Посвящается Джасперу.
С появлением на свет.
Эта история — ложь.
Мама находит меня в кладовке. Я вжался в угол и вздрагиваю от резкого света, заполнившего дверной проем. У меня во рту кровь и осколки керамики.
Хочется их выплюнуть, но тогда она увидит месиво, в которое превратили мои десны осколки солонки. Острые углы так и вонзаются под язык и колют мягкое нёбо, но глотать нельзя — осколки могут встать поперек горла. Соль в порезах на языке лютует. Я пытаюсь улыбнуться маме, напрягая как можно меньшее количество лицевых мышц. Капля слюны просачивается сквозь губы и мажет подбородок красным.
Мама переводит дыхание, берет себя в руки и врывается в кладовку. Она прикладывает к моим губам ворох бумажных полотенец.
— Плюй, — командует она.
Я плюю. Мы разглядываем сгусток у нее на ладони. Он похож на миниатюрное поле боя: кровь и крошки фарфоровых костей — как будто я выхаркал останки сражения, развернувшегося только что в моей голове. Мама тычет в это безобразие пальцем.
— Почему не считал? — спрашивает.
Я пожимаю плечами. Она цокает языком и вздыхает. Мама говорит:
— Открой рот.
Не сразу, но я запрокидываю голову и разеваю рот.
— Аааа. Нне теерь нушны ломбы?
Она смеется, и, слыша это, я немного расслабляюсь. Ее руки, теплые и уверенные, поворачивают мою челюсть к свету. Смех смолкает.
— Ох, Питти, — шепчет она, — зачем же ты так с собой.
— Фсё так лоха?
— Могло быть и хуже. Обойдется без больницы, но все же…
Она достает из кармана халата пару тонких медицинских перчаток и натягивает их.
Медицинские перчатки, соображаю я как сквозь вату. В халате. В четыре часа утра. Ничего себе, какой я предсказуемый.
Она тянется к моему рту.
— Готов? — Я сжимаю ее руку. — Три, два, один, и… поехали.
Она поочередно выдергивает из моих десен застрявшие осколки, отчего я каждый раз вздрагиваю, и они с тихим звоном осыпаются на пол. Донышко солонки зажато у меня в правой руке. Белые зубцы раскуроченных стенок торчат из-под пальцев, как зеркальное отражение уничтоживших ее зубов. До сих пор чувствую, как крошится керамика. Паника давит на челюсти, как рычаг, все крепче и крепче зажимая солонку в тиски моих зубов, пока я не понимаю, что нажал слишком сильно, и чувствую взрыв шрапнели у себя во рту.
Закончив, мама снимает перчатки, комкает их и запихивает на одну из пустых полок. Из другого кармана халата она достает маленькую ручку и черную записную книжку. Я смотрю на блокнот с ненавистью, хотя понимаю, что по-другому она не умеет: она человек науки.
— Ну, — говорит мама, — рассказывай.
— Что рассказывать?
Она сверлит меня Взглядом № 4. Все, у кого есть родители, знают этот взгляд. Он как бы говорит: «Пока что, родной, ты в дерьме всего по щиколотку, но если продолжишь испытывать мое терпение, тебе понадобится акваланг».
— Пусть это только у тебя в голове, Питер Уильям Блэнкман, но я вытащу из тебя это наружу, — говорит она, пряча ручку в кулаке, и хватает с полки консервный нож. — Даже если придется пустить в ход вот это.
Я хмыкаю, и отголоски приступа немного отступают.
— У меня был приступ, — сознаюсь я.
— Это я поняла. Мы говорили о том, чтобы попробовать преодолеть это с помощью счета.
— Я пробовал.
— И как?
Я смотрю на месиво в своей ладони.
— Безуспешно.
Еще один Взгляд, продолжительный и строгий, переходящий в № 5: «Мы знать способы, чтобы заставлять вас говорить, герр Блэнкман», но вслух она говорит другое:
— Почему безуспешно?
Я ощупываю языком ранки под губами и морщусь.
— У меня кончились числа.
На смену Взгляду № 5 приходит откровенное недоверие.
— У тебя кончились числа?
— Да.
— Питер, ты один из лучших математиков среди ребят своего возраста в Лондоне, а может, и во всей стране.
— Ну, так уж и в стране… — Да, так уж и в стране. Если вы думаете, что я не слежу за рейтингами, то вы спятили. — Но…
— Тебе ли не знать, что числа не могут закончиться. Просто продолжай добавлять по единице, и дело в шляпе! Новое число готово. Как по волшебству.
— Знаю, но…
— Только это не волшебство, — продолжает издеваться она, — а обычная математика, — и скрещивает руки на груди. — Если тебе удалось исчерпать безграничный ресурс натуральных чисел, Питер, только представь, что ты делаешь с моим терпением.
Молчание. Я бросаю взгляд на дверь кладовки и подумываю о том, чтобы броситься к ней.
— Питти, — говорит мама, и сарказма в ее голосе как не бывало. Тени у нее под глазами кажутся глубже, и тут я со всей отчетливостью осознаю, насколько важный завтра предстоит день и что каждая секунда, проведенная здесь со мной, по капельке лишает ее сна. — Зачем ты грыз посуду? Поговори со мной.
Я дую щеки.
— Ладно…
Признаю, это целиком и полностью мой косяк, тактическая ошибка. Я чувствовал приближение приступа за версту. Я должен был успеть подготовиться.
На часах было три двадцать девять, а я все никак не мог уснуть. Глаза превратились в булыжники, и потолок перед ними деформировался и волнился, точно океан кремового цвета.
Завтра важный день, думал я. Важный день начнется уже через три часа тридцать одну минуту, так что неплохо было бы закрыть глаза и немного поспать. Ничего не получалось, потому что я знал, что вставать нужно через три часа и тридцать одну минуту, и это меня нервировало.
Важный день, Питти. Непомерно, несказанно важный, и очень, очень публичный. Одним неверным движением ты испортишь жизнь не только себе, но и всей своей семье, так что постарайся, постарайся уснуть — тебе это нужно.
Я таращился в потолок. Посмотрел на часы. Три часа двадцать девять минут. Идеальные условия.
Питер, внимание всем постам. Это центр управления полетами. Мы в полной боевой готовности. Даю разрешение, повторяю, даю разрешение на гребаный истерический припадок.
Все началось как обычно: тянущая боль в животе, которую раньше я принимал за голод, вот только никакая еда не могла бы его утолить.
Три часа пятнадцать минут. Три часа четырнадцать минут и пятьдесят три секунды, пятьдесят две секунды, пятьдесят одна… Это же одиннадцать тысяч шестьсот девяносто секунд. Я не успею.
Чувствуешь? Чувствуешь тошноту? Если закрыть глаза, можно ощутить, как она разбухает в животе, и это еще цветочки. Ты станешь сомнамбулой, и постарайся сделать все в лучшем виде. Потому что стоит тебе оступиться хотя бы на полшага, и приступ настигнет тебя там. Не здесь, не дома, где мама и Белла придут на помощь, а там, во внешнем мире, где тебя увидят — увидят люди, которые будут снимать всё на свои телефоны. И тогда это окажется на YouTube — твоя кровь попадет в цифровое море. Она расплывется повсюду и замарает собой все. И все увидят, и осудят, и узнают.
Я тяну время. Мамина ручка зависла над блокнотом.
— Физические симптомы — как обычно? — спрашивает она.
— Тяжесть в груди, — подтверждаю я, загибая пальцы. — Учащенный пульс. Головокружение.
— Ладони?
— Взмокли, как паховый бандаж Лэнса Армстронга.
Снова Взгляд № 4.
— Можно и без красочных сравнений, Питер.
— Прости. — Я закрываю глаза и вспоминаю: — В общем, я испробовал три линии обороны, как мы и говорили…
ПЕРВОЕ: Двигайся.
Я выскочил из постели и бросился к лестнице. Движение полезно: движение разгоняет кровь по венам, по мышцам. Оно вынуждает дышать, когда каждый вдох дается с трудом.
ВТОРОЕ: Говори.
Я — скороварка, а мой рот — выпускной клапан. Сквозь стиснутые зубы я выпускаю наружу поток лихорадочного бреда, кружившего у меня в голове. Иногда мне достаточно услышать бред, который приходит в голову, чтобы убедиться в том, какая же это чушь.
— У тебя случится величайший, эпический публичный приступ паники в истории мира. Ты станешь вирусным видео. Да каким вирусным, блин, пандемическим. Люди начнут снимать реакции детей на реакции детей на твой приступ, и их реакции наберут сотни миллионов просмотров. Ты изменишь лексикон. Слово «припадок» исчезнет из обихода, вместо него будут говорить «Питти», типа «у него случился Питти». В следующий раз, когда возведенную на коленке урановую электростанцию смоет приливом, а циркониевые прутки пойдут трещинами, и гамма-излучение затопит окружающие города онкологической эпидемией, каждая передовица каждого новостного сайта в интернете будет пестреть заголовками о «Ядерном Питти»!
Ладно, это немного чересчур. Я понемногу успокаивался.
— Ты публично обосрешься, в самом прямом смысле.
Я споткнулся на нижней ступеньке. А вот это уже звучало чудовищно правдоподобно.
Я побежал на кухню, налетел на угол стола, как какая-то неуклюжая балерина, и принялся лихорадочно метаться по комнате в поисках чего-то, за что можно было бы зацепиться. Но я увидел только открытые полки, заставленные пачками с хлопьями и макаронами, шкафчики из сосны, большой серебристый холодильник и мое мутное, жуткое отражение. На плите горели зеленые цифры часов: 03:59.
Десять тысяч восемьсот одна секунда.
ТРЕТЬЕ: Считай.
Отвлечься. Расщепить приступ на фрагменты и пересчитать их — эти маленькие временные буйки. Сосредоточиться на том, чтобы удержать голову над водой, пока не доберешься до следующего.
— Один, — сказал я. — Два.
Но мой настоящий голос вслух звучал слабо, как из-под крышки, по сравнению с обратным отсчетом, идущим в голове.
Десять тысяч семьсот девяносто секунд…
— Три… четыре… — выдавил я, но ничего не помогало.
Отдельная часть моего мозга взяла счет на себя, чтобы панике ничто не мешало и ничто ее не сдерживало. Чтобы отвлечься от болезненного ощущения в нижней части живота, требовалось что-то другое, какая-нибудь более сложная головоломка.
— Вот тут-то я и облажался, — рассказываю я маме.
— Да ну?
— Я перестал считать целые числа и перешел к квадратным корням из них.
Мама не сводит с меня глаз.
— Сколько знаков после запятой? — спрашивает она в конце концов.
— Шесть.
Она морщится.
— 2,828427; 3; 3,162278; 3,316… — Я запнулся. Слоги теснились во рту, как мраморные шарики, липкий пот на ладонях и между лопатками. Я попробовал еще раз: 3,316…
Бесполезно: у меня заканчивались числа.
Я в отчаянии огляделся, ища что-то еще — что угодно, лишь бы заполнить чем-то ревущий водоворот внутри меня. Глаза защипало, сердце пьяно заколотилось под ребрами. В тусклом свете уличного фонаря кухня словно сжималась, стены заваливались друг на друга. На секунду мне показалось — я слышу, как скрипят балки.
Иногда, когда становится совсем плохо, я вижу и слышу то, чего нет. Черт. Как все до этого дошло? Я насилу сглотнул и потянулся к экстренной кнопке — «в случае аварии разбить стекло» — в последней попытке сохранить рассудок.
ЧЕТВЕРТОЕ: Поешь.
Я бросился к холодильнику и вытащил из него контейнер с карри, оставшимся с ужина. Липкое коричневое месиво морозило пальцы, когда я запустил пятерню в контейнер и начал поглощать еду. Я жевал торопливо, задним умом беспомощно понимая, что не смогу заполнить вакуум внутри достаточно быстро; надеясь, что вес пищи придавит поднимающуюся из желудка панику и не выпустит ее наружу.
— И дальше пошло-поехало.
Мама хмурится и строчит в блокнот. Она делает пометки лишь изредка, отмечая детали, которые, как ей кажется, могут оказаться важными при последующем анализе.
— Допустим, — говорит она. — У тебя кончились числа, и ты поел. Ситуация не идеальная, но на тот момент ты сделал все, что мог. Однако это, — она кивает на половинчатую солонку в моем кулаке, — едва ли оптимальный вариант для заедания стресса.
Не сводя с меня глаз, она высвобождает солонку из моей хватки и кладет мне в ладонь свою руку. Ее пальцы сжимают мои. Она распахивает дверь кладовки и выводит меня из укрытия. Кухня выглядит так, словно футбольные фанаты устроили здесь погром. Шкафы распахнуты настежь, ящики сорваны с реек и опрокинуты на пол. Повсюду валяются картонные коробки, банки из-под солений, обертки, шкурки и кусочки засохших макарон. Пол припорошен мукой, как ленивым английским снегопадом.
— У меня кончились числа, — шокированно бормочу я. Я даже не помню, как это сделал. — А потом… — и я сгораю со стыда, охватившего меня, как огонек, взметнувшийся по листку бумаги, — у меня кончилась еда.
Мама щелкает языком по внутренней стороне зубов. Она закрывает блокнот, кладет его в карман, присаживается на корточки среди мусора и начинает наводить порядок.
— Мама, — говорю я тихо, — давай я.
— Иди спать, Питер.
— Мам.
— Тебе нужно выспаться.
— А тебе не нужно? — я чуть ли не вырываю ящик из ее рук. — Это тебе через семь часов вручают награду. Ты будешь произносить речь.
Я не могу придумать ничего страшнее, чем произнести речь перед публикой. А я провожу немало времени думая о страшных вещах. Мама сомневается.
— Пожалуйста, мам. Давай я уберу. Мне станет легче.
Мама видит, что я говорю серьезно. Она целует меня в лоб и встает.
— Ладно, Питер. Я люблю тебя, слышишь?
— Да, мам.
— Мы справимся. У нас все получится.
Я не отвечаю.
— Пит? Мы справимся. Вместе.
— Я знаю, мам, — вру я.
Мама пробирается к выходу, лавируя между разбитым стеклом и лужами сока. Уже на выходе она наклоняется, чтобы поднять упавшую фотографию, отряхивает ее и ставит обратно на холодильник. Это черно-белый снимок Франклина Рузвельта с подписью: «Нам нечего бояться, кроме самого страха». Мама находит эту цитату мотивирующей, я — не очень. Через восемнадцать дней после того, как были изречены эти слова, нацисты перерезали ленточку первого концлагеря в Дахау.
Ну, господин президент? Тут немецкие евреи хотели бы обсудить с вами вашу философию.
Я задвигаю ящики на место, переворачиваю тридцать второго президента Соединенных Штатов лицом вниз и берусь за швабру.
У меня кончилась еда. Я сказал правду — технически так и было, — и мама поверила. Я не стал говорить, что, наворачивая карри, я старательно отводил взгляд от ножей, ножниц и острых углов столешницы, а когда вгрызался в солонку, то почувствовал не то, как отступает что-то плохое, а как наваливается что-то худшее.
Я то и дело прерываюсь, чтобы сбегать в туалет и проблеваться. Живот вмещает до четырех литров спрессованной пищи, но не бесконечно же. (Желудочная кислота в израненной ротовой полости, между прочим, самая маковка в диаграмме Венна между «тьфу» и «ай».) Я чувствую себя так, будто меня вывернули наизнанку и мои внутренности висят на мне, как промокшая кофта.
Я отмываю полки холодильника от пролитого молока, когда слышу тихое щелк-щелк-щелк. Звук доносится из телефонного аппарата на столе. Трубка лежит на рычаге криво. Наверное, им пользовалась мама — я не знаю никого, кроме нее, кто бы до сих пор пользовался стационарным телефоном. С кем она могла разговаривать в 4:29 утра?
Жестяная банка с лязгом прокатывается по кафельному полу. Я дергаюсь, но, обернувшись, успокаиваюсь. Это Бел.
Мы с ней, конечно, не похожи как две капли воды, но сходство есть: та же кожа, круглый год усыпанная веснушками, те же темно-карие глаза, мамин острый нос и не менее острые скулы, и… Ну, и от папы мы, наверное, что-то унаследовали. Помимо очевидного, есть и различия: она красит волосы в малиновый цвет, а когда улыбается, на щеках появляются глубокие ямочки. Да, и только мне досталась вмятина размером четыре на два сантиметра над левым глазом. Как будто неосторожный гончар оставил отпечаток большого пальца, погружая меня в печь для обжига. Врожденный недостаток.
Только ничего врожденного в нем нет даже близко.
Сестра топает на кухню, сонно почесывая голову. Обводит взглядом погром, пожимает плечами, как будто ничего такого не произошло, и опускается на колени. Я сажусь с ней рядом, и мы наводим порядок сообща: разбираем, чистим, чиним и раскладываем.
Я не прошу ее прекратить. Перед ней мне не стыдно. Перед ней мне не бывает стыдно. Мы отличная команда.
Я плохо закрутил кран, и вода капает в раковину с таким звуком, точно птица стучит в окно.
Дождевая вода капала со штанин моих школьных форменных брюк, которые волочились по полу. Я потупил глаза, вслушиваясь в приближающееся цоканье каблуков по коридорному линолеуму. С детской площадки доносились гомон и смех.
Бел сидела ровно напротив меня, под школьной доской уведомлений. Она снова и снова складывала билет на поезд, так, что бумажка уже не желала оставаться свернутой, если не придавить ее как следует пальцами. Бел подняла на меня глаза и подмигнула.
— Не переживай, мелкий, все будет хорошо.
— Мелкий? — возмутился я. — Ты старше меня всего на восемь минут.
Она улыбнулась широко и безмятежно.
— И так будет всегда, несмотря ни на что.
На двенадцати шагах каблуки стихли, и между нами встала мама, скрестив руки на груди, и посмотрела на нас типичным Взглядом № 7: «Надеюсь, это того стоит — вы отвлекли меня от научного прогресса». Она только открыла рот и хотела что-то сказать, когда дверь, рядом с которой сидела Бел, открылась и оттуда появилась миссис Фэнчёрч, наша новая — а к концу дня уже, вероятно, бывшая — директриса. Бел поднялась в знак уважения и шагнула в ее сторону, но Фэнчёрч отмахнулась от нее, как от осы.
— Нет, Анабель. Я хочу поговорить с твоей матерью наедине. — Она повернулась к маме и протянула ей руку: — Миссис Блэнкман.
Мама пожала протянутую руку и последовала за миссис Фэнчёрч внутрь. Мы с Бел обменялись изумленными взглядами. Мало того что мама позволила постороннему человеку прикоснуться к себе — она даже не исправила обращение «миссис Блэнкман» на «доктор Блэнкман». Дело пахло керосином.
— Миссис Блэнкман, — говорила миссис Фэнчёрч. — Спасибо, что пришли. Как я уже сообщала по телефону, увы, у нас нет другого выхода, кроме как… — Она закрыла за собой дверь, и остального мы не услышали.
Желудок подскочил к горлу. Нет другого выхода, кроме как — что? Отстранить от занятий? Исключить? Ввести телесные наказания?
Я таращился на дверь, отчаянно желая знать. Бел не сводила с меня глаз, и странная улыбка играла на ее лице.
Через некоторое время дверная ручка начала плавно проворачиваться против часовой стрелки. Дверь беззвучно приоткрылась — всего на четверть дюйма. Что-то, застрявшее в гнезде щеколды, выпало на пол, где медленно развернулось, как умирающее насекомое, — картонный билет на поезд.
Сквозь щель просочились голоса.
— …нельзя ничего сделать? — говорила мама. — Она провела здесь меньше недели.
— Страшно подумать, что она успеет натворить за месяц! — воскликнула миссис Фэнчёрч.
Мама вздохнула, и я понял, что сейчас она снимает очки, чтобы протереть их. Я также знал, что она не собирается нарушать молчание, чтобы… Ну да, конечно: доминировать в разговоре, не произнося при этом ни слова.
— Она очень… — Фэнчёрч подбирала слова, — неорганизованная.
— Она активная.
— Она сущий демон.
— Ей одиннадцать. Вы в курсе особенностей Питера. Ему нужна ее поддержка. Их нельзя разлучать.
— А вы знаете, что она натворила? — спросила Фэнчёрч.
Пауза, шуршание бумаги. Мама сверяется с блокнотом.
— Повалила мальчика на пол и запихнула тому в нос двух червяков, один из которых выполз у него изо рта через левую носовую пазуху. Насколько мне известно, серьезно никто не пострадал.
— Ребенок теперь безостановочно плачет!
— Я хотела сказать, что червяки живы-здоровы, — невозмутимо уточнила мама.
— Миссис Блэнкман…
— Доктор Блэнкман. — Даже я вздрогнул от маминого тона. — Миссис Фэнчёрч, вам известно, — перевернутая страница, — что непосредственно перед инцидентом с беспозвоночными этот ребенок, Бенджамин Ригби, и его приятели дразнили Питера и пытались отобрать у него рюкзак.
Опять молчание. От такого молчания нельзя не покрыться мурашками.
— Ригби уверяет, что Питера он не трогал. Свидетели в один голос говорят, что он сказал ему всего несколько слов — явно недостаточно, чтобы оправдать поведение вашей дочери. Это всего лишь слова.
— Моему сыну, — сухо заметила мама, — достаточно и этого.
Я покраснел. Перед глазами всплыла детская площадка и трое мальчишек, которые вдруг оказались так близко и были такими высокими. Это был всего лишь мой пятый день в школе, но я уже видел — ясно, как на ладони, — все свое будущее. Как видение, посланное злопамятным богом, я видел день за днем, год за годом. Я ощущал синяки, слышал их смех и чувствовал вкус крови из разбитого носа до того, как они даже тронули меня пальцем. И, видимо, это отразилось на моем лице, потому что Ригби спросил вот что:
— Чего ты так испугался?
Наверное, пришел в восторг оттого, что нашел такую благодарную жертву.
Да, мне достаточно и этого.
— …Анабель очень восприимчивая натура, — продолжала мама. — Допускаю, что она отреагировала слишком бурно, но полагаю, человек с вашим опытом в педагогике должен понимать, как важно вовремя распределить роли.
— Роли? — Фэнчёрч была сбита с толку.
— Питер очень робкий мальчик, миссис Фэнчёрч. Это делает его объектом для битья, а средняя школа, если можно так выразиться, это зверинец. Чтобы ему здесь выжить, другие дети должны усвоить, что у него есть защитники.
Сидящая напротив Белла подмигнула мне и прошептала одними губами: «мелкий». Я показал ей средний палец, и она усмехнулась.
— Простите, миссис… доктор Блэнкман, — немного оправилась от шока Фэнчёрч, — но у меня есть обязательства перед родителями мальчика.
Мама оборвала ее:
— С ними я уже поговорила.
— Неужели?
— Да.
— Но… как…
— Мой бывший коллега работает с мистером Ригби. Он нас и познакомил. Ригби согласны предоставить воспитание моей дочери мне, если я предоставлю воспитание их сына им. Вытекает один-единственный вопрос: готовы ли вы пойти нам навстречу?
— Ну… что ж… я полагаю, если… если… — Фэнчёрч как будто не говорила, а тонула и пыталась ухватиться за соломинку ускользающего от нее разговора.
— Благодарю. Это все, миссис Фэнчёрч? Нейроны ждут моего возвращения.
— Нейроны? — переспросила совершенно сбитая с толку Фэнчёрч.
— Клетки мозга, — пояснила мама таким тоном, что становилось ясно: эти самые клетки казались ей интереснее и, вероятно, умнее собеседницы.
Через четыре секунды дверь распахнулась. Мама стояла в дверном проеме, черным каблуком стратегически пригвоздив билет Беллы к полу.
— Э-э-э, мам?
— В машине поговорим, Питер.
По пути домой никто не проронил ни слова. Любое слово могло стать искрой, которая распалит мамин фитиль. Я хмуро смотрел в окно, когда почувствовал, как что-то царапнуло мою ладонь и вжалось в нее. Это был билет на поезд. На нем синей шариковой ручкой было нацарапано несколько на первый взгляд случайных букв.
Я улыбнулся. Бел не умела расшифровывать цифровые коды так, как я, поэтому мы обменивались сообщениями, зашифрованными сдвигом Цезаря. Сдвиг Цезаря — это простейший шифр в мире, идеально подходивший римскому императору, у которого полным-полно секретов и слишком мало времени. Чтобы записать код, нужно просто выписать алфавит от первой до последней буквы, затем выбрать секретную фразу — ну, не знаю, допустим, «Твою мать, Брут» — и записать ее под первыми буквами алфавита, отбрасывая все повторяющиеся буквы. Затем по порядку дописать остальные буквы алфавита, чтобы получилось что-то вроде этого:
Остается записать свое сообщение, заменяя каждую букву буквой из нижнего ряда, и — вуаля — ваше послание надежно защищено от любопытных глаз учителей, родителей и мародерствующих вестготов.
К сожалению, чтобы прочесть зашифрованное таким образом послание, всего-то и нужно, что угадать кодовое слово, поэтому подобные шифры не надежнее моей психики. Я вчитался в буквы, прикинул в уме несколько комбинаций и проглотил смешок.
«Демон» — сказал я одними губами. Она улыбнулась в ответ. Эти общие секретики, как объятия, были способом сказать друг другу, что мы рядом.
Внезапно мама испустила нервный вздох и остановила машину на обочине. На леденящее душу мгновение мне показалось, что сейчас она выгонит нас из машины и навсегда запретит возвращаться домой.
Придется уехать и жить с отцом. Отец был самой страшной маминой угрозой, вроде монстра, живущего под кроватью.
Если, конечно, найдешь его.
Но она только вздохнула.
— Не делай так больше, Анабель.
— Я же…
— Я знаю, что «ты же». Не надо. Это слишком большой риск. На этот раз нам повезло, но не у каждого туполобого задиры в этой школе будет отец, которого я смогу припугнуть потерей работы.
— Я поняла, мама.
— И вот еще что, Бел.
— Да, мама?
Уголки маминых губ дернулись вверх.
— На будущее, хотя я категорически запрещаю себя так вести, оставь дождевых червей в покое. Эти милейшие создания не заслуживают такого обращения. Бери кока-колу — так выйдет еще больнее.
— Да, мама, — ответила Бел со всей серьезностью.
Мама кивнула и снова выехала на дорогу.
Я откинулся на спинку сиденья, испытывая облегчение и восторг. Дождь хлестал в окно, и я провожал взглядом мокрые, облепленные листвой улицы. Когда я вырасту, я хочу быть как мама.
YesWeCantor@mac.com: Ничего не понимаю. Солонка?
KurtGöde@gmail.com: Ага.
YesWeCantor@mac.com: Это *керамическая*, что ли?
KurtGöde@gmail.com: Она самая.
YesWeCantor@mac.com: И ты ее *жевал*?!
KurtGöde@gmail.com: Щас, погоди… Выглядит жутковато, так что надеюсь, ты уже позавтракала.
Я наклоняю веб-камеру, чтобы запечатлеть у себя во рту кадр из фильма ужасов восьмидесятых годов.
YesWeCantor@mac.com: Блиииин, Пит, это ж по крайней мере 7 по ЛЛОШКИПу.
KurtGöde@gmail.com: Не, всего лишь 4.
YesWeCantor@mac.com: *4*?!?!?!?!?!?!?!?!?!?!??!?!
KurtGöde@gmail.com: Отсыпь и мне восклицательных знаков, Ингрид.
YesWeCantor@mac.com: 4? ЛШ 4. И как, черт возьми, у тебя получилось 4?
KurtGöde@gmail.com: Удаленность, продолжительность, степень повреждений. Мама помогла мне выкарабкаться, и все закончилось менее чем за 20 минут. Я подставил в формулу — вышла паршивая четверка.
YesWeCantor@mac.com: *Вздох* Вот вечно ты так, Питти. Красивая картинка, а по сути — пшик.
Я веселею и набираю:
KurtGöde@gmail.com: Ты сейчас назвала меня красивой картинкой, Ингрид?
YesWeCantor@mac.com: Только когда дело касается ллошков, Пит.
Я хмыкаю. Ингрид понимает меня лучше всех на свете, если не считать Бел. Мы сдружились, потому что любили одни и те же вещи: «Звездные войны», подтрунивать над участниками реалити-шоу, полуночничать и штудировать медицинские энциклопедии в интернете, изучая восприимчивость человеческого тела к жаре, холоду, жажде и скорости, чтобы понимать максимально точно, что и как мы в состоянии пережить — особая категория порно для людей с повышенной тревожностью.
Ингрид — единственная из моих знакомых, кто (а) так же хорошо шарит в математике и (б) такой же дерганый, как и я, поэтому нам просто суждено было рано или поздно изобрести способ перевести наши страхи в числовой эквивалент.
Так возник ЛЛОШКИП.
Линейная логарифмическая шкала качественного измерения психозов (ЛЛОШКИП) рассчитывается следующим образом:
ЛШ (ллошок) = log10 (Т) + log10 (D) — log10 (Р)
Где Т — длительность эпизода, D — случайные повреждения и увечья, выраженные в денежном или сентиментальном эквиваленте, а Р — удаленность от людей, способных оказать помощь.
Мы поклялись друг другу, что, если ЛЛОШКИП когда-нибудь начнут официально применять в научной среде, мы ни за что не позволим сменить название. Моя фамилия Блэнкман, а у Ингрид — Иммар-Гронберг, так что мы могли бы добавить к нашей формуле приставку «БИГ», но сошлись на том, что ЛЛОШКИП идеален сам по себе. Когда ваш персональный сорт безумия размажет вас по полу наковальней, ЛЛОШКИП измерит, насколько сложно вам будет привести себя обратно в чувство. За основу мы взяли шкалу Рихтера: сильные толчки, повторные толчки, степень разрушения. Я вспоминаю кухонный погром: панические атаки как мои персональные землетрясения.
KurtGöde@gmail.com: Как ты сама вообще?
Последовала пауза, прежде чем она ответила.
YesWeCantor@mac.com: У меня была 6.
KurtGöde@gmail.com: Вот черт!
KurtGöde@gmail.com: …
KurtGöde@gmail.com: Ты в порядке?
YesWeCantor@mac.com: Ну, да.
KurtGöde@gmail.com: Что случилось?
YesWeCantor@mac.com: Накатило в пятницу, когда я собиралась в школу. Я вдруг поняла, что не могу вспомнить, мыла ли руки, поэтому вернулась и вымыла.
KurtGöde@gmail.com: Ингрид…
YesWeCantor@mac.com: Знаю, но иногда с этим ничего нельзя поделать, сам понимаешь. Папа вытащил меня через 23 помывки.
KurtGöde@gmail.com: Боже… Хочешь встретиться?
YesWeCantor@mac.com: Нет, все в порядке. Ты все равно занят, тебе нужно идти на мамино мероприятие.
KurtGöde@gmail.com: Вот именно. И все в выигрыше.
YesWeCantor@mac.com: А ну цыц. Это будет круто. Музей естественных наук, ты чего! Это же обалденно!!!!!!!!!!!!!!!
KurtGöde@gmail.com: Имей в виду, когда полиция начнет разыскивать дерзкого похитителя восклицательных знаков, я сдам тебя с потрохами.
YesWeCantor@mac.com: Шутник. Иди и будь со своей семьей, Пит. Со мной все будет нормально.
После недолгого колебания я печатаю:
KurtGöde@gmail.com: Ладно, но если передумаешь, напиши. Я расчищу себе дорогу диплодоковой бедренной костью и примчусь.
YesWeCantor@mac.com: Я почти согласна на очередную 6, чтобы увидеть такое. Держись там, ОК?
KurtGöde@gmail.com: Постараюсь.
YesWeCantor@mac.com: 23-17-11-54, Питер Уильям Блэнкман. И x
KurtGöde@gmail.com: 23-17-11-54, Ингрид Иммар-Гронберг. П x
Я закрыл ноутбук. Иди и будь со своей семьей, Пит.
Своей.
Я никогда не встречался с родителями Ингрид, и она не собиралась что-то менять. Она говорит, что они с трудом верят в травмы, которые не отражаются на рентгеновском снимке.
— Могло быть и хуже, — бормочу я себе под нос. — Могло быть как у Ингрид.
Я сражаюсь с галстучным узлом, когда входит Бел в платье (как всегда, черном — она вообще считает, что в черно-белых фильмах есть один лишний цвет) и валится на кровать.
— Здорово, придурок, — говорит она.
— Привет.
— Класс. Я надеялась услышать от тебя гадость в ответ, а теперь мне просто стыдно.
— Извини, отвлекся. Стараюсь не задушить себя.
Она фыркает и наклоняется ко мне. Узел волшебным образом поддается подушечкам ее пальцев.
— Тут нужны ногти. Теперь получше?
— Да.
— Ты мне врешь сейчас?
— Ты всегда знаешь, когда я вру.
— Потому что мы близнецы. Можешь остаться дома. Она поймет.
Заманчивое предложение, не стану врать, но внутри все переворачивается, когда я думаю о том, чтобы дать задний ход. Нет, так нужно. Нужно быть со своей семьей в важные минуты. Нужно хлопать в ладоши и свистеть, чтобы близкие видели тебя в этот момент. Так ты начинаешь возвращать долги за семнадцать лет без сна и расшатанную нервную систему.
