мрак – там!
Рванув тяжелую дверь, Александр вошел в подвал, готовый к внезапному нападению врага. Странно. Подвал был пуст.
Сашенька нервно облизал губы. Безумие сущее, конечно, но он все равно обследует здесь каждый уголок. Да-да, каждый.
А это что за дверь в стене? Раньше ее здесь не было, Александр был готов всем святым поклясться. За дверью сей, конечно же, расположилось его царство, его лабиринт подземный. Территория тьмы. Если он войдет туда сейчас, ему – конец.
А человек-мрак только того и ждет. Убийственно оставаться на территории Тьмы. На мгновенье Сашенька прикрыл глаза. Пора возвращаться к сестре – сил продолжать борьбу у него все равно не было.
Открыв глаза, Александр Александрович не больно-то и удивился, увидев, что загадочная дверь исчезла.
Она ушла, и меня не стало. Болезнь моя, говорят, до того усилилась, что добродеи мои близкие вздумали соборовать меня. Дескать, без чуда нельзя надеяться на исцеление. К кашлю чахоточному, что изгрыз уж ее земное тело, присоединилась лихорадка, и притом припадок так силен, что медики считают болезнь мою неизлечимой. Глупцы! Рано мне покамест уходить, не отдохнула Волчица моя Белая от меня еще.
В изголовье ложа моего громко тикают часы, отсчитывают секунды горячечного моего бреда. Когда не было часов в мире сем, дни принадлежали богам, а ноги – волкам вещим. Я возлюбил на земле ночи. Ночи с ней. Тишина и шум, сделавшийся в ночи иным, искусно-пронзительным. Она как страж жизни обитает ныне в мире уснувших. В ночи я всегда был ближе к ней, ибо дней мое время разрывали на части другие: Темный Царь, детушки, Дарьюшка, война, ненависть и интриги людские…
В ночи она отдавала мне свое время. Я учился ожидать от нее чего-то, ничего не ожидая. Возможно, счастья, принявшего формы сей женщины? Ибо любовь наша сродни полету к седьмым небесам, на которых теряешь вес свой тяжкий, бремя грехов земных, и знаешь, что не сможешь остаться в небеси навечно. Да разве можно объяснить любовь законами наук, мудрствованиями лукавыми? Тягость земная, могилина невзрытая, ты сделалась моим врагом. Материей, что втягивает в себя дорогое нам и изблевывает обратно только отчаяние беспросветное.
Она была невинна даже в самой грешной страсти. Свободна от всех законов человеческого бытия, что делают нас неподъемными и неповоротливыми. Свободна от страхов, что парализуют, от желаний, отравленных Мгновением. Она была вневременьем надежды самого бессмертного Времени. Я люблю ее так, что все позабыл о том, что сведал о любви.
Она могла часами смотреть на огонь в камине, забывая о мире вкруг себя. Что видела она в нем, радость моя белая?
У меня не осталось времени, эвон как часы-то тикают глухо. Остался только ритм воли к жизни.
Мы и с ней-то боролись долго-краткие двадцать пять лет, не желали поделиться друг с другом победой. Когда в любви я ловил ее широко распахнутые золотые глаза, в них читались лишь дикая, заповедная тишина древних лесов и боль, которой не понять мне. Никогда. Наша близость была пропастью неодолимой, в бездну которой тянуло упасть столь нещадно.
Меня хотели связать цепями женитьбы. Сиди, мол, пес, на цепи у домашнего очага. Тяжело понять несчастных женщин, а Дарья – из таковских. Несчастна, потому что горбата сызмала, несчастна потому, что требует любви небывалой. Где взять-то? Жена моя обитает в ослепшем мире, в коем отвела мне особое место. Покорного восторга ее самопожертвованием. Она и думает-то в ритме времен года. Ее лето подошло к концу, так и не начавшись, осень кажется ей хладно-угрожающей. Она всего боится, жена моя – возраста, меня, нищеты, несчастья, собственного горба, что вечно влачится за ее спиной. Сестры, горб которой столь же неотступен.
Жена моя никогда ничего не скажет прямо, она жадна до слов, мелкие они у нее какие-то выходят. Картечь, а не слова, которой она обстреливает меня с редутов своей боязливости.
Моя душа вскормлена предательством, я предал Дарью уж тем, что повел ее когда-то под венец. Предательством и виной за нелюбовь ко всему, что мелко и уродливо.
Она всегда говорила, что тот, кто любит, имеет Право. Ее понимание права и по сей день пугает меня – и будит ныне уж несбыточные желания. Она была огнем, тепла не дающим. И магией взгляда, коей я противостоять не в силах.
Шепот моей жены, что спрашивает лекарей о моем здоровье, подобен раскатам грома. Лететь к Ней сквозь бурю подобно небесной скачке через ад. Я ненавижу голос жены, мешающей мне найти Ту, Что Ушла. Ибо моя любовь к Ушедшей столь же нормальна, как приятной формы безумие.
Еe огонь был светом во тьме моей жизни. Цветом небес, раскрашенным в лазурный, песка, впитавшего мед ласки, лесом в сильно зеленых пятнах листвы, и водой, что отражает и преломляет все краски света. Краски есть деяния Ее света, и я смотрю на слепцов, Утративших Ее, зарывшихся в ничтожестве серых маленьких жизней своих дворцов и мыслей, коим нет начала и несть конца.
Умру, говорят. Стоит завещать им выбить на моей плите могильной слова заповедные: «Свет, Любовь, Жизнь».
Ее цвета – орех, мед, янтарь. Ее красота есть ослепленность, что нужна была Ей как лучшая маскировка в толпе серости.
У этой жизни был цвет Ее волос без маскировки. Я познавал Ее нетерпеливо, требовательно. Значит ли это, что я торопился? Торопился услышать, как скажет Она: «Ты нужен мне!»? Была ли в этом особая притягательность Эроса лукавого?
У ложа моего ныне плачет жена-горбунья. Самозванка, влезшая на трон, смастеренный из чувства стыда и верности государю-батюшке. Мертвая душа, как и ее сестрица, мертвая. Они убивают души в оболочке бесстыдных желаний, неисполнимых в уродстве материи.
Уйди прочь. Вон. Не мешай моей торопливой скачке к Ней…
…Незримо пребывая за пологом кровати Князя, что боролся с чахоткой и лихорадочным бредом, горячечным, видела я все мысли его.
Рано.
Нет, не пришла еще пора встречи.
Не пройденными остаются пустыни сибирские тоскливые, когда умрет Князь для людей и семьи, когда мертвым покажется всему миру огромному, когда слетит с него шелуха титулов позлащенного светлейшества, когда сделается он белым.
Волхом.
А пока рано вести ему разговор со Смертушкой, мне за него поговорить с ее всемогуществом придется, ибо сестры мы с ней родные. Чай, найдем языкто общий. Надо лишь закрыть глаза, дабы не видеть измученное лицо Князя, щетиной белой заросшее. И тогда…
В поле чистом, в раздолье широком повстречалась я, Жива душа, со Смертушкой. И был вид ее страшен, как у зверя рыкающего. Ужасен он для человеческой природы. Увидав ее, я, душа смиренная, сильно устрашилась. И спросила я Смерть: «Кто ты, лютый зверь? Очень уж страшен облик твой: вид у тебя человеческий, а поведение звериное».
Отвечала мне Смерть, мне – душе Живой: «На тебя похожа я, как две капли водицы чистой. Рази не видишь, сестрица?»
И, набравшись отваги, отвечала я, душа Жива: «Хочешь его, значит, взять? Да я не хочу, а тебя не боюсь. Ты сюда одна пришла. Ведаю, что спокойную жизнь ему у тебя мне нельзя ни вытребовать, ни с достоинством вымолить, а потому и бояться тебя не буду, хотя и все во мне трепещет, когда смотрю я на тебя. Уходи от его ложа прочь».
Тогда говорит мне Смертушка, мне, душе Живой: «Умереть не позорно, позорно жить дурно. Как дым, дыхание в ноздрях человеческих, и мимолетно житье их, как след облака: ведь тень – прекрасна, если научишься жить. А научились ли вы сему? Вся светлость жизни сей мертва для людей и бесцельна. Безрадостна. Я, Смерть, – не взяточница, богатства не коплю, нарядных одежд не ношу, а славы земной не ищу. Ты ж мою участь на суету мирскую променяла. Все меж людей крутишься».
