— Ленка! — сказала Таня Белоусова. — Только нико-му! С каким я мальчишкой летом подружилась!
— Да-а?
— Ой! Вообще! Он меня на своем велике катал! И в кино когда ходили, он всегда рядом садился. Хочешь, одну вещь покажу?
Она вынула из нагрудного кармана какую-то голубую бумажку и развернула. Это была ленточка киношных билетов, штук пять или шесть, с неровно оторванным контролем.
— Вот, — благоговейно произнесла Таня. — Вот тут он сидел, а вот тут я. Рядом. Я их навсегда сохраню.
Она тяжело вздохнула, не в силах передать всю сложность своих переживаний.
— Как его зовут? — пришла я ей на помощь.
— Шурик.
— Он в каком? Тоже в седьмом?
— В том-то и дело, что в девятом.
— В де-вя-том?!
— В том-то и дело. Только — никому!
Скверик, в котором мы сидели, связывал зеленым узелком Могильцевский переулок, в котором жила Таня, и улицу Щукина, где жила я. На этот скверик нас с Таней водили гулять, когда мы еще были маленькие. Мы любили его, хотя на взгляд постороннего он невзрачен: утоптанный холмик без цветов, несколько скамеек, да в центре — песочница, мимо которой деловито шагают прохожие, срезая угол двух улиц и мешая играющим в песочнице малышам.
Мы расположились на низкой железной ограде, лицом к музыкальной школе. Сквозь открытые окна виднелись верхние половинки портретов великих композиторов и доносились звуки рояля, скрипки и тонкого, пронзительного голоса, тянувшего ноты с таким противным выражением, словно владельца этого голоса секли, а он кричал то громче, то тише, в зависимости от силы удара.
Мы болтали ногами, и прохожие, все, как один, смотрели на Таню.
Она удивительно изменилась за лето! Похудела и превратилась в стройное существо с тонкой талией, длинными ногами, продолговатым, загорелым лицом — ну просто красавица!
— А у меня... — начала я и умолкла.
Я еще не придумала, что совру, но что-то совру! Для самоутверждения. Иначе я просто умру от зависти.
— Да? У тебя тоже? — радостно изумилась Таня. — Расскажи, а? Я ведь тебе рассказала.
— Ну вот, — начала я. — Только ты тоже — никому!
— Что я — псих?
— Понимаешь, подвернула ногу. Встать не могу.
— Это где было?
— В лагере. Нас на прогулку повели, в лес. А я зашла глубоко-глубоко в чащу. Одна. Слышу — горн. Побежала, споткнулась о корень и вот лежу. И тут — он.
— Кто?..
— Солдат. Десантник. В десантных войсках служит. Я сначала испугалась, а он говорит: «Не бойтесь». Потом спросил, как меня зовут. Я говорю: «Лена». А он: «Мне очень нравится это имя».
— Они все так говорят, — заметила Таня. — Шурик тоже сказал, что ему нравится мое имя.
Так! Значит, в моем вранье есть достоверность. Но как бы не получилось слишком пресно. Не хватает действия, событий.
Я наддала драматизма:
— И тут гроза началась. Буря настоящая. Ливень так и хлестал. И вот... Это... У него плащ-палатка была, и он меня и себя накрыл плащ-палаткой.
— Сила! — сказала Таня. — А на внешность какой?
— Он такой... Высокий, сильный... Лицо загорелое, а глаза светлые-светлые. И волосы тоже светлые...
— С ума сойти! А потом?..
— Когда гроза кончилась, он поднял меня и понес.
— Обалдеть можно! — прошептала Таня. — И что?
— Про все не могу, даже тебе, — сказала я со значением.
Она ответила мне восторженно-изумленным, без теки недоверия, взглядом. Мне даже стыдно стало.
— Понимаю! — сказала она. — Но все-таки как насчет дальнейшего?
— Мы договорились писать друг другу. До востребования. А в отпуск он, может быть, приедет.
— Ух ты! — восхитилась Таня. — Покажешь мне его тогда?
— Покажу, конечно, — ответила я, складывая в кармане фигу. — Если приедет...
— А как его зовут?
— Святослав, — ответила я и тут же пожалела, что не Евгений. Евгений — красивее. Но переименовывать было вроде неудобно.
С самого начала у меня что-то не задалось с учебой. Ну, математика — ладно, от нее я и не ждала ничего хорошего. Но история! Историю я любила. В шестом классе Анна Алексеевна даже ставила меня в пример «за творческий подход к предмету», как она выражалась. Просто я читала «Три мушкетера» и могла рассказать о Ришелье и Мазарини больше, чем о них было написано в учебнике.
А с этого года у нас появился новый историк, Кирилл Кириллович. Совсем молодой, с тонкими усиками, уголки которых были опущены вниз и как бы соединялись с маленькой бородкой. За эти усики и бородку его тут же прозвали Хан Мамай.
Вначале он мне понравился. Он держался немного скованно, зато рассказывал интересно.
Конфликт между мной и учителем начался, когда мы начали проходить татарское нашествие. Я громко засмеялась, когда Кирилл Кириллович упомянул о хане Мамае. Он только взглянул на меня, помолчал немного и продолжал рассказ. На следующем уроке он меня вызвал. По-моему, я отвечала вполне нормально. Анна Алексеевна, это уж точно, за такой ответ поставила бы мне пятерку да еще и похвалила за творческий подход (я скромно упомянула, что читала роман «Чингисхан». Вообще-то, я его только до середины дочитала и бросила).
А Кирилл поставил мне четверку. Ясно! Отомстил за вчерашнее. Ну, погоди! Я в долгу не останусь!
И с этого дня на всех уроках истории я улыбалась. Смотрю на учителя и улыбаюсь. Он — о классовом неравенстве, а я улыбаюсь. Он — о зверствах помещиков и феодалов, а я улыбаюсь. Он просто бледнел, когда видел эту мою нахальную улыбку. А я не сдавалась. За что он мне четверку поставил?
Между прочим, некоторым моя затея понравилась. Ведь это не так-то легко — просидеть весь урок улыбаясь. Рот устает. Мы даже на спор улыбались — кто дольше выдержит.
Как-то мы столкнулись с историком на улице. Я поздоровалась, и он ответил, но так неприветливо, что я еще больше обиделась: не люблю, когда ко мне плохо относятся.
Сидела я, как и в прошлом году, на одной парте с Юркой Жарковским, нашим отличником. В среднем ряду на второй парте. А на первой парте сидела Нина Рудковская. Две аккуратные, довольно толстые косы с вплетенными ленточками, очки, идеальный порядок на парте — все учебники и тетради обернуты в бумагу без единого пятнышка. Прямая спина и сосредоточенный профиль, всегда повернутый в сторону учителя, — все это вызывало к Нине и уважение, и невольное чувство скуки.
Она сидела на парте одна — может, просто не нашлось достойного сидеть с ней рядом. Училась она не на круглые пятерки, но очень хорошо, и обладала просто непостижимым усердием. В прошлом году она была у нас старостой, а в этом ее избрали редактором стенгазеты, и если в прошлом году газета вышла всего, кажется, три раза за весь учебный год, то теперь, когда за это дело взялась Нина, за стенгазету можно было не волноваться.
Возможно, если бы не Юрка Жарковский, мне волей-неволей пришлось бы налечь на алгебру и геометрию. Но Юрка, с которым мы сидели на одной парте с пятого класса, решал все задачи и за себя и за меня.
Он обычно приходил в класс раньше меня, и, когда я садилась за парту, тетрадь с домашним заданием была уже предупредительно подвинута и раскрыта. То же и с контрольными: Юрка решал сначала свой вариант, а потом мой.
Со стороны учителя во время моих списываний опасность не грозила: старенький наш Петр Павлович, по прозвищу Крот, носил очки с толстыми стеклами, и при нем можно было сдувать хоть в открытую. Опасность угрожала со стороны первой парты, где сидела Нина Рудковская. Она задалась целью — не давать мне списывать. Предупредила, что напишет обо мне заметку в стенгазету.
Приходилось идти на хитрость. Ну, контрольные-то Юрка решал мне по-прежнему: на контрольных Нине было не до слежки. А вот домашние задания я теперь бегала списывать к Юрке на квартиру — мы жили в одном доме и даже в одном подъезде. Я — на четвертом этаже, а он — на втором.
В тот несчастный день у нас как раз была контрольная по геометрии. Петр Павлович разделил доску на две части, записал две задачи — для первого варианта и для второго, — и сел за свой учительский стол, задумчиво глядя в окно и как бы отключившись от нас.
Нина упоенно работала. Терла лоб, перечитывала, замирала, сжав ладонями виски, и вдруг со счастливым возгласом снова приникала к листку бумаги и нервно чертила. Я рисовала рожицы и цветочки. Мне хотелось, чтобы Юрка поскорее решил свой вариант и приступил к моему раньше, чем Нина решит свою задачу.
Но на этот раз у Юрки что-то заело. Минуты шли, а он все возился со своей задачей. От нечего делать я попыталась разобраться в своей.
Начертила параллелепипед, записала условия. А дальше?
Нет, очевидно тот участок мозга, где у нормальных людей размещены математические способности, у меня занят чем-то другим, не имеющим отношения к математике.
— Сейчас, — шепнул Юрка. — Еще минутку...
Он оторвался от своей задачи и прочитал мою.
— Ну, у тебя-то бузовая, — заметил он. — Сейчас я ее...
Но он не успел. Звонок раздался как раз в тот момент, когда он закончил свою задачу и взялся за мою. Те, кто решил контрольную, клали тетради на стол учителя и выходили из класса. Рудковская тоже сдала свою тетрадь, но из класса не вышла и осуждающим взглядом смотрела, как Юрка торопясь решает мне задачу.
— Я ухожу! — предупредил Петр Павлович и пошел по рядам, забирая тетради у тех, кто не успел закончить.
— На, — сказал Юрка. — Переписывай.
— Вашу тетрадь! — потребовал Петр Павлович, останавливаясь у нашей парты.
Юрка отдал свою. Я, не долго думая, сунула учителю тетрадь по русскому языку, лежавшую на парте. Удовлетворившись, он пошел дальше по рядам, а я, радуясь удавшейся хитрости, быстренько переписала Юркино решение и направилась к учительскому столу, чтобы присоединить свою тетрадь к стопке других.
Но неожиданно между мною и столом выросла Нина Рудковская.
— Ты этого не сделаешь! — сказала она.
— Почему это не сделаю?
— Потому что!
Я попыталась обойти ее, но она снова загородила мне дорогу:
— Я расскажу всему классу о твоем поведении, так и знай!
— Ну и рассказывай! Дура принципиальная!
— И за это ты тоже ответишь!
Нас окружили. Петр Павлович тоже подошел.
— В чем дело? — спросил он.
— Пусть она сама признается! — заявила Нина. — Если в ней осталась хоть капля совести.
Но во мне, как видно, не осталось ни капли совести, потому что, кроме злости на Нину, я ничего не испытывала и признаваться ни в чем не собиралась.
Раздался звонок, теперь уже с перемены. Петр Павлович уложил пачку тетрадей в свой потрепанный портфель и вышел из класса, а я осталась с несданной тетрадкой в руке.
— Я давно знала, что ты — того! — сказала я Нике и покрутила пальцем у виска.
Нина побледнела.
— Самое ужасное это то, — сказала она, — что тебе даже не стыдно. Ты даже не осознаешь всей степени своего бесстыдства.
Вошла англичанка Нина Александровна, начался урок.
Я думала, что на этом эпизод с контрольной кончится. У меня даже мелькнула мысль забежать после урока в соседний класс и всунуть свою тетрадь в портфель к Кроту.
Урок английского был последним, и я с нетерпением дожидалась звонка. Но как только прозвенел звонок, Нина выскочила на середину класса и крикнула:
— Я прошу всех задержаться! Очень важный вопрос!
Кое-кто все-таки успел удрать, но большинство осталось — из любопытства.
— Я просто потрясена до глубины души сегодняшним поступком Александровой! — начала Нина. У нее блестел нос — верный признак волнения.
— А чего она? — крикнули сзади.
— Мало того, что она всегда все сдувает у Жарковского...
— Не все, а только математику! — оскорбилась я.
— А Жарковский сам виноват! — вмешалась Алка Лившиц. — Чего он ей дает сдувать?
— Это отдельный вопрос!
— Чего — отдельный? Он ей всегда все решает!
— Да! — согласилась Нина. — Потому что у Жарковского мягкий характер! А Александрова этим пользуется в своих интересах! Она, как иждивенка, села к нему на шею...
— Выбирай выражения! — возмутилась я. — Ни на какую шею я ему не садилась!
— Присосалась к Жарковскому, как вурдалак! — крикнул с задней парты Хоботков.
Юрка покраснел и резко обернулся к нему:
— Ну, ты!
— А чего? Не так, что ли?
— Рудковская права, — встал со своего места Микаэльян. — Александрова все время на списывании выезжает.
— Пока в наших рядах будут такие, как Александрова... — с пафосом начала Нина. Дальше она произнесла целую обличительную речь. Это она умела.
Я пыталась сохранить на лице независимое, насмешливое выражение, но где там. Все-таки ужас как неприятно, когда тебя прорабатывают всем классом.
— Ты правда, Лерка, давай кончай с этим делом... со списыванием, — встала Иванова. — Если не понимаешь, пусть лучше тебе Жарковский объяснит. Лучше, по-моему, получить две справедливые двойки, чем одну нечестную пятерку. Ты согласна?
— Согласна, — пробормотала я.
Я готова была с чем угодно согласиться, лишь бы поскорее все кончилось.
— Нет, ты дай честное слово, что не станешь больше списывать! — настаивала Нина.
— Честное слово! — сказала я, а про себя добавила «не». Получилось «нечестное слово». Детская хитрость. Не верила я, что смогу обойтись без списывания.
— А заметку в стенгазету я все равно напишу! — пообещала Нина. — А если не подействует, я в школьную напишу! Потому что то, что сегодня произошло, — это такой безобразный факт, что я просто не знаю!
...Из школы я в тот день возвращалась одна. Неужели Рудковская обо мне напишет? Где-то в глубине души я сознавала, что она права, но все равно! Я и на класс была зла: никто не встал на мою защиту, а что я такого особенного совершила? Одна я, что ли, списываю?
Передо мной возник старенький наш математик. Я увидела его очки с толстыми стеклами, и этот его затравленный взгляд, и беспомощный жест, когда он, как бы сдаваясь, поднимал обе руки, тщетно призывая нас к порядку. И эти две пуговицы на пиджаке, висящие на ниточке и готовые вот-вот оторваться.
И себя я увидела как бы со стороны — здоровую, нахальную девицу, которая подбирается к его столу, чтобы тайком положить списанную контрольную. Потому что он плохо видит, он не заметит.
Если бы он был молодой, крепкий, здоровый, мой поступок и тогда выглядел бы довольно подло. По крайней мере, мы были бы на равных. Но обмануть Петра Павловича...
Статью в стенгазету Рудковская написала. Там была строка: «Надо клеймить позором таких, как Александрова».
Заканчивалась статья сурово:
«Типы, подобные Александровой, разлагают других».
Большинство класса сошлось на том, что Нина хватила через край. Мне сочувствовали.
Но лично меня статья не очень задела. Может быть, потому, что я уже и сама осознала свой поступок.
Я подошла к учителю перед уроком и сказала:
— Петр Павлович... Я вас обманула. Я сдала вместо контрольной тетрадку по русскому. А контрольную я списала.
— Да? Хорошо, хорошо, — пробормотал он немножко испуганно.
Он так привык к издевкам и подвохам, что и мое признание он тоже, наверно, принял за подвох.
— Я списала контрольную! — повторила я.
— Хорошо... Хорошо... Я учту.
Что тут хорошего? По-моему, он так ничего и не понял.
Но вот Нина та поняла. На перемене она подошла ко мне и сказала с некоторой даже торжественностью:
— Ты меня удивила. Именно от тебя я не ожидала такого поступка. Значит, в тебе еще тлеют искры благородства. И моя статья раздула одну из них.
— А твоя статья тут совершенно ни при чем!
Но Нина осталась при своем мнении.
Как ни странно, но с того дня мы с Ниной подружилась. То есть, вернее, Нина подружилась со мной, если только можно назвать дружбой те отношения, которые между нами возникли. Она тщательно раздувала искры благородства, которые во мне тлели. А я ей подчинялась, потому что чувствовала в ней ту цельность натуры, которой так не хватало мне самой.
Я стала бывать у нее дома. Она жила в Кропоткинском переулке в двухкомнатной квартирке с мамой и тетей. Главной в семье была тетя, которая работала в каком-то научно-исследовательском институте заведующей отделом кадров. Нина сказала, что тетя очень верно разбирается в людях и что до сих пор никто из Нининых подруг ей не нравился. Может быть, поэтому у Нины до сих пор не было настоящей подруги. Никто из них не выдержал проверки тетей.
Вот почему я очень робела, когда Нина впервые привела меня к себе. Хотя было уже заранее ясно, что робей не робей, но уж я-то, со своими жалкими искрами благородства, никак не смогу понравиться тете.
Тетя накрыла на стол в комнате. Я сразу почувствовала, что это не рядовой обед. По всему было видно, что обычно семья обедает на кухне, там стояли небольшой столик, покрытый скромной клеенкой, и три круглые табуретки.
Неужели этот стол с обилием закусок — в мою честь?
Тетя сидела напротив меня, внимательно изучая мою внешность и манеры. Задавала мне вопросы — о любимых книгах, о родителях, об увлечениях. Я робко отвечала, чувствуя себя примерно так, как, по моим представлениям, должна себя чувствовать живая курица, которую продают на рынке: продавец держит ее за лапы, а покупатель щупает ее, решая, брать или не брать.
Как видно, тетя очень ответственно относилась к выбору подруги для своей племянницы.
После супа я отнесла на кухню свою тарелку и вымыла под краном. То же я проделала после второго и третьего блюда. Дома я обычно мою посуду после нескольких напоминаний, а тут на меня что-то снизошло. Я подумала, что это может произвести на тетю хорошее впечатление.
После обеда тетя ушла, а я облегченно вздохнула.
Нина подвела меня к своему письменному столу и показала толстую тетрадь, куда она записывала поразившие ее цитаты из книг. На первой странице было аккуратно выведено только одно высказывание:
«В этой жизни помереть не трудно,
Сделать жизнь — значительно трудней!»
Со следующей страницы высказывания шли сплошняком:
«Человек подобен дроби, где числитель — это то, что он действительно собой представляет, а знаменатель — то, что он о себе воображает. Чем больше знаменатель, тем меньше дробь. Коли знаменатель бесконечен — дробь равна нулю».
«Смелый не тот, кто ничего не боится, а тот, кто хоть и боится, но преодолевает страх».
«Лучше гибель, но со славой,
Чем бесславных дней позор».
Тетрадь была исписана до половины. Я ушла от Нины очень обогащенная.
На следующий день она мне сказала:
— Знаешь, просто удивительно: ты понравилась тете. Я даже не ожидала.
— Чем это, интересно?
— Понятия не имею. Но значит, что-то в тебе есть, раз ты ей понравилась. Тетя никогда не ошибается в людях.