Так поступают все нормальные люди.
— Я пойду.
— Хорошо, — говорит она, снова откидываясь на подушку. — Но ты все-таки расслабься. Никто не будет на тебя смотреть. Черт, даже если бы дядя Питер объявился и начал выписывать свои рождественские кренделя, никто бы на него и не взглянул, так что кончай переживать.
Дядя Питер нам не родственник, а просто дядя Питер. «Кренделя», которыми он развлекает нас на праздники, включают в себя розовую балетную пачку, индюшачий окорок и исполнение «I Will Survive». Подозреваю, что с бананами у меня больше общих генов, чем с дядей Питером.
— Что бы ни было, ты ничего не испортишь, — говорит Бел, положив голову на сплетенные пальцы. — Верь мне.
Я смотрю на нее сверху вниз, и боль в животе немного успокаивается. Я и правда ей верю.
— Я всегда тебе верю, — говорю я. — Ты моя аксиома.
— До чего ж ты странный ребенок.
— Странный — согласен. Но прекрати уже называть меня ребенком. Ты всего на восемь минут старше.
— Это была гонка, и я пришла к финишу первой. Насколько велик отрыв, уже не имеет значения.
С лестницы доносится мамин голос — нас зовут.
Я обвожу взглядом плакаты на стене, ища в них поддержки. Великие математики десяти столетий смотрят на меня в ответ: Кантор, Гильберт, Тьюринг. «Мы все болеем за тебя, Пит», — говорят они. Математический юмор — не стоит их за это винить. Я смотрю на тонкое лицо Эвариста Галуа. «Я сочувствую тебе, Пит, — говорит он. — Я чувствовал то же самое перед тем, как отправился на дуэль в тридцать втором году».
«Эта дуэль убила тебя, Эварист, — напоминаю ему. — Ты получил пулю в живот и скончался в страшных муках».
«Тоже верно, — отвечает он. — Не обращай внимания на мои слова».
Рука Бел находит мою.
— Готов? — спрашивает она. — Это займет всего несколько часов, и я каждую минуту буду рядом. Побудь храбрым несколько часов, постарайся.
На углу стола лежит синий блокнот в твердом переплете. Края его слипшихся страниц скривлены временем. Я не открывал его несколько лет, но было время…
Побудь храбрым.
— Идем, — говорю я.
Отступаем! ОТСТУПАЕМ!
Вприпрыжку перемещаясь по местами заиндевевшему тротуару, агент П. У. Блэнкман (отмечен знаками почета за ловкость, отвагу и находчивость) остро ощущал четыре вещи: во-первых, ледяной октябрьский воздух, парализующий легкие; во-вторых, топот кроссовок по тротуару; в-третьих, ветер, щекочущий волоски на его голых ногах; а в-четвертых — и это ощущалось особенно остро, — что, если он перестанет прижимать ладонь к своей заднице, с него спадут трусы.
Он выругался, как и подобало бравому отставному солдату Королевской морской пехоты. Трусы серьезно пострадали в бою, располосованные от пояса почти до самого бедра вражеским клинком, но если он успеет вовремя доставить их в дом, срочная операция может уберечь их от горькой участи его верных боевых товарищей и соножников — штанов. (Он почувствовал легкий укол тревоги, задумавшись, как объяснит маме их потерю.)
«Время скорбеть по павшим еще не настало», — мрачно подумал агент Блэнкман. Вызываясь добровольцем на эту миссию, он знал, что придется дорого поплатиться — как кровью, так и (внутри все перевернулось при воспоминании, как он подворовывал активы из маминого кошелька) собственной честью. Другой рукой он стиснул пакет — пончики жирными буграми вспучили бумагу. Цель достигнута: рядовой Штанина был бы доволен результатом.
В 6:04 воскресного утра улицы были пустынны, и свет дома не горел, когда агент Блэнкман юркнул через калитку в маленький палисадник и сиганул к двери. Он даже успел подумать, что выйдет сухим из воды, пока не обнаружил, что забыл ключи.
А потом агент Блэнкман исчез, и на его месте, дрожа на пороге в разодранных штанах, с жалким видом уплетая пончики, пока страх застудить себе яйца не пересилил страх предстать перед прогневанной и разочарованной матерью, остался я.
Ничего не поделать. Я позвонил в дверь.
Затаил дыхание, услышав шаги. Ну давай, давай, я знаю, какой у тебя чуткий сон. Дверь распахнулась, и я выдохнул с облегчением.
— Доброе утро, сестренка, — я изобразил широкую улыбку, но из-за липких пятен джема на губах я, пожалуй, больше всего походил на людоеда.
— Пит? — Бел потерла глаза. Примятые подушкой волосы торчали алым ореолом на голове. — Ты почему… Времени шесть утра… И где, черт возьми, твои штаны?
Я проскользнул мимо нее и тихонько закрыл за собой дверь.
— Собака сцапала, большая такая. Положила на них глаз, ну я и решил, что лучше уступить. Я прям проникся уважением к почтальону.
— Врешь.
— Ты всегда знаешь, когда я вру.
Она ждала подробностей, но я предпочел отмолчаться. Перед глазами до сих пор стоял момент, когда лезвие вспарывало ткань. Иногда мы врем не для того, чтобы нам поверили, — просто сама мысль о том, что начнется, если рассказать правду, кажется невыносимой.
Сестра перевела взгляд с моих голых ног на пакет с пончиками, а оттуда — на вымазанный в сахарной пудре рот. Она смягчилась.
— Приступы становятся тяжелее, — заметила она. — И ты покупаешь еду вне дома, чтобы скрыть это. Пит… — Я понял, что она окончательно проснулась и сложила два и два. Мы с ней были вместе, когда на прошлой неделе я спустил последние карманные деньги на комиксы. — Откуда у тебя деньги?
Я оставил вопрос без ответа.
— Бел, пожалуйста… Мама наверняка слышала звонок в дверь. Не говори ей ничего. Скажи, что это приходил курьер, но ошибся адресом. Скажи ей…
— Сказать мне что, Питер?
Я вскинул глаза, и сердце ухнуло. Мама стояла на лестничной площадке, не спеша завязывая пояс на халате.
Все вопросы, которых следовало бояться, были заданы. И то, о чем спрашивала Бел, и еще один, контрольный. Самый страшный.
— Питер, ты что, украл у меня?
Сгорая со стыда, задыхаясь рыданиями и невнятными оправданиями, я сбежал. Бросился вверх по лестнице и спрятался в своей комнате, захлопнув за собой дверь.
Я осел на пол. Пончики выпали из рук и покатились по ковру, оставляя за собой сахарные дорожки, похожие на галактики. Я смотрел на них с ненавистью, с ненавистью к тому, как нуждаюсь в них, и с ненавистью к стыду, который толкнул меня на тайное приобретение. Супергерои и математики осуждающе смотрели на меня со стен. Галуа презрительно фыркнул.
«Сдаешься, — прошептал он. — Трус».
Но они были моими друзьями — они не могли долго сердиться на меня. «Вставай, — сказали они. — Реши эту проблему. Ты сможешь. Это всего лишь уравнение. Поднимись и подчини его своей воле».
И как можно винить их за такие разговоры — половина из них умерла до 1900 года.
Я подошел к столу и открыл самый верхний из стопки блокнот в твердом переплете. Над бледно-красной линией вверху страницы было написано одно-единственное слово:
А ниже всю страницу занимала цепочка уравнений. Во мне боролись отчаяние и надежда, и в конце концов надежда одержала верх — как всегда. Я придвинул стул, поежился от прикосновения холодного пластика к голой коже и принялся за работу.
Самая быстрая вещь во Вселенной — свет в вакууме — движется со скоростью 299 792 458 метров в секунду. Это большое число, но его еще придется возвести в квадрат, чтобы вычислить энергию, которая вырабатывается в килограмме урана, разрываемого на частицы в момент апофеоза ядерного деления. В «Малыше» — атомной бомбе, детонировавшей в небе над Хиросимой в пасмурный августовский понедельник 1945 года, — было шестьдесят четыре килограмма урана. Из них фактического распада достигли всего лишь 1,38 процента, но взрыв все равно сровнял с землей бетонные здания, вызвал огненный шторм, распространившийся на двухмильный радиус, и за долю секунды убил более шестидесяти шести тысяч мужчин, женщин и детей. А началось все с расщепления атомного ядра диаметром менее четырнадцати тысячных миллионной доли миллионной метра.
Метра, который преодолевает свет со своей скоростью.
Математика правит миром: светом, силой тяготения, реками, лунами, умами, деньгами. И все, все на свете взаимосвязано.
И вот, под присмотром Бернелл, Эйлера и Эйнштейна, мужчин и женщин, открывших математику квазаров, лабиринтов и пространства как такового, я погрузился в числа, пытаясь вычислить математику самого себя.
Я искал способ исправить эти уравнения, способ переделать себя и стать храбрым.
Резкий визг тормозов пробуждает меня ото сна.
Мама за рулем осыпает проклятиями черный «форд», выскочивший перед нами без всякого предупреждения. Я смаргиваю остатки сна, и пончики вместе с ножами и грибовидными облаками становятся зернистыми и растворяются вовсе.
Что мне снилось? Уже не помню.
Я считаю вполголоса и жду, пока все в животе уляжется и пульс придет в норму.
Помнится, я где-то вычитал, что в автомобильных авариях человеческое тело способно выдержать (очень кратковременно) перегрузки до ста g. То, что я чувствовал сейчас, не составляло и двух процентов от этой величины, но и этого было достаточно, чтобы забили тревогу все мои внутренние колокола. Слышали сказку про мальчика, который кричал «Волки!»? Так вот, в эту минуту каждое нервное окончание в моем теле буквально вопит: «ВОЛК! ВОООООООООООООЛК! ВОЛК, ВОЛК, ВОЛК! Это птица? Это самолет? НЕТ, ЭТО ПРИШЕЛ СЕРЕНЬКИЙ ВОЛЧОК!»
— Ну что, — говорит мама. — Мы на месте.
Плотная пелена облаков укрывает Лондон, бледное солнце пробивается сквозь нее, как свет маяка в густом тумане. Музей естествознания нависает над нами соборными шпилями и арочными сводами. Осталось меньше трех часов до того, как мама получит тут свою награду, стоя прямо под скелетом синего кита.
Говорю же: сегодня важный день.
Бел смотрит на меня с соседнего сиденья:
— Поверь в себя, Питти.
Я делаю вдох и выпрыгиваю из машины. Бел сует руки в карманы пальто и неторопливо шагает вперед, а мама останавливает меня прикосновением к плечу.
— Анабель говорит, ты боялся сюда идти. Из-за страха испортить мне день. Так вот почему ты паниковал сегодня утром? — Я уставился в асфальт. — Ты никогда ничего не испортишь. Даже при всем желании. Питер, сегодня все состоится только благодаря тебе и твоей сестре. Моя работа, моя жизнь — ничего этого без вас у меня бы не было, ты это понимаешь?
Она обхватывает мое лицо ладонями и задирает мне голову вверх. Она вся светится гордостью и любовью.
— Я ужасно рада, что ты сегодня здесь со мной.
В огромные стеклянные потолки и арочные окна проникает свет, заливая бледно-серые скелеты.
С верха ленивой синусоиды китового позвоночника на нас взирает массивный череп самки синего кита по имени Хоуп. Пока я стою в очереди на вход, пересчитываю ее кости (двести двадцать одна), затем стекла в потолках над головой (триста шестьдесят восемь) и, наконец, количество шагов, отделяющих меня от двери (пятьдесят пять, но число продолжает увеличиваться с пугающей скоростью). Ничего не могу с собой поделать. Слава богу, я так и не начал курить.
Вокруг нас зал преображается. Кто-то выкрикивает распоряжения, эхом отражающиеся от стен, по плиточному полу скрипят колеса, позвякивают связки ключей на ремнях одетых в черное разнорабочих (их восемь), которые выставляют освещение и развозят по местам ящики с оборудованием.
— Как ты? — шепотом спрашивает Бел.
— Блестяще, феерично, непобедимо, восхитительно, превосходно, вне…
Она вздыхает, и я затыкаюсь.
— Слушай. Если дело будет совсем плохо, ты всегда можешь слинять отсюда, — она кивает на маленькую черную камеру, закрепленную под балконом металлической летучей мышкой. — А полюбоваться на то, как маму встречают овациями, всегда можно и в записи.
К нам направляется щеголеватый мужчина в сером костюме с планшетом для записей в руках.
— А, доктор Блэнкман, — бросается он к маме с приветствиями. — А вы, должно быть, Питер и Анабель. — Он выглядит слегка разочарованным, когда мама, а следом и Бел игнорируют его протянутую руку. — Рад познакомиться, — не отчаивается он. Он так вцепился в планшет, что костяшки кажутся белыми заплатками на его пальцах. — Спасибо, что согласились прийти пораньше. Если вы не возражаете, я объясню, как все будет происходить…
Он ведет нас к вздернутому концу костяного хвоста Хоуп.
— Сейчас, как видите, накрывают столы… Ах да, спасибо, Стивен, — он отходит в сторонку, пропуская рабочего в черной бейсболке, который катит колесом большой круглый стол. На черной коже его ботинка видна длинная глубокая царапина. Под кожей блестит металлический носок. — А само мероприятие начнется примерно через сорок пять минут.
Меня начинает мутить. В новом костюме у меня трясутся поджилки. Все тут слишком большое, слишком яркое, слишком громкое.
«Волк», — нашептывает внутренний голос.
Я спрашиваю:
— Где мы сидим?
— Лауреатов и их семьи рассадят здесь, в центральной зоне, — отвечает капитан Планшет. — Церемония награждения начнется сразу после ланча, который займет примерно час. — Он поворачивается к маме: — Доктор Блэнкман, оставайтесь, пожалуйста, на своем месте, пока не назовут ваше имя, а затем поднимайтесь на трибуну для получения награды. В момент вручения от вас будет достаточно и рукопожатия, но он предпочитает обменяться парой поцелуев в щеку, хотя мы вечно твердим, как по-французски это выглядит на телеэкране, так что если вы согласны пойти ему навстречу…
— Я сама решаю, кто меня будет целовать и сколько раз, — отрезает мама.
— Ну конечно, конечно… — капитан Планшет сникает еще самую малость. — Премьер-министр с нетерпением ждет вашего выступления. Разумеется, сцена в вашем распоряжении столько, сколько вам будет угодно, но мы надеемся выкроить в его графике хотя бы несколько свободных минут, так что если бы вы могли…
— Да-да?
— Кхм, лично я придерживаюсь мнения, что краткость — сестра таланта, вы не находите?
Мама пристально смотрит на него.
— Доктор Блэнкман?
— Да?
— Вы не ответили.
— Я сама талантливость.
— Ага… — он снова опускает взгляд в свой верный планшет, как будто надеется найти в нем укрытие. — Что ж, в таком случае у меня все. Премьер-министр будет здесь через сорок пять минут или около того. Он с нетерпением ждет встречи с вами.
Сделав дело, он спешит ретироваться.
Ах да, забыл сказать: награду маме вручает премьер-министр. Он старательно делает вид, что заинтересован в развитии британской науки. Говорю же: важный день.
По мере приближения заветного часа вокруг нас множатся белые столы, вырастая, как грибы, из-под кафельного пола, и официанты в белых кителях сервируют их серебряными столовыми приборами. Они такие претенциозные, что у ножей лезвия зазубрены, а на рукоятках даже красуется гравировка с монограммой музея — черными буквами «NHM». Во рту сухо, как в пустыне, и я беру со стола апельсиновый сок и делаю глоток. Знаете, почему это не самая лучшая идея? Потому что сегодня утром я грыз керамику и мой рот искромсан мелкими порезами. Я чуть не ахаю от боли и отставляю стакан с болючей солнечной жидкостью обратно на стол. Черные униформы постепенно сменяются более яркими красками строгих костюмов и элегантных платьев. Я насчитал тридцать шесть человек, которых, судя по их одежде, можно отнести к гостям, а не к обслуге. Капитан Планшет по очереди обходит каждого из них. Ему улыбаются и отвечают. Очевидно, никто не обладает маминой гениальностью.
Я оглядываюсь на центральную зону, где мы будем сидеть, и в моем животе затягивается тугой узел. Меня со всех сторон окружат незнакомцы. Чье поведение я не могу предсказать. Я буду сидеть к ним спиной. Румяный мужчина в сером костюме и чернокожая женщина в зеленом платье с заплетенными в косу волосами чему-то смеются. Появляются еще четверо мужчин и одна женщина. Но их одежда кажется дешевой, и они не потягивают «мимозу». Видимо, телохранители бесподбородочного лидера нашей нации.
Я замечаю, что на блюдах в центре наших столов разложили одиночные листы бумаги. Приглядываюсь. Это телевизионные бланки отказа. Под воротником выступает пот. Я потираю шею и смотрю наверх. Там, на широкой лестничной площадке, хищником, приготовившимся к прыжку, притаилась телекамера.
Волк.
— Мам, — шиплю я. — Мама. Это что, будут показывать по телевизору?
— Он премьер-министр, Питер. Сюжет может попасть в новости.
Черт. Только не паниковать, не паниковать.
— Кто сидит рядом с нами? Ты их знаешь?
От кого из них стоит ожидать резких движений или громких звуков? Кто из них может напугать до чертиков? Кто из них может спровоцировать приступ?
Мама глядит на меня, хмурится и строчит что-то в блокноте, который неизменно при ней:
— Это мои коллеги, Питер, я давно их знаю. Все будет хорошо.
Хорошо значит обойдется, но в то же время почти, на грани.
Давний коллега, радостно смеясь, хлопает маму по плечу. Она бросает на меня встревоженный взгляд, как бы спрашивая, в порядке ли я, но я машу рукой, и он уводит ее здороваться со своими польщенными приятелями.
— Держи себя в руках, — бормочу под нос, но невидимые руки уже вцепились в меня мертвой хваткой, не оставив мне места для воздуха.
— Бел? — я сиплю почти беззвучно, потому что уже едва могу дышать. — Бел?
«Воздуха не осталось», — сообщают мои легкие.
Глупости, легкие, прекратите драматизировать.
Зал площадью шестьдесят четыре на двадцать восемь на тридцать метров. Даже с поправкой на внутренние стены, лестницу и потолочные своды остается более пятидесяти тысяч кубометров полезного воздуха. А это больше, чем я способен надышать за год, даже если сделать зал герметичным.
Нашли на что жаловаться, мистер и миссис Легкие.
Я смотрю на часы: 10:45. Целых два с половиной часа, прежде чем я смогу отсюда выйти, а я веду диалоги с легкими.
Черт.
У меня трясутся руки, и открыть коробку удается только с третьего раза. Я глотаю лоразепам, не запивая. Таблетка дерет горло, как колючками. Я озираюсь в поисках Бел и замечаю ее в компании чернокожей женщины в зеленом платье. Они мило беседуют, и Бел улыбается, но впервые на моей памяти лицо сестры не приносит успокоения.
«Что? — спрашивает она одними губами, недовольно хмуря лоб. — Что случилось?»
Я развожу руками. Ничего. Ничего не случилось. Это адекватный, рациональный ответ. Просто здесь слишком много людей, или слишком мало, или столы расставлены недостаточно равномерно, или электрическое освещение излишне в помещении с тремястами шестьюдесятью восемью стеклами в окнах, или что-то еще, что-то совершенно нормальное, что сегодня так и вопит: не так, не так, не так, не так.
Я чувствую, как теряю контроль. Слышу знакомое клацанье когтей доисторического ящера, крадущегося по катакомбам моего мозга. Он отдирает мои руки от рычажков управления и обхватывает их своими чешуйчатыми лапами. Я борюсь с ним, но знаю, что это безнадежно.
Пот уже заливает мне глаза жгучими ручейками, и я смаргиваю. Мне подмигивает красная лампочка на камере. Или мне показалось? Нас уже снимают? До начала церемонии еще больше получаса. Рабочий волочит по залу чемоданчик с техникой. Колеса вращаются по кафелю, рыча как…
Волк.
Стая черных пауков разбегается перед глазами. Люди обращаются ко мне, но я не слышу, что они говорят. А теперь на меня смотрят лица — растерянные, встревоженные, а теперь размытые, потому что я прихожу в движение, поворачиваюсь, кружусь, чуть не теряя равновесие, бросаюсь к выходу. Пятьдесят три шага — я считаю.
Пятьдесят два, пятьдесят один…
— Питер! — Мамин голос остался далеко позади.
ПЕРВОЕ: Двигайся.
Движение полезно, оно заставляет дышать. Только не сегодня, не сейчас. Я спотыкаюсь, я задыхаюсь, я захожусь кашлем, но каким-то образом не прекращаю бега. Постой. Отдышись секунду, подумай. Но ноги не слушаются. Я бегу по коридорам, мимо стеклянных витрин с бабочками. Чернильные кляксы глазков на их крыльях провожают меня взглядом. Колкие мурашки проносятся по мышцам, когда я машу руками. Я не чувствую ног.
Как я сюда попал? Где поворачивал? Я оглядываюсь. За моей спиной тянутся неотличимые друг от друга темные каменные коридоры. Отсюда до зала — один поворот или двадцать?
— Питер!
Мамин голос слышен еле-еле, и все равно он кажется злым и недовольным.
Я не знаю, как далеко меня унесло. Остановись.
Поверни обратно. Ты все испортил.
Не могу.
Смаргиваю пот с глаз и вижу окаменелый оскал динозавра. В отчаянии пытаюсь навести в мыслях порядок. В скелете динозавра двадцать три кости; двадцать три — простое число, первобытное; эти кости — простые числа древнего ящера, нерушимые и неделимые.
Не получается. Я снова срываюсь на бег. Свет меркнет, и стены словно исчезают, и я не вижу вокруг себя ничего, кроме скелетов в окружающих меня шкафах. Ноги ноют от напряженного бега. Чувство, как будто что-то давит мне в спину, словно темнота обрела плотность. Я бегу, разрезая уже не воздух, а землю. Я погребен и незряч. Я так больше не могу. Грудь сейчас разорвет. Я торможу, хочу откашляться. Ноги подкашиваются подо мной. Мистер и миссис Легкие доверху засыпаны темной сырой землицей. Я слышу приветственные шепотки окруживших меня скелетов, моих товарищей по погребению.
— Питер! — Это мама, все еще откуда-то издалека, но с оттенком истерики в голосе, как будто она не может держать себя в руках. Мама всегда может держать себя в руках. — Питер!
Боже, вот сейчас я реально облажался. Поставил ее в неловкое положение, перетянул одеяло на себя.
ВТОРОЕ: Говори.
— Сон. Сын. Слова. Б-б-блин! — Язык онемел, мозг тоже, и слова не идут.
— Питер…
И затем:
— НА ПОМОЩЬ!
Что? В темноте я поворачиваюсь на звук. Хочу бежать назад, но не знаю, где это «назад».
— ПОМОГИТЕ!
Похоже, она напугана не меньше моего. Ей нужна… (я с сомнением качаю головой)… маме нужна моя помощь?
— ПИТЕР!
Боль. В ее голосе я слышу боль.
ТРЕТЬЕ: Считай.
Сосчитай шаги. Развернись. Иди к ней. Иди.
— Один. Один. Один. — Я как будто не знаю других цифр.
— ПИТЕР!
— Один, — снова и снова выдавливаю я, по-прежнему беспомощно поджав под себя ноги. — Один. Один. Один. Один. Один.
— Пожалуйста!
Один.
— НЕТ, ПРОШУ ТЕБЯ!
Один.
— ПОМОГИТЕ!
ЧЕТВЕРТОЕ: Поешь.
Я сую костяшки пальцев в зубы и сжимаю челюсти. Рот наполняется теплой жидкостью, и я рефлекторно выплевываю. Первобытные скелеты столпились вокруг меня в безмолвном одобрении, а я жую и грызу, стараясь откопать свою собственную нерушимую, неделимую часть. Боль пронзает запястье, лезет в грудь и оживляет ноги. Я снова бегу, — во всяком случае, плетусь, на ходу сплевывая кровь.
— Мама, — хриплю я. — Мама!
Нет ответа. Коридор перед глазами возвращается в фокус. Скелеты динозавров притихли за медными табличками наименований.
— Мам?
Я наугад сворачиваю за угол. Понятия не имею, как сюда добрался. Я вижу свет, отраженный от стеклянных витрин. Бабочки. Я помню бабочек! Должно быть, я совсем недалеко от зала.
— Мам?
Нет ответа. Я немного успокаиваюсь и теперь уже чувствую пульсирующую боль в руке. Я бережно обнимаю запястье второй рукой. Возможно, мама вовсе и не бросалась за мной вдогонку. Возможно, ее голос мне почудился. Возможно, она осталась в зале. Я бросаю взгляд на часы: 10:57. Мне хочется рассмеяться. Я отсутствовал всего несколько минут. Буря в желудке успокаивается, и я прячу руку под пиджаком. Отсюда я знаю, как выйти обратно. Я успею вернуться до начала церемонии, я буду аплодировать, болеть за маму и гордиться ею, как и положено нормальным сыновьям…
Впереди, в двадцати шагах от меня что-то лежит на полу.
Что-то черно-сине-красное — ворох ткани на кафельном полу. Я не вижу очертаний фигуры, но меня распирает необъяснимое чувство узнавания. Я замедляю шаг, осторожно приближаясь. Девятнадцать шагов. Восемнадцать. Ткань посередине черная, окруженная фрагментами синего цвета и тонкой красной каймой. Семнадцать, шестнадцать. На пятнадцати шагах я понимаю: нет, это не черный цвет. Вся ткань синяя, и только посередине она потемнела и приобрела глянцевый блеск, пропитавшись чем-то. Четырнадцать шагов, тринадцать. Красная кайма — это то, что окрасило ткань и просочилось за ее пределы. Я знаю этот цвет. Я опускаю глаза на свою прокушенную до крови руку и вижу тот же оттенок.
Рука. Я вижу руку, загнутую вокруг влажной копны волос. А потом мир резко обретает четкость, и я узнаю ее.
Маму.
…
…
…
Я опускаюсь рядом с ней на колени. Даже не помню, как преодолел последние шаги. В голове пустота.
Я вскидываю голову и кричу:
— Бел! Бел! На помощь!
Я смотрю на свои руки. Они погружены в окровавленную ткань.
Иногда, когда становится совсем плохо, я вижу и слышу то, чего нет. Сейчас пройдет, с минуты на минуту. Я почувствую руку на своем плече, и мама обнимет меня.
Так много крови. Запах обволакивает меня. Он такой вязкий, почти как гель. Я шарю в поисках пульса и нащупываю слабое биение, словно у нее под кожей пришпилена бабочка. Я беспомощно смотрю на нее. Она истекает кровью, а я не знаю, как ей помочь. Не знаю, как не сделать все еще хуже. Я отлепляю складки платья с ее губ, чтобы облегчить доступ кислорода. Человеческому организму требуется по меньшей мере двести пятьдесят миллилитров воздуха в минуту. Я прослежу, чтобы она получила свою норму. Ее нос выпачкан красно-черной запекшейся кровью и рассечен вдоль обеих ноздрей.
— БЕЛ! — кричу я, надрывая горло, но никто не приходит.
Кровь. Кровотечение нужно остановить. Максимальное количество крови, которое можно потерять и при этом выжить, — два литра. Я копошусь в ее платье. Оно набрякло от влаги, стало горячим и липким. «Будь меньше двух, — уговариваю лужу крови на полу. — Пожалуйста, будь меньше двух». Я слышу шаги. Крики. Я нащупываю самую мокрую часть платья. Чувствую, как у меня под ладонью пульсирует жидкость — она густая, как мед. Крики становятся громче. Я сминаю ткань в ком и прижимаю к ране. Вынимаю из кармана телефон, но сигнала нет.
— Отойди от нее! — одергивает меня грубый мужской голос.
— Она… она моя… — Я задыхаюсь и не могу выдавить из себя больше ни слова.
Кровь сочится меж моих пальцев. Мамины веки дрожат, а трепетание бабочки под запястьем ослабевает. Руки обхватывают меня поперек живота, тащат прочь, а я мечусь и верещу, как младенец.
— Мама! Мама! У нее кровь! Отпусти меня!
Руки, вздрогнув, отпускают меня, и я падаю навзничь. Я шарю по ткани, истерично пытаясь снова нащупать источник кровотечения. Боковым зрением вижу коричневую униформу службы безопасности. Еще секунда — и я очнусь. Еще секунда. Пожалуйста.
Пожалуйста.
Слышу стук высоких каблуков. Бел?
— Пропустите меня, идиоты. Я врач! — срывается голос.
Сухие темнокожие руки начинают шарить рядом с моими, находят то, что ищут, хватают мою ладонь и кладут на нужное место. Снова чувствую, как течет, течет, течет кровь. Я смотрю на нее. Это та самая женщина с приема — в зеленом платье и с высоко зачесанной косой. Ее черты сосредоточенны и напряженны.
— Держи крепко, — говорит она мне, — и, что бы ни случилось, не отпускай.
— Это моя… мама, — выпаливаю я.
— Я вызвала скорую, — говорит женщина. — К тому же здесь полный зал врачей. Мы не дадим ей умереть.
Полный зал врачей. Ну конечно. Огоньком зажигалки в груди вспыхивает облегчение. Все эти люди работают с мамой. Они ее коллеги и друзья — так сказала мама. Они знают, что делать. Женщина в зеленом осторожно поворачивает маму. Просовывает руку под мамины бедра и осторожно приподнимает над полом. Рана, которую я зажимаю ладонью, находится чуть ниже ее пупка.
— Гравитация сделает все, что нужно, за нас, — говорит доктор в зеленом.
— Бел, — я озираюсь в поисках сестры. — Вы ее видели?
— Бел? — переспрашивает она. — Анабель? Твоя сестра? Где она? — доктор внимательно смотрит на меня. — Разве она не с тобой?
— Нет. Вы… вы мамина подруга?
— Верно. Меня зовут Рита.
— Я… я сбежал.
Звучит как исповедь.
— Я видела, — говорит Рита. — Тебя зовут Питер, верно? — Я киваю. — Ты вылетел из зала как ошпаренный, точно привидение увидел. За тобой побежала девушка в черном платье. Это была Анабель?
Я бессильно киваю. Не могу выдавить ни слова. Бел бросилась за мной вдогонку? Я и не заметил.
— Луиза, — она морщится, называя маму по имени, — сразу выбежала следом за вами. Если бы на вашем месте были мои дети, я бы поступила так же.
Мне становится так погано, как будто я получил кулаком в солнечное сплетение. Она шла за мной. Это я привел ее туда, где подстерегала беда. Я крепко жму ладони к ране, но пальцы соскальзывают, и я лихорадочно шарю вокруг, чтобы поскорее возобновить давление.
Топот сапог. Зеленая форма с неоновыми полосками. Четверо санитаров с носилками. Один из них садится на корточки рядом со мной. Большими ножницами он начинает разрезать мамино платье, обводя мою руку, в то время как другой санитар надевает на маму прозрачную пластиковую маску, к которой присоединена красная пластиковая бутыль. Слышу треск за спиной, когда третий медик распаковывает перевязочные материалы. Тот, что с ножницами, пытается аккуратно убрать мою руку, но я сопротивляюсь. Что, если, как только я отниму руки, оставшаяся в ней кровь хлынет наружу? Он тихонько вздыхает и рывком отдергивает мою ладонь в сторону. К ней прилип лоскут окровавленного шелка. Оголенная рана формой напоминает глаз, как будто кто-то воткнул в нее нож и провернул.
— Ты молодец, — говорит он негромко, прикладывая к порезу бинт на липучках.
Другой санитар улыбается мне, втирая антисептический гель в мое покусанное запястье, и бинтует его. Его лицо мне смутно знакомо. Мой мозг бьется в замешательстве, пытаясь выявить связи там, где их не должно быть.
— Ее можно перемещать? — спрашивает другой голос позади меня.
— Нам придется это сделать, — ответственно заявляет Рита. — Несите носилки.
Они кладут носилки рядом с мамой и бережно-бережно переносят ее с пола. Проходят годы. Каждый тик секундной стрелки на моих часах по ощущениям тянется как месяц.
— Анабель.
Я резко оборачиваюсь при упоминании сестры, ожидая наконец увидеть ее, но ее все нет, и только Рита строго смотрит на меня.
— Питер, это очень важно. Где сейчас Анабель?
Я неловко достаю телефон, но сигнала по-прежнему нет. Подушечки больших пальцев оставляют кровавые отпечатки по всему экрану.
— Не знаю, — сдаюсь я. — Понятия не имею.
Наконец маму уложили на носилки. Санитары считают: «Раз, два, три, взяли» — и водружают их на раскладную тележку.
— Уверен? — Рита напряжена, на ее лице застыло выражение, которое я не могу прочесть. — Подумай. Куда она могла пойти? Вы близнецы. Никто не знает ее лучше, чем ты. Когда ты в последний раз принимал лекарства? Недавно? Хорошо. Тогда думай.
