Рассказы

Наш двор

Мое детство прошло в маленьком московском дворе. Это сейчас он мне кажется таким, а когда я была маленькой, двор казался мне огромным и загадочным, как неисследованный остров. Когда я выросла, я прочитала во взрослых книгах описание дворов-колодцев. И поняла, что наш двор как раз и есть такой двор-колодец: с двух сторон поднимаются стены нашего серого пятиэтажного дома, все в окнах и балконах. Третья сторона — глухая кирпичная стека соседнего дома, где на уровне третьего этажа тусклым глазом глядит всего одно окошко. С четвертой стороны наш двор замыкается рядом гаражей, выкрашенных скучной темно-коричневой краской, и кусочком решетчатого забора, за которым большой голый двор школы номер сорок шесть.

Солнце приходит в наш двор со стороны гаражей. Оно переползает через крыши, спускается по стене, и вот на асфальт ложится солнечный треугольник. Он расширяется, удлиняется, острый конец его тянется к ступеньке первого подъезда. Всего какой-нибудь час солнце скользит по окнам и балконам, а потом уходит на улицу, словно ныряет в подворотню. И во дворе снова становится сумрачно и сыровато.

За круглым палисадничком перед домом растут три высокие липы, а когда-то рос еще толстый, раскидистый клен, ветки которого достигали балконов четвертого этажа. Но его после войны зачем-то спилили и на его месте врыли в землю две скамейки и столик, за которым весенними и летними вечерами старушки нашего дома играют в лото. А когда мы были маленькими, клен еще стоял и два его толстых корня выпирали из-под земли горбами, так что на них можно было сидеть. А между корнями был зарыт клад.

Мишка ударял в этом месте железякой о землю и спрашивал:

— Слышите, звенит?

И мы явственно слышали: звенит. Но откопать клад было непросто: сначала нужно было найти волшебный золотой заступ, а мог его найти только тот, кто ни разу в жизни не соврал. Самой честной среди нас была Юля из третьей квартиры, но и она не могла найти заступ. И она честно нам призналась, что иногда врет. Так, совсем недавно она разбила фарфоровую фигурку и скрыла от родителей, потому что боялась, что они ее не возьмут в кино. Мишка сказал:

— Скрыть — это еще только половина вранья. Ты пойди и признайся.

Юля сбегала домой, призналась и вернулась к нам. Ей не влетело, наоборот, ее похвалили за честность. И все-таки она так и не нашла заступ. Видно, кроме честности, нужно было еще что-то, о чем мы не знали.

Осенью двор наш покрывался опавшими кленовыми листьями. Они устилали двор толстым слоем, по ним можно было идти, как по мелкой воде, разбрызгивая листья в разные стороны. Они падали на балконы и подоконники, медленно плыли в воздухе, покачиваясь и плавно взмывая, как бумажные самолетики. Мы сгребали их в большие шуршащие кучи и с разбегу прыгали в них, как в сено.

По вечерам мы усаживались на поленнице дров возле решетчатого забора и рассказывали страшные сказки. Особенно таинственными казались мне сказки про руки: про синюю, про красную, про железную и про мертвую руку. Руки гнались за героями по темным лабиринтам, душили, играли на рояле, светились в темноте. После таких сказок было страшно возвращаться домой по неосвещенным лестницам, и мы, чтобы переключиться, играли в звезды. Звезды были как бы частью нашего двора, всегда одни и те же, и мы могли смотреть на них из глубины нашего двора, как со дна колодца. У каждого из нас была своя звезда, мы их честно поделили и придумали названия.

— Эй, на Дорее! — кричала Наташа. — Что у вас новенького?

Она прислушивалась, кивала головой и рассказывала нам:

— Там война уже кончилась. Белый хлеб дают не по карточкам. В школе каникулы объявили в честь победы.

А у нас на Земле война еще не кончилась. Белый хлеб даже по карточкам не давали. Но зато мы чуть ли не каждый вечер бегали на Зубовскую смотреть салюты в честь освобожденных городов.

Площадь в эти вечера заполнялась народом. Редкие машины, сигналя, ехали сквозь толпу, но на них никто не обращал внимания. Все смотрели вверх, на крыши. Ждали первого залпа. И вот над темными крышами мигало зарево, потом гремел нестрашный праздничный залп, и небо над площадью взрывалось красными, зелеными, белыми, желтыми огнями. За каждым огнем тянулся тонкий стебель белого дыма. И сейчас же прожекторы начинали бегать по небу, скрещиваться и расходиться, как в танце. В каждом окне, выходящем на площадь, отражались огни, и казалось, за окнами наряжены елки. Это было мгновение, когда всю душу потрясает ощущение красоты, радости, чуда.

Но огни останавливались где-то на полпути к небу и начинали падать вниз, постепенно тускнея. И гасли, не достигая земли. Замирали, вытянувшись вверх, прожекторы. Возвращался вечер. Но сейчас же из-за крыш взлетал новый разноцветный букет, и мальчишки на площади жадно следили: вдруг хоть один огонек долетит до земли, не погаснув. Иногда тускнеющая, но еще яркая звездочка падала на асфальт, рассыпалась искрами, и сейчас же возле нее начиналась свалка. Каждому хотелось завладеть огарком. Однажды он достался Мишке с нашего двора. Он нес его, торжественно зажав в кулак, на лбу его горела ссадина, штаны на коленях разорваны. Мы смотрели на него как на счастливца.

Мы были детьми артистов, наши родители ездили на фронт с концертными бригадами, выступали в госпиталях. И дом наш мог считаться счастливым домом, потому что отцы наши не погибли на фронте. Только у Алеши не было отца. Бомба попала в театр. Алешин отец, который дежурил в ту ночь в театре, погиб. Мы были на три-четыре года старше Алеши, но относились к нему, как к равному, и даже чуть-чуть завидовали ему. А взрослые, проходя мимо, обязательно останавливались возле шестилетнего Алеши, гладили по голове и угощали конфетой.

Но сам Алеша больше всех тянулся к человеку, который никогда не угощал его конфетами и совсем не обращал на него внимания. Это был почтальон Яков Иванович, дядя Яша. У него не было кисти правой руки, вместо нее — протез, обтянутый черной кожаной перчаткой. На груди у дяди Яши блестела медаль «За оборону Севастополя».

Почтальон входил во двор и ставил на скамейку разбухшую кожаную сумку. И сейчас же мы все сбегались к нему. Вначале он прогонял нас, потом привык и даже запомнил по именам. Мы видели: он еще не привык к своему протезу, ему трудно справляться с кипами газет, писем и журналов. Мы старались помочь ему. Дядя Яша сначала отдавал нам только почту для наших квартир, а потом стал доверять разносить почту по этажам.

Что это была за радость! Прижав новенькие, хрустящие газеты к груди, мы вбегали в подъезд и не запихивали газеты в почтовые ящики, а звонили у каждой двери. На вопрос: «Кто там?» — мы гордо отвечали: «Почта!» Дверь открывалась, и жильцы, улыбаясь, брали почту из наших рук. И при этом каждый удивлялся, что вот как быстро мы растем! Еще недавно были «совсем вот такие», а теперь — какие молодцы! — помогаем взрослым.

Каждый день мы с нетерпением ожидали появления дяди Яши. И первым к нему бросался Алеша. Хотя ему-то как раз дядя Яша почты не доверял.

— Вот подожди, — говорил он, — в школу пойдешь, читать научишься — первым моим помощником станешь.

Но Алеше так не терпелось поскорее начать разносить почту, что он научился читать и считать, не дожидаясь, пока его научат этому в школе. И однажды он перечислил дяде Яше все номера квартир своего подъезда, назвал жильцов, которые в этих квартирах живут. Потом прочитал названия газет, торчащих из сумки, и такими умоляющими глазами посмотрел на дядю Яшу, что тот не выдержал.

— На! — сказал он. — Отнеси вот эти газеты в тридцать четвертую и тридцать пятую квартиры.

Алеша благоговейно принял из рук дяди Яши тоненькую пачку. Глаза его сияли, а лицо было серьезным и дышало ответственностью. Медленно, растягивая наслаждение, он пошел к подъезду. Дядя Яша посмотрел ему вслед и тихо сказал:

— Чем-то он на моего сыночка похож.

И рассказал нам, что вся его семья погибла на Украине.

Спустя несколько дней жилец из тридцать пятой квартиры, толстый, лысый Овцов, кричал во дворе на дядю Яшу:

— Безобразие! Мне второй раз не приносят «Известия»! Ленитесь сами ходить по этажам, перепоручаете детям! Вот и результат! Почта пропадает!

Дядя Яша ленится! Как только Овцову не стыдно! Дяде Яше просто хотелось доставить нам радость. Но где было Овцову понять это! Он написал на дядю Яшу жалобу в почтовое отделение.

Дядя Яша пришел во двор очень грустный и, когда мы окружили его, сказал:

— Вот видите, ребята, чем все кончилось?

Алеша стоял с растерянным, потрясенным лицом. Ведь это он носил почту в тридцать пятую квартиру! Значит, это он виноват во всем! Но никто из нас не попрекнул Алешу. Мы были потрясены не меньше, чем он. Мы стали придумывать, как отомстить Овцову. Наташка предложила протянуть вдоль подъезда веревочку, чтобы Овцов споткнулся.

— Чепуха, — сказал Мишка. — Этим дяде Яше не поможешь.

Мы целый день думали, как помочь дяде Яше, и Мишка наконец придумал:

— Я пойду к папе и попрошу его написать на почту письмо, что дядя Яша не виноват. А мы соберем подписи со всего дома.

В тот же вечер письмо было написано. Почти до одиннадцати вечера бегали мы по этажам, собирали подписи. Давно пора было спать, но родители не звали нас домой: они знали, что мы боремся за справедливость. Мы обошли все сорок квартир нашего дома, кроме тридцать пятой, где жил Овцов. И никто из жильцов не отказался поставить свою подпись под письмом.

На следующий день Мишка с отцом пошли на почту. Мишкин отец был известным артистом. Когда он шел по улице, встречные мальчишки и девчонки узнавали его, смотрели вслед и восторженно кричали:

— Карасик! Карасик!

Так звали очень смешного человека, которого играл Мишкин папа в известной кинокомедии. И когда Мишка с отцом пришли на почту, все почтовые работники заулыбались и тоже зашептали:

— Карасик... Карасик...

Но Мишкин папа был очень серьезен. Он пошел к начальнику почты и отдал ему письмо.

— Напрасно вы беспокоились, — сказал начальник почты. — Все уже разъяснилось. Почтальон Кусенко не виноват. Почту случайно задержали в отделении. Жилец из тридцать пятой квартиры уже получил свои газеты.

Мы еще долго после этого случая помогали дяде Яше разносить почту. А в тот день мы собрались на нашем обычном месте, на поленнице дров. Наташа сказала, что раз все так хорошо кончилось, то теперь можно Овцову отомстить. И она снова предложила свой вариант с веревочкой. Но Мишка сказал, что победители не мстят, и большинство из нас с ним согласилось.

Мы были горды, что первая в нашей жизни справедливость восторжествовала. И еще мы гордились тем, что были жильцами такого справедливого дома...

Обычное детство в обычном московском дворе. Но это только так кажется со стороны. Для меня мое детство — неповторимое, необыкновенное, единственное. О нем знает наш двор, за это я люблю его. Люблю его лужи и трещины на асфальте, люблю треугольник солнечного света у гаражей. Люблю новых детей, которые играют за нашим палисадничком в наши игры. Так любят кусочек Родины, который всегда с тобой.

Трудный экзамен

К родительскому дню мы решили поставить настоящий спектакль. Тот самый, что с большим успехом шел на сцене настоящего театра. Идею подала воспитательница Ольга Николаевна, и все признали, что идея замечательная. Во-первых, все мы, дети актеров, мечтали стать актерами, и чем скорее, тем лучше. Во-вторых, какой это будет сюрприз для родителей: увидеть собственных детей в своих же ролях. В-третьих, пьеса, которую мы собирались ставить в пионерлагере Всероссийского театрального общества, была очень интересная. В ней рассказывалось о советском разведчике, который во время войны по заданию командования засылается в Германию, в самое логово врага. Рискуя жизнью, он налаживает связь с подпольной группой. Его помощницей становится советская разведчица Нина, которая выдает себя за немку и служит личным секретарем главного фашистского начальника — гауляйтера.

С помощью Нины наш разведчик осуществляет взрыв германского военного штаба (сработала мина замедленного действия, вмонтированная в старинные часы), похищает самого гауляйтера и привозит его в Москву.

Конечно, мы не могли осилить весь спектакль. Мы выбрали из него только самые интересные эпизоды. Роль советского разведчика досталась, разумеется, Гришке Персикову. Ему даже не пришлось учить слова: он столько раз смотрел спектакль, что выучил всю роль наизусть и, кроме того, в точности копировал интонации своего отца. Вообще он был вылитый отец, так что с главным героем обстояло как нельзя лучше. С героиней получилось сложнее. Внешне Таня тоже была похожа на мать: тоненькая, большеглазая, с пышными волосами. Единственная разница — играть на сцене Таня совершенно не могла. Стоило ей выйти на сцену, как ока начисто забывала свою роль. Она бледнела, заикалась, сжимала кулаки и была похожа скорее на пленную партизанку, чем на ловкую, сообразительную разведчицу. Режиссер наш, Ольга Николаевна, очень с ней измучилась.

Мне досталась роль матери героя. Очень маленькая, но самая трудная. Дело в том, что когда герой (Гришка) получает свое опасное задание, он приходит к матери попрощаться. И мать крестит его и целует. Крестить Гришку я могла сколько угодно, но целовать — ни за что. Ольга Николаевна объясняла мне, что я должна войти в образ, забыть о том, что мне четырнадцать лет, представить себе, что я — старая женщина, которая прощается со своим сыном и не знает, увидит ли его когда-нибудь еще. Я входила в образ и, корчась от стыда, тянулась губами к Гришкиному лбу. Но тут Гришка выходил из образа, и, когда я видела его ухмыляющуюся физиономию, я просто костенела.

