Огонь, белый и призрачный, бушевал на фоне ночи.
Даже с вершины холма напротив мы чувствовали жар на своих лицах. Мы глазели и толкались в толпе зевак из соседней деревни. Женщина в сиреневом халате и резиновых сапогах качала на бедре ребенка, и его плач только подчеркивал, как притихли все остальные.
Внизу сновали пожарные, чьи вытянутые и искривленные тени напоминали огромных кузнечиков в траве. Но пожарные были бессильны. Огонь подпитывался метаном: пламя вспыхнуло при каких-то четырехстах градусах, а теперь набрало скорость и полыхало при плавящих металл тысяче восьмистах. Пожарно-спасательной службе Кента понадобилось бы столько огнетушащего порошка, сколько песка в Сахаре, чтобы потушить такое. Плана ни у кого не было — приходилось оставить ретрансляционную станцию догорать.
На следующий день, когда от большого комплекса из стали и бетона останутся куцые, почерневшие останки, прибитые весенним дождем, начнется расследование. В отчете будет сказано, что, хотя обширные повреждения не позволяют быть до конца уверенными, многочисленные улики указывают на утечку в центральном конденсационном насосе станции (том самом, годом ранее вызвавшем возгорание на терминале в Аугсберге, штат Пенсильвания, и двумя годами ранее в Берри-Хилл, Австралия). Все три объекта находились в собственности и содержались одним и тем же подрядчиком, так что никого бы это особенно не удивило.
Зато на этот раз, в отличие от Берри-Хилл (я видел фотографии последствий той катастрофы, и эти обожженные, истошно вопящие лица будут вторгаться в мои сны в течение долгих недель), никто не пострадал. Пожар разгорелся в половине третьего ночи, станция была полностью автоматизирована, оперативные поиски двух дежурных охранников закончились в баре по дороге в Дурмсли, где они запивали стресс от того, что чуть не пострадали при взрыве.
На этот раз им повезло.
Когда Белла повернулась ко мне, в ее слезах отражалось пламя.
— Мне так жаль, Пит, — сказала она.
— Все хорошо, Бел, — ответил я.
Я обхватил себя руками, хотя от пламени шел сильный жар, и пожалел, что нет никакой возможности избавиться от запаха бензина, которым пропиталась моя одежда. Я приложил руку ко лбу. Пальцы были красными: сегодня я до крови расковырял засохшую ранку. Я боялся, что где-то мог оставить свою ДНК, но для этого и был устроен пожар. Да и потом, было уже слишком поздно.
— Все непременно будет хорошо.
— И в довершение всего, я не мог не оказаться… в чулане.
— Что? — шипит Ингрид.
— Ничего, — шиплю в ответ.
Шипение отчасти вынужденное, чтобы не выдать своего присутствия, но в основном из-за тесноты помещения. Наши губы слишком близко к ушам друг друга, а значит, если мы будем говорить громче, чем шепотом, наши барабанные перепонки могут серьезно пострадать.
Слишком близко друг к другу не только наши лица. Ингрид интересными частями тела прижата к моим частям тела таким образом, что я как никогда остро осознаю эволюционно-биологическую функцию всех этих частей, что могло бы быть куда более волнующе, застрянь мы в чулане котельной по более приятным причинам (это, кстати, мой четвертый шкаф за последние сутки, а вы же знаете, как я люблю все считать).
Вот только наши причины отнюдь нельзя назвать приятными. Мало приятного в том, что мы вынуждены спасать собственные шкуры, но я беспокоюсь, что кровь, прилившая к моей… кхм… той самой части, не чувствует разницы. Особенно если учесть, что прошло ровно девятнадцать часов и сорок три минуты с того момента, как мы стащили с себя нашу порванную и окровавленную одежду, и Ингрид посмотрела на меня, и улыбнулась, и…
Тревожные подвижки в районе брюк предупреждают: Не. Думай. Об. Этом.
Лучше подумать о том, как мы здесь оказались. Подумать о том, что нам предстоит сделать. Ведь в этом плане столько элементов, столько гаечек и шестеренок, больших зубастых шестеренок, которые запросто перемелют тебя, так что не отвлекайся, Питти.
Не отвлекайся.
Прошлая ночь. Мы уже почти вышли из рощи, когда я дернул Ингрид назад. Она потеряла равновесие и растянулась в листве.
— Пит, какого черта?
— Подожди минутку, — выпалил я. Между стволами деревьев просматривалась дорога. В оранжевом свете уличных фонарей она выглядела пустынной, а одноквартирные домики на другой стороне дороги выглядели аккуратными и тихими, как кукольные домики. — Они оставили брешь в кордоне.
— Да, я в курсе. Туда мы и направляемся.
— Разве они не должны догадаться, что именно так мы и поступим? Если они поймают Бел, а нас с ней не окажется, они сразу могут предположить, что это наш путь к отступлению.
Слова Фрэнки, сказанные раньше в этот бесконечный день, всплыли на поверхность моей памяти, как мины на воде. Пятьсот тысяч камер видеонаблюдения по всему городу… Можно было догадаться, что у 57 был доступ к ним ко всем. Я представил себе, как весь Лондон оказывается захвачен в их поле зрения, словно невидимой сетью, ради того, чтобы заманить нас в ловушку. Нам ни за что не спрятаться от всех. Два изможденных подростка в крови, которые шляются по улицам Южного Лондона, потому что им некуда податься и негде спрятаться: 57 выйдут на нас в два счета.
— У тебя есть идея получше? — спросила Ингрид. — Мы не можем остаться здесь.
Я оглянулся на внушительное здание родной школы на фоне ночного неба и почти мог услышать прошлого себя, который истерически хохочет над этой идеей. Однако в настоящий момент я не мог придумать другого места, которое можно было хотя бы с натяжкой назвать дружественной территорией.
— А знаешь что? Можем и остаться.
Это было дерзкое отступление. На то, чтобы добежать до опушки леса, ушло меньше трех минут; на обратный путь ушло почти сорок пять — так мы остерегались выдать себя случайным камушком или сухой веткой.
Темнота будто целую вечность балансировала на грани сумерек, а затем внезапно опустилась на землю. Лес превратился в непроглядное сплетение теней. Мы прислушивались к тихим лесным звукам, шороху зверей, любопытному щебету птиц. Вдалеке раздались два душераздирающих хлопка, которые вполне могли оказаться выстрелами, потом еще два, потом еще один чуть поодаль, и неясные крики, после чего перестрелка закончилась. Я утешал себя воспоминанием об ухмылке Бел, о ее жестокой невозмутимости. С ней все будет в порядке. С ней все должно быть в порядке. Я посмотрел на часы: было 8:20 вечера.
— Идем, — сказал я, когда звуки стихли. — В здание, пока они не вернулись.
В школе была установлена сигнализация, но агенты 57 вломились туда, разыскивая Бел, и, скорее всего, отключили ее. Там были и камеры, но их я давным-давно научился избегать. Мы осторожно закрывали за собой двери и внимательно прислушивались к шагам на случай, если агенты решат осмотреть школу еще раз, но минуты шли, а никто не появлялся. Если повезет, они вышли по нашему следу к самой опушке и решили, что мы побежали в том направлении.
Первой остановкой стал склад школьного магазина. Наша кожа и одежда были покрыты зловонной пленкой крови и нервного пота, больше всего походя на прикид постапокалиптического мясника, — такой наряд вряд ли остался бы незамеченным завтра на улице. Мы прихватили оттуда форму, шарфы и куртки и потащили украденное добро в раздевалку для мальчиков.
Не говоря ни слова, Ингрид начала снимать с себя одежду. Мне потребовалось полторы секунды (окровавленная рубашка шлепнулась на пол), чтобы понять, что происходит, и еще три четверти (лифчик расстегнулся и коварно повис на плечах, пока она выгнула спину, как пловец, приготовившийся к прыжку), пока я смекнул, что это приглашение. Я покраснел как рак, замялся, проблеял три невнятных слога, а потом повернулся к ней спиной, лишь мельком увидев ее недовольное выражение лица, пока я старательно пытался не потерять равновесие и не напороться на собственную эрекцию.
Я был невероятно, до абсурда, возбужден. Мое либидо возросло раз примерно в одиннадцать, а это, учитывая, что я семнадцатилетний парень, граничило с космическими масштабами. Я читал о повышении сексуального влечении в результате сильного выброса адреналина, но никогда не испытывал такого на себе. Это и правда странно: химия вашего мозга как будто орет на вас, отдавая противоречащие друг другу приказы, как инструктор по строевой подготовке из фильма про войну.
«Рядовой Блэнкман! ВНИМАНИЕ! Беги! Прячься! Беги дальше! Молодец! Тебе больше не грозит непосредственная физическая опасность, так что в ближайшие шестьдесят секунд настрогай максимальное количество отпрысков на случай повторной угрозы! В ТЕМПЕ ВАЛЬСА, СЛИЗНЯК НЕДОДЕЛАННЫЙ!»
Я стоял спиной к душевым кабинкам и слушал шум воды. Мое лицо горело огнем, и мне казалось, что я только что упустил самую шикарную возможность за свою, вероятно, уже недолгую жизнь. Почему же я сдерживался? Если бы Ингрид спросила меня об этом, я бы попытался найти рациональное объяснение, сказал бы, что наши с ней отношения уже сложнее гипотезы Римана, и зачем запутывать все еще сильнее. Но она не спросила. Она знала глупую банальную правду: мне было страшно.
Отмывшись и переодевшись, мы стали пробираться по коридорам и галереям, увитым плющом. Непривычная пустота превращала их в подобие пещеры. Следующей остановкой была столовая (паника шевельнулась в животе при виде огромных затянутых целлофаном контейнеров с ветчиной и капустным салатом в холодильнике, но приходилось держать себя в руках, чтобы не оставлять следов, и я лишь понемногу угостился, не залезая вглубь). Затем мы отправились в компьютерный класс, где освободили большой ноутбук, IP-адрес которого не связали бы ни с одним из нас.
Адреналин, который столько часов подряд гнал по нашим телам, кончился, оставив нас дрожащими и измученными, но нам еще предстояло немало работы. Потом, когда мы запаслись всем необходимым, мы устроились на ночь в учительской, стащив с диванов подушки и разложив их на полу, и перебрасывались шутками о портрете директрисы на стене. На минуту мне показалось, что время остановилось. Не было ни прошлого, ни будущего, а только пузырь настоящего, и я готов был поверить, что мы с подругой просто прокрались в школу после уроков ради забавы. Но потом Ингрид потянулась и отвернулась, и единственным звуком осталось тиканье каминных часов. Я лежал без сна, считая секунды, которые моей беспощадной, спасающейся от погони сестре приходилось коротать где-то там, в ночи.
На восемьсот шестнадцатой секунде я оставил попытки заснуть и подошел к окну. Ночь была тихая и лунная, легкий ветерок выводил параболы в траве. Даже приняв душ, я все еще ощущал скользкое лезвие окровавленного ножа в своей ладони. Под свежей кровью, которая принадлежала агентам, убитым Бел у меня на глазах, уже, вероятно, запекшаяся в углублениях гравировки на лезвии, оставалась кровь моей матери. Мамы. Кровь пульсировала у меня в висках, и в каждой пульсации я слышал сигналы маминого дыхательного аппарата.
Бел. Ты ударила ее ножом. Ты пыталась убить нашу маму.
А Бел пожимает плечами и говорит: «Она действовала мне на нервы».
Всех остальных тоже, сестренка, потому что теперь мне все кажется бредом.
Что, если я больше никогда ее не увижу?
Что, если мама умрет?
Я снова почувствовал себя одиноким. По-настоящему одиноким. Как будто я провалился в колодец и охрип, зовя на помощь, которая и не собиралась приходить. Когда я повернулся к нашей импровизированной кровати, Ингрид наблюдала за мной широко раскрытыми глазами. Ей не нужно было ничего говорить. Ингрид была моей лучшей подругой. Она знала, о чем я думаю, знала меня лучше всех на свете, но все равно не могла ничего для меня сделать.
Прошу тебя, пожалуйста, не умирай, мама.
Пусть Бел не станет твоей убийцей.
Не умирай.
В 5:00 я проснулся оттого, что Ингрид зажимала мне рот ладонью.
— Пришли уборщики, — прошептала она мне на ухо.