Я тупо мотаю головой. Я не знаю. Она должна быть здесь, со мной и мамой. Еще одна страшная мысль бьет в солнечное сплетение. Я вспоминаю, как бежал по всем этим коридорам. Вдруг Бел лежит в другом таком же коридоре, истекая кровью, и рядом нет никого, кто мог бы ей помочь?
— Вдруг она тоже ранена? — Я задыхаюсь.
— Нет, — уверяет Рита. — Мы уже всё проверили. Ее здесь нет.
— Я не… я не…
Но что-то не так, что-то не дает мне покоя.
Когда ты в последний раз принимал лекарства?
Как она узнала?
Потому что она мамина коллега, придурок. Она ее подруга. Она назвала ее по имени. Конечно она знает о таблетках — она знает о тебе все.
Но тогда почему — и подозрение, как червяк, закрадывается в мою голову, — почему я не знаю о ней ничего? Если они с мамой достаточно близки, чтобы обсуждать мое медикаментозное лечение, почему мама никогда не упоминала о Рите?
Глупый, дурацкий, параноидальный мозг. Сосредоточься, бесполезный ты кусок дерьма. Она хочет помочь. Она пытается сказать, что Бел пропала, а ты только и можешь, что придираться к словам. Парамедики с мамой вышли за дверь на три четверти. Один из них придерживает ее ботинком. Массивным черным кожаным ботинком. На носке которого — длинная царапина, из-под которой выглядывает стальной носок. Сердце ухает вниз.
— Стойте… — я бросаюсь вперед в тот момент, когда за мамой, чье лицо наполовину скрыто налипшими влажными прядями, захлопывается дверь, окончательно скрывая ее из виду.
— Стойте…
— Питер? — Рита смотрит на меня с беспокойством. — Можешь пойти за ними, Питер, все в порядке.
— Кто вы такая? — сипло спрашиваю я сквозь мокроту и слезы в горле.
— Я же говорила, — отвечает она. — Я врач, я ваш друг. Меня зовут…
— Я вам не верю, — перебиваю я. — Если вы мамина подруга, почему она никогда не рассказывала о вас? — Мысли лихорадочно скачут, и слова спотыкаются друг о друга. — У фельдшера царапина на ботинке, точно такая же была у того парня, который ставил столы в зале. Там было восемь техников, две команды по четыре человека. И здесь было четыре фельдшера, хотя обычно на вызов посылают двоих. И вы говорили с ними так, как будто вы давно знакомы. Вы сказали: «Нам придется это сделать». Нам. Каким таким «нам»? Кто вы все такие?
Я замолкаю и перевожу дыхание. Заткнись, Питер. Послушай, что ты несешь: ты перенервничал и ведешь себя как параноик. Я смотрю на Риту, надеясь, что она будет все отрицать, — тогда я смогу выдохнуть и довериться ей. Одному мне не справиться. Сейчас она все объяснит, непременно объяснит. Расскажет все как есть. Она мне поможет.
Рита смотрит на меня. Потом переводит взгляд на часы. И вроде бы приходит к какому-то решению.
— Ты можешь либо поверить в то, что мы на твоей стороне, — говорит она, и ее тон нисколько не меняется. — Либо ты можешь считать нас своими врагами. Получается, твоя истекающая кровью и беспомощная мать сейчас находится под нашим контролем. Так что в любом случае тебе выгоднее делать так, как мы говорим.
Внутри меня все леденеет. Я уставился на нее и не могу отвести глаз. С невозмутимым выражением она терпеливо ждет моего решения.
Я поворачиваюсь на сто восемьдесят. Сквозь матовое стекло еще видно, как они увозят маму по длинному коридору. Мне хочется драться — бешеное желание растет во мне и распирает грудную клетку так, что, кажется, вот-вот вырвется наружу и потащит за собой, но их слишком много, они слишком крупные, и даже если в какой-то гомерически малоправдоподобной вселенной я смогу одолеть четырех взрослых мужиков, дальше-то что? Слишком много времени потрачено впустую. Мама может умереть до приезда второй скорой, настоящей скорой. Ее единственная надежда — ее же похитители.
Где же ты, Бел?
Я сглатываю кислую слюну и говорю:
— Что мне нужно делать, говорите.
Сквозь стекло я вижу мутную человеческую фигуру, бегущую к нам. Человек тормозит, огибая мамины носилки, затем снова набирает скорость и врывается в двери. Я узнаю в нем человека в сером костюме. Сейчас его галстук ослаблен, лицо раскраснелось. Когда он видит меня, на его лице мелькает что-то вроде облегчения, быстро сменяясь недоумением. Он поворачивается к Рите.
— Где девушка? — строго спрашивает он. В его голосе слышится североирландский акцент.
Рита молчит.
— Ты что, не знаешь? — возмущается он. — Какого че…
— Следи за выражениями, — ледяным тоном обрывает его Рита.
Метнув на меня беглый взгляд, он снова возвращает свое внимание к ней. «Девушка», — лихорадочно соображаю я. Он имеет в виду Бел?
— Ее нет? Он забрал ее? — шипит мужчина. — Как это могло произойти? Как он вообще сюда попал?
«Он». В мыслях разброд. Кто такой «он»?
— Не знаю, — признается Рита.
— Твои люди должны были мониторить все входы и выходы.
— А твои — вести наблюдение, Шеймус. Хочешь сейчас искать виноватого? — В голосе Риты звенит опасное напряжение.
«Пора нырять с аквалангом, родной», — не к месту думаю я.
— Не сваливай на меня ответственность.
— И свалю, если решу, что так надо, — говорит Рита тоном, не терпящим возражений. — А теперь возвращайся к своим мониторам и организуй нам отступление.
Она снова поворачивается ко мне, а я смотрю, как человек убегает обратно через двойные стеклянные двери.
— Шагай передо мной, — приказывает Рита таким тоном, как будто она приставила пистолет к моему виску. Но ей не нужен пистолет — у нее моя мама на носилках. — Не отходи от меня дальше чем на двадцать дюймов. Посмотри на меня. — Я смотрю ей в глаза. — Ты знаешь, сколько это — двадцать дюймов? — Я киваю. — Вот и славно, тогда иди.
Она делает паузу и добавляет:
— Похоже, у тебя неплохие инстинкты, так что, если заметишь что-нибудь подозрительное, кричи, не стесняйся.
Она разворачивает меня за плечо и толкает к двери. На холодном стекле остаются ржавые отпечатки рук. Мамина кровь сохнет, запекаясь в трещинах и складках моих ладоней.
За спиной я слышу гудок мобильного телефона: Рита кому-то звонит. Трубку берут после первого же гудка.
— Домашний, — голос на другом конце провода слабый, но я достаточно близко, чтобы расслышать слова.
— Кролик у меня, — говорит Рита.
— А волк?
Я резко вздрагиваю.
Волк.
Волк, который похитил мою сестру?
Рита колеблется и только потом отвечает, и в ее голосе я слышу то, чего не слышал от нее до сих пор, то, что знакомо мне лучше любого другого чувства, — страх.
— Ищи ветра в поле.
Пальцы ног поджались, зарываясь в мокрый мох на самом краю стены, холодный и скользкий, как водоросли. Мои школьные туфли — с носками, аккуратно засунутыми внутрь, — парой одиноких кавычек лежали внизу, на ковре из опавших листьев. Высота склона здесь была не больше трех метров, но я ощущал себя на краю утеса.
Бел ела яблоко, прислонившись к стене. Она постоянно ела яблоки, не только мякоть, но и сердцевину, хвостики, и даже косточки. Знаю, что вы думаете: яблочные косточки = цианид = мгновенная, но мучительная смерть. Но я все выяснил: ей понадобится съесть больше трех тысяч яблок, чтобы в организм попала среднестатистическая летальная доза. Деревья, загораживающие от нас школу, полыхали осенью, и клочья бурых листьев цеплялись к ее волосам и школьным колготкам. Эта небольшая полянка всегда была нашей: нашим местом, нашей тайной. Больше никто сюда не приходил. Впереди простирался лес, убегая вдаль, вверх по склону холма. Когда мы были помладше, мы играли в этом лесу в прятки. Теперь я с тоской вспоминал все его укромные уголки.
— Ну давай, — сказала она. — Это так же просто, как с бревна упасть.
— Упасть со стены, — поправил я.
Я могу быть таким упертым буквалистом, особенно когда мне страшно (это, конечно, все равно что рыбке сказать «особенно когда я мокрая», но все же…).
Научи меня. Я попросил ее научить меня, и сейчас мы были на ее уроке. Бесстрашие для начинающих: основные принципы само-не-защиты. Она уже шесть раз прыгала, чтобы продемонстрировать мне наглядно, легко приземлялась и перекатывалась, взметая бурю листьев, хохоча без остановки, и все это — не надев никакой защиты, кроме форменного джемпера. На моей черепушке был велосипедный шлем, к животу и спине скотчем приклеены подушки, украденные из комнаты отдыха, а я все никак не мог заставить себя оттолкнуться ногами от кирпича.
Бел втянула ноздрями воздух и выдохнула с напускной театральностью.
— Ну давай же, Пит.
— Все-таки ты самая нетерпеливая девчонка на свете.
— Много ты знаешь девчонок, которым приходилось учить младших братьев прыгать со стен?
— Да нет, обычно это в отцовской юрисдикции.
Мы немного помолчали. Живот свело внезапной тошнотой — так всегда бывало, когда я думал о папе, — как будто ешь креветку и некстати вспоминаешь об очень тяжелом отравлении в прошлом.
— Ты… — нерешительно начал я, тыча пальцем в рану. — Ты когда-нибудь задумываешься, что будет?
— Что будет?
— Если мама снова начнет с кем-то встречаться?
— Ты… этого хочешь?
— Боже упаси, — поспешно ответил я.
— Думаешь, такое возможно?
Снова долгое молчание.
— Нет, — отозвался я наконец. — После прошлого раза точно нет.
— Ага.
Она разделяла мое облегчение. Втроем нам было лучше. Безопаснее.
— Интересно было бы увидеть человека, который мог бы быть с ней на равных, — добавил я. — Ему придется шесть докторских диссертаций защитить, чтобы получить хотя бы шанс.
— Точно, — усмехнулась Бел. — А знаешь, для чего не нужно защищать диссертаций? Чтобы прыгнуть со стены. Хватит тянуть резину, мелкий. За дело.
Я взглянул вниз. У меня закружилась голова, закрутило живот. Руки трепыхались под порывами ветра. Да и вообще все части тела ходили ходуном, и только ноги не шевелились. Они, как клеем, оставались приклеены к кирпичам.
Бел снова вздохнула.
— А впрочем…
Крепко прикусив яблоко, она подпрыгнула, ухватилась за верхнюю часть стены и вскарабкалась наверх. Выпрямившись, она откусила сочный кусок и поймала фрукт в ладонь. На кислотно-зеленой кожуре зияла белая рана.
— Попробуем сделать это по-твоему, — предложила она, задумчиво жуя. Она вытянула руку с яблоком над пустотой.
— Что будет, если я разожму пальцы?
— Яблоко упадет.
— Благодарю за такие потрясающие откровения, профессор Эйнштейн. С какой скоростью оно будет падать?
Я вздохнул.
— Оно приобретет ускорение в девять целых восемь десятых метра в секунду и затормозит до нуля, когда коснется земли. Довольно забавно, кстати, что ты выбрала Эйнштейна для иллюстрации ньютоновских законов, хотя…
— А с какой скоростью будешь падать ты? — перебила меня она.
— С такой же, — ответил я. — Для силы тяжести размер не имеет значения, она работает всегда одинаково.
— Как сильно ты ударишься?
Я прищурился, разглядывая жухлую листву.
— Четыре килоньютона, — нехотя пробурчал я. — Плюс-минус…
— И это… — подсказала она, размахивая недоеденным яблоком. Я ничего не ответил, — …совершенно не смертельно, — закончила она за меня. — Верно? Сам знаешь, что верно.
— Не уверен, знаю ли я это…
— Ну, Питти, тебе ли не знать, падение с какой высоты не грозит тебе катастрофой. Ты все о таких вещах знаешь, — она снова кусает яблоко. — Могу поспорить, ты даже выяснил, сколько яблок я могу съесть, прежде чем отравиться.
— Ничего подобного!
— Ну-ну. Слушай, даже если забыть о том, что ты миллион раз видел, как это делаю я, подумай об этом с точки зрения математики. Даже твои драгоценные цифры дают тебе зеленый свет, так чего же ты боишься?
Чего же ты боишься? Мне на секунду кажется, что я вижу Бена Ригби, произносящего эти слова.
— Ну же, Питти, — пробормотал я.
Я кое-как собрался с духом. Бросил на сестру взгляд, полный сомнений, и она, ослепив меня своей улыбкой, подняла вверх большие пальцы. Я медленно поворачивался, пока снова не оказался лицом к обрыву. Стволы деревьев как будто вытянулись, удаляясь от меня, и подушка палой листвы казалась предательски тонкой. Вдалеке я слышал гомон и смех на детской площадке. Все закружилось, и мне показалось, что мир вокруг накренился и опрокинулся. Я зажмурился и попытался согнуть ноги.
Три мучительных минуты спустя я сознался:
— Я не могу.
Бел вздохнула.
— Почему нет?
— Умом-то я понимаю, что все со мной будет в порядке. Мой мозг верит в числа, вот только…
— Что?
— Не так-то просто убедить в этом мышцы ног, которые как раз и должны прыгать.
Что-то тихонько шлепнулось наземь. Яблоко Бел приземлилось в листву, сохранив отпечаток ее зубов в ярко-белой мякоти. Она протянула мне руку.
— А мне они доверяют? — спросила она. — Эти твои маловерные ноги?
Я поколебался, но все-таки кивнул. Конечно, они ей доверяли. Они ведь делили с ней утробу — она всегда, с самого начала, была рядом. Доверия более абсолютного невозможно и представить. Бел была моей аксиомой.
— Тогда положись на них. Если ты не доверяешь себе, доверься мне, — она усмехнулась. — Я ведь вроде как эксперт по этим делам. Если бы за падения давали докторскую степень, я бы давно ее получила.
У нее в кармане зажужжал будильник.
— Черт, — сказала она. — Мне пора на урок химии. А тебе?
— У меня «окно».
— Тогда продолжай тренировку.
Она невесомо похлопала меня по шлему, спрыгнула со стены, безукоризненно приземлившись, просто из вредности, и побежала в сторону школы.
— Три, два, один, ноль, — бормотал я. Мои ноги крепко стояли на кирпичах. — Три, два, один, ноль… три, два, один…
— Здорово, Дрочман.
Я вздрогнул и качнулся вперед, чуть не потеряв равновесие. Когда я поднял голову, то увидел его. Бен Ригби стоял на опушке в сопровождении Камала Джексона и Брэда Уоткинса. Я похолодел. Это не могло быть совпадением: сюда никто не приходил просто так. Они следили за нами и дожидались, пока не уйдет Бел.
А в руке он держал нож.
Родители подарили ему такой складной швейцарских ножик, у которых, знаете, шестнадцать миллионов насадок, из-за чего они похожи на содержимое кухонного ящика, сплавленное вместе в результате термоядерной реакции. Однако сейчас нож был раскрыт только основным лезвием.
Я часто думал об этом ноже. Медитировал, вспоминая о каждом его сверкающем стальном лезвии, потому что с тех самых пор, как Бен получил этот нож в подарок, он начал обещать, что отрежет мне яйца.
Ну же. Всего-то и нужно, что сделать шаг назад, и нас с ними будет разделять три метра сплошной кирпичной стены. Но мои мышцы словно обратились в камень.
Они начали наступать, сминая подошвами листья.
— Знаешь, что печально, Камал? — говорил Бен, словно меня здесь вообще не было. — Даже, я бы сказал, трагично. Мне кажется, кроме нас, у Дрочмана нет никого, кого он мог бы назвать своими друзьями.
У Бена был талант. Он инстинктивно умел давить на больное.
— Или мы, или все эти пончики, которые он сожрал на прошлой неделе, — подхватил Камал. — Говорят, он всегда ими обжирается, когда ему одиноко.
Я застыл. При виде ножа меня скрутило чувством вины. Нужно было бежать отсюда. «Четыре килоньютона», — напомнил я своим ногам. Двигайся! Ничего.
— Это правда, Дрочман? Ты заедаешь муки одиночества пончиками?
— У меня есть друзья.
Я хотел, чтобы это прозвучало дерзко, но вышло сопливо. Они не купились. Они видели, как я пытался заводить друзей. Сначала робел, потом становился настырным, не давал прохода и отпугивал всех.
— Неужели? И кто же?
— Бел.
— Твоя сестра? — Бен расхохотался. — Я думал, нельзя быть еще большим ничтожеством, но тут снизу постучали. Ты продолжаешь радовать. Единственный человек, кого ты назвал другом, — и та твоя родственница. Но тут вот какое дело, Дрочман, — он запустил свободную руку в карман и вынул оттуда телефон. — На прошлой неделе ты говорил совсем другое.
Он ткнул пальцем в экран.
«Моя сестра — сука. Ненавижу ее. Она еще получит по заслугам».
Голос, искаженный динамиком, казался жестяным, но в нем все равно безошибочно узнавался мой голос.
И я вдруг резко вернулся в прошлое воскресенье, и снова лежал в подворотне за булочной в шесть утра, и тротуарная плитка холодила и царапала мои руки, которые крепко держали Камал и Брэд.
— Просто скажи, — Бен присел рядом со мной на корточки, протягивая свой телефон. — Один разок, под запись, и мы тебя не тронем. В противном случае…
Я вспомнил рррвущийся звук между ног, внезапное прикосновение холодного воздуха и еще более холодного металла, приставленного к внутренней стороне бедра. Вспомнил, как держался изо всех сил, чтобы не обоссаться.
У меня дрожали ноги. Если я не прыгну, то упаду. До Бел, наверное, все еще можно было докричаться. Позвать ее… Но мой взгляд упал на телефон Бена, и я отмахнулся от этой мысли.
Они были уже почти у самой стены. Я оглянулся и посмотрел вниз. По ту сторону была лишь отвесная стена. Спуститься вниз невозможно. Прыжок оставался единственной надеждой.
Если ты не доверяешь себе, доверься мне.
— ТРИ! — прокричал я с такой силой, что они остановились как вкопанные.
— Что… — начал Бен, но я не дал ему закончить, продолжая свой громогласный обратный отсчет.
— ДВА…
Ноги подо мной подогнулись, корпус подался назад.
— ОДИН…
— Ноль.
Голос Шеймуса доносится из телефона Риты, установленного на приборной панели. За последние десять минут его тон изменился с напряженного до откровенно истерического.
Скорая рвано лавирует в потоке машин, и мы вписываемся в пустоты, оперативно расчищенные воем сирены, за впереди идущими автомобилями.
— Я несколько раз перепроверил все камеры — незащищенных точек доступа попросту нет. Организовать нападение не было никакой возможности, никто не мог ни войти, ни выйти незамеченным.
— Передо мной в карете скорой помощи лежит раненая женщина, которая могла бы поспорить с такими выводами, Шеймус, — говорит Рита.
— Я не знаю, что тебе еще сказать, Рита…
— Тогда зачем ты нужен? — она тянется к приборной панели и пальцем отключает устройство.
Передо мной лежит раненая женщина. Я представляю, как мама дышит, как в такт дыханию поднимается и опускается ее грудная клетка. «Главное, дыши, — говорю я не только ей, но и самому себе. — Только не прекращай дышать, черт возьми». Вспоминай…
Рита черными и служебными ходами под локти вывела меня из музея, скинув туфли на высоких каблуках и бросив их рядом с лужей крови на полу. На одном повороте каталку с мамой завернули направо, и я хотел было последовать за ними, но Рита как отрезала:
— Налево.
— Но… — начал было я, но осекся, увидев ее лицо и вообразив, как один из липовых санитаров ведет скальпелем по маминой шее. Я пошел налево.
— Так просто короче, — объяснила Рита. — Там будет лестница, по которой с каталкой не проехать.
Пару поворотов спустя мы поднялись по одной бетонной лестнице, спустились по другой, которая привела нас к черной двери с зеленой табличкой, оповещающей о пожарном выходе. Я потянулся к металлической скобе, но Рита остановила меня:
— Подожди.
Она поднесла к уху телефон.
— Шеймус, ты следишь за дорогой? Восточный выход.
В трубке раздался трескучий голос Шеймуса:
— Чисто.
— То же самое ты говорил и в прошлый раз.
— Можешь мне не верить, если хочешь, — раздраженно парировал Шеймус, — но зачем тогда спрашивать?
Рита выругалась и повесила трубку.
— Так, — сказала она, разворачивая меня лицом к себе. — Питер, за этой дверью, ровно в двухстах футах слева, стоит черный «Форд-Фокус». Он открыт. По моей отмашке беги туда и садись в машину. Сейчас слушай внимательно — это важно. Твоя мама не уедет отсюда без тебя. Если ты побежишь не в мою машину, а куда-нибудь еще, она так и будет лежать в машине скорой помощи и истекать кровью до тех пор, пока ты не вернешься, а у нее в распоряжении не так много времени, чтобы тратить его впустую. Ты это понимаешь?
Я задушил приступ бессильной ярости.
— Да.
— Готов?
— Да.
— Тогда беги.
Я развернулся и навалился на дверь, чувствуя, как она поддается под весом моего тела. Налетел порыв октябрьского ветра, а я рванул влево по тротуару. Город слился в туннель из смазанных красок, звуков, тротуарной серости, автобусного красного, мерного дорожного гула. Черный автомобиль был припаркован у самого тротуара на двойной красной полосе — в зоне, запрещающей парковку. «Восемьдесят пять шагов», — подумал я. Двести футов. Я бросился к пассажирской двери, схватился за ручку, и дверца распахнулась. Я залез в салон.
И секунды не прошло, как открылась водительская дверь и в салон юркнула Рита, устраиваясь рядом. Видимо, она бежала прямо за мной, но я настолько ушел в себя, что даже не заметил этого. Я взглянул на нее, ища одобрения за свое примерное поведение, но не увидел ничего такого. Она выглядела испуганной. Пот кривыми дорожками струился по ее щекам, а плечи были вздернуты, как будто она пыталась защитить от чего-то шею. Ее взгляд, направленный в ветровое стекло, лихорадочно метался. Я посмотрел туда же, но увидел только автобусы, машины и ленивых пешеходов — типичную для кенсингтонского утра картину.
— Отлично, — сказала она.
Рита повернула ключ зажигания, и машина затарахтела, просыпаясь. Она включила первую передачу, но потом замерла, застыла.
— В чем дело? Чего мы ждем… — начал было я.
Монотонной гаммой завыла сирена, и мимо с мигалками пронеслась желто-зеленая в шашечках машина скорой помощи. Рита выжала сцепление, и мы помчались вдогонку.
— Что мне нужно делать? — спрашиваю я Риту.
В голове кавардак. Воспоминания, картинки, автомобильные гудки, поворотники, кровь, кровь, кровь. Я пытаюсь выровнять дыхание. Проверяю пульс и с удивлением обнаруживаю, что он замедляется: восемьдесят восемь ударов в минуту, и это еще не предел. Пребываю в полной растерянности, пока не замечаю мерцающие на приборной панели часы с подсветкой: 11:26.
А-а.
Сорок одна минута прошла с того момента, как я проглотил таблетку лоразепама. Прямо сейчас старушка Лора суетливо рыщет в моем мозгу, чулками затыкая пасти всем моим наперебой тараторящим нейронам, заглушая рев их беснующейся оравы в мыслях. Но даже без ее помощи нельзя носиться как угорелому в состоянии бесконтрольной паники вечно: рано или поздно вся нейросинаптическая система рухнет, как страдающий ожирением астматик во время марафона. Я достиг своего максимума. У меня болят глаза и стучит в висках. Я борюсь с оцепенением, чтобы задать единственный вопрос, который сейчас имеет значение.
— Что мне нужно делать, чтобы вы отвезли маму в больницу?
Рита едва поворачивает ко мне взгляд.
— Молчи, сиди тихо, делай все, что от тебя потребуется.
— Я так и делаю.
— И, как можешь заметить, твоя мать мчится по улицам Лондона в большом желтом фургоне с мигающими синими лампочками на крыше. А что это обычно означает?
Обычно? Моя мама сегодня должна была получить почетную награду, а вместо этого получила удар ножом в живот. Меня похитила женщина с повадками серийной убийцы, и я понятия не имею, где сейчас моя сестра. Так что, извините, «обычно» на сегодня взяло отгул. Ему на замену вышло «адски безумно», ну как, будете делать заказ? Можем порекомендовать телятину, чтоб вам подавиться!
— Мы движемся на северо-восток, а три ближайшие к Музею естествознания больницы — все на юго-западе. Поэтому я еще раз спрашиваю: что мне нужно делать, чтобы вы помогли маме?
Рита бросает на меня взгляд, в равной степени удивленный и впечатленный.
— Ах, ты и это знаешь?
— Я чемпион мира среди параноиков. Думаете, я приду в незнакомое место, предварительно не выяснив, где находится ближайшая операционная?
Она улыбается. За окном возникают каменные колонны Эпсли-хаус — и через мгновение исчезают, когда мы огибаем Гайд-парк-корнер и направляемся к парку Сент-Джеймс.
— Мы везем ее в клинику компании. — Сперва замешкавшись, она добавляет: — Льготы для сотрудников.
Я уставился на нее.
— Вы хотите сказать, что мама… — я мучительно пытаюсь подобрать правильное слово.
Что-то внутри колет, быстро и больно, как иголкой. Бел, где же ты?
— …работает вместе с вами? — нахожусь я наконец.
— Я уже говорила, что мы с Луизой коллеги, — говорит Рита. — Я просто не уточняла где.
— Но вы же ей угрожали. Вы сказали, что бросите ее истекать кровью.
— Я сделала это, чтобы заставить тебя сесть в машину. — Легкое пожатие плечами. — Так было быстрее всего.
Она роется в бардачке, достает коробку салфеток, жестянку, гремящую дорожными конфетками, и, наконец, фотографию. Она протягивает ее мне. Снимок старый, с примятыми уголками. Поверхность замарана какими-то черными и липкими потеками, но на фотографии отчетливо видны три женщины. Они стоят в поле и улыбаются. Рита — справа, слева — блондинка, которую я не узнаю, а посередине — ошибки быть не может — на несколько лет моложе, чем сейчас, но все такая же бледная и веснушчатая мама.
Я неуверенно зажимаю фотографию большим и указательным пальцами. Рита косится на меня боковым зрением.
— И, как чемпион среди параноиков, ты, естественно, думаешь, что это подделка, — вздыхает она и так резко выкручивает руль, что ремень безопасности чуть не перерубает меня пополам, а потом останавливается.
— Что получается у тебя лучше всего? — спрашивает Рита.
Я молчу.
— Математика, верно? По идее, ты должен быть чуть ли не живым калькулятором. Тогда к тебе вопрос. Сколько будет один плюс два?
Я тупо смотрю на нее. Я чувствую, как меня сковывает такой холод, что начинают неметь губы и кончики пальцев. Мне остается только стиснуть челюсти, чтобы не стучать зубами.
Она задумчиво поджимает губы.
— Ладно, — говорит она, — попробуем по-другому: хочешь увидеть, что у меня получается лучше всего?
Она опускает окно и роется под сиденьем. Когда она вынимает руку, в ее ладони блестит монетка в десять пенсов.
— Орел или решка? — спрашивает она, а потом, возможно догадавшись, что я не собираюсь подыгрывать ей в этом разговоре, отвечает за меня: — Допустим, орел.
Она высовывает руку из окна и щелчком подбрасывает монету. Через люк в крыше я слежу за траекторией монетки, пока та сверкает, мерцает и вращается, вращается, и…
БАБАХ!
Уши закладывает от чудовищного звука. Я чувствую запах горячего металла и чего-то еще, вроде только что потушенной свечи. Монета слетает с траектории и исчезает из поля зрения. На тошнотворную долю секунды мне кажется, что мы попали в аварию, и я зажмуриваюсь. Позвоночник подбирается, приготовившись к тому, что летящие осколки ветрового стекла вот-вот отсекут мое лицо с передней части черепа.
Проходит секунда, другая. Лицо все еще на месте. От движения машины продолжает укачивать. Я открываю глаза, смотрю и вижу в руке Риты аккуратный черный пистолет. Запах горячего металла и химикатов наполняет ноздри.
— Орел, — говорит она, даже не оглядываясь. — Веришь?
Я верю. Прохожие на улице посворачивали головы на шум. Но мы уже едем дальше, и пистолет, оставшийся в машине, небрежным движением наставлен на меня.
— О чем ты думаешь? — невозмутимо спрашивает она, время от времени переводя взгляд с дороги на меня. — Опиши, что сейчас творится у тебя в голове.
Дуло пистолета — черная дыра, втянувшая в себя весь свет из окружающего мира.
Свет… Свет… Мысли бешено скачут, не находя соломинки, какой-нибудь задачи, чтобы зацепиться за этот момент и не превратиться в пускающего слюни коматозника.
— Говори, — приказывает она.
Но я не знаю, что она хочет от меня услышать.
Свет.
— С-с-свет, — лепечу я.
Сглатываю и повторяю снова, изо всех сил стараясь не стучать зубами.
— Продолжай.
— Если с-сложить время, за которое свет сначала преодолеет расстояние между мной и вашей сетчаткой, потом электрический импульс пройдет по зрительному нерву и устроит с-с-скачки по вашему мозгу, после чего направится по вашей руке вниз к пальцу на спусковом крючке, у нас получится примерно четверть секунды. Я, вы и этот пистолет находимся в этой машине, абсолютно одни, восемь с половиной минут.
У меня сдают нервы.
— И что?
— И то, что у вас было две тысячи сорок шансов меня убить, но вы не воспользовались ни одним из них.
Какое-то время она просто смотрит на меня. Два темных зрачка и темный ствол ее пистолета. Затем она бормочет:
— Матерь божья, а ты действительно тот еще фрукт. Откуда тебе вообще все это известно?
Откуда мне известно, сколько времени человеку требуется, чтобы принять бесповоротное решение? Я сверлю ее взглядом.
Она прячет пистолет сбоку от сиденья.
— Любишь математику? Тогда давай считать.
Она разгибает пальцы, которыми держит руль, начиная отсчет.
— Один: я могу оказаться киллером. Все происходящее может быть частью хитроумного покушения на твою мать. Только вот, как я сейчас наглядно продемонстрировала, если бы я хотела вашей смерти, вы уже были бы мертвы.
Два: это похищение. Я хочу, чтобы Луиза осталась жива, но в таком случае зачем бы мне ставить весь план под удар и ранить ее в живот?
Три: я говорила тебе правду, и только правду. Фотография настоящая. Луиза не только моя коллега, но и очень, очень близкая подруга, и рискую я не только блестящей карьерой, но и своей лебединой шеей, потому что ради нее обязана позаботиться о твоей безопасности. Ну и сколько же будет один плюс два?
— Три, — отвечаю я пересохшим ртом.
Она кивает.
— Иногда самый очевидный ответ оказывается правильным.
Ее телефон начинает вибрировать и подпрыгивать на приборной панели, разражаясь звуками труб из песни «Mambo № 5». Она отвечает на звонок взмахом большого пальца по экрану, обрывая Лу Бегу на полуслове.
— Рита слушает, — говорит она. — Я на громкой связи.
— Я тебя услышал. Рита, это Генри Блэк. Доложи обстановку.
— Луиза и Кролик — оба со мной. Мы в шести минутах езды.
Последовала короткая испуганная пауза.
— Ты везешь Кролика в «пятьдесят семь»?
— Так точно.
«Пятьдесят семь? — соображаю я. — Что такое „пятьдесят семь“? Почему я — Кролик?»
— Рита, — человек на другом конце провода возмущен. — Нельзя его…
— Можно и нужно.
— Рита…
— Он сын Луизы, Генри. Если бы на его месте была ваша дочь, вы бы предпочли, чтобы я бросила ее одну на морозе?
В трубке воцаряется удивленное молчание. У меня такое чувство, что Рита перешла границу дозволенного. Она отключает звонок. Мы уже на набережной, и движение здесь рассасывается. Она сворачивает к мосту Блэкфрайерс, излишне налегая на руль.
— Кто звонил? — спрашиваю я наконец.
— Мой босс, — сухо отвечает она. — Пока я продолжаю там работать.
До конца поездки мы молчим. Я могу думать только о том, что происходит в задней части мчащегося впереди нас запечатанного стального ящика. Удалось ли липово-настоящим фельдшерам стабилизировать ее состояние? Или они до сих пор орудуют дефибрилляторами и шприцами, сражаясь за ее жизнь?
Не умирай, мама. Только не умирай.
В конце концов мы сворачиваем в жилой квартал Хакни. По обе стороны улицы выстроился ряд кирпичных домов, один из которых, слева, опутан строительными лесами. Скорая останавливается, сирена смолкает, и мы тормозим сзади. Я не хочу, чтобы дверь открывалась. Мне кажется, пока я не увижу это своими глазами, все, произошедшее внутри, будет понарошку. Рита как будто читает мои мысли.