Так и пришлось мне отказаться от роли. На мое место взяли Юлю, а мне поручили помогать художникам расписывать декорации. И я была этому очень рада. Именно тогда я впервые поняла, что актрисы из меня не выйдет. Так оно впоследствии и оказалось.

У моей преемницы характер был покрепче. На первой же репетиции она мужественно чмокнула Гришку в лоб. Но Ольга Николаевна осталась недовольна поцелуем. Она сказала, что это холодный поцелуй, не материнский. Юля клялась, что именно материнский, а не какой-нибудь еще. Гришка хихикал. Трудно давалась Юле работа над образом матери. Несколько раз она убегала с репетиции в палату, ложилась на постель и говорила, что больше никогда и близко не подойдет к сцене. Она жаловалась нам, что, когда дело доходит до поцелуя, Гришка нарочно поворачивается спиной к залу и начинает подмигивать Юле и строить рожи.

В конце концов Юля пустилась на хитрость: она сказала, что на репетициях будет только крестить Гришку, поцелует же прямо на спектакле. А до этого она будет тренироваться на разных предметах. И до самого спектакля Юля тренировалась. Она целовала материнским поцелуем стену в палате, оконную раму и даже кошку, которая жила при столовой.

Лучше всех играла Аня Горчакова. Она играла немецкую шпионку, работающую в Москве под видом простой парикмахерши. Роль была небольшая, но важная. Пьеса как раз и начиналась с того, что герой возвращается в Москву с очередного задания и заходит в парикмахерскую побриться. Немецкая шпионка тотчас узнает в нем советского разведчика, но вида не показывает. Она как ни в чем не бывало бреет его, опрыскивает одеколоном, болтает о том, о сем, задавая время от времени каверзные вопросы. Разведчик понимает, что вопросы эти неспроста, но в свою очередь делает вид, что ни о чем не догадывается.

Потом герой расплачивается и уходит. Парикмахерша провожает его до дверей, не переставая щебетать и кокетничать. А когда она остается одна, игривое выражение медленно сходит с ее лица. Она подходит к телефону и набирает номер.

— Шеф? — говорит она голосом матерой шпионки. — Говорит Матильда. Подержанный диван только что продан. Пошлите обойщика на Кропоткинскую. Он там.

Вот и вся роль. Больше парикмахерша на сцене не появляется. Из реплик других персонажей мы узнаем, что она арестована.

В театре роль шпионки играла народная артистка. Очень хорошо играла. Ане оставалось только припомнить все ее интонации и движения и скопировать их. Но она не стала этого делать. Она играла по-своему, совсем не похоже, но ничуть не хуже. Пожалуй, даже лучше. Сцена в парикмахерской была украшением спектакля. Даже Ольга Николаевна была довольна. Только сама Аня никак не могла успокоиться. Ей очень хотелось, чтобы ее игра понравилась маме и папе. Ей это было очень важно.

Анины родители, оба актеры, почему-то не хотели, чтобы их дочь стала актрисой. Сама же Аня мечтала только о театре. И вот теперь она с тревогой ждала родительского дня.

Мы лежали на пляже, и Аня говорила мне:

— Я еще сама не знаю, выйдет из меня актриса или нет. Ольга Николаевна меня хвалит, но это не в счет. Вот если маме с папой понравится — значит, во мне и правда что-то есть.

— А вдруг они нарочно скажут, что им не нравится? — предположила я. — Чтобы ты больше не пыталась.

— Нет, — убежденно сказала Аня. — Они меня не обманут. Мама сказала: если у меня обнаружатся данные, они с папой мне помогут. Нет, значит, нет. Я им очень верю.

Наступил родительский день. Утром, как обычно, была зарядка, потом линейка, потом завтрак. Но дальше режима никакого не было: на прогулку мы не пошли, бродили по территории лагеря и ждали автобус.

— К тебе кто приедет? — спрашивали мы друг друга.

— Мама. А к тебе?

Больше мы и говорить ни о чем не могли. Каждую минуту прислушивались: не гудит ли автобус? И наконец явственно услышали: гудит!

Решено было встретить родителей торжественно, под звуки горна, но где там! Славка Степанов, горнист, кинул куда-то горн и первым бросился навстречу автобусу.

С ликующим ревом мы наперегонки помчались по дороге. Автобус затормозил, дверцы спереди и сзади раскрылись, и родители, торопясь и роняя свертки, начали спускаться с подножки. Несколько минут у автобуса царила веселая неразбериха, раздавались звуки поцелуев и первые после продолжительной разлуки возгласы:

— Почему ты так похудел?

— Во что ты превратила свой новый сарафан?

Постепенно папы и мамы в обнимку со своими детьми выходили из круга и спешили куда-нибудь уединиться. Пошли и мы с мамой. Уходя, я оглянулась. Площадка перед автобусом опустела. На ней осталась одна только Аня Горчакова. Лицо ее выражало обиду, растерянность, горе. Она стала на ступеньку и заглянула внутрь автобуса, словно надеялась: вдруг ее папа с мамой все-таки там? Но автобус был пуст, даже шофер куда-то ушел.

Моя мама оставила меня и подошла к Ане:

— Твои, Анечка, здоровы, но приехать никак не смогли. У них неожиданный концерт. Просили передать, что очень жалеют и чтобы ты не огорчалась.

— А-а, — сказала Аня и повернулась, чтобы идти.

— Пойдем с нами на речку, — предложила моя мама.

Но Аня поблагодарила и отказалась. Сказала, что посидит лучше в палате, почитает. Она пошла к дому, и по походке ее, по низко опущенной голове видно было, что ей очень, очень грустно.

К обеду все, конечно, опоздали. За столом никто ничего не ел — наелись вкусных вещей, привезенных родителями. Тихий час отменили — нужно было готовиться к спектаклю.

Сооружали занавес на площадке перед столовой, выносили скамейки и стулья, ставили декорации. Когда почти все было готово, хватились Ани Горчаковой. Ее отыскали за домом, у старой липы с дуплом. Она сидела в траве и подшивала косынку.

— Ты что сидишь? — закричала Юля. — Ведь не начинается из-за тебя!

Аня подняла распухшее от слез лицо и вытерла глаза косынкой.

— Как ты будешь играть с таким лицом? — испугалась Юля. — Пойди умойся.

— Я вообще не буду играть, — сказала Аня.

— Как не будешь? — возмутились мы. — Все уже расселись! У тебя первая сцена!

— Мою роль Оксанка знает. Пусть она и играет.

Кто-то сбегал за Ольгой Николаевной. Воспитательница подошла и опустилась на корточки рядом с Аней.

— Возьми себя в руки, — сказала она негромко. — Ты коллектив подводишь.

— Да! — всхлипнула Аня. — Ко всем приехали, а я... А ко мне...

— Понимаю, — ответила воспитательница. — Но ты вот о чем подумай. Ты актрисой хочешь стать. А ведь настоящий актер, что бы ни случилось, обо всем должен забыть, когда выходит на сцену. Ведь всякое, Аня, бывает. Без этого не проживешь. Бывает, что и несчастье случится. А он, однако, играет. Если он, конечно, настоящий актер. Вот ты и попробуй доказать самой себе, что ты можешь стать настоящей актрисой. Считай, что это первый твой экзамен.

Аня подняла голову.

— Самой себе доказать? — повторила она.

Я не дослушала конца разговора, убежала к маме. Родители уже сидели в «зрительном зале» под открытым небом. Я примостилась возле мамы и стала ждать вместе со всеми.

Вышел Славка Степанов, объявил о начале спектакля. Два пионера из младшей группы, мрачные от чувства ответственности, раздвинули створки занавеса.

Не больше десяти минут прошло с тех пор, как Аня сидела у липы и ревела. А сейчас она так естественно смеялась, так весело взбивала мыльную пену, с таким неподдельным удовольствием мазала Гришку кисточкой для бритья, что зрители то и дело принимались хлопать в ладоши. Это была веселая, ловкая парикмахерша, но в то же время и хитрая шпионка, ух, какая хитрая! Если бы герой не был таким проницательным, он ни за что бы ни о чем не догадался. И когда эта шпионка, поговорив по телефону с шефом иностранной разведки, ушла со сцены, зал разразился единодушными аплодисментами и криками: «Браво, Анечка!»

Больше зрители никому не кричали «браво!». Наоборот, чем дальше развивалось действие, тем веселее становилось в зале. Знаменитый Андрей Львович Персиков, глядя на Гришку, хохотал своим раскатистым басом и приговаривал:

— Ах, негодяй! Это он карикатуру на меня!.. Ну, я ему!

Юля с отвращением поцеловала Гришку материнским поцелуем и под смех зрителей облегченно убежала со сцены. Таня дрожащим от ужаса голосом произносила: «Да, господин гауляйтер!», «Слушаю, господин гауляйтер!». Блокнот дрожал в ее руках, и она была похожа просто на школьницу, трясущуюся в ожидании двойки. Гауляйтер, в огромных очках, с сигаретой в зубах, то и дело косился в зал, где его папа, Иосиф Матвеевич, качался из стороны в сторону от смеха.

Спектакль окончился. Артисты наскоро разгримировались и вновь соединились со зрителями. Наступило время расставания, уже шофер ходил вокруг автобуса и поглядывал на часы.

Так не хотелось расставаться, так много еще нужно было рассказать друг другу... Может, поэтому никто и не вспомнил про Аню Горчакову, которая опять куда-то убежала. Только перед сном, уже лежа в постели, Юля сказала:

— Если честно, то мы все играли отвратительно, кроме Аньки.

Аня махнула рукой:

— Я тоже играла не лучше. И главное, ничего я самой себе не доказала.

— А мне доказала, — сказала я.

Теперь, когда я хожу в театр смотреть Аню, прекрасная ее игра каждый раз по-новому меня восхищает. Но все-таки самым сильным остается восхищение от ее игры, которое я испытала в свои четырнадцать лет. Именно тогда, мне кажется, Аня выдержала самый трудный экзамен на актрису.

Девушка из маленькой таверны

Я шла узкой межой через поле еще не пожелтевшей пшеницы. Мне навстречу дул теплый ветер, Я раскинула руки, и колосья с обеих сторон защекотали мои ладони.

Что происходит со мной в последнее время? То плакать хочется без причины, то вдруг радость нахлынет, отчего — сама не знаю. Я шла и пела: «Девушку из маленькой таверны полюбил суровый капитан... » — и переносилась в мир благородных пиратов, красивых девушек, шхун, бригов. Она захватывает, эта песня. В ней есть таинственность.

...Каждый год с попутными ветрами

Из далеких африканских стран

Белый бриг, наполненный дарами,

Приводил суровый капитан...

Мне легко и свободно, потому что я одна и никто меня не видит.

Тропинка круто спускается вниз, в овраг. Чуть сбоку от тропинки — ствол упавшей березы как мостик. Я взобралась на этот ствол и, балансируя, пошла по нему до того места, где он расходился надвое. Села в развилку, откинулась на упругие ветки. Надо мной проплывало облако, похожее на белый бриг.

Нужно возвращаться в лагерь, но мне хочется еще хоть немножко продлить ощущение беспричинного счастья. Да, именно счастья, хотя на самом деле счастье — это, наверное, что-то совсем другое. Но как же тогда назвать это состояние спокойного блаженства, похожего на короткий отдых перед прыжком в новые, неспокойные ощущения, которыми стала так полна моя жизнь?

Я возвращалась из деревни Дровнино, где снимала дачу моя тетя. Каждый день после полдника я ходила к ней пить молоко, которое она специально для меня покупала. А сегодня тетя Нина сказала:

— Ты похорошела!

Мне так важно услышать эти слова! Еще недавно я почти не думала о своей внешности. Ну, может, и раньше немножко думала, но не так. Без этих мучитальных переходов от надежды к полной безнадежности. Со жгучим желанием понять: какая я?..

— И загар тебе к лицу, — сказала тетя Нина. — Небось, уж и мальчишки ухаживают?

— А ну их! — ответила я, как бы давая понять, что мальчишки-то ухаживают, да вот меня-то они не очень интересуют.

Тетя Нина шутливо погрозила мне пальцем.

Значит, глядя на меня, все-таки можно предположить, что за мной ухаживают мальчишки! Пусть на самом деле это не так, но, значит, это может случиться! «Я похорошела! — пело во мне. — Я похорошела!»

...И она с улыбкой величавой

Принимала ласково привет,

Но однажды гордо и лукаво

Бросила презрительное «Нет!».

Чем же он ей не угодил, этот суровый капитан? Такой обветренный, высокий и стройный, с седыми висками? Я бы на ее месте, не раздумывая, ответила «Да!» и стала бы вместе с ним бороздить океаны.

...Он ушел, спокойный и суровый,

Головою гордой не поник,

А наутро чайкой бирюзовой

Уходил к востоку белый бриг...

Я почему-то, без видимой связи о песней, стала думать про Надю. Эта девочка появилась в нашем пионерском лагере несколько дней назад. Она была очень красивая: две черные косы, сросшиеся брови, прямой нос, темный пушок над верхней губой. В столовой ее посадили за наш стол. Я очень не хотела этого, но меня никто не спросил. А не хотела я этого потому, что за нашим столом кроме меня и косенькой, болезненной Нины Авдотьиной сидел Саша, капитан футбольной команды. И я ни с кем не хотела его делить, по крайней мере в столовой. Нина в счет не шла. За столом я была вне конкуренции. До той минуты, когда за наш стол посадили Надю. Она ела с отсутствующим видом, думала о чем-то своем, несомненно очень важном и значительном. Отдала Нине свою булочку от полдника, объяснив:

— Мне нельзя сдобы.

Она ни на кого не смотрела, сидела, потупив взор, как восточная принцесса.

Раньше у нас за столом было весело и просто. Мы кидались хлебными шариками и хохотали так, что суп брызгал изо рта. Но при Наде мы перестали так себя вести. Она ела очень изящно: отламывала от куска хлеба маленькие кусочки и жевала с закрытым ртом. На Сашу она ни разу не взглянула. А вот Саша то и дело бросал на нее взгляды.

За обедом я посоветовала Наде нацарапать инициалы на алюминиевой ложке. Она с недоумением спросила:

— Зачем?