Теперь, когда я была одобрена тетей, Нину словно обуяло вдохновение. Она старалась ни на минуту не выпускать меня из сферы своего дружеского влияния. Она как бы распростерла надо мной свои крылья и взвилась вместе со мной в воздух. Она парила над землей, а я висела в ее дружеских когтях, как кролик в когтях ястреба.
Несомненно, она была сильная личность, и мне, в общем, даже нравилось быть у нее в подчинении. Правда, у меня совсем не оставалось времени для дружбы с Таней Белоусовой, а ведь мы с Таней дружили чуть ли не с первого класса.
Но Рудковская очень убедительно доказывала, что Таня — пуста и бесхарактерна и что с ней я пойду по линии наименьшего сопротивления.
А мне не хотелось идти по линии наименьшего сопротивления. Я тянулась за Ниной — меня многое в ней восхищало. Например, железное упорство — не встанет из-за стола, пока не приготовит уроков. Ее метод чтения книг — не похожий на мой. Я читала бессистемно, что попадется. Если книга мне нравилась, я подолгу с ней не расставалась — перечитывала, перелистывала, снова и снова переживала прочитанное. А недостатков никаких я не видела. Мне казалось, что в книге, которую я полюбила, просто нельзя выискивать недостатки, это как-то даже нечестно.
А Нина, наоборот, считала, что нельзя читать просто так, а надо разбирать, анализировать, искать недостатки и достоинства.
У нее была тетрадь, куда она записывала мнение о каждой прочитанной книге. Тетрадь была разделена по пунктам: автор, название, тема, идея, собственные замечания, вывод. Эти собственные замечания обнаруживали в Рудковской натуру, мыслящую очень самостоятельно.
Например, вот как она выразила мнение о романе Толстого «Анна Каренина»:
«Книга не понравилась. Плохо показана жизнь людей того времени, коллектив. Большая часть романа отведена под переживания, личные мысли героев, их любовные интриги. Вообще, по-моему, слишком много ненужных, никому не интересных любовных «похождений». Они делают некоторых героев нежизненными, искажают их (Стива Облонский). Долли — наиболее удачный образ. Все в этом романе как-то сложно, запутанно. В жизни все бывает проще. Вывод: книга не принесла почти никакой пользы для жизни».
— Ты должна добиться пятерки по алгебре и геометрии, — сказала она мне однажды.
— Перекрестись! — ответила я. — Мне бы хоть тройку твердую.
Вместо ответа Нина показала мне цитату из своей тетради:
«Воля и труд человека дивные дива творят».
— Я сама с тобой буду заниматься!
И она стала со мной заниматься. Это были мучительные занятия. Нине казалось, что если она все понимает, то и для других это очень просто. Она думала, что я над ней издеваюсь. А я не издевалась. Я просто не могла ничего понять. Однажды Нина даже заплакала от бессилия.
— Не плачь, — утешала я ее. — «Воля и труд человека дивные дива творят». Н. Некрасов.
— Ну да! — всхлипнула она. — Его бы сюда! Попробовал бы вбить в твою башку, что такое ось симметрии!
Занятия математикой стали серьезно угрожать нашей дружбе. Нина призналась мне, что иногда во время этих занятий у нее появляется желание меня убить. И она решила, что подтягивать меня по математике должен Юрка Жарковский, поскольку это отчасти из-за него я так запустила предмет.
Юрка согласился подтягивать меня. Правда, при этом он иронически усмехнулся, как бы давая понять, что со мной — занимайся не занимайся — толку не будет. В глубине души я была с ним согласна.
Все же мы начали оставаться с ним после уроков. Но потом решили, что раз мы живем в одном подъезде, то лучше, если я буду приходить к нему домой, а то после уроков есть хочется и в классе душно.
Рудковская очень ревниво относилась к нашим занятиям. Ей не хотелось делить меня ни с кем. Каждый день она требовала отчета. Я должна была показывать ей тетрадь, в которой мы с Юркой решали задачи. И если записей было, по ее мнению, мало, она учиняла мне целый допрос — почему и отчего.
— Он тебе нравится? — спросила она меня однажды.
— Кто?
— Жарковский.
Я расхохоталась:
— Мне?! Жарковский?! С чего ты взяла?
— Некоторые окружающие это заметили.
— Передай этим окружающим, что они дураки! — возмутилась я. — Ничуть мне Жарковский не нравится! Я вообще на него не смотрю как на мальчишку. Может, если бы он был девчонкой, мы бы с ним дружили, а так...
— Ты знаешь... — сказала Нина. — В последнее время мне стало казаться, что между мальчиками и девочками не может существовать чистой дружбы.
— А какая же?
— Дружба плюс... любовь... — ответила она, опустив глаза. — Я могла бы доказать это на собственном примере... Не называя имени, разумеется. В общем... С недавнего времени я поняла, что мне очень нравится один человек.
— Из нашего класса?
Она помолчала, потом с некоторым усилием ответила:
— Да. Он об этом, конечно, не знает. И никогда не узнает.
— А ты ему?
Она пожала плечами:
— Во всяком случае, я никогда не выйду за него замуж. Потому что он — идеал. А замуж выходят не за идеалов, а за обыкновенных людей.
— Откуда ты знаешь, что он — идеал?
— Знаю, — твердо ответила она.
Я не стала спорить.
— Скажи честно, — продолжала она, помолчав — Он тебе действительно не нравится?
— Иди ты со своим Жарковским! — разозлилась я. — Что ты ко мне пристала?..
Я вдруг осеклась и взглянула на нее с чувством шерлокхолмсской прозорливости:
— Юрка?!
— Да, Юрка, — глядя мне прямо в глаза, ответила Рудковская. — И если ты порядочный человек, то обещай мне одну вещь.
— Какую?
— Обещай, что ты в него не влюбишься.
Как только она это сказала, я почувствовала, что влюбляюсь в Юрку. Это было какое-то наваждение. Минуту назад он был мне так же безразличен, как чернильное пятно на его рукаве. И вдруг...
Третий год мы сидим с ним на одной парте, я отпихивала его локоть, когда он слишком заезжал на мою половину, мы обменивались ничего не значащими фразами. Мы даже не дружили: ведь то, что он решал за меня контрольные, — это еще не дружба.
Наверно, для того чтобы влюбиться, нужно увидеть человека чужими глазами. И вот я взглянула на него глазами Нины Рудковской и поняла, какая я была дура.
Но поздно, поздно! Ведь она сейчас ждала от меня порядочности, которую с таким трудом сама же во мне воспитывала.
— Обещаю, — глухо ответила я.
Рудковская словно крепким поводком привязала меня к себе своей тайной. Теперь, стоило мне пройтись на перемене не с ней, а с кем-нибудь другим, она обижалась и требовала объяснений.
В каком-то отношении мне это даже льстило: все-таки она была в классе заметной фигурой, да и не только в классе. Наша стенгазета обратила на себя внимание. Статью Рудковской «О чтении художественной литературы» обсуждали даже учителя. Председатель совета дружины Эмма Поздняк намекнула, что Нину, возможно, выберут в редколлегию школьной стенгазеты.
Конечно, мне было приятно, что такой человек со мной дружит.
Но иногда мне очень хотелось пошляться по улицам с Таней Белоусовой, поболтать о пустяках, съехать с ледяной горки, нахохотаться вдоволь.
Где там! Рудковская бдительно следила за нами и, если видела, что я стою и разговариваю с Таней, ревниво вспыхивала и устраивала мне разнос.
— Неужели ты можешь говорить с ней после того, как я открыла тебе душу!
Да, возможно, Таня Белоусова и тянула меня по линии наименьшего сопротивления, но какой недоступно-соблазнительной казалась мне теперь эта линия! С Таней мы были на равных. За Рудковской же приходилось все время тянуться, а это — безнадежное дело: все равно она оставалась недосягаемой.
Однажды, когда мы с ней возвращались из школы, меня окликнула Таня:
— Мне нужно тебе что-то сказать. Только это секрет. Рудковская, отойди на минутку.
— Я вообще могу уйти! — с достоинством ответила Нина и повернула за угол.
— Слушай, — сказала Таня. — Если моя мама тебе сегодня вечером позвонит и спросит, где я, скажи, что я у тебя готовлю уроки.
— А вдруг она попросит позвать тебя к телефону?
— Тогда... Тогда наври что-нибудь. Скажи, что я только что от тебя ушла. Мне просто необходимо, понимаешь?
Возможно, я должна была сказать, что ложь до добра не доводит, и всякие другие правильные слова, которые сказала бы на моем месте Рудковская. Но, видно, ей меня еще воспитывать и воспитывать.
— Ладно, — ответила я. — С Шуриком идешь встречаться?
— Ага. Только — ни-кому! Рудковской особенно!
— Что я, не понимаю?
Таня зажмурилась и помотала головой:
— Ой, что будет!
— А чего?
— Сама не знаю. Понимаешь, я летом наврала ему, что учусь в восьмом. И теперь я дико боюсь, что это раскроется.
— А зачем врала-то?
— Ну да, зачем! Он-то — в девятом! Для него семиклассница — это вообще! Он знаешь какой умный!
— Да он и не догадается, что ты в седьмом. Вон ты какая!
— Ну и что! Это — по фигуре. А вдруг он спросит что-нибудь из программы восьмого класса? Ой, ну ладно, побегу. Значит, скажешь моей маме?
Она убежала, размахивая портфелем. Я с завистью смотрела, как она бежит откинув голову. Стройная, с длинными ногами. Бежит по линии наименьшего сопротивления.
Рудковская ждала меня возле музыкальной школы. Лицо ее, с поджатыми губами, блестящим носом, выражало плохо скрытую обиду.
— А я думала, ты домой ушла, — сказала я.
— Я и хотела уйти! А потом решила, что не уйду. Не хочу, чтобы Белоусова оказывала на тебя тлетворное влияние!
— Что же, мне с ней и поговорить нельзя?
— Как ты не понимаешь, что Белоусова — это моральная калека! Я борюсь за лучшее в тебе, а она тянет тебя в пропасть!
— Никуда она меня не тянет!
— Я взяла на себя обязательство, — сказала Нина, — сделать из тебя личность! И сделаю!
— А ты меня спросила? — разозлилась я. — Может, я не хочу!
— Когда человек тонет, его не спрашивают, хочет он или не хочет. Его просто бьют веслом по голове — и спасают.
— Как-нибудь сама выплыву! Без твоего весла!
— Я открыла тебе душу, — с угрозой произнесла Нина, — и ты теперь не имеешь права разговаривать со мной в таком тоне!
— Иди ты со своей душой! — прорвало меня. — Как открыла — так и закрой! Надоело!
Может, не следовало так грубо, но я просто не выдержала.
Нина потрясенно молчала.
— Я одного не могу понять, — сказала она наконец. — Как тетя могла в тебе ошибиться? Она никогда не ошибается в людях.
— И на старуху бывает проруха, — ответила я.
— Так вот оно, твое истинное лицо! — медленно произнесла она. — Ну что ж. Теперь, когда ты сорвала маску, мне, по крайней мере, многое стало ясно. Очень жаль, что я отдала тебе столько времени. Я могла бы провести его с большей пользой для себя и для общества.
Она резко повернулась, перебежала, не глядя по сторонам, узкую мостовую, пересекла скверик и зашагала по улице Щукина. Я смотрела ей вслед, пока она не скрылась за будкой посольского милиционера.
И вдруг я почувствовала такое облегчение, словно избыточная тяжесть, под которой я ходила долгое время, свалилась с меня. Мне даже захотелось подпрыгнуть, чтобы ощутить вновь обретенную легкость. И наверное, в этот момент я могла бы достичь окон второго этажа музыкальной школы и увидеть нижние половины портретов великих композиторов.
Я тут же забыла про данное Нине обещание. Вернее, не то, что забыла, но после нашей ссоры надо мной уже не тяготели обязательства.
Ведь я и до ссоры не могла заставить себя не думать о Жарковском, но тогда, думая о нем, я одновременно испытывала чувство вины перед Ниной, и это в какой-то степени все-таки сдерживало мои чувства к Юрке.
А теперь меня уже ничто не сдерживало.
Почему-то мне хотелось, чтобы мы ехали куда-нибудь вместе, рядом, и разговаривали, и чтобы он смотрел на меня не с обычным своим ироническим выражением, а серьезно. Куда мы едем и о чем разговариваем — это было мне безразлично. Главное, чтобы вместе.
Я пыталась смотреть на себя в зеркало его глазами, но так и не могла понять: какая я? Про других девочек я знала, красивые они, или просто хорошенькие, или вовсе не красивые, а про себя — не знала. И никто мне не мог этого сказать.
Тане Белоусовой, с которой мы опять стали неразлучны, я ничего не рассказала про Юрку. Решила не закабалять ее своей тайной. И кроме того, я опасалась, что она кому-нибудь растреплет. Не по вредности, а, скорее, наоборот, по щедрости душевной.
Разумеется, сам Юрка тоже ни о чем не догадывался.
Я продолжала ходить к нему заниматься. Не могу сказать, что сильно продвинулась в математике. Он честно пытался объяснить мне задачу или теорему, а я честно пыталась не показывать ему своей влюбленности. Но поскольку наши честные попытки были направлены на разные объекты, то желанной цели мы не достигали.
А вот в Юркину маму, Людмилу Михайловну, я откровенно влюбилась.
Какая мама! Глядя на нее, прямо не верилось, что у нее такой взрослый сын. У Людмилы Михайловны была стройная, спортивная фигура, да она и занималась спортом — Юрка сказал, что она была когда-то чемпионкой институтской сборной по лыжам, что она до сих пор увлекается лыжами и в плавательный бассейн ходит.
— Сколько ей лет? — спросила я.
— Тридцать шесть.
Тридцать шесть лет! Ни за что не скажешь. Моя мама всего на два года старше, но разве сравнишь! Мама, конечно, тоже еще не старая, но Людмила Михайловна — это же просто чудо какое-то! Совершенно молодое лицо, всегда оживленное, заинтересованное.
У моей мамы, даже когда она улыбается, выражение озабоченности не до конца исчезает. Даже когда она приляжет на тахту с книжкой — кажется, что она и в эти минуты думает о невымытой посуде.
А Людмилу Михайловну скучные житейские мелочи, казалось, вовсе не занимали. У них в квартире частенько был беспорядок. Ну и что? Зато сама Людмила Михайловна очень следила за собой и даже подчеркивала это.
— Не хочу становиться бабой! — говорила она, раскладывая на маленьком бюро пилочки, щеточки, флакончики, еще какие-то штучки, о которых я даже не знала, для чего они.
Она обычно носила дома джинсы и свитер. Вообще, все, что бы она ни надела, ей необыкновенно шло. Мне все в ней нравилось, даже то, что она курила. У нее и это получалось красиво. А беспорядок в квартире — высохшие цветы в вазочках, пыль на буфете, клочки бумаги на ковре — мне, например, ничуть не мешал, наоборот, я в такой обстановке чувствовала себя гораздо свободнее.
Каждый предмет в квартире служил как бы фоном для удивительной хозяйки. И веселый шестимесячный спаниель по кличке Бим, который кидался ко мне, размахивая длинными мохнатыми ушами, был еще милее оттого, что принадлежал Людмиле Михайловне. Во дворе, у подъезда, стояла бордовая машина «Жигули», и хотя я к машинам отношусь равнодушно, к этой у меня было совсем особое чувство, потому что на ней ездит Людмила Михайловна. Она сама водит!
Но главное, главное — это то, что я нравилась Людмиле Михайловне. Не знаю чем, но нравилась. Я чувствовала.
Наверное, это неправильно — любить людей только за то, что они к тебе относятся с симпатией. Нина сказала бы, что это беспринципно. Она бы спросила: «А если к тебе хорошо относится негодяй?»
Не знаю. Возможно, мне еще не попадались негодяи.
Что касается Людмилы Михайловны, то даже если бы она ко мне плохо относилась, я бы все равно ею восхищалась.
Мне казалось, что от нее пахнет лесом, хвоей, мандаринами, морозом — всем тем, что вызывает у меня ощущение праздника и радости.
Мне трудно было представить себе ее за чисткой картошки, мытьем полов, стиркой — за всеми этими делами, которые делают жизнь семейной женщины такой прозаической.
Но у нее, казалось, не было будней.
Однажды я видела, как она проворачивала мясо через мясорубку. Увидела ее пальцы, испачканные фаршем, ее глаза с повисшими на ресницах слезинками, покрасневший нос — потому что вместе с мясом она проворачивала лук, — да, она вполне земная, но все равно не будничная. Как это у нее получалось — не знаю, только знаю, что даже и в этот момент мне хотелось стать похожей на нее.
Она называла меня Аленкой.
— Аленка, привет! — говорила она, открывая мне дверь. — Заваливайся. Юрка на английский ушел, скоро придет. Чаю хочешь? Возьми сама на кухне, я работаю.
Она писала статьи для журналов.
— Ты читала повесть Быкова в «Новом мире»? — спрашивала она. — Ты смотрела по телевизору выступление Евтушенко?
И то, что она говорила со мной, как с равной, поднимало меня в собственных глазах.
Юркиного отца я видела редко. Он был ученый, математик. Может, поэтому я в его присутствии ужасно робела. Еще совсем не старый, высокий, чуть грузноватый, он почему-то всегда поглядывал на меня с иронической улыбкой. Эта улыбка делала его похожим на Юрку.
Ложась спать, я мечтала, что завтра опять пойду к Жарковским, мне откроет дверь Людмила Михайловна и скажет:
— Привет, Аленка!
Первую четверть я закончила с тремя тройками: по алгебре, геометрии и истории. Отомстил все-таки Хан Мамай! Я, правда, историю не учила, но все равно: если он думает, что его тройка на меня подействует, то он глубоко ошибается. Тайная война между мною и историком продолжалась. Он по-прежнему делал вид, что не обращает на меня внимания, но иногда я ловила на себе его растерянный взгляд и принималась еще пуще скалить зубы. Мне, признаться, надоела эта бессловесная вражда, но отступать я не собиралась.
В декабре установилась настоящая зима. До этого снег выпадал несколько раз, но таял, а теперь ударили морозы, да такие, что окна по утрам покрывались узорами. В скверике, мимо которого я проходила в школу и из школы, снегу навалило по самую ограду.
Однажды я возвращалась домой с Таней Белоусовой.
— Давай посидим, — сказала она. — Мне надо с тобой посоветоваться.
Мы дошли до заснеженного скверика и сели на скамейку, подложив под себя портфели.
Малыши катались с ледяной горки с серьезными, сосредоточенными лицами, съезжали, откатывались в сторону, и снова взбегали, и снова скатывались, словно совершая важную работу. Они не смеялись и не переговаривались, как бы соревнуясь в чем-то.
Те, что постарше, пытались съезжать на ногах, иногда это у них получалось, и тогда на их лицах возникало выражение скромного торжества, но они не ликовали громко, а так же сосредоточенно продолжали свою работу.
Я поймала себя на том, что мысленно повторяю за ними весь этот процесс скатывания и взбирания. Мне легко было все это себе представить, потому что еще сравнительно недавно я вот так же каталась и горка была та же самая — деревянная, сверху покрытая пленкой льда. Ее ставили в этот скверик каждую зиму, а весной убирали, потому что она была очень старая, еще со времен моего детства, и доски шероховатые, а на самой середине — это я тоже помнила очень хорошо — между двумя досками была продолговатая щель с выщербленными краями, о которые можно было разорвать штаны. Но когда горка обмерзала, то щель становилась гладкой и почти не чувствовалась.