Закатывается, закатывается его жизнь солнцем красным. Не удержать мне закат сей. Не окрикнуть, не отозвать. Ибо нема я ныне пред ним. На Том Свете все немыми будем. И неземной восторг чрез края чаши души нашей прольется каплями росы всегда живой. Росинками. Душа-то моя ныне плачет о теле Князя бренном…
Тикают часы гулко. Оставь его здесь, сестрица. Не останавливай часов сих покамест, Танатушка. Пусть не ждет его пока Иное Время.
Оставь его, Таната. Он – мечтатель во сне, принятом им за реальность. Оставь его в мире, ибо задолжал он миру Истину.
Таната, я действительно сгину, если он уйдет сейчас с тобой!
…Через пять недель болезни светлейший Князь с трудом выкарабкался из опасной болезни.
Но тучи над его головой, тучи интриг, оговоров подлых уж сгустились, и все переменилось до неузнаваемости. Сам Князь в состоянии какой-то столь чуждой ему апатии безучастно наблюдал, как клонится к закату его звезда.
Он все-таки входил в Иное Время…
Утро началось премерзко. С Еремея Воинова. Он решительно шагнул к кровати Александра Александровича и произнес:
– Собирайтесь, сударь. Пойдемте со мной.
Сашенька вздрогнул. Ну и пробуждение!
– По какому праву? – спросил он, нашаривая рукой в беспорядке разбросанные одежды.
– Не испытывайте мое терпение, князь, неуместными вопросами вашими, – с нарочитым терпением всепонимающего Служителя Высших Властей вздохнул Воинов. – Ступайте за мной лучше добровольно, не то…
Мысли Александра метались в тесной темнице головы на небывалой просто-таки скорости. Его положение было воистину неприглядно. Сбежать ему вряд ли удастся, Сухоруков объявил на него охоту. Ай да, Анатолий Лукич, скоренько действует! Но если он отправится с чертовым Еремеем, отца не помнящим, смертный приговор ему будет подписан и приведен в исполнение. И Санькин – тоже. Человек-тень найдет и убьет ее, ибо сие доставляет ему истинное, сладостное наслаждение.
«А меня замучат в застенках Тайной Канцелярии, и тогда все концы в воду», – печально добавил юный князь про себя.
– Жаль, сударь, очень жаль, – с деланным сожалением вздохнул Воинов. – Но вы мне не оставили выбора. Слово и дело!
Сашенька, не помня себя, бросился на дознавателя. Вернее, попытался броситься. И тут же задохнулся от боли.
– Глупо, вот уж глупо, мой мальчик, – гневно выдохнул Еремей. – Не хотел тебя бить вот так вот сразу, а придется ныне жесточью действовать.
– Оставьте его, сударь! – закричала Александра Александровна, вбегая в покои брата. – Прошу вас, опомнитесь!
– Повинуюсь вам, прекрасная госпожа, – галантно отозвался дознаватель и напоследок ударил Сашеньку в лицо. Боль взорвалась алым шаром, и юный князь зарычал от нестерпимой муки. Он с трудом поднялся на ноги. Когда красные всполохи угасли перед его глазами, Воинов накинул на шею князю грубую веревку.
– Слово и дело! – будничным, тусклым каким-то тоном повторил он.
– Почему? Почему вы сделали это? – голос Александры Александровны казался треснувшим, безжизненным. – По какому праву?
– Ваш братец слишком горяч, сударыня, – спокойно отозвался дознаватель Воинов. – По праву сильного я способен уничтожить весь ваш подлый род. А сие уж давно следовало сделать.
– Вы… вы не понимаете, – простонал юный князь. – Я – в опасности наистрашнейшей! Он убьет меня, если вы поведете меня в Тайную! И сестру – тоже!
– Он? – искренне удивился Воинов. – Кто ж таков сей «Он»?
– Я не ведаю его имени, – выдохнул Сашенька. Ну не рассказывать же дознавателишке правду.
– Ага. Идемте же, – невозмутимо произнес Еремей.
И ухватил князя за рукав.
Дорогу им преградила разгневанная госпожа Вирой.
– Так дело не пойдет! – в ярости воскликнула она. – Никуда вы отсюда с Сашкой не уйдете, покамест мой посыльный не передаст письмо фавориту государыни императрицы!
Воинов издевательски закатил глаза небу.
– Пишите ваши письма сколько угодно, – грубовато отозвался он. – После того, как мы уйдем. Ваш братец сам набросился на меня, сего довольно уж для того, чтобы отволочь его в Тайную канцелярию. Ясно? А теперь убирайтесь с моей дороги, черт бы вас побрал. Я уже устал от вашего семейства!
Долгое мгновение Александра Александровна не двигалась с места. Ее глаза воинственно сверкали, она вся напряглась, словно для прыжка.
– Остановись, – торопливо прошептал Сашенька. – Еремей прав. То была моя ошибка.
– Тогда я пойду с тобой, – решительно произнесла госпожа Бирон.
– Нет, – Сашенька замотал головой почти испуганно. – Оставайся здесь. Дождись Марту. Расскажешь ей, что здесь случилось. Она – единственная, кто способен помочь тебе!
– Марта? Но…
– Да хватит вам ужо! – грубо рявкнул Воинов. Он ударил Сашеньку и поволок на веревке к дверям. Сестра рванулась следом.
– Дождись Марту, – словно заклинание, твердил юный князь. – Она поможет! Непременно!
Воинов рванул на себя створки дверей, влача, как на буксире, юного князя.
– Боже милосердный, как я ненавижу сии сцены, – вздыхал Еремей сокрушенно. – Ведь ничего-то не изменится, только ранее срока лишается сил человек. А они ему еще на виске да на дыбе понадобятся! Ой, как понадобятся!
– Снимите веревку, я буду благоразумным, – воззвал к Воинову Сашенька. – Клянусь, я не буду оказывать сопротивленья слову и делу государеву. Но велите выставить охрану для сестры моей!
– Охрану? – задумчиво переспросил дознаватель. – От кого?
– От меня, – негромко произнесла черная тень, выступая за спиной Воинова из стены и принимая черты почившего Темного Императора.
Воинов отскочил в сторону. Сашенька не видел его лица, зато мог слышать, как издал дознаватель недоверчивый стон.
– Что…? – прошептал он в ужасе.
– Ничего, что смогло бы пригодиться тебе, – хмыкнула черная тень.
– Что… кто ты? – задыхался от ужаса Воинов.
– Ты не узнал меня? – Тень угрожающе колыхнулась в сторону юного князя. – Твоей сестре охрана уж не понадобится. От меня не спасешься за караулом.
Тень Черного Императора бросилась на дознавателя. То, что билось сейчас с Еремеем, не было подобно человеку. Смерть несущая чудовищная пасть с длинными, преострыми клыками-ножами, когтями жуткими на черных лапах, длина которых казалась безмерной. Все это мяло, било, грызло, уничтожало, топтало дознавателя, терзало ему лицо, шею.
Следующий бросок тени пришелся на Сашеньку. Ярость кузнечного молота, нашедшего наковальню. Удар впечатал юного князя в стену.
Но юноша не потерял сознание, ему дано было узреть невероятное. Воинов поднялся на колени. Левая половина его лица превратилась в одну сплошную рану, ужасную, кровоточащую, рваную. Из разорванного горла била дымящимся, пульсирующим фонтаном кровь. И все же у дознавателя достало силы выхватить пистоль из-за пояса и нацелить на исчадие преисподней. Тень, казалось, почуяла опасность и, взрыкнув жутко, исчезла. Воинов повалился на бок. Сашенька приподнялся на четвереньки, руки вновь подогнулись от слабости, упал, пополз к Еремею. Каждой клеточке тела было нестерпимо больно, и внезапно его охватил страх, неконтролируемый, непредставимый. Пальцы ощупывали израненное тело. Мертв, бедняга. Погиб. Вот ведь сам явился в палаты за смертью. От боли и страха Сашенька выл негромко, слезы стекали по Лицу.
– Неплохо рыдаешь, – раздался голос тени. Голос был ужасным, клекочущим, едва доступным человеческому разумению. А и нужно ли понимать его?
Сашенька с трудом перевернулся на спину. Лицо тени плыло перед глазами. Чудовищное лицо, коему нет названия, ибо не было оно частичкой мира живого, ибо не создано для него было слов человеческих.
– Ну, давай же… Заканчивай свою работу, – простонал Александр Александрович. – Ты победил. Ну же, твоя взяла. Чего же ты еще хочешь?
– Победил? – на лике черной тени отразились боль, удивление, ярость. – Победил?! Нет. Не так все просто, щенок. – Темный Царь склонился над Сашенькой, засмеялся глухо и ударил в лицо с неизбывной яростью. – Возможно, впрочем, что прав ты, прав. Наши игрища сделались скучны. Даю тебе шанс: если в полночь ты найдешь меня вместе с проклятой чухонской портомоей, я оставлю тебя в живых. – Смех был ужасен, булькающее болото, что засасывает душу. – Я захвачу с собой твою сестру! Так ты порезвее в поисках своих будешь!
И черная тень пропала.
Санька! Нет! Великий Боже! Санька.
…Молчала небытная бездна. Не было мира, не было меня – ничего не было… Только страдание моих волчат было. Отзываясь на зов их, что-то в небытной бездне восшевелилось, восхотело шевельнуться. И послышался из нее ответ, не голос, а еле слышный вой волчий.
Горит и сияет на небе полдневное солнце. Озарена земля; но не приять ей всего сияния солнца: обессиленными возвращает она ему его лучи, а сама темнеет и стынет. Пылает яростное солнце, разят его огненное пламя. И кажется, будто светлое, животворящее солнце все и умерщвляет. Ибо мне больно. Ибо сама Судьба Белая – обижена. Безмерна Волчья Ярость.
Очнулся он потому, что над ним хлопотала взволнованная, расстроенная Марта.
– Все в порядке? – заметив, что Сашенька приходит в себя, спросила тихо. – С тобой все в порядке, родненький?
– Это самый глупый вопрос из всех, что доводилось слышать мне! – зло выкрикнул юный князь.
Марта рассмеялась тихо. Виновато.
– Значит, в порядке, – улыбка стерлась с бледного лица, уступив место тревожной серьезности. – Что произошло?
– Темный Император, – еле смог прошептать он.
– Ясно.
– Санька, – шепот юного князя сделался дрожащим, жалким. – Санька… Он… забрал ее с собой…
– Тогда торопись… Спеши…
Марта посмотрела на истерзанное тело мертвого дознавателя.
– Отсюда бежать надобно, родненький…
Схватила кувшин с водой, взялась поливать на вновь впавшего в забытье смутное Сашеньку. Вода подействовала как шок, как поцелуй льдистый. Он начал дрожать всем телом.
– Поспешай, родненький, поспешай…
– У него Санька… Он убьет ее. Ты должна помочь… Должна…
– Но я не знаю, где Его искать! Проклятый Сухоруков скрывает Его где-то!
Шок пульсировал в каждой нервной клеточке его тела. Он пополз к Марте на коленях.
– Спаси ее…
– Нам следует исчезнуть из дома сего. Тени страшны, но они – жильцы мира мертвых. А вот дознаватели Тайной канцелярии живее всех живых. И не простят нам сего раба божия Еремея. Нам, ты слышишь?
…Я устала жалеть Тьму. Бывали дни, когда говаривала я себе: стоп, ну, хочется теням немного побыть с людьми. Тьма, мол, те же люди, хотя и с некоторыми особенностями. Мол, вся Тьма с людьми и осталась-то. А в глубине ада Тьмы не видно и не слышно. Там все заглушено воем бездны. Говорила, а ныне даже усмешка от слов глупых не искривит измученного лица. Ибо вечная моя безысходная скорбь уже не в силах преодолеть себя смехом.
Тьма покусилась на самое мне дорогое в мире земном. Так пусть поостережется! Слышишь, Темный Царь, слышишь, Анат? Даже не зови смертьутешительницу: все равно – не дозовешься. Помни, Анат, помни, Темный Царь, из глубин вашего ада, из беспредельной необходимости подъемлется моя свобода. И как же вы уничтожите ее? Умертвите меня? Сие – невозможно. Того-то, чем была я, вам не уничтожить. Видите, до чего доводит самовластное и необдуманное «да будет» Тьма? Судьба тоже может быть мстительной. Очень мстительной, когда коснется дорогого ей…
Было очень холодно в церквушке при дворце княжеском. Торжественный похоронный церемониал в храмине недостроенной собора Петропавловского – одно, а он отпоет свое счастье, свою государыню-матушку здесь, по-домашнему. Холодно-то как, не скажешь, что и май во дворе.
В миг единый постаревший Князь зябко поежился. Может, это он принес холод с собой? Душа-то, эвон, как замерзла в последние дни. Холод был в нем самом, и с каждым шагом он становился все страшнее, с каждым шагом, что приближал Князя к алтарю в самом конце церквушки, – как будто глубоко в душе княжеской горел-разгорался огонь ледяной, что рос неумолимо, медленно.
Многих, многих уж похоронил он и отпел, но никогда Князю не было так худо, как сегодня. Так одиноко.
Князь всмотрелся в лица близких и с тяжким вздохом прикрыл глаза. Тяжко смириться с вечной утратой. Странная тоска, волчья тоска осталась ему в наследство.
Священник шмыгнул носом как-то особенно виновато, вцепился в крест, словно защищался от присутствия смерти, и начал службу. Князь не слушал. Он никогда не мог слушать заупокойную службу. Не мог, даже если бы и захотел. Что он делает здесь? Почему он пришел сюда? Слова священника не приносили утешения.
Сделалось еще холоднее. Холод – верный спутник печали. Он не хотел делить сию печаль ни с кем из присутствующих. Так же, как и холод, как и холод.
Князь зло покосился на укутанную в черный флер горбатенькую жену. Ну, чего уставилась? Что смотрит?..
…Да, уставилась. Да, смотрю. Мне сорок пять лет, и я слишком боюсь потерять мужа моего. Горбатая неудачница, живущая не в том времени и не в том месте. Застылость как форма бытия близка мне, иного вида сопротивления Жизни я не вижу. Вернее, оно не для меня.
Со мной считаются, ведь я – жена светлейшего, акт вежливости придворной черни, служащей обедню высокородности, в наличие которой она, чернь сия, уже отчаялась.
Слезам очень, очень холодно на моих щеках, я задыхаюсь ими. Плачу, как будто по полю ледяному иду. Плачу из жалости не к Ней, Ушедшей, к себе, оставшейся. Сентиментальность. Она-то ушла, а мне здесь, с Князем оставаться. Боль. Бессилие. Ярость. Я не ведаю, отчего плачу. Возможно, потому, что Князь всегда обманывал меня. И потому, что всегда существовала веская причина для лжи. Это так… унизительно. Мой муж – чужой мне, он – море запретное. Я никогда не выла от боли и тоски, но сейчас хочу. Мы ведь все хотим быть обманутыми? Хотя нет, талант самообмана – защита гениальная от натиска безжалостного отчаяния. Когда мой Князь утратил этот талант, он начал пить. Крик во мне танцует менуэт похоронный самовлюбленности, я обнимаю себя руками одиночества, руками, что бесцельно ищут тепла в этой жизни. Молчи! Молчи же! Молчание и страх – вот кокон безопасный, спасительный моей жизни.
Но Князь сорвал его. Его душа напитана предательством. Каждая его ложь, новая ли, старая, убивала время, что могло быть суждено нам. Каждый жест его, каждый взгляд его есть предательство меня. Меня одной! А я была слепой. Так долго была слепой. Сестра моя раскрыла мне глаза на Ту, которую считала я подруженькой милой. Она есть (была, была – какое ж счастье таится в этом слове!) его предательством во мне, в моем сердце.
Ужасное познание истины. Предательство не найдет прощения, ибо я сосредоточилась на боли моей. Уже не нашло прощение предательство их. А боль ослепляет все, выжигает все добрые мои чувства.
Я ненавидела Ее, когда Она смеялась. Она, конечно, знала об этом, всегда знала, даже когда я сама не подозревала о сущности чувств моих. Знала и – жалела. А, значит, унижала. «Ты все несчастна, Дарьюшка? Человек всегда несчастлив, ибо не ведает, что вечноечастлив он, ибо дана ему жизнь. Только и всего».