— Если бы они ее потеряли, нам бы позвонили, — успокаивает она. — Она еще с нами.
Я хочу вцепиться в успокаивающие слова, но они ускользают. Жуткое одиночество захлестывает меня — предчувствие потери. Ручки на задней дверце скорой поворачиваются, и мой пульс учащается. Где ты, Бел? Мы сейчас как никогда нужны друг другу. Мы должны переживать это вместе. Правой рукой я хватаю воздух, как будто чувствую ее руку в своей.
Дверь скорой Шрёдингера распахивается, наружу опускается пандус. Маму на носилках выкатывают на тротуар. Надзиратели в зеленом суетятся вокруг нее на ходу, пока она не исчезает за лесами. Между подпорками проглядывает грустная кирпичная кладка и грязные окна с облупившейся краской цвета горохового супа. У ближайшей двери, криво — так что у меня сводит зубы — привинченные к кирпичной стене, висят две тусклые медные циферки: 57.
Когда мы приближаемся к двери, Рита останавливает меня, кладя руку на плечо.
— Я ради тебя рискую, понимаешь?
— Как тут понять? — хрипло спрашиваю я. — Вы мне ничего не рассказываете.
Она фыркает, но я замечаю тень улыбки на ее губах.
— Что ж, к этому тебе придется привыкнуть. Чемпион среди параноиков, говоришь?
Я киваю, широко распахнув глаза.
— Вот и славно. Не подведи меня.
— Сэр?
Доктор Артурсон повернул голову на звук моего голоса. Глаза, подернутые какой-то мыльной поволокой, сузились, пытаясь меня разглядеть.
— Питер?
Он почти ослеп, но обладал потрясающей памятью на голоса.
— Да, сэр. — Между лопатками зачесалось. Доктор А мог ничего не замечать, но взгляды половины класса прожигали дыру в моей спине. Я набрал в грудь воздуха. — У меня возникли сложности с этой задачей, я бы хотел попросить вас дать мне небольшую подсказку.
— Ах, разумеется.
Он похлопал по столу перед собой, и я сунул в его ожидающие пальцы листок с решением, над которым бился. На уроках он в основном печатал на ноутбуке, с которого написанное выводилось сразу на доску, в то время как распознаватель текста в наушнике зачитывал все с экрана; но, проставляя оценки, он подносил работы прямо себе под нос.
Я ткнул в случайную строчку на странице и сказал:
— Вот здесь, — после чего наклонился к его уху и зашептал: — Почти уверен, что тут нет ошибки, но когда я в прошлый раз решил задачу первым, на следующем уроке, а это была химия, кто-то «случайно» пролил везикант мне на штаны. Угадайте, какой у нас урок после вашего? Две химии подряд! Пожалуйста, подыграйте мне. Сделайте вид, что я допустил какую-то элементарную ошибку, и дайте мне еще что-нибудь порешать, умоляю. Я бы просто в окно поглазел, но вид вентиляционных коробов старшей школы как-то не вселяет вдохновения.
В отражении стеклянного циферблата настенных часов я видел Бена Ригби. Он заметил, что я смотрю на него, и изобразил дрочку правой рукой. Камал фыркнул.
— О-хо-хо! — пробасил доктор Артурсон этаким Санта-Клаусом в вельветовом пиджаке. — Батюшки, вы допустили простейшую ошибку, видите?
У доктора А была грудь, по моим прикидкам, обхватом в пятьдесят четыре дюйма, и от его фальшивого смеха дрожали лампочки. Он выключил проектор так, чтобы только я мог видеть экран, и напечатал:
Между прочим, в студенческие годы я был неплохим актером!!
— Ага, — сказал я.
Я играл Фальстафа!!!
— Теперь… понятно? — ляпнул я наугад.
Возьмите первую задачу со страницы 297. Ваш секрет в надежных руках!!!!!
Меня посетила тревожная мысль, что, если бы у него функционировал как следует глаз, он бы мне подмигнул.
— Хм, спасибо, сэр. Я попробую. Извините.
За моей спиной Ригби делано кашлянул: «Тупица». Кто-то засмеялся, а я вернулся на свое место, чувствуя себя шпионом, которого чудом не спалили на конспиративной встрече. Ощущая остывающий пот на загривке, я перелистнул на страницу 297.
«Найдите максимальное решение, взяв…» Ого, матан.
Я несколько раз начинал заново, пока не сообразил, что для решения понадобится множитель Лагранжа. Я сорвал колпачок с ручки и уже взялся за дело, когда заметил кое-что странное.
Весь класс работал над задачей на странице 86, но учебник девочки за партой справа от меня был открыт ближе к концу. Толстая стопка страниц, прижатых ее левой рукой, и пригвоздила мое внимание.
Я откинулся назад, делая вид, что зеваю, и потянулся, чтобы как следует рассмотреть ее. Это была новенькая — Имоджен? Ингрид? Начинается точно на И. Она пришла в наш класс в… какой-то момент. В начале семестра ее здесь точно не было. У нее был пирсинг в губе, копна взлохмаченных светлых волос, и она носила перчатки без пальцев, хотя батареи в классе жарили с температурой, близкой к температуре жерла действующего вулкана. Я посмотрел на толщину страниц под ее рукой, затем перевел взгляд на свой учебник, чтобы проверить догадку.
Ну точно. Она тоже решала задачу на странице 297.
Тишина в комнате внезапно стала особенно напряженной. Меня бросило в жар. Я попытался вернуться к Лагранжу, но все время украдкой поглядывал на девушку. Она была всецело поглощена задачей и строчила без остановки, одной рукой в перчатке откидывая челку с глаз.
Интересно, с ней можно будет пообщаться после занятий? И что я ей скажу? «В общем, такое дело, помнишь, как я выставил себя идиотом? Я притворялся! Хочешь встретиться после уроков и обменяться заметками по дифференциальному исчислению?»
Не худший подкат в истории, конечно, но точно в первой пятерке. За оставшиеся полчаса нужно придумать что-то получше.
Я вернулся к расчетам, но уже не мог сосредоточиться. Меня переполняло любопытство, оно шипело во мне, как шипучка, попавшая в кровь. Я снова посмотрел направо. Она перестала писать и водила карандашом по написанному, проверяя и перепроверяя решение. Она хмурилась. Она заправила волосы за ухо, но, слишком короткие, те снова упали ей на лицо. Она заправила их снова, и снова, так что это напоминало моторный тик.
Может, ей нужна подсказка? Знает ли она о множителях Лагранжа? У нее на лице застыла тревога, и даже отчаяние, и внезапно самой важной в моем мире вещью стало то, знает ли эта девушка, как решать задачки по ограниченной оптимизации. Она была единомышленницей, таким же шпионом, глубоко засевшим в тылу врага. Ей нужна была помощь, и помочь ей должен был я. Но как это сделать, не выдав нас обоих? Я поглядывал на остальных. Сгорбившиеся над партами, они казались тихими и опасными, как мины, дрейфующие в темной воде.
Я сверился с оглавлением в учебнике и отыскал страницу по множителям Лагранжа: 441. Я покрутил ручку, задумался, а затем постучала ею по парте: четыре удара, пауза, еще четыре удара, еще пауза, и наконец — последний одинокий удар, который в моем взвинченном состоянии показался раскатом грома, оглушившим весь класс.
Я посмотрел в ее сторону. Ноль реакции. Оно и понятно, ведь на самом деле мы с ней не шпионы и не посещали секретных школ обучения высокому искусству обмена тайными посланиями через карандаш в огромном английском загородном особняке. Ну, то есть подумай головой, Пит. Нужно быть телепаткой, чтобы…
Она смотрела прямо на меня.
Все с тем же хмурым выражением лица. Теперь стало очевидно, что это не несчастное выражение. Она казалась заинтригованной, типа «это не так просто, как я думала».
Не сводя с меня глаз, она пролистала учебник до конца. Теперь я затаил дыхание. Она остановилась на странице, которую со своего места я мог принять за 441, и быстро изучила страницу. На ее лице промелькнуло выражение «блин, ну конечно!», которое тут же сменилось выражением явной досады. Затем она начала быстро строчить в своем блокноте — и я имею в виду, очень быстро, я бы даже не удивился, если бы от бумаги пошел дым. Она вбила три цифры в калькулятор и подняла его так, чтобы мне было видно дисплей: 322.
Она вскинула брови и слегка развела руками. Ну?
Я встрепенулся, замахал руками и чуть не укололся большим пальцем о собственный компас. Я даже наполовину не приблизился к решению. Со всей быстротой, на которую был способен, я набросился на вычисления. Казалось, сто лет прошло, когда наконец я с чувством волнения, смущения и невыразимого облегчения показал ей свой калькулятор: 322.
Уголок ее губ дрогнул. Мои щеки вспыхнули. Я улыбнулся в ответ. Я почувствовал, что мы с ней были на одной волне, и это было невероятно. Я наслаждался этим.
Она застучала по клавишам калькулятора и через секунду снова повернула его ко мне: 579,005,009.
Что за бред?
Она откинулась на спинку стула, сложив руки на груди. Давай, мол, решай.
Я сидел и ломал голову: 579,005,009. Что это может значить? Простое число? Это не Фибоначчи. Это не ее номер телефона (подумал я с легкой грустью). Я начал покрываться потом. А она все смотрела на меня, продолжая выжидающе улыбаться. Блин, да я серьезно, что это? Квадратный корень в районе двадцати четырех тысяч. А натуральный логарифм… двадцать… с чем-то? Но все это не имело никакого внятного…
Мой взгляд снова упал на учебник. Я открыл страницу 579 — последнюю в книге, с благодарностями. Пятым словом было «спасибо», девятым — «друг».
Я просиял. Я отлистал учебник обратно на матан, забил в калькулятор цифры и показал ей: 297,018,002.
Она сверилась со страницей, отыскала слова «не за что» и улыбнулась. Мне понравилось видеть, как она улыбается, поэтому я послал ей еще одно сообщение, на этот раз всего с одним словом.
345,009. Недавно?
104,006. Верно.
181,007,005. Нравится здесь?
Она улыбнулась немного застенчиво и кивнула в мою сторону.
276,008,009. Есть прогресс.
Я подавил радостный смешок. База? На связи агент Блэнкман. Установлен контакт с агентом Белокурая Вычислительная Машина.
Мы продолжали общаться, тайком, не произнося ни слова, до конца урока, и все это время у меня в крови гуляла шипучка. Каждая пауза, пока она расшифровывала мои сообщения, наполняла меня нетерпеливым ожиданием. Впервые в моей жизни ожидание скорее радовало, чем пугало. Даже очередное прокашлянное оскорбление от Ригби — «одинокий неудачник» — не испортило мне настроения, потому что это перестало быть правдой.
Она закатила глаза, оглянувшись на него, и набрала: 112,003,190.
Я посмотрел. На странице 112 оказались проверочные задачки с условиями наподобие «Представьте, что вы смотритель зоопарка / владелец кафе / футбольный тренер». Слова 003 и 190 сложились в «тухлую обезьяну». Я оглянулся на Ригби и хмыкнул. Я понял, что она имела в виду.
Прозвенел звонок, и меня кольнуло острое разочарование. Я совершенно потерял счет времени, а я никогда не теряю счет времени. Я подошел к ее парте, стараясь сохранять непринужденный вид.
Сейчас или никогда. Я вспомнил давление подушек, примотанных к груди липкой лентой, когда мои ноги оторвались от кирпичей. В голове не было ни единой мысли, и я выпалил первое, что пришло мне в голову:
— Встретимся как-нибудь? Обсудим дифференциальное исчисление.
Черт, я же хотел поработать над этим.
Она посмотрела на меня как-то странно и пожала плечами. У нее было красивое лицо. Теплые карие глаза, аккуратный маленький носик. И немного похожа на Аду Лавлейс.
— На большой перемене? — предложила она.
А это уже напоминало встречное предложение.
— На большой перемене будет суперкруто.
Как выяснилось, непринужденность не мой конек.
Она широко улыбнулась. Похоже, это и не ее конек. Она сказала:
— Двадцать три, семнадцать, пятьдесят четыре.
— Что?
— Посмотри. На первой странице.
Она в очередной раз убрала волосы с глаз, закинула сумку на плечо и вышла из класса.
А я полез в учебник: первая страница, двадцать третье, семнадцатое и пятьдесят четвертое слово. «Не подведи меня».
Морозно, и кажется, будто мои кровеносные сосуды сковало льдом. Рита звонит в дверь, пока я жду на пороге и трясусь от холода. Сквозь кружевной тюль на окне, выходящем на улицу, я вижу свет телевизора и кресло напротив. Оттуда с тяжестью встает миниатюрная фигурка и исчезает из виду. Через секунду дверь приотворяется, насколько позволяет латунная цепочка, и в щель выглядывает сморщенное лицо.
— О, здравствуй, дорогая, — восклицает старушка приветливо-благодарным тоном дамы, которая принимает гостей не так часто, как ей бы хотелось.
Рита натянуто улыбается.
— Доброе утро, миссис Грив, можно войти?
— Конечно, дорогая.
Она снимает цепочку и отходит в сторонку, и я следом за Ритой переступаю порог.
Оказавшись в прихожей, я растерянно осматриваюсь. Не знаю, чего я ожидал от зловеще-загадочного дома номер 57, но уж точно не кремово-розовых обоев в полосочку и портрета терьера в клетчатом жилете в золоченой рамке.
— Чувствуйте себя как дома, — говорит миссис Грив. Она смотрит на меня, и на ее лице дергается мускул. — Это он?
— А вы как думаете? — спрашивает Рита.
Миссис Грив издает гортанный шипящий звук, напоминая недовольную кошку.
— Генри успел сказать, что ты привела с собой гостя, только когда вы уже вышли из машины, — говорит она. — Я думала, твое прикрытие дискредитировано. Чуть было не дала мальчикам сигнал.
Рита смаргивает и шумно выдыхает.
— Что ж, рада, что вы воздержались.
— Не хотелось опять делать ремонт.
Дрогнувшая невозмутимость Риты заставляет меня спросить:
— К-какие мальчики?
— Снайперы, — просто отвечает миссис Грив. — На чердаке дома напротив. У них приказ: стрелять в любого постороннего, который попытается проникнуть на территорию. Стандартная мера безопасности, когда дела принимают опасный оборот, — что и происходит сегодня, как ты, возможно, успел заметить.
Я уставился на нее.
— Вы просто так застрелили бы человека средь бела дня, у всех на виду?
— Чтобы какой-нибудь местный пацаненок заснял все на свой мобильный? Конечно же нет, милый. — Миссис Грив держится одной рукой за входную дверь, которая все еще открыта. — Нет, мы приглашаем гостя войти, а потом уже мальчики уложат гостя на дверной коврик, где он будет в этот момент стоять… примерно там же, где ты сейчас.
Она едва кивает в сторону окна под карнизом дома через дорогу. Что-то сверкает в открытой створке, и моя шея цепенеет от предчувствия выстрела. Затем дверь захлопывается, а я продолжаю стоять, с колотящимся, но хотя бы еще бьющимся сердцем.
Это вторая за сегодня высокоскоростная пуля, которая не размозжит твой череп, Питти. Хороший результат, продолжай в том же духе.
Миссис Грив приторно мне улыбается.
— Чувствуй себя как дома, — говорит она и шаркающей походкой возвращается в гостиную, закрывая за собой дверь и приглушая голоса, доносящиеся из телевизора.
Рита приходит в движение. Она извлекает из-под тумбочки увесистую связку ключей. Крошечные хлопья засохшей крови осыпаются с ее босых ног и пачкают ковер. Она останавливается у лестницы рядом с открытой дверцей в чулан, размерами и формой похожий на кладовку, где я прятался семь часов и целую жизнь назад, когда худшей из моих проблем было неконтролируемое желание поглощать керамическую посуду. Я заглядываю внутрь: полки завалены мухоловками, потрепанными телефонными справочниками, перевернутыми фоторамками, запыленными поздравительными открытками. Кладбище вещей, утративших смысл.
Рита закрывает дверь. Прямо под ручкой находится латунная замочная скважина. Она выбирает ключ из связки, вставляет его, поворачивает по часовой стрелке и с силой толкает дверь плечом. Та сдвигается вовнутрь, и дверная рама движется вместе с ней, приоткрываясь градусов на сорок, не шире. Я ахаю. Там, где минуту назад были заваленные всякой всячиной полки, теперь видна затянутая паутиной кирпичная стена дома. Рита смотрит вниз, и я прослеживаю за ее взглядом. Пол чулана тоже ушел вниз, и из темноты на нас черной железной змеей поднимается винтовая лестница.
Я оцениваю угол, под которым дверь разрезает пространство, оцениваю ширину полости в стене и тихонько присвистываю.
— Если толкнуть дверь, чулан складывается и задвигается в полость. Какой-то рельсовый механизм?
Рита не отвечает. Я провожу рукой по внутренней стороне дверной рамы. На первый взгляд ничего необычного: ни проводов, ни приплющенной древесины в местах, где пломбировали просверленные отверстия. Можно разнести этот дом до основания и все равно ничего не найти.
— Да что… кто вы такие?
Голова кружится, и становится тяжело дышать.
— Сейчас я спешу, — коротко отвечает Рита, не ведя и бровью.
Мы спускаемся. Мои неудобные парадные туфли стучат по металлу. Механизм у нас над головами бесшумно встает на место. Она ведет меня в темноту.
Лестница заканчивается кирпичным арочным коридором. Галогенные лампы льют с потолка мертвецкий свет. Рита ступает по коридору грязными босыми ногами, и я еле поспеваю за ней. Я спрашиваю:
— Этот туннель проходит под проезжей частью?
Она в ответ молчит.
— Этот пятьдесят седьмой дом — это ведь просто вход? А место, куда мы направляемся, вообще не на этой улице.
Ответа по-прежнему нет. В этой подземной тишине есть что-то материальное, что-то удушающее. Туннель постоянно петляет. Я понимаю, что это лабиринт и нужно знать, куда поворачивать. Влево, вправо, вправо, снова влево. Я достаю из кармана ручку и делаю пометки на забинтованной руке, чтобы не сбиться со счета. Каждые пять метров лампы — одни и те же. Кирпичи — одни и те же. Тут так легко потеряться. Я представляю, как окажусь здесь один и буду бродить кругами, пока не умру от голода или не начну есть сам себя, пока за мной будут наблюдать бессердечные линзы маленьких черных камер, вмонтированных в потолок.
Значит, лабиринт. Есть одна теорема о лабиринтах. Я помню, как доктор А рассказывал мне со смехом:
— Запомни ее, и ты никогда не потеряешься ни в одном лабиринте.
Я жадно хватаюсь за обрывки воспоминаний, но я слишком устал, и они ускользают от меня.
Каждые метров десять от туннеля расходятся боковые туннели — иногда слева, иногда справа. Когда я прохожу мимо, слабые, зябкие сквозняки целуют меня в щеки. Они ведут наружу?
— Боже, — шепчу я. — Система случайных выходов.
Рита по-прежнему не отвечает, но ее шаги сбиваются с ритма.
— Я прав, верно? — не отстаю я.
В ответ — тишина. Нервная энергия, как статическое электричество, заставляет волоски на моей шее встать дыбом. «Ну же, — умоляю я про себя. — Скажи хоть что-нибудь».
— Вы не хотите оставлять следов. Нельзя же допустить, чтобы кто-то видел, как вы снова и снова посещаете один и тот же дом, поэтому у вас точки входа по всей округе.
Она так и не отвечает, но желвак под кожей ее скулы напрягается. Мне приходит в голову, что она похожа на ржавый кран. Тянешь и жмешь со всей силы, и даже начинает казаться, что он поддается, но на самом деле это просто рука соскользнула.
— И все входы расположены в домах под номером 57 на разных улицах? — интересуюсь я. — Вы поэтому так называете это место?
Она издает резкий невеселый смешок: наконец-то первая капля.
— И зачем нам это нужно? Номера домов тоже случайны. Ты правильно заметил: проблема в закономерностях. И полностью их, к сожалению, не избежать. Наша задача — максимально их усложнить и запутать.
Я спрашиваю:
— Вы создаете фоновые помехи?
Но она снова молчит.
Влево, влево, вправо, снова влево. От этой чистой, прагматичной паранойи у меня перехватывает дыхание. Но, несмотря на собственный ужас, я чувствую странное родство с этим местом. Она построено очень умными, очень целеустремленными людьми, которые были очень уверены в том, что им грозит очень большая опасность.
В голове мелькают разнообразные версии, от каждой из которых только сильнее пробирает холод.
Террористы, религиозная секта, криминальная группировка…
И они назвали маму коллегой.
Мы сворачиваем за последний угол, и туннель упирается в большую металлическую дверь с утопленным в нее глазком видеокамеры. Рита склоняется к объективу и ждет, пока камера просканирует ее глаз. Что-то зычно лязгает, и дверь медленно открывается нам навстречу. Она такая толстая, словно строилась, чтобы выдержать ядерный апокалипсис. Где-то в моторной коре ящерица жмет чешуйчатой лапой на тормоза, и я. Просто. Встаю.
Не могу заставить себя сделать больше ни шага. Я бросаю взгляд на последовательность синих букв Л и П, шариковой ручкой нацарапанных на бинтах. «Шагайте», — командую я своим ногам, но они не слушаются. Они знают, что путь назад еще есть, но будет отрезан, когда этот полутонный кусок стали закроется за моей спиной.
Я спрашиваю в последний раз:
— Что это за место? Кто вы такие? — Рита поворачивается и смотрит на меня. — Я… я не… не могу… не сделаю ни шага, пока вы не расскажете, что меня ждет за этой дверью.
Секунду она меряет меня каким-то оценивающим взглядом, а затем говорит:
— Мы — 57.
— Вы зоветесь в честь адреса, который на самом деле вовсе не ваш адрес?
— Ты зовешься в честь дяди, который на самом деле вовсе не твой дядя.
Я сражен. Этот случайный факт, брошенный как бы невзначай, намекает на безграничные библиотеки и фолианты, наполненные информацией не только о моей знаменитой матери-неврологе, но и обо мне.
— Откуда вы…
— Я немного смыслю в том, чем занимаюсь, — не дает мне договорить она, закатывая глаза к кирпичному потолку, словно моля ниспослать ей терпение. — Ну ладно, — ворчит она. — В 1994 году, будучи приверженцем «открытого правительства», — ее губы скривились, как будто слова скисли у нее во рту, — тогдашний премьер-министр Джон Мейджор официально признал существование секретной разведывательной службы, которая тебе, скорее всего, известна как МИ-6.
— И что?
— И то, что в тот же день на 57 была возложена главная ответственность за секретные службы, представляющие интересы Британии. Мы стали ножом в кармане нации.
— То есть… первое, что сделало это «открытое правительство» после официального рассекречивания шпионского агентства, это заменило его другим шпионским агентством?
— Разумеется, — соглашается она нетерпеливо. — Можно иметь секретные службы, можно их не иметь, но уж если они есть, они, черт возьми, должны оставаться в секрете.
Где-то позади капает вода. Я смотрю на Риту, и логический кубик Рубика складывается у меня в голове, пока не обретает мало-мальскую внятность.
— Моя мама шпионка?
— Нет, твоя мама — ученый. Просто она работает на шпионов.
Тогда мне приходит в голову другая мысль, жуткая мысль, и, видимо, в параноидальном офисе моей префронтальной коры все вышли на перекур, если мне только сейчас пришло это в голову. Свежие капли теплого пота потекли по моим плечам.
— Как вы… как вы можете рассказать мне все это, а потом отпустить?
Меня посвятили в тайну, а о том, что я здесь, знают только те, кто поклялся хранить молчание. Я смотрю на изогнутые кирпичные стены и думаю: склеп. Меня замуровывают.
— Я ведь отсюда не выйду, да?
Она устремляет на меня серьезный взгляд, и я успеваю подумать: «Черт, мне конец». Но потом она смеется, и звук ее смеха, такого внезапного в этом склепоподобном месте, шокирует.
— Не мели чушь! Конечно, ты можешь уйти. Ты хороший мальчик, сын моей лучшей подруги, и я, похоже, спасла тебе жизнь сегодня. А если этого недостаточно, — она чуть пожимает плечами, — я буду возлагать надежды на два факта: во-первых, ты всего боишься, а во-вторых, я ужасно страшная.
Я бы с удовольствием ей возразил, но против правды не попрешь.
— Так вот, — она тычет большим пальцем в массивную дверь. — За мной находится твоя мать, кое-какие ответы и чашка чая, к которой ты меня не пускаешь, за что я уже буквально готова тебя убить. За тобой, — она кивает в сторону туннеля, — человек с ножом. Выбирай.
Да уж, если взглянуть на это с такой стороны… Я делаю шаг к ней, так робко, что чуть не теряю равновесие. Приобняв одной рукой, она не дает мне упасть. Я делаю глубокий вдох и вхожу в 57.
За дверью короткий кирпичный коридор, еще несколько дверей, на сей раз стеклянных, а за ними — квадратная комната, тоже со стенами из голого кирпича. Судя по трем лифтовым дверям у дальней стены, когда-то здесь располагался обычный лифтовой холл, но теперь помещение забито раздвижными столами, компьютерами, недораспакованными картонными коробками и деловой суетой — все неловкие атрибуты организации, которая резко выросла за лето, но еще не дозрела до конца. Мужчины, женщины — двадцать пять, нет, двадцать шесть человек — протискиваются друг мимо друга в узких проходах между столами и печатают на неустроенных рабочих местах.
Среди звуков ножа в кармане нации преобладает щелканье пальцев по клавиатурам, но слышатся и обрывки разговоров: кто-то говорит он, кто-то говорит волк, и шифр, и потерялся, и напали. Звучат цифры, которых я не могу разобрать. Все это кажется случайным набором слов, но я знаю, что это не так.
«Это просто фоновые шумы», — думаю я.
Случайность на удивление трудно имитировать. Вот сейчас, прямо сейчас, представьте, как сто раз подбрасываете монетку. Если вы мыслите как большинство людей, то и орел, и решка выпадали у вас примерно поровну, и ни разу монета не выпадала одной стороной вверх три или четыре раза подряд. Но подбросьте монету по-настоящему, и такие погрешности произойдут почти наверняка. Истинная случайность безразлична к нашим мелочным людским ожиданиям, и в сегодняшних событиях не проявляется ни один из ее характерных признаков.
Все произошедшее — кровь, паника, кажущийся хаос — не случайно. Во всем есть закономерность. Я просто должен рассмотреть ее под этими ужасами, услышать за криками, и когда я это сделаю, я не успокоюсь: я найду того грязного подонка, который это сделал.
Давай, Питти, закономерности — единственное, что удается тебе на славу в этом Гёделем проклятом мире.
Рита кашляет. Пара голов высовывается над мониторами, и голоса стихают.
— Фрэнки, — зовет она через всю комнату, — девчонку нашли?
Женщина, к которой обращается Рита, пока нас не заметила. Это крашеная блондинка лет под сорок в серой толстовке с капюшоном и потертых джинсах. Она склонилась над монитором и не отрывает от него глаз.
— Пока нет, — отвечает она и недовольно морщит лоб. — Мы предприняли несколько попыток. Ребята на кухне пытаются состряпать сообщение, на которое она сможет ответить, если вообще нас слышит, но если нам нужен человек, кто будет с лету разгадывать шифры, то, честно говоря, мы потеряли…
Она наконец поднимает на нас взгляд и замолкает. Ее лицо принимает недоуменное выражение — человека, чей мозг только что догнал слух. Она проводит рукой по хвостику на голове и снова смотрит на нас.
— …не того близнеца, — бормочет она. Она торопится к нам, в спешке врезаясь в столешницу, и протягивает руки нам навстречу. — Слава богу, — говорит она. — Ка…
— Рита, — перебивает Рита. — Только внешние имена, Фрэнки. У нас гость.
Она отступает в сторону, чтобы Фрэнки хорошенько меня рассмотрела. Фрэнки опускает руки, и я с удивлением узнаю ее — она была третьей на фотографии, которую показала мне Рита.
— Это Кролик? — спрашивает она.
Она кажется встревоженной.
— А ты не узнаешь?
— Ты привела его сюда?
— Его матери наверху во второй раз за последний час режут живот. Куда еще мне было его вести?
— Но мы не готовы…
— Посмотри на него, Фрэнки, — говорит Рита терпеливо.
Фрэнки щурится, разглядывая меня, и неуверенность помаленьку покидает ее голос.
— Он воспринимает это на удивление спокойно.
Рита кивает.
— Подозреваю, за это можно благодарить смесь шока, переутомления и бензодиазепинов.
— Бензодиазепинов?
— В его досье указан лоразепам. У нас есть час. Два максимум.
— Досье? У меня есть досье? — недоуменно переспрашиваю я. Мне не отвечают. Это начинает входить в привычку — шпионы, что с них взять. Но я все равно делаю еще одну попытку. — Какое досье? Час до чего?
Фрэнки поворачивается ко мне. Она улыбается, но бледнеет, как будто пережила сильное потрясение и старается этого не показывать, как арахнофоб, которому на Рождество подарили домашнего тарантула родственники супруга, на которых она хочет произвести хорошее впечатление.
— До того, как твое лекарство перестанет действовать и ты сможешь принять еще таблетку, — говорит она. — Мы знаем, что иногда тебе трудно переносить стрессы.
Я хлопаю глазами, настолько ошеломленный масштабом преуменьшения, что почти, но все-таки не совсем упускаю тот факт, что это определенно не настоящий ответ на мой вопрос.
— Мне жаль, что тебе приходится проходить через такое, — продолжает она. — Луиза очень дорога всем нам. Мы делаем для нее все, что в наших силах.
— С-спасибо.
— Меня зовут Фрэнки, — говорит она, улыбаясь мне сочувственно и доверительно. — Все будет хорошо… — Ее ладонь ложится мне на щеку, и от прикосновения меня пробирает дрожь. — Ты теперь в безопасности, твоя мама тоже. Анабель пока еще не с нами, но когда мы ее найдем, она будет в безопасности. Мы лишь хотим задать несколько вопросов о случившемся.
— Фрэнки, — говорит Рита, — ты достала запись видеонаблюдения из музея?
— Да, но там совсем мало. А что?
— Это могло бы освежить Питеру память.
— Ты шутишь? Он не готов, он в шоке до сих пор. У него губы посинели.
— Значит, эмоций будет меньше, — твердо возражает Рита. — Лучше сейчас, чем потом. У нас мало времени.
Фрэнки не сводит с нее настороженного взгляда и качает головой.
— Рит…
— Я согласен. — Мой голос тихий, но в нем звучит твердость, которая удивляет даже меня. Они обе поворачиваются в мою сторону. — Если я могу чем-то помочь, я хочу помочь. Пожалуйста. Я хочу найти того, кто это сделал.
Тут воцаряется тишина. Стиснув зубы, Фрэнки все же разворачивает монитор так, чтобы нам тоже было видно. Она открывает папку и дважды кликает по файлу. Черно-белое видео воспроизводится беззвучно. Я вздрагиваю, узнав коридор с выставленными экспонатами, в котором нашел маму. Там пусто. В правом нижнем углу экрана часы отсчитывают часы, минуты, секунды, десятые и даже сотые доли секунды, мча сломя голову — слишком быстро, чтобы уследить.
Грудь и горло сковывает льдом. Когда дошло до дела, я уже начинаю сомневаться, что смогу это смотреть. Фрэнки, настороженно глядя на меня, начинает рассказ:
— Запись идет вплоть до 10:58, когда ты… а, вот и ты показался.
Слева направо кадр пересекает фигура: худая, бледная, машет руками, шевелит губами, хотя говорить тут не с кем. Я стискиваю забинтованную руку до тех пор, пока не чувствую вспышку боли. Часы на камере отсчитывают еще восемь секунд, и в коридоре появляется еще одна фигура.
— Мама, — шепчу я.
В одной руке у нее каблуки, в другой скомкан подол платья, и она тоже бежит, но в отличие от меня не выходит из кадра. Она останавливается как вкопанная, и то, что написано на ее лице… страх, узнавание, растерянность и отчаяние. Взгляд человека, столкнувшегося со своим худшим кошмаром и понимающего, что он настиг тебя наконец, но ты не готов, ты никогда не будешь готов.
Она делает неуверенный шаг вперед, затем пятится назад, ее губы округляются в крике о помощи, произносят имя, мое имя. Она поворачивается, решаясь бежать, и экран становится черным.
Я круто поворачиваюсь к Фрэнки со слезами на глазах.
— Включите!
— Видео работает, — отвечает она. — Что-то не пропускало сигнал. Посмотри на часы.
Я смотрю на монитор. Часы никуда не делись и продолжают работать: пять секунд темноты, шесть. Я тяну руки к экрану, как будто могу отвести черноту, скрывающую мою мать, как покрывало.
А потом происходит странное. Часы замирают. В течение двух ударов моего сердца они показывают 10:58:17:00, после чего, как споткнувшийся бегун, вернувшийся на трек, устремляются вперед. Через три секунды время снова замирает, ровно настолько, что я успеваю сделать судорожный вдох и выдохнуть снова: 10:58:20:00, — и продолжает свой бег, разматываясь и разматываясь в темноте. Глаза болят оттого, что я вглядываюсь в не вполне черное свечение экрана.
— Смотри дальше, — говорит Рита.
Часы снова замирают: в 10:59:13:00, на целых две секунды. Затем возвращается картинка.
— Мама, — выдыхаю я, хотя с такого ракурса ее не узнать.
Она вся изломана: переплетенные конечности, окровавленная ткань, и рядом с ней на коленях стою я, мои руки в темных пятнах отчаянно барабанят по телу. Я смотрю на пятна на своих руках сейчас и чувствую, как к горлу подступает та же бессловесная паника.
— На паузу, — командует Рита.
Фрэнки нажимает на кнопку, и черно-белый я перестаю двигаться.
— Видеозаписи самого нападения нет, — говорит Фрэнки. — Но после включения ты был первым, кто появился в кадре. Ты видишь здесь что-нибудь, что мог оставить нападавший? Уликой может оказаться все что угодно. Посмотри на экран, напряги память.
Я качаю головой. Глаза жгут глупые слезы.
— Совсем ничего? Ничего, что помогло бы нам найти их?
Нет, разве что…
— Питер?
— Часы, — шепчу я. Мой голос охрип. — За время без изображения часы остановились трижды. С частотой…
— Мы уже проверяли. Отрезки неравномерные, — говорит Фрэнки. Она хмурится. — Закономерности нет.
— Они не неравномерные, — настаиваю я. — Не совсем. Пауза наступает каждый раз ровно в момент смены секунды. Смотрите.
Онемевшими пальцами я отбираю у Фрэнки мышку и перемещаю ползунок видео туда, где часы остановились в первый раз.
— Первый раз — в 10:58 и семнадцать секунд ровно, второй в 10:58 и двадцать секунд ровно, — я двигаю ползунок вперед сначала раз, а потом еще. — И последняя остановка в 10:59 и тринадцать секунд ровно. Какова вероятность того, что это могло произойти случайно? — Они непонимающе смотрят на меня, и я отвечаю за них: — Ровно один на миллион. Это не случайность. Эти цифры что-то значат: семнадцать, двадцать и тринадцать.
Когда я произношу это вслух, закономерность кажется незначительной и нелепой. Я жду, что Фрэнки отмахнется, но, к моему удивлению, она выглядит задумчивой.
— Я сравню это с записью взлома лаборатории, — говорит она Рите.
— Какого взлома?
Фрэнки уже повернула монитор к себе и отвечает, безостановочно долбя по клавишам:
— Сегодня в четыре утра в лабораторию твоей матери в «Империале» вломились. Записи с камер попали сюда, и с ними был загружен вирус, который стер все файлы на жестких дисках.
— Думаете, эти случаи связаны? — спрашиваю.
Туман в голове начинает рассеиваться.
— Если нет, то это чертовски странное совпадение.
— Получается… это связано с маминой работой? — дрожащим голосом спрашиваю я.
Рита вздергивает брови.
— Она специалист по стратегическим исследованиям. Конечно, это связано не с ее стряпней.
— Но… но ведь…
Я вспоминаю слова Фрэнки о том, что они пытались связаться с Бел. Вспоминаю, что сказала Рита, докладывая о положении дел, когда ответила на телефон. «Кролик у меня». А я знаю, что Кролик — это я. Первым делом, войдя в эту дверь, она спросила: «Девчонку нашли?» Наверняка она имела в виду Бел. «И рискую я не только блестящей карьерой, но и своей лебединой шеей, — сказала Рита, — потому что ради нее мы обязаны позаботиться о вашей безопасности».
Даже сейчас мне сложно сформулировать свой вопрос. Думаю, потому, что для этого приходится отказаться от вшитого в подкорку моего мозга предположения, что все происходящее непременно должно касаться меня, — предположения, которое до этого момента не позволяло мне обратить внимание на тот факт, что все, что я видел и слышал сегодня, необычным и подозрительным образом касалось меня…
…меня и моей до сих пор не объявившейся сестры.
— Если это все из-за маминой работы, — тихо спрашиваю я, — откуда такое внимание к ее детям?
Фрэнки на мгновение пугается, но быстро приходит в себя.
Считай. Я оглядываюсь через плечо, смотрю мимо Риты. Пятнадцать шагов до двери. Дверь в девять дюймов толщиной. Восемьсот пятьдесят шагов по коридору к выходу на улицу через дверь, которую я не смогу открыть. Я смотрю на часы: девяносто три минуты с тех пор, как закончилась моя прежняя жизнь. Я не хочу задавать следующий вопрос, но от него никуда не деться.
— Кто бы ни стоял за этими нападениями, им нужна не только мама, ее работа или ее коллеги. Им нужна Бел, и им нужен я. Почему?
— Все дело в том, кто он такой.
«Он, — думаю я, вспоминая взволнованное лицо Шеймуса в музее. — Он забрал ее? Как он вообще сюда попал?»
— Вам уже известно, кто это сделал.
— У нас есть догадки. Но мы не хотели влиять на твои воспоминания о преступлении.
Я жду. Нет смысла задавать вопрос, который и так висит в воздухе, как газ, просочившийся из канализации.
Фрэнки смотрит на Риту, как бы спрашивая разрешения. Рита кивает. Фрэнки вздыхает и говорит:
— Это доктор Эрнест Блэнкман.
В основании черепа сжимается ледяной кулак. Похищение. Дети. Почему я этого не предвидел? Что же ты, Пит, ты ведь силен в закономерностях. Рот удается открыть только с третьей попытки, потому что язык присох к нёбу намертво.
— Папа?
Злой смех раздавался неподалеку от женского туалета.
В другой ситуации я бы предпочел свалить оттуда на безопасное расстояние, развернулся бы на сто восемьдесят и двинул обратно по коридору. Сегодня я взял встречный курс и пошел прямо на группу тел в школьной форме в эпицентре смеха. Я не смог бы объяснить, почему так поступил. Может, просто был один из таких дней, золотых, храбрых дней, слишком редких дней, когда все казалось по плечу.
Кроссовки скрипели по линолеуму. Я не сводил с них глаз, обхватив руками лямки рюкзака. Я подсчитал достижения этого дня.
Познакомиться с новенькой: есть.
Условиться с новенькой о свидании на перемене: есть.
Не струсить, а реально прийти в столовую на свидание с новенькой: невероятно, удивительно, но есть.
Ждать, ждать и еще немного подождать, вжавшись спиной в столовскую стену, снося взгляды школьников, стоящих в очереди за рыбой с картошкой и резиновым бисквитом, пока не прозвенит звонок к началу следующего урока, а она так и не объявится: есть, есть, чтоб меня, есть.
Я подался влево, огибая смеющуюся компанию, и прекрасно расслышал, хотя они и говорили шепотом.
— И не говори, она такая лохушка!
— Может, расскажем учителю, а? — Этот голос казался встревоженным.
— Да ну, весело же.
— Фу… А этот на что вылупился?
Этот — это я. Наклоном головы и подъемом ее голоса она выносила мне обвинение похлеще Великого инквизитора[1]. Снова смех. У меня перехватило горло, лицо вспыхнуло, но в итоге я миновал их и через семь-восемь секунд должен был оказаться вне зоны слышимости. Но тут из открытой двери туалета до меня донесся новый голос. Я узнал его — я впервые услышал этот голос сегодня, когда он спросил меня, не хочу ли я встретиться на большой перемене. Но сейчас голос не говорил.
Голос плакал.
Я замер как вкопанный, выставив перед собой одну ногу, как игрушечный солдатик, у которого кончился завод.
Я попытался обернуться, но не смог. Мерзкий голосок в голове прошептал: «Женский туалет», затем «внимание» и, наконец, «пли».
В любой другой день я бы сбежал. Страх сгустился в сердце, как кровяной тромб. Я уже считал шаги да выхода (двадцать два) и прикидывал, как скоро смогу совершить набег на свой шкафчик в поисках заначки овсяного печенья и набить свой рот, неистово щелкая челюстями и хрустя злаками (двести десять секунд — я не рекордсмен). Но, как я уже говорил, сегодня был необычный день. Сегодня был отважный день.
Расправив плечи, я повернулся вокруг своей оси. Я узнал трех девчонок: Бьянку Эдвардс, Стефани Гровер и Тамсин Чоу. Они смотрели на меня как на гигантский гнойный прыщ на ножках, готовый в любую минуту лопнуть. За ними находилась дверь в женский туалет, а там…
«Сорок минут», — подумал я. Умыться и поплакать. Иногда, чтобы быть храбрым, достаточно просто понять, чего ты боишься больше всего.
Неотрывно глядя себе под ноги, я прошагал мимо девочек. Как игрушечный солдатик: простейшие движения, левой правой левой. Сумасшедшее тиканье сердца, как часовой механизм. Ты можешь.
— Эй! — крикнула Бьянка. — Ты куда это…
Она не успела закончить. Я уже переступил порог. Я был в женском туалете.
О боже.
Слева от меня — ряд кабинок. Прямо передо мной — раковины и зеркала в ряд. А между ними и мной — небольшим полукругом черные спины девочек в полиэстеровых пиджаках. Одна из них что-то сказала негромко, снова раздался смех. Другая держала в руке телефон. Она что, снимает? Ключик в моем заводном сердце снова провернулся.
— Эм. — Неужели этот слог действительно слетел с моих губ? — Извините.
Ровно одна девушка обернулась на мое робкое вмешательство — та, что держала телефон. Таня Беркли. Аккуратная черная челка, как лакированная рамка для фотографий, обрамляла ее лицо.
— Боже мой! Пошел вон отсюда! — взвизгнула она.
Внезапно я испытал острый прилив энергии — я чувствовал себя воздушным шаром, который сорвался с привязи и стремительно набирает высоту. Я не мог контролировать собственный рот: челюсти щелкали, как у щелкунчика, но нужные слова никак не шли на ум. Таня смотрела прямо в глаза. Я наблюдал, как выражение ее лица менялось с возмущенного на… испуганное?
— САМИ ИДИТЕ ВОН ОТСЮДА! — Я наконец обрел дар речи.
И случилось невероятное: море расступилось. Они стали расходиться. Они разбегались от меня.
Когда они, вжавшись в стену, просочились мимо меня, я увидел в их лицах отражение собственного страха, только умноженного во сто крат. Их взгляды были прикованы ко мне, будто они не могли отвести глаз. Я почувствовал, как жар бросился к щекам и лбу. Ошибки быть не могло: они испугались меня.
Когда они рассосались, я увидел копну светлых волос и плечи, ссутулившиеся над раковиной. Звук удаляющихся шагов стих, сменившись журчанием проточной воды и скребущим шипением щетки. Она быстро и с нажимом двигала руками, разбрызгивая вокруг себя воду. Часть воды была красного цвета.
— Э-эм… извини, — повторил я, вдруг осознав, что не знаю, как действовать дальше.
Как решить эту задачу.
— Ингрид?
— Выйди.
Она даже не обернулась.
— Ты уверена? Мне кажется, тебе… — я попробовал подыскать подходящее слово, но не придумал ничего лучшего, кроме как: — …неспокойно.
— Вот это да. — Кажется, она процедила это сквозь зубы. — Артурсон был прав: ты и впрямь гений.
Я встал у нее за плечом. Ее лицо в отражении было опухшим от слез, а лоб забрызган капельками кровавой воды. Скомканные перчатки без пальцев валялись на бортике раковины. Под пенным водопадом из крана я увидел тыльную сторону ее левой ладони — на ней не осталось живого места, но Ингрид продолжала в кровь драть ее щеткой.
— Блин, — проворчала она себе под нос. — Короче, прости, что я не пришла, хорошо? У меня тут ситуация. Не мог бы ты просто оставить меня нафиг в покое?
— Я могу тебе чем-то помочь? — Я понятия не имел, с какой стороны подступиться. — Может, принести что-нибудь?
— Только унести. Отсюда. Свои ноги.
— Понял… — Сгорая от стыда и унижения, я повернулся, чтобы уйти. Я не мог дать ей того, что ей сейчас нужно. — Хотя…
Я помедлил, раскачиваясь на пятке. А, была не была.
— Двадцать три, семнадцать, одиннадцать, пятьдесят четыре.
Не прекращая движений щеткой, она поменяла руки.
— Что?
— Ты сказала: «Не подведи меня». — Мои руки сжались в кулаки, щеки горели огнем. — И мне кажется… что я подведу… если уйду сейчас.
Она оглянулась на меня через плечо, на автопилоте продолжая движения руками. Всякий раз, когда щетинки царапали израненную кожу, на лице у нее дергался мускул.
— Мы познакомились меньше полутора часов назад, — сказала она.
— Ну и что?
— Почему тебе не наплевать?
— Ну… просто…
«Просто не наплевать, и все», — хотелось сказать мне. Но я вдруг отчетливо осознал, насколько уязвима она была в этот момент, стоя у раковины, свесив под воду руку… И если я хотел остаться рядом с ней, то по меньшей мере был обязан ей честным ответом, как бы жалко это ни прозвучало.
— Ты назвала меня другом, — сказал я. В повисшей паузе шум воды звучал особенно громко. — И я знаю, что мы не друзья, пока нет. Но… я бы хотел стать твоим другом.
Она не ответила, но ее плечи слегка расслабились, что я воспринял как хороший знак, а затем затряслись, когда она начала плакать, что я воспринял как плохой знак. Я подошел к ней ближе.
— Что такое? — тихо спросил я. — Чего ты боишься?
Она подняла на меня удивленные глаза, в которых стояли слезы.
— О чем ты переживаешь? — не унимался я. — Прямо сейчас?
Говори со мной.
Она задышала, мелко и отрывисто.
— Прямо сейчас? Я думаю, что по пути сюда встретила четверых чихнувших ребят. А во время переклички выяснилось, что двое моих одноклассников не пришли. По школе ходит инфекция, достаточно серьезная, чтобы пропустить уроки, и если я очень, очень тщательно не вымою руки, то что-нибудь подхвачу. А если я что-нибудь подхвачу, я заболею, и сама буду в этом виновата. А если я заболею, то не смогу прийти в школу, а мне нужно ходить в школу. Я никак, никак не могу оставаться дома в течение дня. Так что мне нужно очень, очень постараться и вычистить все-все у себя под ногтями.
Последнее слово едва можно было расслышать за громогласным всхлипом. Движения ее рук снова ускорились. Инстинктивно я потянулся к ней, но не знал, как прикоснуться: вся ладонь была окровавлена.
Она сказала: «Сама виновата». Что-то внутри меня сжалось.
— Четыре с половиной секунды, — сказал я.
— Что?
— Ты полностью протираешь поверхность руки за четыре с половиной секунды.
— Что?
— Четыре с половиной секунды, умноженные на две руки: девять секунд, — я заговорил громче, быстрее. — Ты провела здесь сорок минут — две тысячи четыреста секунд. Этого времени хватит на то, чтобы полностью вымыть руки двести шестьдесят раз. Они чистые.
Ее лицо болезненно напряглось. Я знал этот взгляд. Она смотрела на прутья клетки, обступившей ее со всех сторон.
— Поверь мне, — убеждал я. — Если ты сейчас не можешь поверить себе, поверь мне. Хотя бы сейчас.
Ничего. Только шорох щетки и плеск воды в раковине. Постепенно движения ее рук стали замедляться и замедляться, пока наконец щетка не стукнулась о керамику раковины, когда Ингрид выронила ее из пальцев. С бешено колотящимся в груди сердцем я протянул руку и выключил кран.
Она залезла в карман, извлекла бутылочку йода и ватный тампон и обработала ссадины на руках. Аккуратными, деловыми, отработанными движениями. Она даже не вздрогнула, хотя вся дрожала: по ее телу проходила высокочастотная вибрация, ее персональное землетрясение.
Она схватила перчатки, начисто вытерла раковину от крови бумажным полотенцем и, не говоря ни слова, быстро вышла из туалета.
Солнце светило болезненно ярко, когда я открыл дверь пожарного хода. Я знал все входы и выходы из школы, знал, где установлена сигнализация, а где нет, — мои маленькие кроличьи лазейки. Звонок прозвенел семь минут назад, но мне нужно было поговорить с Бел, и я знал, где ее найти. Я опустил голову, прячась от октябрьского ветра, и двинулся к школьной стене.
— Где тебя черти носят? — спросила Бел, когда я вышел к нашему тайному местечку под дубами. — Я так боялась, что с тобой что-то случилось.
Там, где она мерила шагами землю, осталась дорожка примятых красно-бурых листьев, втоптанных в грязь. Костяшки ее правой руки распухли, и она даже умудрилась повредить кору ближайшего дерева.
Это единственный страх Бел: что со мной что-нибудь случится.
— Что-то случилось, — сказал я. Я до сих пор не пришел в себя.
— Что?
— У меня появился друг.
Прошла неделя, когда в окно аудитории во время переклички влетел бумажный самолетик. На нем был написан номер страницы и последовательность ссылок на слова. И подпись:
Я встретился с ней на задних ступеньках раздевалки, как она и писала. Это место было одним из сотни, где можно спрятаться от посторонних глаз в такой старой школе, как наша. Было холодно и серо, но дождь был легким, как брызги с моря. Она снова надела перчатки и пристально вглядывалась в город.
— Мой отец, — сказала она.
Это было первое, что она произнесла: ни «привет», ничего. Она просто продолжила наш последний разговор с того места, где он оборвался.
— Я боюсь своего отца.
— Да, — сказал я, присаживаясь рядом с ней. — Я знаю, о чем ты.
— Что тебе на самом деле известно о своем отце?
Дыхательный аппарат шелестит и пищит, пронося подключенную к нему женщину от одного вздоха к следующему, от одного удара сердца к следующему, прокладывая мостик через пропасть, о которой я не хочу думать.
Мой взгляд скользит по пластиковой трубке и упирается в маску на мамином лице. Ресницы, покоящиеся на ее щеках, еще хранят следы нанесенной с утра туши; длинные локоны рассыпаны по подушке; от мамы отходят проводки и трубки, подавая воздух, воду и плазму, забирая мочу и показатели. Трудно понять, где заканчивается она и начинается аппаратура. С каждым вдохом происходит заминка, пока аппарат перезагружается: на долю секунды кажется, что машина остановилась, что время вообще остановилось
…часы камеры видеонаблюдения замирают на два полных удара сердца: 10:58:17:00…
но потом в аппарате снова начинается писк, шелест, возобновляя ее зациклившийся анабиоз. Ничто не предопределено, все по-прежнему в подвешенном состоянии — рука в покере, ожидающая последней карты, уравнение со свободной переменной.
— Питер? — зовет Фрэнки.
Судя по голосу, уже не в первый раз.
— Простите, что?
— Я спрашиваю, что тебе на самом деле известно о своем отце?
— Известно?
Воспоминаний о нем не осталось: я был слишком маленьким, когда он ушел. Остались только впечатления, проблески из снов и фантазий: безликий человек в пыльном черном костюме с мясистыми, толстыми ладонями.
— Почти ничего.
— Луиза ничего тебе о нем не рассказывала?
Я почти не слышу. Фрэнки позвонили и сообщили, что мамино состояние стабильно, но она не приходит в себя. Фрэнки сказала, что врачи не знают, когда она проснется. Секундная заминка перед словом «когда» вызвала во мне ощущение, что я балансирую на краю пропасти.
На лифте мы поднялись сюда, в небольшой кабинет, оборудованный под операционную. В линолеуме, там, где раньше стоял стол, остались борозды. Мне смазали руки спиртовым гелем и завернули в стерильную зеленую материю — вся процедура напоминала церемонию жертвоприношения. Мы нацепили зеленые хирургические маски, и меня отвели сюда, чтобы я мог полюбоваться на свою работу.
Ты вылетел из зала как ошпаренный, точно привидение увидел. Она побежала за тобой.
Это случилось с ней из-за меня. Я — причина. Я — приманка. Я — кролик, который бросился наутек, а она побежала вдогонку. Мальчик, который кричал… Боже, Питер, возьми себя в руки и замолчи, хотя бы раз, хотя бы раз хотя бы…
— Раз, — говорю вслух.
— Раз? — переспрашивает Рита.
Она стоит рядом со мной, сложив перед собой руки в пластиковых перчатках. Фрэнки — по другую сторону от меня. И Рита вдруг кажется такой нейтральной, а от ее язвительности не осталось и следа. С ней будет легко разговаривать — так легко, как и с самим собой.
— Мама так говорила о своем браке. Она говорила, что в отношениях раз на раз не приходится, но у них с папой все было стабильно. Раз — встретились, раз — залетели, а потом раз — стались. Одно сплошное раз — очарование.
В уголках глаз Риты поверх хирургической маски появляются морщинки.
— Да, — говорит она. — Мне она тоже это рассказывала.
— Питер, тебе никогда не казалось странным, — спрашивает Фрэнки слева, — что в вашем доме совсем нет его фотографий?
Их недоприкосновения давят мне на плечи и мешают думать.
— Нет.
— Нет? У твоей мамы на кухне стоит фотография Франклина Рузвельта, но ни одной фотографии отца ее детей?
Я морщусь. Еще один брошенный невзначай случайный факт. Память рисует печальную улыбку мамы всякий раз, когда Бел или я спрашивали об отце. Взгляд номер 66, сложный: «Я не хочу об этом говорить. Это было давно. Это не имело большого значения». Я помню дрожащие пальцы, выдающие мамину ложь.
— Он пугал ее. — Я смотрю на нее, и горло сжимает спазм. Какая же она неподвижная. — И теперь я знаю почему.
Краем глаза я замечаю, как они обмениваются взглядами.
— Он и нас пугает, — говорит Рита.
Я вскидываю голову.
— Твой отец — бандит, Питер, но не простой. Луиза познакомилась с ним в Кембридже в середине девяностых, вскоре после того, как они оба получили докторские степени. Мне лично в это слабо верится, но их однокурсники говорят, что он был не менее талантлив, чем она.
— Папа… ученый?
Не знаю, чему я удивляюсь. Едва ли мама могла бы обратить внимание на человека с IQ ниже ста двадцати.
— Нейробиолог, как и Луиза. — Рита сцепляет пальцы замком. — Питер, проект твоей мамы, над которым она работает последние семнадцать лет, проект, который имеет… колоссальные экономические и стратегические перспективы, — над этим проектом твои родители начинали работать вместе. Они спорили до хрипоты о том, в каком направлении двигаться дальше, и со временем их отношения натянулись до предела. Затем, двадцать четвертого февраля 1998 года, ровно через месяц после вашего с твоей сестрой рождения, он исчез.
Пальцами в медицинских перчатках она изображает облако дыма, как фокусник.
— Ушел в лабораторию и не вернулся, как сквозь землю провалился. Больше о нем ничего слышно не было. Он пропал со всех радаров и исчез из поля зрения. — Она смотрит на Фрэнки и чуть заметно кивает. — До этой ночи.
— До этой ночи?
Фрэнки прочищает горло и продолжает рассказ:
— Если быть точным… до 3:53 утра. Вирус был удаленно загружен на сервер вашей мамы в «Империале» и стер все файлы. Мы позвонили Луизе, но она уже ничего не могла сделать.
Я мысленно возвращаюсь в кладовку, где сегодня утром мама устало вытаскивала керамические осколки из моих десен. Телефонная трубка лежала на столе. Вот почему она не спала.
— А потом, — продолжает Фрэнки, — в 10:57 в Музее естествознания…
Синий шелк, промокший от крови. Блеск ножа под музейными лампами.
— Вы уверены? — тихо спрашиваю я. — Вы уверены, что это он?
— Без видеозаписи мы не можем быть уверены, — признается она. — Но, судя по всему, он тот еще подлец. Жестокий, эгоистичный и вдобавок ко всему, несмотря на свой выдающийся ум, мелочный. Уничтожить труды твоей мамы и пырнуть ее ножом прямо в момент ее величайшего профессионального триумфа? Это полностью соответствует нашей характеристике, — она неприязненно качает головой и бормочет как будто сама себе: — Еще и свежих фотографий нет. Пятьсот тысяч камер видеонаблюдения по всему городу, а мы все равно что слепы.
Папа. Эрнест Блэнкман. Ни то, ни другое ему не подходит. Мысли о нем приводят меня в ужас, и так было всегда. Я всегда знал свои страхи наперечет — я вывел целую науку для их анализа. Всех, кроме одного. Всех, кроме него.
— Он наверняка узнал, что она совершила прорыв. — Рита выкладывает обстоятельства дела, как будто карты пасьянса. — Там, где он потерпел неудачу. Если, как мы предполагаем, последние полтора десятка лет он провел занимаясь теми же исследованиями, это могло привести его в ярость. Тогда он решил исключить ее из игры, освобождая себе дорогу. Мы с Фрэнки пытаемся его выследить в рабочее время.
— В рабочее время? — не понимаю я.
Рита под маской корчит гримасу.
— Преданность и жажда справедливости — хорошие качества, Питер, но это личные интересы, а не корпоративные, и наша организация такого обычно не одобряет. Но ученый уровня Луизы Блэнкман? — В ее голосе сквозит восхищение. — Который не связан ни с корпорацией, ни с госслужбами, которого нечем прижать? Ничто не помешает ему продать свои исследования любому, кто хорошо заплатит. Наша верхушка в штаны наложила от страха, и не без оснований.
— Что за исследования? Над чем работала мама?
Рита не отвечает.
Фрэнки смущенно пожимает плечами.
— Извини, Питер. Мы шпионы. Ты должен понимать, что у нас есть свои секреты.
Я не знаю, куда смотреть, поэтому смотрю на изувеченное тело, в которое мой отец превратил мою мать. Лица Риты и Фрэнки обращены ко мне. Поверх масок я вижу только их глаза, но они стоят достаточно близко, и я чувствую их дыхание через ткань.
Боже, до чего трудно думать, но что-то здесь не…
— Удалил все данные, — проговариваю я.
— Что, прости?
Я смотрю на Риту.
— Вы говорите, что мама была близка к успеху?
А папа занимался теми же исследованиями. Она сделала прорыв. Он — нет. Так зачем ему удалять данные? Почему бы не украсть проект?
Они обмениваются взглядами, в которых читаются уважение и недовольство, как будто они надеялись, что я не догадаюсь о чем-то.
— Ты прав, — неохотно соглашается Фрэнки. — Вирус уничтожил результаты исследований Луизы, но Эрнест не стал бы этого делать, если бы у него уже не было доступа к ним.
— Как он мог получить доступ?
— У нас есть сомнения, но…
— Что?
Она смотрит сочувственно.
— Анабель.
Я дергаюсь, как дикий зверь. Ощущение такое, что они меня обвинили.
— Мы не думаем, что это было сделано со злым умыслом, — поспешно заверяет меня Рита. — В этом нет ее вины. С тем же успехом и ты мог оказаться на ее месте. Однажды к тебе на улице подходит незнакомец. Ты не знаешь почему, но чувствуешь сродство с ним. Это происходит постепенно, и со временем вы начинаете видеться все чаще и чаще. Ты никому не рассказываешь о знакомстве: у вас такая дружная семья, но здорово иметь секрет, о котором больше никто не знает. Однажды вечером, может быть за пиццей, или китайской едой, или просто чем-то вредным и классным, что запрещает тебе мама, он рассказывает тебе, кто он такой. Свою сторону истории. Оказывается, в чем-то твоя мама… сильно преувеличивала. Ему не нужно просить не рассказывать об этом близким — ты и сам понимаешь, что они с ума сойдут, если узнают, что вы с ним видитесь. Но он такой классный, гораздо круче твоей строгой мамы, и внимательно прислушивается к твоим проблемам, отчего они кажутся легче, кажутся решаемыми. И как тут поверить, что он и есть то чудовище, о котором рассказывала мама. Ты и не веришь.
Проходят месяцы, прежде чем он спросит тебя о работе твоей матери, и еще несколько месяцев, прежде чем он впервые попросит принести что-то из ее лаборатории. Что-то незначительное, пару бумажек, взятых, вообще-то, из его собственного исследования, которое ему пришлось забросить. Ты не хочешь его разочаровывать, да и он каким-то образом умудряется обратиться к тебе с просьбой именно в тот день, когда она вывела тебя из себя. И вообще, если докопаться до сути, ты понимаешь, что зол на нее, потому что ты начал любить этого человека, любить по-настоящему, и он мог бы быть в твоей жизни уже много лет, если бы она сказала тебе правду. И ты соглашаешься. Ты крадешь то, что он просит, просто чтобы досадить ей… — Рита пожимает плечами. — Схема давно известная. Меньше чем за год он сумел бы вытянуть из Анабель все, над чем работала Луиза.
Она замолкает. И она, и Фрэнки смотрят на меня в напряжении, как будто я вот-вот или блевану, или налечу на них с кулаками, или проделаю в стене дыру в форме Пита. И в следующее мгновение я с ужасом понимаю почему.
— Так вот почему вы так беспокоитесь за Бел.
— Именно.
— Потому что она видела его, говорила с ним, знает, как он выглядит, и, возможно, даже была у него дома.
— Именно. — Ее голос пугающе спокоен.
— А он — как вы это назвали? — пропал с радаров.
Я вспоминаю музейный коридор и думаю о том, как съемка прекратилась аккурат перед тем, как нападавший показался в кадре.
Преданность и воздаяние, возможно, и личные мотивы, но замести за собой следы — просто деловой подход к вопросу.
Вашу мать, вашу мать, вашу мать. Я опять думаю о черных кадрах видеонаблюдения, о том, как часы остановились на семнадцати, двадцати и тринадцати секундах: 17-20-13. Снова и снова прокручиваю в уме цифры. Я хочу помочь. Маме, Бел, хочу принести хоть какую-нибудь пользу. Я примеряю цифры к буквам латинского алфавита и получаю «QTM». Бессмыслица. Хочется кричать от отчаяния.
Мне холодно, и я обнимаю себя руками. Забинтованная рука под мышкой пульсирует. Фрэнки успокаивает меня, кладет руку мне на плечо, и повернуться к ней навстречу так легко.
— Мы должны найти Анабель раньше него. Ты ее брат, никто не знает ее лучше тебя. Куда она могла бы направиться? Наши люди следят за вашим домом, но, может, у тебя есть что-то на уме? Куда бы она могла пойти, если бы испугалась?
Та доброта, та ласка, которые излучает Фрэнки, греют, как горячая ванна после многочасовой схватки с пронзительным ноябрьским ветром, и буквально обволакивают меня. Глаза наполняются слезами, и на секунду мамина больничная койка расплывается на два мутных пятна: рядом с мамой я вижу распростертое тело Бел и слышу такой же пугающий своей монотонностью писк аппарата. Между ними возник мой безликий отец в пыльном костюме, и особенно отчетливо я вижу его руки, покрытые синяками и кровью.
«Пошел ты, — думаю я. — Я не дам ее в обиду». Мне нужно только сказать.
Красные кирпичи и падающие листья мелькают в памяти. Я так испугалась. Если бы ей нужно было куда-то пойти, то только туда. Я открываю рот, чтобы сказать…
Но…
Ритины слова не дают мне покоя, занозой засев в мягких тканях моего мозга.
Ты начал любить этого человека, любить по-настоящему.
Но я бы не смог его полюбить, не смогла бы и Бел. Такое предательство было бы немыслимым. Сколько бы она ни сердилась на маму и что бы он ей ни наплел, Бел не стала бы помогать папе. Она бы палец о палец ради него не ударила, разве что кулаком в глаз, если бы выпала такая возможность. Концы не сходятся с концами в их истории.
Но зачем им лгать?
Мы шпионы, Питер. Ты должен понимать, что у нас есть свои секреты.
О боже, я не знаю. Не знаю. Может, они все-таки говорят правду. Я снова бреду на ощупь в темноте.
Мыслями я снова возвращаюсь к темным музейным кадрам. К паузам на семнадцати, двадцати и тринадцати секундах ровно. Секунда в секунду — в единственную микросекунду из тысячи, когда цифры показывали 00, три раза подряд.
Случайность трудно имитировать, но эти часы даже не пытались.
17-20-13.
Случайность трудно имитировать.
17-20-13.
Фоновые шумы.
Здесь есть закономерность. Она есть, она есть, она есть.
17-20… Ну же, Пит. Успеваю спохватиться, прежде чем произнести это вслух.
— Питер, — Рита делает полшага в мою сторону. — С тобой все в порядке?
Я пытаюсь улыбнуться, успокоить их. Я перевожу взгляд с одной пары глаз в зеленом полиэстере на другую. Их лица в масках внезапно кажутся такими холодными. Они стоят по обе стороны от меня, как соратники, желающие защитить мою семью от отца-убийцы, тогда как на самом деле здесь происходит… допрос.
Они вызнают у меня информацию о Бел. Они задали мне тринадцать вопросов о ней за то время, что я здесь.
Закономерностей не избежать, Питер. Наша работа — скрывать их.
Случайность трудно имитировать.
— Питер? — снова окликает меня Фрэнки. — Скажи нам. Куда могла бы пойти Бел, если бы дело было совсем плохо?
Если дело будет совсем плохо. Так сказала мне Бел сегодня в музее. Я помню, как она кивнула на камеру видеонаблюдения.
Камеры. Паузы. 17-20-13. Что, если это послание от Бел? Я думаю о том, как мы сидели с ней на заднем сиденье маминого «вольво», переписываясь шифром Цезаря во время долгих, укачивающих поездок. Чтобы разгадать этот шифр, достаточно знать ключевое слово, а я знаю Бел достаточно хорошо и всегда угадываю. Но если это не слово? Если это число? Какое число она бы использовала?
Рита смотрит на меня внимательно. Я так и не проронил ни слова. Числа есть во всем. Все взаимосвязано. Мамин дыхательный аппарат пищит и перезагружается. На нее напал мой папа. Папа исчез через месяц после нашего с Бел…
Нашего дня рождения: 24.01.98.
Лихорадочно пытаюсь соображать. Пальцы сжимаются в поисках ручки, но мне ничем нельзя выдать, что я хочу это разгадать. Я пытаюсь представить строку кода мысленно: 24, 1, 9 и 8, а затем все остальные числа от 1 до 26, и алфавит под числами.
Во рту пересохло. Если дело будет совсем плохо. Перед глазами стоит моя сестра в китовом зале, она разговаривает и мило смеется с Ритой. Неужели Бел ее прощупывала, пытаясь выяснить, кто она такая?
— Я… я… — Я перевожу взгляд с одной зеленой маски на другую, потом смотрю на маму и принимаю решение. — Нет такого места, — вру я. — Бел ничего не боится.
Фрэнки смотрит на меня. Она впивается взглядом в мои глаза, как будто хочет увидеть что-то, отпечатанное на сетчатке. Она мне не верит. Я постепенно разворачиваюсь, слушаясь сестру, собираюсь бежать. Я вижу, как их пальцы в хирургических перчатках тянутся в мою сторону, и начинаю размахивать руками, нанося беспорядочные удары. Фрэнки отбивается от них с привычной легкостью. Ее рука оказывается вблизи от моего рта, и я пытаюсь вцепиться зубами.
Рита говорит:
— У нас нет времени.
Мне на голову натягивают что-то черное, закрывая свет. Я сопротивляюсь, отплевываюсь и давлюсь кислотой. Меня хватают за запястья, и ноги отрываются от пола.
— Ничего не понимаю, — слышу я голос Фрэнки, приглушенный тканью. — Не понимаю.
Жгучие искры электрической боли впиваются мне в бок. Я дергаюсь и извиваюсь.
— Яяяяя праавввввда неееееееееееееееее…
Мир тонет в небытии.
Ингрид нахмурилась. Можно было практически увидеть, как мысли ворочаются у нее в голове, точно она освобождала место в уже упакованном чемодане, чтобы уложить все, что я только что ей сказал. Я нетерпеливо ждал, переминаясь с ноги на ногу.
— Ничего не понимаю, — сказала она. — Не понимаю.
Что неудивительно. Я объяснялся плохо, говорил слишком быстро, потому что нервничал, ведь единственная девушка, о которой я когда-либо думал в этом смысле, смотрела на меня снизу вверх, лежа поперек той самой кровати, где я в основном и думал о ней в этом смысле, устроив свою белокурую голову на моем покрывале с Ночным Змеем. Жаль, что я не успел сменить постельное белье; жаль, что я не успел даже вытряхнуть из мусорного ведра под столом бумажные салфетки, оставшиеся после мыслей в этом смысле. Я очень, очень надеялся, что ей не понадобится ничего выбрасывать.
Четыре часа назад я видел, как она шагала к школьным воротам, неохотно волоча непослушные ноги, вцепившись в лямки рюкзака, как в спасательный парашют. И не было в мире ничего проще, чем задать вопрос:
— Эй, не хочешь сегодня вечером заглянуть в гости… на ужин или типа того?
В конце концов, если у нее не было понимающей семьи, я бы с удовольствием поделился своей.
Только в тот вечер моя семья была не в самом понимающем настроении.
Бел на две недели отстранили от занятий за… что-то, связанное с лягушками. Я не понял нюансов, потому что, как только она переступила порог, мама как с цепи сорвалась, втащила Бел на кухню и начала визжать, как свисток от чайника, об «ответственности». Ингрид выложила в ряд четыре горошины в верхнем правом секторе тарелки, подавая условленный сигнал бедствия, но я вскочил на ноги, уже увидев, как задрожали ее пальцы в перчатках. Я оставил котлету по-киевски медленно истекать чесночным маслом на тарелку и поволок агента Белокурую Вычислительную Машину подальше от перепалки.
Единственным местом в доме, куда не долетали крики, оказалась моя комната — верхний этаж под карнизом. Я запихнул вчерашние штаны под кровать, а она притворилась, что ничего не заметила. (Они зацепились за мои пальцы ног, и это заняло три попытки. Она очень хорошо притворялась.)
Мы перешли к моей коллекции плакатов с «Людьми Икс» («А где Джин Грей?» — «Концепция телепатии меня пугает». — «А. Ну, ясно…») и легендарными математиками («А где Ньютон?» — «Ньютон козел!» — «Я рада, что ты так думаешь, Питер. Иначе сомневаюсь, что мы могли бы остаться друзьями!»), а затем, неизбежно, к синим блокнотам в твердом переплете, сложенным стопкой на углу стола. Уже одна эта аккуратность кричала об их особой роли в моей комнате, которая в остальном выглядела как после бомбежки. («Изучаешь энтропию, Пит? Или ты просто свин?» — «Как знать, Ингрид. Как знать?»)
— Питер, — спросила она, листая страницы и заправляя за ухо выбившуюся легкомысленную прядь светлых волос, — как расшифровывается АРИА?
Я ошеломленно уставился на нее. Простой вопрос — и моя тайная пятилетняя одержимость зависает в воздухе, как подброшенная монетка.
Орел: она посмотрит на тебя как на психа.
Решка: она скажет, что это может сработать.
«Ага, — фыркает голос в моей голове, — можно подумать, шансы равны».
Я начал мямлить, отвечая уклончиво и обтекаемо, но потом подумал: «Она твоя подруга, Пит, подруга, и к тому же супергерой в математике… Она может помочь».
Я тяжко сглотнул и пошел на риск.
— У тебя обсессивно-компульсивное расстройство, так? — спросил я.
Она знала, что я знаю, но за те три месяца, что мы были знакомы, она ни разу не сказала мне об этом прямо. Она настороженно покосилась на меня и кивнула.
— Тебе назначали лекарства?
Ее желваки напряглись. На секунду я испугался, что слишком надавил, но потом она ответила:
— Ана, — скривив губы в горькой ухмылке.
Сокращенное название анафранила. Я тоже какое-то время был на Ане.
— А я на Лоре, — я вытащил из кармана покрытый фольгой блистер лоразепама.
— И как поживает Лора? — спросила она, смягчившись.
Этот бартер был нам хорошо знаком. Назови мне свой медикаментозный костыль, и я назову тебе свой.
— Как обухом по башке, но когда накрывает, лучше любых альтернатив. Как Ана?
— Мысли путает, — кисло улыбнулась она. — Но иногда неплохо снимает напряжение. К чему эти вопросы?
— К тому, что наши мысли — это химия. — Я бросил таблетки на кровать рядом с ней. — А химия — это физика, хоровод электронов. А физика, по крайней мере важная ее часть, — это математика.
Не важно, из чего мы сделаны (углерода и водорода, протонов и электронов), бананы сделаны из того же, чертовы нефтяные скважины сделаны из того же. Важно лишь то, сколько их в нас и как они расположены. Важна закономерность, а закономерность — это территория математики.
Я втянул воздух в легкие и на секунду задержал его в безмолвной молитве: пожалуйста, не называй меня сумасшедшим, — а потом выдохнул.
— У тебя, Ингрид, существует свое уравнение, у меня — свое. И я хочу найти это уравнение.
Она долго смотрела на меня в упор. Пожалуйста.
— Допустим, — сказала она. — С чего мы начнем?
Мы. Я улыбнулся так широко, что у меня чуть не треснуло лицо. Я открыл верхний блокнот, перелистнул на вторую страницу и передал ей.
— Вот.
На странице были нацарапаны элементарные примерчики.
И ниже общая формула для ряда:
Ингрид нахмурилась:
— Последовательность Фибоначчи?
— Да, каждый член — сумма двух предыдущих. Это простейшая известная мне рекурсивная формула.
— И что?
— А то. — Мы подходили к самому главному, и сердце, как старинный будильник, звенело у меня в груди. — Просто подумай. Вот ты, Ингрид, кто ты?
— Девушка?..
— Нет.
— Нет? Еще как да, Пит, но если ты хочешь, чтобы я это тебе доказала, то ты, не поверишь, движешься не в том направлении.
— Я, я…
Ну, класс. Я и до этого двух слов связать не мог, так теперь она еще и перекатилась на живот, сдула волосы со лба и ухмыльнулась мне, отчего кровь окончательно отлила от мозга и благополучно устремилась в южные регионы. Я тяжело выдохнул.
— Я хочу сказать, — медленно проговаривал я каждое слово, чтобы не заикаться, — что отличает тебя от всех остальных?
Она нахмурилась, вытянула вперед руки и положила подбородок на сплетенные пальцы.
— Ну ладно, — сказала она. — Я попробую. — Она на мгновение задумалась. — Наверное, мои воспоминания. Это единственное, что есть у меня и нет ни у кого другого.
— Вот именно! — Мне захотелось выкинуть кулак в воздух, но я воздержался. — А воспоминания — это что такое? Пережитый опыт, изменивший тебя, и каждый раз, когда ты о нем вспоминаешь, он меняет тебя снова: как бьется сердце твоей мамы, как ты впервые пробуешь клубнику, как впервые наступаешь на лего и падаешь на пол, сыпя проклятиями…
Я замолчал, подыскивая еще примеры.
— Как ты впервые занимаешься сексом? — предложила Ингрид.
Я залился краской.
— Ты специально это сказала, чтобы посмотреть, какого я стану цвета, да?
— Возможно, я просто устала ждать, пока ты найдешь математически безупречный способ пригласить меня на свидание.
Я покраснел еще сильнее.
— Короче, наши воспоминания определяют наши решения, толкая к новому опыту, который становится новым воспоминанием: саморасширяющееся множество, постоянно добавляющаяся к бесконечно повторяющемуся прошлому величина, сумма предыдущих величин, совсем как…
Но дальнейшие разъяснения были ей уже не нужны. Она уже разглядывала формулу, округлив губы аккуратной буквой «о».
— Таким образом, если наша сущность — это память, а сущность памяти — рекурсия, почему бы не предположить, что рекурсия — и есть наша сущность?
— А-Р-И-А, — произнося каждую букву, я чертил ее в воздухе. — Автономные рекурсивные интуитивные алгоритмы. Песни, которые поют и слышат сами себя. Мне просто нужно как следует прислушаться, чтобы снять ноты.
Я услышал собственный голос, полный отчаяния, заполнявший комнату. Я сунул руки в карманы, внезапно оробев.
— И тогда я пойму, — сказал я.
— Что поймешь?
— Чего я так боюсь.
Она долго смотрела на меня, широко распахнув свои карие глаза.
Только не говори этого, только не…
«Пит, это невозможно».
Я весь сжался. Нет.
— То есть… идея замечательная, но даже если ты прав, то сложность расчета, количество переменных, это… просто нереально.
— Это наука.
— Больше похоже на научную фантастику.
— Как и все остальное, — отозвался я умоляющим тоном. — Мы научились пускать стотонные поезда со скоростью сотен миль в час, используя движение электронов, которые в десять миллионов раз меньше, чем доступно человеческому глазу. Мы научились запускать людей в космос и вычислять траекторию их возвращения достаточно точно, чтобы в полете они не разбились, не задохнулись и не поджарились до хрустящей корочки. Мы можем украсть воспоминания у крыс, скормив им химическое вещество, пока они вспоминают. Тебе кажется, что АРИА — утопия, Ингрид? — спрашиваю, не отводя взгляд. — В мире каждый день происходит столько сумасшедших вещей, так как ты можешь быть уверена?
Я рухнул рядом с ней на кровать, внезапно охваченный сильной усталостью, и прикрыл глаза. Я вспоминал, сколько раз обнимал себя, лежа на этом самом одеяле с Ночным Змеем, не в силах унять дрожь. Сколько раз я запихивал в себя кучу еды и ждал, ждал, ждал, пока меня не вырвет, с животом, похожим на перезрелый фрукт, готовый лопнуть по швам. Пластиковый вкус капсул Лоры, которые мне пришлось проглотить за свою жизнь, и как становились заторможенными от них мои мысли, как грязное речное русло. Сколько раз я смотрел, как люди общаются, слушал их смех и сдерживал себя, оставался в стороне от страха пережить приступ у всех на глазах, от страха чужого неодобрения, презрения, пока мой мир сжимался и сжимался, пока в нем не остались только я, мама и Бел…
…теперь еще Ингрид.
— Неоспоримое математическое доказательство того, кто мы есть. — Голос Ингрид звучал так, словно ей это было нужно больше, чем мне.
«Пожалуйста, — подумал я, — просто согласись. Пожалуйста, поверь так, как я верю».
Я почувствовал, как ее рука в колючей шерсти медленно легла в мою ладонь.
— Пит, — тихо сказала она.
Я не открывал глаз.
— Да?
— Если… если ты ищешь математически безупречный способ пригласить меня на свидание… ну, настоящее свидание…
Я еле-еле вдохнул, так, чтобы она не заметила, и задержал дыхание.
— Мне кажется, ты его нашел.
Меня тошнит в темноту.
Мышцы живота напрягаются, и рвота разъедает горло. Она брызжет на тканевую преграду на моем лице, пачкая меня. Я… где… что?
Я ничего не вижу, я не могу дышать. Жадно ловлю ртом кислород, но вдыхаю ткань, и кислые хлопья рвоты снова попадают ко мне в рот. Мне хочется кричать, но не выходит.
Я не могу пошевелиться. Господи, что делать, я не могу пошевелиться. Что-то больно впивается в запястья, когда я пытаюсь двигаться. Я вдыхаю тошнотворные, вяжущие пары и сдуваю ткань как можно дальше от лица. Но воздуха не хватает. Не хватает. Не… хватает.
Где я?
— Проклятье.
Голос женский, жесткий и знакомый. И тут я вспоминаю. Рита. 57. Я лежу на спине, и меня качает в такт шагам. Похоже, меня несут на носилках.
— У него приступ, он сейчас задохнется.
Пальцы подцепляют ткань и снимают ее с моего рта.
Свежий воздух холодит мой заблеванный подбородок, и я дышу жадно — один судорожный вдох, второй, — и наконец кричу.
«Почему? — хочу спросить я. — Почему?» Но челюсти больше меня не слушаются. А в голове снова и снова крутятся цифры:
Рядом хлопает дверь. Движение прекращается. Холодный металл прижимается к коже, и меня освобождают от пут. Меня несут за запястья и лодыжки. Грубые руки толкают меня, я вскрикиваю, и меня прижимают к кровати. Каркас обжигающе холодный.
— Он пытался меня укусить, привяжите его.
Четыре характерных вжика молнии. Меня снова хватают за запястья. Помогите. Помогите.
17-20-13. Хочу пошевелить ногами, но лодыжки тоже связаны.
О боже, о боже, о боже, о боже. Дыши, сосредоточься на дыхании. Пищит аппарат искусственного дыхания: вдох, выдох, вдох, выдох, каждые две целых пять десятых секунды. Мама.
Мама у них.
Я вспоминаю слова Риты о том, что «иногда самый очевидный ответ оказывается правильным», и каких-то несколько минут спустя: «Закономерностей не избежать. Наша задача — максимально их усложнить и запутать».
Я доверился ей. Доверился, хотя она чуть ли не прямым текстом сказала мне, что лжет.
Мама у них, но она жива. Она выжила, Пит. Ты тоже сможешь.
Мое дыхание успокаивается ровно настолько, что я могу разобрать голоса.
— Тащи сюда эту чертову машину.
Я не в себе, но даже я слышу шок в наступившей тишине.
— Если у тебя есть идея получше, — едко добавляет Рита, — выкладывай.
Еще одна секундная пауза. Затем скрип резиновых подошв по бетонному полу, когда Фрэнки выходит из комнаты. Хлопает дверь.
Ничего. Тишина, тяжелое дыхание и слепота. Момент неизвестности. Дверь снова распахивается, и я подскакиваю. Обувь по бетону, уже другая. Крутятся колеса, и в комнату вкатывают что-то тяжелое.
— Я его подготовлю. — Голос Риты твердый и безжизненный, как кремень.
Воздух жжет раздраженное рвотой горло. Я дергаюсь и мечусь от малейшего звука. Металл скрежещет по бетону. Ножницы щелкают под моим подбородком, и моя грудь снова оказывается на воздухе. Я покрываюсь гусиной кожей. Что-то липкое прижимается к грудной клетке. Пальцы, на удивление теплые, заползают под капюшон и прижимают липкие подушечки к вискам. Я хочу вырваться, но не могу. Сильный разряд сотрясает меня до самых костей, и я кричу от шока.
— Первая доза, — говорит Рита.
— Доза че…
БЛИНБЛИНБЛИНБЛИН
Я не могу думать. Меня клинит. Белый шум. Жгучая, тошнотворная боль. Черные кляксы расползаются перед глазами.
— Вторая доза.
Что-то жужжит, боль сверлит висок, как дрель, плюя фонтаном крошек черепа, с ниточкой красного мозга, спиралью закрутившегося вокруг насадки. Мне кажется, я умираю.
— Держите его.
Мои губы отдирают от зубов — мерзкое, липкое чувство, — и я начинаю выть.
— Третья доза.
В голове раздается звук, похожий на удар хлыста, и я обмякаю, пластиковые веревки впиваются в мои запястья до мяса. Я буквально чувствую, как у меня на спине расцветают синяки — через тонкий матрац я, должно быть, ударился спиной о раму кровати, хотя я этого и не помню. Видимо, потерял сознание.
— Ладно, давай попробуем. — Голос Риты слышен как сквозь вату.
Мою голову запрокидывают назад. Я чувствую такое изнеможение, как будто только что перенес полномасштабную паническую атаку. Это почти можно принять за облегчение. Моя эндокринная система исчерпала свои ресурсы.
Пятна света вползают под капюшон. Ткань подворачивают, убирая ее с моего лица. Чьи-то пальцы щупают мой пульс. Свет ослепляет, и сквозь пелену слез я смотрю, как чья-то рука удаляется от моей шеи, рука с белыми пальцами и черной ладонью.
Нет, это не ладонь — это перчатка.
Руки обтянуты перчатками без пальцев.
Она склоняется надо мной. Ее лицо серьезно, светлые волосы зачесаны за уши. Она встречается со мной взглядом. Проходит семь долгих секунд.
— И-Ин… Ингрид? Нет! НЕТ! Не с-с-смейте! Т-т-т-только т-т-троньте ее…
Слова вырываются из меня морзянкой, но я умолкаю, когда замечаю, что она не привязана к кровати. Ингрид не похожа на пленницу.
— П-п-почему? К-как? Ч-ч-что ты… Что ты здесь д-д-д-делаешь?
— Что ты здесь д-д-д-делаешь?
Какой-то голос, скупой и бесстрастный, как говорящие часы, эхом повторяет мои слова. Я вижу, как губы Ингрид шевелятся точно в такт, идеально совпадая с моими, точка за точкой, тире за тире.
Я молчу. В горле полно толченого стекла.
— Как ты это делаешь?
И хотя я задаю этот вопрос про себя, Ингрид его озвучивает своим ровным, стерильным голосом. Я смотрю, как скачет пирсинг в ее губе, когда она произносит слова.
Она поднимает глаза и смотрит поверх моей головы, и только тогда я вспоминаю, что Рита все еще стоит позади меня.
— Я настроилась, — говорит она.
Настроилась? Настроилась на что? Что за чертовщина, Ингрид?
— Я не Ингрид, Пит, — говорит она. — Я Ана.
Она смотрит на меня, внимательно изучая мое лицо, ее глаза бегают туда-сюда, как будто она читает.
— Питер, — зовет меня Рита, оставаясь за моей спиной. — Где твоя сестра?
Но я не могу отвести глаз от Ингрид. Зачем она это делает? «Нет, Ингрид, — думаю я. — Пожалуйста, мы же друзья».
— Мы друзья, Пит, — соглашается она. — Ты мой лучший друг, и мне очень жаль, что приходилось лгать тебе. — Теперь в ее голосе пульсирует искренность. — Обещаю, я все объясню, но ты должен сказать нам, где Бел.
Вот черт. Неужели. Да, действительно. Она реально читает мои мысли. Как? Ингрид? Пожалуйста, вытащи меня отсюда. Помоги мне. Помоги моей маме. Она кормила тебя ужином. Ингрид. Ингрид. Боже!
Она поднимает глаза на Риту и качает головой.
— Это слишком для него. Он не соображает. Он не может надолго сосредоточиться на вопросе, и я не успеваю считать ответ.
Рита склоняется ко мне ближе, изучая. Я чувствую ее дыхание на своей шее. От нее пахнет перцем.
— Может, еще одну дозу, — задумывается она.
— Нет! — На мгновение мне кажется, что Ингрид снова озвучивает мои мысли, но она уже на полпути к Рите, протестующе выставила руку. — Нет, в этом нет необходимости, позволь мне… просто поговорить с ним.
Моя голова похожа на глину для лепки. Сквозь туман перед глазами светлые волосы Ингрид кажутся нимбом.
Этого не может быть. Это невозможно.
— Ежедневно происходит столько невероятных вещей, так как ты можешь знать это наверняка? — Знакомые карие глаза спокойны. — Откуда тебе это знать? Ну же, Пит, ты же математик, ты ученый. Это научный метод: скорректируй теорию в соответствии с полученными данными. Я здесь. Я — данное. Давай, корректируй.
Я стискиваю зубы. Но как? Объясни мне. Как ты читаешь мои мысли?
— Знаешь, сколько звуков в английском языке?
Нет.
— Сорок четыре. Знаешь, сколько мышц задействует твоя мимика? Сорок две. Тело более чем способно передать любую твою мысль, не прибегая к помощи речи, Питти, — и тебя это особенно касается. И я… я просто откалибрована специально для того, чтобы принимать их. Или, точнее, отражать.
Отражать. В уставшей, настрадавшейся голове всплывает воспоминание. Это было много лет назад. Мама, сложив руки мостиком над тарелкой картофельных вафель, объясняла то, чем она занималась на работе.
— З-з-зеркала?
Это все, что я могу из себя выдавить, но Ингрид понимает. Естественно, она понимает.
— Совершенно верно, Питти, — кивает она. — Зеркальные нейроны. То же самое, что позволяет тебе на интуитивном уровне чувствовать, когда у твоей сестры плохое настроение или когда маме нужно выпить. Они есть у всех. Но у меня их больше — на двести процентов больше. Я — зеркало. Ты чувствуешь — я чувствую. Ты думаешь — я думаю.
Ужасно глупо, но почему-то теперь я могу думать только о липких салфетках в мусорке под моим столом и еще о том, что сейчас я думаю об этих салфетках. А потом я вспоминаю учебник математики, открытый на странице с благодарностями, и думаю, как я был горд собой, как невероятно воодушевлен тем, что у меня появилась подруга, которая меня понимает, с которой мы настолько на одной волне, что иногда казалось — и тут мне хочется и рассмеяться, и закричать, и расцарапать себе лицо, — она читает мои мысли.
А где Джин Грей?
Концепция телепатии меня пугает.
Мое лицо горит огнем, и слезы унижения текут по щекам.
— Да, — говорит она, и ее голос немного срывается, как будто она тоже на грани слез. — Прости.
Я отворачиваюсь, и присоски на виске тянут обожженную кожу.
— П-п-п-пыт… — начинаю я.
— Тебя никто не пытает, Питер, — чуть ли не упрекает Рита.
А чертовски на это похоже.
У Ингрид вид не менее болезненный, чем у меня.
— Понимаю, тебе больно, — говорит она. — И мне правда жаль. Я знаю, как это больно. Но нам пришлось так поступить. У тебя начиналась паника, а с тобой невозможно общаться, когда у тебя паника. Твой пульс был на отметке двести двадцать, ты был неуправляем. Пришлось дать тебе разряд тока, чтобы остановить это и я могла прочитать тебя. Понимаешь? Мне жаль, но другого варианта не было. Мы должны найти Бел.
Каждое слово сочится искренностью. Или мне это кажется. Я поднимаю на нее отяжелевшие глаза и думаю одно слово.
Почему?
Ингрид сглатывает, прежде чем ответить. Она переводит взгляд на меня, на Риту.
— Ты сам знаешь ответ.
И я знаю: безликий человек в пыльном черном костюме с мясистыми ладонями, застывший ужас узнавания на мамином лице на видеозаписи из музея.
Волк.
Папа. Я боюсь своего отца.
— Знаю, Питти. Я тоже.
Я опускаю глаза. Красные браслеты ссадин обвивают мои запястья там, где я вырывался из пластиковых стяжек.
Смотри, слушай, думай. Видишь, что они со мной сделали.
Нам пришлось.
Но вдруг они говорят правду? Могу ли я по-прежнему доверять Ингрид? Надежда разгорается в груди. Могу ли я по-прежнему считать ее своим другом?
Когда эта мысль приходит мне в голову, клянусь, я замечаю, как отпрянула Ингрид. На секунду маска соскальзывает с нее, и я вижу ее такой, как в школе, в отражении зеркала женского туалета. Испуганной, уязвимой и израненной.
Нет. Она мне не подруга. И эти люди мне не друзья. Они проявили свою истинную натуру, связав мне руки, напялив мешок на голову и подключив к моему черепу гребаный аккумулятор. Когда Бел сказала мне бежать, она не имела в виду бежать от папы — она имела в виду бежать от них.
Рита подходит к Ингрид и встает рядом с ней.
— Питер, — повторяет она, — скажи нам, где Анабель. Куда бы она направилась, если бы испугалась?
Белла. Им нужна Бел. Воображение рисует красные кирпичи и красные листья. Я слышу голос сестры: «Я так боялась, что с тобой что-то случилось».
— Есть! — Ингрид подается вперед. — Есть. Где это? Что это за место, Питер? Где вы встречались с ней?
Черт! Я лихорадочно выталкиваю эти мысли из головы. Я думаю о слонах, о хулахупах, о вкусе соли и уксуса, о комках земли, о… Мне нужно отвлечься…
Считай.
1; 1,414213; 1,732050; 2; 2,236…
Во рту кислый привкус. Уже начиная считать, я понимаю, что не могу делать этого вечно. Я чувствую, как информация о нашем с ней тайном месте бьется о клетку моего разума так же сильно, как моя паника.
2,449…
— Что-то промелькнуло на секунду, — говорит Ингрид Рите. — Но я не успела. Теперь он вычисляет квадратные корни.
Рита молчит, выражая непонимание.
— Из целых чисел, — поясняет Ингрид, — до шести знаков после запятой.
— У нас нет на это времени, — фыркает Рита. Она снова подходит ко мне сзади, повышая голос, как будто говорит под запись. — Сейчас я введу еще одну дозу.
— Питер, хватит, — умоляет меня Ингрид. — Прекрати, ты же не можешь продолжать вечно.
2,828427; 3…
— Прошу тебя. — В ее глазах стоят слезы. — Если ты не остановишься, мы будем давать тебе разряд снова и снова, пока ты не перестанешь сопротивляться. Пока ты не разучишься считать.
— 3,162277.
Я рычу, даже мысленно. Я не отдам ей Беллу.
— Питти, — шепчет Ингрид.
Голос Риты из-за моей спины отрубает, как будто лязгает ящик в морге:
— Четвертая доза.
Мир становится белым. Я так сильно сжимаю зубы, что слышу хруст и чувствую, как они ломаются. Цифры в моей голове рассыпаются в прах. Я ничего не вижу и не слышу. Я плююсь, лепечу что-то, хочу закричать, но получается лишь тихонько стонать. Я с силой впиваюсь пальцами в рейки под коечным каркасом, и завиток тончайшей фанерной проклейки остается в моей ладони. На одну короткую блаженную секунду в голове становится пусто, но затем ее заполняют красные кляксы, как кровь, сочащаяся сквозь бинты. Я пытаюсь задвинуть их назад, но не могу, я устал. Красное. Красные листья. Красные кирпичи. Я берусь за цифры, чтобы прогнать образ, но не могу вспомнить ни одной. Лес за северо-западным углом школы. Моей школы. Там мы с Бел встречаемся, когда что-то идет не так.
И как только я думаю об этом, понимаю, что Ингрид тоже все видит. Я слушаю и жду, что она скажет Рите.
Я жду.
И жду.
Я открываю глаза. Ингрид вцепилась в свои руки до побелевших костяшек. Ее трясет. Тушь тонкими черными ручейками струится по ее лицу. Рита не обращает внимания на ее состояние.
Ты чувствуешь — я чувствую. Ее слова всплывают как дым в моем обожженном мозгу. Ты мой лучший друг.
Так, может, это не ложь?
Она медленно тянется к тыльной стороне перчаток. Скользит взглядом по моему лицу. Она на грани паники, — может, она и притворяется, но я сомневаюсь. Я чувствую ее, застывшую в неуверенности, виновато поглядывающую через мое плечо на Риту, после чего она переводит взгляд на меня и снова на нее. Она начинает говорить, передумывает и сглатывает.
Я стискиваю зубы. Встречаюсь с ней взглядом, и она не может оторвать глаз. «АРИА», — думаю я. Доказательство того, кто мы есть. Я думаю о потрепанных учебниках математики и шифрах с номерами страниц. Я думаю, что это десятка по шкале ЛЛОШКИП, но мы с этим справимся. Она слегка качает головой, умоляя меня прекратить, но я не слушаюсь. Я думаю о восклицательных знаках. Думаю о соприкосновении наших рук и тепле ее тела, когда она лежала рядом со мной на одеяле с Ночным Змеем. Я думаю о том, чтобы поцеловать ее. Я думаю об окровавленной хозяйственной щетке, падающей в раковину. Думаю о том, как сильно люблю ее.
«Если ты не доверяешь себе, доверься мне», — думаю я.
На лбу у нее выступает пот. Он стекает по ее лицу, как капли конденсата по холодному стеклу. Рита молчит, но я чувствую ее присутствие за своей спиной. Она наблюдает и ждет.
«Ингрид», — думаю я.
— Ана, — шепчет она, едва шевеля губами. — Меня зовут Ана, Ана Блэк.
Ингрид.
Она смотрит на Риту, открывает рот, мешкает. Я вижу, что она сомневается.
— П-паррен… — выдавливаю я, когда она открывает рот.
Язык заплетается, но мне удается сформулировать мысль, потеряв пару звуков. Ингрид смотрит на меня удивленно.
— Что? — переспрашивает Рита.
— Бел с-с-со своим парне… — Рита возникает из-за плеча Ингрид. Она смотрит в угол, на камеру, а потом снова на меня.
— Нам ничего не известно ни о каком парне. Луиза…
— Мама не в курсе, — перебиваю я. — Бел ей не рассказывала, потому что он намного старше…
В челюсти начинает возвращаться чувствительность. Я смотрю прямо на Ингрид. Она смотрит на меня в ответ.
— Ему двадцать три, — говорю я. — А ей семнадцать. Они встречаются одиннадцать месяцев.
23-17-11…
— Где он живет? — давит на меня Рита.
Я опускаю голову, медленно трясу ее, как будто бы пытаясь разогнать туман.
— Я помню только номер дома, — тихо говорю я. Ингрид смотрит на меня удивленно, но я не отвожу взгляд. — Пятьдесят четыре.
Рита терпеливо стоит, ждет вердикта Ингрид. Ингрид через силу сглатывает и отвечает охрипшим от слез, но спокойным голосом:
— Он говорит правду.
Рита наклоняется, поднимает мне одно веко и какое-то время не сводит с меня глаз, взвешивая что-то.
— Проверим.
— Я говорю правду, — настаивал доктор Артурсон.
Я вглядывался в уравнения на экране, пока не стали слезиться глаза и все X, ∫ и ∑ не исказились и не смазались в одну общую рябь.
— Не вижу.
— Ошибки нет.
— Я не говорю, что не верю вам, доктор А. Я не считаю вас лжецом. Я просто не понимаю почему.
Доктор Артурсон насупил брови. У него были поистине монументальные брови: седые, мохнатые и совершенно гусеничные. И сейчас эти брови сдвинулись в одну волосатую линию.
— Ты мне напоминаешь чертова Гёделя, — проворчал он. — Тощий, дерганый и гений. Еще в детстве его прозвали Почемучкой, и полюбуйся, как он кончил. — Он зловеще поиграл бровями.
— А как он кончил? — спросил я.
Брови удивленно поползли вверх.
— Ты что же, не знаешь?
— Я почти ничего о нем не знаю.
— Ты никогда не изучал Гёделя? Не ты ли порывался вызубрить наизусть все википедийные статьи о каждом великом математике?