Я объяснила, что мы все так делаем и, когда ложка снова случайно попадает владельцу, это очень интересно.

— Что тут интересного? — удивилась Надя.

Этого я не могла ей объяснить, как ни пыталась. Просто это была такая игра, мы все в нее играли, перекрикивались через столы, чья у кого ложка.

Нет, не нравилась мне Надя. Она мне уж тем не понравилась, что в нее, по всем признакам, должен был влюбиться Саша.

Когда стали собирать волейбольную команду, Саша спросил у Нади:

— Играешь в волейбол?

— Играю, но не хочу, — ответила она и уселась с книгой на скамейку.

Вслед за Сашей к Наде подошел Гришка, потом Алик с Борисом. Всем почему-то очень хотелось, чтобы она сыграла партию в волейбол. Аня Горчакова прямо заявила мальчишкам:

— Все ясно! Втрескались!

— И ничуть не втрескались, — ответил Гришка. — Она нам даже не понравилась, правда, ребята? Какая-то усатая.

Ура! Не понравилась! И я тут же простила Наде ее красоту.

— Эх, вы! — сказала я мальчишкам. — Ничего не понимаете! Вы только приглядитесь, какая она красивая! Она прямо как персидская княжна!

Гришка тут же заорал:

— Мощным взмахом поднимает он кр-р-расавицу княжну!! — и с подачи запулил мяч в аут, в заросли крапивы.

— Автора! — закричали болельщики, требуя, чтобы Гришка сам бежал в крапиву за мячом.

Я дождалась конца игры — болела за Сашину команду — и пошла в Дровнино пить молоко.

Ствол березы подо мной чуть покачивался, и я представляла себе, будто я на корабле пересекаю штормовое море. А в душе звенела тоненькая струнка: Надя — усатая, а я — похорошела! Я слезла с березы и побежала в лагерь.

А в лагере я сразу узнала новость: приехали на грузовике пионеры из соседнего лагеря и предложили устроить соревнование по футболу. Наша команда к ним недавно ездила и выиграла. Вот они и нагрянули в надежде отыграться. Но не выйдет! Не такой у нас капитан, чтобы позволил команде продуться! И футбольное поле у нас лучше, и вратарь — не чета ихнему, но главное — капитан!

Наши побежали переодеться, а гости уже тренировались на поле. Девочки собрались возле клумбы и решали, кто преподнесет цветы команде победителей. Я с ходу предложила:

— Давайте я преподнесу!

Девочки повернулись ко мне и оглядели с головы до ног. Они ничего не сказали, но у меня вдруг словно оборвалась в душе тоненькая струнка. Что со мной?..

— Это я так просто, — сказала я. — Я не хочу.

— Может быть, Нинка? — предложил кто-то из девочек.

— Да ну, у Нинки ноги толстые...

Я отошла и села на скамейку рядом с Надей. Она читала, как обычно. Мельком взглянула на меня и снова уткнулась в книгу.

— Что ты читаешь? — спросила я.

— «Отец Горио» Бальзака.

— Интересно?

— Ерунда! — коротко ответила Надя.

Наша команда в белых футбольных трусах и синих майках неторопливым бегом направилась по дорожке мимо нас, к полю. Впереди — Саша.

— Саша! — окликнула Оксана. — На минуточку...

Саша подошел, а команда, не замедляя своего торжественного бега, проследовала дальше.

— Саш! Вот ты сам реши: кому из девчонок букет преподносить?

Хоть бы он назвал меня! Вот сейчас — увидит меня и назовет. Ведь мы столько времени сидим с ним за одним столом...

— Вот, пусть Надя, — сказал он и подошел к нашей скамейке.

— И не подумаю, — ответила Надя, на секунду подняв голову от книги.

— Почему?

— Потому что футбол — игра для дураков!

— Ну и воображала! — возмутились девочки. — «Игра для дураков»! Сама дура!

— Почему для дураков? — спросил Саша.

Надя закрыла книгу и положила ногу на ногу. Она была очень самоуверенная. Но — красивая, ничего не скажешь. Саша смотрел на нее восхищенно и чуть-чуть даже испуганно. А она молчала.

— Хоть поболеть придешь за нас?

— Нет! — презрительно бросила она.

«Он ушел, спокойный и суровый, головою гордой не поник... Он даже не взглянул на меня. А зачем ему на меня смотреть? В столовой насмотрелся.

Я улыбалась. Уголки моих губ норовили опуститься, но я усилием воли приподнимала их. Про такую улыбку, наверно, говорят: «дрожащая». Мне стало все равно, выиграет наша команда или проиграет. Я встала, потянулась и медленно направилась к просеке, которая вела в деревню. Когда деревья скрыли меня, я побежала.

...Снова, как полчаса назад, сидела я на березе, в развилке между двумя ветками. Но куда оно девалось — чувство легкости, свободы, счастливой бездумности? Комок стоял в груди, и было мучительно вспомнить, как Саша даже не посмотрел на меня.

Но ведь никто ничего не заметил! Ну и что из того? Я-то знаю. Я теперь все поняла. Тетя Нина сказала, что я похорошела, из жалости! Ничего я не похорошела.

Я откинулась на ветках и стала смотреть в небо. Облака уплыли — белые далекие бриги. Звенели и кусались комары.

— Девушка!..

Я вздрогнула и обернулась. Наверху, у спуска в овраг, стоял мужчина с двумя авоськами в одной руке. Свободной рукой он отмахивался от комаров и вытирал платком по-городскому бледное лицо.

— Извините, пожалуйста... Как мне до деревни Дровнино добраться?

— Через овраг, а потом через поле, — ответила я.

— Далеко?

— Нет, минут десять.

— Да? — обрадовался мужчина. — Значит, говорите, прямо через поле? Никуда не сворачивать? Ну, спасибо, девушка.

Он пересек овраг и, отдуваясь, скрылся за деревьями. А я с изумлением смотрела ему вслед. Он сказал: «Девушка»!

И вдруг комок в груди растаял и вместе с облегчением пришло удивительное чувство:

Я — девушка?!

Ловушка

Я лежу на высокой деревянной кровати и сквозь маленькое окошко вижу ночную деревенскую улицу и контуры леса через дорогу. Я — дачница. Какое скучное слово. Но ничего не поделаешь. Лагерная смена кончилась, а впереди еще целый месяц каникул. Мой брат со своей женой Ритой и ее мамой сняли дачу в деревне, в десяти минутах ходьбы от бывшего лагеря, и я прямо из лагеря перешла на новое местожительство. Теперь на месте лагеря — дом отдыха.

Хозяйка нашей избы уехала в город к сыну. У нас две комнатки, перегороженные фанерной стенкой, не доходящей до потолка, и просторная кухня, где спит Ядвига Васильевна, Ритина мама. Едим мы на крылечке.

Ядвига Васильевна всем недовольна. Ее раздражает, что меня посадили на ее шею, что мы не достали путевок в дом отдыха и вынуждены жить в деревне и ходить в столовую с судками. Впрочем, в столовую с судками хожу я. На отдыхающих из дома отдыха, которые приходят в деревню покупать молоко и черную смородину, Ядвига Васильевна смотрит с завистливым высокомерием.

Алеша за перегородкой негромко декламирует:

Содрогаясь от мук, прокатилась над миром зарница,

Тень от тучи легла, и слилась, и смешалась с травой.

Все труднее дышать, в небе облачный вал шевелится,

Низко стелется птица, пролетев над моей головой...

— Я сегодня сидел-сидел над статьей — застопорило что-то. Открыл Заболоцкого. До чего же здорово!

Рита хвастается перед подругами, что Алеше звонят из редакций, что его статья была напечатана в журнале «Литературное обозрение» и там ему заказали еще одну статью. Что на кафедре он — видная фигура, что он скоро защитит кандидатскую диссертацию.

Подруги Вавочка и Таточка, тоже дачницы, приходят к Рите и ее маме поболтать. Они могут болтать часами, и в их речи часто мелькают слова: первый муж, второй муж, третья жена, разошлись, сошлись, оставил ей квартиру...

...Я люблю этот сумрак восторга,

Эту краткую ночь вдохновенья,

Человеческий шорох травы, вещий холод на темной руке,

Эту молнию мысли и медлительное появленье

Первых дальних громов — первых слов на родном языке...

— «Человеческий шорох травы»! Как это сказано, Рита, а?.. С ума можно сойти!

— Слушай, — деловитый голос Риты. — В Михайловском магазинчик есть промтоварный. Там те самые сапожки.

— Какие?

— Ну те. Помнишь, я зимой гонялась? Австрийские на меху. За сто двадцать рэ. А тут прямо так стоят, и никто не берет.

— Но, котичка, у нас сейчас нет ста двадцати рэ.

— А если ты у предков займешь?

— Я не знаю... Неудобно...

— Ну, Лешк!.. Ну, подумаешь, неудобно — у собственных предков занять! За статью получишь — отдадим.

— Статью напечатают не раньше декабря...

— Ну, Лешк! Ну, скажи, в счет моего дня рождения. Пусть это будет их подарок. А ко дню рождения тогда уж ничего не надо.

— Котичка, но ведь это большая сумма. Они на юг собираются. Неудобно.

Молчание. Скрипнула кровать. Ритин обиженный голос:

— Уйди.

— Ритуль!

— Не подлизывайся.

— Ну, котичка!

— Попросишь? В счет дня рождения?

— Попрошу.

Тряпка он все-таки, мой брат, но я его отчасти понимаю: он был всегда очень не уверен в себе, страдал из-за своего небольшого роста, небогатырского сложения, а тут — такая красавица!

Когда Рита идет по улице, многие оборачиваются ей вслед. Мне иногда удивительно, как она могла полюбить моего брата. За ней ведь ухаживал Егор, Алешин друг, а она предпочла Алешу, хотя Егор, в смысле внешности, гораздо интереснее.

Она после техникума работает в архитектурной мастерской, между прочим, хорошо работает: ее фотография висит на доске Почета. Этой зимой, перед Новым годом, она нарядилась Снегурочкой и вместе с Дедом Морозом, своим сослуживцем, приходила к детям сотрудников, раздавала подарки. Это у них так заведено на работе. Дети в нее все просто перевлюблялись, а на работе ей объявили благодарность. Она умеет быть и приветливой и обаятельной, когда захочет.

И всегда вокруг нее все сверкает чистотой. Из пустячных предметов — ящичков, досочек, тряпочек — она умеет сотворить такое, что все ахают. Она и шить умеет, охотно обшивает своих подруг. У нас много лет валялись без применения разноцветные моточки шерсти — остатки. Маму они раздражали, она даже подумывала, не выбросить ли их — вязать она не умеет, мотки остались еще от бабушки. Рита однажды обнаружила эти мотки в пакете с нафталином и связала мне ко дню рождения такой красивый свитер, что, когда я его надеваю, все обращают внимание.

Нет, конечно, я могу понять Алешу.

Но иногда мне кажется, что Рита Алешу и не любит вовсе. Что он для нее всего лишь «перспективный муж». Это слово — «перспективный» — она часто повторяет. В перспективе не только кандидатская, но и докторская диссертация. В перспективе кооперативная квартира, машина и общество ученых, в котором Рита будет блистать.

А Алеша? Он работает, работает с каким-то ожесточением. Раз в неделю он ездит в город — ведет литературный кружок в Доме культуры машиностроительного завода. Он переводит с английского рефераты для Института научной и технической информации. И потом — статьи и диссертация.

Он не замечает в Рите никаких недостатков, потому что влюблен в нее, она для него — все на свете.

Для Риты он испортил мой овраг. Этот овраг лежал между домом отдыха и деревней — глубокий, с крутой тропинкой, по сторонам которой разросся ольховый кустарник. Об этой тропинке мало кто знал, дачники ходили прямой дорогой, через мост. И я сама сделала эту глупость — показала ее Рите.

После дождей тропинка становилась скользкой, и однажды, совершая свой обычный «променад» к дому отдыха, Рита поскользнулась и чуть не упала. И вот из-за того только, что она чуть не упала, Алеша взял лопату и вырубил по всей тропинке широкие ступени. Овраг сразу потерял свой прежний необитаемый вид, стал каким-то прилизанным. Ступеньками я принципиально не пользовалась, спускалась и поднималась сбоку, по траве, даже после дождя, когда трава была мокрая. А лопату с обломанным черенком, которую Алеша забыл в овраге — или оставил нарочно, чтобы подновлять ступеньки, — я забросила в кусты.

В общем, моя нынешняя жизнь, несмотря на одиночество, имеет некоторые преимущества перед прежней, лагерной жизнью. Я могу купаться где хочу. Могу переплыть речку — она неширокая, но у того берега глубина с головкой, поэтому в лагере нам запрещалось плавать на ту сторону. На том берегу густейшие заросли спелой малины. Правда, тут полно и крапивы, а я в купальнике, и стебли крапивы попадаются выше моего роста. Но болезненны только первые два-три ожога, а потом ничего.

Наевшись малины, я выхожу из зарослей, ложусь на теплый солнечный пригорок, где среди нескошенной, слегка уже увядшей травы краснеют листики земляники. Грустная ягода никнет под собственной перезрелой тяжестью. Мне жаль эту ягоду. Ведь не для того она наливалась соком, чтобы, перезрев, упасть и сгнить на земле.

Стебелек радостно подпрыгнул вверх, когда я сняла с него тяжелую, исчерна-красную земляничку, оставившую во рту несравненный вкус августовского лета.

...Лежа на животе, я разглядываю травинки, весь зтот крохотный и огромный мир, который мы топчем своими ногами. Мне хочется в этот момент стать маленькой и невесомой, потому что и под моей тяжестью страдает этот мир и я ничем не могу ему помочь.

Я переворачиваюсь на спину, и надо мной другой мир — огромный, голубой и белый, далекий-далекий. Какие-то слова и строчки возникают в моей голове — это еще не стихи, но это как бы предчувствие стихов. И тревожное ощущение охватывает меня, словно я вот. сейчас, в эту минуту, остановилась перед тайной.

Укус муравья возвращает меня к действительности. Я тру укушенную ногу и вдруг вспоминаю, что давно уже настало время обеда, а я забыла о своей обязанности — не принесла из дома отдыха судков, и, значит, послали Алешу, да еще наверняка настропалили его против меня, что вот шляюсь неизвестно где, а им приходится волноваться.


Я бегу, натянув сарафан на влажный купальник. Бегу через поле, через овраг, в котором Алеша прорубил ступеньки для своей «котички», и меня заранее разбирает досада при мысли, что увижу сейчас постную рожу Ядвиги Васильевны и недовольное Ритино лицо.

Но, уже подходя к дому, я поняла, что никакой ругани не будет. Приехали гости! Алешин школьный товарищ Боря с женой Катей, про которую я только слышала, а видела в первый раз. Она мне сразу понравилась. Высокая — выше Бори, — худенькая, коротко стриженная, она держалась как мальчишка — резковато и независимо. А Боря за то время, что я его не видела, слегка растолстел и отпустил усы кончиками вниз. Боря — художник, иллюстрирует детские книжки, у нас уже три книжки с его рисунками и с дарственными надписями. Рисунки, по-моему, замечательные. И Катя тоже художница, но ее рисунков я еще не видела.

— Кто бежит! — закричал Боря, раскрывая объятия мне навстречу. — Иль это только снится мне?

Он обхватил меня одной рукой, приподнял и сделал оборот вокруг собственной оси. Потом поставил на землю, отступил на шаг и поглядел на меня, приложив ладонь козырьком к глазам.

— Все правильно! — сообщил он. — Все идет по четкому графику. Когда мы с тобой виделись в последний раз? Зимой? Точно, зимой. Ты была тогда ни бэ, ни мэ, ни кукареку. А теперь что-то такое из тебя вылупляется. Ей-богу. Вот познакомься с моей супругой Катькой.

«Супруга Катька» пожала мне руку и спросила:

— А речка далеко?

— Близко.

— После обеда пошли на речку?

— Пошли! — с готовностью согласилась я.

Ядвига Васильевна с любезной улыбкой накрывала на стол. Рита ей помогала.

— Что же ты опаздываешь? — мягко заметила она. — Пришлось Алеше с Егором идти за обедом.

— И Егор приехал? Вот здорово!


В тот же момент я увидела Алешу и Егора. Они шли со стороны дома отдыха.

— Салют! — сказал мне Егор.

— Салют! — ответила я. — А почему ты не в военной форме?

— А что, так я тебе не нравлюсь?

— Почему, нравишься, — сказала я и смутилась.

— Нет, ты честно скажи. Режь, не бойся. Если в штатском я для тебя недостаточно красив, то я поеду переоденусь в парадную форму.

Егор говорил очень серьезно, даже с беспокойством, поэтому было еще смешнее.

До чего же я была рада! Только сейчас я почувствовала, как соскучилась по веселой компании, как это все-таки тоскливо — проводить дни в одиночестве.

У крыльца валялся рюкзак с прислоненной к нему Бориной гитарой и толстый оранжевый рулон — свернутая палатка. Это значит, что вечером мы будем жечь костер, а потом гости останутся ночевать, и завтра я опять целый день буду с ними!

Но кажется, больше, чем я, радовался Алеша. Я уж и не помню, когда в последний раз видела его таким счастливым.

— Старик, ты похудел, — сказал Боря, — женитьба тебе не в пользу. Бери пример с меня. — И он самодовольно похлопал себя по животу.

— А потому что он меня не слушает! — сказала Рита. — Я ему все время говорю: отдохни, отдохни! А он как ошалел со своей работой. У него ум за разум скоро зайдет.

— Слышишь, что жена говорит? — строго спросил Боря.

Я подумала: услышал бы он разговор о сапогах за сто двадцать рэ — понял бы, что к чему.

— Все! — решительно сказал Алеша. — Полный отдых! К черту! Устал как собака.

Егор развязал рюкзак и передавал Рите привезенные продукты: сыр, шпроты, пучки лука и свежей редиски, три маленькие желтые дыньки, белые батоны. Впервые за столом было очень весело. Мне хотелось, чтобы этот обед подольше не кончался. Но он кончился, а праздничное настроение осталось. Боря сбегал к колодцу за водой, все вместе как-то быстро и незаметно всё убрали, вымыли посуду и отправились на речку. Ядвигу Васильевну из вежливости тоже пригласили, но она сказала, что хочет подремать после обеда, против чего, конечно, никто не стал возражать.

На обочине дороги валялась покрышка от колеса — я сколько раз проходила мимо нее, не обращая внимания. Но Боря, увидев эту старую покрышку, очень обрадовался, выкатил ее на дорогу, и оказалось, что эта никому не нужная штука при наличии фантазии может доставить массу удовольствия. Боря пытался ехать на ней верхом и даже стоя, перебирая ногами и балансируя. У него это не получалось, он падал, а Егор и Алеша отпускали шуточки по поводу Бориной медвежьей грациозности. Так и прикатили круг на речку. А уж на речке он оказался просто как нельзя кстати. Его торжественно спустили на воду и стали изображать, будто это корабль, а Егор — адмирал.

— На абордаж! — кричал Боря, и они с Алешей пытались выпихнуть Егора из колеса, а тот сопротивлялся — я просто визжала от смеха, глядя на их возню.

Рита села на полотенце и стала смотреть на купающихся. Я уж Риту достаточно изучила и видела: она недовольна тем, что никто не обращает на нее внимания. Она привыкла быть в центре, а тут о ней вроде все забыли.

Через некоторое время, наигравшись, все вышли на берег.

Алеша сказал:

— Эх, ребята, завидую вам! Мне бы тоже в палатку... Вспомнить былое.

— Что значит — завидуешь? — сказал Боря. — А вы разве не останетесь?

Алеша нерешительно посмотрел на Риту:

— Котичка, как ты на это?

— Ну, если это общее желание... — начала Рита и выразительно взглянула на Егора.

— Насильно никого не удерживаем, — сказал Егор.

Рита засмеялась, а глаза у нее стали злые — ну точно Ядвига Васильевна, только моложе.

— Лично я не вижу никакой радости спать в палатке, — сказала она. — Да и Лешке ни к чему.

Боря сочувственно хлопнул Алешу по спине и шутливо сказал:

— Нечего, нечего! Дома ночуй, ты теперь человек семейный.

— А ты? — с досадой спросил Алеша.

— Ну, я. Я бы, может, и рад ночевать в собственной постели, да ведь меня Катька насильно вытащит на ландшафт.

— И вытащу, — подтвердила Катя. — Не дам жиры нагуливать.

— Такая жизнь! — вздохнул Боря и развел руками.

И было видно, что он ничего не имеет против такой жизни, что она ему очень нравится.

Да и кому может не понравиться? Я жалела каждую уходящую минуту, мне хотелось, чтобы этот день никогда не кончился.

Алеша отвел Риту в сторонку и что-то горячо ей доказывал, уговаривал остаться. Потом они втроем — Егор с ними — ушли в деревню за палаткой и рюкзаком, а мы с Борей и Катей натаскали хворосту и разожгли костер на самом берегу реки, на песчаном мыске. Солнце заходило, лес на том берегу потемнел, а огонь нашего небольшого костерка отразился в воде. Боря сказал:

— Эх, перенести бы все это на холст и умереть.

— Ты лучше живи, — сказала Катя. — Все равно не перенесешь.

Вернулись Егор с Алешей и принялись ставить палатку.

— А Рита где? — спросила Катя.

— Да что-то захандрила. Не захотела идти, — ответил Алеша.

Я так и знала. Наверно, на Егора обиделась. Ну и очень хорошо. Без нее лучше. Вот только Алеша сник и время от времени поглядывал на часы, стараясь, чтобы никто этого не заметил. А я забыла о времени. Так хорошо было сидеть у костра, петь песни под Борину гитару, выкатывать из костра пропеченную картошку и, обжигаясь, есть ее.

Алеша вдруг встал, помялся немного и сказал:

— Знаете, ребята, я пойду. А то Рита обидится.

— Да брось, старик! — возразил Егор. — В кои-то веки собрались вместе.

— Самому неохота, но, знаете, она ведь...

— Очень уж ты как-то... Ну и пусть один раз обидится! Ты уж извини, Леха, но слишком она тебя взнуздала.

— Да нет, вы не понимаете... Не в этом дело... Да и Вальке спать пора.

— Что-о? — взорвало меня. — Ну уж я-то тут ни при чем! Никуда не пойду!

— Не отпустим Вальку, — поддержал меня Егор. — И тебя не отпустим! Борька, держи его за ноги!

— Ребята, ну правда, они меня ждут! — отбивался Алеша. — Они без меня спать не лягут!

— Днем отоспятся! — отрезал Боря и повалил Алешу на песок, а Егор уселся на Алешины ноги и спросил:

— Ну? Сдаешься?

— Сдаюсь! — весело ответил Алеша. — Подчиняюсь превосходящей силе! Слезь с меня, бегемот, ты мне ноги отдавил.

Он был очень доволен, что его не отпустили.

— А на будущее учти, — сказал Егор, отряхивая песок с колен. — Нельзя позволять женам садиться себе на шею.

— Ты слышала? — громко спросил Боря у Кати.

— Вот подожди, — пригрозил Алеша. — Женишься — запоешь по-другому.

— Я женюсь только на той, — сказал Егор, — которая даст клятву, что не будет вмешиваться в мужскую дружбу. И вообще, надо мной слишком много командиров, чтобы я позволил еще и жене над собой командовать. Жена должна быть послушной, аки овца.

— Таких теперь нет, — заявила Катя.

— Ну и не надо, — сказал Егор. — Останусь холостым. Еще позавидуете мне. А ты чего смеешься? — спросил он, оборачиваясь ко мне.

Я ничего не смогла ответить — просто каждое слово Егора вызывало у меня приступ смеха, сама не знаю почему. Егор вдруг посмотрел на меня внимательно и как бы оценивающе.

— Алексей, — сказал он задумчиво. — Сестра-то у тебя, кажется, юмор понимает. А как она в смысле послушания?

— Как раз то, что тебе надо! — обрадовался Алеша. — Послушная, аки овца. Вернее, аки волк в овечьей шкуре.

— Нет, серьезно? — обернулся ко мне Егор. — И клятву послушания не побоишься дать?

— Не побоюсь! — еле смогла я ответить сквозь смех.

— Вот на ком я женюсь! — удовлетворенно произнес Егор. — Все, вопрос решен. Садись со мной рядом и отгоняй от меня комаров.

Я села рядом и хлопнула Егора по лбу, на котором сидели два комара.

— Братцы! — завопил Егор, валясь на песок как бы от моего удара. — Сколько нежности в этом прикосновении! Валентина, я люблю тебя! Дай я тебя поцелую!

Он подтащил меня к себе и поцеловал.

Мне стало вдруг совсем не смешно. Может, если бы он мне не нравился, я бы не смутилась. А он мне очень нравился. Всю жизнь. Даже когда я была совсем маленькой и они с Алешей приходили забирать меня из детского сада. Да, еще с тех пор. Сейчас я стала почти взрослой, но для него-то я все равно маленькая. Вот он со мной и не церемонится.

— Она на меня обиделась! — сокрушенно сказал Егор.

— А ты не расходись! — сказал Алеша.

— Валька! — сказал Егор. — Я же просто пошутил.


Конечно, он пошутил. Я почувствовала, что сейчас разревусь.

Вскочила и побежала в темноту.


Луна была совершенно круглая, и под этой луной освещалось все далеко вокруг. Это был ночной серебристый, таинственный свет, луна дрожала, а звезды казались тонкими золотистыми полосками, потому что я смотрела на них сквозь слезы.

Что же мне теперь делать? Пойти в деревню? Я представила себе нашу избу, храп Ядвиги Васильевны... Нет, ни за что. Лучше буду бродить одна всю ночь.

Вдруг я увидела: от костра мне навстречу быстро шел Егор. Он остановился передо мной, повернул меня к свету и несколько секунд внимательно изучал мое лицо. Потом вытер мне щеки теплой большой ладонью и виновато сказал:

— Я как-то, знаешь, привык думать, что ты еще маленькая. Помнишь, как мы с Лешкой тебя уронили в лужу?

Я засмеялась. Еще бы мне не помнить. И как они с Алешей дома торопливо переодевали меня, заметая следы преступления, чтобы мама ни о чем не догадалась. А мама все равно догадалась, потому что они надели мне колготки наизнанку.

Мы подошли к костру. Я села с Катей на спальный мешок, а Егор подбросил в костер хвороста и сел по другую сторону от Кати. Никто нас ни о чем не спросил. И шуточек никаких не отпускали.


Судки стояли на перилах крылечка, а из комнаты, сквозь открытое окно, доносился раздраженный голос Ядвиги Васильевны:

— Единственное дело ей поручено! И она каждый раз опаздывает, словно назло! А какое у нее при этом лицо! Можно подумать, что она делает всем нам величайшее одолжение! Уйти на всю ночь! В ее возрасте! И этот вернулся чуть ли не под утро! Заботливый муж, называется...

Я взяла судки и пошла в дом отдыха. У раздаточного окошка стояло несколько курсовочниц, среди них — Вавочка, Ритина подруга. Я поздоровалась. Она спросила с сочувственным выражением:

— Ну как она?

— Кто?

— Риточка. Ей лучше?

— Лучше? А что с ней?

— Как? Ты ничего не знаешь? Рите вечером стало плохо! Мы с Ядвигой Васильевной до двух ночи возле нее сидели, ждали Алешу. Свинство все-таки с его стороны! Никакого чувства ответственности.

— К нему друзья приехали! — резко ответила я. — Имеет он право уйти? Раз за все время!

— Имеет, но не тогда, когда...

Подошла ее очередь, она передала судки в окошко и замолчала. И я не стала продолжать. Ну ее, неохота связываться. Я еще задержалась у столовой, чтобы не возвращаться вместе с ней.

— Почему так долго? — недовольно спросила Ядвига Васильевна. — Ты же знаешь, что мы тебя ждем.

Я ничего не ответила.

За столом — мрачная, враждебная атмосфера. Рита брезгливо ковыряет вилкой квадратик омлета. Ядвига Васильевна, прихлебывая кофе, изрекает:

— Единственное, что еще действует благотворно на мой организм, — это кофе.