Она ушла, а слова Ее остались. Они ярятся в голове моей и не пропускают трезвых мыслей. Я ненавижу Ее. О, Господи, как же я Ее ненавижу! Она украла мою любовь, уничтожила тайно. Она не оставила мне никакого шанса на Князя. Мое счастье сгорело, оставив по себе огромную кучу золы – золы мести. «Ты заражаешь всех аурой скорби мировой», – говорила Она мне с брезгливым упреком, гордо выставляя напоказ сочную грудь и холодные глаза – застывшую смолу янтарную! Великолепно слепленные ее бедра всегда находили руку Князя. Бог кричал с креста: «Не убий!»? Лукавил, лукавил премерзко. Я слишком долго, как дитя малое, верила в истинность десяти заповедей. Мораль кокетничала во мне с реальностью. Я была слишком глупа.
А они наслаждались друг другом и моей наивностью. Мне остается упорядочить боль, что подобна словам Вечности. «Л» – любовь, «Н» – ненависть. Вечное питание вечного предательства.
Мне остается попытка пережить Ее подле Князя. Теперь он только мой. Она – лишь прах, как бы Князь не зыркал на меня брезгливо…
…Холодным трупом лежу я в тесном гробу. Сизый дым ладана. Слезы Князя. Но ладан не заглушит сладковатый запах людского злопыхательства. Бедная Дарьюшка! Это не я – она тлеет уже при жизни. Черная муха села на закрытый глаз бренного моего, оставшегося для людей, тела. Села, ползет медленно. А издали, с моей нынешней высоты кажется, будто раскрыло тело мое глаза и тихо, не двигая головой, обводит все кругом жутким своим взором. Темно, сыро и душно будет телу сему в земле. В сознании моем вихрем ныне проносятся какие-то ужасные, нелепые образы.
Во что я вовлечена буду, уже перешедшая сквозь поток ледяной? Разгорается огонь тления. Не могу его остановить в Дарьюшке, не могу пошевельнуться, но все чувствую. Глупый Князь, он все плачет. Не понимает, что земная жизнь была только чистилищем. Мое нынешнее бестелесное существование – ад, в нем ничто не умирает…
Все для меня кончено, все. Приказано юным мальчишкой, случайно подсаженным на царство, лишить меня – меня, Меншикова! – титулов дворянских и орденов, в боях добытых славных, отнять все экипажи и прислугу. Я вначале чувств лишился от волнения (сказывается нездоровье злое), так ведь кровь пустили. Лучше б всю выпустили, нежели под караул Салтыкова идти! Сейчас-то мне уже все равно. Завтра вышлют под конвоем, со всем семейством, незнамо куда. Все равно.
Горит камин, тепло свое последнее мне дарит, прощается со мной огонь. Прощается тишина дома, тревожно уснувшего. Хотя нет, чу, половица скрипнула… Кого несет?
– Не волнуйся, Данилыч, то я пришла.
Ага, цесаревна Елисавет пожаловать изволили. Что от опального ей может быть надобно? Взращеная мною в доме моем дитенушка врагом нонче наипервейшим заделалась. А и поделом мне, дураку старому!
– Чего тебе, Лизонька?
Глаза смущенно к окну отводит. Похожа она на Нее и не похожа. Злое беспокойство какое-то девчонку изнутри так и тяготит, так и снедает. Ох, нелегко ей будет отогреться в жизни. Бедняжка.
– Я пришла забрать у тебя кое-что… Данилыч.
Долго смотрю в огонек каминный, теплый. Когда гляжу я в пламя, Она делается ближе ко мне. Может, запалить из палат моих княжьих костер великий, помечтать, поколдовать о Волчице моей Белой?
– С каких пор, Лизок, красавица моя, ты зовешь меня Данилычем? Ну, какой я тебе Данилыч?
Молчит. Эх, горе, горе. Я люблю эту дитенушку, хоть и перебежала она на сторону врагов моих лютых. Нежно тяну трясущуюся мелко руку – по щеке в последний разок погладить. Отворачивается. Что ж – будь счастлива, как знаешь и как можешь, дитенушка.
– Так чего бы ты хотела, Лизонька? Забирай хоть все. Чем больше у меня, родненькая, отнимут, тем меньше мне забот останется. Только помни, взявшая отнятое у меня, что я нахожу более достойными сожаления всех вас, нежели себя.
– Красиво говоришь, – усмехнулась цесаревна криво. – Верно, для истории? Не волнуйся, Данилыч, зря стараешься – в историю ты не попадешь. Не для тебя история-то… Я за бумагами Ее пришла.
Когда я родился, я кричал о любви, а люди, надевши маски, прятали от меня свои лица. И только Она раскрывалась вся, до донышка. И теперь Лизонька избегает называть Ее матерью. Любовь породила ненависть. Цесаревну, рожденную в самом последнем дерьме Ненависти.
Я устало поднялся с кресла, достал из тайника заповедного связку Ее писем, все бумаги Ее памятные, погладил нежно, к камину вернулся. Белая Волчица моя руководит всеми шагами моими, деяниями моими. Ибо моя любовь к Ней означает взирать на мир глазами Судьбы. Не то чтобы я верил в Судьбы существование. Но я смотрю на мир Ее глазами. Думаю, Она поймет меня правильно.
Еще раз погладив драгоценные бумаги, поднес к губам их, поцеловал и молча бросил в камин. Пламя взвилось радостно, вгрызлось в бумаги, Ее рукой писанные, пожирая их листочек за листочком. Память моя, ставшая горсткой пепла. Вот и все. Вот и все.
Лизонька взвизгнула дико и бросилась на меня, эвон, душить пытается. Ее пальцы способны причинить боль мне, утратившему понятие о боли. Сколько же силы таится в разъяренной дитенушке!
– Таких, как ты, нужно гнать из мира. В Сибирь! В Сибирь! Ненавижу! Ненавижу!
А, пусть себе душит. Я гляжу в огонь каминный. Я ныне стал богом огня Молохом, я питаюсь огнем памяти. Мои пальцы чувствуют жар его, я не боюсь опасности и боли.
Пусть себе душит. Мне все равно. Я был слишком близок к смерти, чтоб чего-то там бояться. Я улыбаюсь, и Лизонька пятится в сторону испуганно. Такой улыбки на моем лице дитенушка еще не видывала. Она понимает, что проиграла. Ведь я уже умирал немножко. Люди не должны умирать немножко, Лизонька, они должны преставляться Богу совсем и окончательно. А коли уж теряют они ужас смертный, теряют такие, как ты, Лизок, власть над ними. Надо мной была властна лишь Волчица моя Белая. Все, догорели бумаги.
– Что ты наделал, Данилыч?
Устало поднимаю на нее глаза.
– То не бумажонки сгорели, Лизонька, то я сгорел дотла только что.
Не понимает. Ну, да ладно, авось, поймет когданибудь.
– Ступай теперь. И прощай, что ль, дочь… Великого Петра?
Тьма в крепости святых Петра и Павла стояла вязкая, непроглядная. Сашенька невольно вздрогнул:
– Зачем мы здесь?
– Потому, что Он тоже здесь, – Марта указала на землю у них под ногами. – Рядом.
– Здесь?!
– Ты же сам заметил у тени зловещей сходство с умершим Темным Царем. Теперь он правит местным адом. Он здесь. Я чую это.
– Здесь? – повторил Сашенька еще раз. Трудно, ох, как же трудно поверить Марте.
– Я покажу тебе дорогу. Но, когда ты спустишься в глубокий поток ледяной, меня с тобой не будет. Ты уверен, что сможешь пройти этот путь?
Юный князь кивнул утвердительно. Впрочем, движение это было лишь реакцией на ее хриплый, колдовской голос, а не ответом действительным.
– Вот и хорошо, – сказала Марта. – Идем.
Ее шаги были торопливы и решительны. Манера Марты передвигаться в пространстве со всей ясностью показывала Александру, что во тьме она видит не в пример ему лучше. Он сам-то ничего не видел, тыкался в спину ей, да спотыкался, что твой слепой кутенок. И вдруг из темноты родился бледный треугольник света. Это она открыла дверь.