Я каталась с стой горки с незапамятных времен, еще когда носила белую цигейковую шубку, которая сначала была мне длинна, потом стала коротка, а потом к ней подшили подол и манжеты из коричневого меха — и она снова стала мне длинна.
Потом, уже по дороге из школы, продолжала кататься с стой горки. Иногда на портфеле, а чаще — просто так. И с каждой зимой эта горка становилась как бы все больше моей. Только, помнится, в то время она была повыше и покруче.
А на скамейках сидели мамы и бабушки. От скамеек мы держались подальше. Бабушки сюда чуть ли не силком затаскивали заигравшихся детей: «Посиди, отдышись!»
Скамеечный мир был миром маленьких житейских забот, здесь велись разговоры о нас, вернее, о самом неинтересном в нашей жизни — о наших гландах и аденоидах, о наших пальтишках и валенках, о том, как нас надо воспитывать, чтобы мы были послушными и небалованными, и хорошо кушали, и хорошо учились — проблемы, которые и нас в какой-то степени интересовали, но только с другой, противоположной точки зрения.
И вот наступило время, когда я сижу на скамейке и должна решать взрослые вопросы, хотя, конечно, гораздо более важные, чем те, что решают бабушки и мамы. А с горки, с моей горки, катается другие дети и не знают, что она — моя. Теперь это их горка.
Это была не грусть, скорее, наоборот — приятное чувство гордости. Вот и я вступаю в новый, «скамеечный», этап своей жизни.
— Что у тебя случилось? — спросила я.
— Ленка! Он, кажется, догадывается! — произнесла трагическим голосом Таня.
— О чем?
— О том, что я не в восьмом.
— Ну и что? Какое это имеет значение?
— Огромное. Ты не поймешь... — она испытующе взглянула на меня, словно решая, говорить или нет. Наконец, решившись, она сказала: — Только это такая тайна, что если об этом кто-нибудь узнает — то все. Поклянись, что никому не скажешь!
— Клянусь!
— Мы с ним целовались, — прошептала Таня.
Я невольно посмотрела на ее губы. Она стыдливо отвернулась.
— Теперь ты понимаешь, какой это будет ужас, если он узнает правду?
Я пожала плечами:
— Не понимаю.
— Да-а, знаешь, какой он принципиальный! Просто ужас! Слушай, ты должна мне помочь.
— А как?
— Я уже все обдумала. Приходи в воскресенье на каток. И мы туда придем и встретимся как бы случайно. Я вас познакомлю, и ты ему как-нибудь так, в разговоре, дашь понять, что я в восьмом, а не в седьмом.
— Да у меня и коньков-то нет!
— Напрокат возьмешь!
— Я не умею кататься!
— Ленка, если ты этого не сделаешь — я повешусь!
— Ну ладно, приду, — согласилась я.
Не то чтобы я испугалась, что Таня повесится. Просто мне давно уже хотелось посмотреть на легендарного Шурика.
— Ура! — обрадовалась Таня. — Я знала, что ты настоящий друг!
Она облегченно вздохнула, засмеялась и вдруг превратилась в прежнюю Таньку тех не очень далеких времен, когда ее еще не мучили любовные проблемы.
— Давай покатаемся? — предложила она. — А то у меня уже нос замерз.
И мы врезались в кучку малышей, которые сразу перестали кататься и уважительно уступили нам горку. Мы съехали сначала на портфелях, а потом, отбросив портфели, — на животе и на спине, головой вверх и головой вниз, сидя на корточках и прямо на рейтузах. Мы наезжали друг на друга, хватали друг друга за ноги, нам стало жарко. Таня визжала, и я, кажется, тоже, а малыши, в своих перепоясанных шубках, в валенках с галошами и меховых шапках, из-под которых виднелись повязанные платки, серьезно наблюдали, как мы, со всеми своими сложными душевными переживаниями, катаемся с горки. Они понимали, что нам нельзя мешать, что у нас таких вот минут счастливого одурения гораздо меньше, чем у них. И терпеливо, без всякой обиды ждали, пока мы накатаемся.
Но вот их бабки этого не понимали.
— Ишь, бесстыдницы, дылды! — проскрипела одна. — Вы зачем маленьких прогнали?
— А ну, уходите с горки! — крикнула другая. — Мало вам места!
Мы подобрали портфели, отряхнулись и ушли из скверика. Не хотелось ругаться с бабками. Разве они поймут?
Из невидимых репродукторов лилась бодрая музыка. По ледяным дорожкам проносились мальчишки на «норвегах» и, красиво покачиваясь, проплывали парочки.
Я поднялась по обледенелому помосту и вошла в гардероб. Тут было тепло, пахло буфетом, кожей и еще чем-то свежим и приятным — может быть, тающим снегом?
Румяный старик с красной повязкой на рукаве длинного тулупа надорвал мой билет и кивком указал на окошко, где выдавали напрокат коньки.
Сидя на длинной скамейке, я шнуровала ботинки. Рядом со мной и напротив на таких же скамейках сидели, переговариваясь, девчонки и парни в нарядных свитерах.
Кто просто отдыхал, положив ноги в сапожках с припаянными к ним фигурными коньками на деревянные стояки, кто закусывал. Здесь была особая, спортивная атмосфера, дух доброжелательности, и я пожалела, что до сих пор не научилась кататься. Здесь я не чувствовала себя своей, растерянно озиралась и заранее огорчалась тому, что эти симпатичные парни увидят мою неуклюжесть.
Правда, я пришла сюда не ради спорта, а с тайным заданием. Это меня утешало и даже приятно волновало.
Наконец я зашнуровала ботинки и встала. Щиколотки тут же подогнулись, ноги стали такими тяжелыми, словно я напялила на них чугунные утюги. Придерживаясь за спинки скамеек, я кое-как побрела к двери, ведущей на каток. Меня легко обходили девушки, мальчишки и даже старики. Они шли на коньках уверенно, словно в обычной обуви. Распахнув дверь, в которую, клубясь, врывался морозный пар, они сходили по обледеневшим мосткам на лед и тут же включались в ритм всеобщего плавного движения и музыки.
А я вцепилась в перила, не решаясь спуститься, потому что там, внизу, не было никакой опоры.
Потом все-таки спустилась и оттолкнулась от поручней. Коньки чуть-чуть проехали по негладкому, выщербленному льду. Я зашаталась, теряя равновесие и чувствуя себя так, словно коньки — отдельно, а я — отдельно. Вытянув вперед руки, я заковыляла на подкашивающихся ногах, стараясь держаться поближе к снежной обочине, чтобы стремительные бегуны не налетели на меня с разбегу.
Время от времени я выходила на снежную обочину и отдыхала. Коньки утопали в снегу, и я испытывала привычное ощущение почвы, которая не уходит из-под ног. Но долго так не простоишь, начинал пробирать холод, и, тяжело вздохнув, я снова делала шаг на ледяную гладь и снова, балансируя руками и всем телом, пыталась установить контакт с собственными ногами. Если меня что и согревало в эти минуты, то это злость на Таньку, которая обрекла меня на такие мучения да еще опаздывает.
— Какая встреча! Ленка! Вот неожиданность!
Явилась наконец. Но как натурально врет, просто Софи Лорен.
— Шурик, это моя лучшая подруга Лена Александрова, я тебе о ней рассказывала. А это — Шурик. Познакомьтесь, пожалуйста!
Шурик был такой длинный, что казалось, голова его уходит в перспективу. Вязаная шапочка, стоящая на его голове торчком, еще более увеличивала сходство с башней, увенчанной шпилем.
— Шура, — представился он баском и снял перчатку.
Я попыталась снять варежку с замерзшей руки. Это было не так-то просто, потому что в варежке находился целый склад: входной билет, номерок от гардероба и пятьдесят копеек мелочью. Шурик держал свою руку на весу, и это меня нервировало. Я рванула варежку, и все содержимое со звоном посыпалось на лед.
Шурик и Таня все подобрали и всыпали обратно в варежку, но теперь уж пожимать друг другу руки было вроде поздно.
— Ты здесь давно? — спросила Таня.
— Вторые сутки! — сердито ответила я, еле шевеля онемевшими от холода губами.
— Мы бы давно пришли, но у Шурика с утра была тренировка по баскету, — виновато сказала Таня.
Мы замолчали, не зная, как приступить к главному. Танька сделала мне знак: «Давай начинай!» Я пожала плечами.
Таня умоляюще прижала к груди руки. Но мне ничего в голову не приходило. Может, если бы я не так окоченела, я бы что-нибудь придумала. У меня, кажется, даже мозги замерзли. Я взглянула на Таню и отрицательно покачала головой. Она покрутила пальцем около лба, как бы говоря: «Думай скорее!»
Шурик, не подозревая о нашем безмолвном диалоге, кружил возле нас, отрабатывая какое-то фигурное движение.
— Хочешь, Шурик поучит тебя кататься? — с надеждой в голосе произнесла Таня.
— Нет уж, не надо, — пробормотала я.
— Что ты! Знаешь, как он здорово катается! Он тебя научит. Шурик, потренируй ее!
— Не хочу! — сопротивлялась я. — Я же и так еле стою!..
— Вот он тебя и научит! — упорствовала Таня.
Ей, наверно, казалось, что она здорово придумала: наедине с Шуриком я скажу все, что нужно.
Шурик послушно взял меня за руки, крест-накрест.
— Корпус наклони вперед, — сказал он. — А коленки согни. — У него было симпатичное лицо с доброй, даже какой-то виноватой улыбкой, словно ему самому было неловко, что он такой длинный.
Он повел, и я поехала, спотыкаясь, сбиваясь с ритма, изнемогая от собственной неуклюжести, телом ощущая, как не интересна и не нужна ему, как хочет он поскорее закончить этот круг и вернуться к Тане. И хотя он был вежлив, честно учил меня, даже один раз остановился и показал, какие надо делать движения при повороте, все равно я с облегчением вздохнула, когда мы вернулись к Тане.
— Ну как? — спросила она, имея, конечно, в виду наш разговор.
— Ничего не вышло, — вздохнула я.
— Почему? — вмешался простодушный Шурик. — Для первого раза не так уж плохо. Ты что, действительно никогда раньше на коньки не становилась?
— Очень давно, в детстве, — ответила я. — Недалеко от нашего дома, во дворе, маленький каточек был. Помнишь Танька?
— Смутно припоминаю, — ответила она.
— А я помню. Меня мама туда на санках возила. — И вдруг неожиданно для себя брякнула: — Я тогда еще только в седьмом классе училась.
Таня ахнула и захохотала.
— В каком, в каком? — переспросил Шурик.
— В седьмом!
— А что же ты говоришь — давно? Год назад всего!
— Год! Конечно, давно. Целый год!
— Пойдем, Шурик, покатаемся? — радостно предложила Таня. — Или давайте знаете как? Втроем! Мы по бокам, а Лена — посередке.
— Да ну, — отказалась я. — Домой лучше пойду.
— Ну иди, — легко согласилась она. — А то ты правда замерзла. Вон даже нос посинел.
И оттого что она так легко согласилась, мне стало обидно: значит, дело сделано и я ей больше не нужна.
Взявшись за руки, они умчались от меня, а я стояла на разъезжающихся коньках и смотрела им вслед. Потом доползла до гардероба, плюхнулась на скамью, расшнуровала и сняла ботинки. Освобожденные ноги блаженно заныли.
А настроение испортилось.
Может, я завидовала Тане?
На моей парте лежала записка. Я развернула ее и прочла: «Когда будет перемена, выйди на лестничную площадку. Надо поговорить. Не думай, что я иду на попятный, просто у меня прошла вся злость на тебя. Н».
Почерк Рудковской. Я обрадовалась. По правде говоря, я жалела о нашей ссоре. С Ниной было хоть и трудно, но интересно. Она не давала мне спокойно жить, ее деятельная натура и меня вызывала на ответную деятельность. А с тех пор как мы с ней поссорились, я плыла по воле волн. Исчезло давление, но чего-то словно не хватало.
Когда прозвенел звонок, я пошла на лестничную площадку. Почти вслед за мной явилась Нина. У нее было строгое выражение лица, без слов говорившее, что пришла она сюда не ради примирения, а по делу.
— Я долго думала и решила, — сказала Нина, — что раз мы с тобой находимся в одном коллективе, то мы не имеем права совсем не общаться. О возврате наших прежних отношений не может быть и речи. Ты оказалась не тем человеком, который... с которым... которому...
Она запуталась в придаточных предложениях и сделала паузу. Смысл фразы и без того был ясен. Я кивнула, молча соглашаясь, что я не тот человек, с которым... Но Рудковская, верная себе во всем, не могла не довести мысль до конца.
— ...которому я могла бы доверить все свои заветные мысли и чувства. Но общественная работа не должна страдать от того, что наши личные взаимоотношения не сложились. Ты с этим согласна?
— Согласна.
Нина помолчала немного.
— Хочу начать в газете борьбу за моральный облик некоторых наших девочек, — сказала она, глядя на меня из-под очков своими строгими глазами. — Не знаю, удастся ли. Очень трудно, но нужно, потому что больше терпеть нельзя. Ты должна мне помочь. Если ты не совсем антиобщественная личность.
Я немножко даже обиделась. Конечно, мне было далеко до Нининой принципиальности, но и антиобщественной личностью я себя не считала.
— В чем помогать-то? — спросила я.
— Значит, ты в принципе не отказываешься? Очень хорошо. Я задумала серию статей под общей рубрикой: «Куда вас несет?» Или, может быть, так: «Опомнитесь!» Или даже просто: «Их нравы». Я еще не продумала как следует название, но это неважно. Главное, чтобы статьи были написаны живо, чтобы чувствовалась сатира. У тебя, мне кажется, это должно получиться. А я буду писать выводы и комментарии. Я уже кое-что наметила.
— Можно про Смирнову написать, что она ногти маникюрит, — предложила я.
— Да! Про это обязательно! — поддержала Рудковская. — Показать через ногти ее моральную неполноценность. Мне кажется, ты это сможешь. Что касается Белоусовой, то тут одной статьи мало. Статья должна послужить началом дискуссии...
— Про Белоусову я писать не стану!
Нина нахмурилась:
— Я знала, что ты это скажешь. И этим ты подтвердила мое худшее мнение о тебе. Да как ты не понимаешь! — она даже поперхнулась и закашлялась от чувства справедливого возмущения. — Тут не место для личных отношений! Белоусова катится по наклонной плоскости, и все на это закрывают глаза. У нее одни двойки, а она думает не о том, чтобы их исправить, а о своем Шурике!
— Откуда ты знаешь, что его зовут Шурик?
— Да весь класс знает! У нее все промокашки исписаны!
Это было правдой. Таня писала на промокашках «Шурик» и обводила это имя орнаментом. Иногда она писала рядом с его именем свое, но свое она тут же стыдливо замазывала.
— Как ты можешь считаться ее подругой, — продолжала Рудковская, — если ты молча наблюдаешь, как ее засасывает, и ничего не делаешь для того, чтобы вытащить ее из трясины?
А ведь Нина отчасти права. Если честно разобраться, то Белоусову действительно «засасывает». Она совсем запустила учебу и чуть не каждый день напоминает мне, что если позвонит ее мама — говорить, что мы вместе готовим уроки. А я не только соглашаюсь врать, я даже в глубине души завидую ее безоглядному увлечению. Хотя лично я, пожалуй, не смогла бы так втрескаться в Шурика, в эту Останкинскую башню.
— Если в тебе осталась хоть крупица принципиальности, — настаивала Нина, — то ты напишешь. Именно ты, как ее подруга. Тогда это, может быть, на нее подействует.
— Ладно, подумаю, — пообещала я, почти убежденная ее словами. — Только я с ней поговорю сначала.
— Поговори, — разрешила Нина. — Это даже хорошо. Скажи, что если она не возьмет себя в руки, то мы вынесем ее на общественное обсуждение.
— Да уж найду, что сказать.
Прозвенел звонок, и мы пошли в класс.
— О чем это вы с Рудковской трепались? — спросила Таня.
— О разном. В частности, о тебе, — ответила я, ловя себя на том, что подражаю строгой Нинкиной интонации.
— Да? — без особого любопытства сказала Таня. — Ой, я тебе такое потом скажу — ты обалдеешь!
Вошла англичанка, и начался урок. Но я слушала невнимательно. Обдумывала, что же мне сказать Тане. Не гуляй с Шуриком? Да она меня на смех поднимет.
— Белоусова, какие ты знаешь модальные глаголы? — спросила Нина Александровна.
Таня медленно поднялась из-за парты. Она переминалась с ноги на ногу, теребя фартук.
— Must, — подсказала я, обернувшись.
— Must, — послушно повторила она.
— Не знаю, что мне с тобой делать! — рассердилась учительница. — Ты совершенно не хочешь учиться! Садись, два! А тебе, Александрова, я тоже ставлю двойку, за подсказку! Вместо того чтобы помочь подруге подтянуться, ты оказываешь ей медвежью услугу!
Я огорчилась. Еще не хватало — двойка по английскому! Нет, права Нина, права, — Таньку засасывает, и в этом я только что окончательно убедилась.
А Белоусова, казалось, уже забыла о своей двойке. Она ерзала, даже толкнула меня сзади ногой, вызывая на разговор. Я дернула плечом и с подчеркнутым вниманием уставилась на доску. Но Белоусова не успокоилась. Новость явно жгла ее, ей не терпелось со мной поделиться. Наконец она подсунула мне записку. Принципиальности ради мне следовало бы отпихнуть ее, не читая, но это было выше моих сил.
На обрывке черновика поверх карандашных записей, цифр и формул шла ликующая строка, написанная красной шариковой ручкой:
«А Шурик-то учится в восьмом!!!»
Я обернулась к Тане. Она радостно закивала в знак подтверждения.
«Как ты узнала?» — написала я и передала ей записку.
«Он сам мне признался! Тогда и я призналась, что я в седьмом. Ой, мы так хохотали!»
Конечно. Они хохотали. Значит, я напрасно полдня мучилась на коньках да еще врала. Теперь я навсегда останусь вруньей в глазах Шурика, но Таньке это безразлично! Нет, права, права Рудковская.
К концу урока я дозрела окончательно. Как только прозвенел звонок и Нина Александровна вышла из класса, я решительно обернулась к Тане:
— Знаешь что?! Ни к чему хорошему твой роман не приведет. Учеба — это тебе не каток. У тебя сплошные двойки, ты сама катишься и меня тянешь.
Таня смотрела на меня, вытаращив глаза. Рудковская подошла поближе и слушала меня, одобрительно кивая. Другие тоже подошли.
— Тебя засасывает, это же ясно! — я снова поймала себя на Нинкиных интонациях, но уже не могла остановиться. И оттого что меня с любопытством слушает весь класс, я испытывала сладостное чувство полета. — Куда он тебя тянет, этот твой Шурик? Я еще понимаю, если бы он тянул тебя вперед. Но он тянет тебя назад! Ты скатываешься по наклонной плоскости! Врешь на каждом шагу.
Лицо Рудковской выражало такое наслаждение, словно она слушала песню «Арлекин» в исполнении Аллы Пугачевой. Она даже, кажется, отбивала ногой такт.
— И меня заставляешь врать! Говоришь своей маме, что идешь ко мне заниматься, а сама?..
«Замолчи!» — сказал мне внутренний голос.
Я сбилась и снова взглянула на Рудковскую, ища поддержки. Ее глаза сияли, нос блестел, губы шевелились, как бы повторяя за мной обличительные фразы. Вся ее устремленная ко мне фигура выражала торжество победы. Да, она победила.
— И вообще... — закончила я упавшим голосом. — Если ты сама не возьмешь себя в руки, то мы вынесем тебя на общественное обсуждение...
— Выноси! — ответила Таня. — Подумаешь, испугала! Все равно я с Шуриком встречаться буду! Буду! Никто мне не может запретить! А ты!.. Ты — тряпка безвольная.
— Дура! Я для твоей же пользы!
— Ну и пусть я дура! Пусть! А ты — как коллоидный раствор, принимаешь форму тех, с кем в данный момент общаешься.
Я мельком удивилась, откуда у Белоусовой такие познания. Не иначе, как от обиды поумнела.
— У тебя друзья — на все случаи жизни! Рудковская — для идейного руководства, Юрка — чтобы сдувать контрольные, а я — чтобы...
— Замолчи!
— Не замолчу! Со мной ты обсуждаешь всякие такие вопросы, а потом меня же за это осуждаешь! Ханжа, вот ты кто!
Я бросилась на Таню. Она была выше меня и сильнее, но уж очень я рассвирепела. Я расцарапала ей подбородок и лягнула в коленку. Она оторвала мне лямку от фартука.
Нас еле растащили. В классе стоял ужасный гам — все обсуждали мой поступок. Большинство меня осуждало, но Рудковская кричала, что я поступила правильно, принципиально, и кое-кто с ней соглашался.
Историк давно уже похлопывал по столу указкой — никто не заметил, что начался урок.
Все наконец расселись по своим местам. Я сегодня не улыбалась — не то настроение. Сидела, охватив голову руками. Я ненавидела себя.
Таня права: у меня нет своего мнения, своей воли. И ничуть меня не успокаивало Нинино одобрение. Я — это все-таки я, а не она! И я докажу Тане, что я не тряпка! Хочу жить своими убеждениями, а не ее!
...А они у меня есть?
На литературе Юрка подвинул ко мне записку:
«Поехали в воскресенье с нами за город на лыжах?»
Ирина Васильевна постучала карандашом по столу:
— Жарковский и Александрова! Прекратить переписку!
Я спрятала листок бумаги в парту и почувствовала, что краснею, краснею от счастья. Ссора с Таней, чувство вины перед ней, стремление немедленно доказать силу характера — все отступило перед этим приглашением. Ведь меня пригласил! Не кого-нибудь, а меня!
Силу характера я начну доказывать с понедельника — успею. Времени впереди много.
Воскресенье выдалось как по заказу — солнечное и морозное. Я надела новые эластичные брюки и желтый свитер с коричневым узором. Мама дала мне сверток с бутербродами.
В десять часов, как условились, я сошла вниз, во двор, где Игорь Алексеевич, Юркин папа, уже разогревал мотор, а Юрка укладывал и укреплял сверху, на багажнике, лыжи.
Людмилы Михайловны еще не было, но вот и она вышла из подъезда, в расстегнутой, отороченной белым мехом дубленке, под которой виднелся белый свитер с высоким горлом.
Мохнатый Бим носился по двору и нюхал снег.
Людмила Михайловна окинула меня по-женски внимательным взглядом.
— Ого! Какая ты сегодня! — сказала она одобрительно. — Игорь, смотри, какая прелестная фигурка у Аленки. Что значит к лицу одеться.
Я не знала, куда деваться от смущения. Впрочем, ведь ничего обидного она мне не сказала, наоборот!
Людмила Михайловна села за руль, Игорь Алексеевич — рядом, с Бимом на коленях. Мы с Юркой просторно расположились на заднем сиденье. Я тотчас приникла к правому окошку, он — к левому. Путешествие началось.
Людмила Михайловна вела машину уверенно, даже лихо. Глядя на нее, я размечталась, что когда-нибудь и у меня будет машина и я буду вот так же небрежно переключать скорости и обгонять попутные машины.
Мы выехали из города. Снег по обочинам дороги лежал чистыми белыми холмами, на которых тени от елок и берез казались синими. По этим почти нетронутым снежным перинам уже скользили лыжники, некоторые с рюкзаком за плечами, некоторые просто так, налегке.
На двадцать третьем километре мы свернули в узкий проселок и еще минут пятнадцать с трудом ползли по плохо расчищенному снегу, а потом въехали в деревню и остановились у какой-то избы.
Оказалось, что в этой избе друзья Жарковских летом снимали дачу. Людмила Михайловна так и объяснила встретившей нас хозяйке:
— Мы друзья Юрия. Вы нам разрешите поставить у вас машину, погреться, переодеться? Мы вам заплатим.
— Грейтесь на здоровье, я печку истопила. Самовар поставлю. А сами-то что ж не приехали? Юрий-то Евгеньевич?
— Он в командировке.
Мы оставили в доме верхнюю одежду и вышли на улицу. Людмила Михайловна, в темных очках-консервах, в вязаной белой шапочке с козырьком, которая еще больше молодила ее, натирала лыжи. Она передала тюбик Юрке, а сама пристегнула крепления, несколько раз легко подпрыгнула, разминаясь, и пошла по нетронутому снегу. Пройдя немного, она одним махом развернулась и снова приблизилась к нам, уже разрумянившаяся, оживленная.
— Снег — чудо! — сказала она. — Мы как, вместе пойдем или кто куда?
— Я за вами не угонюсь, — призналась я. — Лучше я отдельно.
— Тогда так: мы с Игорем, а вы — с Юркой. В три часа собираемся здесь. Договорились?
— Ладно, — сказал Юрка.
— Только не опаздывайте. Мы сегодня с папой в театр идем. Игорь, дай ему свои часы.
Она кликнула Бима и быстро заскользила вперед, за ней — Игорь Алексеевич в синем шерстяном костюме с белыми лампасами.
— Пошли? — сказал Юрка.
Мы отправились через поле к виднеющемуся вдалеке лесу. Снег слепил глаза и тихонько шуршал под лыжами. Я словно опьянела от этого блеска, от свежего, морозного воздуха. До сих пор мои лыжные прогулки ограничивались городским парком, но разве сравнишь городской парк с его серым, утоптанным снегом, шумом городского транспорта — с этой чистотой, с этим простором?
Мы шли рядом, и Юрка рассказывал мне об одном изобретении — шагающей шестиногой машине.
— Представляешь — робот-паук! На каждой ноге установлены датчики, а на корпусе — прибор типа лазера: лазерный глаз!
— Сила! — отвечала я.
— Она может свободно ползти по отвесному лунному кратеру!
Меня не волновала эта машина. Может, потому, что я жила в другом, девчоночьем мире. Но я испытывала благодарность к Юрке за то, что он вводит меня в свой мальчишеский мир машин, космических полетов, стыковок, лазерных лучей.
— Знаешь, какое сейчас удаление от Земли в апогее? — азартно спрашивал он. — Триста сорок пять километров!
— Ух ты! — отвечала я, стараясь придать голосу побольше восхищения.
Но ведь когда человек нравится, — неважно, о чем он тебе рассказывает. Важно просто вникать — не в смысл его слов, а в звук его голоса, в выражение его лица, глаз.
Стога соломы, покрытые снежными одеялами, напоминали ископаемых чудовищ. Юрка то вырывался вперед, то останавливался, повернув ко мне раскрасневшееся лицо с блестящими глазами. Мне нравилось, что он так свободно и легко идет на лыжах, что он ждет меня, дает отдышаться, спрашивает:
— Ты не устала?
— Ничуть, — отвечала я.
Потом начался лес. Мы перебирались через небольшие овраги, низко пригибались, пролезая под согнутыми дугой от тяжести снега березками. Иногда мы задевали ветку, и снег белым дождиком сыпался вниз, а освобожденная от снега ветка взметалась кверху.
Мы забыли о времени, и, когда Юрка взглянул на часы, оказалось, что уже без двадцати три.
Юрка предложил идти напрямик, чтобы сократить путь, но мы все равно опоздали. Впрочем, Юркины родители тоже опоздали, так что мы вернулись одновременно, с разных сторон.
Хозяйка поставила на стол самовар, а Людмила Михайловна разложила еду — куски вареной курицы, крутые яйца, бутерброды. Я вывалила в общую кучу свои бутерброды, и мы сели за стол.
— Налетайте! — сказала Людмила Михайловна.
Но об этом нас можно было не просить.
После еды на меня напала расслабляющая истома. Так хорошо было сидеть в этой жарко натопленной избе, чувствовать, как горит лицо и приятно ноют усталые ноги. Не хотелось думать о том, что завтра — обычный день, школа, уроки...
Но Игорь Алексеевич отправился разогревать машину, и вскоре мы, попрощавшись с хозяйкой и поблагодарив ее, вышли на улицу.
Было около пяти часов, но короткий зимний день кончился. Крупными пушистыми хлопьями шел снег. Я подняла голову, и снежинки стали падать мне на лицо, обжигая холодными прикосновениями.
На заднем сиденье было просторно, но почему-то на этот раз мы с Юркой сидели рядом, и вдруг при одном из толчков его рука легла на мою руку. Я не пошевелилась, словно не заметила. А на самом деле меня будто жаром обдало. Он не убрал свою руку. Мы сидели, не глядя друг на друга, слегка ошалелые.
Машина ехала с включенными фарами. В столбах света кружились снежинки. «Дворники», скрипя, ползали вправо-влево, расчищая ветровое стекло. Людмила Михайловна и Игорь Алексеевич о чем-то негромко разговаривали, потом кто-то из них включил радио, и диктор стал читать последние известия. В машине было темно, только светились стрелки и точки на панели управления. Мне казалось, что все это происходит не со мной, что я об этом где-то читала или видела в кино.
И все-таки это именно я сижу в машине, и Юркина рука лежит на моей руке, а я боюсь повернуть голову и взглянуть на него, потому что чудо, которое происходит со мной в эти минуты, может нарушиться.
Машина так резко тормознула, что нас с Юркой прижало к спинке переднего сиденья, а потом откинуло назад.
— Черт! Дура ненормальная! — испуганно вскрикнула Людмила Михайловна. Фары осветили женщину с большим узлом, который она обхватила обеими руками.
Людмила Михайловна опустила боковое стекло:
— Вы что?! А если бы я не успела затормозить?
В наступившей тишине резко заскрипел снег под ногами женщины. Она наклонилась к окну.
— Довезите до города, — попросила она, тяжело дыша. — Срочно нужно...
— Да куда же я вас посажу? — удивилась Людмила Михайловна. — У нас полная машина.
Она торопливыми движениями подняла стекло и тронула с места. Женщина поплыла назад, и фигура ее слилась с темнотой проселка. Но в тот момент, когда она еще не скрылась в темноте, я успела разглядеть, что в руках у нее вовсе не узел, а ребенок, завернутый в ватное одеяло.
— Прямо под колеса лезет! — заново переживая происшествие, сказала Людмила Михайловна. — Ужас, как я испугалась!
— У нее ребенок! — сказала я.
— Разве?.. — не сразу отозвалась Людмила Михайловна. — Ах как неловко... Да теперь уж далеко отъехали.
— Может, вернемся все-таки? — сказал Игорь Алексеевич.
— Смысла нет. В театр опоздаем.
— А вдруг нужно в больницу?
— А вдруг, а вдруг! — резко возразила Людмила Михайловна. — А вдруг этот ребенок заразный? У нас тоже, между прочим, дети. И я отвечаю за Аленку и Юру.
— Все равно, нельзя так, — с осуждением сказал Игорь Алексеевич.
— Ну, не сработало, виновата, — легко согласилась Людмила Михайловна. — Да тут всего-то метров двести до шоссе. И автобусная остановка рядом. Да и подберет их кто-нибудь. У нас же действительно машина полная.
Мы выехали на шоссе и понеслись по расчищенному и уже снова заметенному снегом асфальту. Я никак не могла осознать того, что произошло. Мне казалось, что я просто чего-то не поняла, что такого не может быть. Я молчала и ненавидела себя за это молчание. Я ненавидела себя больше, чем Людмилу Михайловну, оказавшуюся просто уродливой лягушкой, на которую чья-то искусная рука натянула оболочку Василисы Прекрасной. У меня было чувство, как будто я — та женщина. Я стою в темноте, на морозе, снег засыпает моего больного ребенка, а мимо, не останавливаясь, проносятся довольные собой мещане в комфортабельных машинах.
Игорь Алексеевич выключил радио.
— Зачем? — сказала Людмила Михайловна. — Приятная мелодия. Эй, вы там, сзади! Спите, что ли?
— Нет, — ответил Юрка.
— Укачало? Космонавтов из вас явно не получится. Потерпите, скоро приедем.
Мы все молчали, но она словно не замечала этого, продолжала болтать:
— Игорь, я не успела постирать твою белую водолазку, ну ничего, пойдешь в голубой. Только не надевай замшевую куртку. Замша — это для Дома кино, а в театр, да еще академический, лучше надеть строгий костюм.
Машина въехала во двор и остановилась у нашего подъезда. Юрка снял с багажника мои лыжи.
— Чудно провели воскресенье, правда? — обратилась ко мне Людмила Михайловна. — Ты постарайся всегда быть такой же хорошенькой, как сегодня.
Как все-таки трудно сказать в глаза дурному человеку то, что ты о нем думаешь. Особенно если этот человек лично к тебе относится очень хорошо.
— До свидания, — сказала я. — Спасибо.
И бросилась к подъезду.
На следующий день я попросила Эдика Микаэльяна сесть на мое место, а сама пересела на его — рядом с Таней Белоусовой.
— Поссорились? — спросила она меня как ни в чем не бывало.
Отходчивая душа! Другая бы на ее месте еще долго дулась, а она уже забыла обиду.
— Я тебе потом такое скажу! — тут же обратилась она ко мне.
Мое появление на своей парте она приняла как нормальное улучшение бытовых условий: раньше ей приходилось ловить меня в коридоре, чтобы сообщить очередную потрясающую новость, а теперь я постоянно под боком.
Многие в классе обратили внимание на то, что я отсела от Жарковского.
— Вот это да! — сказал Эдик Микаэльян. — Вы же с Жарковским как два попугая-неразлучника, помрете друг без друга!
Девчонки шушукались, поглядывая на меня. А я ждала, как Юрка себя поведет.
Он окликнул меня после уроков:
— Аленка!
— Не называй меня Аленкой! — резко возразила я.
— Ленка! — растерянно поправился он. — Давай поговорим!
— Что же ты вчера-то молчал, в машине?
— А о чем я должен был говорить?
— Как о чем? Человек просил о помощи, а вы все...
— Так ты из-за этого? — даже как будто обрадовался он. — Так это же мать, а не я! Мать никогда никого не подсаживает. Не любит, когда чужие в машине. Это ее раздражает.
— Ты что, оправдываешь ее, что ли?
— Нет, ну, нехорошо, конечно, но я-то тут при чем?
Значит, то, что произошло вчера, для него всего лишь «нехорошо»!
Все осталось при нем — широкие плечи, машины-роботы, апогеи и перигеи, скафандры и математические способности, и все рухнуло из-за одного маленького словечка. Он вдруг низринулся с той высоты, на которую я сама его подняла. Слинял и съежился.
Может, это глупо, может, нельзя так, но это произошло помимо воли, и я ничего не могла с этим поделать.
— Ленка! Подожди!
Но я не остановилась. Бежала вниз по лестнице. Скорее одеться и уйти.
— Александрова! — услышала я за спиной и, обернувшись, увидела историка Кирилла Кирилловича.
Мы стояли на лестничной площадке перед дверью в учительскую.
— Послушайте, Лена, — сказал историк. — Объясните мне, пожалуйста... Почему вы себя так ведете на моих уроках?
Я теребила фартук.
— Вы незлой человек, я же вижу, — продолжал он словно с усилием. — Я вас очень прошу... По-человечески... Не надо так... Вы знаете, это просто мучительно!..
...Почему люди становятся бездушными?
Может быть, давным-давно, когда им было четырнадцать лет, они вот так же однажды проехали мимо женщины с больным ребенком и не остановились, чтобы подвезти ее до города?
Та женщина — она, наверно, всегда будет стоять передо мной — на темном, заснеженном проселке — и смотреть на меня упрекающим взглядом...
— Простите меня, Кирилл Кириллович, — сказала я тихо. — Я больше никогда... Можете мне поверить?..
— Хорошо, — ответил он. — Я вам верю.
Неловким движением он поправил упавшие на лоб волосы, кивнул мне и скрылся в учительской.
Давайте подойдем вечером к новому пятиэтажному дому, что стоит в глубине двора на Оружейной улице. Дом заселен совсем недавно, еще пахнут краской двери подъездов, но в большую квадратную песочницу уже завезли песок, и видно, что днем здесь вовсю поработали маленькие новоселы. Валяются на песке забытые формочки и совочки, а деревянная оградка песочницы кое-где покрыта развалившимися, а иногда почти целыми куличиками.
Сядем на скамейку возле песочницы и посмотрим на освещенные окна. Нет, мы не будем подглядывать, мы только пофантазируем, глядя на абажуры, на шторы, на люстры.
Вот старомодный матерчатый розовый абажур с бахромой и кистями — может, он висел когда-то над бабушкиным круглым раздвижным столом и освещал чье-то детство мягким розовым светом. И тот, кто сейчас вырос и въехал вот в эту новую квартиру, — повесил над новым столом старый абажур, в память о бабушке и о своем детстве. И может быть, в этот самый вечер, в спокойную минуту, вспоминается ему, как, подложив под себя ногу, глядел он в учебник географии, учил про теплое течение Гольфстрим, а когда бабушка выходила из комнаты, заплетал из розовой бахромы косички.
А вот в этой квартире висит новенькая люстра с желтыми стеклянными колпачками-стаканчиками. Висит и даже чуть покачивается — наверное, ее только что повесили. Посреди комнаты еще стоит лестница-стремянка, и у папы в руках молоток и отвертка. А мама отошла к двери и смотрит оттуда на покупку. Ей очень нравится люстра, особенно — желтые стеклянные колпачки. У мамы хорошее настроение, она велит папе убрать стремянку, а сама идет на кухню ставить чайник.
А тут сквозь небрежно задвинутую штору пробивается неяркий зеленоватый свет настольной лампы. Спокойный свет, располагающий к занятиям. Должно быть, студент сидит за письменным столом, читает конспекты, готовится к семинару. А может, он не один. К нему пришли товарищи, они курят, смеются. В комнате дымно и шумно, а на улицу пробивается только спокойный зеленоватый свет.
Как много освещенных окон! Не хватит воображения представить себе жизнь за каждым из них.
Но почему мы невольно отводим взгляд вот от этого окошка на втором этаже? Оно тоже освещено, но каким-то нежилым, неуютным светом. Ни шторы, ни даже простенькой занавески. Свисает лампочка на шнуре без абажура. Может, в этой квартире еще не закончены отделочные работы? Может, маляры ушли и забыли выключить свет? И теперь на полу, устланном слоем старых газет, стоит ведерко с белилами, валяются кисти и пахнет краской от сохнущего потолка?
Нет, маляры давно уже закончили свои дела. Кто-то живет за этим бесприютным окном. Кому-то в этом нарядном многолюдном доме сейчас одиноко и грустно. На подоконнике стоит большая круглая жестянка из-под маринованной селедки.
Темная фигура появилась у окна. Человек вглядывается в сумрак двора. Может, ждет кого-то? Или он болен и ему нужна помощь? Но он никого не зовет, просто стоит и смотрит. Потом поднимает руку, открывает форточку и уходит в глубь комнаты. Кажется, он стар и хромает, но мало ли что нам может показаться?
Из открытой форточки на подоконник выпрыгнула кошка. С подоконника — на карниз, оттуда — на асфальт. Гибкое тельце — в темноте белеют грудка и кончики лапок — осторожно пересекло двор, шмыгнуло мимо нашей скамейки — блеснули на нас зелеными огоньками кошачьи глаза — и скрылось в подворотне.
Погас розовый абажур. Погасла зеленоватая настольная лампочка. Одно за другим гаснут окна нового дома. Новоселы ложатся спать.
Пора и нам.
Скоро мы сюда вернемся.
Под самое утро Вите Снежкову приснилось, будто за ним по дремучему лесу гонится учительница Галина Григорьевна. В руке ее огромная авторучка, которой она размахивает как копьем.
— Снеж-ко-о-ов! — разносится по лесу ее голос. — Сто-о-ой! Чему равна площадь прямоугольника?
Витя бежит, не разбирая дороги. Ветви хлещут его по лицу. Он не знает, чему равна площадь прямоугольника, и это наполняет его нестерпимым ужасом. Учительница близко, он слышит за спиной ее дыхание, делает последний, отчаянный рывок и вдруг — плавно огибает дерево, отталкивается от ствола, поднимается выше, выше... Вот он уже летит над лесом — раскинув руки, подставив лицо свежему ветерку.
Он уже летал во сне, и не раз, теперь он знает, как повернуть налево, направо, умеет замедлить или убыстрить полет.
Он летит, но уже начинает понимать, что это — сон, что сейчас он проснется. Изо всех сил он старается продлить ощущение полета, силы, уверенности. Эти ощущения приходят к нему так редко, и только во сне, а днем — почти никогда. Днем он растерянный, сутулый, все забывает, все делает не так, как полагается, он — растяпа, и все его ругают.
Сон тает, тает, Витя начинает чувствовать под головой подушку, а под боком — сбившуюся простыню, чувствует, что лежит он в комнате, только пока еще не может вспомнить — в чьей: то ли бабы Клавиной, то ли бабушки Елизаветы Викторовны. Он старается не думать об этом, чтобы не упустить последние крупицы сна, боится шевельнуться, потому что знает: повернешься на другой бок — и сон погаснет, как огонек спички, если на него резко дунуть. А потом даже не вспомнишь, что снилось.
Но тут пронзительным звоном разлился будильник, завел ненавистную утреннюю песню. И резко смолк: баба Клава нажала кнопку.
— Охо-хо-хо-хо! — длинно зевнула баба Клава, зажгла настольную лампочку, потянулась так, что заскрипела тахта.
Витя, не открывая глаз, по звуку, определял все бабы Клавины действия. Села, спустила ноги. Надела халат и прошлепала к Витиной постели.
— Витек! — окликнула она ласково. — Полвосьмого!
— Сейчас... — пробормотал Витя. — Дай сон досмотреть...
— Вставай, мой бедный! Воробушек мой жалкий! — не отставала баба Клава. — Покушать не успеешь, страдалец ты мой!
Но невозможно оторвать голову от подушки. Витя опускает на пол ноги, садится на коврик у постели, а голова все еще на подушке, глаза закрыты.
— Витек! — тормошит его баба Клава. — Проснись, мой золотой, в школу опоздаешь.
— А сегодня суббота?
Он прекрасно знает, что сегодня понедельник, и спрашивает просто так, в надежде на чудо.
— Да уж хоть бы суббота поскорей, каторжник ты мой разнесчастный!
Вите хорошо у бабы Клавы. Жаль, что он может проводить у нее только субботу и воскресенье. Все остальные дни недели он живет у другой бабушки. Там у него свой стол, своя полка, даже свой шкафчик для одежды. Там красивая полированная мебель и множество фарфоровых статуэток, но их нельзя трогать. Та бабушка не работает, она только воспитывает Витю.
И все-таки именно здесь, у бабы Клавы, Витя чувствует себя дома, а там — нет. Эх, жить бы все время в этой старой коммунальной квартире, в маленькой, тесной, теплой комнатушке. Здесь над его постелью — коврик с оленями. На столе в вазочке — ветки клена с сухими отглаженными листьями. А над комодом — в простой картонной рамке фотография молодого солдата с двумя медалями на гимнастерке — Витиного дедушки, погибшего на войне. Баба Клава говорит, что Витя становится все больше и больше похож на дедушку. Это приятно.
Но бабе Клаве еще далеко до пенсии, она работает медсестрой в больнице, ее сутками не бывает дома. Вот почему Витя живет у Елизаветы Викторовны.
Дома́ бабушек расположены неподалеку один от другого, хоть и на разных улицах. Но почему-то бабушки никогда не ходят друг к другу в гости. Поссорились, наверное, и скрывают от Вити.
Он умывается на кухне, потому что ванна занята, потом ползет одеваться, по дороге прислоняясь головой то к пальто на вешалке, то к дверному косяку. Ему кажется, что он может спать стоя, лишь бы прислониться к чему-нибудь мягкому и теплому. Потом, сидя на постели с закрытыми глазами, вслепую натягивает брюки и слушает сквозь дремоту наставления бабы Клавы:
— Зачем читал до полдвенадцатого? Что ж, что книжка интересная? Их, интересных-то книжек, ой-ой-ой сколько! А я, когда ее покупала, и не думала, что она тебе так понравится. Угодила, значит? Ну и ладно, ну и хорошо. А только это все же не дело — до полночи не спать, глазки ломать. А потом голова заболит, и будет Елизавета Викторовна меня ругать и тебя в субботу ко мне не отпустит. А я только ведь и живу — от субботы до субботы. Только и жду — вот придет ко мне мальчишка, вот игрушку купим или книжку, в парк пойдем, погуляем... А кого мне еще ждать? Давай уж я тебе рубашку-то застегну, руки-то еще не проснулись...
После чая с сырниками и медом спать уже не хочется, только и в школу идти тоже не хочется. Сегодня контрольная по математике.
Баба Клава надевает ему на плечи ранец, дает в руку мешочек со сменной обувью — а то бы Витя непременно его забыл, — одергивает пиджачок, целует и закрывает за ним дверь. Потом спешит к окну, чтобы посмотреть на Витю, когда он пойдет по двору.
Вот хлопает дверь подъезда, и Витя, сутулясь, бредет вдоль стены дома. У бабы Клавы сердце сжимается от жалости. И в кого он такой робкий, тихий?
Возле ворот Витя оглядывается, видит в окне бабу Клаву и машет ей. Она тоже машет ему, к глазам ее подступают слезы, и фигурка внука становится расплывчатой.
Со стороны могло показаться, что мальчик спит на ходу, волоча ноги, согнувшись под тяжестью школьного ранца. Мешочек со сменной обувью, на котором было нашито «Снежков, 3-й «А», крутился на веревочке, то и дело касаясь асфальта. Его обгоняли другие школьники и взрослые, которые спешили на работу. Некоторые оборачивались и заглядывали ему в лицо.
А он летел, раскинув руки, дыша глубоко и спокойно. Вот внизу среди елок и берез открылась небольшая поляна, та самая. Вон и дымок от костра, а рядом — тот самый ствол упавшей березы, на котором они тогда сидели. Мелькнула красная в белый горошек мамина косынка. Мама вышла из зарослей, держа в охапке сучья и палки для костра. А папа наклонился над ручейком, набирает воду в котелок.
Витя опустился на поляну и сел на ствол березы. Он сидит и молча смотрит на огонь. Как тогда.
— Ты все сидишь, мечтатель? — спрашивает мама. — Я ведь просила тебя нарезать хлеб.
Витя кивает. Он кивает не маминым словам, а самому себе, своим мыслям. Все так и должно быть. Мама не вскрикнула от удивления, когда увидела его на поляне. Не кинулась к нему. Нет, пусть все будет, как тогда. Они втроем действуют у костра. Папа вбивает рогульки и вешает на поперечную жердь котелок — кипятить воду. Мама чистит картошку. А он насадил кружок колбасы на прутик и сунул в огонь. Колбаса выгибается, темнеет, от нее идет такой вкусный запах...
Но только тогда он не смотрел на маму и папу — зачем на них было смотреть, когда они рядом, и всегда будут рядом... Так он думал тогда. А сейчас он пристально всматривается в их лица и замечает то, на что тогда не обратил внимания: они печальные, и мама и папа. Они то и дело оборачиваются к нему с каким-то задумчивым видом — словно хотят спросить о чем-то и не решаются. Он не знал, что они уезжают. То есть знал, но думал, что не надолго. А они знали, что надолго. На два года. И очень далеко, в другую страну, в Алжир. Это их последний поход. Теперь-то он все хорошо понимает. Он прислонил к стволу прутик с поджаренной колбасой, подошел к маме и крепко прижался к ней. Она кинула недочищенную картошку и обняла его. Он и теперь не видит ее лица, но это неважно.
Он чувствует ее всю, ее руки, которые гладят его и нежно ерошат его волосы, ее горячую, мокрую щеку на своей щеке...
— Ты что, ослеп?!
Витя вздрогнул и проснулся. Да, с ним это часто бывает, он спит с открытыми глазами. Он так уходит в себя, что не видит, не слышит ничего вокруг. Вот и сейчас он наткнулся на какую-то тетю, и она рассерженно смотрит ему вслед.
— Толкнул — и хоть бы что! Не извинился даже! Кто их только воспитывает! — ворчит она, и каждое ее слово — как щелчок выключателя: гаснут лампочки. Гаснет свет над поляной. Ни мамы, ни папы, ни кружочка колбасы на прутике.
Знакомая улица, по которой осенний ветер гонит сухие кленовые листья. Школьников уже не видно. Хотя вон бежит один, размахивая портфелем. Витя тоже побежал. До школы — один поворот. Мальчик завернул за угол — и вдруг остановился.
Ломали знакомый дом.
Он уже давно стоял, готовый к сносу, — старый двухэтажный домишко с облупленной штукатуркой, с окнами, забитыми листами жести. Витя каждый день ходил мимо него в школу и из школы, ему казалось, что домик закрыл глаза и спит. Отдыхает от жильцов. Он был похож на старичка, которого покинули все родные, разъехались кто куда, а его оставили доживать век одного. И вот он дремлет, вспоминает руки, которые изрисовали его стены рожицами и танками, ноги — много-много ног, которые истерли ступеньки его крыльца.
А теперь около домика рычали два экскаватора. К одному из них на тросе был прикреплен чугунный шар. Экскаваторщик, молодой парень с серьезным, румяным лицом, высунувшись из кабины, двинул, не глядя, какой-то рычаг, шар на тросе сделал мах назад, потом вперед — и с силой ударил в стену. По стене прошла широкая трещина. Шар снова качнулся — назад, вперед, удар — трещина стала еще шире, и вдруг угол дома рухнул, подняв облако пыли.
Витя увидел внутренность дома — блеклые голубые обои с синими квадратами и квадратиками. Должно быть, здесь когда-то висели картины или фотографии. Белый потолок со шнуром от бывшей лампы...
...Бум! — снова глухо ударило в стену чугунное ядро.
Витя зажмурился. Он понимал, что это всего только дом, неодушевленный предмет, что ему не больно. Отчего же самому Вите вдруг стало больно? Словно это по нему били чугунным ядром. В ожидании каждого следующего удара он весь напрягался и задерживал дыхание.
Когда он открыл глаза, передней стены дома уже не существовало — она превратилась в пыльную груду щебня. Мимо шли прохожие. Некоторые останавливались и тоже смотрели, как рушат дом. Какие-то кошки бродили между экскаваторами. А одна — черная, с белой грудкой и белыми лапками — не бродила, как другие, а неподвижно сидела в сторонке.
— Мальчик! — сказала женщина с коляской. — А ты почему не в школе?
Витя растерянно на нее посмотрел и побежал.
Вот она — школа. Он открыл дверь и очутился в пустом вестибюле. Когда вокруг толпятся ребята из своего и из других классов — тогда не страшно. А сейчас — страшно. Он весь сжался и шмыгнул в гардероб.
Там на скамеечке сидела и вязала тетя Катя, добрая старушка. Она Витю почему-то всегда жалела. Когда другие опаздывали, она их ругала, а Витю — никогда.
— Что ж ты? — только и сказала она. — Пораньше, милок, просыпаться надо. Уж пять минут, как звонок прозвенел. Дуй наверх поскорей, пока завуч не увидела...
Он тихонько постучался в дверь своего класса и несмело вошел. Ученики, все, как один, подняли головы от своих тетрадок и посмотрели на него. Он опустил голову.
— В чем дело? — негромко, но сердито произнесла Галина Григорьевна.
Она требовала от своих учеников четкости, быстроты, активности, сообразительности. А Снежков был ученик слабый и вялый. В субботу она поставила ему двойку по чтению. Потому что не следил за работой класса. Витал где-то! Всегда он витает. И ничем это из него не выбить, ну, ничем!
— Я тебя спрашиваю, почему ты снова опоздал? — сказала учительница. — Ты что, надеялся прогулять контрольную?
— Там дом ломают, — объяснил Витя.
— Ну и что?
Он молчал.
— Потрясающе! — сказала учительница. — Просто — верх всего! Мы тут пишем контрольную, а он любуется, как ломают дом! Тихо! Все работать! — прикрикнула она на учеников, которые оживились и захихикали. — Садись, решай второй вариант! И помни: для тебя эта отметка будет решающей!
— Кс-кс-кс! Куда же он подевался, этот старый разбойник?
Константин Иванович заглянул под кровать, потом подошел к окну и выглянул во двор.
— Все ясно. Опять удрал через форточку. Ах ты, Черныш, Черныш, отчаянная голова! Попадешь ты когда-нибудь под машину.
Константин Иванович, или дядя Костя, как звали его знакомые, поскрипывая протезом, тяжело прошел на кухню, открыл дверцу холодильника, достал оттуда замороженное филе трески, настрогал острым ножом тонкие ломтики и положил в кошачью миску, стоящую под плитой.
Дядя Костя относился к своему коту вроде как к человеку. Да и правду сказать, очень одинок был дядя Костя с некоторых пор. С тех самых пор, когда выселили его из старого дома, в котором прожил он двадцать с лишним лет, и дали вот эту отдельную квартиру со всеми удобствами. Другим жильцам старого дома дали квартиры в отдаленных районах, а ему, как инвалиду войны, — неподалеку, вот здесь, на Оружейной улице.
Старая квартира была на редкость дружная. Дядя Костя был там для всех родным человеком, и для него соседи тоже стали вроде родственников. Своих-то у него никого не осталось... Дни рождений, свадьбы, праздники — всегда вместе. А сколько детишек понарождалось за двадцать-то с лишним лет. Где они? Редко, когда открытку поздравительную пришлют. А чтобы зайти, навестить — так это еще реже. Да и то сказать: пока доберешься — сколько времени потратишь. У всех дела, работа, учеба. Что ж обижаться? Он бы и сам кое-кого навестил из старых друзей, да последнее время совсем ему стало трудно ходить: нога, сердце...
Однако в глубине души дядя Костя был убежден, что не высели их всех из старого дома — болезни еще долго не давали бы о себе знать. Тосковал дядя Костя на новом месте. Потому и не любил свою квартиру, жил в запустении, даже занавесок на окна не повесил. Лампа, и та валяется под кроватью, завернутая в газету.
А ведь дядя Костя — на все руки мастер, он и слесарь, он и плотник, и краснодеревщик. Да что! Он и телевизор отремонтирует, и часы починит. В старом доме все знали: чуть что — к дяде Косте. Он даже ворчал порой: не дадут отдохнуть человеку после работы.
А тут, на новом месте, никому он не нужен. Что ж, не зовут, и не надо.
А как на пенсию вышел — совсем одиноко стало. Сам виноват: не завел семьи. Не мог забыть ту санитарку, фронтовую свою любовь.
Тогда, в сорок третьем, погрузили сержанта Костю Березкина в санитарный поезд и увезли за Урал, в тыловой госпиталь. И уж больше он не встречал свою санитарку.
А она и теперь, как живая, стоит перед его глазами: стройная, синеглазая, светлые кудряшки из-под пилотки...
— Да куда же он, на самом деле, подевался, котище?..
Черныш частенько удирал из дому, бродил всю ночь по кошачьим своим делам, но не было еще случая, чтобы он не вернулся раным-рано, еще до света, за своей порцией рыбы.
Дядя Костя взял старенькую хозяйственную сумку и отправился в магазин. Перед уходом он пошире открыл форточку на случай, если Черныш вернется.
Ближний гастроном находился не очень близко — за два квартала. Дядя Костя медленно ковылял, тяжело опираясь на палку. Ветер гнал по улице кленовые листья. Накрапывал дождик. Нехорошо было на душе у дяди Кости. Он все поглядывал по сторонам — не выскочит ли ему навстречу черный кот с ошейником. Зная непоседливый характер кота, дядя Костя приладил ему ошейник и вывел на нем адрес — авось добрые люди приволокут кота по месту жительства, если сам не найдет дорогу.
В гастрономе дядя Костя запасся продуктами дня на три: много ли им надо вдвоем с Чернышом? Купил папирос и пошел потихонечку назад. Приобрел в киоске газету, посидел на скамеечке, почитал. Не хотелось возвращаться в пустую, неприбранную квартиру, а куда еще пойдешь? Только ведь и под дождем не просидишь. Простынешь, а ухаживать некому.
Дядя Костя вздохнул и пошел дальше. Вот и знакомый двор. Знакомый, а не родной. И окно на втором этаже не родное, так, окно и окно. На лестничной площадке перед дверью — звонок. Редко-редко он звонит. А в квартире все так же тихо. Не вернулся негодяй Черныш.
Дядя Костя сел на кухне у окна, закурил и задумался. Да что же это нашло нынче на него? И не Черныш тут вовсе виной, а что-то совсем другое.
22 километра 65 метров разделить на три.
Нужно сначала километры превратить в метры, а потом делить.
В одном километре... сто метров. Хотя нет, не сто, а тысяча. Да, точно, тысяча. Значит, в двадцати двух километрах две тысячи двести метров. Да еще шестьдесят пять. Это будет... Это будет две тысячи двести шестьдесят пять метров. Разделить на три...
— Думанян, не спи! Тимофеев, смотри в свою тетрадь, а не в тетрадь Комарова!
...Два на три не делится. Берем двадцать два. Двадцать два на три — это будет... Трижды восемь — двадцать четыре. Значит, не восемь. Семь. Трижды семь — двадцать один. Да, правильно, семь. Пишем: семь. В остатке получается один. Сносим шесть. Получается шестнадцать. Шестнадцать разделить на три — это будет...
— Что тебе, Комаров?
— Можно выйти?
— Сиди! Мало тебе перемены?
...Шестнадцать разделить на три — это будет...
— Федорова, снижу оценку! Я все вижу, я все слышу! Федорова! Кому я сказала?!
...Шестнадцать разделить на три — это будет... Четырежды три — двенадцать, пятью три... Да, это будет пять. Пишем: пять. В остатке получится...
— Что тебе, Комаров?
— Можно выйти?
— Перемена будет — выйдешь!
Вите кажется, будто он взбирается на вершину крутой горы. Лезет, цепляясь за выступы корней, за пучки травы. До вершины еще далеко, но если лезть спокойно, не торопясь, то доберешься запросто.
Но в том-то и дело, что надо торопиться. Это затрудняет подъем, путает мысли. Витя лихорадочно соображает: значит, так, пятнадцать на три — будет пять. Пятью три — пятнадцать. Пишем в остатке ноль.
Фу! Одна вершина взята. Осталась еще одна: задача на площадь прямоугольника. Эта вершина потруднее, но ничего! Вперед!
Ширина прямоугольника — два сантиметра, длина — шесть. Определить площадь прямоугольника и его периметр.
Чертим прямоугольник. А чем? Карандаш и линейка — в пенале, пенал — в ранце... Не успел вынуть. Быстрее! Надо достать снаряжение! Вот ледоруб. Вот капроновая веревка...
— Снежков, поскорее там копайся! Комаров, ты чего ревешь? Ну иди, иди, если уж невтерпеж, чего же реветь-то? Тихо! Что за смех! Федорова, я кому сказала?!
Витя суетливо роется в ранце. Вот он, карандаш. У папы в альбоме есть фотография: папа сидит на скале, в руках у него — ледоруб. Папа на фотографии совсем молодой, даже без очков...
— Снежков, работай! Опять витаешь?
Голос учительницы врывается в Витины мысли, как утренний звон будильника. Ему кажется, что если бы альпинистам кто-то снизу все время командовал: «Быстрее! Не отвлекаться! Не витать!» — они бы просто не полезли. Назло. А он — не альпинист, он должен подчиняться.
Витя торопливо чертит прямоугольник: ширина — два сантиметра, длина — шесть. Оттого что он торопится, забыл прижать как следует линейку, и карандаш чертит по тетради некрасивую, кривую линию. Витя ищет ластик.
Звенит звонок.
— Все! — учительница хлопнула в ладоши. — Заканчиваем работу! Закрываем тетради! Дежурный, все собрать, положить мне на стол.
На этот раз линия получилась ровная, точно по линеечке, но поздно, поздно! Напрасно мальчик хватается за выступающие корни, за ветки, за пучки травы — ничего ему уже не поможет, он падает, все кружится перед его глазами... Удар!
Дежурный забирает тетрадь.
— Плохо! Очень плохо! Так плохо, что дальше ехать некуда!
Бабушка Елизавета Викторовна, большая, полная, возвышается над Витей, как башня. Каждое ее «плохо» падает на Витину опущенную голову как увесистый комок снега.
— В кого ты такой? — продолжает бабушка. — Очевидно, дурная наследственность с той стороны. Потому что с нашей стороны все были способными. Я всегда прекрасно училась. О покойном дедушке и говорить нечего. Покойный дедушка был доктор математических наук! Твой отец окончил школу с медалью! А ты ленив, разболтан, несобран. Помни! Только тот, кто трудолюбив и усерден, добивается успеха в жизни. А пустая созерцательность ни к чему хорошему не приводит!
— А может, мне все-таки поставят тройку? — робко оправдывается Витя. — Один-то пример я все-таки успел решить...
— Тройку! Боже мой! О чем приходится мечтать! О тройке! Да знаешь ли ты, что в нашей семье тройка всегда считалась позором! Тройка! Это символ бездарности, серости...
— Ты про это уже много раз...
— И еще скажу! А ты не смей делать мне замечаний! Той бабке делай замечания! Ну? Что же ты стоишь? Пойди вымой руки и садись обедать! Побыстрее, побыстрее!
...Струйка воды течет из крана. Нужно подставить под нее руки, но жалко разбивать эту отвесную дорожку, которая, касаясь раковины, разлетается на множество мелких брызг. Эти круглые брызги, как прозрачные божьи коровки, медленно ползут вниз, наползают друг на друга, сливаются в одну большую брызгу и уходят в темное, таинственное отверстие. А там, в трубе, что с ними происходит? Какие приключения? Что вообще происходит с вещами, когда люди их не видят? Вдруг они живут какой-то своей, тайной от людей жизнью, двигаются, переговариваются, ссорятся, смеются, а когда входят люди — замирают на своих прежних местах, чтобы те ни о чем не догадались?
— Побыстрее, побыстрее! — торопит бабушка.
Это слово — как кнут, которым его подстегивают все время, и в школе и здесь. Оно стало чуть ли не самым главным словом в его жизни. Он каждый раз вздрагивает, когда слышит его, и начинает производить руками суетливые, бессмысленные движения. Но быстрее все равно не получается.
...Струйка воды течет и течет из крана...
— Как?! Ты еще не вымыл руки? Что же ты делал в ванной все это время? Нет, это меня просто пугает! Нельзя быть таким, Виктор, нельзя! То, что другой успевает за две минуты, ты делаешь за час! Плохо! Очень плохо!
Он сидит на кухне и ест гречневую кашу с молоком, а Елизавета Викторовна натирает морковку. Витя опускает глаза на тарелку. Гречневая каша с молоком похожа на наводнение в муравейнике. Надо спасать муравьев. Он вылавливает ложкой крупинки каши и располагает их по краям тарелки. Вот один муравьишка захлебнулся, тонет! Ложка, как лодка, спешит ему на помощь. Выбирайся поскорее...
— Спок пишет: «Принимайте детей такими, какие они есть». Идеалистическая чепуха!.. Не лезь в тарелку руками!.. Макаренко советует воспитывать детей на собственном примере. Он прав! Но разве я подаю тебе плохой пример? Почему же ты такой?.. Сиди как следует, не сутулься! Если придут гости — стыдно будет посадить тебя с ними за один стол! Плохо, очень плохо!
— Я больше не хочу.
— Нет, ешь! Я готовила!
— А в меня больше не лезет!
— Что за выражение! Каждый раз, когда ты возвращаешься от той бабки, тебя приходится заново воспитывать. Хоть не пускай тебя к ней! Она на тебя действует расслабляюще. А между тем твой отец именно мне поручил твое воспитание. И я заставлю тебя, да заставлю...
...Слеза капнула в молоко: буль! И другая повисла на кончике носа. Бабушка не замечает. Она говорит.
Слова, как мелкие, острые камешки, сыплются с горы на стоящего внизу, под горой, Витю. Они больно впиваются в голову, в плечи, в грудь. Хочется закрыться руками. Хватит! Он и так уже твердо усвоил, что он — хуже всех. Ну, хватит же!..
— ...Не как другие дети! — стучат и стучат в его мозг слова-камешки. — Вот внучка моей подруги. Учится в английской школе, занимается музыкой да еще посещает плавательный бассейн. А ты? Ты ниче-го не успеваешь! Плохо, Виктор, плохо. Очень плохо!
— Да замолчи же наконец! — крикнул Витя. — Что ты меня мучаешь!
Он с плачем выскочил из-за стола. Елизавета Викторовна так и замерла с открытым ртом. Но сейчас же опомнилась.
— Прекратить истерику! — сказала она спокойным, твердым голосом. — Сию же минуту успокойся, сядь и ешь! Все, что я говорю, для твоей же пользы!
— Не хочу никакой пользы! И к бабе Клаве буду ходить! Буду! Она хорошая, а ты — злая! Ты — айсберг! Не хочу я здесь жить!
Елизавета Викторовна ахнула. Впервые она видела своего тихого внука в таком состоянии. Елизавета Викторовна вдруг почувствовала, что жалость, обыкновенная бабушкина жалость, которую она в себе тщательно глушила из педагогических соображений, сейчас прорвется... Внук стоял перед ней такой маленький, худой, и лицо у него дрожало, и по щекам катились слезы...
Она протянула руку, чтобы приласкать его, но он отпрянул и, рыдая, бросился в прихожую.
— Куда ты, Витя?
— Никуда!
Он открыл дверь и помчался вниз по лестнице.
— Витя! Вернись!
Хлопнула дверь подъезда.
Елизавета Викторовна бросилась было вслед, но взяла себя в руки.
— Да что же это с ним? — пожала она плечами. — Что я ему такого обидного сказала? Почему он вспылил?.. Айсберг... Странно... Что он хотел этим сказать?
Она снова вышла на лестничную площадку, подумав, не пойти ли все-таки вслед за мальчиком. Но решила, что не стоит. Из педагогических соображений. Одумается — сам прибежит. А куда ему еще идти?.. Айсберг... Странно...
...Он бежал, ничего не видя от слез. Когда он перебегал через улицу, его чуть не сшибла легковая машина. Визг тормозов, сердитая ругань шофера... Какая-то женщина схватила его за руку:
— Да разве так можно?! Несется сломя голову!..
Он вырвал руку и побежал дальше.
У дома бабы Клавы он остановился. Вспомнил: бабы Клавы нету. В понедельник она дежурит всю ночь. А вдруг ей отменили дежурство?..
Открыл сосед по квартире, дядя Миша, водитель троллейбуса.
— Привет, Витек! Заходи, гостем будешь.
— А баба Клава...
— Так ее же нет, ты что, забыл? Постой, куда ты?..
...Все равно. К Елизавете Викторовне он не вернется. Хоть всю ночь будет бродить по улицам. А утром баба Клава придет с дежурства. Должна же она вернуться.
Ах, если бы у него был друг! Он бы зашел к нему, поиграли бы, уроки вместе сделали... Какие уроки?.. Все учебники остались у бабушки. И ладно, тем лучше. Не пойдет он больше в школу. Он даже почувствовал облегчение, смешанное с тревогой.
...А ведь раньше он любил школу...
Да, но ведь раньше, при папе и маме, он учился в другой школе. Всего месяц ходит он в эту новую, а кажется, что так давно...
Там, в старой школе, у него были товарищи: Алеша Топорков, Ленька, Олег... И была добрая учительница Лилия Александровна. Она хвалила его и даже ставила в пример, что он много читает... В той школе он тоже, случалось, получал двойки по математике, но у него были и четверки, и даже пятерки. А тут...
Не это главное. Главное — что у него нету друга. Галина Григорьевна посадила его одного на парту, чтобы поменьше отвлекался. Так и сидит один, как сыч. Сидит, молчит. Может, поэтому у него и нет друга? Ведь когда сидишь с кем-нибудь на одной парте, то с ним и начинаешь дружить.
Ребята первое время подходили к нему, а потом перестали.
Однажды он сделал робкую попытку подружиться с Сашей Левченко. Этот мальчик ему очень нравился. Как-то на перемене Саша рассказывал ребятам о раскопках древнего города Помпеи. Витя мог бы многое добавить, он читал интересную книжку про археологов. У него хранилась настоящая древнеримская монета — подарок папиного друга.
Он вмешался в разговор, но его оттерли. Не поверили, что такой двоечник, как он, может знать что-то такое, чего другие не знают.
Да, он самый тупой. Галина Григорьевна, когда вызывает его к доске, заранее раздражается и нетерпеливо покрикивает:
— Суть давай! Давай суть!
И Витя тут же все забывает, начинает заикаться, мямлить...
...Вот дом, где живет Саша Левченко. Вот его подъезд. Эх, если бы Саша был его другом!
Витя постоял возле Сашиного дома и побрел дальше. А вот и поворот к школе. Вите захотелось посмотреть, что сталось с разрушенным домом.
Горели бревна.
Рычали и дергали железными шеями экскаваторы. Поддевали ковшами груды обломков и ссыпали в самосвалы. От дома осталась одна только боковая стена, примыкающая к стене соседнего пятиэтажного дома. Но и эта стена вот-вот должна была рухнуть. Свисали клочьями обои. Висела пыль. Жарко полыхал громадный костер. Горячий воздух доходил до противоположной стороны неширокой улицы.
Тут, на противоположном тротуаре, столпились зеваки. Бабушки с малышами, девчонка из Витиного класса, длинноволосый парень, старичок с хозяйственной сумкой на колесиках.
Но вот что удивительно: среди груды строительного мусора, среди пыли и грохота все так же, как и утром, сидел черный кот. Только шкурка его стала серой от пыли. Он то и дело брезгливо встряхивал то одной, то другой лапкой. Наверно, ему было очень жарко от близкого огня. Почему он сидит, не уходит?
Но что это?..
Экскаватор, рыча, повернулся на своих гусеницах и пополз прямо на кота. Скорей убегай, задавит! Беги же!
— Мальчик, ты куда?!
— Держите мальчишку!
От близкого костра стало горячо лицу. Экскаватор резко остановился, экскаваторщик высунулся из кабины, румяное лицо его стало белым, словно покрылось пылью. Он закричал что-то, но огонь ревел, гремели моторы самосвала и другого экскаватора, и Витя ничего не расслышал. Да и не слушал. Схватил кота и кинулся обратно через улицу.
— Ох, мальчик, да разве так можно?
— У меня аж сердце захолонуло!
— Надавать бы тебе, поросенку! Чуть под гусеницы не попал, это подумать только!
— Ты где живешь?
— А если бы придавило тебя, а?
— Кошка ненормальная какая-то! На нее экскаватор ползет, а она сидит.
— Да он не на нее полз! Он бы ее сбоку объехал. Животное — оно чувствует.
— Ну, герой! А мы только рты поразевали!
— Драть надо за такое геройство!
Витя прижался щекой к пыльной, пушистой шкурке. Нос коснулся ошейника. Ошейник? У кошки?
Девчонка из класса, Федорова Людка, подошла поближе.
— Это твоя кошечка? — и протянула руку погладить.
— Не трогай!
— Ну и не надо, пожалуйста! Воображала!
Он бережно донес кота до маленького скверика, что за углом, и сел на пустую скамейку. Кот тут же принялся охорашиваться, умываться, облизывать шкурку. Потом удобно примостился на Витиных коленях и замурлыкал. Это доверчивое мурлыканье вызвало у Вити чувство благодарности. Как будто не он спас кота, а кот чем-то помог ему. А ведь так оно и было. Он теперь не одинок. У него есть друг. Он гладил кота, а кот шершавым язычком облизывал его ладонь.
На ошейнике какая-то надпись. Витя прочитал: «Оружейная улица, д. 4, кв. 14».
Теперь у него появилась цель. Он знал, куда ему идти. На Оружейную улицу. Отнести кота хозяевам. Они обрадуются, станут благодарить его. Кто они?..
Витя представил себе мальчика, похожего на Сашу Левченко, и этот мальчик пригласит Витю в дом и скажет: «Давай дружить».
Только где она, эта Оружейная улица? Он о такой и не слышал.
Витя поудобнее обхватил кота и отправился на поиски Оружейной улицы. Кот был довольно тяжелым, но нести его все равно было приятно. Он не вырывался. Передние лапки его лежали на Витином плече, усы щекотали шею и щеку. Пушистое тельце согревало грудь. Кот мурлыкал в самое Витино ухо.
Прохожие с любопытством поглядывали на мальчика с котом. У тех из них, чьи лица казались подобрее, мальчик спрашивал дорогу. Ему объясняли, и он уходил все дальше и дальше от знакомых переулков.
Он устал. Несколько раз присаживался на скамейки в сквериках, а потом снова шел. Моросил дождь. Коту надоело сидеть на руках, он то и дело пытался вырваться, но Витя не пускал.
Вот наконец табличка: «Оружейная улица».
А вот — новый дом с крупной цифрой на стене: 4.
Витя обошел кругом и очутился во дворе с песочницей, качелями и молодыми елочками у подъезда.
— Скажите, пожалуйста, где здесь квартира четырнадцать? — спросил он у старушки на скамеечке.
— А вот тут, милок, на втором этаже, — ответила старушка.
Кот снова сделал попытку вырваться, но Витя крепко прижал его к себе.
Поднялся на второй этаж. Вот она, квартира четырнадцать.
И тут Витя оробел. Он еще никогда не звонил в чужие квартиры. Впрочем, во втором классе, в старой школе, он ходил по квартирам, собирал бумажную макулатуру. Но тогда он был не один, а с Алешей Топорковым.
...А вдруг ему откроет дверь не мальчик, похожий на Сашу Левченко, а кто-нибудь грубый, неприветливый...
Кот опять рванулся и мяукнул.
Витя решился и нажал кнопку звонка.
Дядя Костя очнулся от своих невеселых мыслей. «Кто бы это? Вроде некому. Наверно, ошиблись квартирой». Поднялся со своей табуретки и пошел открывать.
Перед ним стоял мальчик с Чернышом на руках. Кот, увидев открытую дверь, рванулся изо всех сил, так, что мальчик не смог удержать его, шмыгнул на кухню к своей миске и жадно заурчал.
— Вот спасибо тебе, мальчуган! — обрадованно воскликнул дядя Костя. — Вот спасибо! А я с утра беспокоюсь: убежал — и нет его, и нет. Думал, под машину попал. Ты где же нашел его?
Мальчик растерянно смотрел на дядю Костю, потом перевел взгляд в глубь коридора, словно ожидая увидеть кого-то другого. Но никто больше не выходил, и мальчик снова посмотрел на невысокого человека со шрамом, разрезающим лоб и щеку, с добрыми глазами, глядящими грустно и вопросительно.
— Я его нашел недалеко от нашей школы, — произнес мальчик. — В Малом Парковом переулке. Там ломали дом, а он сидел и смотрел. А потом на него чуть экскаватор не наехал...
— В Малом Парковом? Это какой же дом?
— А такой двухэтажный, старый. Около детской библиотеки.
— Вот оно что... — протянул человек со шрамом. — Значит, снесли его... Жаль... Ай да Черныш! Это он попрощаться пришел к старому своему жилью. Вот ведь инстинкт что значит. А впрочем, и у меня сегодня весь день смутно на душе. Предчувствие какое-то. Снесли, значит, наш домишко... Да ты заходи, мальчик. Или торопишься?
— Нет.
— Ну и ладно. Заходи, чайку попьем. Как тебя зовут-то?
— Снежков, Витя.
— А меня — дядя Костя. Пойдем, Витя, в комнату.
— Ух ты! — восторженно произнес Витя, увидев дяди Костину комнату. Это была удивительная комната! Вернее, сама комната была вполне обычная, но в ней находились такие вещи, что Витя подумал, не попал ли он к лесному колдуну.
У стены стоял старик-лесовик. Он выступал прямо из пня. Старческое лицо глядело из коры, морщинистое, с глубоко посаженными хитрыми глазками. Руки-корни растопырились, словно ловят кого-то. Настоящий лесной гном из сказки. А рядом с гномом валялось в беспорядке множество фигурок из корней. Витя сел на корточки и принялся их рассматривать. Здесь были ящерицы, ведьмы, олень с ветвистыми рогами, еще какой-то странный зверь, похожий на древнего ящера. А вот фигурка крокодила — один глаз закрыт, другой полуоткрыт и смотрит, как живой. А вот — сказочная птица с когтистыми лапами и горбатым клювом.
В другом углу, возле тахты, тоже скопилась груда фигурок. Они валялись как попало и были покрыты слоем пыли. Витя прикасался к ним с некоторой даже опаской: казалось, они спят и вот-вот оживут и расползутся, разбегутся, разлетятся по всей комнате.
Особенно поразила Витю одна фигурка — мальчик верхом на рыбе. Витя тут же представил себе, что это он сам плывет на прирученном дельфине. Он не мог оторваться от пыльной фигурки, от всего этого богатства, так небрежно валяющегося на полу.
— Неужто нравится? — спросил дядя Костя.
— Еще бы! — только и смог ответить мальчик. — У вас прямо как в сказке.
Дядя Костя оглядел свою неприбранную комнату, окно без занавески, стол без скатерти, небрежно застеленную тахту, всю неказистую обстановку, которую он давно перестал замечать. Что тут сказочного? Он встретился взглядом с восторженными глазами мальчика и удивился.
— Фигурки-то? — ответил он на не высказанный Витей вопрос. — Это я когда-то увлекался. Специально в лес ездил, собирал корни. А вот этот пень мне приятель шофер привез из лесу. Ты, если что понравилось, возьми, не стесняйся.
— Можно вот этого мальчика на дельфине?
— Бери, что хочешь бери.
— Большое спасибо.
— Не за что. Я уж теперь этим не занимаюсь. Бросил. Трудно стало ходить. Нога вот...
— А что у вас с ногой?
— А нет ее у меня. Протез. Это еще с войны. Так, значит, понравилось тебе у меня, Витя?
— Очень. Так красиво.
Дядя Костя усмехнулся:
— Надо же! Ну ладно, хоть кому-то удовольствие доставил. Чайку попьешь со мной? Или дома ждут?
— Я домой не вернусь. — Витя сразу помрачнел.
— Как так — не вернусь? — удивился дядя Костя. — Мама с папой небось уж ищут тебя.
— Мама с папой? — усмехнулся Витя. — Даже не думают искать. Они далеко, за границей. Я у бабушки живу. Только я к ней не вернусь больше.
— Ну, все равно, пойдем на кухню. Поищем, что там у нас есть.
Витя сидел за кухонным столом и с аппетитом ел бутерброды с маслом и колбасой, запивая их чаем со сливками.
Дядя Костя сидел напротив и с грустью смотрел на голодного мальчика. Ему бы такого внука. Как он о нем заботился бы! Какой наполненной сразу стала бы его жизнь! А мальчик, видать, самолюбивый, характерный. Кто же это обидел его, да так, что он и домой возвращаться не хочет?
Черныш сидел возле Витиной табуретки, и мальчик бросал ему кусочки колбасы.
— Ишь ты, как проголодался! — кивнул на кота дядя Костя. — Он у меня балованный, колбасу обычно не ест. Только рыбу да молоко. Так, говоришь, он чуть под экскаватор не попал?
— Ага.
— И как же?
— А я подбежал и схватил его.
— Прямо под экскаватор? Смелый ты, видать, паренек!
— Я? Смелый?!
— Еще бы! Смелый и сообразительный, я это сразу заметил.
— Что вы! — Витя даже засмеялся. — Сообразительный... Я — не удался.
— Не удался? С чего это ты взял?
— Не знаю. Не удался — и все. Вот некоторые дети — они удались. А я — не удался.
— Чем же другие-то дети удались?
— Они все успевают. И в бассейн, и музыкой, и в английской школе учатся... А я ничего не успеваю.
— Почему?
— А я витаю.
— Как это понять — витаешь?
— Не знаю. Витаю — и все. Галина Григорьевна так говорит, и бабушка, и все-все...
— Мечтаешь, что ли?
— Ага... Я вообще-то не мечтаю, а представляю себе... Разное.
— Так это разве плохо?
— Конечно, плохо. Отвлекает. Учусь на одни двойки. Редко даже когда тройку получаю. А тройка в бабушкиной семье — это позор. Баба Клава — это моя другая бабушка — она меня не ругает. Она — жалеет. Потому что очень добрая. Но ведь раз жалеет, значит, тоже понимает, что я не удался.
— Подожди, подожди... Не пойму я что-то... Они что же, так прямо и говорят тебе, что ты не удался?
— Не говорят, но думают. А я чувствую.
Дядя Костя внимательно посмотрел на Витю:
— А вот ты говоришь — представляешь разное. Это как, если не секрет?
— Нет, это не секрет. Просто меня об этом никто не спрашивает. А вообще-то... — Витя задумался. — Бабушке я бы не рассказал, даже если бы спросила. А вам расскажу. Ну вот, например, я представляю себе, что я умею летать. Я легенду такую читал — про Дедала и Икара. Они себе крылья сделали, но Икар погиб, потому что полетел к солнцу, а его крылья были слеплены воском. И воск растопился. Вот я себе и представляю, как спасаю Икара. А еще я читал такую книгу — «В стране дремучих трав». И тоже представляю, как превратился в маленького-маленького человечка, вроде муравья. Дружу с насекомыми. И у меня есть такая пещерка, я там живу...
А иногда я вовсе не из книг представляю. Например, я иногда иду по улице, вокруг люди, машины... И вдруг мне кажется, что я — на другой планете. И все сразу становится не таким. Не обычным. Машины — это мыслящие существа. Враждебные. Особенно некоторые. Снегоуборочный комбайн... У него такие лапы... И бульдозеры тоже очень опасные. Дома — это горы, а люди — они еще дикие, но я должен вступить с ними в контакт. У меня такой аппарат: если его направишь на человека, то этот человек перестает быть диким. Но машины выслеживают меня, и я должен скрываться... Вообще, я много всякого себе представляю...
Витя смущенно взглянул на дядю Костю — не смеется ли. Но дядя Костя не смеялся. Он смотрел на Витю очень серьезно, и мальчику даже показалось, что он где-то уже видел эти глаза, только не мог припомнить — где.
— Вот что, друг, — сказал дядя Костя. — Да какие же недобрые люди внушили тебе, что ты не удался? Да знаешь ли ты, кто ты такой? Волшебник, вот кто. Ты рассказывал, а я будто с тобой вместе побывал и на этой планете машинной, и в стране этой самой... Из таких, как ты, самые интересные люди вырастают. А двойки — что же? Постараешься — исправишь. Отметки — не самое главное.
— Да как же не главное? Галина Григорьевна говорит, что от отметки зависит судьба человека...
Дядя Костя махнул рукой.
— Нет, не главное, — повторил он. — А вот что главное...
Он наклонился к мальчику и положил руку ему на плечо. И Витя почувствовал, что сейчас старик скажет ему что-то очень важное. Самое важное. Он подался вперед.
— Поверь в себя, — тихо произнес дядя Костя. — Поверь в свои силы. Это — главное. Скажи сам себе: я могу. И — сможешь. Тогда исполнится все, что ты захочешь.
— Поверить в себя? — с удивлением повторил Витя. — А как мне в себя поверить?
— А так же, как я поверил в тебя. Я зря не скажу. Я сразу увидел, что ты многое можешь, только сам своей силы не знаешь.
— И тогда все исполнится, что я хочу?! — еще не очень веря, воскликнул Витя. — Знаете, чего я хочу? Очень, очень хочу никогда больше не видеть Галину Григорьевну! Очень, очень хочу получить наконец хоть одну пятерку! И еще хочу, очень хочу — подружиться с Сашей Левченко! Только ведь это не может быть... — закончил он грустно. — Как же все это исполнится? По щучьему велению, что ли?
— Ну, может, не сразу, — ответил дядя Костя. — А только все так и будет, как ты сказал. Главное — поверь в свои силы. Человек, который верит в свои силы, может чудеса творить.
Дядя Костя взглянул на часы:
— А ведь тебе, наверное, домой пора. Бабушка-то небось с ног сбилась.
— Можно, я у вас останусь? — попросил Витя. — А завтра я к бабе Клаве уйду.
— Милый ты мой! — грустно ответил дядя Костя. — Я бы с радостью тебя оставил. Ты пришел — и словно солнышко у меня засветило. А только нельзя. Нельзя бабушку обижать. Ведь она — бабушка. Я вон из-за кошки и то волновался, а тут — внук пропал. Ты мне лучше обещай, что не забудешь ко мне дорогу. Я тебя ждать буду.
— Обещаю! Можно, я завтра приду?
— Приходи. А теперь пойдем, провожу тебя. А то уж стемнело.
Оказалось, что на троллейбусе до той улицы, где жила Елизавета Викторовна, всего две остановки. Они вышли и медленно — дядя Костя не мог идти быстро — направились к бабушкиному дому. Витя крепко прижимал к себе деревянную скульптуру — мальчика верхом на рыбе.
— Хорошо бы она меня не ругала, — вслух подумал Витя.
— Это уж вряд ли получится, — усмехнулся дядя Костя. — Убежал — не сказал куда. А она у тебя, по всей видимости, строгая.
— А я очень, очень хочу, чтобы она меня не ругала! Мне так хорошо у вас было! Я не хочу, чтобы она все испортила!
Горели фонари, светились редкие витрины небольших магазинов. В их неярком свете Витя заметил на противоположной стороне тротуара устало бредущую, знакомую женскую фигуру.
— Это, по-моему, бабушка, — сказал Витя и громко окликнул: — Бабушка!
Женщина обернулась, вскрикнула и бросилась к ним:
— Витя! Боже мой, наконец-то!
Всегда непроницаемое лицо Елизаветы Викторовны распухло от слез. Дрожащими руками она гладила мальчика, приговаривая сквозь всхлипывания:
— Какое счастье! Ты жив! Ах, Витя! Прости меня! Я виновата, я все поняла! Я больше никогда, никогда не буду тебя обижать! Что я только не передумала, господи, мальчик мой родной! Не делай больше так никогда, обещай мне! Лучше скажи своей глупой бабке, что она глупа, бесчувственна, бестактна! Только не убегай от меня, ведь у меня нет никого на свете дороже тебя...
«Что это?! — ликующе подумал Витя. — Я сказал: хочу, чтобы она меня не ругала, — и это исполнилось! Значит, я могу! Все могу! Дядя Костя прав! Могу! Ура!»
— Сейчас я успокоюсь... Сейчас... Ах, боже мой!
Елизавета Викторовна вынула из кармана носовой платок, закрыла им лицо, плечи ее затряслись.
— Не надо, бабушка! — просил Витя. — Успокойся, бабушка!
Елизавета Викторовна высморкалась и протерла пальцами очки.
— Это вы его нашли? — обратилась она к дяде Косте. — Спасибо вам! Спасибо!
— Ну, Витя, до свидания, — сказал дядя Костя. — Видишь? Стоило тебе только захотеть...
Он вежливо поклонился бабушке, повернулся и, тяжело опираясь на палку, зашагал к остановке троллейбуса.
— До свидания! — крикнул ему вслед мальчик.
— Кто это? — спросила бабушка. — О чем он? Что «стоило тебе захотеть»?
Витя не ответил.
Елизавета Викторовна, крепко держа внука за руку, вела его домой. Она то и дело замедляла шаг и с удивлением оглядывала Витю. Что за чудо произошло с мальчиком? Походка стала твердой, выпрямилась спина... А глаза! Глаза стали совсем другими. Они сияли.
Прозвенел звонок, и в класс вошла...
Нет, это не сон. Все как прежде: цветы на подоконниках, географическая карта на стене, телевизор в углу, а под ним на столике — книжки и фигурки из пластилина, альбомы с гербариями... Или это все-таки сон?..
— Здравствуйте, Мари-Ванна! — вразнобой закричали ребята.
— Здравствуйте, мои милые! Как же я соскучилась по вас! Батюшки, а выросли-то как! Не узнаешь! Петя! Это ты или не ты?
— Я, Мари-Ванна, — смущенно отозвался Петька Лебедев.
— А ведь был меньше всех в классе! Верочка Портнова, а ты почему так похудела?
— Я в больнице была, Мари-Ванна. Мне гланды вырезали.
— Да что ты! Ах ты, бедная! Ну и как теперь? Все хорошо?
— Ага. Только еще физкультурой нельзя заниматься.
— Мари-Ванна, а почему вас так долго не было? — спросила Федорова Людка. — Тоже болели?
— Нет, ребятки, я не болела. А не была я так долго потому... У меня родилась дочка, вот почему!
В классе заахали, заойкали, особенно девочки.
— А как ее зовут, Мари-Ванна?
— Ксеничкой. Вы, ребята, приходите ко мне в гости, я вам ее покажу. Она такая веселенькая, смешная!
— А сколько ей месяцев? — опять вылезла Федорова.
— Полгодика через две недели. Но мне интересно о вас узнать. Как вы тут ладили с Галиной Григорьевной?
— Не очень ладили!
— Вы — лучше!
— Она очень кричит всегда!
— Мы о вас скучали, Мари-Ванна!
— Ну что вы, ребята! Галина Григорьевна — знающий преподаватель, у нее два диплома. Ну, ладно. А у вас какие новости? Наташа Карцева, ты все еще мечтаешь стать знаменитой спортсменкой и чтобы папа и мама увидели тебя по телевизору?
— Да! Знаете, Мари-Ванна, я теперь хожу в спортивную школу!
— Молодец! Значит, идешь навстречу своей мечте. Ну а ты, Алеша? Как твои успехи в музыкальной школе?
— Я сейчас этюд Шопена разучиваю. На экзамене буду исполнять.
— Ну вот видишь, как хорошо! А ты, Володя Комаров, по-прежнему мечтаешь стать космонавтом, как твой тезка?.. А у нас, я вижу, новый ученик. Как тебя зовут?
— Снежков, Витя...
— Ты давно у нас? С начала года? Ну как, привык к новому коллективу? С кем ты подружился? А почему ты сидишь один на парте?
Все обернулись к Вите и ждали, что он ответит. А он не мог ничего ответить. Не привык... Не подружился...
«Только бы не зареветь!» — подумал он и почувствовал, что у него начал дрожать подбородок. Вот сейчас все заметят, и начнется хихиканье...
— Садись, — сказала учительница и быстро обернулась к другому ряду парт: — Люся! А где же твои косички?..
И все отвели глаза от Вити и тоже обернулись к Люсе Караваевой. Он облегченно вздохнул и затаился на своей парте.
— Ну, а куда ходили за это время? Что хорошего прочитали?
— Мари-Ванна, мы на «Аленький цветочек» ходили!
— Нас в клуб имени Крупской водят, рассказывают про пионерскую организацию!
— Нас скоро в пионеры будут принимать!
— Не всех! Кому десять исполнилось!
— Мне уже есть десять!
— Ну и сиди, не хвастайся! Мари-Ванна, а меня весной примут, в День Победы!
— Мари-Ванна, а мы с Лебедевым книгу читаем — ух, сила! Про подвиги партизан!
— Мари-Ванна! А недавно один взрослый, из восьмого класса, одному первоклашке камнем по голове стукнул! До крови!
— А у нас будет карнавал, Мари-Ванночка! Мне костюм достали Дюймовочки!
— Мари-Ванна, а у нас по физкультуре теперь не Кира Семеновна, а Роза Алексеевна! Мы в плавательный бассейн ходили!
«О какой чепухе они болтают», — думал Витя.
Вот если бы новая учительница попросила его рассказать что-нибудь интересное... этой учительнице он бы рассказал. Хотя... Нет, лучше не надо. Ребята его и слушать не будут. Начнут издеваться. А вдруг новая учительница тоже скажет: «Побыстрее, побыстрее, всех задерживаешь!» Нет, не надо.
И все-таки очень хотелось, чтобы Марья Ивановна хотя бы еще раз на него взглянула, спросила о чем-нибудь.
— Дорогие вы мои! — сказала Марья Ивановна. — Как же я рада, что к вам вернулась! И все по-прежнему. Этот воздух школы...
Она обвела глазами класс, ряды парт, задержалась взглядом на Вите, сжавшемся на своей парте.
— Ну, а какие же у вас появились новые мечты?
Тимофеев поднял руку.
— Коля? Ну-ка, интересно!
— Я хочу стать сильным! — мрачно сказал Тимофеев.
— И все? — удивилась Марья Ивановна. — Разве это так важно?
— Я бы тому восьмикласснику так залепил! Чего он маленьких обижает?
— Ну что ж, тебя можно понять. Садись, Коля. Ну а ты? — мягко обратилась она к Вите. — Расскажи нам что-нибудь о себе. О своей мечте. Уж наверно, у тебя есть мечта. Правда?
— У него мечта — спать на уроках! — крикнул Лебедев.
— С кошками возиться! — отомстила Федорова Людка.
— Он ведь вам не мешал! — нахмурилась Марья Ивановна. — Пусть он сам за себя скажет.
Она улыбнулась Вите. Он неловко поднялся, хлопнув крышкой парты. Пусть смеются. Ничего он им не расскажет.
— Неужели у тебя нет никакой мечты? Или ты просто не хочешь говорить? Ну ладно, садись.
Он сел. И почувствовал обиду, разочарование. Вот сейчас могло что-то решиться. Что? Он и сам не знал. Но очень важное. А он испугался, отступил. Нет, если он и сейчас забьется в свой уголок, ничего не изменится в его жизни. А он так больше не хочет, не может!
Он снова встал. Пусть смеются!
— У меня есть мечта.
— Так!.. — заинтересованно подняла голову учительница.
— Вот... Знаете... Когда я был еще маленьким... — начал он хриплым почему-то голосом.
— Так!..
— И вот... То я... То мама показала мне один диафильм...
— «Три поросенка», — подсказал Лебедев.
— «Мойдодыр», — поддержала Федорова.
В классе захихикали. Витя замолчал и растерянно взглянул на учительницу.
— Продолжай, Витя. Какой же диафильм тебе показала мама?
— «Кто в море живет». Про рыб и морских животных. И вот... И там... В общем, ученые обнаружили на дне моря, на очень большой глубине...
— Бутылку от водки! — подсказал кто-то сзади.
— Обнаружили на большой глубине, — с усилием продолжал Витя, — странный след...
— Галоши сорок пятого размера! — выкрикнул Лебедев.
— Замолкни, Лебедев! — это, кажется, Маслов. — Ну и чего?
— Ты суть давай! Суть!! — пискнула Карцева, и все захохотали.
— Не буду рассказывать! — Витя почти упал на парту и уткнулся лицом в сложенные руки.
— Да ладно, чего там, давай рассказывай!
— Федорова, получишь!
— А пусть не воображает!
— Милые мои ребята! — сказала Марья Ивановна. — Ведь вы же добрые, я знаю. Зачем же вы так? Ведь это очень ранит, когда хочешь что-то сказать, поделиться мечтой, а на тебя обрушиваются насмешки. Не надо! Прошу вас!
Она подошла к Витиной парте:
— Ты мне расскажи, ладно? Не классу, а мне. Очень интересно начал. Только не волнуйся, не торопись.
Он поднял голову. Первый раз учительница сказала ему «Не торопись». Это его поразило. Он встал.
— След, — начал он, глядя на учительницу, в ее заинтересованные глаза, — очень напоминал след гусеницы огромного трактора. Такой след могло оставить только очень крупное морское животное. Но найти это животное ученые так и не смогли. Так диафильм заканчивался. И вот я с тех пор часто думаю: что же это за животное? И вот какая у меня мечта: я хочу спуститься на дно моря в батискафе. Это такой шар для исследования морских глубин... Я отыщу этот след, надену скафандр и выйду из батискафа...
Витя вдруг удивился наступившей тишине. Слушают его? Или обдумывают новые насмешки? Все равно. Вот он, спасительный, подбадривающий взгляд учительницы.
— ...И я пойду по следу. Он приведет меня в подводный город. Там живут морские чудовища, вроде ихтиозавров. Но они только с виду страшные. А на самом деле это разумные существа...
— Вроде тебя! — высказался Лебедев.
Но на этот раз его не поддержал никто:
— Хватит тебе!
— Надоел своими остротами!
— Давай рассказывай, Снежков!
Во взгляде Марьи Ивановны мелькнуло торжество. Она склонила голову набок и чуть-чуть подняла брови. Взгляд ее как бы сказал Вите: «Видишь? Пошло дело».
— Ну вот, — осмелев, продолжал Витя. — Это очень древние существа. Они жили на земле, когда еще людей не было. Даже обезьян. А потом ушли под воду и стали жить на дне. А люди думали, что они давно уже вымерли, потому что археологи находили скелеты этих животных. И вот я набрел на их подводный город...
Портнова оглянулась и пересела на свободную парту, поближе к Вите.
— Он, конечно, не похож на наши города. Дома там — как огромные купола. Меня привели в один такой купол. Они окружили меня, и один из них заговорил со мной...
— По-французски! — не выдержал Лебедев.
— Тише ты! Не мешай!
— А правда, как он с тобой заговорил, Снежков?
— Я это еще не продумал как следует, — сказал Витя. — Но как-то мы все-таки понимали друг друга. Ну, я не знаю — как!
— Ладно, потом придумаешь! Дальше давай!
— Они мне рассказали, как им тяжело живется. Они гибнут, их пожирают глубоководные хищники. А у них нет никакого оружия, чтобы защищаться. Они знали, что на земле тоже есть разумные существа, потому что видели затонувшие корабли. Но сами они не могли подняться на поверхность, потому что привыкли жить только на большой глубине, а на поверхности воды они погибали. Только два или три раза они все-таки посылали своих разведчиков. В скафандрах. Там, под водой эти скафандры выращивают из водорослей. Один скафандр за несколько лет. Но ни один разведчик не вернулся. Люди ведь не знали, что это разумные существа. Они видят: огромное чудовище плывет на них — и сразу стреляют.
— Эх! — огорченно махнул рукой Саша Левченко.
— Они бы знак какой-нибудь подали, чтобы люди догадались! — посоветовала Портнова.
— Да они, может, и подавали, а люди не поняли! — объяснил Тимофеев.
— Ладно, тихо! И чего дальше было, Снежков?
— А для них достаточно одной пули. В дырку попадает воздух — и все. Воздух для них — гибель. А те, которые оставались на дне, — они все ждали своих разведчиков. И когда я появился у них, они решили, что я пришел их спасать. Их осталось совсем мало: двадцать взрослых и восемь детенышей. Они спасались в своих куполах, но ведь им нужно было добывать пищу, а тут-то их и подстерегали хищники.
— Ты им помог? — с волнением спросила Федорова.
— А как я им помогу? У меня с собой нет ничего, кроме подводного ружья. Они ружье и не ухватят своими ластами.
— И как же? Что же им теперь, погибать? — спросила Портнова.
— Нет, как-то им нужно помочь, но вот как? Аппараты, например, такие есть — направленные лучи огромной силы.
— Точно! Вооружить их всех этими аппаратами!
— Дурак! Они же не ухватят твой аппарат!
— А можно так! — сказал Витя. — Можно им всем пошить скафандры, крепкие, чтобы хищники их прокусить не могли. Они бы в них охотились, а дома снимали.
— Точно! — сказал Саша Левченко. — И на поверхность можно подниматься. Контакт с людьми установили бы.
— Ну-у, Витя, — протянула Марья Ивановна. — Ты нас всех просто поразил своим рассказом. Правда, ребята?
— Ага, — ответил Маслов. — Это я понимаю — мечта!
— Ты всегда так интересно рассказываешь? — спросила учительница.
— Нет... — признался Витя.
— Он, наоборот, всегда молчит, — сказал Лебедев.
— Ты, наверно, много читаешь, Витя?
— Да, много.
— Это сразу видно. У тебя очень развитая речь. Ну что, ребята? По-моему, Витя Снежков заслужил у нас сегодня пятерку с плюсом!
Марья Ивановна взяла авторучку, склонилась над журналом и поставила напротив Витиной фамилии пятерку с плюсом!
Тут зазвенел звонок. И сейчас же ребята окружили Витину парту. Первым подскочил Саша Левченко. Он сел рядом.
— Признавайся, ты про это читал или все сам придумал?
— И читал... И сам... А что?
— Ничего... — Саша с уважением посмотрел на Витю. — Слушай! А сколько человек может уместиться в твоем батискафе?
— Двое.
— Тогда возьми меня с собой!
— Пойдите в коридор! — сказала Марья Ивановна. — Там обсудите все проблемы. А здесь надо проветрить.
Витя взглянул на учительницу. Она сидела у стола и перелистывала журнал. Она была маленькая, кругленькая, с небольшим светлым пучком волос на затылке. Очки в толстой оправе то и дело сползали с ее короткого носика, и она поправляла их пальцем. У нее были пухлые губы и толстые румяные щеки.
Это была красавица, настоящая Марья-Царевна. Нет, лучше Марьи-Царевны, потому что вряд ли у сказочной красавицы могло быть такое доброе, такое доброе лицо!
Как может одна-единственная пятерка изменить человеческую жизнь! Конечно, не для тех, кто учится хорошо. Для них одна лишняя пятерка ничего не меняет. А для Вити его сегодняшняя пятерка была первой за все время учения в новой школе. Он так мечтал о ней!
Вначале он еще надеялся, что получит. А потом перестал надеяться. А ведь как тоскливо человеку, если он не надеется получить хорошую отметку! Как тоскливо готовить уроки и знать, что все равно все зря.
Иногда ему казалось, что он написал диктант без единой ошибки и уж теперь-то получит пятерку. Но Галина Григорьевна проверяла диктант и жирным, красным фломастером исправляла ошибки — одну, другую, третью... И ставила еще одну двойку. И писала что-нибудь такое обидное: «Стыдно!» или «Нельзя так работать!».
А ему не было стыдно. Он и сам не понимал, откуда они берутся — эти ошибки. Как будто сами вползали тайком в его тетрадь. Ему становилось обидно и как-то безнадежно. А стихотворение, так хорошо выученное накануне, вдруг забывалось в самый нужный момент.
Может быть, это происходило оттого, что Галина Григорьевна смотрела на него без всякого интереса, без всякой надежды.
А он, оказывается, может! Вот она, пятерка, — лежит в его ранце, в дневнике, и ему кажется, что она звенит, как колокольчик, и что написана она не обыкновенными чернилами, а светящейся краской, и когда он откроет сегодня дневник, пятерка засияет.
Саша Левченко проводил его до угла, потом Витя проводил Сашу до его дома. Они говорили, говорили — и не могли наговориться. Наконец Саша сказал:
— Как сделаешь уроки, приходи ко мне. Пятый этаж, квартира десять. Я тебе модель планера покажу. Придешь?
— Ладно! — ответил Витя.
Витя шел по улице и улыбался — солнцу, арбузам в лотках, сверкающим лужам, своему отражению в витринах, прохожим. И прохожие тоже улыбались ему и, наверно, думали: «Вот идет счастливый человек». И они были правы.
Он шел к дяде Косте. Ему первому он должен рассказать о своем счастье. Потому что именно с дяди Кости началось все хорошее в Витиной жизни.
Он бы поехал на троллейбусе, но у него не было четырех копеек на билет. Ничего! Он хорошо помнил дорогу, а день стоял отличный, ясный и теплый. И ранец не оттягивал плечи. А мешочек со сменной обувью Витя на радостях забыл в гардеробе.
Вот он — новый дом в глубине двора. Витя поднялся по ступенькам и позвонил.
Никто не открывал.
Мальчик в нерешительности топтался на лестничной площадке. Вот обидно! Дяди Кости нет дома. Витя повернулся было, чтобы идти назад, но тут за дверью послышались шаги. Дверь открылась.
— А, Витя! — сказал дядя Костя. — Вот молодец, что пришел.
Лицо у дяди Кости было бледное, словно похудевшее. Рукой он ухватился за косяк двери.
— Что с вами, дядя Костя?
— Да вот, сердце схватило. Проходи, я пойду лягу. Да ты не бойся, дело обычное: поболит и пройдет.
Придерживаясь за стену, дядя Костя дошел до своей тахты и прилег. Витя сел рядом.
— С чем пришел, Витя? С радостью или с горем? Вижу, вижу, что с радостью! Ну, выкладывай, порадуемся вместе.
— Даже с тремя, дядя Костя! — выпалил Витя. — С тремя радостями! Первая: я получил пятерку! Вторая: у нас новая учительница! Добрая-предобрая! Мари-Ванна! Третья: я шел из школы с Сашей Левченко! И сегодня вечером я пойду к нему смотреть модель планера! Дядя Костя! Как вы это сделали?
Старик засмеялся:
— Чудак. Я тут ни при чем. Это все ты. Ты поверил в свои силы, и дело пошло на лад. А вот у меня, брат, так уже не получается. Я вот тоже многое хотел бы. Да сил маловато.
— Дядя Костя! Ну, а вот если я захочу такого, что не может произойти? Чего-нибудь невыполнимого? Например, мне бы очень хотелось, чтобы вы превратились в моего дедушку.
— Спасибо, мальчуган, — растроганно проговорил дядя Костя. — Никудышный из меня дедушка. Мне и угостить тебя нечем. Ничего не сготовил нынче. В аптеку сходить за лекарством — и то не могу.
— А давайте я схожу? — предложил Витя.
— Нет, что ты! Через улицу надо переходить, и далеко. Да мне как будто полегче стало. Это потому, что ты ко мне пришел.
Но что-то не похоже было, что ему стало легче. Он вдруг откинулся на подушку, лицо совсем побелело.
— Будь оно неладно!.. — пробормотал он и даже скривился от боли.
Витя растерялся.
— Дядя Костя! — испуганно позвал он. — Дядя Костя!
— Врача бы... — с трудом проговорил старик. — Или хоть медсестру, укол сделать...
— Дядя Костя! Я сейчас бабе Клаве позвоню! — обрадовался Витя. — Она ведь как раз медсестра! Она вам и укол сделает!
— Не выдумывай. Зачем человека беспокоить! Рассердится, скажет: своих мне забот не хватает...
— Что вы! Плохо вы ее знаете! Ее часто вызывают. Чуть что, сразу: Клавдия Егоровна, помогите! При мне сколько раз так было. Она сразу бежит.
— Да нет, не надо. Позвони лучше в неотложку. Автомат в подъезде. Ты дверь не затворяй.
Витя спустился вниз, на первый этаж, и снял с рычага телефонную трубку. Трубка молчала. Он потряс ее, но гудка все равно не было. Он оглянулся на парня, как раз в этот момент входившего в подъезд.
— Телефон почему-то не гудит, — обратился Витя к парню.
— А ты опустил две копейки?
— Нет.
— Как же ты хочешь, чтобы он гудел? Ты что, не звонил никогда по автомату?
— Нет, — виновато повторил Витя.
— Опусти вот сюда монетку — он загудит.
— У меня нету!
— Вот те раз!
— Парень порылся в кармане, выгреб горсть монет:
— Вот держи. Дай-ка, я сам опущу. Ну вот и гудит. Невелика наука. Давай я уж тебе и номер наберу заодно. Говори номер.
— А я не знаю...
— Ну, парень, ты даешь! С похмелья, что ли?
Парень хотел уже опустить на рычаг телефонную трубку, но тут Витя закричал:
— Знаю! Это я номер неотложки не знаю! А бабы Клавы телефон я знаю, набирайте.
Он назвал номер.
— На, говори, — парень протянул Вите трубку и пошел вверх по лестнице, к лифту.
— Слушаю! — раздался в трубке голос бабы Клавы.
— Баба! — забыв на минутку, зачем он звонит, крикнул Витя. — Угадай, что я сегодня получил?!
— Родной ты мой! Ну скажи скорее!
— Пятерку с плюсом!
— Да что ты! Комарик ты мой золотой! Ты, может, зашел бы ко мне? Я пирожков напеку.
— Баба! Я не могу! Я у дяди Кости! Он заболел, ему надо укол сделать. Приезжай скорей.
— Что еще за дядя Костя?
— Ну, дядя Костя! Ты приезжай!
— Да куда приезжать-то? Ты где?
— Оружейная улица, дом четыре, квартира четырнадцать. Это на троллейбусе две остановки, а там совсем рядом!
— Да знаю я эту улицу! А ты-то как там оказался? Какой еще дядя такой у тебя объявился? Не знаю я такого родственника!
— Да не родственник! Дядя Костя, ну что ты, не понимаешь? Приезжай! С уколом! У него сердце болит!
— Ах ты, господи. Не пойму ничего. Какой дом номер?
— Четыре, квартира четырнадцать!
— Бегу!
Витя повесил трубку на рычаг и вернулся в квартиру. Дядя Костя уже не лежал. Он пересел в кресло у стола.
— Отпустило, — объяснил он. — Чего зря лежать? Я этого не люблю. Зря я тебя гонял. Сейчас отдышусь и пойду чайник поставлю да картошки почищу. Перекусим с тобой. Что-то я хотел спросить тебя... Забыл... Да! Как, говоришь, имя-отчество бабушки твоей?
— Клавдия Егоровна.
— Совпадение, — сказал дядя Костя. — Жену мою покойную так звали. Клавдия Егоровна... Она на фронте погибла...
Витя пристально посмотрел на дядю Костю... И снова ему показалось, что он уже где-то видел эти глаза... Где же он их видел?.. И этот твердый подбородок...
Ему стало холодно, потом жарко, сердце забилось так сильно, что Витя услышал его стук. Он вспомнил!
Нет, не может быть... Нет, точно, точно! На фотографии, вот где!
— Она не погибла, — сказал Витя, во все глаза глядя на дядю Костю. — Она, наоборот, думает, что вы погибли. У нее над комодом ваша фотография.
— Не шути так, мальчик, — произнес дядя Костя и встал. — О чем ты говоришь?.. Какая фотография?..
— Обыкновенная. В военной форме. С двумя медалями. Только шрама нет, а так — вы похожи.
— Глупости все это, — сказал дядя Костя. Он снова сел в кресло и прикрыл глаза ладонью. — Это все фантазии твои. Ну, конечно! Ведь ты вечно придумываешь всякие истории. Только вот что я тебе посоветую: ты уйми свое воображение, когда дело живых людей касается.
— Нет, это не фантазия, это правда!
— Не надо! — прервал дядя Костя. — Не береди. Чтобы от твоего воображения людям больно не становилось. Человек я немолодой, жизнь прошла, нет у меня надежды, что встречу я когда-нибудь свою Клавдию Егоровну.
— Она сейчас сюда придет.
— Кто?
— Она.
— Ох, что же ты сделал, Витя! — с упреком сказал дядя Костя. — Не хочу я ее видеть. Боль свою ворошить. Не она это. Не может быть. И хватит. Не надо. Пойдем-ка лучше на кухню. Ведь ты из школы, есть хочешь...
Он поднялся и с трудом пошел на кухню. Витя поплелся за ним.
— Давай лучше о другом поговорим, — сказал дядя Костя, доставая из плетеной корзинки пакет с картошкой. — Приходили ко мне сегодня из детской библиотеки. Узнали откуда-то, что я занимаюсь игрушками из дерева, и попросили кружок у них организовать. Что ж, я согласился. И ходить недалеко, и с людьми общение...
Он умело начистил картошку, вымыл ее под краном, сложил в кастрюльку и поставил варить.
— Эта женщина, что приходила-то, прямо удивилась. На вот пока с сыром, — он протянул Вите бутерброд. — Прямо, говорит, у вас тут музейные вещи. Можно, говорит, я к вам ребят приведу, чтобы и они посмотрели? Отчего, говорю, нельзя, всегда пожалуйста. Материала, говорю, вот только нет. Это, говорит, ничего, материал мои ребята вам добудут...
В дверь позвонили. Дядя Костя выронил нож.
— Иди открой, — сказал он глухо. — Это за тобой. Ты сразу и иди, а я тут посижу, на кухне.
Витя пошел открывать дверь.
— Ну, слава тебе, господи, — сказала баба Клава. — Мальчик ты мой дорогой, да разве так можно? Что ото за новости за такие — к чужим людям ходить? В такую даль забрался — один, да еще к чужим... Что стряслось-то?
— Он не у чужих, Клава, — произнес тихий голос. — Он у меня...
Бабушка вздрогнула, подняла глаза на стоящего в дверях человека и сделала слабый жест рукой, как бы отмахиваясь от неожиданного видения.
— Костя, ты?.. — проговорила бабушка, и слезы брызнули из ее глаз.
— Голос... — проговорил дядя Костя. — Голос у тебя прежний остался... Я тебя по голосу узнал...
И дядя Костя тоже заплакал.
Витя тихонько прошмыгнул в комнату.
Черныш спал, свернувшись в кресле. Витя стал на колени перед креслом и уткнул лицо в теплый, пушистый бок.
— Что я наделал, Черныш! — прошептал мальчик. — Но я ведь не виноват!
Кот замурлыкал, Витя еще крепче прижался к его теплому боку.
А потом он почувствовал, что не один в комнате.
Он поднял голову.
В дверях стояли его бабушка и дедушка. Нет! В дверях стояли Клава и Костя. Да, Клава и Костя, постаревшие, но с молодыми, счастливыми глазами.
Давайте в субботний вечер зайдем в знакомый двор, сядем на скамейку перед песочницей, в которой валяются забытые формочки, ведерко с отломанной ручкой и трактор без колес. Сядем и посмотрим на вечерние окна.
Вот оранжевый абажур на пятом этаже. Зеленая лампа на третьем. И еще много-много разных окон, и все они светят по-своему, и каждое освещает что-то свое, нам неизвестное.
Не будем гадать. Лучше взглянем на то грустное окно на втором этаже. Сегодня оно веселое. Сквозь нарядные тюлевые занавески можно увидеть цветы на подоконнике, красивую лампу-торшер.
Черный кот вспрыгнул на подоконник. Мальчик кормит его чем-то с ладони. Подошли к мальчику старая женщина и мужчина, наклонились к нему. Наверно, уговаривают идти спать.
Но хватит! Похоже, что мы подглядываем. Это никуда не годится. Впрочем, мы не подглядываем, а просто фантазируем.
И все-таки — довольно! Домой, домой! И у нас над столом горит лампа, посвистывает на плите чайник, а бабушка печет наши любимые блинчики и приговаривает, что надо их скорее есть, пока горячие.
Спокойной ночи, окно на втором этаже!