Никто на эту фразу не реагирует.

— Боже, как я вчера переволновалась! — продолжает она. — Я выкурила три лишние сигареты.

Я не выдерживаю, усмехаюсь.

— Опять она усмехается! — вдруг возбужденно говорит Рита. — Не могу больше видеть этой усмешки! Что ты выпендриваешься? Что ты строишь из себя?

— Валентина, — сдержанно говорит мне Алеша. — Твое высокомерное поведение нас всех раздражает.

— Как хочу, так и усмехаюсь! — говорю я брату. — Ходить, как ты, по струнке не буду!

— Вот уж это тебя совершенно не касается!

— Касается! Может, мне противно смотреть, как они тебя в раба превратили! А ты рад! Ах, Риточка! Ах, котичка!

— Нахалка! Ну, нахалка! — задыхается Рита.

— От такой слышу!

— Извинись сейчас же перед Ритой! — заорал Алеша. — Никто тебе не дает права хамить.

— А ей кто дает право меня нахалкой обзывать?!

— Ты нам весь отпуск испортила!

— Это вы мне испортили каникулы!

— Тихо! — говорит Ядвига Васильевна. — Прекратите сейчас же! Сюда идут!

— Доброе утро! — сказала Катя, открывая калитку. — Приятного аппетита.

Мы улыбаемся, киваем. Как будто не было только что этой безобразной сцены. Но улыбаемся мы напряженно, неловко. И гости тоже смущены. Конечно, они слышали нашу ругань. Ядвига Васильевна приглашает гостей выпить кофе.

— Спасибо, — отвечает Катя. — Мы уже пили чай. Мы попрощаться зашли. У Бориного папы сегодня день рождения, нужно пораньше приехать, помочь...

— Лешка, проводишь нас до автобуса? — спрашивает Боря.

— Леша, ты, кажется, собирался сегодня статью заканчивать? — обращается Рита к Алеше.

— Понимаете, ребята, я...

— А, ну если такое дело...

— Да нет, ребята, понимаете, я действительно опаздываю с этой статьей...

— Понятно, понятно, — ободряюще говорит Боря. — Чего нас провожать, дорогу, что ли, не знаем? Ты когда в город собираешься?

— Во вторник.

— Позвони.

— Конечно.

Я смотрела, как уходит Егор, и слезы подступали к горлу. Мне хотелось поскорее остаться одной и думать о Егоре. Да, я знала, что теперь все время буду думать о нем. Раньше он мне просто нравился, но не было того, что сейчас. Это чувство вошло в меня так неожиданно, вошло — и взорвалось, рассыпалось на множество ощущений, и теперь мне нужно побыть в одиночестве, чтобы разобраться во всех этих ощущениях.

Рита вдруг сказала с обидной интонацией:

— А я думала, что ты от них не отлипнешь. За ними потащишься.

— Зачем это мне за ними тащиться?

— Да уж не знаю зачем, — произнесла она с намеком. — Только особо не надейся. Там место занято, давно и надежно!

— Ты о чем, котичка? — спросил Алеша.

— Мы с ней знаем о чем, — ответила она.

Как я ее сейчас ненавидела! Как мне хотелось ей хоть чем-нибудь отомстить! Чтобы ей стало так же больно, как мне.

— Я больше не буду носить ваши судки! — заявила я.

Это было глупо. Нашла чем уязвить. Но ничего умнее не пришло мне в голову в эту минуту.

— Ах как ты нас напугала! — издевательски заметила Рита. — Как же мы без тебя обойдемся?

— Я как раз собиралась тебе сказать, — заявила Ядвига Васильевна, — что мы решили сами освободить тебя от твоей обязанности, которую ты выполняешь из рук вон халтурно. В столовую будет ходить Рита. Ей, кстати, очень полезны прогулки.

— Ну и пусть ходит, — ответила я. — Мне же лучше. Я вообще могу обойтись без ваших обедов.

— Тебе это будет только на пользу, — сказала Рита.

Я встала и молча ушла.


«Особо не надейся, там место занято!»

Как она могла догадаться? Впрочем, такие вещи она нюхом чует. Неужели она права и Егор до сих пор ее любит, только скрывает? Почему бы и нет? Ведь вот я же скрываю.

Приближалось время обеда — об этом мне напомнило чувство голода.

Я медленно возвращалась в деревню по своей тропинке. Теперь торопиться было некуда, я только опасалась, что встречу Риту с судками, и заранее злилась. Какое она имеет право здесь ходить? Это моя тропинка! Нет, ведь будет здесь ходить, мне назло.

Я дошла до оврага, и вид ступенек, прорезанных в крутом спуске, совсем взбесил меня.

Забавная идея пришла мне в голову. Я даже засмеялась. Довольно жестокая идея, но в ту минуту она показалась мне остроумной. Я отыскала в кустах лопату с полуобломанным черенком.

Была в детстве такая игра. Рыли в земле маленькую ямку, сверху закрывали стеклышком и запускали туда муху. Интересно было наблюдать сквозь стеклышко, как муха там ползает, ищет лазейку, бьется о стекло.

Но теперь моя ямка будет не для мухи.

Только вот успею ли я? Впрочем, Рита всегда копается, не может выйти из дому, не наведя марафет.

Почему я была так уверена, что в яму угодит именно Рита? Этой тропинкой мало кто ходил, но ведь ходили же все-таки. Тут, конечно, был риск, что моя месть достанется не тому, кому нужно, но риск, решила я, благородное дело.

Действовать лопатой с полуобломанным черенком было не очень-то сподручно. Я рыла яму, стоя на коленях. Рыла и все поглядывала вверх: не идет ли? Нет, не шла. Хоть бы успеть. Я копала с каким-то даже радостным вдохновением.

Наконец ловушка была готова, не очень глубокая, как раз такая, чтобы нога могла провалиться по щиколотку. Ладно, хватит. Теперь замаскировать. Вдоль и поперек — тонкие веточки, решеткой. На них — траву и листья, чтобы земля не проваливалась внутрь. А уж сверху — землей. Я разровняла землю и охлопала ладонью. Отошла в сторонку и критическим взглядом окинула дело рук своих. Вернулась, припудрила слишком свежую землю сухой землей, присыпала листьями. Меня заранее разбирало веселое злорадство, когда я представляла себе, как Рита угодит ногой в яму.

Я забросила лопату в кусты и ушла в дом отдыха.

Долго ждала у столовой, а Рита все не шла. Уже все курсовочники получили свои обеды. Повариха закрыла раздаточное окошко.

Ясно, что моя месть сработала, и мне вдруг стало тревожно. Надо быстрей возвращаться в деревню. Что-то меня там ждет?

Словно в ответ на эти мысли начали разворачиваться события, о которых мне бы очень хотелось забыть, но я знаю, что никогда не забуду.

Я увидела Алешу, бегущего по территории дома отдыха. Его бег, а особенно потрясенное лицо таким контрастом ворвались в ленивую замедленность всей здешней атмосферы, что отдыхающие вдруг прекратили свои неторопливые занятия и все взгляды устремились на Алешу. Он подбежал к одной из компаний, сидевшей на скамейке, и сказал им что-то. Тотчас и эта компания, словно заряженная его волнением, побежала вместе с ним. И уже кто-то снимал брезентовое покрытие с ярко-красных «Жигулей», стоящих за волейбольной площадкой, а лысый толстяк в пижаме побежал в дом и вернулся по-городскому одетый. Он отпер дверцу машины и сел за руль.

Я подошла совсем близко, но Алеша, казалось, не замечал меня. У машины собралось много народу. Я прислушалась к разговору.

— Тут и шести километров не будет.

— Шесть до Михайловского, да еще в сторону два.

— Больница маленькая, но, говорят, там хороший врач.

Сердце у меня упало. Я ведь хотела только...

Я тронула брата за руку:

— Алеша...

Его взгляд остановился на моем лице.

— Садись, поможешь, — коротко бросил он.

Машина тронулась. Алеша молчал, губы его были крепко сжаты, а глаза... Никогда еще я не видела у него таких глаз.

— Который дом? — спросил толстяк.

Алеша разжал губы:

— Вот этот. Вот здесь. У крылечка.

На крылечке, на той самой скамейке, где Рита болтала с подругами, сидела Ядвига Васильевна, а Рита лежала, опустив голову ей на колени. Лицо у Риты было совершенно белое, глаза широко открытые, испуганные. Рядом, на табуретке, сидела Вавочка, держала Риту за руку и что-то говорила, как будто успокаивала.

Рита повернула голову и безучастно посмотрела на меня, на Алешу, на толстяка.

— Риточка, вот товарищ на машине, — сказал Алеша. — Сейчас мы отвезем тебя. Все будет хорошо. Говорят, там замечательный врач.

Рита вдруг заплакала. Алеша поднял ее на руки и понес к машине. Ядвига Васильевна засуетилась, начала собирать какие-то Ритины вещи, укладывать их в сумку. Вавочка ей помогала.

Алеша осторожно сошел с крылечка, посадил Риту на заднее сиденье и сам сел возле нее. Ядвига Васильевна — рядом с водителем. Машина двинулась по деревенской улице, осторожно объезжая канавы.

— Нет, но надо же такому случиться! — сказала Вавочка.

— А что у нее с ногой? — решилась я.

— С ногой? Если бы с ногой! Она ведь ребенка ждет!

— Кто?

— Как — кто? Рита!

— Ребенка?!

...Так вот почему...

Это было так, словно на чистом листе бумаги вдруг проступили слова, все мне объяснившие.

Вот почему Алеша так заботлив! Вот почему в его глазах, когда он смотрит на Риту, такое беспокойство! Вот откуда его осторожные фразы: «Знаете, ведь она... », «Нет, вы не понимаете... ».

Вот почему он вырубил ступеньки в овраге!

— А ты что, не знала? — удивилась Вавочка. — Ведь пятый месяц, заметно уже! Нет, но надо же такому случиться: угодила ногой в нору.

— В нору?..

— Да, знаешь, там в овраге... И теперь неизвестно, как будет. Спасут ли ребенка. Главное, она так хотела дочку. Ей нагадали, что будет девочка. И Алеша тоже девочку хотел.

Я зажала рот ладонью. Я не хотела убивать девочку.


На дне оврага валялись судки. Я отыскала лопату и забросала яму. Тщательно утоптала землю. Потом села на ступеньку и долго сидела в тупом оцепенении.

А я-то думала, что убийца — это что-то темное, бездушное, не видящее мир теми глазами, какими вижу его я. Но может, это и страшнее.

Любить все вокруг, жалеть ягодку земляники — и вырыть яму для человека. Всей сущностью своей я осознала в эти минуты — или часы, — что человек важнее цветка, и букашки, и собаки, и как же тонка нить, которая отделяет силу его от слабости, как же легко перерубить эту нить ржавой железной лопатой, если эта лопата попадет в чьи-то мстительные, безжалостные руки.

Как мне жить дальше?

В просвете между стволами была видна дорога, и по этой дороге в сторону дома отдыха проехала ярко-красная машина.

Я подобрала судки и медленно побрела в деревню.

Придаточное изъявительное

Я сидела за письменным столом и с тоской рассматривала семь схем, по которым мне нужно было придумать семь сложноподчиненных предложений с различными придаточными. Схемы были похожи на пауков — с прямоугольным тельцем главного предложения и отходящими от него лапками придаточных. Казалось, что вот сейчас они оживут и расползутся по всей квартире.

Ирина Ивановна сказала, что примеры нужно взять из двух источников: из статьи Белинского о Пушкине и из шестой главы «Евгения Онегина», которую мы как раз сейчас прорабатываем по литературе. Это такой педагогический метод: сочетание грамматики с литературой. Для лучшего усвоения. Например, в «Тарасе Бульбе» много деепричастий. Помню, как я сидела в пятом классе над первой главой «Тараса Бульбы» и вылавливала из нее деепричастные обороты, как мух из супа. Всего их нужно было выловить четырнадцать. Примерно на пятом я уже так ненавидела Тараса Бульбу и его сыновей, что этой ненависти мне теперь, наверно, на всю жизнь хватит.

А вот сейчас я читаю шестую главу «Онегина». Не читаю, где там! Шарю глазами по строчкам, ищу сложноподчиненное с придаточными следствия и определительным.

Три примера я честно отыскала у Белинского. Три — сама сочинила, но так, чтобы можно было подумать, что и они из Белинского. Авось Ирина Ивановна не догадается. Оставалось последнее. Я бы и его могла придумать из головы, но Ирина Ивановна наверняка потребует пример из «Онегина» как доказательство того, что я внимательно прочитала шестую главу.

Я бы так не старалась, но у меня за последнюю контрольную по русскому была двойка. Вернее, две отметки: диктант — четверка, а грамматический раэбор — двойка. Я читаю:

...Пробили

Часы урочные...

...Какие еще «урочные»? Ах, это дуэль Онегина и Ленского! Я заставляю себя вчитаться:

...Пробили

Часы урочные. Поэт

Роняет молча пистолет,

На грудь кладет тихонько руку

И падает. Туманный взор

Изображает смерть, не муку...

Я читаю, и меня невольно уносит куда-то далеко, в девятнадцатый век, и я вижу снежные сугробы, и старую мельницу, и плотину, и вижу, как Онегин в тоске глядит на убитого Ленского.

...Недвижен он лежал, и странен

Был томный мир его чела.

Под грудь он был навылет ранен,

Дымясь, из раны кровь текла...

У меня слезы подступают к глазам. Я встряхиваюсь. Нет, так нельзя. Так можно зачитаться и забыть все на свете, а завтра Ирина Ивановна скажет: «Где сложноподчиненное с придаточными следствия и определительным? Нету? Двойка! И учти — это уже вторая!»

И чтобы поскорее отделаться, я пишу: «Пробили часы урочные, так что поэт молча уронил пистолет (прид. следствия), который держал в руках (прид. определительное)».

Я с облегчением захлопнула тетрадь, сунула ее в портфель и вышла из комнаты. Свободна!

Мама на кухне делала тесто для сырников.

— Катя, — сказала она. — У меня к тебе большая просьба: отнеси в химчистку мое демисезонное пальто. Пожалуйста!