– Торопись, – шепнула горячо. – Времени осталось не так уж много!
Бледный свет, принявший их к себе, рожден был тускло горящим факелом.
– Что это за ход? – пораженно воскликнул Сашенька.
– Ты думаешь, я все на свете знаю? – Ответ Марты был упреком явным. – Не спрашивай, а лучше поспешай.
Юный князь постепенно привыкал к чахлому полумраку, и то, что открывалось глазам его, … немало удивляло. Здесь было все иным, чем мог он ожидать. Запах тления, крови и человеческих испражнений был просто убийственным. Сашенька тут же ощутил комок тошноты в горле.
– Здесь? – спросил он, сомневаясь. – Ты… ты уверена, что Он… здесь?
– Не так далеко отсюда, – подтвердила Марта. Она казалась очень серьезной, сосредоточенно-напряженной. – И я боюсь, Он знает, что мы пришли. – Марта смолкла на мгновение. – Моя то ошибка. Я чувствую, он – близко…
– А он, небось, чует, что ты – тоже неподалеку, – хмыкнул Сашенька. Он не был ни испуган, ни разгневан. Ныне его уже ничто не удивляло. Устаешь как-то все время-то удивляться.
– Я не могу с тобою оставаться, – честно призналась Марта. – Непростительно глупо уже то, что я пришла сюда.
– Ты же не хочешь оставить меня здесь одного! – воскликнул Сашенька, холодея от недоброго предчувствия: оставит, как пить дать, оставит.
– Ненадолго, – вздохнула Марта. – Так нужно, поверь. И не бойся ничего. Я подготовила маленький сюрприз для Темного Императора и хозяина его Аната. Но я не могу сопровождать тебя. Не сейчас. Когда он почувствует, что я близко, он никогда не покажется. Он просто убьет твою сестру и исчезнет, не сказав нам последнего «прости». Ты хочешь этого?
– Нет, – вздохнул тяжко Сашенька.
– Он – недалеко, – прошептала Марта, нервно раздувая ноздри. – Я чую…
Она коснулась кладки каменной в стене двумя руками. Пронзительный, противно-резкий скрежет, и стена монолитная раздвинулась.
Сашенька взял чадящий факел и смог разглядеть первые ступени узкой лестницы, ведущей в бездну. Затхлый запах ударил Сашеньку в лицо, а ледяной холод пробрался под одежду.
От одной только мысли, что ему предстоит сей спуск в чрево подземное, в животе у юного князя предательски все перевернулось.
– Там, – выдохнула Марта. – Ступай. Я приду, как только смогу.
Когда Сашенька повернул к ней голову, Марта уж исчезла. Он остался в совершеннейшем одиночестве. Правая рука его скользнула к поясу, нащупывая серебряный клинок. Прикосновение сие не принесло с собою утешенья. Не одарило чувством ничтожно-малой, обманной безопасности. Клинок казался смехотворной игрушкой. Темный Император убьет его, быстро, без труда, словно насекомое паршивое раздавит.
Но у него нет выбора.
Сашенька ступил на первую ступеньку лестницы, и стена за ним сомкнулась. В бледно-белом свете факела смог он разглядеть, что лестница на добрых десять-пятнадцать метров заводит в глубину. Спуск начался. И длился долго.
Закончившись явлением ледяного потока меж стен.
По стенам сим стекали капли водяные. Было холодно, мокро, через пару шагов потолок сего хода навис прямо над головой.
Дверь. За нею огромный мрачный зал, свет факела терялся в нем. Вода вместо пола каменного. Целый лес колонн поддерживал своды. Катакомбы нереальности, пугавшие и отталкивающие, населенные безумием и тенями.
Сам себе юный князь тоже казался нереальным. Марта поделилась с ним частичкой силы, что земной и не назовешь. Побоишься назвать.
Осторожно Александр шагнул вперед. Прикосновенья ледяной воды были подобны удару шпицрутенов. Даже дыхание перехватывало. Юный князь уж дрожал всем телом, но все равно шел вперед. Дальше, дальше, ему – туда. Вода доходила до колен, а местами стояла выше бедер. И это при его-то росте немалом!
Плеск. Идет у него по пятам, что ли, кто-то? Додумать Александр не успел. Острая трость выбила факел из рук. Юный князь с полузадушенным криком рухнул в воду.
Ему не выбраться со дна наверх, туда, к воздуху. Холод парализовывал, сковывал навечно. Кто-то давил ему на плечи, кто-то топил его.
Сашенька ужом заметался в панике. Легкие взывали к воздуху, хотели воздух, как нетерпеливый любовник требует свидания. И сил освободиться от жуткой хватки нападавшего не было. Сейчас, сейчас взорвется грудь – и все. Буквально в последний момент смертельная хватка ослабла.
И тут же чья-то рука вцепилась Сашеньке в волосы и грубо рванула вверх. Первый, кашляющий вздох превратился в наполненный мукой нестерпимой крик.
– Надо было бы утопить тебя, щенок, – холодно произнес знакомец его старый, Анатолий Лукич Сухоруков. – Но сначала мне узнать надобно, зачем ты здесь?
Сашенька не смог бы ответить, даже если б и захотел страстно. Голова раскалывалась. Тело превратилось в боль сплошную, страх доводил до безумия. Ведь он – один здесь, один!
Сухоруков наотмашь ударил его.
– Говори! Ты все равно умрешь, так что неважно – мгновением раньше ль, мгновением позже…
Сашенька застонал и поднял руку, защищаясь, но Сухоруков вновь ударил его.
– Полночь, – прошептал юный князь разбитыми в кровь губами. – Полночь… Темный Император назначил мне встречу в полночь.
Кулак Сухорукова взорвал боль у него в животе.
– Неправильный ответ, – расхохотался Анатолий Лукич. – Как ты попал сюда? Кто тебе сказал, где искать Темного Царя, а? Чухонская шлюха?
Конечно, он прекрасно знал ответ. И все же Сашенька чувствовал, Сухоруков ждет его ответа. Боится, что ли, чего-то?
– Марта, – прошептал он, бессильно опустив руки и молясь, чтоб Сухоруков не заметил, как тянется он к серебряному клинку на поясе.
– Марта, – повторил он с трудом. – Она мне… помогла.
– Помогла! – Сухоруков дико рассмеялся. – О да, она помогла тебе явиться на свет и прочь тебя с него спровадить, о, глупец! Ты даже не представляешь, как она помогла всему твоему семейству!
Сашенька не мог взять в толк, о чем толкует безумец. Важным был лишь серебряный клинок на поясе. Пальцы сомкнулись на массивной серебряной рукоятке.
– Глупец! Глупец! – истерично хохотал Сухоруков. – И тебе эта тварь успела задурить голову!
– Возможно, – прошептал Сашенька, вонзая нож в бедро Сухорукова.
Бывший царский денщик взвыл от боли, замолотил руками слепо. Сашенька вдавливал нож все глубже и глубже, стараясь провернуть клинок. У него один лишь шанс спастись – в нападении.
Вода подле ноги Анатолия Лукича забурлила. Пар поднимался на ее поверхность, а Сухоруков кричал все громче. Сашенька чувствовал, что нож в его руке накалился. Запах обгорелой плоти, кою не потушить даже воде ледяной, ударил юного князя в лицо, пылающий металл вжирался в его руку.
Вскрикнув, Сашенька ослабил хватку, разжал пылающие пальцы. Боль слепила глаза. Слепила долго. А когда пелена страдания перед глазами развеялась, юный князь с ужасом понял, что Сухоруков исчез.
Юноша осмотрелся по сторонам со смешанными чувствами – ужаса и отчаяния. Факел затух, нож пропал. Но…
Но почему он видит во тьме все так ярко, словно день солнечный стоит на дворе?
…Настало время искать Путь. Сейчас Ты воспримешь Чистый Свет, каков он в мире, где все вещи подобны ясному безоблачному небу, а обнаженный незамутненный разум напоминает прозрачнейшую пустоту, у которой нет ни границ, ни центра. Познай себя в сие мгновение великое и останься в этом Мире.