Брови продолжили свое головокружительное восхождение на гору Артурсон. Когда они достигли линии роста волос, то напомнили мне пару заблудших овец, наконец-то воссоединившихся со своей отарой.
— Я еще не дошел до него, — оправдывался я. — История математики насчитывает более двух с половиной тысяч лет, а моя — всего четырнадцать. Кого-то пришлось променять на еду и сон.
— Обязательно почитай про Гёделя, это хорошая история, — буркнул доктор А. — А говоря «хорошая», я подразумеваю «чудовищная». — Он указал на экран, который его ослабевшие глаза воспринимали исключительно как мутный прямоугольник яркого света. — Неужели причина так для тебя важна?
— Да.
Доктор А кивнул с мрачным видом и взглянул на часы. Без десяти шесть. Он предложил помочь, и теперь по средам после уроков мы с ним разбирали более продвинутые теоремы. Небо в чернильных разводах изливалось дождем, капли барабанили по стеклу. Уже темнело, но я не стал включать свет. Я придвинул свой стул поближе к нему, и мы приклеились к свечению его ноутбука, будто к пожару в джунглях.
— И ради этого я пропускаю вечер с Дином, — проворчал доктор А. — А он хотел что-то приготовить. Он всегда подает ужин из трех блюд, а на десерт делает очаровательные шоколадные трюфели к кофе.
— Однако, — сказал я.
Доктор А усмехнулся.
— У нас все только начинается, вот он и любит покрасоваться передо мной.
— А через полгода что, жареная курочка с доставкой и пердеж на диване?
— Я бы сейчас не отказался от жареной курочки.
Его слова подкрепило зычное урчание в животе, которое сперва показалось мне раскатом грома. Пора было закругляться.
— Пойдемте, — сказал я. — Закончим на сегодня. Вы с вашим шеф-поваром еще успеете провести большую часть вечера вместе.
— Уверен? — спросил он, демонстративно не вынимая наушник до конца. — Мы можем вернуться к этой проблеме в следующий раз. Не переживай, ты во всем разберешься.
— Я и не сомневаюсь, вы же лучший учитель математики в стране.
Он широко улыбнулся, но едва ли я был далек от истины. Во всей Великобритании было меньше сотни слепых учителей. Сотня из более чем шестисот тысяч. Чтобы возглавить математический факультет в такой крутой школе, как наша, доктор А должен был быть очень крут.
Я встал, сунул тетрадь в сумку, взял его под руку и повел к двери. Не то чтобы он нуждался в помощи, он ведь почти каждый день преподавал в этом классе, но мне нравилось ему помогать, и он позволял мне.
— Значит, Джорджу дали отставку?
— Скорее наоборот.
— Ого, мне жаль это слышать, доктор А. Что случилось?
Атмосфера стала напряженной, и я сразу понял, что встал на минное поле. Со мной это иногда случалось, когда я, не имея практики общения, пытался заводить друзей: я слишком давил на них в своем стремлении понравиться, устраивал допросы в попытке проявить интерес, переворачивал камни, которые они предпочли бы оставить в покое.
Мы направились к выходу, и единственным звуком в повисшей тишине было постукивание трости доктора А по линолеуму.
В кармане завибрировал телефон.
Опаздываю. Ситуация на работе. Крысы ходят на головах. Позже объясню. Буду к 6:30. Мама X
Я вздохнул.
— В чем дело? — спросил доктор А.
— Мама опаздывает. А Бел до сих пор отстранена…
Я не стал договаривать, но он все понял: идти мне некуда. Я никогда не обсуждал свою постыдную зависимость от сестры с доктором А, да и он никогда не лез с расспросами. Хороший он человек.
— Я… — он помешкал. — Я пойму, если ты не хочешь говорить об этом, но как тебе здесь без нее?
— Замечательно, — соврал я.
— Исходя из твоих рассказов, — продолжал он, — полагаю, дома у вас сейчас не все гладко? Между Бел и твоей мамой, я имею в виду?
Я ничего не ответил.
Теперь ему стало неловко.
— Послушай, Питер, — он сунул руку в карман пиджака и достал оттуда сложенный листок бумаги. — Пусть это будет у тебя.
Я развернул страницу формата А4. Огромными буквами жирным черным маркером там было написано:
— На всякий пожарный, — пробормотал он. — Если вдруг тебе некуда будет пойти. Но только никаких тайн. И чтобы твоя мать не была против. Но если в какой-то момент станет тяжело… В общем, на всякий случай.
— Я…
Я понятия не имел, что тут можно сказать. Поспешно свернул лист и сунул себе в карман. Я чувствовал в нем обещание пристанища, и это было хрупко и бесценно.
— Спасибо, — выдавил я наконец.
— Я держу запасной ключ под четвертым от клумбы кирпичом. Если меня не окажется дома, воспользуйся им.
— Спасибо, — снова повторил я. Я не мог придумать, что еще сказать. — Спасибо вам.
Мы сидели в холле и болтали, пока Дин не приехал за доктором. Он был дружелюбным красавцем — из тех, которые как будто вышли из рекламы увлажняющего крема. Я с радостью заметил на его рукаве следы какао-порошка.
— Мама опять опаздывает? — сочувственно осведомилась Сэл, школьная администраторша.
— Крысы-акробаты, — объяснил я.
Она глубокомысленно кивнула.
— Хочешь, я позвоню в библиотеку и предупрежу Джули, что ты сейчас придешь?
— А то!
С адресом доктора А в кармане толстовки я чуть не на крыльях влетел в библиотеку и отбил пять библиотекарше Джули. Джули была офигенной. Рыжеволосая и гиперактивная девушка была похожа на старомодный таймер для варки яиц и, когда была в хорошем настроении, то есть практически постоянно, жужжала почти с той же частотой.
— Привет, Питти, — сказала она. — Что интересует сегодня? Метеорология? Феноменология? Герпетология? Нам только что поступила книга о химическом составе самых смертоносных ядов в животном мире. Знаю, ты ведь любишь в среду почитать про мучительные смерти.
Мучительная смерть.
Ты мне напоминаешь Гёделя, и полюбуйся, как он кончил.
— А может, биография? — сказал я.
Я плюхнулся в кресло-мешок цвета кетчупа и раскрыл книгу в твердом переплете, которую достала мне Джули, многообещающе озаглавленную «Недоказуемое: гений и безумство Курта Гёделя». На внутренней стороне обложки красовалась черно-белая фотография: тощий, как кузнечик, мужчина в пиджаке и галстуке, чьи темные глаза глядели из-под очков с толстенными стеклами.
Я сидел долго. Этот взгляд приковал меня похлеще тягового луча. Вокруг его глаз легли глубокие тени, а самое главное, этот пристальный взгляд заставил меня почувствовать себя сообщником в какой-то ужасной тайне.
«Тощий, дерганый и гений, — услышал я слова доктора А. — Ты напоминаешь мне Гёделя».
— Ну да, — пробормотал я себе под нос. — Я себе тоже.
Обычно, когда я читаю о математике, я никуда не спешу. Я воображаю себя под теплым солнцем Древней Греции или среди гамбургского смога в эпоху Промышленной революции. Я смакую боль от их ранних неудач, насмешек оторванных от жизни стариков, не веривших в их теории, предвкушаю их грядущий триумф. И когда наконец пробивает их час, я читаю и перечитываю важные абзацы, запоминая каждую деталь, а затем закрываю глаза и проживаю его, этот накал страстей, когда герой подчеркивает последнюю строку в своем доказательстве и понимает, что он сделал это. Доказал, что существует множество бесконечностей или что пространство и время едины.
Не сегодня.
Чувствуя скребущую в животе тревогу, я пролистал страницы, пока не нашел то самое слово, которое искал: смерть.
Гедель умер в январе 1978 года в возрасте семидесяти одного года. Причиной смерти стала болезнь не тела, но ума. Он страдал от параноидального бреда и был убежден, что его пытаются отравить. Приготовление пищи он доверял только своей супруге Адель, и когда в конце 1977 года она попала в больницу, он заморил себя голодом и скончался.
— Вот черт, — пробормотал я себе под нос.
Врач, посещавший Гёделя в последние недели его жизни, позже рассказывал журналистам: «Мы пытались уговорить его поесть, но он отказывался наотрез. Мы заверяли его, что никто не хочет его отравить, но он не верил. Он снова и снова повторял, что тому нет никакой гарантии».
На момент кончины Гёдель весил всего шестьдесят пять фунтов[2].
Я закрыл книгу, чувствуя остывающий между лопаток пот. Доверял только своей супруге… Она была его аксиомой. И, лишившись ее, все доказательства и все теоремы, все, что он знал, жизнь, которую он построил вокруг нее, — все развалилось и погребло его под завалом.
Кое-что еще на странице привлекло мое внимание. Страдал от параноидального бреда…
«Ты мне напоминаешь чертова Гёделя», — сказал доктор А.
Холодок пробежал от позвоночника к волосам, как паук. Я снова открыл фотографию Гёделя. Вид у него был затравленный, словно он носил в себе страшную тайну. Но какую тайну? Что могло так надломить человека, чтобы он заморил себя голодом?
Я попытался вообразить, что он должен был чувствовать: муки голода, головокружение, рука, застывшая на полпути от тарелки ко рту, и челюсть, сжатая намертво в знак отказа. Что довело его до такого состояния?
Я нехотя открыл оглавление. Наибольшее количество ссылок вело на страницу с подзаголовком «Теоремы о неполноте: с. 8, 36, 141–146, 210». Я вернулся на страницу 141. Надпись жирными черными буквами гласила:
— Хм. Парадокс лжеца, — пробормотал я.
Утверждение не может быть истинным, не будучи ложным, и оно не может быть ложным, не будучи истинным. Пожалуй, самый бородатый анекдот во всей философии. Мне это всегда казалось бесполезным лингвистическим трюком. К тому же «истина» вообще понятие неоднозначное.
Ниже на странице было еще одно, похожее предложение:
В животе нервно заурчало. Смысл я, конечно, понял. Это утверждение действительно было недоказуемо, потому что доказательство его истинности доказало бы его ложность — и добро пожаловать на территорию парадоксов.
«Это просто игра слов», — сказал я себе. Просто хитроумный каламбур, основанный на расплывчатости языка, на котором мы ведем разговоры о кофе, котятах и ядерных войнах. С математикой такие условности не работают.
Но Гёдель был математиком, и у меня возникло тревожное предчувствие: я понял, к чему это ведет. Если бы вам удалось составить уравнение, которое докажет собственную недоказуемость, тогда быть беде, ведь, по сути, этим вы сломали бы саму математику. Я вспомнил затравленный взгляд Гёделя и дрожащими пальцами перевернул страницу.
Черт.
Уравнения змеились по всей странице. Сколько уже я учусь в этой школе, и все время эта книга пылилась здесь в библиотеке, выжидая момент, чтобы перевернуть мою вселенную.
Я перечитал всё пять, шесть, семь раз, вопреки всему надеясь найти какую-нибудь ошибку, оплошность, которую не замечали до меня сотни читателей, чьи жирные пальцы заляпали пожелтевшие страницы.
Я ничего не нашел.
Я дошел до последней строки главы, и — вот оно, ку де грас[3]:
Недоказуемая теорема.
Вот и все. Математика не абсолютна. Она не могла найти решение, а за пределами математики не существовало ничего более фундаментального и конкретного, что могло бы справиться с этой задачей.
Черт.
Черт черт черт черт черт.
Я почувствовал, как утрамбованный в желудке обед поднялся к горлу. Меня тошнило. Я сжал в руках книгу с такой силой, что хрустнули костяшки пальцев.
Я сверлил ее взглядом.
Недоказуемая теорема. Вопрос без ответа. Задача, над которой могут биться и я, и тысяча таких же, как я, и миллиард миллиардов суперкомпьютеров до тех пор, пока не потухнет солнце, и ни на шаг не приблизиться к решению.
«Если такая теорема существует, — спросил противный голос из глубины сознания, — как ты можешь быть уверен, что она всего одна?»
Я обмяк в кресле.
АРИА умерла.
Вся моя теория строилась на двух основных предпосылках. Что, во-первых, мои панические атаки были, по сути, математической проблемой; и, во-вторых (предположение настолько очевидное, что я даже не заметил, как допустил его, — а не это ли в итоге обязательно бьет под дых), что любая математическая задача может быть решена с помощью математики.
Гёдель проделал в моем втором предположении дыру таких размеров, что в нее спокойно вписался бы авианосец. Под маской любого уравнения может оказаться уродливая, неразрешимая, разрушающая жизнь западня.
Все тайные надежды, планы, которыми я делился с Ингрид, гулким эхом носились в коридорах моего сознания.
Если бы мы решили это уравнение… Пусть на это уйдут годы, но я бы узнал, наконец узнал, кончится это когда-нибудь или нет.
Книга выпала из онемевших пальцев, и я даже не слышал удара об пол.
Но внутренний голос не сдавался: возможно, с АРИА все будет по-другому. Возможно, на эту теорему все-таки есть ответ. Там все еще может быть доказательство. Но голос был слаб. Моя мечта трещала по швам, и как бы я ни хватался за обрывки, они не давались мне в руки. Я представил себя сгорбившимся над столом, изъеденным возрастом и сомнениями, год за годом продолжая вычисления, не зная, приблизился ли я к ответу.
Я опустил глаза в пол. Книга раскрылась при падении, и на меня снова взирали голодные глаза Гёделя.
…нельзя знать наверняка.
ДАННОЕ УТВЕРЖДЕНИЕ — ЛОЖЬ.
Ложь, которая уничтожила мою уверенность во всем.
Я сбежал из библиотеки. Джули окликнула меня, но слезы мешали видеть ее лицо и слышать голос. Я наугад бежал по коридорам, лишь бы куда-нибудь бежать. Дождь бомбардировал окна сотнями капель в секунду, слишком много, чтобы сосчитать.
Часы в холле отсчитывали секунды: 6:47, а мамы все не было. Я достал из кармана телефон и набрал Бел, но она не ответила. Я попытался позвонить Ингрид, но не смог заставить себя нажать на кнопку. Я вспомнил ее глаза, когда я рассказывал ей про АРИА, загоревшуюся в них надежду, и не смог, просто не смог растоптать ее.
Я привалился спиной к шкафчикам и сполз на пол, горячие слезы текли по моим щекам. Я чувствовал себя одним во Вселенной.
Но я был не один.
Я услышал шаги слишком поздно.
Бен Ригби, с мокрыми от дождя волосами, сбросил с плеча футбольную сумку и отделился от компании приятелей.
— А ты какого черта все еще здесь?
— Один… один…
Тест первый.
Отголоски электрических разрядов пульсируют в висках, не дают сосредоточиться. Глаза слезятся, веки тяжелеют. Спать. Мне нужно поспать. Щупальца переутомления обвивают мои конечности, увлекая за собой вниз, в темноту.
Я лезу под свою испорченную рубашку. Пальцы нащупывают безобразные чешуйки ожога, все еще липкого от электродного клея. Я хватаюсь за край облезшей кожи и тяну. От боли туман снимает как рукой, и я резко вдыхаю сквозь зубы. Я моргаю, пока перед глазами не проясняется, и продолжаю таращиться на дверь.
— Один… Д-д-д… Один.
Я вздыхаю. Сверлю эту дверь взглядом, кажется, уже целую вечность, и за это время мы достаточно хорошо с ней познакомились. Она из металла, облезшая краска на ней синего цвета, а драпировкой служит ажурная тень паутины вокруг одинокой голой лампочки. На двери на первый взгляд нет замка, но, увы, и ручки с этой стороны тоже нет. Однако она может похвастаться аккуратными маленькими заклепками, бегущими по всему периметру. Я устал, я хочу есть, я растерян и напуган, но все было бы ничего, если бы только сосчитать эти заклепки.
— Один, один… один… черт.
Успехов пока нет. И к тому же я никак не могу перестать пускать слюни, а моя правая рука в настоящий момент прижата задницей к банке краски, на которой я сижу, потому что она сильно тряслась и отвлекала меня. (Банки с краской непременного для госучреждений цвета яичной скорлупы повсюду. Видимо, здесь, в шпионском штабе, у них нет настоящих тюремных камер, поэтому меня бросили в чулан завхоза.)
А хуже всего то, что я не могу считать дальше одного. Если я не могу даже этого, что будет, когда подступит паника и устроит тут погром.
Голос Ингрид эхом звучит в моей голове: «Мы будем давать тебе разряд снова и снова, пока ты не разучишься считать». Но я продолжаю попытки. Если я смогу сосчитать заклепки, то смогу рассчитать размер двери. Если я могу рассчитать размер двери, я смогу вычислить объем чулана. Если я смогу вычислить объем, то смогу удостовериться, что в этом крошечном помещении больше воздуха, чем в стандартном гробу. А если мне удастся и это, то, возможно, я смогу подавить рвотные позывы, задушить истерические крики, застрявшие пока что у меня между зубами, и сделать что-нибудь полезное.
Например, придумать план.
Я сдираю очередной кусок обожженной кожи, морщусь, вытираю что-то, надеясь, что это не рана на моей руке начала гноиться, опять пускаю слюни и пялюсь на дверь.
— Один, — решительно говорю я.
Помимо банок с краской, в моей камере есть еще одно удобство, которого в гробах обычно не найдешь, — вентиляционное отверстие в стене высоко у меня над головой, закрытое металлической решеткой. Агент Блэнкман (укушенный в детстве радиоактивным двигателем сюжета) мог бы залезть на стену, снять решетку… допустим, зубами и поставить на то, что с вероятностью десять тысяч к одному лаз приведет его к свободе, а не к топке центральной котельной.
И более чем вероятно, что он бы преуспел — такое случается во всех шпионских историях.
Но агент Блэнкман пропал. Остался только я, а я никогда отсюда не выберусь без посторонней помощи. Главное, я должен быть готов, когда подмога подоспеет.
Я смотрю на дверь. Дверь смотрит на меня.
— Один… один…
Поскольку свободного времени у меня в запасе навалом, я сочиняю некролог:
«Агент П. У. Блэнкман долгие годы провел под прикрытием, потрясающе убедительно вжившись в роль жалкого труса, когда на самом деле он являлся самым храбрым офицером в подразделении. Сегодня пробил его последний час: он истек кровью на полу грязной камеры для допросов от всаженного в хребет, в отсутствии которого ему так ловко удалось убедить окружающих, ножа вероломного двойного агента…»
Лязгает замок. Скрипят петли. Дверь открывается, и я вижу ее силуэт: светлые волосы в тени кажутся угольками. Я делаю глубокий вдох.
— Агент Белокурая Вычислительная Машина. — И в эту секунду призрак агента Блэнкмана говорит моими устами. — Какой приятный сюрприз.
Она пересекает помещение в два коротких шага и оказывается передо мной (ага, два, а вот и ты!), а невидимые руки закрывают за ней дверь. Она берет меня одной рукой за подбородок. Перчатки у нее влажные, как будто натянуты на мокрую кожу. Резкий йодистый запах раздражает ноздри.
Знакомые карие глаза скользят по моему лицу.
— Ты не удивлен моему появлению, Питер.
— Не удивлен? Ну, тебе ли не знать.
— Возраст, — говорит она сухо, словно выносит обвинение. — Номер дома. Не бог весть какое описание, но рано или поздно…
Она замолкает, — видимо, слишком злится, чтобы продолжать, и я перехватываю инициативу.
— Рано или поздно, — говорю я, — те, на кого ты работаешь, поймут, что ни один парень, соответствующий этому описанию, никогда не приближался к юбке моей сестры, и тогда они всё поймут.
— Да.
— Поймут, что ты их обманула, ради меня.
— Так это что, черт возьми, была ловушка? — шипит она, широко распахнув глаза, и она так близко, что я почти могу сосчитать крошечные капилляры.
Я не отвожу взгляд.
Ты их обманула ради меня. С тех пор как я встретил тебя, Ана, все было с точностью до наоборот. Злись сколько хочешь, но это тебя никуда не приведет. Теперь читай это в моих мыслях, если угодно.
— Это моя семья, Питер, — говорит она умоляюще. — Он мой отец.
Я не сразу ее понимаю, а потом…
Мой отец. Я боюсь своего отца. Это были одни из первых слов, что она мне сказала.
Ана — так она себя назвала. Ана Блэк. А чуть раньше этим бесконечным днем мы ехали в машине, и Рита разговаривала по телефону со своим боссом, человеком по имени Генри Блэк, и Рита сказала: «Если бы на его месте была ваша дочь, вы бы предпочли, чтобы я бросила ее одну на морозе?»
— Ты — дочь здешнего босса?
Она сухо кивает.
— Тогда зачем ты мне помогла? Ты знала, что я скрываю. Почему не рассказала им?
Она пронзает меня свирепым взглядом, но не находит того, что ищет, и принимается разглядывать все вокруг: краску, паутину — что угодно, лишь бы не смотреть на мое лицо. Пальцами она тянется к манжетам перчаток. Даже когда она наконец заговаривает, она не дает ответа.
— Они уже что-то подозревают. Параметры поиска слишком расплывчатые, чтобы совсем не дать результатов, но ни одно из совпадений не выглядит многообещающим. — Она размахивает перед моим носом блокнотом в твердой обложке. — ЛеКлэр отправила меня узнать, не станешь ли ты разговорчивее, если мы тебя накормим.
Она кивает на магазинный сэндвич с ветчиной и сыром и бутылку воды на подносе у двери. Поднос, видимо, всунули в чулан, уже когда она вошла. Желудок хищно рычит: с завтрака, которым меня все равно вырвало, прошло уже много времени. Я бросаюсь к еде.
— ЛеКлэр? — спрашиваю я, запихивая в себя резиновый хлеб.
— Кэролин ЛеКлэр, заместитель директора. Она представилась тебе своим внешним именем, — она неопределенно машет рукой. — Сандра, Памела, Джессика…
— Рита? — восклицаю я, и крошки летят во все стороны. — Рита — гребаный заместитель директора?
— Папина правая рука, — подтверждает она натянутым голосом. — И судя по взгляду, которым она меня наградила, когда велела расспросить тебя об этом таинственном парне, думаю, она не верит ни единому твоему слову.
— Так почему бы тебе не прочитать ее мысли? — спрашиваю я. Поверить не могу, что говорю это как само собой разумеющееся, но я так окосел от сегодняшних сюрпризов, что больше не чувствую шока. — Ты ведь этим занимаешься?
— Я не умею читать чужие мысли, Питер, — она угрюмо смотрит на меня. — Только твои.
Воцаряется тишина, слышно только капающую трубу.
— Я зеркало, только очень мутное. Я чувствую чужие желания, страсти, эмоции. Но мне нужно досконально изучить человека, чтобы эти чувства выстроились в мысли. Ты…
Она останавливается и буквально не позволяет себе закончить фразу. Ее зубы впиваются в губу так сильно, что я удивляюсь отсутствию крови. Затем она добавляет:
— Ты не представляешь, как тебе повезло. Иметь в своей жизни человека, который так хорошо тебя знает.
— Я думал, что хорошо тебя знаю.
Ее лицо покрыто паутиной тени, но я все равно замечаю блеск слез в уголках ее глаз.
— Хотелось бы.
В помещениях у нас над головами стучат клавиши, и компьютерная мощь немыслимого для меня масштаба кипит и клокочет, подтачивая немногое оставшееся нам время. Я должен выбраться из этой гробницы с фанерными полками. Я должен найти Бел. Я должен сделать это сейчас…
И все же…
За человеческую мимику отвечают сорок две мышцы, и все сорок две в ее лице говорят мне, чтобы я сейчас не торопился.
Сердце колотится где-то в горле.
— Тогда расскажи, — прошу я.
— Что рассказать?
— Все: что с тобой случилось, как ты сюда попала.
Она смотрит на меня.
— Хочешь, чтобы я узнал тебя настоящую? — уговариваю я. — Тогда расскажи мне про нее. Только начни сначала.
Она смотрит на меня недоверчиво, но я помню этот взгляд: в нем читается и надежда. Так она смотрела, когда я рассказал ей об АРИА.
— Я не знаю начала, — говорит она медленно, неохотно, но, главное, она говорит. — Все началось еще до моего рождения. Но, насколько я сейчас понимаю, всем сотрудникам было отправлено электронное письмо следующего содержания: «Нужны добровольцы, ожидающие детей». В чем суть? Родители получали шанс резко повысить эмоциональный интеллект ребенка, вплоть до рождения полноценного эмпата.
Она иронически отвешивает поклон.
— Дай угадаю, — говорю я. — Глава британской разведки не смог упустить такую возможность?
— Не путай причины и следствия, Питер, — цыкает она. — Ты меня удивляешь. Думаешь, я такая, потому что мой папа — главный? Папа главный потому, что я — такая. Это шпионское гнездо. Двойные агенты на каждом шагу. Мы существуем, чтобы искать рычаги давления, которые можно использовать, чтобы подчинять волю людей. И все здесь полно неопределенности, пронизано сомнениями и догадками: знают ли они, что мы знаем, что они знают? — и прочая невеселая, тревожная дрянь. А потом появляется маленькая Ана, способная распознать ложь с расстояния в сто шагов, способная почувствовать самые искренние, темные, спрятанные за семью замками желания «клиента», просто находясь с ним в одной комнате…
Она умолкает, глядя мимо меня. Думаю, она даже не видит меня больше, поглощенная своими воспоминаниями, которые меняют ее прямо сейчас, пока она вспоминает.
— Я — самый ценный актив этой фирмы, и чуть ли не с того самого дня, как я впервые заговорила, папа взял меня в оборот.
Она закусывает щеку изнутри, словно хочет прожевать в ней дырку, с той же остервенелой интенсивностью, с которой моет руки.
— Я не смогу объяснить, каково мне было.
— А ты попробуй.
Она напрягается и подтягивает к себе ноги, как будто ждет удара.
— Я провела два дня, — выпаливает она, — наблюдая за террористами в Сеуле, и стала настолько одержима идеей объединения двух Корей, что готова была ради этого подорвать начальную школу. Потом меня отправили в Венесуэлу, и целую неделю я сходила с ума по каракасскому мальчику по вызову. Мне, кстати, тогда было двенадцать…
Ее взгляд скользит по мне, и у меня мурашки бегут по коже.
— Потом они и этого парня прижали, и любовь прошла, как не бывало. Вместо нее — жгучая, безумная ненависть к евреям во время бесконечного уик-энда на очередном объекте в Польше, потому что, как выяснилось, когда работаешь эмпатом на разведку, от тебя, как правило, требуется эмпатировать не самым приятным людям.
Она говорит тихо, чтобы охранник не подслушивал снаружи. Но в ее голосе звучит ярость.
— Я чувствовала себя щепкой во время урагана. Их потребности, их ярость и ненависть переполняли меня, швыряя меня из стороны в сторону. Я умоляла отца дать мне передышку, немного побыть одной, и в конце концов он уступил, но было уже поздно. Когда я вернулась в свою комнату и закрыла дверь, я ничего не почувствовала. Зеркало было пустым.
Я хотела найти себя, понять, что из себя представляю я, чего я хочу, когда я остаюсь собой, но это было все равно что хвататься за туман.
Ее частое дыхание щекочет мои веки, и я чувствую ее страх.
— А потом меня приставили к тебе. В течение трех лет я работала только с тобой. А ты горел так ярко, ярче всех, кого мне доводилось знать. Ты стал моим маяком в тумане. Вечерами я возвращалась домой, а твоя паника, твоя любовь к семье, твоя любовь к числам оставались во мне, и да, пусть среди этого всего преобладал страх, но, по крайней мере, это было кое-что, и это было похоже на… — Она замолкает, затем пожимает плечами. — А потом, когда я увидела тебя распростертым передо мной на столе, я просто… не смогла… Не смогла вот так взять и сломать тебя. Это было бы равносильно тому, чтобы сломать саму себя.
— И ты соврала.
— И я соврала.
— 23-17-11-54.
Она прижимает подбородок к груди, смотрит в пол и тихо смеется, хотя по ее щекам текут слезы.
— В любом случае все пошло коту под хвост, — фыркает она. — Мне нужно было несколько дней, чтобы подготовить тебя, но наверху сейчас все стоят на ушах — я никогда не видела ничего подобного. Я никогда не встречала твою маму, пока меня к тебе не приставили, но я слышала о ней. Она у нас большая шишка, да и вообще, когда свои попадают под удар, можно ожидать бурной реакции, но даже в этом случае… Мне дали меньше часа, чтобы расколоть тебя… К тому же у тебя была паника, и, значит, у меня тоже паника, и… блин, — вздыхает она. — Что же мне делать?
Папа взял меня в оборот.
Я быстро шевелю мозгами, пока она смотрит не на меня, а в пол. Нельзя заставлять ее чувствовать себя загнанной в угол. Иначе она решит не рисковать, вернется к тому, что ей известно лучше всего: к своей семье. Я бы так и поступил.
Дай ей выбор.
— Как я понимаю, — осторожно говорю я, — у тебя есть три варианта. Один, — я отгибаю указательный палец. — Сейчас ты пойдешь к Рите, ЛеКлэр, неважно, как ее зовут… и скажешь ей, что совершила ошибку. Неправильно прочла меня. Я тебя обманул. Скажешь ей то, что она хочешь слышать. Так ты сможешь вернуться к ним.
Прошу тебя, не возвращайся.
Она не двигается, сидит, опустив голову, и ничего не говорит.
— Два, — отгибаю другой палец. — Скажи им правду. Ты немного оступилась, но теперь снова в игре.
Но ведь это не так, я прав?
По-прежнему нет ответа.
— Три. — Третий палец. — Мы сбежим с тобой, прямо сейчас.
По-прежнему нет ответа…
…а потом:
— Как?
Ее еле слышно, но меня переполняет облегчение.
— Что?
— Как мы сбежим? Джек стоит прямо за дверью.
— Ну, тогда ты иди. Уведешь его с собой, отвяжешься от него, вернешься сюда и… на этом этаже есть туалеты?
— Прямо по коридору.
— Ну вот, тогда встретимся в туалете. Постучишь пять раз в первую кабинку.
Она смотрит на меня как на идиота.
— А ты как отсюда выберешься?
Я отрываю одну боковину от картонной упаковки, в которой лежал сэндвич. Складываю его пополам, потом еще раз и еще раз пополам. С каждой новой складкой сила, противодействующая моим пальцам, возводится в квадрат. Экспоненциальное оригами.
Я встаю и стучу в дверь, придвигая ногой пустой поднос. Ручка поворачивается, и я скромно отступаю в сторону.
— Доверься мне, — шепчу я ей, когда она проходит мимо. — Я учился у лучших.
Одиннадцать минут спустя мы с Ингрид сломя голову несемся по заброшенным подвальным коридорам мимо закрытой ставнями столовой («Не желаете пирожков по-шпионски?»), снова оказываемся в лабиринте и всего через несколько поворотов ныряем в старый грузовой лифт. Лифт поднимается со скрипом и лязгом, буквально вопя: «БЕГЛЕЦ! БЕГЛЕЦ ЗДЕСЬ! ЗАБИРАЙТЕ ЕГО СКОРЕЙ!» Но Ингрид совсем не волнуется.
— Кое-чего ты мне так и не объяснила, — говорю я. Она стоит ко мне спиной. Я наблюдаю, как она покачивается в такт движению лифта. — Почему? Почему тебя на три года приставили ко мне?
Она как будто удивлена вопросом.
— Пит, твоя мама — самая стратегически важная фигура в науке со времен Тьюринга. Сам подумай.
Сперва я озадачен, а потом вспоминаю слова Риты.
Ученый уровня Луизы Блэнкман… работает на того, кто лучше заплатит.
— Подстраховка. — Как только я говорю это вслух, все становится на свои места. — Ты наблюдала не за мной, а за мамой, следила за тем, чтобы она не предала вашу организацию. Вот только…
Я замолкаю.
Вот только зачем сближаться со мной, почему не пойти прямо к ней? Потому что, Пит, она стреляный воробей, давно вращающийся в мире шпионских тайн. От ее умудренного опытом взгляда такой трюк не укрылся бы. А я из шкуры вон лез, чтобы с кем-нибудь подружиться, хоть с кем-нибудь. Я был легкой добычей, ее точкой доступа.
Лифт со скрипом тормозит. Он выплевывает нас в гараж, принадлежащий, судя по всему, молодой семье. В одном углу валяется разлагающийся трехколесный велосипед из пластмассы, мумифицированный паутиной. Мое внимание привлекает бурая полоса на бетоне. Слишком красная для ржавчины. С ужасом я понимаю, что мы оказались там, куда привезли маму. Ингрид поднимает гаражную дверь, и помещение заливает медовый солнечный свет осеннего дня. Меня окатывает холодный воздух, и я глубоко вдыхаю. Прошло всего четыре часа с того момента, когда я в последний раз дышал свежим воздухом. А кажется, что прошли годы.
Свет разбит на квадраты и полосы беспорядочными строительными лесами над выходом. Ингрид выглядывает из-за реек.
— Здесь будет легче укрыться, — шепчет она.
Я встаю у нее за плечом и смотрю на самый обыкновенный дом напротив. Я думаю о метких стрелках за стеклами слуховых окон.
— Строительные леса разве не представляют для вас риска?
— Представляют, но иначе весь фальшивый фасад нашей секретной штаб-квартиры просядет и разрушится. Скажем спасибо дерьмовому фундаменту и мягкой лондонской глине.
— Действительно.
Ингрид только раз одолевают сомнения — на углу, возле разрисованного граффити почтового ящика. Она оглядывается, челка падает ей на глаза. Я узнаю эту позу: точно так же она горбится над раковиной, когда моет руки, сначала одну, потом другую, пока вода не становится красной.
Я думаю о миссиях, на которые ее посылали, о том, как ее поощрял довольный отец.
Повторение творит смысл. Повторите что-либо достаточное количество раз, и смысл станет клеткой, прутья которой можно сколько угодно трясти, и кричать, и никогда не сдвинуться с места.
Это моя семья.
Я прошу ее отказаться от этого. И я знаю, каково это.
В голове я слышу мерное механическое дыхание маминого аппарата. Я чувствую на груди ожоги электродов, и мне до тошноты тревожно оттого, что я бросаю ее с этими людьми; людьми, которых она считала коллегами и друзьями, а они оказались теми, кто готов охотиться за ее детьми и истязать их.
Она не могла знать, что они со мной сделают.
Ингрид достает из кармана телефон и бросает в канализационную решетку.
— Телефон могут отследить.
— Пойдем, — поторапливаю я и тяну ее за руку.
— Куда мы?
— Ну, поскольку все снайперы, которые находятся в распоряжении британской секретной разведки, сейчас охотятся за моей сестрой, я предлагаю предупредить ее. А что? Хочешь вместо этого купить мороженого?
«17-20-13», — думаю я. Твой ход, сестренка.
Мы уже бежим.
Я бросился бежать.
До этого момента я просто шел быстрым шагом, держа спину прямо, пытаясь затолкать кислые рвотные массы обратно в себя, как зубную пасту в тюбик, и старательно делая вид, что не боюсь. Но теперь я сорвался на бег, и мои ноги застучали по линолеуму. За моей спиной ритм их шагов тоже сменился, ускорившись вместе со мной, как эхо, как моя неотступная аудиотень.
Я выскочил из математического блока в старое крыло, пронесся через обшитые деревянными панелями коридоры, мимо портретов бывших директоров. Я знал школу как свои пять пальцев, знал каждый эксплуатационный люк и заброшенную служебную лестницу.
В общем, я сам виноват в том, что оказался именно там, где оказался.
Передо мной возникла дверь. Я ударил по ней ногой, и цепь, которая сейчас чуть менее чем полностью состояла из ржавчины, поддалась. По моему лицу и плечам забарабанил дождь, прибивая волосы к затылку. Я вышел под ночное небо. Пол подо мной превратился в скользкий шифер, под крутым углом уходя вниз. Я заскользил, вытянул руки, удерживая равновесие, и ухватился за дымовую трубу из красного кирпича. Безжизненные деревья, черные и поникшие, тянулись к грозовому небу, и я стоял наравне с их макушками. Я едва различал, где кончается крыша и начинается пропасть.
Шаги преследователей стихли. На мгновение я испытал облегчение, решив, что они не последуют за мной, но потом что-то стукнулось о шифер за моей спиной.
На крыше вместе со мной стоял Бен Ригби. Я не оборачивался, но знал, что это он.
— Чего ты так боишься, Блэнкман? — спросил он, перекрикивая ветер.
Я не знал. Не знал сейчас и, возможно, никогда не узнаю. Черно-белая фотография Гёделя, темные голодные глаза, глядящие из-под толстых стекол, сменились маминой фотографией Рузвельта, усмехающегося мне с холодильника.
Нам нечего бояться, кроме самого страха.
Я чувствовал, как из глубины горла поднимается неизменная, тошнотворная паника. Я боялся того, что я боюсь того, что я боюсь того, что я боюсь того, что я боюсь того, что я боюсь того, что я боюсь того, что я боюсь… чертовы матрешки страха, и не было им ни конца ни края.
— Ч-ч-ч… — попытался выдавить я, но не смог закончить.
— Ну что? — не сдержался Ригби, и я буквально услышал, как в этот момент его терпение лопнуло.
— Чего ты от меня хочешь? — заскулил я.
Он надолго задумался, а потом сказал:
— Хочу, чтобы ты прыгнул.
Я оглянулся, и наши глаза встретились. И я увидел, как что-то изменилось в его лице, а возможно, было там всегда, но я только сейчас заметил. Он был напуган не меньше, чем я. Возможно, он боялся упасть, поскользнувшись на предательски скользком от дождя шифере. Но я думаю, что больше всего он боялся своих друзей, боялся потерять лицо и у всех на глазах упустить такой шанс: я здесь, с ним наедине, вокруг — ни преподавателей, ни родителей, которые могли бы его удержать.
Иногда детям нужно кого-нибудь ненавидеть.
Его выбор пал на меня.
— Прыгай! — сказал он, на этот раз громче.
Я помотал головой, но без особой уверенности. Я повернулся к клокочущему грозовому массиву. Продолжая цепляться пальцами за трубу, я немного подался вперед, и мои ступни скользнули чуть ближе к краю.
— Прыгай! — рявкнул он.
Я вздрогнул и заерзал, оступился, поймал равновесие. Он улыбнулся мне. В дождливом полумраке его зубы казались клыками чудовища из кошмаров.
Бел. Я вообразил, как она выскакивает из-за горгульи, впечатывает его лицом в пол, крошит шифер в порошок и заставляет Ригби снюхивать. Я вообразил, как она берет меня за руку и ведет внутрь.
Но Бел не было рядом.
— Можем договориться, Питер, — произнес Ригби, вальяжно прислонившись к дверному косяку и не обращая внимания на дождь. — Если прыгнешь сейчас, если в кои веки проявишь хоть каплю мужества, ты больше никогда обо мне не услышишь. Если нет, я же от тебя не отстану. Никогда. Каждый день буду следовать за тобой по пятам.
Я скользнул еще чуть дальше к краю, пока носы моих ботинок не повисли в воздухе.
Если в кои веки проявишь хоть каплю мужества. Сопротивляться было так тяжело, а поддаться вдруг показалось самым легким на свете.
Я же от тебя не отстану. Никогда. Я вообразил себя в университете, на работе, дома, где я что-то считаю, грызу пальцы, рыдаю и с опаской кошусь на острые предметы, прикидывая степень их опасности; боюсь боюсь боюсь. И так — всегда.
«Может, со временем все наладится», — пытался убедить я себя. Но «может быть» меня не устраивало. АРИА умерла. Гёдель убил ее, а без нее ни в чем нельзя было быть уверенным.
— ПРЫГАЙ! — заорал Ригби, и я чуть не прыгнул.
Позвоночник прошила дрожь. Он рассмеялся. Я дрожал, и ледяной дождь затекал мне за воротник, как электрический ток.
Я смотрел на грозу.
— Прыгай, — приказал Ригби ровным, беспощадным тоном.
У меня так сильно стучали зубы, что я едва мог прошептать: «Где же ты, Бел?»
И она оказалась рядом со мной, сжимая своей теплой рукой мою ледяную.
«Все хорошо, — прошептала она мне. — Ты мне доверяешь?»
— Ты моя аксиома, — ответил я.
«Тогда посмотри вниз».
Я посмотрел и чуть не рассмеялся. Стена, отделявшая утоптанную грязь футбольного поля от невозмутимого бетона детской площадки, где она учила меня прыгать, была намного, намного ниже.
«Сам считай, — прошептала Бел, — как долго ты будешь падать?»
— Я наберу ускорение в девять целых восемь десятых метра в секунду в квадрате, — сказал я. — Здесь примерно метров двадцать пять до земли.
«И с какой силой ты ударишься при падении?»
— Около тридцати четырех тысяч ньютонов, плюс-минус.
«Это совместимо с жизнью?»
— Дело случая, — сказал я. — Если приземлиться на ноги — возможно. Если на темечко — без шансов. Так что смотря как упасть.
«Ага, — Бел улыбнулась загадочной улыбкой, которую мог видеть только я. Понимающей улыбкой человека, имеющего докторскую степень в прыжках со стен. — И как ты хочешь поступить, Питти?»
Я не знал. Я был един с природой, но наша связь была такой хрупкой и непредсказуемой, что мое решение менялось с каждой каплей дождя, упавшей на меня. Меня кидало из стороны в сторону: да / нет, вкл / выкл, правда / ложь, орел / решка.
Я чувствовал себя пьяным, агрессивным, непредсказуемым, случайным.
Я вытащил из промокшего кармана монету. Она блеснула в моей обескровленной ладони.
— Орел — прыгаю, — прошептал я.
«Давай». Бел ободряюще сжала мою руку. Я сжал в ответ ее, но мои пальцы ухватили только воздух. Я снова остался один.
Я подбросил монетку. Поймал. Открыл. Посмотрел.
Если бы Бел действительно была рядом, может, я и смог бы выстоять, но ее не было.
А без нее я был не совсем я.
Займет четверть секунды…
Я прыгнул.
Я наклонился вперед, через край. И полетел вниз, кувырком, вверх тормашками.
Орлом — вверх. Головой — вниз.
Вниз. Земля летела прямо на меня.
«Вниз», — подумал я. Вниз. Я изо всех сил пытался завести ноги за спину, склоняя голову к земле, чтобы наверняка.
Вниз, вниз, вниз…
Я успел заметить смазанную ветку. Лоб прошила адская боль. На мгновение я увидел яркий солнечный свет, а потом…
— Пусто, — Ингрид хмуро оглядывается по сторонам. — Тут пусто. Никого нет.
Я медленно поворачиваюсь кругом, глядя на осыпающийся терракотовый фасад школы, черные водосточные трубы, побеленные подоконники, трехметровую кирпичную стену, огибающую школьную территорию по периметру: в этой аудитории Бел проводила свои уроки по бесстрашию для начинающих. Позади меня — стена деревьев. Их ветки пылают осенью и прячут нас от любопытных глаз. Все так же, как и в последний раз, когда я приходил сюда.
Большим пальцем проверяю зарубцевавшуюся вмятину на лбу и, прищурившись, смотрю на кроны деревьев, как будто вычисляю ветку, которая ее оставила. Этот укромный уголок за школой хранит огромную часть моей жизни — моей и Бел, — и у меня не укладывается в голове, что кому-то он мог показаться «пустым». Впрочем, зависит от того, что искать. Для меня это место играет огромную роль, но для Ингрид — это белый шум и отсутствие сигнала.
Я ворошу красные, по щиколотку листья. Они взлетают над землей и шуршат, как статические помехи.
— Уверен, что это то самое место? — спрашивает она меня.
— Знаешь же, что да.
— Тогда… не знаю, Пит. Может, ты знаешь ее не так хорошо, как тебе кажется.
Какая-то часть меня надеется, что это правда, что Бел последовала собственному совету, 17-20-13, и бежит, бежит, и сейчас она в тепле и безопасности, далеко отсюда. Мне нравится эта часть, и я бы хотел быть таким целиком, но это не так, и другая часть меня, которая глубже и реальнее, снова и снова бормочет «моя аксиома моя аксиома моя аксиома», панически дыша, в то время как мир начинает опрокидываться от мысли, что с ней что-то могло случиться.
— Питер, — встревоженно зовет Ингрид, и я вслед за ней смотрю на него: свет стремительно уходит. — Если ее здесь нет, то и нам лучше не оставаться.
Я тупо киваю, но вместо того, чтобы через лес возвращаться назад, плетусь к школе, на каждом шагу пиная листву, как десятилетний ребенок. «Почему нельзя подождать?» — хочу спросить я. Мы здесь всего двенадцать минут. Но если Бел вообще собиралась приходить, у нее в запасе было семь часов, чтобы добраться сюда.
Если мы уйдем, я не знаю, как ее найти.
Пальцем правой ноги я задеваю что-то твердое. Что-то, что подпрыгивает и катится, пока не упирается в стену. Я замираю.
— Питер? — окликает Ингрид у меня из-за спины. — В чем дело?
Яблоко.
Ярко-зеленое яблоко на красном фоне. Лежит в палой листве у самой стены. В глаза бросается глубокая рана в чистейшей белизне мякоти, там, где яблоко кусали острые зубы.
— Питер? — повторяет Ингрид.
Я не отмираю. Пот начинает щипать шею. Стой. Иди. Красный. Зеленый…
Белый. На одно ужасное мгновение мой мозг пустеет, а потом, слава Гауссу, я начинаю соображать.
Ферменты во фруктах времени даром не теряют. При взаимодействии мякоти с воздухом химические вещества, содержащиеся в яблочном соке, стремительно запускают процесс окисления. Если бы зубы Бел вошли в контакт с яблоком раньше пятнадцати минут назад, мякоть была бы уже не белой, а коричневой, как ириска.
Пятнадцать минут. Мы провели здесь двенадцать. И не видели, чтобы кто-то уходил.
— Питер?
Может, ты знаешь ее не так хорошо, как тебе кажется. Может быть, но мое сердце часто бьется от облегчения и страха, потому что я ее, черт возьми, знаю.
А значит…
Мне приходит в голову одна мысль, и в животе словно разверзается пропасть. Не слишком ли просто нам удалось сбежать?
Для чемпиона среди параноиков, Пит, ты ощутимо сдаешь позиции.
Я оборачиваюсь на Ингрид, но смотрю мимо нее, в чащу деревьев, которые заслоняют поляну. Глубоко в тени что-то блестит.
Я делаю выдох, чтобы успокоиться.
— Ничего страшного, — отвечаю.
Не перестарайся, Пит: не слишком громко, без театральности, просто говори достаточно четко, чтобы тебя услышали. Мне самому кажется, что голос дрожит, и наружу выплескивается страх.
— Ее здесь нет. — Я засовываю руки в карманы и направляюсь к опушке. — Пойдем отсюда.
— ВСЕМ СТОЯТЬ! НИКОМУ НЕ ДВИГАТЬСЯ!
Я жду их появления, но сердце все равно сжимается в крошечный комочек, когда на меня несутся четыре фигуры в темных куртках и джинсах, с черными пистолетами, направленными мне в голову.
— ПОВЕРНИСЬ И ВСТАНЬ НА КОЛЕНИ! РУКИ НА ГОЛОВУ! НЕМЕДЛЕННО ПОВЕРНИСЬ!
Я худенький безоружный пацан, но на меня орут, как будто я гранатами жонглирую. Позвоночник цепенеет от агрессии в их голосах. Я поворачиваюсь и опускаюсь на колени, на голове сцепляя пальцы в замок. Несмотря на вечернюю прохладу, мои волосы взмокли от пота.
Яблоко остается в поле моего зрения, беззаботно лежащее у стены. Я заклинаю ветер подуть сильнее, надуть на яблоко опавшие листья, но кричаще-зеленый фрукт остается на своем месте, у всех на виду.
Что-то твердое упирается мне в затылок.
— Питер Блэнкман. — Голос мужской, с ирландским акцентом. Он кажется смутно знакомым, и это не дает мне покоя, пока я не понимаю: это Шеймус, из музея. — Только подумай повернуться ко мне лицом, и я снесу тебе голову с плеч, так что она долетит до Баллимины. Тебе ясно?
— Ясно, — хриплю я.
— Попытаешься сбежать — Баллимина. Солгать — Баллимина. Короче, попробуй выкинуть хоть что-то, что придется мне не по душе, и это закончится для тебя путешествием в графство Антрим в один конец, которым ты едва ли насладишься. Ясно?
Краем глаза вижу Ингрид. Она об этом знала? В этот миг я пытаюсь прочесть ее мысли так же, как она читает меня. Она бледна как полотно, переводит взгляд то на меня, то на яблоко, и я забываю, как дышать, но она не размыкает губ.
— Все ЯСНО? — кричит Шеймус.
— Д-д-да.
— Хорошо. А теперь ответь мне на один вопрос, и мы все разойдемся по домам. Где, черт возьми, твоя сестра?
Меня начинает трясти. Горячее мокрое пятно расползается по брюкам, ткань прилипает к бедру. У меня дрожат зубы. И хорошо: не так просто будет распознать ложь.
— Я, я, я… я не знаю. Наверное, она ушла.
— Джек! — обращается к кому-то Шеймус. — Думаешь, он прав? Мы вроде все были уверены, что она его не бросит. Что сказано в ее характеристике?
— В ее характеристике сказано, что единственный человек, который знает ее лучше, чем ее характеристика, — это он.
Этот голос мне тоже знаком. В памяти всплывает санитар в форме зеленого цвета. Ты молодец. Снова музей. Вероятно, работает та же команда, что логично: это секретное агентство, секретных агентов не должно быть слишком много. Всякий раз, принимая в команду нового человека, риск провалить задание немного возрастает. Сердце колотится как сумасшедшее, и я отчаянно цепляюсь за детали. Детали позволяют все держать под контролем.
Шеймус сплевывает, и пенистая лужица слюны падает на листья справа от меня.
— Проверь за деревьями.
Они входят в лес, и за спиной я слышу треск и шорох. Некоторое время спустя двое агентов, лысый мужик в кожанке и женщина с эльфийской прической, пробегают мимо меня к стене. Мужик тяжелым ботинком втаптывает яблоко в грязь, но не смотрит на него. Я стараюсь не дышать слишком громко.
Ни один, ни вторая на меня не смотрят, и к лучшему, потому что мое перекошенное от слез и отчаяния лицо наверняка не самая лучшая мина для игры в покер. Мужик исчезает за зелеными железными воротами. Когда он снова появляется в поле зрения, он порхает от одного окна пустующей школы к другому, как привидение, и я почти не могу его разглядеть.
— Ни следа, Шеймус, — говорит он, возвращаясь ровно через шесть минут. (Я это точно знаю, потому что счет — это последнее, что не позволяет моей башке взорваться даже без вмешательства господина Турагента-Баллистика позади меня.)
— Проклятье, — вздыхает Шеймус. — Ладно, вяжите Кролика. Когда вернемся, узнаем мнение Генри по поводу того, что с ним делать дальше.
Мне выкручивают руки за спину, и с пластмассовым треском в мои и без того ободранные запястья впивается пластик наручников-стяжек. Я скашиваю глаза вправо и вижу Ингрид — она тоже стоит на коленях среди палой листвы. Я смотрю на яблоко. Смотрю на нее. Мои собственные слова предательски вползают в голову.
Второй вариант: скажи им правду. Ты немного оступилась, но теперь снова в игре.
У нее дрожат губы, как будто сквозь нее пропустили электрический разряд, но ее глаза пусты. Она знает то же, что и я, и я со страхом понимаю, как заманчиво сейчас выглядит перспектива рассказать им все как есть, чтобы вернуть расположение семьи.
Она не размыкает губ.
Давление на затылок ослабевает. Я слышу хруст листьев за спиной: Шеймус отступает на один, два, три шага. Щелчок разблокировки телефона. Остальные три агента группкой стоят возле Ингрид. Один из них прячет пистолет в куртку и вынимает пачку сигарет. Без оружия в руках он совершенно непримечателен. Сомневаюсь, что узнаю это невыразительное бледное лицо и каштановые волосы, если увижу его на улице. За такую обезличенность ему, вероятно, и платят. Он чиркает спичкой и прикуривает сигарету.
«Ну что же вы», — истерично думаю я. Даже наполовину погребенное в прелой листве, яблоко все еще смотрит прямо на меня. Пошевеливайтесь, уводите нас отсюда. На обратном пути вам заодно выдадут талоны на рак легких.
Он бросает спичку, и я наблюдаю за тем, как она падает к его ногам. Бросить еще недотлевшую спичку на сухие листья? Боже. Во всяком случае, теперь точно ясно, что платят этому типу не за мозги.
Я смотрю туда, куда упала спичка. Лесной пожар, к счастью, не разгорается, но я все равно продолжаю смотреть.
Я продолжаю смотреть, потому что рядом с упавшей спичкой, прямо перед потертым черным ботинком агента фоновый шум листвы внезапно пропускает сигнал красных кудрявых волос.
— Рита, это Шеймус, — сзади бросает Шеймус в трубку. — Это провал. Никаких следов Красного Волка.
Волк.
Листья взметаются вихрем.
Все происходит настолько быстро, что я забываю дышать. Она вскакивает с земли, разрывая лиственный покров, как дельфин, выпрыгивающий на поверхность воды, и, вскочив, совершает разворот. Женщина с короткой стрижкой реагирует первой, но словно бы забывает о пистолете, не успев даже прицелиться, и вместо этого накрывает рукой ярко-красную жидкость, брызнувшую из ее горла. Что-то сверкает в белом кулаке, плавно скользит по безупречной архимедовой спирали, перерезая шею лысого агента, который безрезультатно ловит угол, чтобы не задеть выстрелом умирающего товарища.
Курильщик, который, похоже, умрет все-таки не от рака, даже не успевает сунуть руку в куртку. Его тело падает рядом с остальными. Три трупа менее чем за две секунды. Три трупа с геометрической точностью.
«Трое мертвы, — шокированно думаю я, гортанью чувствуя кислый страх, — но их четверо».
И я изворачиваюсь, неуклюже привставая на ноги, теряя равновесие из-за связанных рук, а телефон Шеймуса только сейчас выпадает у него из рук. Он наставил пистолет на Бел. На меня он не смотрит, его лицо вытянуто от удивления и слепой ярости. Я мчусь на него по сухой земле. Вот он в четырех шагах, в трех…
Я бросаюсь на него. За долю секунды до того, как воздух расплывается, я успеваю заметить, какой он крепкий, сильный. Сердце ухает куда-то в пропасть. Я вешу всего пятьдесят семь килограммов. Задней долей мозга я вычисляю массовую скорость, и, когда он кидается на меня в ответ, я понимаю, что этого недостаточно. Он пристрелит меня, а затем и мою сестру. Перед собой я не вижу ничего, кроме лица нашего будущего убийцы.
Я врезаюсь в руку, которая держит пистолет. Она даже не дрогнула. Согнутый локоть выбивает из меня дух, и я заваливаюсь на листья. Он удивленно смотрит на меня.
А его лицо…
Только подумай повернуться ко мне лицом, и я снесу тебе голову с плеч…
Он ловит мой взгляд и колеблется. Выражение его лица меняется: кровавая ярость уступает бледному, беспомощному страху, и я словно смотрю в зеркало и вижу свое собственное лицо — лицо человека, который знает, что вот-вот умрет.
Почему ты не хотел видеть мое лицо, Шеймус? Теперь я никогда этого не узнаю.
Я уставился в темный глазок его пистолета. Я жду выстрела, удара, пули. Я жду боли и мгновенного окончания. Я жду, и жду, и жду.
БАБАХ.
Я оглушен, воздух на невыносимой скорости вопит у меня в ушах. Передо мной его лицо дергается назад, сзади расплывается красное пятно.
БАБАХ.
Второй взрыв, со стороны правого виска. Оцепенев, я медленно поворачиваюсь, прослеживая взглядом невидимый путь этих пуль к стрелку.
Ее волосы собраны на затылке в пучок, руки, в которых она держит пистолет, сведены. И потом она бежит ко мне.
— Бел, — начинаю я, но она пробегает мимо.
Она целится из пистолета в человеческое тело, упавшее на листья, и еще два раза стреляет в грудь. Я тупо смотрю, как она присаживается рядом с Шеймусом на корточки, откладывает свой пистолет и забирает вместо него пистолет Шеймуса. Щелчком вынимает из рукоятки черную скобу. В ней блестят девять патронов. Она заправляет магазин обратно плавным, уверенным, четким движением.
Она встает и на секунду становится просто Бел, моей сестрой, которую я не видел семь часов и целую жизнь и думал, что больше никогда уже не увижу. Я бросаюсь вперед и прижимаюсь к ней. Холодный металл скользит по запястьям, и мои руки снова свободны. Я висну на ней, едва сознавая, как дрожат мои руки. Бел стискивает меня в крепких объятиях. Она что-то шепчет мне на ухо. Ее голос убаюкивает, а слова — нет.
— Питти, Питти, у нас мало времени.
Только тогда я чувствую жуткую гладкость ее одежды, ее кожи. Я делаю шаг назад. Она вся вымазана кровью.
Красный Волк.
— Ну давай!
Она пытается оттащить меня в сторону, но я выпутываюсь из ее объятий. Ингрид, пошатываясь, идет к нам со все еще связанными за спиной руками. Я подхожу помочь ей, и Бел не возражает. Я хватаю Ингрид за руку, и мы бежим к лесу. Едва мы достигаем опушки, нас останавливает Бел. Она пристально смотрит на меня. Пугающее оцепенение начинает понемногу отступать. Я всегда успокаиваюсь, когда смотрю на нее.
— Все хорошо, — говорит она.
Я наконец-то прекращаю сжимать челюсть. Я оглядываюсь назад. Агенты лежат все там же, все такие же настоящие, такие же мертвые.
— К-как… г-гд… — выдавливаю я. — Как ты этому научилась?
— Так же, как ты научился решать дифференциальные уравнения, — говорит она. — Так же, как учатся всему на свете. Сначала я изучила теорию, а потом я практиковалась, — она еле заметно пожимает плечами. — Всегда хотела этим заниматься.
Она поднимает нож с серебряной рукояткой и бросает его мне. Я срезаю пластиковые наручники с Ингрид. И только когда пластик пружинисто лопается, я вглядываюсь в предмет, который держу в руках. Это не боевой и не кухонный нож. Этот нож столовый, дорогой, с опасными острыми зазубринами. Черная монограмма, отпечатанная на лезвии, запачкана кровью, но видна отчетливо: «NHM».
Музей естествознания.
— Бел.
Я произношу ее имя таким тоном, что она сразу оборачивается на меня. Карие глаза, красная рана в форме глаза, которую мои нервные руки никак не могли заткнуть. Нож кажется совершенно обыкновенным в моей горячей маленькой руке.
— Это ты? Ты ударила маму ножом?
Она кивает, как будто я спросил, она ли оставила грязную посуду в раковине.
— Конечно, я, — говорит она. — Я же потом и сбежала. Кто еще, по-твоему, это мог быть?
— Мне… — Я моргаю, переводя непонимающий взгляд на Ингрид, не в состоянии собраться с мыслями. — Мне сказали, это был папа.
— Папа? А при чем тут папа?
Ни при чем, понимаю я, и все вдруг становится таким очевидным. Его никогда не было. Он — ночной кошмар, монстр под кроватью, которым нам всегда угрожала мама. И 57 знали об этом. Неудивительно, что они повернули все так. Использовали его, чтобы я испугался и привел их к тебе.
Я мысленно возвращаюсь в музей, вспоминаю постоянные пустые упоминания о нем, рассчитанные на то, что я буду подслушивать. Вспоминаю, как Рита мягко подвела меня к маминой постели:
Жестокий… эгоистичный… мелочный. Полностью соответствует нашей характеристике.
Да, моей тоже, и они это знали. Они с самого начала меня раскручивали.
Папа здесь совершенно ни при чем. Все дело в тебе, Бел. Это тебя они боятся. Ты — волк.
Я делаю шаг назад, как будто чтобы получше разглядеть ее, мою аксиому. Я думал, что знаю ее, вокруг нее я выстроил свое мировосприятие, и теперь все сыплется на глазах.
Я как Гёдель, и полюбуйтесь, как он кончил.
— Питти.
Она тянется ко мне. Я отшатываюсь от ее руки и вижу по глазам, как это ее ранит. Она смотрит на меня непонимающе, как на предателя, и даже после всех этих событий я не выношу того, что причиняю ей боль.
— Ты же знаешь меня, — тянет она умоляюще. — Ты всегда знал меня лучше всех. Мы с самого начала вместе.
Она не говорит. Этого не требуется.
Ты всегда знал, что я убийца.
В горле словно застрял острый булыжник.
— Но… Мама? З-за что?
Выражение ее лица черствеет.
— Она действовала мне на нервы.
За деревьями рычат моторы.
— Черт, — бормочет она. — Не думала, что они так скоро до нас доберутся.
Она хватает меня за запястье, и мы ныряем в густые заросли. Ингрид устало плетется за нами. Бел прижимает палец к губам. Мы сидим на корточках в затхлой темноте леса, стараясь услышать что-то, помимо собственного слишком громкого дыхания. Двигатели становятся громче, а затем затихают. В отдалении хлопают двери, кто-то, рявкая, раздает приказы.
Бел снимает пистолет с предохранителя, подумывает отдать его мне, но, слава богу, передумывает. Вместо этого она почти лениво тянет руку мимо меня и, черт, черт, черт, черт, направляет дуло в лоб Ингрид.
И тут я понимаю. Она знает. Неважно откуда, но она знает об Ингрид.
— Бел. — Я чуть ли не силой заставляю себя не повышать голоса. — Да, она одна из них, но это она меня вытащила. Она видела яблоко. Она могла бы выдать тебя, но не сделала этого.
Бел едва ли слышит меня. Она устремляет на Ингрид взгляд, полный той же жуткой сосредоточенности, с какой она убивала Шеймуса. Сухожилия на ее руке натянуты, как струны виолончели. Малейшее сокращение мышц будет говорить о том, что палец на спусковом крючке прижат.
Ингрид бросает на меня умоляющий взгляд и говорит:
— Это чистая правда. Я могу помочь. Я хочу помочь. Могу рассказать, как они планируют взять тебя.
Пистолет не двигается, но и палец на спусковом крючке тоже. Шорох и треск подошв становится ближе.
— Две команды на дороге перед школой, — продолжает Ингрид сдавленным шепотом, но сохраняя спокойствие. — Но только одна команда, из четырех агентов, идет через лес.
— Четырех? — переспрашиваю я. Бел переводит на меня внимательный взгляд. — Четырех человек недостаточно, чтобы покрыть весь лес, — продолжаю я шепотом. — Они обойдут нас стороной. Так вот зачем они наводят столько шума? Чтобы мы бросились в другую сторону?
Ингрид очень осторожно кивает.
— К чему такие сложности? Почему бы просто не послать дополнительную команду?
— Так и задумывалось, — кисло отвечает Бел и кивает подбородком на четыре ярко окровавленных трупа на поляне.
Голоса уже так близко, что я различаю, откуда они доносятся — прямо из-за головы Ингрид. Справа что-то хрустит, и я не знаю, то ли это ветка, то ли взведенный курок. Бел резко наводит пистолет на звук, хмыкает и наконец опускает проклятый ствол. Я выдыхаю, даже не заметив, когда успел затаить дыхание.
— Ты получил мое сообщение, Пит.
У нее такой будничный тон. Она пыталась убить маму, но держится и разговаривает она так же, как и всегда.
— Сдвиг Цезаря на пленке видеонаблюдения? Ключ — день нашего рождения? Да, но не сразу. Это было не слишком очевидно.
— Все, что было в моих силах. Когда я поняла, что музей кишит ими, единственным, куда я все еще могла получить доступ, оставались камеры. И все-таки это был хороший совет, мелкий, и пришло время ему последовать. Не спорь, — останавливает она, когда я успеваю открыть рот. — Я твоя старшая сестра. Мне виднее.
— Блин, Бел, да ты старше всего на восемь минут.
Я отвечаю автоматически. Я слишком потрясен для чего-то другого.
— Это была гонка, и я пришла к финишу первой. — Ее взгляд ловит движение за деревьями. — Не позволяй этому повториться.
— Бел…
Но она уже бежит, зайцем выскочив из укрытия. Сквозь хитросплетения веток я вижу, как она мчится между деревьями, не обращая внимания на шум листвы, по которой бежит.
— Какого черта она делает? — не понимает Ингрид. — Зачем она бежит к школе? Брешь в кордоне в другой стороне!
Страх за сестру сжимает мне сердце.
— Она путает следы, отвлекает их внимание на себя, — говорю я.
Семнадцать секунд спустя я слышу топот ботинок и вижу сквозь листву, как одетые в черное фигуры стремительно пробегают мимо нашего скромного укрытия, тяжело дыша и держа наготове оружие. «Красный Волк», — думаю я и сохраняю в памяти этот образ, ее кровавое воплощение. Хотя они ведут на нее охоту, в ней нет ничего от жертвы.
— Идем, — шепчу я Ингрид и выскальзываю из зарослей. — Пока они не вернулись.
— Куда мы направляемся? — спрашивает она.
Я ее почти не слышу. Бел, ты моя сестра, я люблю тебя, знаю тебя, но ты пыталась убить нашу мать. Что-то должно было довести тебя до этого. Я должен восстановить твои действия, пойти туда, куда ходила ты, увидеть то, что видела ты. Я должен понять почему.
— За ответами, — отвечаю я Ингрид.
Три смерти в одно мгновение. Безупречная архимедова спираль.
Изучила теорию… практиковалась.
Я тащу Ингрид за собой. Она не сопротивляется. Когда-то давно мы с Бел играли в прятки в этих лесах, и мне известны все его укромные уголки. На улице почти совсем стемнело. Скоро мы станем невидимы.
Ты получил мое сообщение, Пит. Это был хороший совет… пришло время ему последовать.
Мысленным взором я вижу, как в сумерках вспыхивают огоньки статического электричества, словно семафорщик выводит для меня сообщение.
Беги.
Беги, Кролик.
Беги.