— Ладно, — ответила я.

Мама так удивилась, что просыпала муку: она не привыкла, чтобы я так сразу соглашалась.

— Но если там большая очередь — не стой! — чуть виновато сказала она. — Принеси вещи обратно и просто погуляй часок. Подыши свежим воздухом.

А я, правда, терпеть не могу сдавать вещи в химчистку.

Но сегодня я пошла охотно: Ленский, придавленный соединительными союзами, как кирпичами, взывал к моей совести. Мне хотелось хоть чем-нибудь искупить свою вину перед ним.

Никакой очереди в химчистке не было, только старичок, сдававший байковое одеяло. Приемщица дала ему кусочек материи с написанным на нем номером и велела пришить к одеялу. Старичок взял одну из иголок, воткнутых в маленькую подушечку, и начал вдевать нитку. Облизывал и заострял кончик, поднимал иголку к свету, тыкал ниткой в игольное ушко — и все мимо.

— Дедушка, давайте я вам вдену, — сказала я.

— Вдень, милая, — обрадовался старичок.

Я вдела нитку, взяла у старичка лоскуток с номером и пришила к уголку одеяла.

— Вот молодец, дочка, — сказала приемщица, — помогла пожилому человеку.

— Нет, молодежь у нас неплохая, — с убеждением произнес старичок. — Зря говорят. Очень неплохая.

Я подумала: в конце концов, Ленский — всего лишь литературный герой, плод фантазии Пушкина. Ну, написала я про него корявую фразу — подумаешь! А зато я помогла живому человеку, это важнее.

Я заплатила, спрятала в карман квитанции и вышла на улицу. Снежинки кружились над фонарями бульвара, парочки сидели на скамейках, подложив под себя газеты, некоторые парочки сидели просто так, а некоторые в обнимку. Возле одной из скамеек топталась группа мужчин с поднятыми воротниками. Притоптывая, звучно сморкаясь и потирая уши, они играли в домино на дощечке, воткнутой в щель между перекладинами скамейки. Об этих мужчинах, о снежинках над фонарями, о влюбленных парочках на газетах можно было сочинить сколько угодно самых различных придаточных. И никого бы это не унизило. И я бы не чувствовала себя виноватой...

В конце бульвара стояли старинные фонари, похожие на раскидистые деревья или салют. Внизу их металлические стволы расширялись и как бы превращались в львиные морды и лапы. Между лапами копошились дети. Фонари освещали памятник Гоголю и длинные скамейки по бокам от памятника. Я когда-то любила посидеть здесь на скамейке с девчонками, но это было давно, еще до того, как я вылущивала из «Тараса Бульбы» деепричастные обороты. Кажется, с тех самых пор я не останавливаюсь возле памятника, а, наоборот, стараюсь обойти его стороной. Мне как-то стыдно смотреть на Гоголя. У меня такое чувство, словно я теперь знаю о нем что-то прозаическое, приземленное. Ну, вот как будто я взяла без спросу его старые панталоны и пошла сдавать в химчистку.

Вот и сейчас, проходя мимо памятника, я невольно отвернулась. Неужели Гоголь теперь на всю жизнь будет у меня связан с деепричастными оборотами?

И вдруг я подумала: а Пушкин как же? Что же, мне теперь и памятник Пушкину обходить? А Лермонтов? Ведь скоро мы начнем изучать «Героя нашего времени». Неужели Печорин, в которого я сейчас немного влюблена, начнет у меня ассоциироваться с каким-нибудь бессоюзным сложносочиненным с однородными членами?

Я остановилась и посмотрела прямо в лицо Гоголю. И мне показалось, что я увидела на его бронзовом лице презрительную улыбку. Тогда я повернулась и пошла назад, переулками, чтобы сократить путь.

Дома вкусно пахло сырниками. Мама взяла у меня квитанции и с чувством сказала:

— Большое тебе спасибо! А у меня тоже есть для тебя приятное: билеты на «Горе от ума»!

— Сейчас, мамочка, — сказала я. — Одну минутку. Мне тут надо одно дело закончить.

Я вошла в комнату, вытащила из портфеля тетрадь по русскому, раскрыла ее на сегодняшнем домашнем задании и зачеркнула последнее предложение. Не просто зачеркнула, а замазала его так, чтобы нельзя было разобрать ни слова. А вместо него я написала: «Как мне смотреть в глаза писателям, даже если они всего лишь бронзовые памятники, когда я обижаю их литературных героев, которые ничем передо мной не виноваты?!»

Предложение получилось не по схеме, и не очень-то складное, и, пожалуй, не совсем ясное по смыслу. Для других. Ирина Ивановна, возможно, не поймет. Чего доброго, поставит двойку.

И пусть ставит. Зато теперь у меня на душе спокойно.

Музыкальный лектории

Не знаю, как для других, а для меня каждый школьный звонок имеет свое выражение. Есть звонки спокойные и дружелюбные — на перемену, есть нервные, истеричные — это, например, когда звонят на первый урок, а ты еще в раздевалке, да к тому же вдруг вспоминаешь, что забыла сменную обувь. Самый приятный звонок — это тот, который извещает об окончании уроков. Он прямо как вздох облегчения. Особенно в такой день, как сегодня — шесть уроков да еще контрольная на сдвоенной математике. Мы на последнюю перемену даже не выходили.

Наконец звонок прозвенел. Но это был не вздох облегчения, а только вдох. Как раз в ту секунду, когда должен был последовать выдох, дверь открылась и в класс, сверкая очками в модной, на поллица, оправе, вошла Елена Павловна, наша классная руководительница. Выражение лица у нее было торжественно-приподнятое. И хотя она еще не сказала ни слова, класс тихонько завыл в предчувствии недоброго.

— Пять минут на приведение себя в порядок, — сказала Елена, четко и как бы с удовольствием выговаривая каждое слово. — После чего организованно, без шума и треска, идите в актовый зал. Будет лекция по истории музыкальной культуры и выступление артистки филармонии.

Класс завыл громче. Этот вой состоял из самых различных оттенков, и натренированное ухо легко могло бы отделить один оттенок от другого. Тут были оттенки протеста, неудовольствия, любопытства и много всяких других.

Я выла без особых оттенков, просто за компанию. Громче всех выл Глеб Микаэльян, выражая этим воем свою активную, темпераментную натуру.

Сквозь этот вой раздавались отдельные завистливые высказывания:

— Да-а, в седьмом «А» небось бывший летчик-истребитель выступал!

— У «ашек» всегда что-нибудь интересное!

— Конечно, у них классный руководитель — мастер спорта!

— Он у них секцию дзюдо организовал!

Елена Павловна не реагировала. Тогда мы перестали выть.

— Я сегодня никак не могу, — сказала Ирка Холодкова. — У меня бассейн.

— Я тоже не могу! — сказал Сережа Кузнецов. — У меня секция.

— А у меня температура тридцать девять и семь, — сказал Глеб.

— Все? — спокойно спросила Елена Павловна. — Так вот. Лекцию пойдут слушать все. Без исключения. Это основы эстетического воспитания! Как раз то, что вам сейчас насущно необходимо! Ради этого можно разок пропустить любую секцию!

Она пошла к выходу, но в дверях остановилась, обернулась к нам и добавила:

— И чтобы никаких попыток к бегству! За сорванное мероприятие понесете суровое наказание!

Она вышла. Каблуки ее высоких сапог четко простучали по коридору. К этому стуку не хватало только позвякивания шпор.

— Кто куда, а я на чердак! — сказал Глеб.

Часть класса пошла с Глебом отсиживаться на чердаке, а остальные — и я тоже, — стараясь не шуметь, спустились по черной лестнице к гардеробу. Но не тут-то было: на двери гардероба висел замок, а возле двери сидела на табуретке Анна Кузьминична, гардеробщица.

— Елена Павловна не велела никого выпускать, — сообщила она.

Мы поплелись наверх. На площадке второго этажа мы приостановились, оглянулись и дунули через две ступеньки на чердак.

Но оттуда понуро спускался нам навстречу Глеб вместе со всей компанией, а позади шла тетя Маша, уборщица, держа наперевес половую щетку.

— Что ж, — сказал Глеб. — Мы проиграли, но мы честно боролись. Пошли на лекцию.

Все задние места были, конечно, уже заняты, и пришлось нам рассаживаться впереди.

— А где Ирка Холодкова? — спросил Глеб.

Ирки не было. Мы вставали, вытягивали шеи, окликали — не было Ирки! Ну надо же! Сбежала! Вот ловкая!

— Прошу внимания! — сказала Елена Павловна, поднявшись на эстраду. — У нас в гостях...

— А потому что мы остолопы! — горячим шепотом объяснил Глеб. — Надо было небольшими группами действовать, а не бегать стадом!..

— ...Давайте поприветствуем нашего гостя! — закончила Елена Павловна.

Мы слегка поаплодировали. Гость, маленький, аккуратненький старичок с розовыми щечками и бородкой клинышком, неторопливо перебирал у стола бумажки, которые вынимал из красной толстенькой папки. Он подносил их близко к глазам и распределял на столе, как карточный пасьянс.

— Гарин, мы погибли! — сказал Глеб. — У него там записей на неделю.

Старичок разложил наконец свои бумажки и начал:

— Опера! Что такое опера, друзья мои? Опера — это синтетическое художественное произведение, о котором очень и очень хорошо сказал в свое время Глинка...

Он склонился над столом и двумя пальцами ловко выхватил нужную бумажку. Меня толкнули в спину. Это Маша Буракова просила передать записку Сереже Кузнецову.

Старичок ходил по эстраде, округло жестикулировал и даже простирал к нам руки, как бы призывая к соучастию в беседе. Я пыталась слушать, но меня усыплял монотонный, убаюкивающий голос и то, что большинство слов почему-то оканчивалось на «ической».

— Бизе продолжает линию классической, историко-романтической и особенно лирической оперы. Вслед за Мейербером и Гуно он достигает глубокой драматической... ической... рической...

Глаза сами собой закрывались. Бац! В шею мне шлепнулся мокрый комочек жеваной бумаги. Я брезгливо обтерла шею рукавом, встряхнулась, воинственно осмотрелась. Соболев и Харитонов играли в крестики-нолики. Юля Гафт довольно громко передавала через два ряда Верке Федоровой: «Д-8!», а Верка ей отвечала: «Д-8 убит!» Глеб Микаэльян жевал бумагу и взглядом выискивал новую жертву.

В зале стоял негромкий оживленный гул. Когда этот гул превышал допустимый предел, сбоку, со своего места у окна, поднималась Елена Павловна. Она стояла несколько секунд, молчаливо выражая свое осуждение. Гул стихал. Она садилась.

— ...Вместе с тем уже в раннем периоде творчества Визе проявляется стремление к демократической, реалистической... ической... нической...

— Посмотри на Буракову! — шепнула мне Танька.

Я посмотрела на Машу Буракову, но ничего особенного не заметила.

— А что?

— Смотри, как она уставилась на Кузнецова! Думаешь, зря она ему записку передала? Она в него влюблена!

Елена Павловна поднялась и на этот раз стояла довольно долго, потому что все были заняты своими делами и не замечали ее предупредительного знака. Елена подняла руку. Стало чуть-чуть тише. Елена опустила руку, но продолжала стоять. Это, кажется, относилось уже не к нам, а к лектору. По-моему, Елена давала ему понять, что пора закругляться. Однако лектор намека не понял.

— Кто?! — поразилась я. — Маша? В Сережу?

— А ты не знала? Весь класс знает!

— ...Правдивое выражение сильных страстей соединяется с напряженной динамичностью... драматичностью... ичностью... ричностью...

— А он в нее? — спросила я с тайным волнением.

— Не знаю! Внешне, во всяком случае, не заметно.

— А-9! — крикнула Юля Гафт через два ряда.

— Мимо! — ответила Верка Федорова. — Г-2!

Две девочки из седьмого «А» стукали Глеба по спине, а Глеб время от времени оборачивался и щелкал их по лбу. У всех троих на лицах светилось удовольствие. В общем, никто не скучал, и я еще раз убедилась, что самая скучная лекция может стать интересной, если найти себе дело по душе. Лично я нашла наконец для себя интересное дело: стала наблюдать за Сережей Кузнецовым с целью узнать, не влюблен ли он в Буракову. Сережа сидел позади меня, и наблюдать за ним было трудно, но именно трудность и вдохновляла. Я оборачивалась и на долю секунды, как бы невзначай, останавливала взгляд на Сереже. За эту долю секунды нелегко было понять, как он относится к Бураковой, тем более что он на нее и не смотрел. Он вообще ни на кого не смотрел, а читал книгу. Судя по всему, явно не учебник.

Вдруг все захлопали. Я обернулась и увидела, что старичок уже не ходит по эстраде и не простирает к нам руки, а стоит у стола и укладывает в красную папку свой цитатный пасьянс. Я тоже захлопала — от радости, что можно идти домой.

Но рано я размечталась. Старичок ушел, а вместо него на эстраду вышла женщина в длинном переливающемся платье с большой красной матерчатой розой, приколотой примерно к тому месту, где находится аппендицит. Женщина делала вид, что она молодая, но было заметно, что она очень старая, и переливающееся платье было на ней как маскарадный костюм. Я подумала, что, наверное, она с удовольствием штопает носки своим внукам и варит компот из сухофруктов. Такое у нее выражение лица. Должно быть, и другие подумали о чем-то в этом роде, потому что в зале установилась сочувственная тишина.

Вышла пианистка, ей тоже похлопали. Она села за пианино и ударила по клавишам. Певица как-то собралась, согнала с лица будничное выражение и запела:

У любви, как у пташки, крылья,

Ее нельзя никак поймать!..

По-моему, ей больше всего хотелось скинуть с себя это маскарадное платье, облачиться в халат и доваривать компот из сухофруктов. Жалко ее было. Возможно, когда-то она знавала лучшие времена, а теперь вот ее посылают выступать в школы, как присылают в школы старые, списанные станки для уроков труда.

...Любо-овь, лю-юбовь!

Любовь, любовь! —

пела она, но видно было, что думает она не о любви.