Твой разум ныне пуст, волчонок, но это не пустота Небытия. Не бойся. Твое сознание, сияющее, пустое, неотделимо от Великого Источника Света Белого; оно не рождается и не умирает, ибо оно есть Немеркнущий Свет Борейский.
Так достигается Освобождение от Тьмы.
Сосредоточься на своей богине-хранительнице. Думай о ней так, словно она, хранительница твоя, подобна отражению луны в воде ледяной, видимому и в то же время не существующему.
Подумай о Великой Сострадательной Богине, Волчьей Матице.
Теперь ты обладаешь способностью беспрепятственно проходить сквозь скалы, холмы, камни, землю, дома и даже сквозь горы Борейские, мною утраченные. Навеки.
Отныне наделен, волчонок, ты чудотворной силой. Ты можешь в мгновение ока пересечь четыре континента, можешь. Но не возжелай, не возжелай сил этих во имя иллюзии власти и превращений мирского могущества!
Тебя несет ныне не ведающий покоя ветер Судьбы, ныне ты подобен песчинке, увлекаемой вихрем в дали неведомые. Крепись, волчонок. Не поддавайся!
Впереди тебя ждет серый сумеречный свет, одинаковый днем и ночью, во все времена. Ты увидишь снег и дождь, мрак, свирепые вихри, толпы преследователей; услышишь звуки горных обвалов, треск пожара жуткого и вой сильного ветра. Сделай все, чтобы никогда не забыть этого! Ибо в памяти – сила волка.
Белая Богиня с тобой, волчонок!..
…Сашенька ускорил шаг, сноровисто добрался до конца туннеля и почти упал, ввалился в высокий, преогромный зал, в стенах коего было бессчетное множество ниш, углублений потаенных да альковов. В двух из них горели костры.
Огонь внезапно полыхнул ужасно, словно попал в него снаряд жуткий, разрывной. Горящие поленья, искр снопы и пламя разлетелись во все стороны, и прямо перед юным князем материализовалась огромная, жуткая тень. Темный Император ждал его.
Все произошло слишком быстро, в изломанную долю секунды. Но и ее хватило вполне, чтобы Темный Царь схватил Сашеньку и вздернул на жуткую высоту. А с высоты, как известно, больнее падать.
Александр инстинктивно схватился за его запястья, но толку – чуть. Темный Император бросил юного князя на раскаленные головни, испустив яростный, торжествующий крик.
Сашенька почти утратил сознание от боли, в глазах стоял огонь, взлетали кровавые искры. Он знал, что Темный Царь сейчас убьет его, а потому ударил, изо всех сил ударил того по глазам.
Тень взвыла от боли и ярости, метнулся Темный Император в сторону. Он рычал, выл, теряя облик человеческий.
Сашенька вскочил на ноги, ударил в слепой агонии. Все кружилось, вращалось пред глазами. И все же он увидел Белую Волчицу.
– Ты пришла! Пришла!
Желтые глаза пристально следили за боровшимися. В них не было ни сострадания, ни интереса – глаза древней богини, которой чужды человеческие страсти.
– Проклятый… идиот, – прохрипел Темный Царь. – Неужто ты не видишь? Мы все… лишь игрушки для нее. Все… я —тоже… был игрушкой…
Руки Темного Царя сомкнулись железно на шее юного князя. Он мог бы в секунду убить его. Но нет. Он не хотел. Темный Царь желал увидеть его страдания. Мука другого была эликсиром его сил.
Дыханья не было. Лицо Темного Императора плыло перед глазами, а из боли в легких рождалось чувство мрачное, глухое: я приближаюсь к границам царства Небытия. А еще рождалась печаль, что все закончится именно так… бездарно.
Белая стрела вонзилась в спину Темного Императора – волчица!
Дьявольский триумф в глазах тени страшной обратился в удивление, а потом и в безграничный ужас. В панику. В нечто новое: в смертный, небытный ужас.
И Сашенька понял, как Ей это удалось. Она пила его страх, его крики, его мучение, она чувствовала сие, терзала не зубами, а клыками острыми души древней, и Сашенька, тем временем, оживал. Боль Темного Императора была пищей Белой Волчицы. Каждое мгновение его страдания вливало силы в Волчицу, и в него, Сашеньку.
Темный Император закричал в последний раз, тело его подбросило силой неведомой до сводов сумрачных, перевернуло. Он вспыхнул черным огнем и сгорел в единое мгновение.
Сашенька рухнул на колени, мотая головой в ужасе и понимая – все, все кончено. Такого не могло быть, и все же он выжил.
Кто-то тронул его за плечо осторожно. Она. Марта. На чувственных губах – улыбка, немного злая, немного странная. Но все-таки улыбка. Абсурдная и… родная. Делавшая ее еще прекрасней.
Нет. Не прекрасней. Божественней.
– Он… Он больше не вернется? – хрипло спросил Александр.
Улыбка Марты сделалась горько-насмешливой. О! Уж она-то точно знала, вернется ли…
– Нет, – прозвучал негромкий ответ. – Он не вернется, пока в городе сем воды и света белого не поставят ему неразумные детища людские кумира медного на горе высокой.
И Сашенька вздохнул. С облегчением видимым. Какие ж в городе сем горы высокие? Конечно, не вернется!
– Санька, – хрипло шепнула Марта. – Ты позабыл о сестре.
– Марта, кто ты? – казалось, юный князь не стронется с места, пока не получит ответа на сей вопрос.
– В самую первую встречу нашу я, кажется, представилась тебе. Почему ты решил, что я лукавлю?
Они шли по сумрачным, наполненным водой туннелям, что прорезали, казалось, все чрево городское, и вспоминал Александр ветреный день березовский, отца, с выбеленной сединой головой, усталого, в мужичьем платье. Батюшка присел, привалился к стене только что справленной им часовенки и утомленно прикрыл пронзительные синие глаза, утратившие былую хитроватость и радость. «Для кого ты строил все это? – негромко спросил тогда Сашенька. – Во имя кого? Святой великомученицы ради или во имя той, что ушла от тебя в смерть?». Отец прищурился, подумал немного и признался: «Эх, Сашка, Сашка. Ничто не умирает. Не умирают души людей и явлений. Не думай, что умерли древние боги. Они живут гораздо ближе к нам, чем мы сами думаем, они живут в нас самих. Да, идолища богини древней разрушены, имена ее, возможно, исчезли, а сама Она – Богиня моя Белая осталась. И хотим мы того или нет, сознательно аль бессознательно, мы до сих пор служим древним божествам, – мрачным или светлым, смотря по преобладанию в нас темного или светозарного начала.
Я ж всю жизнь служу только Ей. Судьбине моей. И так будет до смертного порога. А, может, и за ним, родной».
И вот богиня-Судьбина, Волчица, идет рядом с ним. Как, как он сразу-то не узнал, не догадался? И сердце ничегошеньки не учуяло? Еще шутил, дурило, мол, у каждого Меншикова по своей Марте! Сестрица-то оказалась права – Она всегда одна, иной им Судьбины не дано. Эх, спасти бы, спасти бы сестренку. Только б жива была кровинушка родная.
Лабиринт коридоров, лестниц, туннелей, они вторгались в подземный мир, в дикую, причудливую и особую архитектуру. Как будто кто-то дерзкий и всемогущий взял различные плоскости эпох, давно минувших, сгинувших, и реальность нынешнюю, и долго смешивал их, съединял в единое целое, покамест не вышло из сего безумной Вселенной Тьмы оголтелой, дикой. Погасшие костровища, стоянки древние, побросанная одежда, оружие. Марта была незрима, но Сашенька все равно ощущал ее присутствие.
Внезапно она метнулась к нему, предостерегающе схватила за руку. Пред ними лежал пустынный коридор, смердевший древностью, распадом и тлением.
Сашенька повел головой, втянул воздух жадно. Коли б видел он себя в момент сей со стороны, юный князь здорово бы испугался – больше всего на свете Александр напоминал сейчас дикого опасного зверя: подавшийся вперед, словно для рывка, с полузакрытыми глазами и руками, что постепенно обращались в волчьи лапы.
Сашенька встал на колени, провел рукой по земле и скривил губы. Коридор вел в ловушку. Кто-тоз нал, что они придут, и поджидал их где-то там, чтоб уничтожить наверняка. А еще Сашенька чувствовал: сестра – там.