Я услышал тихое жужжание пылесоса в коридоре. Мы быстро поднялись, бесшумно вернули подушки на свои места и проскользнули в этот чулан в котельной, где, обливаясь потом, ждали в течение последних одиннадцати часов. Я молился всем богам, которых только мог вспомнить, чтобы отопление в школе сегодня работало исправно, слушая типичные для учебного дня крики, смех и ругань, как события радиопьесы, разворачивающейся вокруг нас.
Через плечо Ингрид я смотрю на часы.
— Ты готова? — спрашиваю тихо. — Нам нужно максимально точно рассчитать время.
— Да, я… стой, Пит, ты слышишь?
Я замираю, решив, что она услышала шаги или, того хуже, скрип петель шкафа, но потом понимаю, что она имеет в виду: капли дождя барабанят по коридорным окнам. Я не вижу лица Ингрид, но знаю, что она улыбается так же широко, как я, когда мы натягиваем капюшоны наших форменных курток.
— Наконец-то, — шепчет она. — Хоть в чем-то повезло.
Секунду спустя раздается громкий, как пожарная тревога, звонок, оповещающий о конце уроков.
— Пора, — шиплю я.
Ингрид нащупывает за моей спиной дверную ручку, и мы вываливаемся в коридор примерно за пятую долю секунды до того, как его наводняют школьники в форме, которые болтают друг с другом и смеются. Мы, как и договаривались, расходимся в разные стороны, поглядывая друг на друга боковым зрением, но не в упор, позволяя течению послеурочной детворы подхватить нас, провести вниз по лестнице и вынести в дождь. Я ссутуливаю плечи и склоняю голову, заслоняясь от ливня, и улыбаюсь, когда вижу, что остальные делают то же самое.
Камера слежения взирает вниз с вершины главных ворот, но ничего не увидит, кроме потока неотличимых друг от друга учеников в сине-серых формах. Все то же самое, что она видит каждый день в 16:30. Ровно то же самое увидят и все дорожные и скрытые камеры, установленные на каждой улице в следующих пяти кварталах.
Фоновый шум вокруг сигнала.
Узел в моей груди ослабевает. У нас еще все может получиться.
Мы встречаемся примерно в полумиле от школьных ворот. Дождь припустил вдвое сильнее прежнего, падая леденящими, пробирающими до нитки потоками, но Ингрид и я сторонимся автобусов, из-под колес которых лужи воды из сточных канав разлетаются наподобие крыльев чайки, когда они с грохотом проезжают мимо. До Стритэма пятьдесят пять минут хлюпать промокшими носками.
— К твоему сведению, — говорю я Ингрид, сдувая капли дождя с верхней губы и примеряясь к входной двери дома 162 по Рай-Хилл, как к противнику на борцовском ринге, — если все пойдет кувырком, если сработает сигнализация, если собаку не сможем успокоить, если отец Аниты Вади какой-нибудь безумный ученый и к его коврику в прихожей подсоединены провода, чтобы поджаривать незваных гостей шестьюдесятью тысячами вольт, я буду винить во всем тебя.
Она смотрит на меня долгим, холодным взглядом.
— Я? — переспрашивает она сухо. — Это была твоя идея.
— Да, но я надеялся, что ты, как профессиональная шпионка в нашем тандеме, придумаешь что-нибудь получше.
— Что мне тебе сказать, Пит? — она пожимает плечами. — Иногда даже лучшая из предложенных идей может сосать огромные слоновьи яйца.
Эта феерически отстойная идея родилась вчера вечером между ужином и отбоем, когда, наугад дергая за все подряд дверные ручки, я обнаружил незапертый кабинет администрации и потянул Ингрид за собой.
— Ты вечно говоришь о своих прокачанных хакерских скиллах. — Я включил компьютер и открыл экран с паролем. — Это просто слова или ты реально сможешь сюда забраться?
— Не самый удачный момент, чтобы исправлять оценки по физике, не находишь? — спросила она, изогнув бровь.
— Тебе прекрасно известно, что у меня нет проблем с оценками по физике.
Она заглянула мне через плечо.
— Попробуй «Wuffles2012».
Я нахмурился, но последовал совету. Окошко ввода пароля сменилось иконкой песочных часов.
— Черт, а у тебя действительно прокачан скилл!
Она подняла правую ладонь. На желтом листке для заметок, приклеенном к ее указательному пальцу, мелким почерком был нацарапан пароль.
— Я такой хакер, — съязвила она. — С ума сойти.
Я покраснел. Заглянул в несколько папок на рабочем столе, пока не нашел список учащихся. Пролистал список имен, читая приписки под каждым из них.
Сердце слегка прихватило, когда я дошел до буквы Р, хотя и знал, что Ригби в списке не окажется: мышечная память о прошлом страхе. Почти сразу после того, как Бен принудил меня спрыгнуть с крыши корпуса старших классов колледжа Денборо, его семья переехала в Эдинбург. Ходили слухи, что его мама сейчас лежит в эдинбургской психушке. Я помню, как мое тело сотрясла дрожь, когда я услышал об этом: дрожь облегчения, но также и жалости. Я подумал: если бы мою маму закрыли в психушке, возможно, я бы тоже травил своих сверстников.
— Вот, — сказал я наконец. — Анита Вади. Знаешь ее?
— Высокая, учится на год младше, знает джиу-джитсу, о чем красноречиво свидетельствуют синяки на моем теле, а что?
— Ее родители освободили Аниту и ее младшую сестру от занятий на целую неделю из-за поездки на свадьбу родственников. Нам нужно где-то перекантоваться, где-то, где нас не догадаются искать твои бывшие коллеги. Как думаешь, какова вероятность того, что дом Вади сейчас пустует?
— Питер, это же преступление. Я под впечатлением.
Я просиял. Несмотря на то что с самого нашего знакомства она была подсадной уткой в моей жизни, одобрение Ингрид все равно имело для меня значение. Я лишь не ожидал, что такое огромное.
Слава богам стохастических погодных закономерностей за дождь. Мимо нас проходит всего три человека, и каждого из них больше волнует бушующая непогода, чем двое школьников, торчащих на крыльце красивого краснокирпичного дома.
— Я постою на стреме, — говорит Ингрид. — А ты выдави правое нижнее стекло двери.
— Разве не должно быть наоборот? — парирую я.
— Это почему еще?
— Ты могла бы замок взломать или что-нибудь в этом духе.
— Это работа грабителей. А я — шпионка.
— То есть в твой арсенал входит только умение провоцировать людей на компрометирующие их поступки вопреки здравому смыслу?
— В яблочко.
Я тянусь внутрь, чтобы отпереть щеколду, и не слышу ни сигнализации, ни собачьего лая, зато мелкий рыжий сторожевой кот выпрыгивает в коридор и по-звериному заваливается на спину, чтобы ему почесали животик.
— Кошки такие потаскушки, — неодобрительно замечает Ингрид.
Она собачница.
Гора почты, скопившаяся под дверью, — хороший знак, но Ингрид продолжает настаивать, что нужно проверить верхний этаж, чтобы убедиться, что дом пуст. Когда она спускается, я уже устроился за кухонным столом. Но самым первым делом я снял свой ремень, продел его через ручки холодильника и затянул. Ингрид вопросительно вздергивает бровь.
— Напоминание самому себе, — поясняю я. — Пара дополнительных секунд, чтобы подумать. Не хотелось бы оставлять здесь следов нашего пребывания, а последствия урагана Пит, налетевшего на фирменный бабушкин пирог, выдадут нас с потрохами.
Ингрид кивает. У всех у нас есть свои пунктики — кому, как не ей, это знать. Ее руки не покрыты перчатками, и шрамы от щетки на тыльной стороне ладоней порозовели. То-то мне показалось, что я слышал шум воды. Она придвигает стул и включает наш трофейный ноутбук.
— Что ты делаешь? — интересуюсь я.
— Скорее уж, что ты делаешь, — она разворачивает ноутбук экраном ко мне.
— Национальная полицейская сеть? Какого черта, Ингрид?
— Нужно достать наши ориентировки.
Я награждаю ее непонимающим взглядом. Она вздыхает.
— Наша контора имеет большое влияние, но маленький штат, поэтому, если мы действительно оторвались от погони, ребята подключат к поискам местных копов, — она кивает на ноутбук. — НПС базируется на UNIX-серверах, а инфраструктура такая древняя, что им должно быть стыдно. К ним можно попасть даже через тот бэкдор, который еще в августе утек в даркнет. Не удивлюсь, если они до сих пор его не прикрыли.
Бросив на нее подозрительный взгляд, я начинаю печатать.
— Было бы намного быстрее, если бы это сделала ты, — ворчу я. — У тебя это лучше получается.
— А учиться за тебя кто будет, юный падаван?
Она заглядывает мне через плечо и улыбается, когда окошко пароля сменяется иконкой загрузки. Она садится, поворачивает ноутбук обратно к себе, стучит по клавишам, и ее улыбка становится торжествующей.
— Поздравляю, Пит, — сообщает она. — Полиция не только Лондона, но и всей страны получила ориентировки на твой арест. — Она прокручивает страницу немного вниз. — И-и-и-и на мой тоже. Впрочем, надеюсь, по этой фотографии меня никто не опознает — кошмар какой-то. Я похожа на бухгалтершу средних лет после паршивенького оргазма.
— Дай посмотреть.
— Обойдешься.
Она шутливо отпихивает меня назад к моему стулу и продолжает печатать.
— Вот черт, — бормочет она. — Они даже Интерпол в известность поставили. Ты провернул первоклассный побег, Пит. Они считают, что мы могли покинуть страну.
В ее голосе слышится явное облегчение, но я пока не могу разделить ее оптимизма.
— А Белла? — спрашиваю я.
Она жмет еще несколько клавиш. Ее улыбка меркнет.
— О ней никаких упоминаний.
Я оттолкнулся от стола, внезапно охваченный разочарованием и ужасом. Не соображая, что творю, я тяну за ремень на дверце холодильника, и в животе у меня разверзается зияющая пустота. Я должен накормить эту пасть.
Не успеваю я расстегнуть ремень, как на мою руку ложится покрытая шрамами теплая ладонь и мягко тянет меня прочь.
— Это не значит, что Бел у них, — тихо говорит Ингрид. Ушной раковиной я чувствую ее дыхание. — Не значит, что ее поймали. Это говорит только о том, что они не сообщили о ней в полицию.
— Но почему? — настойчиво спрашиваю я, уставившись в черно-белый кафельный пол. Капризничаю ни с того ни с сего, как маленький ребенок. — Почему не сообщили?
Когда Ингрид отвечает, ее голос дрожит, и я понимаю, что она думает о телах, сваленных в осенней листве.
— А ты сам доверил бы полиции ее поимку?
Я потихоньку разжимаю пальцы, мертвой хваткой вцепившиеся в ремень. Позволяю Ингрид отвести меня обратно к столу, и мой взгляд падает на ноутбук.
— Мы прямо сейчас в полицейской сети? — спрашиваю я.
— Да.
— Можно поднять старые дела?
— В верхнем левом углу, — она указывает нужную иконку.
Я жму на картинку, на экране появляется анкета с параметрами запроса, и я начинаю ее заполнять.
Ингрид наблюдает за мной через плечо и спрашивает:
— Что ищешь?
Когда я отвечаю, по моей спине медленно пробегает холодок. Иногда мне достаточно услышать бред, который приходит в голову, чтобы убедить себя в том, что это неправда.
Не в этот раз.
— Нераскрытые убийства, с апреля позапрошлого года по сегодняшний день.
Ингрид сверлит меня внимательным взглядом.
— Нераскрытые убийства? Зачем?
Перед глазами стоит вихрь осенних листьев, безупречная архимедова спираль, три падающих навзничь тела, три жизни, оборванные с геометрической точностью.
У меня пересохло в горле.
— Она сказала, что практиковалась.
Ингрид больше не задает вопросов. Я нажимаю «ввод», и на месте анкеты выскакивает перечень результатов.
Ингрид бросает взгляд на экран и негромко присвистывает.
— Ты ищешь что-то конкретное? Место… способ?
Я отрицательно качаю головой.
— Нам нужно все. Отовсюду. Стрельба, поножовщина, удушение — полный набор.
Я стараюсь говорить ровным тоном и прямым текстом, хотя каждое слово у меня во рту ощущается электрическим разрядом. Но ходить вокруг да около было бы еще тяжелее. Я должен действовать по-научному точно. Это единственный способ окончательно не расклеиться. В мониторе отражается перекошенное от ужаса лицо Ингрид.