Я оглянулась на зал и увидела, что все слушают певицу вполне доброжелательно. Никто не ухмылялся. Все-таки у нас приличный народ в школе. Добрый.

Певице довольно долго хлопали. Правда, когда выяснилось, что она еще будет петь, все немножко упали духом. Но терпеливо выслушали романс «Я здесь, Инезилья, я здесь под окном!.. Только к концу расшумелись, но это оттого, что у нас уже внутренности сводило от голода.

— Поблагодарим артистку филармонии, — сказала Елена. — И организованно, без шума, спустимся вниз.

Но где там организованно! Мы ринулись к раздевалке, как стадо измученных жаждой слонов бросается к водопою.

В раздевалке мы увидели Ирку Холодкову. Она спокойно одевалась.

— Ничего не понимаю, — сказала Таня. — Ведь ты же домой убежала?

— Интересно, куда бы я убежала без шубы?

— А где же ты была?

— В кабинете труда отсиделась. Всю математику сделала, пока вы там со скуки умирали.

— Почему это мы со скуки умирали? — возмутился Глеб. — Мы много интересного узнали! Для общего развития! И вообще!.. Эстетически выросли!

А что? Глеб прав. Я лично для себя узнала много интересного. Например, что Сережа Кузнецов вовсе и не влюблен в Машу Буракову.

В троллейбусе

Когда мама с папой начинают в соседней комнате говорить пониженными голосами — для меня это как сигнал к тому, что разговор пойдет о чем-то интересном. Поэтому я сейчас же перестала читать учебник анатомии и прислушалась.

— Я сегодня перебирала свои старые бумаги, — сказала мама, — и обнаружила интересную вещь: список спектаклей, которые я просмотрела в восьмом классе. Знаешь, сколько я посмотрела за один только учебный год? Пятьдесят спектаклей!

— Ого! — сказал папа.

— Пятьдесят! — торжественно повторила мама. — А Катька — хорошо, если раз в месяц выберется в театр.

— Она телевизор смотрит, — сказал папа. — Когда ты училась в школе, у тебя был телевизор?

— Что ты! В нашем классе только у Ленки Ремез был телевизор, самого первого выпуска — помнишь? С маленьким таким экранчиком и с большой мутной линзой.

— Ну вот! А сейчас в каждом доме телевизор. Вчера передавали «Лебединое озеро» из Большого, сегодня — «Проснись и пой» из Сатиры. Так что если подсчитать, сколько спектаклей смотрит Катька за год, получится не так уж мало.

— Ах, разве можно сравнивать театр с телевизором! — горячо возразила мама. — Мне за Катьку обидно. Она живет тусклой, неинтересной жизнью. Нет, я в ее годы...

Дальше можно не слушать. Мама села на любимого конька под названием «Я в ее годы». По словам мамы, она в мои годы жила в атмосфере диспутов, творчества и тому подобного, а у меня ничего этого нет.

Да, я не похожа на маму. У нее характер компанейский, деятельный, ей кажется, что, если человек не бегает, высунув язык, за каждым прилично одетым прохожим и не спрашивает у него «лишнего билетика», значит, он живет тусклой, неинтересной жизнью.

А мне не нравится выпрашивать билетики. Зато, когда я забираюсь с ногами в наше старое-престарое, перешедшее еще от бабушки, глубокое мягкое кресло, зажигаю торшер и открываю том Джека Лондона, Александра Грина или Рея Брэдбери — нет человека, которому в эти минуты жилось бы так же интересно, как мне.

— Плохо выглядишь! — сказала мама за ужином. — Позвони хоть Тане, пойдите подышите свежим воздухом.

— У Тани сегодня музыкальная школа.

— Одна подруга, — сказала мама, — учится в музыкальной, другая — в спортивной. Некогда просто погулять в обычном смысле. Вот в наше время...

Я застонала.

— Что ты стонешь? — спросила мама.

— Потому что мне надоело! Тебе нравится твое время? Ну и возвращайся в него! А я буду жить в своем времени, хорошее оно или плохое.

Я надела шубу, ушанку, натянула сапоги.

— А рейтузы? — спросила мама.

Но я уже захлопнула за собой дверь. Мама тут же открыла дверь и гулко крикнула мне вслед в лестничный пролет:

— Вернись! Без рейтуз ты никуда не пойдешь!

Я помчалась вниз через две ступеньки. Весь подъезд должен слышать о моих рейтузах! Да что она?!

Дверь наконец захлопнулась. Кажется, на ближайшие полтора часа с ценными указаниями покончено.

...Люблю зимние вечерние троллейбусы — полупустые, с плотно заиндевевшими белыми мохнатыми стеклами. Люблю сесть у окна, протаять ладонью и дыханием прозрачный мокрый кружочек, прильнуть к нему глазом и смотреть, как медленно проплывают мимо светящиеся окна, машины, прохожие. Мне тепло, и я никуда не тороплюсь.

Я обычно сажусь в троллейбус «Б» и еду, еду по Садовому кольцу, пока кольцо не замкнется и я не приеду на свою собственную остановку. Мама думает, что я гуляю. «Дышу свежим воздухом». Хотя, где она отыскала свежий воздух в нашем районе на Садовом? Здесь от рева машин не слышишь собственного кашля.

Неважно, пусть думает, как хочет. Это моя сказка, моя игра.

Не троллейбус медленно ползет по заснеженному Садовому, а Машина Времени летит в будущее. И пассажиры — это не пассажиры, а экипаж. Мои спутники по Времени, мои товарищи. И когда кто-то сходит на своей остановке, я смотрю на них с грустью, прощаюсь с ними, потому что они уходят навсегда, умирают. Это у нас на Машине так и называется — сойти на своей Остановке. Рано или поздно все сойдут, но Машина не опустеет — таков закон Времени.

Остановка. Прощайте, прощайте! Новые спутники возникают из Времени. Кто сядет рядом со мной? Только бы не эта толстая тетка с сумкой, набитой апельсинами. Тут много не нафантазируешь. Нет, села впереди. А со мной рядом садится парень в серой кроличьей ушанке с опущенными ушами, в бежевой куртке из кожзаменителя. Прежде чем сесть, он секунду разглядывает меня. По-моему, это не обидный, а очень естественный интерес к человеку, с которым ему предстоит делить путешествие. Я с безразличным видом смотрю прямо перед собой, но при этом вижу, что у него симпатичное, живое, приветливое лицо.

Он уселся поудобнее, достал из коричневого «дипломата» книгу, обернутую в газету, раскрыл и погрузился в чтение. Я скосила глаза на страницу и прочитала: «Тогда Аэлита заговорила, точно дотронулась до музыкального инструмента, — так чудесен был ее голос...

Я поняла, что рядом со мной сидит человек с родственной душой.

...Его зовут Грэй, он командир нашего экипажа. Мы давно уже любим друг друга, но разные обстоятельства — потом придумаю какие — мешают нам стать мужем и женой.

Но что это?! Взрыв! Вышло из строя автоматическое управление, и Машина вдруг помчалась со страшной скоростью, но только не вперед, а назад, в Прошлое! Всеобщая паника, но мы спокойны. Мы вместе, а это главное.

Пещера. Горит костер. Один за другим умирают наши товарищи. Нас остается все меньше и меньше. Отсюда, из этого каменного века, таким прекрасным кажется Наше Время! Нам не дожить до него. Но наши дети, внуки, правнуки... Правнуки наших правнуков — доживут. О, как им долго добираться до наших дней! Ведь им предстоит идти по Времени пешком, у них нет Машины.

Она есть, но сломана. Она может идти только назад, в Прошлое. Грэй и те, кто прилетел с нами, чинят ее вот уже много лет. Но мало надежды, что починят.

Растут наши дети. У меня уже семь детей. Они сидят у костра на шкуре мамонта, и я рассказываю им о своем Времени. О глубоком мягком кресле, о книгах, о телевизоре...

Поздно ночью возвращается усталый Грэй. «Ну что?» — спрашиваю я его взглядом. «Пока все также», — отвечает он тоже взглядом. Мы давно уже понимаем друг друга без слов.

Идут годы, и дети наших детей слушают у костра легенды о летающих крылатых машинах, о движущихся изображениях, о ящичках, которые умеют петь и разговаривать.

Уже никого не осталось из тех, кто начинал путь вместе с нами. Только Грэй и я. Никто больше не верит, что можно починить Машину. Племя растет, охотники добывают мясо и рыбу, женщины сушат на зиму съедобные корешки, шьют одежду из шкур, и только Грэй все еще верит, что найдет неисправность.

Поздно ночью он возвращается. Он стар. Седая борода закрывает ему колени. Годы согнули его спину. Но для меня он все так же красив, как в молодости, и в его взгляде, устремленном на меня, все та же любовь.

«Нашел, — говорит он тихо. — Мы полетим не вперед, а назад по кругу Времени, и замкнемся на той минуте, откуда начали свой путь».

...Он захлопнул книжку, положил ее в чемоданчик, встал и пошел к выходу.

...«Куда ты?! Не уходи, Грэй!» — «Прости. Пришло Время. Мне нужно сойти на своей Остановке. Прощай».

Двери раскрываются, он сходит. Двери закрываются. Я прихожу в себя и замечаю, что плачу. Понастоящему плачу — слезы так и бегут по щекам. Что это было? Сон? Не знаю, да это и неважно. Главное, я жила в эти минуты так интересно, так ярко — ни один спектакль, ни один фильм не мог бы мне дать ничего подобного. Наверно, потому что я жила своей собственной жизнью — хоть и придуманной, но своей.

Троллейбус покачивается, я смотрю в протаянный кружочек. Вот Крымский мост. Вот Парк культуры. Кольцо замыкается. Вот и моя остановка. Я выхожу. Вернулась в свое Время. Падает снег.

Интересно, где сейчас мой Грэй в своей бежевой куртке из кожзаменителя, с «дипломатом», с «Аэлитой», обернутой в газету? Где-то в районе Даниловского универмага и давно уже забыл про меня.

Но мы встретимся. Через три года. Ночью. На побережье Тихого океана.

Белое чудо

Позвонила мамина сослуживица, Валентина Ивановна, и взволнованным голосом попросила позвать к телефону маму. Я передала трубку и невольно прислушалась, пытаясь догадаться по репликам, что случилось.

— Неужели?! — воскликнула мама. — Ну, не расстраивайся... Ну, Валечка, не надо... Ну, не падай духом. Ну, еще бы!.. Ну, я понимаю... Ну, я от всей души...

Выражение маминого лица при этом оставалось вполне безмятежным, из чего можно было понять, что ничего трагического у Валентины Ивановны не случилось, скорее всего, она переживает из-за какой-нибудь очередной ерунды, а мама подыгрывает из чувства дружеской солидарности.

И вдруг мама заговорила другим тоном, деловитым и непритворно взволнованным:

— Что?.. Ты серьезно?.. Ну, еще бы! Разумеется! А когда? Прекрасно. Договорились. Ну, давай. Целую.

Она повесила трубку, посмотрела на меня и на папу и сказала:

— Валя продает дубленку. Совершенно новую. Болгарскую. Ей муж привез, а она ей мала. Катькин размер, сорок шестой.

— А зачем Катьке дубленка? — спросил папа.

— Затем, что это красиво! Удобно! Модно, наконец! Затем, что ее нигде не достанешь! Затем, что это тот счастливый случай, который бывает раз в жизни!

— И сколько стоит этот счастливый случай? — спросил папа.

— Четыреста пятьдесят.

— Но у нас же нет таких денег.

— У меня есть триста, на пальто. А сто пятьдесят займем, хотя бы у твоих родителей.

— А пальто?

— Бог с ним, с пальто! — решительно сказала мама. — Пять лет ходила в старом и еще похожу. Мне это, в конце концов, не так важно, а Катька — почти девушка, ее пора начать одевать.

На следующий день мы с мамой поехали смотреть дубленку. Мы вошли в красиво обставленную, всю в хрустале, торшерах и бра, квартиру. Валентина Ивановна кивнула в сторону широкой тахты.

— Вот, — сказала она. — Я вчера буквально рыдала: такая чудная вещь и не сходится вот здесь и вот здесь.

На тахте лежало нечто потрясающее. Белое, приталенное, опушенное по подолу, бортам и капюшону коричневатым мехом.

— Белая?.. — растерянно спросила мама.

— В том-то и дело! — с горечью ответила Валентина Ивановна. — Самый писк!

— Вещь, конечно, прелестная, — сказала мама. — Но я боюсь, Катька ее быстро запачкает.

— Ерунда! — ответила Валентина Ивановна. — Что она в ней картошку будет таскать? Если специально не пачкать, то она и не запачкается. Примерь, Катька. Она тебе в самый раз.

Я взяла ее в руки. Я просто влюбилась в нее с первого взгляда. Она была такая мягкая, нежная, легкая, от нее так хорошо пахло. Я медлила надевать ее. Со мной еще никогда такого не бывало, чтобы я волновалась из-за одежды. Да мне ничего особенного и не покупали. Я носила все то, что носили мои подруги, не лучше и не хуже.

— А это... Такого ни у кого нет в нашем классе. Ни у кого во всей школе! Ну — была не была!

— Какая прелесть! — в один голос сказали мама и Валентина Ивановна.

Я подошла к большому зеркалу. На секунду я даже усомнилась, я ли это. Во-первых, та, в зеркале, выглядела гораздо старше, ей можно было дать лет семнадцать, но уж никак не четырнадцать. А во-вторых... Если бы на улице мне навстречу шла такая девушка, я бы, наверно, подумала: вот бы стать на нее похожей!

Валентина Ивановна и мама оглаживали меня, оглядывали, снимали какие-то невидимые пушинки и радостно удивлялись:

— Ну просто потрясающе!

— В самый раз, я же говорила!

— Ах, как тебе идет!

— Чудо!

Я спросила:

— А можно, я прямо в ней домой пойду?

— Конечно, поезжай! — сказала Валентина Ивановна. — И вообще, носи ее! Хорошая вещь любит, когда ее носят. Она от этого играет. А когда ее берегут, держат в шкафу, она задыхается, тускнеет. Так что ты носи ее! Желаю успеха!