И юный князь вступил в коридор…
…Он падал вниз, как камень, сброшенный в бездну. Как же он переоценивал себя! Там, на дне бесконечной шахты, стоял некто со скрещенными мечами, острыми и опасными, как сама Смерть.
Сашенька почувствовал опасность в последний миг, в падении постарался отшатнуться в сторону. Мечи задели его, но Некто, враждебный, не достиг вожделенной цели, не рассек юного князя на две половины, а лишь оставил глубокую, сильно кровоточащую рану в боку.
Сашенька откатился в сторону, мечи высекли искры из камня над его головой. Он вскочил на ноги, кинул обломок камня во врага, попал тому в лицо и с радостью увидел, что выронил тот мечи, взвыл. Ага, знакомец старый, – Сухоруков!
Сашеньке бы броситься на него, подмять, уничтожить, а он все озирался дико по сторонам. Санька, Санька! Да где ж ты?!
Она лежала на низком алтаре каменном. Жива ли? Лежит недвижно, словно мертвая. На мгновение Сашенька позабыл о Сухорукове.
Юный князь бросился к алтарю, подхватил сестру на руки. Жива! Сестра стонала тихо. Струйка крови стекает из уголка рта, оставляя блестящий след на щеке и шее. Она была жива, но Сашенька видел, как жизнь уходит из нее.
Сашенька осторожно опустил сестру на землю, положил руку ей на сердце и… подарил кусочек жизни. Своей жизни. Он смог почувствовать, как начала пульсировать вновь загасшая искра, как разгорается из искры слабый огонек, постепенно превращаясь в бушующее пламя.
Юный князь осторожно убрал руку с груди сестры. Ее кожа была горяча. Она дрожала всем телом, дыханье участилось.
Александра Александровна открыла глаза и увидела его.
В первое мгновение взгляд ее был бессмыслен. Ей трудно было вернуться в реальность. Потом взгляд прояснился, и она узнала брата. Узнала! Слава всем богам!
Ужас, неприкрытый ужас читался в ее глазах. Она испугалась его, собственного брата!
– Это я, я… Не бойся…
Сашенька улыбнулся ей, вернее, постарался улыбнуться. Он даже не знал, в состоянии ли он еще улыбаться, а потому вскочил на ноги и обернулся к Сухорукову.
У того было довольно времени, чтобы передохнуть и вновь собраться с силами. Его лицо все еще оставалось серым от боли, но в глазах, в глазах уже трепетало пламя убийственной ярости.
– А ты – смелый щенок, – разлепил бледные губы Анатолий Лукич. – Жаль, что не особо умный, но очень мужественный. Это… это так трогательно.
И он зааплодировал. Эхо разнеслось по черному залу. Сашенька почти с ужасом смотрел на слишком длинные руки Сухорукова. Да разве ж то руки человеческие? Длинные непомерно, сильные пальцы, ногти у которых скорее уж напоминали убийственные когти древнего, давно уж вымершего ныне зверя, острые, словно клинки мечей янычарских. Тело покрывалось черным, жестким, как проволока, мехом. Лицо, а где лицо?
Сашенька и ведать-то не ведал, что воспоследует в конце сих трансформаций, в одном лишь был уверен наверняка: против сего существа ему не выстоять.
Страшный вой огласил стены древнего жертвенного зала. Волчица. Да что сможет сделать она супротив чудовища? Или сможет?
– Остановись, – волчица стояла неподвижно. – Ты забыл, что ты из Отпавших? И не дано тебе оборотиться окончательно?
Сашенька, обмирая, заметил, что не дается, не дается Превращение конечное проклятому Сухорукову!
Хрипловатый, глухой голос звучал отдельно от волчицы, сам по себе:
– Остановись, иначе огонь очищающий пожрет твое становище, Анат. Я слишком поздно узнала тебя, слишком поздно спохватилась. Но… лучше остановись.
–Ты умрешь! – прорычало получудовище, явившееся вместо Сухорукова. – Умрешь, Марта!
Если б волки могли смеяться, она б засмеялась.
– Боги древние не умирают, Анат. А вот ты – не бог, ты – Отпавший, что возомнил себя божеством мщения. Мщение рождает огонь. Слышишь, Анат?
Взрыв, страшный взрыв где-то высоко у них над головами. И шум жуткий огня, приближающегося к ним неумолимо по переходам черным.
– Бежим же! Бери ее, и бежим!
Сашенька подхватил сестру, сжавшуюся в комок, на руки. И ринулся вслед за волчицей. В глазах сестрицы трепетало безумие. Она дрожала всем телом. Бедная, бедная! Что можно сделать? Что?
Сзади напирал огонь, и силы – малые, ничтожные, всего лишь человеческие – были уже на исходе. Сейчас все кончится, сейчас. Ему не убежать, не спастись, и сестру зазря погубил, неумеха. Свет нестерпимый, Огонь опаляющий, искры изрыгающий. За ним дорога черная, обугленная, дорога выжженная. Во все стороны пламенем он рассыпается, ноги бегущих языком жадным лижет. То не огонь простой, то звезда огня белого, что накроет всех с головой. Не спастись, не спастись…
Свежесть широкой реки ударила в лицо.
Неужели – спасение?
Камыши, серое утро раннее. И Она… древняя богиня, воплощенная в человеке. Сашенька опустил устало сестру на влажную землю холодную, рухнул рядом, уткнулся лицом в грязь, ощущая нечеловеческое блаженство. Парализованный смесью ужаса смертного и муки, он не мог даже говорить. Юный князь мог лишь вспоминать. Тьму белую, зимнюю, березовскую, за окном, отца у печки, что шепчет истово непонятное, волнующе-горькое:
«Одинокая Богиня Белая, имя чье настоящее и произнесть-то я не моги, плывет в бездне внешней тьмы, плывет до начала мира. Богиня моя Белая, любовью исполненная, пролейся ливнем блистающих духов, пусть выйдут оне во все миры, волхами белыми станут. Я – твой Охотник, вечно кружить мне вокруг тебя, взыскуя возвратиться к любви твоей. Ибо" все началось в любви; все жаждет вернуться к ней…»
– Вы – живы, волчата, и это самая главная моя победа, – раздался над ним глухой голос Марты.
Он слегка поднял голову.
– Куда ты… Мама…?
Засмеялась хрипло, откинув голову, тряхнув бело-серебристой лавой волос.
– Узнал, узнал, волчонок. Куда я? В поток ледяный, глубокий. Меня твой батюшка уж заждался, пора. Ибо все началось в любви, все жаждет вернуться к ней. И я. Заждались меня волхи белые да батюшка твой.
– А мы? – испугался Сашенька скорой, окончательной потери. – Как же мы?
– Что – вы, волчата? – казалось, ей стало горько. На одно мгновение. Практически незаметное мгновение. И все же он его почуял. – У вас останется великая вещь – время. Не год, не сотни лет. Больше, волчонок, много больше. Все время мира…
И Белая Волчица, разметав мириады брызг, бросилась в воду…
…Мне стоило большого труда прыгнуть в ледяную воду. Холод подобен шоку, погружение – маленькой смерти. Шкура воды становится моей собственной белой шкурой, она ощущается иначе, чем липкие прикосновения тьмы. Я плыву, и этот заплыв – неотвратим.
Одна я, наедине с собой, безымянной, и моими движениями. Рыбы —немы. Все возможно в воде, преодоление себя чрез отделение от имени, прощание со страстями, сосредоточенность абсолютная на душе, жертве принесенной, смертности.
Символ рыбины сделался символом грустного (синеглазого!) человека из Вифлеема. Он, как и люди росские, рожден водой, захлестнувшей мою Борею. Вода сильней всего. Вода принимает тебя, крутит твоей судьбой, как ей заблагорассудится, играет тобой, ответствует на все твои трепыхания, не позволяя позабыть, что силы твои скудны.
Она способна победить тебя, коли отважишься ты, человече, заплыть слишком далеко во Тьму.
Давно же я не плыла в глубоком ледяном потоке. Бегство от вечно ссорящегося мира, голоса которого становятся все отвратительней. Вызов: как далеко заплывешь ты, пока не ощутишь незримую границу, усталость конечностей и груз, что потянет тебя ко дну. Заплыв – это вдохновение, а возвращение после него в мир есть поражение. Разочарование. Мне – к горизонту, я оттягиваю момент капитуляции возвращения к людям.
Сей глубокий поток ледяный слишком мелок, чтобы унять беспокойствие Покоя. Он ограничен, словно жизнь человеческая. Мрачен, и берега все в иле. Но все равно, ибо одинока я в плавании моем.
Вода, ставшая кожей, вода, сделавшаяся прозрачностью мыслей. Мой старый Князь, как же ты далеко, ты знаешь об этом и молишь за то прощения.
Я плыву потоком ледяным, и я свободна. Иногда мне хочется отказаться от движения, остановиться. Захлебнуться. Не рыскать волчицей белой, Судьбой. Вода так легка и доступна. Она принимает любого в своей всесострадательнейшей окончательности. Прощает все смывая, что было, есть и будет. Сей уход был бы жертвой исчерпанности.
Предутренние небеса черны, и луна отражается в зеркале моего ледяного потока. Мои движения становятся замедленней, ноги наливаются тяжестью свинцовой. Мы одиноки во всем, что вершим, и всякая попытка приближения к другой душе живой не сможет изжить нашего одиночества. Черный цвет есть все, это цвет Ничего, он пачкает все белое, чистое. В мгновенье то, когда вода смыкается над моею головой, я вижу пред собой лицо Князя. Я забыла о нем! Я не смогу уйти до тех пор, пока нужна ему, уже лишенному имени. Это – возвращение. Возвращение в мир есть поражение. Разочарование. Великая боль и великое счастье.
Я плыву к далекому, смутному берегу. Я вижу только лунный свет, танцующий на воде. Моя воля движет волнами. Рыбы следуют за мной к берегу. Движение приносит боль. Терпение. Осталось уже немного.
Дно под ногами, зыбкое, но дно. Острые камни, но им не дано взрезать мои ступни. Добро пожаловать вновь в сей заснувший в состоянии ненависти и вечной ссоры мир.
Берег. Пустота. Камни. Огонь во тьме. Слабый, жалкий, но все-таки огонь. И седовласый человек в белых одеждах с ярко-синими глазами.
– Скажи мне имя твое!
– Александр…
– Да, ты прав: это твоя тишина… Взор твой плавит ледяную громаду потока глубокого. Тает она, плачет, сияньем твоим смеется сквозь слезы. Неужели люблю я тебя? Это опять твои слезы виноваты. Отчего же плачешь ты?
– Зачем тогда ты, Судьба, создала меня таким бессильным? Коли стыдишься слез моих?
– Не стыжусь. Ибо в бессилии твоем – сила, что способна дарить мне свет белый. Все твое, все – ты. Даже свобода моя, даже любовь к тебе: все – только ты. Нет у меня, богини, ничего своего.
– Пощади меня! Ибо боюсь понять я слова твои. Не исчезай. Страшно мне дальше искать тебя. Там, за порогом тем уже ничего больше нет. Там бездна, которой тоже нет, представляешь? Я на краю ее самом стою…
– Ты опять прав: не исчезну, ибо люблю жизнь – люблю тебя. И боюсь: а вдруг меня, Волчицы Белой, нет? Могу ли быть я, коли все в мире этом – только ты?
– Не потому даже не погибну, Волчица моя, Судьба моя, что Ты меня любишь, а потому, что я Тебя люблю.
Из бездны ледяного потока, пустой, жуткой, небывалой, долго звал – зовет! – меня голос его. Он мечтал обо мне, не зная, не ведая, ворочусь ли. Он уступал, он дарил мне всю свою жизнь, ради меня хотел он вечно умирать. Не отзовись я, и не было бы меня, а он бы так и остался один на самом краю бездны. И превратился бы в Муку моего божественного Одиночества. Но я отозвалась на голос его вечным:
– Скажи мне имя твое!..
…Сухоруков долго бродил на пепелище. Вот и все, что осталось ему от палат его питербурхских. Вот и все… Все? Да нет, не все. Охота не закончена, усмехнулись тонкие губы, блеснули зловеще серые, безжизненно-холодные глаза.
– Я – тоже твой Охотник, Богиня Белая, – прошептал Анатолий Лукич заповедно-горькое. – Только вот ликом мрачен-сер, подобен Смерти. Вечно кружить мне вокруг тебя, взыскуя мести древней. Ибо все для меня началось в ней, все во мне жаждет вернуться к ней…
Зло и Тьма разделяют мир с богами, и разъединяют самый мир. Всякая тварь во тьме живет как бы сама по себе, на то она и тьма, чтобы в ней друг дружку и света не видеть. Связана тварь человеческая со всеми прочими тонехонькими нитями незримыми, что не рвутся, не рвутся даже богами. Именно Тьма не позволяет ослепшим богам разорвать нити мирские. Тьма моя есть причастие мира сего. А ты, как хочешь, Богиня Белая. Одно слово – Тринадцатая. Сострадай миру, страдай в нем и далее. Правда, и я – зверь, и звериные мои страсти сильнее меня. А ты – ты всего лишь Судьба, меня, зверя, отвергшая…
…В селе поморском Нюхче, что у самого Бел-моря приютилось, на окраине, почти что в чащобине лесной, странная пара заняла дом исчезнувшей лет сто назад ведьмы волчьей. Пара сия родственниками пропавшей оборотницы сказалась, чем неприятно жителей местных поразила.
Беловолосую бабу с пронзительно-желтыми глазищами, что в минуты гнева становились непроницаемо-черными, с зрачком вертикальным (знамо дело, диавольским!) кликали тоже диковинно – Мартой, а седовласого высокого мужика, мужа ее, молчаливого, с хитринкой во взоре веселой – Лександром Данилычем.
…Мы добрались до врат мира, над которым реет подпись незримая «Добро и мудрость». Удивлены ли мы? Мир сей расположился в сельце поморском, что вознеслось над самым Белым морем. Это – осколок малый моей Бореи, покинутой так давно, что и подумать страшно. Сию давность занесли крупинки песка времени, запорошили люди, залили осенние дожди. Этот мир дрожит свечой немеркнущей на ветру и огнем наинежнейшим. Укрыт он от взглядов враждебных облаками Тайны, охраной ему волна молочная моря Белого. И я верю, что в один из дней вознесется над миром сим Странствий Храм, и исчезнет из воя волчьего тоска лютая, неутолимая. Белым будет мир, белым. Ибо так записано в скрижалях великих вечной странницы, Судьбы.
Я есмь любовь. Лишь на вершинах моих просветляется тайная страсть и мерцает свет Бореи дивный. Не виновна я, что – волчица, очеловечившая свою сущность звериную. Ибо хоть немного, но хочу быть человеком. Многое могу, волка с глазами цвета неба обратила в доброго верного пса, приручила, обуздала. Знаю: еще больше могу, и не вижу границ силы моей.
Могу я только любить, только страдать. Могу!
Одно не смогла бы. Я не смогла бы никогда выжить без уголка сего земли, подле моря Белого, туманного. Здесь находятся петли мира и крайние пределы обращения светил. Я нашла кусок моей Бореи, уже небытной, ибо здесь прозрел что-то мир. Нашла и не потеряю уже никогда. В моей пылающей Любви к миру сему много Муки невыразимой. Загораются здесь бесчисленные звезды, рассеивается в них мечта о Солнце Волчьей Богини. Реальностью становится.
И больно было, и желанно сие обретение Бореи.
Плакал мир, далекий от нас, стенами имперскими, дворцовыми интригами паскудными огороженный: ибо только здесь из черных туч способен падать светлый, золотой дождь, но не там, во тьме власти земной.
Только здесь выбиваются из земли чистые реки, сливаются в отражавшее звезды великое море. Только здесь, но не там.
Там, как черные вороны, способны лишь метаться и кружиться тени мрачные несчастных Отпавших. Там мир безвольно мечтает, что будет, наконец, с Судьбой, что вернутся в него вещуны белые.
Вернутся ли? Узнает ли их мир? Или отринет по обыкновению?
Но ныне все мы далеко-далеко в прозрачном мареве туманном, да что там – еще дальше: там, где уже нет ничего, где призрачным светом мерцает царство Борейское, царство чистых Белых вод.
Там, где властвует бесконечный, истинный Покой.