— При расследовании преступления важно найти закономерности, — объясняю я. — Как в криптографии. Как в математике. Каждая жертва — это дополнительный параметр, и Бел это известно, поэтому она сделала бы все, чтобы связи между преступлениями нельзя было проследить. Чтобы они выглядели случайными…
— …но случайность трудно имитировать, — заканчивает за меня Ингрид.
Она слишком бледная.
— Я надеюсь на это.
Очень осторожно Ингрид отодвигает ноутбук в сторону и садится на край стола, прямо передо мной.
— Пит, — тихо зовет она. — Как ты догадался?
— Мы вышли из одной матки, — отвечаю я, изображая непринужденность.
Но она смотрит на меня, и я знаю, что на моем лице она читает правду, и я не хочу ничего скрывать. Воспоминания, словно зомби, рвутся наружу из-под чернозема моего разума.
Я знаю, как действует Белла, потому что сам научил ее этому.
— Кто он? — спросил я.
Бел осипла от слез. Ее макияж потек, а волосы прилипли к мокрому от пота лбу.
— Не знаю, — сказала она мертвенным голосом.
Стояла такая дивная ночь. Лето наступило рано, и натиск дневного зноя к вечеру блаженно сошел на нет. Деревья отбрасывали на лужайку длинные синие тени, едва различимые в лучах уходящего солнца. Я наконец-то избавился от костылей. Все еще прихрамывал, но шел на поправку. Я чувствовал себя свободным.
Сейчас это кажется жестоким, но, даже памятуя о предупреждении Бел, я чувствовал себя счастливым, когда она вела меня за руку босиком по траве.
Радость лишь незначительно померкла, когда мы проскользнули через щель в заборе и вышли на железнодорожные пути. Никогда, даже за миллион лет, я бы не осмелился перейти их в одиночку. Мысль о том, как поезд внезапно выскакивает из темноты — ослепительные фары, инерция и сокрушительная мощь, — заставила бы меня застыть в оцепенении. Но я был не один — я был с сестрой, а рядом с ней я оставался неуязвим. Мы прокрались вдоль шпал, полуползком спустились по склону и на животах проползли под увитой плющом рабицей на противоположной стороне, оказавшись в переулке между путями и жилыми домами. Я обвел взглядом девять старых газетных страниц, шесть ржавых банок из-под напитков и рулон ковра, которые провели здесь столько времени, что начали покрываться плесенью. Так, пока все знакомо.
Но нет, кое-что новенькое все же тут было. Из ковра, обутая в кроссовок с болтающимися белыми шнурками, с белой кожей, туго обтянувшей кости и мышцы, в том месте, где выше лодыжки задралась грязная штанина джинсов, торчала человеческая нога.
Не помню, чтобы испытал шок, увидев это, — было лишь ощущение какой-то неизбежности. Почти облегчение: наконец-то это случилось. Самое худшее произошло. Я обхватил лодыжку, нащупывая пульс. Но ничего не нашел.
— Расскажи, — попросил я.
— Я… я… — Бел начала заикаться, как будто говорила онемевшими губами. — Я возвращалась с концерта. Кажется, он ехал со мной в одном вагоне метро, но я не уверена. Наверное, он вышел следом за мной…
Я перебил ее:
— Ты была одна? Или с тобой вместе выходил кто-то еще?
Она нахмурилась.
— Выходили.
— Сколько их было?
— Ч-человек пять или шесть.
— Так пять или шесть?
— Я не знаю.
— Подумай.
— Пять.
— Хорошо, продолжай.
Она помолчала и после продолжила рассказ:
— Остальные вышли из метро, а я прошла по подземному переходу сюда. У меня в ушах были наушники. Я не знала, что он преследовал меня, пока он не схватил меня за запястье. Я попыталась вырваться, но он меня не выпускал. Он потребовал отдать ему телефон, сумочку. Он сказал, что я хорошенькая и мне стоит чаще улыбаться, — типа, он меня грабит, но в то же время обращает на меня внимание и делает комплимент, представляешь? — Она на секунду замолчала. — У него был нож.
Нож. Во мне вспыхнула искорка надежды. Часть меня, которая все еще пыталась собрать кусочки мозаики воедино таким образом, чтобы наша жизнь не перевернулась с ног на голову, ухватилась за это слово.
— Это самозащита, — сказал я. — Мы можем пойти в полицию и сказать им, что…
Но Бел только качала головой.
— Нет, Питти, — мягко сказала она, надеясь, что я сам все пойму.
Она показала мне свои руки. Ладони были девственно чистыми. Никаких следов борьбы. Ее лицо в свете уличного фонаря тоже казалось целым.
— Ты боялась за свою жизнь, — упрямился я.
Она опустила глаза в пол, и в ее голосе зазвенела сталь.
— Я ничего не боялась. Я была в бешенстве. Я могла думать только о том, как крепко он стиснул мое запястье и как чертовски был уверен в себе, о том, что у него… есть право и как он был уверен, он даже не сомневался, что я подчинюсь. И тут я поймала себя на том, что думаю о папе и о том, как меняется мамин взгляд, когда она говорит о нем, такой заплаканный, усталый…
Она замолчала, но я понял, что она имела в виду.
— Побитый, — добавил я.
Она кивнула.
— И я все гадала, хватал ли так когда-нибудь папа маму за запястье. Потом я его ударила. Ударила резко, со всей силы, и стала его избивать.
Она уже не смотрела на меня. Она смотрела назад, через рабицу, в сторону нашего дома.
— Ну, он попытался пырнуть меня ножом, а я его отняла.
Ее голос надломился, и в нем послышался страх. Страх эхом поднялся и в моей груди. И вместе с ним нахлынула буря эмоций: шок (никогда раньше не слышал, чтобы Бел чего-то боялась) и укол звериной ярости на того, кто довел ее до такого состояния.
— Прости меня, — прошептала она.
За долю секунды у меня перед глазами пронеслось наше будущее: ее Отсутствие (с большой буквы О) дома и в школе, долгие поездки к черту на рога, в приземистое серое здание из колючей проволоки и бетона, опухшая Бел за плексигласовым стеклом, испещренным царапинами, говорящая нам заплетающимся языком, что она в порядке, а я знаю, что она лжет, потому что она никогда не скажет мне правду, если правда может меня ранить.
Я сказал:
— Все хорошо. — Что еще я мог сказать? — Все будет хорошо.
Она посмотрела на меня круглыми, ярко белеющими в темноте глазами.
— Каким образом? — спросила она.
Я должен был найти ответ. Впоследствии, когда было уже слишком поздно, я задавался вопросом: а должен ли я был терзаться сомнениями или чувством вины за окоченевший труп в ковровом саркофаге, но тогда я… ничего не чувствовал. Только пронзительную кристальную ясность в прохладном ночном воздухе. Моя старшая сестра нуждалась во мне. Пятнадцать лет я полагался на нее во всем, а теперь она нуждалась во мне. Я не мог ее подвести.
Бел обхватила себя руками. Ее колотило, и я знал, что при ярком освещении увижу, как посинели ее губы. Я понимал, каково ей. Она была моей инверсией, моей противоположностью, но в каком-то смысле — зеркальным отражением, что делало нас одинаковыми. Бел была напугана, я тоже, и единственная разница была в том, что я уже привык к страху. Пусть у нее и докторская степень по падениям, но именно я научился жить в грязи.
Я начал думать. Я взъерошил волосы руками, потом провел ими по лицу, и на них осталась кровь. Ну вот, разодрал рану на лбу.
Мимо промчался поезд, оглушив на мгновение. Свет фар пробился сквозь листья плюща, вакуум, оставленный поездом, норовил засосать нашу одежду. Когда пришло озарение, все показалось таким естественным. Больно защипало лоб, но боль только прояснила мои мысли. Недолго думая, я отгородился от чувств цифрами, как делал уже много раз до этого.
Считай.
Вместе с Бел на станции вышло пять пассажиров, каждый из которых вполне мог оказаться последним, кто видел этого мужчину живым. Три камеры видеонаблюдения между переулком и станцией, но, что важнее, ни одной отсюда до переезда, который был последней точкой, где он мог сменить направление. Шесть окон в жилом доме с видом на переулок, но очень далеко, к тому же вряд ли в такой темноте можно было что-то разглядеть. Этим замусоренным переулком пользовались очень немногие, да и то лишь как кратчайшим путем до станции и обратно. Я посмотрел на часы: 22:26. До последнего поезда оставалось девяносто четыре минуты, и еще около семи часов до рассвета.
Бел наблюдала за мной, пока я носился по переулку, собирая газеты и картонки, которые я сложил поверх ковра, придавив обломками кирпича.
— Идем, — сказал я, когда труп был прикрыт настолько, насколько это возможно.
Я взял ее за руку — она оказалась ледяной. «Помоги ей пройти через это, — подумал я. — Ты должен ей помочь. Должен».
— М-мы так его здесь и оставим? — неуверенно спросила она.
— Нельзя его никуда нести, пока поезда еще ходят. Слишком велик риск, что кто-то пройдет мимо. — Я снова бросил взгляд на часы. — Значит, у нас есть… восемьдесят девять минут на поиски.
— На поиски чего? — спросила она.
Она казалась потерянной, и я пожалел, что у меня нет времени остановиться и все ей объяснить. Мы уже пролезли под забором, и я быстрыми шагами ковылял на больной ноге. От боли и перенапряжения трудно было говорить. Теперь это я вел ее за руку по залитой лунным светом траве, возвращаясь домой.
Есть только один гарантированный способ, чтобы вас никогда не нашли: для этого нужно сделать так, чтобы никто и не искал. Если этого человека, кем бы он ни был, объявят пропавшим без вести, его будут искать. Если его найдут мертвым, будут искать его убийцу. Этого мы не могли допустить.
Нам нужен был пожар, чертовски сильный пожар. Нам нужно было место, где пожар не вызовет удивления. На все про все у нас оставалось меньше полутора часов.
Я задействовал столько прокси-серверов и IP-масок, сколько смог. Я всегда испытывал легкий интерес к хакерству, но занялся им всерьез только тогда, когда встретил Ингрид (знаю, знаю, «подросток начинает живо увлекаться хобби симпатичной девушки — вот это да!»). Подняв щиты, я начал разведку. Под футболкой я обливался потом, и мои пальцы то и дело соскальзывали с клавиш, а подушечки правой руки метили клавиатуру крошечными пятнышками крови со лба.
Для начала я выяснил температуру горения зубов — самой твердой из-за повышенного содержания минералов части человеческого тела. Ответ: при тысяче ста градусах Цельсия. Затем я поискал виды топлива, которые разгораются до такой температуры. Кем бы ни была святая покровительница поджогов и препятствия правосудию, она, верно, оберегала нас, потому что список возглавлял метан — банальный бытовой газ. Возникла идея, первый шаг состряпанного лихорадочного плана: несчастный случай на производстве. Но сможем ли мы это провернуть, не причинив никому вреда?
Очередной запрос привел меня к ООО «Метинор», объекты которого имели обыкновение взлетать на воздух (и поистине ужасающее их количество действует до сих пор и живет припеваючи), а следующий обнаружил ближайший от нас метиноровский объект — ретрансляционную и пробоотборную станцию под поселком Дурмсли в Кенте. Согласно гугл-картам, она находилась всего в двух часах езды, и — я даже ударил кулаком в воздух, когда прочитал…
Была. Полностью. Автоматизированной.
Я взглянул на часы в углу экрана: 22:59. Остался час. Бел беспокойно ерзала на кровати, переводя взгляд с математических гениев на мутантов, и так по кругу. Я работал низко склонив голову.
Дальнейший поиск вывел меня на «Альтеракс Протекши Солюшнс», британское охранное предприятие, указывавшее «Метинор» в качестве одного из своих клиентов. Несколько щелчков мыши спустя нашлась и презентация для маркетингового модуля, в приложении к которой содержался текст заявки, использованной «Альтераксом» для привлечения «Метинора», включая слайд о том, как предлагаемое размещение камер безопасности может сократить расходы по персоналу. Более того, в рамках сделки с австралийским правительством после предыдущей трагедии «Метинор» разместил чертежи всех своих объектов в базе данных на закрытом промышленном веб-сайте, чтобы инженеры других компаний могли указать на проблемы безопасности.
Несколько драгоценных секунд я просидел, созерцая фрагменты придуманного мной плана, с трудом веря в успех. Неужели эта потенциальная бомба может так плохо охраняться? Но потом я понял, что для сомнений нет никаких причин. Объект находился в глубинке, не имел стратегически важных связей и не хранил ничего ценного. На первый взгляд ни у кого не могло быть мотивов саботировать станцию и вследствие этого не было мотива тратить деньги на обеспечение безопасности.
Я моргнул. Внезапно я яснее, чем когда-либо, увидел паутину незначительных предположений, компромиссов и договоренностей, на которых строилось наше общество. Необходимые фикции заставляли работать все остальные элементы системы, как квадратный корень из минус единицы — так называемое мнимое число, которое математики нарекли «i», невозможное число, благодаря которому держатся мосты и с неба не падают самолеты.
Все эти мелкие компромиссы и взаимные уступки были костями, составляющими скелет, на который общество было натянуто, как кожа. Бел и я теперь оказались вне этой кожи, враждебными инородными телами прощупывали ее на предмет слабостей. Такой ход мыслей показался мне знакомым, и я понял: это было похоже на проверку доказательства, когда ты прочесываешь логические доводы в поисках единственного, фатального, безосновательного пропуска.
К тому времени, когда Бел положила руку мне на плечо и бросила: «Пора», я нашел все, что хотел.
Я встал и с удивлением обнаружил, что с трудом стою на ногах. Мои руки дрожали, а клавиатура была забрызгана по́том.
— Пищевая пленка у тебя? — спросил я.
— Да.
Тело лежало там, где мы его и оставили. Все, чем оно было прикрыто, мы сняли. Какой-то жук полз по участку обескровленной кожи на обнажившейся лодыжке. Я смахнул насекомое. Кожа под моими пальцами напоминала мясо после холодильника. Ночью звуки стихли, и мы работали быстро и молчаливо, скрипя перчатками для мытья посуды, пока обматывали рулон ковра целлофановой пленкой, после чего ковер стал похож на огромный косяк. Перед тем как запечатывать ту часть, где была его голова, я жестом попросил Бел остановиться. Я почувствовал острое желание развернуть ковер, заглянуть в лицо человека, но не стал этого делать. С одной стороны, я не хотел видеть, что с ним сотворила сестра: я воображал впалую рваную прорезь в глотке и ее отголосок — черную кровавую слюну в уголке рта. Но было и еще кое-что: если однажды ко мне придут с его фотографией, я бы не хотел узнать его. Я бы не хотел ни одним мускулом своего лица выдать нас с потрохами.
— Готова? — спросил я, когда все было сделано.
Бел кивнула. Я рискнул подсветить экраном телефона, чтобы проверить целостность пленки — разрывов не было.
— Подгони машину, — сказал я.
Мама уехала на конференцию до понедельника, и если мы все сделаем осторожно, на заднем сиденье ее «вольво» не останется ни одного подозрительного волоска или ниточки, которые могли бы указать на причастность ее детей к убийству.
Тело было надежно упаковано, да и ковер несколько облегчал переноску, но я со своей хромающей ногой все равно дважды умудрился чуть его не уронить (в моем сознании «он» уже относилось к трупу, а не к человеку. Не к человеку. Если бы речь шла о человеке, я бы никогда не смог захлопнуть багажник).
Бел села за руль. Мама считала, что вождение автомобиля — Важный Жизненный Навык и это ее работа, а не «проклятого правительства» — решать, когда ее дети готовы этот навык освоить. Она разрешала нам садиться за руль с тех пор, как нам исполнилось по пятнадцать лет.
В полной тишине мы выехали на юг. Городские огни уступили место кромешной темноте проселочных дорог. Я все думал: вот как это происходит. Вот как ты становишься лицом из выпуска новостей, жестким и угрюмым в резком свете полицейской камеры. Никогда нельзя зарекаться, что ты не станешь «таким, как они». Никто не «такой, как они». Но однажды какой-то агрессивный, перебравший незнакомец выскочит на тебя из-за угла, однажды ты перестанешь себя контролировать — и все.
Я посмотрел на осунувшееся лицо Бел в свете приближающихся фар. Я думал о своей ежедневной борьбе за контроль над собой и о том, как часто терплю поражение. Сколько времени ей понадобилось, чтобы убить его? Пять секунд? Десять? Я мысленно сосчитал их.
Раз Миссисипи, два Миссисипи, три Миссисипи, четыре Миссисипи, пять Миссисипи, шесть Миссисипи, семь Миссисипи, восемь Миссисипи, девять Миссисипи, десять Миссисипи.
Вот и все. Вот сколько времени нужно, чтобы пустить жизнь под откос.
Мы остановились неподалеку от ретрансляционной станции. Бел улизнула на разведку, прихватив с собой распечатку чертежей с нацарапанными мной предположениями о том, где могут находиться камеры. Уже тогда я был поражен тем, как бесшумно она двигалась. За ее спиной сомкнулась темнота. Я все ждал, что мрак разорвет голубая вспышка полицейских мигалок, и так перенервничал в ожидании воя сирен, что, наверное, свернул бы себе шею, если бы действительно его услышал.
Я подумал о теле в багажнике, представил, что оно двигается, вырывается из скрученного и замотанного ковра, толкаясь в него, как насекомое в огромной куколке, ловит ртом воздух, задыхается. Я тяжело сглотнул ставший поперек горла комок. А вдруг мы ошиблись? Вдруг он все еще жив? Нет. Я щупал его холодную лодыжку без пульса, чувствовал трупное окоченение, пока мы несли его. Неспроста есть такое выражение — «мертвый груз».
Кем он был? Осталась ли у него семья? Дети? Под влиянием тишины и темноты я забрасывал себя вопросами. Но я вдруг понял, что никогда не узнаю ответов. Любая моя попытка что-то выяснить протянет между нами ниточку, по которой можно будет выйти на меня, а от меня — на Бел. Но я ничего не мог с собой поделать и все представлял себе его ребенка, может маленькую девочку, которая ворочается под одеялом и не может заснуть, потому что не знает, где ее папа.
Бел вышла из темноты.
— Говоришь, охранников двое? — прошептала она.
— Вроде да.
— Они оба сейчас в сторожке на дальней стороне. Судя по тому, как запотели окна, чаи гоняют.
Я резко выдохнул.
— Тогда вперед.
На ретрансляционной станции мне потребовалось семь минут, чтобы найти конденсационный насос, и по разу за минуту меня чуть удар не хватал при мысли, что чертежи могли быть неправильными.
— Нет, — сказал я Бел. Она со скрипом тащила по полу объемный пластиковый кокон. — Не так близко. Спрячь его за этой трубой.
— Зачем?
— Будет взрыв, — пояснил я. — Ударная волна.
Я подумал о Хиросиме: шестьдесят четыре килограмма, 1,38 процента, восемнадцать атмосфер, две мили, шестьдесят шесть тысяч погибших. Математика все учла.
— Нам нужно, чтобы он сгорел. Не хватало еще, чтобы части тела, которые можно будет опознать, раскидало по всему Южному Кенту.
Я услышал, как запросто рассуждаю об этом, и мне стало плохо, но я посмотрел на Бел и старательно проглотил тошноту.
Пройди через это. Помоги ей пройти через это.
Мои пальцы зависли над выпускным клапаном, но одного взгляда на лицо Бел мне хватило, чтобы укрепить свою решимость. Я повернул клапан и услышал шипение. Мы побежали, оставляя за собой ручеек топлива, с гулким звуком вытекавшего из открытой канистры, которую тащила за собой Бел. Оказавшись снаружи, мы бросились вверх по холму: Бел — бегом, а я — спотыкаясь и подволакивая ногу, с горящими легкими, молотя руками и мотая головой для придания себе дополнительной скорости. Со склона я видел будку охранников на другой стороне комплекса. Луч фонаря вспорол темноту. Он приближался, но был еще достаточно далеко.
— Сейчас, — шикнул я.
Миниатюрная огненная стрела осветила подушечки пальцев Бел. Ее лицо, завороженное пламенем, осветилось.
— Быстрее!
Она не отреагировала. Свет фонаря стал немного ближе, и я вдруг испугался, что неправильно рассчитал радиус взрыва. Я вообразил коренастого охранника с затуманенными глазами, горячую шрапнель, разрывающую ему лицо, мозг. Луч постепенно приближался, а поверх луча зажегся огонек сигареты.
— БЕЛ! — завопил я.
Огонек упал, превратившись в пламенеющую дорожку, убегающую все дальше от нас, и я зажал уши руками, ожидая взрыва.
— Пит, Терпит, Тер. Питер!
Два слога. Имя. Мое имя. Звук возвращается первым. Потом свет. Все вокруг не в фокусе. Нависшая надо мной сливочно-желтая клякса издает обеспокоенные звуки. Я моргаю. Ресницы щекочут щеки, как мушиные лапки. Влажно… слезы льются из глаз.
Клякса принимает очертания Ингрид. Ее лицо осунулось и стало еще бледнее обычного.
Она все видела.
Я глотаю горькие слезы. Щурюсь от яркого солнечного света, бьющего в кухонное окно. Распогодилось. Как же долго я сижу здесь, согнувшись в три погибели над столом, пальцами впиваясь в бедра? Длинная нить слюны тянется от пересохших губ к мокрому пятну в паху. Я хочу сплюнуть, но слюна остается на губах. Пытаюсь встать, но мышцы стали резиновыми и не слушаются…
Должно быть, у меня случился приступ, лавина воспоминаний захлестнула меня быстрее, чем я успел сообразить, что происходит. И не было времени ни считать, ни говорить, ни сопротивляться. Я слушаю, как беспокойный стук сердца начинает замедляться. Губы Ингрид шевелятся, и только спустя три удара уставшего сердца я понимаю, что она говорит.
— О боже, Пит.
Тогда я понимаю. Она видела все.
— Н-но… — До меня доходит медленно, и мне не сразу удается связать слова. — Ты ведь уже знала, должна был знать…
Глаза Ингрид широко распахнуты.
— Пит. Я понятия не имела.
— Но… — Я вожу рукой перед лицом, как клоун-мим, накладывающий грим. — Твоя способность. Наверняка ты уже считывала это с меня раньше.
— Это случилось больше двух лет назад, — говорит Ингрид. — Мы тогда были знакомы всего несколько месяцев. Я же говорила, что мне нужно было узнать тебя предельно хорошо, прежде чем я смогла бы читать тебя как открытую книгу. Я чувствовала, конечно, что у тебя что-то случилось, но сам ты не рассказывал, и мне нужно было налаживать контакт. Я не хотела давить на тебя, для этого было слишком рано.
— Но… — Мой мозг, кажется, зациклился на этом слове. — Но с тех пор…
— Питер. — Ее карие глаза полны тревоги. — Если честно, мне кажется, ты даже не думал об этом с тех пор.
Я приваливаюсь к спинке стула, как побежденный боксер. Неужели это действительно так? Мне приходится ухватиться за подлокотники, чтобы подняться на ноги.
Так вот каково это — подавлять воспоминания.
Никаких церемоний, никакого броского пробела в прошлом, просто полное игнорирование. Я вспоминаю АРИА. Только подумайте: существование не просто саморасширяющейся, а самоизбирательной памяти. Возможность взять скальпель и удалить любую ее часть, которую память сама сочтет слишком постыдной, слишком опасной.
Чувство такое, словно у меня в желудке образовалась водосточная труба. Что еще я забыл? А что я сделал?
— Тебе нужно отдохнуть?
Я отрицательно качаю головой.
— Мне кажется, тебе стоит…
Я кусаю губу и чувствую металлический привкус на языке.
— Мне нужно работать. Мне нужно… нужно исправить…
Я не могу даже закончить мысль — настолько она беспомощна.
Ингрид мне не верит, но все равно разворачивает ноутбук монитором ко мне.
— Тогда смотри. Вывод данных завершен. Делай то, что хотел сделать.
Я начинаю с того, что пролистываю все файлы, страницу за страницей, с лицами и судьбами незнакомцев: избит, зарезан, задушен. В моей голове они складываются в мрачный стишок, переплетаясь со строчками, знакомыми с детства: «Зарезан, задушен, избит, развелся, казнил, пережила!»
Наряду с этими тремя китами в мире насильственной смерти, попадались и другие, куда более экзотические способы. Мужчина средних лет в пижаме был найден запертым в сундуке восемнадцатого века с просверленным в боку отверстием, его кожа приобрела вишнево-розовый оттенок из-за отравления угарным газом. Прилагались фотографии крупным планом заноз у него под ногтями. Судмедэксперт вынес предположение, что преступник (личность не установлена) просверлил в ящике отверстие, подогнал к нему выхлопную трубу своего автомобиля и (господи) включил зажигание, в то время как жертва царапала и колотила стенки импровизированного гроба. Или тело молодой девушки, найденное без ладоней, ступней и головы. Жертву расчленили по суставам, упаковали отдельными фрагментами в полиэтиленовую пленку и оставили в промышленном мясницком холодильнике в Хаммерсмите рядом со свиными окороками и говяжьими ребрами. Правая голень и левое предплечье так и не были найдены. Следствию пришлось допустить, что они были куплены и, по всей видимости, поданы к столу одним из элитных ресторанов, который пользовался услугами мясника. Или еще один случай, когда…
«Сосредоточься, Пит», — одергиваю я себя. Не увлекайся деталями. Ищи то, что имеет значение.
— Даже не думал, что их окажется так много, — говорю я.
— Официально нераскрытыми убийства остаются относительно редко, — отвечает Ингрид. Она листает роман Джилли Купер, который нашла на полке в гостиной. — Но я включила в поиск несчастные случаи, самоубийства и смерти при загадочных обстоятельствах. Я подумала, если твоя сестра так хороша, как ты говоришь, она могла замаскировать свою работу.
— Утешительная мысль.
Я открываю пустую электронную таблицу и начинаю заполнять поля.
Каждый ряд — смерть, надежно замкнутая внутри мигающих линий. В колонки я вношу все параметры, которые нахожу в рапортах, если их можно выразить числом: возраст жертвы, рост, вес, доход, часы между смертью и обнаружением тела, количество минут, в течение которых наступила смерть, количество возможных подозреваемых, число близких родственников…
Я составляю код, перевожу бюрократически сухие истории смерти на язык, с которым умею работать. В каком-то смысле занимаюсь шифрованием. В принципе, любой перевод — это шифрование. Не существует такой вещи, как обычный текст, — есть только коды, которые вы понимаете, и коды, которых вы не понимаете.
Я работаю, пока глазные яблоки не начинают казаться мне мраморными шариками, и сумерки окутывают мир за окнами. В какой-то момент Ингрид хлопает меня по плечу и перехватывает инициативу, забирая ноутбук в подвал, чтобы соседи не увидели свет от экрана. Я поднимаюсь наверх, но не могу заставить себя лечь ни в одну из кроватей. Я ощущаю себя вором из сказки, демоном, лишающим невинных людей спокойного сна, просто полежав в их постелях.
Я сворачиваюсь калачиком на диване в полутемной гостиной, подбираясь всякий раз, когда по тюлевым занавескам мажет свет фар, — на случай, если сейчас они остановятся и я услышу шаги по гравию и поворот ключа в замке или, того хуже, стук сапога в дверь.
Чтобы отвлечься, я в почти полной темноте разглядываю книжные полки и узнаю несколько обложек Терри Пратчетта, которые стоят и у меня дома. С фотографии на каминной полке мне улыбается индийская семья: муж, жена и две дочери. Я узнаю старшую, Аниту, ее лицо мелькает иногда в школьных коридорах и на собраниях, и, пожалуй, на пробковой доске объявлений в сводках о школьной команде по джиу-джитсу. Никогда не думал о ней как о человеке, который читает Пратчетта. Я вообще никогда не думал о ней как о ком-то конкретном.
Бледная как смерть лодыжка, думаю я, окоченевшее тело под моими пальцами, завернутое в тронутый плесенью ковер и покрытое стерильным целлофаном. Он тоже был кем-то конкретным.
Я закрываю глаза и вижу лица из полицейских рапортов. На них застыла мертвенная пустота. Все они были кем-то конкретным.
Я практиковалась.
Господи, Бел, что ты наделала?
Когда Ингрид будит меня, еще темно. Пошатываясь, я спускаюсь в подвал, вытирая песок с глаз. Моя одежда липнет ко мне какой-то коркой, а зубы во рту кажутся слишком большими. У заживающих десен привкус гноя. В подвале — голые бетонные стены, разнообразие вносят только шесть пыльных винных бутылок в углу. Ноутбук стоит прямо на полу посреди помещения. Я усаживаюсь перед ним, скрестив ноги, и возвращаюсь к работе.
Пока я спал, Ингрид времени даром не теряла. Проведение регрессий, поиск коэффициентов, поиск паттернов — любая ниточка данных, за которую можно потянуть. Я продолжаю с того места, где она остановилась, и строю диаграммы соотношения времени смерти с цветом волос, продолжительностью поездки в больницу, сексуальной ориентацией. Вскоре это начинает напоминать давний интернет-прикол: «Вот семнадцать диаграмм, посвященных избиению младенцев, — вы будете в шоке!» или: «Он набросился на нее с мясницким тесаком! Никогда не догадаетесь, что произошло дальше!»
Хотя, если подумать, скорее всего, догадаетесь.
Я работаю. Ничего не нахожу. Я продолжаю работать. Опять ничего не нахожу.
— Случайность трудно имитировать, — шепчу себе под нос, как мантру.
Время идет, и меня сменяет Ингрид. После беспокойного сна я снова занимаю ее место. Я теряю счет времени. Мой мир превращается в бесконечные сумерки и свет монитора, от которого болят глаза. На вторую ночь, когда я плетусь наверх по подвальной лестнице, голая лампочка над моей головой начинает пульсировать: вкл/выкл/вкл/выкл/ светло/темно/светло/темно, создавая и забирая мою тень на бетонных ступенях. Я слышу судорожный вздох. Это Ингрид щелкает выключателем снова и снова, и по ее щекам текут слезы досады.
— Привет, — тихо говорю я. — Что ты делаешь?
— Просто… кто-то… кто-то может увидеть. Слабый свет. Слабое пятнышко, просочившееся за окно…
— Тогда давай выключим.
— Понимаю, просто… — темно /светло/темно/ светло /темно. — Я…
Боже, Ингрид, до чего я тебя довел.
— Ты скучаешь по ним? — спрашиваю я. — По 57?
— Я там родилась и выросла, Пит. У меня никогда не было выбора.
— Знаю, но это все равно твои друзья, твоя семья.
Она качает головой.
— Ты не понимаешь. Я говорю, что у меня никогда не было выбора, но у большинства из них совсем другая история.
— Ну и что?
— Мы шпионы, Питер, — она улыбается, так натянуто, что у нее белеют губы. — Мы лжем, предаем и склоняем других лгать и предавать по двадцать четыре часа в сутки, пятьдесят две недели в году за смехотворный государственный оклад. Скучаю ли я? Лучше бы ты задался вопросом, кто читает эту вакансию и думает: «Да, это по мне»?
Я сдавленно хмыкаю, и она смеется тоже. Пульсация замедляется, светло/темно/светло, и наконец утихает… Темно. Во мраке Ингрид громко вздыхает.
— Ты в порядке? — спрашиваю я.
— Да, ничего особенного не произошло.
— Ты мне сейчас врешь?
— Да, определенно.
— Не нужно этого делать.
— Я знаю.
В янтарном свете уличного фонаря я вижу, как она сжимает челюсть.
— Я чувствую, что уменьшаюсь, — наконец говорит она. — Каждый раз, когда я щелкаю выключателем или мылю руки, я чувствую, как маленькая часть меня исчезает, — она снова фыркает и качает головой. — Не обращай на меня внимания. Я просто устала.
— Тогда ложись спать, — говорю я ей. — Я продолжу, отработаю двойную смену.
— Пит…
— Все в порядке, я сам хочу. Я как раз был в ударе.
Это все ложь. Нигде меня не было. Я настолько «нигде», что даже если бы очутился голым и вывалянным в соли посреди пустыни Атакама в полдень без воды и компаса, был бы не так потерян, как сейчас. Но свет выключен, так что она ни о чем не догадается, так?
— Уверен?
— Да, она моя сестра-близнец. Дай мне провести с ней еще немного времени.
Возможно, дело в усталости — за последние две ночи я проспал в общей сложности четыре часа и тринадцать минут (ответ на вопрос «эй, да кто считает?» — всегда «я»), и экран плывет перед глазами, как картина Ван Гога. Но время от времени у меня случается проблеск.
Я никогда не был савантом — одним из таких везунчиков, которые способны вести диалоги с числами, или для кого тройка по ощущениям как семьсот двадцать девять, или кто видит все простые числа в синем цвете. Чтобы стать математиком, я трудился. У меня не было врожденного таланта. Я трудился в поте лица, потому что только внятные, строгие ответы, которые предлагала математика, могли облегчить страх, стиснувший мое сердце.
Но сейчас, когда я просматриваю цифры, я… что-то чувствую. Не закономерность, не вполне… Скорее область, где закономерности нет. Вроде блика на внутренней стороне век после того, как взглянешь на солнце.
Где-то в горле просыпается воодушевление, как включившаяся сигнальная лампочка.
Наконец-то цифры заговорили со мной.
Или нет, понимаю я. Не совсем так. Дело не в цифрах. Дело в Бел. Я как будто вижу Красного Волка, в честь которого она получила свое прозвище: мех зверя испачкан кровью, он скачет среди черных цифр на экране, как среди голых деревьев на заснеженном поле. В этих уравнениях чувствуется присутствие Бел, что-то знакомое, что-то непроизвольно утешающее, хотя я изучаю статистику обезглавливаний и повешений. Цифры — это просто язык, но слово взяла моя сестра, и тембр ее голоса успокаивает меня.
Но… я все еще не могу до конца разобрать, что она мне говорит. Слишком невнятная закономерность. Я думаю об АРИА и о том, сколько часов провел, пытаясь разгадать собственную закономерность. Оказывается, все это время Бел так же усердно трудилась у рек, на кладбищах и в дождливых переулках, чтобы скрыть свою.
Она моя инверсия, моя противоположность, мое отражение. Без нее я чувствую себя неполноценным.
Я так скучаю по тебе, Бел.
— Случайность трудно имитировать, — шепчу я вновь, прокручивая страницу назад в поисках знакомого присутствия, в поисках проблеска. Я следую за волком и ухожу все глубже и глубже в лес.
— Как успехи? — спрашивает Ингрид.
Не знаю, сколько времени прошло. Я вижу ее силуэт на верхней ступеньке лестницы. В дверном проеме свет уличного фонаря, проникающий через окно, обрамляет одуванчиковый туман ее волос.
— Кажется, нащупал кое-что.
Топая ногами, она сходит вниз по лестнице. Я указываю на точечную диаграмму на экране. Разброс точек выглядит хаотичным, как мушки на ветровом стекле.
— Что это такое?
— Жертвы, мужчины, размеченные по дате обнаружения тела. Признаки насильственной смерти отсутствуют, но тут, в принципе, признаки чего бы то ни было отсутствуют. Во всех случаях судмедэксперт отмечает, что тело настолько сильно разложилось, что установить причину смерти невозможно.
— И что с того?
— Причина, по которой так долго не удавалось обнаружить тела, заключается в том, что их никто не искал. Никто не заявлял об их пропаже. Все они жили без семьи и были безработными либо самозанятыми. Никаких поисков, никакого следствия. Их гниющие трупы находили случайные прохожие.
— Допустим. — Ингрид, кажется, в замешательстве. Она указывает на беспорядочное скопление пятнышек на экране. — Но здесь нет закономерности. Это просто шум.
— Ага, но ведь шум — и есть ключ к шифру, понимаешь? — Я сам слышу, что мой голос звучит взбудораженно, и стараюсь заглушить волнение. — То есть это буквально ключ к разгадке этой истории.
Ингрид смотрит на меня как на ненормального, а я указываю на экран.
— Вот он, шум, наш случайный элемент: время, прошедшее до момента, когда кто-то посторонний случайно наткнулся на труп в реке, в лесу, в комнате, в парке или где-то еще.
Раньше ты не умела обращаться с элементарными цифровыми кодами, Бел, но ты многому научилась, если теперь используешь статистический шум, чтобы скрыть многочисленные убийства. Впрочем, если подумать, я, наверное, не должен так гордиться тобой за это.
— Если отфильтровать этот шум, — продолжаю я, — используя расчетное время с момента смерти, указанное в отчетах судмедэкспертов, можно вычислить даты их смерти, а затем скорректировать погрешности…
Я жму на клавишу. Точки данных выстраиваются в идеально ровную линию, равноудаленные друг от друга во времени.
— Ух ты, — выдыхает Ингрид.
— Одно убийство каждые девять недель, как по часам. Кроме этого и этого, — я указываю на бреши в линии. — Полагаю, эти тела еще не обнаружены.
— Ладно. — Ингрид сползает по стене с протяжным вздохом. — Значит, кто-то убивает одиночек. Почему ты думаешь, что это она?
— Просто догадка, — отвечаю я. Не могу же я сказать, что эти убийства очень в духе моей сестры, верно? — Ты можешь проверить, нет ли в полицейской базе данных информации по каждой из этих жертв?
Ровно семь минут у нее уходит на то, чтобы найти связь.
— Каждый из них был задержан за нападение. И похоже… — она хмурится. — Похоже, против каждого из них было достаточно улик для возбуждения уголовного дела, но они так и не предстали перед судом. Хм. Пострадавшие не стали выдвигать обвинения. Все они отказались давать показания.
— И кем были пострадавшие? — спрашиваю я, хотя уверен, что знаю ответ.
Я вижу усталые мамины глаза. Я слышу дрожь в ее голосе, когда она говорит, что ничего особенного не произошло.
— Их женами. Ни одна из них не стала выдвигать обвинений, но, похоже, впоследствии все развелись со своими мужьями.
Последние сомнения рассеиваются, как туман на сильном ветру.
— Это она. Это Бел.
Я сползаю по стене рядом с Ингрид, чувствуя, что задыхаюсь. Тринадцать погибших.
Сестренка, это ставит тебя в пятерку самых плодовитых британских серийных убийц в истории.
— Не могу в это поверить, — говорит Ингрид. — То есть я пытаюсь, но… Я даже в школе не могла в это поверить, хотя видела все собственными глазами. Джек, Энди, Шеймус — они были профессионалами, а она просто… и так быстро, — она качает головой. — Не могу поверить.
— А я могу. Легко.
Она смотрит на меня с ужасом.
— Как?
— Они были всего лишь профессионалами, они просто выполняли свою работу, а Бел? Ты хоть представляешь, сколько свободного времени у нас было в детстве, когда папа нас бросил, а мама дни напролет проводила в лаборатории? Семь часов школы, семь часов сна — остается еще десять свободных часов, изо дня в день, которые она могла бы посвятить этому. — Я щиплю себя за переносицу, избавляясь от внезапного головокружения. — Говорят, чтобы в совершенстве овладеть каким-либо навыком, требуется десять тысяч часов обучения. Если Бел заинтересовалась убийствами примерно в то же время, когда я заинтересовался математикой, она стала бы виртуозом уже к десяти годам. Сейчас она может быть уже четырежды мастером.
Цифры говорят сами за себя, Ингрид. Ты понимаешь это без слов.
Мы долго молчим.
— Пит, — наконец произносит Ингрид.
— Да?
— От охоты на мужей-абьюзеров до того, чтобы зарезать собственную мать, довольно большой скачок.
— Ага.
— Как думаешь, почему она так поступила?
— Понятия не имею, — отвечаю я. — Но, кажется, догадываюсь, как это узнать.
К списку жертв я добавляю еще одно имя — Луиза Блэнкман. Сорок один год. Я вспоминаю ее в импровизированной больничной палате штаб-квартиры 57. Интересно, она все еще там? Балансирует на грани жизни и смерти, как монета на краю пропасти? Я нажимаю «ввод», и на схеме появляется еще один крошечный черный крестик. Внезапно эти отметки начинают напоминать надгробные плиты — целое заснеженное кладбище, вид издалека, — и мне нужно отвести взгляд на секунду.
Пожалуйста, только не умирай, мама.
— Ты в порядке, Пит? — спрашивает Ингрид.
— Да.
Я шумно выдыхаю и снова поворачиваюсь к экрану. Я разжимаю кулак — ногти оставили на ладони три маленьких полумесяца — и указываю большим и указательным пальцами на промежуток между последним убийством Бел и ее нападением на маму.
— Не знаю, что повлияло на линию поведения Бел, но это произошло здесь, — говорю я. — За эти восемнадцать недель. Исходя из ее почерка, за это время она должна была убить еще одного человека. Полиция его еще не нашла…
— Значит, придется это сделать нам, — опережает меня Ингрид. Она подвигает к себе ноутбук, и ее пальцы начинают порхать по клавишам. — Я подниму все записи о домашнем насилии без предъявления обвинения за последние пять лет.
— Что мы ищем? — спрашиваю я.
— Все, что бросится в глаза.
Их невыносимо много. Помню, Бел рассказывала мне, что в Великобритании каждую неделю две женщины погибают от рук своих партнеров. Когда я впервые услышал эту статистику, то не поверил, но сейчас, читая страницу за страницей…
— Это правда, — бросает Ингрид. — И это самое ужасное на свете.
Я уставился на нее.
— То есть тебя…
— Не лично меня, нет, — отвечает она коротко. — Но четверть женщин в стране в тот или иной момент жизни подвергаются избиениям со стороны мужей и бойфрендов, а я семнадцать лет живу, впитывая чужие эмоции, так что сложи два и два, Пит. Ты это так любишь. Я, конечно, понимаю, что люди совершают и другие ужасные вещи, но все же… — она вздыхает и закрывает глаза. — Чувствовать, как ломаются нос и ребра, как пухнут глаза от ударов человека, который должен любить тебя больше всех на свете, и тем же вечером делить с ним постель, потому что он отец твоих детей, а они же в нем души не чают. Каждая комната — минное поле, потому что там может оказаться он. Каждая невымытая чашка кофе, каждое неосторожное слово — ловушка, потому что все может вывести его из себя. Домашнее насилие, — цедит она. — Звучит так обыденно, но это же твой дом. Это твоя жизнь, твоя семья. Дома ты должна быть в безопасности. Куда податься, если дома все представляет угрозу?
Я тяжело сглатываю, мучаясь тошнотой и чувством вины. Я шпионю за этими женщинами, подглядывая в замочные скважины за самыми интимными эпизодами их жизни, секретами, которыми они не собирались со мной делиться. Я поднимаю глаза и вижу, что Ингрид наблюдает за мной. На ее лице жирным шрифтом читается понимание. Добро пожаловать в мой мир. Наверное, она все время чувствует себя так.
Нехотя я продолжаю читать, но ничего подозрительного не замечаю. Я ускоряюсь, желая поскорее покончить с этим. Имена одно за другим мелькают перед глазами: Джеймс Смит, Роберт Оковонга, Дэниел Мартинес, Джек Андерсон, Доминик Ригби…
Стоять.
Доминик Ригби.
Так зовут отца Бена. Я встретился с ним однажды, когда их с мамой затащили в кабинет миссис Фэнчёрч, чтобы родители могли лицезреть церемонию вынужденного и ничего не значащего перемирия между Беном, Бел и мной. Перемирие продолжалось ровно до тех пор, пока мы не вышли за порог директорского кабинета.
Я открываю рапорт. Восемнадцатого ноября, два года назад, в десять сорок пять вечера в дом Ригби в Камберуэлле вызвали наряд полиции — соседи услышали крики и грохот с первого этажа. По прибытии полиция обнаружила у Рэйчел Ригби синяки на лице и руках, а также (кошмар какой!) перелом ключицы. К рапорту прикреплены фотографии. Я стараюсь не смотреть, но не могу удержаться и краем глаза выхватываю один снимок: крупный план запястья с желто-лилово-черными синяками, опоясывающими его, как наручники. В отчете говорилось, что Доминик Ригби взял на себя ответственность за синяки, но утверждал, что таким образом пытался обездвижить ее, когда она «билась в припадке». Он заявил, что его жена была психически нестабильна, с чем они пытались справиться «не вынося сор из избы». Миссис Ригби на расспросы не реагировала, но на следующий день подтвердила слова мужа, сказала, что это их личное дело, и не стала выдвигать обвинений.
— Ингрид, — зову я. Горло сжимает предчувствием и страхом. — Выясни все, что сможешь, о Доминике Джейкобе Ригби.
— Принято, — говорит она и больше не задает вопросов.
Да и зачем: она уже прочитала каждую мысль, промелькнувшую у меня в голове. Она берет ноутбук себе и через несколько минут присвистывает.
— Что там?
— А я знаю, откуда взялась брешь в похоронной коллекции твоей сестры.
— И откуда же?
— Доминик Ригби все еще жив. Хотя и на волоске.
Я ничего не говорю. Я поджимаю пальцы ног в ботинках и жду, пока она расскажет все до конца.
— Его бросили у Королевской больницы Эдинбурга со сломанной бедренной костью, вдавленным переломом черепа, вывихом плеча, повреждениями скул и глазницы, тяжелым сотрясением и четырьмя сломанными ребрами, одно из которых пробило легкое, а также с ожогами на груди и спине. — Ингрид бледнеет. — Похоже, она орудовала ножом. Он еще жив, периодически приходит в сознание. Это же… Пит, это бесчеловечно. Ни одной из остальных жертв не досталось такого сурового наказания. Их даже за убийства не признали. Отыгралась она на нем, конечно, по полной, ей как будто плевать стало, догадаются люди или нет.
— Когда?
Мне нужно число, Ингрид, только число, и все встанет на свои места.
— Вчера было девять недель.
— Поехали.
Я был в наушниках и не слышал первых десяти раз, когда Бел стучала.
— Как концерт? — спросил я, когда ее лицо показалось из-за двери.
— Мощно, — ответила она. Взмокшие от пота волосы липли к ее щекам. — До сих пор отдышаться не могу.
— Оно и видно, — я кивнул на руку, которой она вцепилась в дверь. Вокруг костяшек расплылись четыре фиолетовых синяка. — Кто-то руки распускал в мошпите?
Она рассмеялась. Я улыбнулся и даже немного пожалел чувака.
— Не знаю, не знаю, сестренка, — сказал я. — Сама знаешь, как эти фанаты «Чумовых Взрывоопасных Кроликов» относятся к этикету слэма.
Она показала мне язык и вошла в комнату.
— Хорошая попытка.
— Ладно, а как они на самом деле называются?
— «Нейтронные Похороны».
— Черт. Я был так близко.
— «Чумовые Взрывоопасные Кролики» тоже неплохо, кстати, — согласилась она. — Если я когда-нибудь соберу группу, непременно воспользуюсь.
— Жду не дождусь, когда можно будет поделиться с читателями малопопулярных музыкальных форумов своими переживаниями о том, что твои ранние работы были лучше.
Она опустилась на край моей кровати, с картинным разочарованием качая головой.
— Опять мимо, Пит. Это хипстеры, а не металлисты.
— Да блин, ноль из двух. Так это не вы отращиваете пышные бороды и вопите в микрофон о воспалении гениталий?
— Отращиваем, только подбородки, а не бороды. И не используем определенные артикли. А вот насчет гениталий — не исключаю. Разговоры о членах повышают популярность.
— О полыхающих членах?
— За них — бонусные очки.
— Ах ты, предательница! — обвинил я. — Хотя ты права, борода тебе не пойдет.
— Ты так говоришь только потому, что у тебя не растет.
— Есть такое, — признался я и рассмеялся.
Она тоже засмеялась, и я услышал. Услышал напряжение, натянутое, как проволока для сыра, поперек горла.
— Спасибо, что отпустил, Пит. Честно, я это ценю. Мама бы взбесилась, если бы узнала…
Она не закончила, да этого и не требовалось. Если бы узнала, что я оставила тебя одного. Я машинально дотронулся до лба большим пальцем и, заметив это, отдернул руку. Но Бел все равно увидела. Она задрала мою голову и осмотрела рану над бровью.
— Хорошо заживает.
В ее голосе мне послышалось чувство вины. Я коснулся шрама. Он и сейчас казался нежным, как будто любое грубое прикосновение могло его оторвать.
Маму вызвали на срочное совещание. Я подслушивал ее наставления Бел: «следи за малейшими признаками депрессии или стресса».
Признаки эти включают в себя переедание, недоедание, пересып, недосып и общее тревожное состояние, так что мама, по сути, наказала ей искать одну конкретную соломинку в стоге сена. И Бел это прекрасно понимала, поэтому открестилась от своих обязанностей на весь вечер и ушла прыгать на липком от пива танцполе под группу, о которой я никогда не слышал.
И это было единственное, что казалось странным во всей ситуации.
— Бел, серьезно. Мы, конечно, шутки шутим и все такое, но я никогда не слышал о «Нейтронных Похоронах». Ты скрываешь от меня что-то по гитарной части? Ты же знаешь, как я люблю гитары, которые звучат так, будто здания рушатся.
Она густо покраснела.
— До вчерашнего дня я сама никогда о них не слышала, — созналась она. — Меня пригласили.
— Это кто это, мальчик, что ли?
Она покраснела еще сильнее, хотя и не улыбнулась.
— Ну, типа да, — пробормотала она. — Короче, спасибо.
— Обращайся, — я пожал плечами. — Ты же знаешь, вовсе не обязательно постоянно следить за мной. Как сказал Франкенштейн своему Чудовищу, у одного из нас должна быть своя жизнь.
— Понимаю, просто… — Она снова встала, едва не стукнувшись головой с Ричардом Фейнманом, и принялась расхаживать по комнате. Она была слишком дерганой, и это заставляло меня нервничать. Когда ты настолько близок с человеком, каждый его самый крошечный тик ощущается как электрический разряд.
— Что — просто?
Она помешкала, но потом все же сказала:
— Она винит во всем меня.
— Кто?
— Мама.
— В чем? — не понял я сначала, а потом спросил: — Ты обо мне? Об этом? — я показал на свой лоб. — Чушь какая!
Я почувствовал легкое тревожное покалывание. Моя сестра всю жизнь спасает меня из передряг. Больше всего на свете — больше скорпионов, больше Бена Ригби, больше, чем утонуть в водоеме, — я боюсь, что ей это надоест.
— Нет, Пит, — она обхватила себя руками. — Это не чушь, я должна была быть рядом.
— Я же сказал, что это был несчастный случай.
— Очевидно, она считает иначе.
— Но тебя же тогда отстранили, помнишь? — Я волнуюсь и повышаю голос. — Если бы ты появилась на территории школы, тебя бы совсем отчислили, и кому бы это помогло?
— Да, но… Я обещала и ей, и тебе, что этого не случится. Что я буду осторожна, но я не справилась.
Она прикусила заусенец и потянула, пока под кожей не выступили капли крови. Обычно Бел казалась невозмутимой. Я никогда раньше не видел ее в таком состоянии. И от этого мне становилось страшно.
— Не хочешь рассказать мне, как это произошло? — рискнул я.
Было странно, что Бел так стыдилась своего отстранения, и, возможно, сейчас ей нужно было рассказать все и снять камень с души.
— Сейчас, — кивнула она и повторила: — Сейчас. Да. — Она повесила голову и села, сжав ладони между коленями.
— Это было на биологии. Мы сидели в лаборатории.
— У Ферриса? — спросил я, подстегивая рассказ. Я понятия не имел, к чему она ведет, но она хотя бы говорила со мной.
— Да.
— Тьфу.
Доктор Феррис вел у Бел биологию — эта трагическая участь меня миновала, когда я перевелся на программу повышенной сложности. Я готов был поклясться, что он купался в масле, оставшемся от жарки столовской картошки, и почесывал свой зад на уроках, но гораздо важнее было то, что он был, и я не побоюсь этого слова, мудаком.
— Это был урок с лягушками.
Я застонал и театрально откинулся на кровати. Это вызвало у Бел улыбку, но и та исчезла почти сразу, как только появилась, словно солнце на секунду выглянуло из-за туч в непогожий день. Нашей школе, как частному учебному заведению, позволялось отходить от стандартов общегосударственной программы, и милейший доктор Феррис использовал эту привилегию, заставляя учеников резать живых лягушек.
— Да уж, — сказал я. — Вам еще повезло, что в его расписании нашлось время на этот ценный урок между пиявочным лечением и описанием характера человека по его черепу.
— И не говори, — согласилась Бел. — Короче, мы сидели в лаборатории, и там жутко воняло аммиаком. У меня закружилась голова, и меня чуть, блин, не вырвало в белый эмалированный тазик передо мной.
А потом Феррис достал лягушек. По одному на каждого, никакой работы в парах. Я посмотрела на свою лягушку, распластанную на спине, и обалдела от того, какая же она маленькая. У нее было бледное, беловато-желтое брюшко, как свечное сало. Ей ввели какой-то паралитик. И если присмотреться, было видно, как этот крошечный животик поднимается и опускается при дыхании.
Феррис сказал нам быть осторожнее, чтобы не проколоть жизненно важные органы. «Вы же не хотите, чтобы они сдохли, пока мы с ними не закончили?» Он действительно так сказал. И вокруг меня все приступили к работе, резали кожу, загибали складки, обнажая кости, подтирая кровь.
А я… я просто… застыла. — Она сделала паузу и утерла капельку пота со лба. — Я держала скальпель и не могла этого сделать. Не то чтобы мне было противно, ничего такого, просто очень… грустно.
Поэтому я подняла руку. Феррис говорит, что от меня одни неприятности, — она отрывисто хохотнула. — Он прав, наверное. Он меня проигнорировал. Поэтому я вышла из-за стола и медленно двинулась на него с поднятой рукой, а в другой все еще сжимая в руке скальпель. Я помню, что шум разговоров, который всегда слышен на уроке, стих, а я даже не заметила, в какой момент.
«В чем дело, мисс Блэнкман?» — сказал он наконец, и так акцентировал это «мисс», и, клянусь богом, закатил глаза. «Сэр, — сказала я. Я, блин, была сама учтивость. — Они ведь ничего не чувствуют, правда, сэр?»
И он на меня окрысился. Сказал, что они под наркозом и, конечно, ничего не чувствуют. Тогда я спросила его, откуда он это знает. То есть все же читали о случаях, когда человек ложится на операцию и не может ни пошевелиться, ни слова сказать, а придя в сознание, рассказывает, что абсолютно все чувствовал.
— Интранаркозное пробуждение, — вставил я. Когда ты парализован, но в сознании, пока тебя режут. Это был мой восьмой самый большой страх в адски переполненном списке. — Происходит в 0,13 % случаев.
— Ну да, — сказала Бел. — Но никто никогда не спрашивает бедных лягушек после операции, почувствовали ли они, как в них входит нож. Для них нет никакого «после». Поэтому, когда я спросил Ферриса: «Откуда вы знаете, что они ничего не чувствуют?», я вовсе не собиралась ставить его в неловкое положение, как бы меня ни бесил этот скользкий гад. Я надеялась, что у него будет для меня ответ, потому что в лаборатории находилось две дюжины лягушек со вскрытой грудиной и я не хотела, чтобы им было больно.
Но он долго смотрел на меня, у меня даже уши и затылок погорячели. И он просто сказал — я помню его ответ слово в слово, он сказал: «Тогда убирайтесь вон, барышня, если вас это беспокоит. Постойте в коридоре и позвольте остальным заняться настоящей наукой».
И тогда я… вроде как вышла из себя. Я могла бы просто уйти. Могла бы. И должна была просто уйти. Может, тогда меня бы не отстранили, и тебе не пришлось бы… — она вздохнула и покачала головой. — Как костяшки домино, да? Но я не хотела уходить. И я знала, даже не сомневалась, что он не стал бы говорить в таком тоне ни с одним из наших мальчиков. И какая от этого была бы польза? Две дюжины лягушек в любом случае медленно порежут на куски, и кому какое дело, что они могли чувствовать каждое движение копошащегося в них скальпеля? Мой скальпель все еще был у меня, поэтому я сделала единственное, что пришло мне в голову.
Она поджала губы, и я не мог понять, улыбка это или гримаса.
— Я перерезала им глотки.
На данном этапе мне показалось нужным уточнить:
— Лягушкам?
Она поморщилась.
— Всем до единой. Это был бедлам, кровь хлестала повсюду, парты от нее стали скользкими, Джессика Хенли и Тим Руссов завизжали, и я все думала: «Что-то они не казались такими неженками, когда сами держали скальпель». Феррис пытался остановить меня, но я легко уворачивалась, прячась между другими учениками, — я это умею. Я действовала наверняка. Я избавила две дюжины лягушек от мучений. Быстрыми, уверенными движениями. Самая безболезненная смерть, не считая азотной асфиксии.
Я не стал спрашивать, откуда ей это известно.
— Мое сердце колотилось со скоростью пулеметной очереди, — продолжала она. — И я почувствовала себя сильной, свободной и счастливой, а потом все закончилось. Феррис потащил меня на ковер к Фэнчёрч. И только на полпути я сообразила, что продолжаю держать в руке скальпель. Это бы только усугубило ситуацию, и я бросила его в мусорное ведро, попавшееся на пути. Это было легко: скальпель стал скользким от лягушачьей крови и упал в мешок совершенно беззвучно. Через три часа меня на две недели отстранили от занятий.
Она сделала глубокий судорожный вдох. Я поднял глаза на Фарадея, который недовольно взирал на нас со своего плаката, как бы говоря: «В мое время не было ничего зазорного в том, чтобы убивать лягушек электрическим током».
Прошло несколько секунд, прежде чем я понял, что Бел не закончила. Она молча наблюдала за мной, потирая руки, сжимая ушибленные костяшки. Было что-то еще, что-то такое, о чем она отчаянно хотела мне рассказать, но не могла. Она взяла разбег историей с лягушкой, но резко затормозила перед прыжком. Она хотела, чтобы я догадался.
«Бел, — беспомощно подумал я, — если бы я был суперкомпьютером, генерирующим триллион версий в секунду, я бы и то думал, пока не погасло солнце, прежде чем смог бы взломать код твоего разума».
Код. Если она не может заставить себя сказать мне об этом вслух, то, возможно, ей удастся это записать. Если она не может сказать это простыми словами, возможно, получится через код.
Я взял с прикроватной тумбочки листок бумаги и быстро нацарапал сдвиг Цезаря. Эти общие секретики, как объятия, были способом сказать друг другу, что мы рядом. Я сделал ключом слова «Люблю тебя, сестренка», ILOVEUS, и закодировал свое послание:
«Можешь рассказать мне. Что бы ни случилось».
Она долго смотрела на записку, прежде чем записать ответ. Когда она вернула мне бумажку, в ее глазах стояли слезы. Она отошла к окну.
Я развернул послание. Расшифровка заняла двенадцать секунд. Я знал, что тут написано, после четвертой буквы.
Я убила человека.
Как же я ненавижу больницы.
Не поймите меня неправильно — я рад, что они существуют. В больницах работают люди, которые вправляют переломы, отмеряют и колют спасительные препараты, проводят экстренные операции на жизненно важных органах, и все это за ничтожные деньги и почти без сна — это героизм.
И в то же время там работают люди, которые вправляют переломы, отмеряют и колют спасительные препараты, проводят экстренные операции на жизненно важных органах, и все это за ничтожные деньги и почти без сна: И КАК ТУТ ПРИКАЖЕТЕ НЕ БОЯТЬСЯ?
Ну и к тому же природа больниц такова, что туда массово стекаются больные люди, как будто им медом намазано. Я ни на минуту не забываю о том, что туда можно прийти со сломанной ключицей, а уйти с марбургской геморрагической лихорадкой. Худшее бесплатное обновление в истории, типа: «Поздравляем! Вы наш пятимиллионный клиент! А теперь плачь кровавыми слезами, пока не сдохнешь».
Мы ехали всю ночь напролет. К счастью, Вади оставили свою машину в гараже, а ключи — в вазе на буфете (и я очень, очень надеюсь, что у нас будет возможность вернуть машину). Из полицейского отчета о травмах Доминика Ригби недвусмысленно следовало, что каждая минута нашего промедления была минутой, в которую он мог отбросить коньки.
Двери со свистом захлопываются за нами, и я по слепящему глаза свету и букету ароматов (антисептик, пропитанная мочой ткань и вежливо сдерживаемое отчаяние) понимаю, что мы попали в медучреждение, еще до того, как вижу указатель. Сегодня семнадцать пострадавших сидят на краешках изогнутых пластиковых стульев. От некоторых разит характерным амбре субботы в три часа ночи, в частности от тощего дядьки с лысиной, залитой подсохшей кровью, как пончик глазурью, из которой до сих пор торчат созвездиями осколки бутылки ньюкаслского темного эля. Но легкораненые меня не тревожат: травмы головы, как правило, не заразны. Пугают меня другие — те, кто хватается за животы, с расфокусированным взглядом и жирной пленкой пота на лбу. Я припоминаю откуда-то, что мировой рекорд по дальности фонтана рвоты составляет 8,62 метра, и стараюсь окружить себя невидимым пузырем такого радиуса. Дергаясь всякий раз, когда кто-то вторгается в зону моего личного карантина, я пробираюсь к регистратуре.
— Как попасть в реанимацию? — спрашиваю я.
Из-за стойки на меня смотрит суровая седовласая женщина в голубой униформе.
— По твоему виду не скажешь, что тебе нужно в реанимацию, — говорит она с густым шотландским акцентом, которого хватило бы, чтобы нарисовать Форт-Бридж. — Возьми номерок, и тебя вызовут, как только кто-нибудь освободится.
— Нет, я не болен, — объясняю я. — Я пришел навестить кое-кого.
Она сверлит меня взглядом.
— Три часа ночи. Хочешь посмотреть, как человек спит? Ну и к кому ты пришел?
— К Доминику Ригби.
Она мигом перестает ерничать.
— Боже мой, тогда иди за мной.
Она ведет нас по дезинфицированным коридорам и останавливает миниатюрную азиатку, тоже в голубой форме.
— К Ригби, — говорит она азиатке.
— Вы его сын? Вы — Бен?
У этой медсестры шотландский акцент еще сильнее, чем у ее коллеги, если такое вообще возможно.
— Да, — говорю я.
Перемена в ней происходит мгновенно.
Эта женщина работает в отделении интенсивной терапии. Она целыми днями имеет дело с огнестрельными ранениями, она откачивает жидкость из легких детей, захлебывающихся от муковисцидоза. Я к тому, что она закаленная, но, услышав мою ложь, бледнеет.
— Господи… — бормочет она. — Слава богу. Мы уже несколько недель пытаемся разыскать родственников, но в больнице, где проходит лечение ваша мать, сообщают, что она слишком слаба для разговора с нами, а в школе-интернате, адрес которой записан в полиции, о вас никогда не слышали. Административная ошибка — и в результате мы понятия не имели, где вас искать.
Она замолкает, словно ожидая, что я заговорю, но она ничего у меня не спрашивала, и я молчу. Мне кажется, наш разговор — это темная комната с рассыпанными по полу канцелярскими кнопками, и я стою в этой комнате босиком.
— У него был только один посетитель, — продолжает она, — и то до того, как он начал приходить в себя. Высокая темнокожая женщина, Сандра… Брукс, кажется?
Я давлю из себя даже не полу-, а третью часть улыбки — это все, на что я сейчас способен.
— Э-э, она друг семьи.
Медсестра кивает.
— Я как раз закончила обход. Кажется, твой отец был в сознании. Он будет ужасно рад тебя видеть. Он звал тебя во сне.
Она протирает руки спиртовым гелем, жестом приглашает нас проделать то же самое и ведет через двойные распашные двери.
— Сандра? — шепчет Ингрид, шагая рядом со мной.
— Десять к одному, что это ЛеКлэр, — киваю я. — И чего она так прицепилась к этой проклятой песне?
— А кому дано постичь грязные тайны музыкального вкуса людей среднего возраста? Она заимствует оттуда все свои внешние имена.
— Так или иначе, она была здесь раньше нас, значит, вышла на ту же закономерность. С этого момента мы должны быть очень, очень осторожны.
— Да ну?
Медсестра ведет нас по слабо освещенному коридору. Палаты здесь напоминают клетушки. Мы проходим бесконечные ряды металлических коек, заполненных тихонько умирающими людьми. Знаю, знаю, мы все умираем. Мужчины у нас живут в среднем до семидесяти девяти лет. А значит, с каждой проходящей минутой мы приближаемся примерно на одну сорокадвухмиллионную ближе к смерти. Микроскопические часы вмонтированы в каждую клетку головного мозга и кровеносных сосудов и знай себе тикают. Но я оглядываюсь вокруг, и как ни крути, для некоторых людей часы тикают слишком быстро.
Белоснежно-резкий запах антисептического средства для мытья полов выуживает воспоминание из глубины моей памяти.
Я распластан на спине. Пальцы Бел обводят мясистый кратер из крови и кости, образовавшийся в моем лбу, и следуют по соленой линии к моей руке. Я чувствую жар ее ярости, устремленный сквозь года, как взрыв далекой сверхновой.
Мы останавливаемся у последней клетушки слева. Жестом попросив нас подождать, медсестра юркает внутрь и вскоре появляется вновь.
— Он сейчас не спит, но я не знаю, как долго он проведет в сознании. — Лицо у нее сочувственное, но тон деловой. Думаю, медсестры должны, как никто, уметь дозировать сочувствие, которое они могут себе позволить. — Он очень, очень слаб. Я сказала ему, что ты пришел. Помягче и побыстрее, ладно?
Мы киваем, и она отходит, когда мы переступаем порог.
Палата тускло освещена прикроватной лампой, и нам видны только края его ран, влажно блестящие перед тем, как спрятаться под тени и марлю, и слышен молочно-сладкий запах открытых ожогов и мази. Но больше всего поражает его форма… — я не могу оторвать взгляда от его распростертого тела, искаженного опухлостями и бинтами. Когда он замечает нас, он отодвигает голову по подушке, пытаясь убежать, но не в силах заставить свое искалеченное тело подчиняться.
Его глаза, кристально ясные в свете ночника, лезут на лоб. Он не на шутку напуган.
Но не удивлен.
— Ингрид? — зову я тихо. — Он не удивлен, что Бена здесь нет?
— Нет.
Ингрид озадачена этим, но я — нет. Отсутствие Бена у постели больного отца начинает обретать новый, чудовищный смысл. Доминик Ригби знал, что его сын никогда не войдет в эту дверь.
В школе-интернате, адрес которой записан в полиции, о вас никогда не слышали.
— Черт, — шепчу я. — Бен мертв.
Доминик Ригби смотрит на меня со своей больничной койки так, словно это я виноват в его ожогах. Требуется секунда, чтобы понять, что искаженные звуки, которые исходят из его распухшей челюсти, — это слова. Я наклоняюсь ближе, чтобы услышать его.
— Катись к черту, — хрипит он со змеиным треском в голосе. Я слышу, что каждый слог дается ему с невероятным трудом. — Ты и вся твоя поганая семейка.
Я смотрю на него, сохраняя спокойствие, хотя палата начинает тревожно крениться. Я молча считаю. Видишь, Питти? Ты уже дошел до трех. У тебя все получится, никаких проблем.
— Вы знаете, кто я. — Он не отвечает, но это ничего. Я и не спрашивал. — Кто сделал это с вами?
— Сам знаешь.
— Мистер Ригби, расскажите мне, что случилось.
Один глаз косится в мою сторону, но он не отвечает. Я чувствую исходящий от него страх, и догадаться, чего он боится, нетрудно, совсем нетрудно.
— Я не она, мистер Ригби, — говорю я, стараясь говорить спокойнее и как можно вежливее. — Но она моя сестра. Посмотрите на меня. Сами увидите сходство. Вот и спросите себя, трудно ли мне будет убедить ее вернуться?
Он делает резкий вдох, а затем медленно, шипя, выпускает воздух. Через силу он начинает говорить:
— Она пришла к нам домой. Я работал. Открыл дверь. Она была обычной… обычной… девушкой. — В голосе и сейчас сквозит недоумение. — Она ударила меня чем-то, я отключился.
— Продолжайте, — говорю я.
Он больше не смотрит на меня, а я вспоминаю, как меня допрашивали Рита и Фрэнки, стоя рядом со мной, как будто мы были товарищами. Я опускаюсь в кресло для посетителей — намного ближе, но вне поля его зрения.
— Где вы очнулись? В подвале?
Его глаз поворачивается ко мне с ненавистью, но он не противоречит.
— Пит, — беспокойно спрашивает Ингрид, — откуда ты это знаешь?
— Звукоизоляция, — коротко поясняю я, чувствуя сухость в горле. Я не спускаю глаз с Ригби. — Как это было?
— Холодно. Я был без одежды, замерз.
— Вы очнулись на полу?
— Я висел. Запястья связаны над головой, было больно. Пальцы ног еле доставали пол. Ноги и спина страшно болели. Она все ходила и ходила вокруг меня… казалось, часами. Становилось все тяжелее, и тяжелее, и тяжелее. Это… я думал, потеряю сознание. Я умолял ее отрезать веревки, отпустить меня. Спрашивал, зачем она так. Она не отвечала.
— Она что-нибудь сказала за все это время?
— Только когда я спросил ее за что.
— Что она ответила?
— Два слова: «Вспомни Рэйчел». А потом она… — И его голос обрывается.
— Мистер Ригби? — подстегиваю его.
— Она…
Я вижу, как кривятся его губы, блестит стальная проволока под челюстью, но он не издает ни звука. Его лицо багровеет от натуги. Целая минута проходит, когда он снова начинает хрипеть. Я вижу вялый, беспомощный страх на его лице. Он молча откидывает простыню и приподнимает подол больничного халата. Сморщенная, туго зашитая рана зигзагами тянется вверх по его животу, как вспышка черной молнии, вспоровшей грозовую тучу.
— Жир был белого цвета, — произносит он. — Я увидел его как раз перед тем, как полилась кровь.
Страх запечатлелся в каждой линии его лица, в скрюченном положении его тела, в упрямо стиснутой челюсти.
Я встаю, подтягиваю простыню к его подбородку и присаживаюсь у его головы. Я заглядываю ему в глаза и вижу, как они округляются. Я чувствую его ужас, чувствую, как ужас растет во мне. Я словно смотрю в зеркало, и один страх подпитывается от другого, подобно инфекции.
Каждая клеточка моего тела леденеет, застыв в неверии. Бел сделала это? Повязка закрывает его лицо таким образом, что наводит на мысль о том, что от его носа осталось совсем немного. Голос в моей голове кричит: «Бел сделала это?» Порезами иссечены грудь и живот, сухожилия на пятках, чтобы он не смог убежать. Бел сделала это Бел сделала это Бел сделала это.
Знал ли я ее когда-нибудь по-настоящему?
Ненависть в глазах Доминика Ригби абсолютна: тонкий слой льда, затянувший бездонное озеро страха. Я насчитываю пятнадцать капилляров на белой поверхности его глазного яблока.
— Мистер Ригби, когда она сказала «вспомни Рэйчел», вы поняли, что она имела в виду?
Он в изнеможении закрывает глаза. Кивает головой.
— Я сказал ей, что она не понимает, что я люблю Рэйчел, всегда любил. Я хотел лишь защитить ее.
Я моргаю и на долю секунды вижу перед глазами полицейский отчет, фотографии побитого, чересчур знакомого лица. Бен всегда был похож на свою маму.
— Защитить ее от чего, мистер Ригби? Расскажите мне все с самого начала.
В течение одиннадцати секунд он не шевелит ни единым мускулом.
— От чего защитить? — повторяю я.
— От твоей суки-матери, — рычит он.
Его горячность шокирует меня, и я чувствую, как маска невозмутимости начинает трескаться.
— Это началось два года назад, в апреле. Бен… — Его голос снова ударяется о стену, но на этот раз ему удается пробиться через нее. — Он пошел в клуб, на концерт какой-то рок-группы. «Нейтронные Похороны».
Я замираю.
— Вы уверены, что группа называлась именно так?
— Ты бы тоже был уверен, если бы это твой ребенок так и не вернулся домой после их концерта.
Я боюсь пошевелиться. Перед глазами встает белая, как кость, лодыжка, торчащая из ковра. Сколько же отговорок я придумал, чтобы не заглядывать внутрь. Неужели я уже тогда догадался? Неужели знал?
— Мы вызвали полицию. Они обещали начать расследование, но так и не перезвонили. Мы обрывали телефоны. Шли дни, недели. Мы напечатали листовки и расклеили по всему Лондону, но на следующий день все они были сорваны, даже те, что висели рядом с нашим домом. Все ссылки на сайт, который мы сделали, оказались неисправны. Мы думали, что сходим с ума. — Его глаз в красных прожилках внезапно вперился в меня. — Тебе это знакомо? Ты когда-нибудь боялся верить своим глазам, чувствам — буквально всему, что ты знаешь о самой важной вещи в своей жизни?
Да, мистер Ригби, мне это знакомо.
— Мы продолжали названивать в полицию. Мы продолжали лично приходить в участок, но с нами отказывались разговаривать. В конце концов я пообещал, что, если через три дня мне ничего не объяснят, я пойду к журналистам. Я дал им три дня. — Он говорит тоном человека, которого предали. — Я все еще думал, что они на нашей стороне.
На второй день ко мне домой пришла твоя мать.
С ней был мой начальник, Уоррен Джордан. Он потел и постоянно вытирал ладони о пиджак. Они даже не присели. Даже не взглянули на чай, которым мы их угощали. Джордан не произнес ни слова. Говорила только она.
Он делает паузу, достаточно долгую, чтобы я решил подтолкнуть его.
— Мистер Ригби? Что говорила моя мама?
Безжизненным голосом он по памяти пересказывает ее слова. