ГЛАВА ВТОРАЯ


1

1946 год

ОКТЯБРЬ, 20. Ему даже не дали еще раз переночевать в отчем доме. Господин фон Тэрах, который, конечно, совсем не так благодушен, как он хотел бы казаться, привез его поздно ночью, в полной тайне. У матери Хорстля круги под глазами, покрасневшие веки. Можно понять ее горе.

Мы поместили Хорстля на отшибе, в комнатке за конторой, той самой, где раньше хранилось белье.

От передвижения на четвереньках у него на ладонях, локтях и коленках толстенные затвердения. Ладони по той же причине несуразно большие и широкие. На теле множество ссадин, следы зубов: очевидно, память драк и игр с несколькими поколениями его сводных братьев — волчат. У него очень подвижные уши и широкие ноздри.

Но удивительнее и страшнее всего глаза. Бегающие. бессмысленные и в то же время свирепые.

ОКТЯБРЬ, 21. Любой ребенок, попав в возрасте Хорстля в подобную обстановку, ничем не отличался бы спустя некоторое время от Хорстля, будь он даже с самыми гениальными задатками и потомком самых физически и умственно полноценных предков. Идиотизм неизлечим, а одичавшего человека можно раньше или позже сделать практически нормальным. И профессор Каллеман как раз этим и собирается заняться. Нет, он не тешит себя иллюзиями. Это дело не месяцев и даже не одного года.

«Но я уверен, что кое-что в этом направлении удастся сделать, — сказал он, — если и вы и ваши воспитанники мне в этом увлекательнейшем и труднейшем деле поможете».

«Наши воспитанники?! — удивленно переспросила я. — Какие воспитанники?»

«В первую очередь я имею в виду воспитанников из нашей группы ползунков», — ответил мне профессор и решительно отказался прокомментировать свое удивительное заявление.

«Вы совсем не глупая женщина, фрау Бах, — ухмыльнулся он с мальчишески-победоносным видом. — Пройдет несколько дней, и вы сами догадаетесь».

ОКТЯБРЬ, 22. Я догадалась в тот же день.

Дело в том, что по своему уровню умственного развития Хорстль находится на стадии примерно десятимесячного ребенка. Поэтому его и зачислили в группу ползунков. Вместе с ними он будет расти и развиваться, как человек, изживая постепенно в себе все волчье.

Ночью весь приют был трижды поднят на ноги жутким воем, доносившимся из комнатки, где раньше хранилось белье. Этот дикий, скорее волчий, чем человеческий, вой начинался очень низкими, хриплыми звуками, похожими на тяжкий стон, и стремительно взвивался до дребезжащего, пронзительного визга непостижимой высоты.

В этом вое звучала такая душераздирающая тоска, и был он так неописуемо дик, что даже у взрослых мороз прошел по коже. Это был вопль души бедного человеческого детеныша, которому было страшно и одиноко среди непонятных и новых для него двуногих существ и который звал свою любящую мать-волчицу и веселых братцев-волчат скорее, как можно скорее прийти за ним и увести домой, в лес, в родную милую берлогу.

Еле успокоили ребят.

2

ДЕКАБРЬ, 8. Сегодня он впервые лег спать на человеческой постели. Правда, пришлось постелить ему на полу, в его любимом углу. Но это все же была настоящая постель: тюфяк, покрытый простыней. Подушку и одеяло он пока отвергает. Спал, как всегда, свернувшись калачиком, но все же на простыне. Прогресс бесспорный.

Лоб у него морщинистый, как у старичка.

Лицо Хорстля обычно неподвижно. В случае необходимости он может строить свирепые рожи. Но никто ни разу не заметил на его лице и тени улыбки Он никогда не плачет.

Мы пользуемся каждой свободной минутой, чтобы читать ему стихи, рассказывать сказки, разговаривать с ним, вернее, над ним. Нет, он, конечно, не понимает ни слова из того, что мы говорим. И еще очень долго не будет понимать. Но мы должны приучить его бедный мозг к звукам членораздельной речи. Ведь и нормальные грудные ребята не понимают того, что нашептывает им мать. Я раньше полагала, что, разговаривая со своим сосунком, мать только удовлетворяет свою потребность выразить ласку ребенку. Оказывается, это чрезвычайно важно и для самого ребенка, для формирования его восприятия мира. И вот мы вперемежку с профессором читаем лежащему с закрытыми глазами и подогнутыми к самому подбородку коленками пятилетнему голому мальчику-волку стихи Гейне и Гете, рассказываем самые простенькие сказки, мечтаем вслух о том замечательном времени, когда он забудет, что был волком, начнет ходить на ногах, разговаривать, как все другие мальчики и девочки; когда он будет иметь много-много друзей; когда он вырастет в умного и доброго человека. А Хорстль лежит с закрытыми глазами, и мы даже не всегда знаем, бодрствует ли он или спит. Время от времени мы при этом осторожно гладим его. Сначала он настороженно рычал и ощеривал зубы каждый раз, когда мы касались его светло-русой головенки, но довольно скоро привык и даже (быть может, мне это только кажется) испытывает от этой простейшей ласки некоторое удовольствие.

Он уже начинает привыкать к мытью. Вчера, когда он сидел в жестяной ванночке, опершись спиной о ее стенку, он нагнулся и стал быстро-быстро лакать воду, в которую был погружен по грудь. Потом, когда я намылила ему руки и спину, он вдруг стал слизывать с себя мыльную пену. Поэтому сегодня прибавили в воду хины. Хорстль попробовал ее лакать, но тут же выплюнул.

Пока что мы ставим еду — молоко, сырое мясо и бисквиты — перед ним прямо на пол. Но в той же комнате, где мы воспитываем и кормим наших ползунков.

Вторая задача — приучить его самого приходить (покуда хоть на четвереньках) за едой и брать ее из наших рук. А так как за пищей ему придется приходить ко мне или профессору, а мы во время раздачи пищи окружены целой кучей ползунков, то Хорстль будет сразу привыкать и к их обществу.

Он все еще чуждается людей. Вчера к нему подползли Густль Шварц и Бетти Пекарек. Они среди ползунков самые любопытные и самые смелые. Им было занятно, как он, нагнувшись над миской, лакает молоко. Хорстль перестал лакать и зарычал на них. Не спуская с него недоумевающих глаз, они, пятясь, отползли шагов на пять и уже оттуда отважно досмотрели до конца, как странно завтракает их новый, непонятно большой и сердитый голый товарищ.

Сегодня эти отчаянные ползунки снова подобрались поближе к Хорстлю. На сей раз он кинул на них быстрый взгляд, отвернулся и продолжал насыщаться, как если бы их совсем не было рядом.

Мы пробовали ставить его на ноги, когда купали (это не то слово — «купали»! Когда мы сражались с ним в ванной комнате). Он не мог продержаться на ногах и несколько мгновений. Они у него подгибались, как резиновые.

Ему трудно держать голову в вертикальном положении: у него совершенно не развиты соответствующие мышцы шеи. А для правильного своего развития голосовые связки у человека требуют вертикальной посадки головы.

ДЕКАБРЬ, 11. Хорстль привыкает принимать пищу по общему звонку. Услышав звонок, он теперь торопится (пока что на четвереньках), к тому месту посреди комнаты, где ему положено с начала этого месяца обедать, завтракать и ужинать. Здесь он терпеливо ждет своей порции. Покончив с нею, он немедленно возвращается в свой угол, уткнется в него носом, и уже никакого внимания не обращает на то, что происходит за его спиной.

3

1947 год

ЯНВАРЬ, 7. Они подружились-таки с Густлем. И помог им в этом Рекс — щенок нашей овчарки Евы. Густль играл с Рексом, а Хорстль к Рексу уже давно неравнодушен. Он возится с ним, гладит, усаживает к себе на колени. Видно, он ему напоминает его братцев-волчат. Щенок отвечает ему полнейшей взаимностью. И в то же время Рекс преисполнен самых приятельских чувств к Густлю. А раз Рекс благожелательно и с полным доверием относится к Густлю и остальным загадочным существам, наполняющим своим визгом комнату, значит, и Хорстлю не опасно с ними водиться. Очевидно, именно эти причины и толкнули Хорстля на дружбу с Густлем.

И вот они улеглись рядышком на полу — белокурый пятилетний сынишка высокопоставленного нациста и черноголовый годовалый мальчик, у которого друзья барона фон Виввер сожгли в печах Освенцима всю родню, кроме родителей. Они полны друг к другу самых добрых чувств. У них есть общие друзья — Бетти и Пекарек и Рекс. А до остального им нет дела.

ФЕВРАЛЬ, 9. Ползунки оказались неплохими педагогами. В последние дни мы заставляли их самих брать свой обед с низенького столика. А Хорстлю ставим его порцию по-прежнему на пол.

Сегодня, после звонка на обед, он, как всегда, приполз на привычное место и стал терпеливо ждать своей очереди. Обычно ему девали последнему для того, чтобы он мог присмотреться, как ребята становятся на коленки и берут со столика то, что им положено. Наконец, все ребята взяли еду, а Хорстлю я и не подумала подать его обед. Он был озадачен. Прождал минут пять, потом подполз ко мне и боднул меня головой в ногу. Я сделала вид, будто не поняла, чего он хочет. Он боднул меня еще раз, вернулся к себе в угол и с недоумением смотрел оттуда, как я покидаю комнату, не накормив его.

Сквозь замочную скважину плотно закрытой двери я стала наблюдать за обескураженным Хорстлем. Он довольно долго просидел в углу, в обычной своей позе, по-собачьи вытянув перед собой ноги и опираясь о пол ладошками. Он был такой смешной и трогательный в своем оранжевом костюмчике. Наконец, он решился на самостоятельные действия. Он подполз к столику, старательно обнюхал его со всех сторон, опасливо поднял правую руку, оперся ею о край стола, прижался к нему грудью, чтобы не потерять равновесия, поднял левую руку и, наконец, обеими руками вцепился в миску с молоком. Я ее нарочно оставила у самого краешка. Он нагнулся над миской и убедился, что языка его не хватает, чтобы лакать из нее, стоя на коленках. Тогда он, озабоченно урча, поднял ее и перенес на пол. Точно так же он поступил и с тарелкой, на которой было для него приготовлено отварное мясо и его любимые бисквиты.





Стыдно признаться, но меня чуть не прошибла слеза. С сегодняшнего дня Хорстль будет сам брать со столика свою пищу.

АПРЕЛЬ, 23. Сегодня он вдруг обрушился на Густля и повалил его на пол. Я перепугалась, как бы он не искусал его. Но, пока я подбежала, оказалось, что ничего страшного: Хорстлю просто захотелось побороться со своим дружком, как когда-то в лесу с братцами-волчатами. Он куда сильнее Густля, но не нанес ему никакого ущерба. Конечно, это, скорее всего, инстинктивное великодушие, но все-таки приятно отметить.

ИЮЛЬ, 22. Сегодня у Хорстля, когда он гладил Рекса, на лице на какую-то долю секунды промелькнуло нечто отдаленно напоминающее улыбку. Я сейчас же побежала к профессору.

— Фрау Бах, — сказал профессор. — По этому случаю я бы выпил рюмочку коньяку, если бы у нас был коньяк. Дело, кажется, идет на лад, дорогая фрау Бах. Раньше или позже из Хорстля вылупится настоящий человечек. Или я ничего не понимаю в семействе гоминид отряда приматов класса млекопитающих.

4

СЕНТЯБРЬ, 4. Наконец-тo! То есть, передвигается он по-прежнему на четвереньках, но, останавливаясь, немедленно становится на коленки. Сам. Без надежды на немедленное поощрение.

Терпеть не могу подсматривать сквозь замочную скважину. За исключением тех случаев, когда это связано с Хорстлем. Вчера, оставшись один в комнате, он прошел некоторое расстояние на коленках, устал, хлопнулся на четвереньки, отдохнул, снова поднялся на коленки, снова сделал несколько шагов, снова хлопнулся на четвереньки… И так раз десять, пока не устал и не ушел на четвереньках отдыхать к себе, в угол.

СЕНТЯБРЬ, 10. Сегодня, когда ребята вернулись с прогулки, Хорстль подполз к ним и возбужденно залопотал. Это еще не были слова. Это больше походило на лепет годовалого ребенка, но это был ПЕРВЫЙ случай, когда он высказал свои чувства не мычанием, а более или менее членораздельными звуками.

Прозвенел звонок на обед. Хорстль подполз ко мне, встал на коленки и протянул руки.

— Хочешь кушать, Хорстль? — спросила я, не надеясь что он мне ответит.

И вдруг Хорстль утвердительно кивнул головой! Он понял вопрос! Боже мой!

Две такие радости в один день.

СЕНТЯБРЬ, 24. Снова ездила к его матери, в Вивеердорф. Когда я вернулась, он подполз ко мне, легко встал на коленки, обхватил мою ногу и залопотал:

— Та-та-та-та… Не-не-не-ме-не… Та-та-та…

Затем он перевел дух и внушительно произнес:

— Мо-ко!

Таким образом, Хорстль знает уже целых три слова! Не беда, что он, как и все ребятишки, которые учатся говорить, проглатывает отдельные слоги, искажает и недоговаривает слова. Со временем все наладится. Особенно, если удастся привлечь на помощь врача-дефектолога.

А вот что его мать фрау Урсуле тоже чего-то недоговаривает, это никаких оснований для оптимизма, увы, не дает. Что-то политическая погода в нашей благословенной Бизонии день ото дня становится все менее благоприятной для тех, кого при нацизме преследовали, и все благоприятней для тех, кто преследовал.

Профессор ездил на днях в Мюнхен и вернулся темнее тучи: профессора Вайде до сих пор еще не собрались судить. Он проживает под домашним арестом у себя на вилле, дает интервью, принимает гостей, в том числе и американских. Кое в каких газетах уже раздаются голоса в его защиту. С одной стороны, он, видите ли, гордость немецкой науки. С другой — сам жертва нацизма, потому что это, видите ли, Гиммлер виноват в том, что Вайде производил свои изуверские опыты над узниками Освенцима и Майданека. Гиммлер его заставлял, а профессор, как мягкий и интеллигентный человек, не смел ослушаться. С третьей стороны, указывалось на то, что опыты профессора Вайде производились над людьми, которые и так были обречены, а результаты этих опытов должны были послужить делу дальнейшего развития медицины, этой гуманнейшей из наук…

Боюсь, что это только цветочки, что ягодки еще впереди.


И, кроме всего прочего, в нашем детском доме объявился свой политический барометр. Я имею в виду садовника Курта. Вчера он спросил у профессора, правда ли, что среди наших воспитанников имеются «дети коммунистов». Интонация, с которой был задан этот вопрос, знакома профессору с тридцать третьего года. Еще год тому назад Курт не осмелился бы задать такой вопрос руководителю учреждения, в котором он работает, А сейчас мы и думать не можем о том, чтобы освободиться от его неприкрытого и наглого соглядатайства. Горько сказать, но за него первым делом заступится профсоюз, не говоря уже о весьма сомнительной общественности нашей округи.

ДЕКАБРЬ, 20. Научившись новому слову, Хорстль с упоением повторяет его без конца, целый день, по любому поводу, и безо всякого повода и всем, кто ему попадается на глаза. А если никого в комнате нет, он твердит это новое слово, обращаясь к стене, двери, стулу, ящику, окошку.

Сегодня он овладел словом «мясо». Он произнес — «мяс».

За все время пребывания у нас он еще ни разу не засмеялся и не заплакал.

ДЕКАБРЬ, 28. Вчера умер от воспаления легких наш милый, веселый и озорной Густль. Он прохворал ровно неделю, и всю эту неделю Хорстля нельзя было отогнать от дверей изолятора. Его пробовали увести, он ощеривал зубы и рычал. Последние двое суток он не являлся по звонку ни на завтрак, ни на обед, ни на ужин. И умер бы от голода и жажды, если бы я не поняла, что бороться с ним бесполезно и не ставила поблизости миску с молоком. Время от времени он начинал яростно царапать ногтями дверь, за которой умирал его храбрый и веселый дружок. Когда бедный Густль перестал дышать, нянька побежала за мной. Дверь осталась открытой, и Хорстль проник в изолятор. Мы застали Хорстля на четвереньках возле кроватки. Он не выл, не урчал. Лицо его по-прежнему ничего не выражало. Но в уголках его глаз поблескивали слезинки. Это были первые слезы за все время его пребывания в нашем приюте.

1948 год

ЯНВАРЬ, 7. После того, как родители Густля увезли его хоронить в Мюнхен, Хорстль несколько дней не находил себе покоя. Он ползал по дому, обнюхивал все места, где они в последнее время играли с Густлем, кроватку Густля, его стульчик, столик, на котором он сидел во время приема пищи, вешалку, на которую Густль вешал свое пальтишко.

Ночью после почти годичного перерыва он снова разбудил нас своим душу выматывающим полуволчьим-получеловечьим воем и сам ни на минуту не заснул. А в среду, когда ребята уже отходили ко сну, мы вдруг хватились Хорстля. Обшарили весь дом, не сразу догадались, что он где-то во дворе. Мы нашли его на снегу. Босой, в одном платьице он лежал, скрючившись, под той яблоней, у которой они с Густлем обычно отдыхали во время прогулок. Он посинел от холода. У него были закрыты глаза, губы лихорадочно дрожали. Через час его температура перевалила за сорок. Все симптомы показывали, что у него воспаление легких, та же болезнь, от которой умер Густль…

Только тогда, когда я его увидела на снегу, почти окоченевшего, я поняла, как привязалась к нему и как страшно мне даже подумать о том, что он может умереть.

Я не могла оставить его ни на минутку, и в Виввердорф уведомлять фрау Урсулу о беде, которая приключилась с ее сыном, поехал сам профессор. Ни баронессы, ни фон Тэраха в поместье не оказалось. Она в отъезде, в Америке, на курорте, который называется Майами.

А фон Тэрах — человек занятой. Он сейчас служит в Мюнхене в каком-то важном учреждении на какой-то важной должности.

Вчера у Хорстля был кризис. Я пришла к нему сегодня утром, перед завтраком. Он очень бледен, высох, как щепка, под глазами — круги. Руки стали совсем тоненькие, особенно в сравнении с его непомерно широкими и мощными ладонями. Когда я приблизилась к его кровати, он, совсем как любой нормальный ребенок, отодвинулся (по собственному почину!), чтобы освободить для меня место. Я присела на краешек кровати, погладила его чудесные белокурые волосы.

Он взял мою руку, положил к себе на грудь и улыбнулся слабой и доброй улыбкой выздоравливающего ребенка!

Только сегодня мне пришло в голову, что смерть Хорстля подрубила бы под самый корень хозяйственное благополучие нашего приюта.

А все-таки хорошо, что его матери не оказалось в Вивеердорфе.

Она могла увезти его в какую-нибудь мюнхенскую аристократическую клинику и уже не вернуть обратно. А ему нужно еще не один год расти в большом и дружном ребячьем коллективе под наблюдением не просто опытного, но и талантливого и обязательно доброго воспитателя. Такого, как наш профессор.

«Хорстль еще не научился ходить по-человечески и знает всего восемь слов!» — скажет профан.

«Хорстль уже научился стоять на коленках, сидеть за столом, играть с ребятами. Со дня на день он научится стоять на ногах, и он знает целых восемь слов!» — скажет любой, кто понимает необычайную стойкость и сопротивляемость волчьего воспитания Хорстля.

