Их провожала Ахматова. Она до сих пор оставалась в салоне: вела какой-то разговор на кухне огромной квартиры, пока следователь беседовал с поэтом. И теперь уходить не собиралась; Гумилёв же, судя по сборам, не планировал возвращаться.
Инсаров машинально отметил детали, на которые сыщик всегда обращает внимание. Холодное вышло прощание у поэтов: без тёплых слов, не говоря уж о поцелуе. Гумилёв только велел ей набросить на плечи цветастую шерстяную шаль.
— Дует из дверей-то… вредно стоять на ветру, простудишься.
Удивительная женщина, конечно. Сочеталось в её образе что-то античное с чем-то совершенно противоположным: до предела модерновым. Пётр Дмитриевич в последние годы интерес к женщинам несколько утратил. Он и пробудился-то в зрелости ненадолго, когда более-менее отпустила скорбь по жене. Был такой период, что греха таить. А теперь… староват уже.
Но эта Ахматова, конечно… женщина. Нет, даже не «женщина», а с большой буквы. Что-то всё-таки есть в поэтах… и в поэтессах тем паче.
Шаги на широкой мраморной лестнице звучали гулко, пока поэт и следователь спускались к парадному подъезду. Наверное, не стоило Инсарову лезть в отношения гениальной пары: к делу эти детали едва ли могли иметь какое-то отношение. Но он всё-таки не сдержался от вопроса; может, просто из любопытства — а может, стремясь с собеседником чуть сблизиться.
— Холодные у вас отношения, похоже.
— Холодные?..
Гумилёв, водрузивший на обритую голову высокий цилиндр, явно испытал в этот момент какие-то сильные чувства. Инсаров поправил не менее старомодный котелок, который едва не сдуло порывом неласкового ветра.
— Холодные… у Аннушки, думаю, именно холодные. А о себе помолчу. Вот вы знаете, Пётр Дмитриевич… год назад получил я второй Георгиевский крест. И можете поверить: что бы там злые языки ни говорили, заслуженно получил. Как и первый. Война нынче на то и Великая: там недолго сделаться героем. Быстрее, чем помереть.
— Да я-то ваших заслуг на военной службе и не оспаривал.
— То вы. А знаете, что она в альбом написала? Вроде как для Лёвы — хорошо, что он ещё и читать не умеет…
— Что же?
Выйдя из парадного, они пересекли узкую мостовую и оказались на набережной Мойки. Гумилёв склонился над оградой, глядя в мелкую тёмно-серую рябь.
— «Долетают редко вести к нашему крыльцу: подарили белый крестик твоему отцу».
Инсаров не видел лица поэта, но полагал, что тот поморщился. Да и самому следователю как-то кольнуло… вот ведь, поэты: как скажут, так хуже пули. Голос Николая Степановича чуть дрожал — как холодные воды Мойки:
— Подарили, понимаете?.. Белый крестик, Пётр Дмитриевич. Вот как видят из Петрограда войну. А в окопах, знаете ли, она… чего этот белый крестик стоит людям… ах, да зачем говорить? Не желаю я разговоров о войне. Вернуться на неё хочу, вот это правда.
Какое-то время они молчали. Но всё-таки вышли на улицу ради иного.
— Вы догадываетесь, Николай Степанович, что за улика вывела следствие на вас?
— Ещё как догадываюсь. Пистолет, верно? Экспортный «Маузер».
— Так точно.
Непросто достался Инсарову этот Маузер. Ситуация вышла — не из приятных, это точно. Оружие было пусть и не слишком, но приметным. А главное-то, это нацарапанные на рукоятке слова. Криво нацарапанные: ножом каким-то, что ли? Может быть, штыком. И вот они-то, эти краткие слова, явно отсылали к поэту. Воевавшему на фронте. А странный болтун, как осведомитель говорил, тоже «по виду — воевавший». Вот и нехитрая последовательность мыслей сложилась.
— «Маузер» мой, отрицать не стану. Был мой, если точнее. Понимаю, что надпись вы читали: она, разумеется, дарственная. Есть такой обычай на фронте… если чуешь — можно больше не свидеться… то обменяться чем-то. Обыкновенно часами, например. Но часы перед тем боем у меня уже чужие были. Махнулись пистолетами.
Да, не только африканским пророкам Гумилёв дарил пистолеты. Кому бельгийский, а кому и австрийский.
— Я всё так и понял.
— Значит, понимаете и другое: где бы ни стрелял тот «Маузер» за последний год, не моя рука его держала.
— Конечно. Но вы знаете хотя бы одну из рук, через которые он мог пройти. А судя по нашему разговору, Николай Степанович… подозреваю, что знаете абсолютно точно, кто стрелял из вашего «Маузера» в Петрограде.
Гумилёв снова держал паузу. Наверное, даже слишком долгую. А затем обернулся к Инсарову: видимо, окончательно справился с эмоциями. Странный немного человек: если на первый взгляд, то уж никак не тонкая натура. Лицо-то, что камень. А чуть присмотришься… ну, одно слово: поэт. Поэт и воин. Давно такое сочетание вышло из моды…
— Кто стрелял, я точно знаю. Не уверен только, что имя как-то поможет расследованию. А знание моё происхождение имеет самое простое: виделся я с тем человеком недавно. Был у нас разговор.
— С человеком?..
Вопрос Инсарова должен был бы показаться странным. Но следователь прекрасно знал о мистической составляющей событий. И сам Гумилёв — в этом сомневаться уже почти не приходилось — знал также. Причём куда больше, чем Инсаров. Потому и вопрос был далеко не праздным, а имел огромное значение.
— Догадываюсь, о чём вы. С человеком, да… с необычным, это уж прямо скажем. Но он, безусловно, человек. Из плоти, как говорится, да крови.
Уже это Петра Дмитриевича немного успокоило. Идеи в его голове прежде роились и более мрачные. А с людьми, какая бы там магия им ни помогала, сладить завсегда возможно. Иногда-то выходило в его практике и похуже…
— Об имени, Николай Степанович, ещё поговорим. Давайте-ка сначала о другом: я так понимаю, что экспортный «Маузер» — не единственный подарок, который этот человек привёз в Петроград. Есть у него подарок, от Кого-то или Чего-то, повесомее?
Гумилёв зашарил по карманам. Сначала мелькнула мысль, будто поэт желает показать нечто важное для расследования: но нет, просто искал папиросу и спички. Закурил. Кажется, успокоился после второй затяжки.
— Что подарок при нём, это вы поняли верно. И не один. Ему, Пётр Дмитриевич, тоже белый крестик подарили… Но вам, конечно же, совсем другое интересно. Вот тут у нас с вами вырисовывается сложность: не уверен, что смогу рассказать всё.
— Почему?
— Потому что я дал слово.
— Слово? Какое?..
Судя по выражению лица поэта, этот неуместный вопрос его обидел. Гумилёв, стоявший прежде чуть свободно, по-военному выпрямился. Голос его прозвучал жёстко, но не как перед строем: скорее будто стихи читал.
— Слово русского офицера, конечно же!
Пётр Дмитриевич задрал ворот пальто повыше, и из-под полей котелка посмотрел в глаза Гумилёва — уже не совсем дружески, а как умел по долгу службы.
— Как бы то ни было, Николай Степанович, но пришла вам пора офицерское слово нарушить.