В метро было мало народу. Мама села, а я не захотела садиться, чтобы не беспокоить мою обнову, не травмировать ее. Я встала так, чтобы видеть в темном стекле свое отражение. Мне все еще казалось, что это не я. Или, вернее, что это мое второе «я», улучшенный вариант. Я, прежняя, могла гонять ледышку по переулку, шлепать по лужам, могла, открыв рот, глазеть по сторонам. Та, что отражалась сейчас в темном стекле, никогда бы так себя не вела. Это было лирическое, нежное существо с потупленным взором, с загадочной полуулыбкой. Я испытывала нечто похожее на то, что испытывает человек, впервые надевший коньки. Училась по-другому держать спину, поворачивать голову, даже смотреть и улыбаться. Мне еще предстояло многому научиться, чтобы стать достойной своей замечательной обновы. Нежное, приталенное чудо мягко обнимало меня, как будто вело по новому, приятному пути, и я с наслаждением прислушивалась к его щекочущему шепоту.

Вот так у меня появилась белая дубленка. Я выделила ей в шкафу особое место, отодвинула подальше от нее всю остальную одежду, чтобы ей было свободнее. Я часто открывала шкаф и любовалась ею. Гладила мех. Чистила резиновой щеточкой.

В школу я по-прежнему ходила в своем старом синем полупальто. Мне не хотелось, чтобы моя красавица, моя гордость висела на грязной вешалке школьного гардероба, смешиваясь с потрепанными куртками и вытертыми шубками из синтетики. Чтобы она была как все. Пусть висит в тишине и чистоте моего шкафа. Пусть поскучает. Ничего. Придет ее час.

И этот час приходил. Каждый вечер, закончив уроки, я открывала шкаф, снимала ее с плечиков, надевала перед зеркалом — и чувствовала, как преображаюсь не только внешне, но и внутренне. Я вдруг начинала ощущать себя шикарной, загадочной женщиной из тех, которые не просто ходят по улицам, а как бы возникают откуда-то из недр белых или красных «Жигулей» и тут же исчезают в недрах магазинов или меховых ателье. Но в тот короткий миг, когда они уже возникли и еще не исчезли, все смотрят только на них, кто с восхищением, а кто с завистью.

Я шла гулять. Когда я гуляла в своем старом полупальто, прохожие не обращали на меня внимания, зато я сама сколько угодно могла рассматривать прохожих, наблюдать всякие сценки, заглядывать в окна первых этажей, совать свой нос куда не надо, не таясь и не опасаясь, что окружающие заметят мое любопытство.

Теперь на меня все смотрели. И я сама не могла оторваться от собственного отражения. Мое лицо невольно поворачивалось в сторону витрин, в которых отражался мой силуэт. А в прохожих меня интересовало теперь только то, как они смотрят на меня. И еще меня интересовали встречные дубленки. Их попадалось довольно много, разных — новых и видавших виды, темных и светлых, югославских с воротничком-стоечкой и витыми веревочными застежками, арабских, с вышитыми кренделями, спортивных польских. Но ни одна не могла сравниться с моей.

Когда я входила в магазины, мужчины придерживали передо мной двери и пропускали меня вперед. Конечно, я теперь не во всякие магазины ходила. Это раньше, отправляя меня гулять, мама совала мне деньги и хозяйственную сумку и говорила: «Заодно купишь батон за тринадцать, две пачки масла и кило яблок». А теперь тереться в булочных и молочных, пачкать нежную белую замшу — нет уж, дудки. Впрочем, мама сама осознавала несопоставимость моего теперешнего праздничного облика с прозаической толкотней продуктовых магазинов и ни о чем таком не просила.

Я выбирала для прогулок людные, широкие, ярко освещенные улицы. Вернее, выбирала не я, а она, моя элегантная повелительница. Теперь не я решала, куда пойти, а она вела меня туда, куда ей хотелось. Например, в магазин «Самоцветы» на Арбате. Там был красивый полумрак, только ярко светились прилавки, и на них, под стеклом, лежали золотые и серебряные украшения, кольца, колье и браслеты, матово-желтые сердолики и темные опалы в драгоценных оправах. И тут моя белая красавица чувствовала себя как равная среди равных. Она подводила меня к прилавкам, ее богатый мех гармонировал с богатыми украшениями, и, хотя все эти украшения были мне недоступны, да и не нужны, я чувствовала, как горят мои щеки и как на моем лице невольно возникает выражение усталого высокомерия, как у тех шикарных и загадочных женщин, которые умеют возникать откуда-то и исчезать куда-то.

Знакомых из класса я пока ни разу не встречала, да и не жаждала встретить. Сразу началось бы: «Ух, ты! Ну, ты даешь! А по физике что задано? А по алгебре что?» И вся загадочность сразу с меня слетела бы. Все бы поняли, что я всего только школьница. Очень надо.

Но однажды я все-таки встретила знакомого — на узкой многолюдной Петровке, возле большого мебельного магазина, куда приехала на троллейбусе, просто так, оттого, что е и захотелось проехаться в полупустом троллейбусе.

Наш учитель биологии, Степан Васильевич, в своей потертой ушанке, тесемочки которой были завязаны под подбородком, что делало его похожим на старенького мальчика, стоял у магазина и придерживал за спинки купленные стулья. Их было четыре, связанных по два, сиденье к сиденью. Они казались большими и тяжелыми рядом с хрупким, сухоньким Степаном Васильевичем. Учитель поглядывал по сторонам, ожидая, что кто-нибудь придет ему на помощь.

И что-то во мне рванулось к нему, рванулось изо всех сил, но она решительной хваткой обняла меня за плечи и не пустила. «Еще чего выдумала! — сказала она мне надменно. — Таскать за старикашкой какие-то стулья! Да ты только представь себе, как это будет выглядеть со стороны! Отвернись и пройди мимо! Ничего! Другие найдутся, которые не так одеты».

Заворачивая за угол, я обернулась и увидела мужчину и женщину, которые подошли к Степану Васильевичу, взяли стулья и понесли к остановке такси. Учитель семенил за ними, опираясь на свою тросточку.

И вдруг меня охватил стыд. Он прорвался откуда-то из недр моей совести как горячая лава, и, обожженное этим стыдом, вздрогнуло и воспрянуло мое первое «я», полузадушенное в мягких повелительных объятиях.

Не хочу больше! Не хочу этой позорной зависимости! Не хочу становиться наглой и самоуверенной дрянью!

Я шла и плакала. Ведь я уже поступила как наглая, самоуверенная, бессовестная дрянь. Скорее домой, скинуть этого врага, который притворялся другом...

Через месяц мама спросила:

— Почему ты не носишь свою дубленку? Хорошая вещь любит, когда ее носят.

— Не хочу, — ответила я.

Прошел еще месяц. Мама сказала:

— Ты будешь носить эту вещь или нет? Ведь зима кончается. Какой смысл держать шубу взаперти? Или носи, или я ее продам.

— Продавай, — ответила я.

— Напрасно, — сказала мама. — Она тебе очень идет. Чем она тебе не нравится?

— Мне стыдно ее носить, — сказала я.

Через несколько дней я открыла шкаф и увидела, что дубленки там нет. И я обрадовалась. Как будто вместе с ней исчезло то надменное, пошлое, высокомерное, что, оказывается, сидело во мне и ждало своего часа. И дождалось. Но я победила его, я его выгнала из дому вместе с дубленкой и теперь испытывала огромное облегчение.

И пусть никто не будет пялить на меня глаза на улице. Обойдусь. А может, кто-нибудь да и посмотрит. В свое время. И я ему понравлюсь. Я сама, а не шикарная дубленка.

Зеленый коридор

— Катя! — услышала я голос своей тети в телефонной трубке. — У тебя на завтра много уроков?

— Мало! — ответила я.

— Честно?

— Честно!

— Катюшка, выручи: отведи Мишку на каток! У него сегодня фигурное в четыре, а я никак не смогу.

— Ладно, — согласилась я без особой радости.

По правде говоря, я ожидала другого. Тетя работала администратором в цирке, и, когда она спросила, много ли у меня уроков, я решила, что она хочет мне предложить билет на сегодня.

— Ты золото, Катька! Спасибо! На субботу хочешь два билета?

— Хочу.

— Будут!

Мишка жил в нашем доме, только в другом подъезде. Мы встретились с ним во дворе, и он сразу же сообщил:

— А у меня новый журнал «Пиф»!

— Купили или сменял? — спросила я.

— Сменял. На резинового индейца и две жвачки. Обложка рваная, а так весь целый. Там про Рахана есть продолжение. Как он с акулой дерется и как его со скалы сбрасывают, а он за корень уцепился...

— Дашь посмотреть?

— Дам.

Мы шли по узкому деревянному настилу вдоль длинного-предлинного зеленого забора с навесом. Это напоминало кривой коридор, тянущийся сквозь весь переулок. Там, за этим забором, ремонтировали большой старый дом. В заборе кое-где были проломаны доски, и я уже знала в лицо многих строителей.

В самом конце зеленого коридора, в угловом доме, жила моя подруга Таня. Она призналась мне, что ей очень нравится один строитель, и даже показала его сквозь щель в заборе, и мне он тоже понравился. У него было какое-то очень лирическое выражение лица. Я предположила, что он пишет стихи. Мы его так и прозвали — Поэт. И сейчас, проходя по зеленому коридору, я заглянула в щель — не увижу ли Поэта.

— Что бы мне подарить маме на день рождения? — спросил Мишка.

— Подушечку сделай для иголок, она будет рада до смерти, — посоветовала я, думая о том, что и Поэт, наверно, тоже обратил внимание на нас с Таней: мы ведь каждый день ходим тут в школу и из школы. Интересно, кто из нас ему больше нравится: я или Таня?

— Если до смерти, то лучше что-нибудь другое, — сказал Мишка и взял меня за руку, потому что зеленый коридор кончился и мы подошли к переходу через улицу.

«А хорошо бы, — подумала я, — чтобы у меня был свой собственный сын. Вот как Мишка. Я бы его воспитывала».

Я стала мечтать, как бы я его воспитывала. Уж во всяком случае, не так, как многие родители — сплошное «не»: «нельзя!», «не бегай!», «не лезь в снег!». Я ему буду все разрешать. Хочешь в снег? Пожалуйста! Хоть с головой! Уж я-то знаю, какое это наслаждение!

И еще — это, пожалуй, самое главное — никогда я ему не буду говорить: «Отстань!», «Не лезь, когда старшие разговаривают!». Взрослые даже не понимают, как это обидно. Как унижает достоинство.

На катке тренерша разглаживала лед большой деревянной лопатой с двумя ручками. В раздевалке было жарко и тесно: сюда вместе с детьми набились их мамы, бабушки и дедушки. Некоторые дети переодевались сами, но многие еще не справлялись, и им помогали. Одна девчонка сидела как барыня, а ее бабушка суетилась перед ней, натягивала ей на ноги шерстяные носки, ботинки, шнуровала, угодливо спрашивала: «Не туго, Дашенька?»

Ну и воспитание!

Я с гордостью посмотрела на Мишку: сам натягивает ботинки, сам шнурует.

Вот, правда, катался Мишка не очень-то. Часто падал, руки у него болтались не в такт движениям. А кто здорово катался — это девчонка, которую переодевала бабушка. Обидно, но факт.

— Нам уже неделю звонит тренер с «Динамо», — гордо говорила бабушка. — Уговаривает перевести Дашеньку в спортивную школу. Вот решаем. Выясняем, что там за тренеры в этой школе. Что они могут дать Дашеньке в смысле дальнейшей перспективы.

Я подумала: возможно, тренеры сделают из этой Дашеньки чемпионку, но бабушкино воспитание мне все равно чем-то не нравится. Противно, когда взрослые лебезят перед детьми. Я бы эту Дашеньку не так воспитывала.

— Катя, как ты думаешь, если Рахан и мой папа поборются, кто победит, Рахан или папа? — спросил Мишка, когда мы возвращались по зеленому коридору.

В этот момент я увидела Таню. Она шла нам навстречу, и у нее был такой вид, как будто она не идет, а парит. Казалось, не будь над ее головой деревянного навеса, она бы взмыла в небо.

— Танька! — обрадовалась я. — Пошли в субботу в цирк! Будут два билета.

Она остановилась и посмотрела на меня ошалелым взглядом.

— Я с ним познакомилась! — произнесла она таким голосом, словно это был и не голос вовсе, а хрустальная ваза, которую она боялась разбить.

— С кем?

— С Поэтом.

— Кать, ну кто победит: Рахан или папа? — снова спросил Мишка.

— Когда?!

— Вот прямо только что. Я иду, а они как раз кончили работать... Ой, я прямо в себя не приду...

— И что?

— Он подошел и спросил, как меня зовут. Он сказал, что давно уже нас заметил.

— Кого нас?

— Меня и мою подругу. В смысле тебя.

— Кать, — сказал Мишка. — А кто победит: Рахан или десять моих пап?

— А когда цирк? — спросила Таня. — В субботу? Нет, не могу. Он предложил в субботу встретиться здесь, у забора.

— А хочешь, — предложила я Тане, — я у тети три билета попрошу? И мы встретимся здесь и втроем пойдем в цирк.

— Не знаю, — ответила она. — Как-то так, сразу... И потом, он ведь только меня пригласил...

— А кто победит, — спросил Мишка, — десять Ра-ханов или сто моих пап? Кать, ну кто?

— Слушай, да отстань ты от меня! — разъярилась я. — Лезешь со всякой чепухой, когда старшие разговаривают! Надоел! Иди отсюда со своим Ра-ханом!

Мишка весь как-то сжался и быстро засеменил по направлению к дому. Сумка с коньками била его по ногам и цеплялась за доски забора.

— Да! — воскликнула Таня, словно вспомнила самое главное. — Его зовут Леня!

И она пошла дальше все той же парящей походкой.

А я побежала по зеленому коридору. Если бы он не был таким длинным! Может, я догнала бы Мишку. Я бы ему сказала, что его папа сильнее десяти и даже ста Раханов. Я бы на все его вопросы ответила...

Я вбежала во двор, но Мишку не увидела. Только услышала, как дверь подъезда захлопнулась за его спиной.

Загрузка...