ИЮНЬ, 16. Мы наблюдали сквозь замочную скважину, как Хорстль, оставшись один, тренируется в прямохождении. Сделает несколько шагов, устанет, шлепнется на четвереньки, немножко отдохнет, снова подымется на ноги, и снова трогается в путь, чуть-чуть балансируя руками, как канатоходец на веревке. Шагает и сам себе улыбается. Это человеческая улыбка. Улыбка человека, который доволен тем, что далось ему с таким трудом.

На сегодняшний день в его словаре уже девятнадцать слов. Это его активный словарный фонд. Пассивный куда больше.

СЕНТЯБРЬ, 23. Он участвует в хороводах. Прекрасная практика в прямохождении. Ему нравится быть среди ребят. Он уже давно никого не укусил, но сегодня прельстился ярко-красной деревянной игрушкой, выхватил ее из рук одной девочки и с игрушкой в зубах на четвереньках убежал в глубь сада. Бегать он умеет только на четвереньках.

НОЯБРЬ, 4. Сегодня он впервые, наконец, засмеялся! Я уронила сумку, мы с Хорстлем одновременно нагнулись, чтобы ее поднять, небольно столкнулись лбами, и он засмеялся! У него вдруг сделалось очаровательное детское личико. По крайней мере таким оно мне в этот момент показалось.


1949 год

МАРТ, 12. Он научился пользоваться ложкой.

Понемножку подсаливаем ему пищу. Привыкает. С апреля будем кормить его нормально соленой пищей.

Курт раз в месяц отпрашивается в город на собрание «фронтовых друзей». Впрочем, «отпрашивается» не то слово. Он просто ставит нас в известность уже готовый к отъезду, и мы ничего не можем сделать.

ОКТЯБРЬ, 19. Сегодня ровно три года, как Хорстль поступил в наш детский дом. Он вырос, окреп, научился по-человечески пользоваться руками, обедать, сидя за столиком, ходить (но не бегать) на ногах, спать на кровати, прикрываясь одеялом, надевать на ночь ночную сорочку, проситься по нужде на горшок, есть соленую пищу, пить из кружки, пользоваться ложкой. Он привык к детскому обществу, понимает, когда к нему обращаются с вопросами, конечно, простейшими, знает, что его зовут Хорстль. И ко всему этому он уже знает СОРОК ВОСЕМЬ СЛОВ! Он их произносит в довольно изуродованном, но все же вполне понятном виде.

1950 год

МАЙ, 2. Вчера мы устроили небольшой праздник для наших воспитанников. Водили хороводы. Более старшие танцевали, читали стихи. Потом пел хор, и Хорстль пытался подпевать. Природа ему начисто отказала в слухе.

Он смело вмешивается в любую ребячью беседу. Они выслушивают его с тем редким тактом, какой бывает только у ребят, играющих в учителей. Там, где у Хорстля не хватает слов, он пытается восполнить свою болтовню мимикой. И беспримерно счастлив, убедившись, что его понимают.

ИЮНЬ, 16. Заинтересовался волчком, которым забавлялись старшие ребята. Сказал: «Тай!»

Ему дали, и он долго и безрезультатно пытался его завести. Рассердился и стал его кусать.

1951 год

МАРТ, 5. На прогулке нашел большую кость и с наслаждением грыз ее, пока я не заметила и не отобрала.

АПРЕЛЬ, 14. Сегодня Хорстлю ровно десять лет.

По уровню своего развития он приблизился к четырехлетнему. Прибыл он к нам с развитием десятимесячного ребенка. Таким образом, за четыре с половиной года пребывания у нас он прибавил в своем развитии столько, сколько нормальный ребенок за три — три с половиной года. В дальнейшем этот разрыв будет все время сокращаться. Профессор в этом глубочайшим образом убежден. И я тоже.

— Сколько тебе лет? — спросила я его за завтраком.

— Тетять… лет… я, — ответил Хорстль.

— Значит, кому сегодня десять лет? — переспросила я.

Он ткнул себя пальцем в грудь, рассмеялся и сказал:

— Хосль!..

АВГУСТ, 21. — Хорстль, — сказала я ему перед завтраком. — Пойди к дяде (дядей он называет профессора), пойди к дяде, возьми у него ключ от холодильника и принеси мне. Понял?


— Та, — сказал Хорстль, опустился на четвереньки и помчался по коридору. Дверь в кабинете профессора была распахнута настежь. Мы так с профессором договорились. Хорстль вбежал, встал на ноги, приблизился к столу и остановился.

Профессор сделал вид, будто он углубился в чтение каких-то документов. Хорстль подождал какое-то время молча, потом сказал:

— Тя-тя!

Профессор к нему обернулся:

— А, это ты, Хорстль? Чего тебе надо?

— Куч, — сказал Хорстль.

— Не понимаю.

— Тетя, куч, — повторил Хорстль и показал пальцем на ключ, лежавший поверх стопки бумаг.

— Ах, ключ? — сказал профессор, — Тетя прислала тебя за ключом?

— Тетя, — замахал головой Хорстль. — Та, та, та, та, та. Тетя куч!..

Он получил ключ, взял его в зубы, вышел в коридор, опустился на четвереньки и помчался ко мне.

— Спасибо, Хорстль, — сказала я и погладила его по голове. Он уже по-прежнему стоял на ногах.

— Та! — сказал Хорстль, сияя.

СЕНТЯБРЬ, 22. Сегодня Курт напился. В будний день. На радостях. В газетах сообщают, что совет НАТО решил включить в состав Европейской армии войска, создаваемые в Западной Германии. Курт прекрасно понимает, чем это пахнет.

Он встретил меня у подъезда.

— О, фрау Бах, — сказал он, с трудом удерживаясь на ногах, — для каждого НАСТОЯЩЕГО НЕМЦА сегодня подлинно торжественный и счастливый день. И если вы, фрау Бах, НАСТОЯЩАЯ немка, вы разделите со мной эту радость!

— Фу! — ответила я, с трудом сдерживая возмущение. — От вас раэит спиртом!.. Да еще в будний день…

— Нет, фрау Бах, сегодня совсем-совсем не будний день!.. Сегодня, фрау Бах, праздник! Пасха, рождество, троица, вознесение господне!.. День всех святых! Ах, если бы до него дожил бедный господин Скунс!..

Это была уж ничем не прикрытая наглость!

Дидерих Скунс — бывший владелец имения, где помещается наш детский дом. Ему здорово повезло, когда его убило во время одной из апрельских бомбежек Берлина в сорок пятом году. В противном случае висеть бы ему с петлей на шее на одной из площадей советского города Минска.

Я бы отдала год жизни за то, чтобы иметь возможность прогнать Курта ко всем чертям. Но в Мюнхене достаточно, как он изволит выражаться, «настоящих немцев», которые только ждут случая раздуть вокруг нас «патриотическую» кампанию.

— Пойдите, проспитесь, — сказала я Курту. — Вы не понимаете, что болтаете.

— Мне нельзя идти спать, — озабоченно сказал Курт. — У меня масса работы в саду.

И ушел, насвистывая, не очень, правда, громко и ясно, подлую нацистскую песенку. По его мнению, видно, еще рано распевать ее во всю глотку, но насвистывать уже можно.

ДЕКАБРЬ, 26. Вчера на елке Хорстль выступал с чтением стихов:

«Ё-оч-ка, ё-оч-ка.

Де ты ас-тёшь?

Фтём-нам ли-соц-ке

Ми-няты най-тешь».

Ребята все поняли. Хлопали. Хорстль был счастлив.





Ему скоро одиннадцать. Когда он молчит и стоит на ногах, он выглядит нормальным, миловидным, крепкосколоченным мальчиком своих лет.

Бетти оттачивает на нем свой педагогический дар. Он уже знает четыре буквы: А, Б, Ц и О.

1952 год

СЕНТЯБРЬ. 23. Ребята играли во дворе в прятки. Пятилетняя Рита упала и в кровь разбила себе коленку. Подняла с перепугу страшный рев. Хорстль, принюхиваясь к моим следам, разыскал меня на кухне, схватил за рукав и возбужденно залопотал:

— Рита бо-бо!.. Рита бо-бо!

Убедившись, что я следую за ним, он убежал во двор, время от времени оборачиваясь, чтобы удостовериться, что я не вернулась на кухню. Я подняла зареванную девочку на руки и понесла домой, окруженная толпой взволнованных ребятишек, а Хорстль шагал впереди нашей процессии, страшно довольный и важный, как полковой капельмейстер.

И снова прежнее: бежал на четвереньках, а шел впереди нас на своих на двух.

Вчера баронесса вдруг впервые за шесть лет новой разлуки с Хорстлем захотела его повидать. Заслушав мое очередное сообщение, она изъявила желание съездить к нам, чтобы хоть издали взглянуть на сына. Всю дорогу меня томили опасения: ведь если он произведет на нее достаточно приятное впечатление, она, не задумываясь, заберет его домой, с таким же легким сердцем, с каким шесть лет назад отдала его на воспитание нам, по существу, совершенно незнакомым и глубоко чуждым ей людям.

К счастью, все обошлось в высшей степени благополучно. Хорстль очень скучал по мне и ждал меня у ворот. Завидев меня, выходящей из автомашины, он кинулся ко мне на четвереньках, схватил мою руку и пылко прижал к своей груди.

Но тут из машины вышла фрау Урсула. Вид незнакомой, да еще так странно глядящей на него женщины испугал Хорстля. Он бросил мою руку и снова на четвереньках (как я была на этот раз рада этому обстоятельству!) убежал в кусты. Впрочем, он тут же высунул из кустов голову и, оттуда испуганно уставился на плакавшую в отдалении баронессу.

Она не захотела дожидаться, пока его приведут к ней, села в машину и укатила.

Тогда Хорстль вылез иэ кустов, снова взял меня за руку и торжественно проследовал со мною до кабинета профессора.

— Ну, как ты поживаешь, Хорстль? — спросила я его перед тем, как расстаться.

— Хошо! — сказал Хорстль. — Я хошо!

И улыбнулся чудесной мальчишеской улыбкой…

1953 год

АПРЕЛЬ, 8. После завтрака Курт, расфранченный, напомаженный, наглый, поставил меня в известность, что он отбывает автобусом в Шварцбург.

С утра весь Шварцбург был на ногах: встречали двух мерзавцев, земляков. Чрезвычайно заслуженные эсэсовцы: майор Грибль и капитан Швальбе. Милосердный советский суд приговорил их всего лишь к двадцати годам тюрьмы за преступления, за которые они заслуживали тысячекратного расстрела. Во всем цивилизованном мире подобные выродки называются военными преступниками. У нас, в ФРГ, и слов таких нет — «военный преступник». У нас они герои, патриоты, истинные немцы, страдальцы за родину — невинные жертвы «всемирного еврейско-коммунистического заговора», краса и слава нации. У нас, в ФРГ, им присвоено элегичное звание «поздно вернувшихся на родину». В самые лучшие годы Союзу лиц, преследовавшихся при нацизме, не уделялось и сотой доли того внимания, уважения и материальных благ, которые имеет этот союз массовых убийц.

В больших городах, на виду у иностранных корреспондентов власти еще стараются соблюдать какие-то приличия. В маленьких городах и деревнях этих людоедов встречают, как страстотерпцев.

Когда оба мерзавца в новехоньких, только что подаренных им автомашинах пересекли границу города, грянул колокольный благовест всех трех шварцбургских церквей. Духовые оркестры. Аплодисменты. Возгласы: «Зигхайль! Зигхайль! Зигхайль!»


Потом на площади у ратуши состоялся митинг с участием высокого гостя из Мюнхена, родственника нашего Хорстля — господина фон Тэраха.

Он поздравил доблестных эсэсовцев Грибля и Швальбе со счастливым возвращением на родину и заявил, что клевете на германских солдат надо положить конец. Затем он напомнил, что Германия окружена алчными врагами, что ей не на кого рассчитывать, кроме как на своих собственных сынов, и что история еще не закончилась и не все еще потеряно. А в заключение он сказал: «Вам пришлось страдать ради нас всех. Но теперь я приглашаю вас служить в качестве стимуляторов нашего товарищества».

«Стимуляторы» кланялись, пожимали руку господину фон Тэраху, господину бургомистру, господину начальнику полиции, господину директору гимназии.

Вечером было гулянье. Жгли фейерверк. У бургомистра был званый ужин с духовым оркестром. Шварцбуржцы попроще наливались пивом в пивных и орали песни, от которых на километры смердело эсэсовско-нацистской мерзостью.

АПРЕЛЬ, 9. Толковали с профессором насчет вчерашних торжеств в Шварцбурге. Он вздохнул:

— Существует реальная опасность, что бывшие нацисты займут большинство руководящих постов в республике.

Я сказала:

— Ошибаетесь, господин профессор. Этой опасности уже не существует.

Он фыркнул:

— Неоправданный оптимизм, фрау Бах|

— Скорее оправданный пессимизм, — возразила я. — Опасность существовала в сорок шестом году. Сейчас она уже превратилась в действительность…

Веселый у нас получился разговор.

АПРЕЛЬ, 30. Сегодня старшие воспитанники проводили последнюю, генеральную репетицию к первомайскому вечеру. Они стояли в два ряда: сзади мальчики, впереди девочки и пели «Болотные солдаты», когда вошел Хорстль. Не говоря ни слова, он пристроился к мальчикам и стал им подтягивать. Он чудовищно детонировал. Нужно было обладать железной выдержкой и горячим желанием не обидеть Хорстля, чтобы продолжать петь и не сбиться. Ребята выдержали это трудное испытание с честью. Они растут хорошими товарищами.

Кто знает, что будет с нашими мальчиками лет через пять-шесть. Ходят упорные слухи, что собираются вводить в нашей «мирной ФРГ» обязательную воинскую повинность. Забреют мальчиков в солдаты и пошлют под командованием нацистских генералов против их братьев из Германской Демократической Республики, против Чехословакии, Польши, Венгрии, Советского Союза. Горько и страшно думать об этом. Профессор — оптимист. Он считает, что до обязательной воинской повинности дело не дойдет. Он видит нечто успокаивающее в том, что Аденауэр не смеет, хотя и очень хотел бы, запретить КПГ. Боюсь, что пройдет совсем немного времени, и Аденауэр при любезном содействии наших милых социалистов посмеет. Тогда у него будут развязаны руки для любой подлости.

5

МАЙ, 1. Сегодня Хорстль весь день преследовал меня по пятам. Перед самым обедом я зашла в столовую, убежденная, что он разыщет меня и здесь. Так оно и случилось.

По случаю праздника каждому воспитаннику предполагалось раздать после обеда по две конфеты

— Вот хорошо, что ты пришел! — сказала я Хорстлю. — Сбегай на кухню. Фрау Матильда даст тебе вазу с конфетами, а ты принеси их сюда. Понятно?

— Та, онятно, — ответил он, довольный таким ответственным поручением.

Вскоре он вернулся, торжественно держа перед собой на вытянутых руках вазу, полную конфет. Я не стала их пересчитывать. Я была уверена, что он не злоупотребил моим доверием, и в награду за труды подарила ему конфетку.

Вместо того, чтобы сразу ее съесть, он побежал к своим товарищам по группе и привел их в столовую, чтобы я и им дала конфет. Но порядок есть порядок. Звонка на обед еще не было, и я их выгнала из столовой. Последним покинул столовую Хорстль. Перед тем, как уйти, он подошел к своему месту за столом и оставил возле прибора конфету, которую я ему дала.

Прозвенел звонок на обед. Ребята пришли, расселись, пообедали, потом выстроились в очередь, и я каждому из них вручила по две конфеты. Получил свои две конфеты и Хорстль. Но так как одну он уже получил раньше, то он взял со стола ту, прежнюю, а одну из полученных на общем основании вернул мне. Он не считал себя вправе получить больше любого из его друзей.

Лучшего первомайского подарка для нас с профессором милый Хорстль не мог придумать.

Назовите меня сентиментальной, но я его расцеловала в обе щеки.

А настаивать на том, чтобы он все-таки взял третью конфету, я не стала. Пусть будет так, как решил этот маленький человечек. Его решение стоило ему душевного напряжения, и это было решение, достойное настоящего человека и доброго товарища.

Завтра утром приезжает наконец из Берлина доктор Бауман, врач-дефектолог, друг нашего профессора. Он погостит у нас и заодно займется дикцией Хорстля.

МАЙ, 2. Случилось ужасное, непоправимое.

В одиннадцатом часу утра в ворота въехала зашарпанная трехколесная машина. Из нее вылез господин лет сорока пяти, невысокий, плотный, широкий в плечах, с круглым улыбающимся лицом чисто выбритого деда-мороза. На нем был потертый костюм, желтые краги. Его круглую некрупную голову украшала зеленая тирольская шляпа с павлиньим перышком.

Признаться, он не очень походил на старого врача-ученого.

— Доктор Бауман? — спросила я несколько удивленно. — А мы вас ждали с двенадцатичасовым поездом.

— С вашего позволения, сударыня, не имею чести знать вашего имени — Дидерих Скунс, если это имя вам что-нибудь говорит, — отвечал незнакомец со сладчайшей улыбочкой.

— Дидерих Скунс?! — Я почувствовала, что у меня вот-вот подкосятся ноги. — Насколько мне известно, Дидерих Скунс погиб весной сорок пятого года.

— А насколько мне известно, я жив-здоров, с честью прошел святой обряд денацификации и прибыл сюда, чтобы немедленно снова вступить во владение своей законной собственностью…

Я не в силах была проговорить ни слова. У меня отнялся язык.

— …и попросить вас, — продолжал Скунс, и вдруг голос его взвился до фальцета, — и попросить вас и всю вашу шайку немедленно освободить мое имение от вашего вонючего присутствия!..

Из сада уже мчался проклятый Курт. Лицо его выражало неземное блаженство.

— Господин Скунс! — кричал он на ходу. — Господин Скунс!.. Какое счастье!.. Если бы вы знали, что тут без вас было!.. Но я никогда не верил, что вы погибли!.. Я молил пресвятую матерь, чтобы она вас вернула сюда живым и здоровым!..

— А, Курт? — довольно холодно отозвался Скунс. — Не мешайте. Мы с вами потолкуем попозже.

— Слушаюсь, господин Скунс… Какое счастье! Боже мой, какое счастье!..

На этом записи фрау Бах прекращаются.


* * *

Теперь и ей и профессору Каллеману было не до ведения дневников. Три дня ушло на бесполезные хлопоты в Мюнхене и Бонне. Потом две с лишним недели — на то, чтобы вернуть родителям тех воспитанников, у которых были родители, и кое-как рассовать по другим приютам тех, кто были круглыми сиротами. Многих пришлось переправить в ГДР.

Это были дни, полные унижения и забот, нежных уговоров и тяжких прощаний, слез ребятишек и с трудом скрываемого горя взрослых. Об этом и о дальнейших судьбах воспитанников и воспитателей так неожиданно и стремительно закрытого детского дома «Генрих Гейне» можно было бы написать много достойного внимания и памяти. Но наша задача — не расставаться с Хорстом фон Виввером, чтобы рассказать все, что нам удалось узнать о его удивительной и горестной судьбе.


Загрузка...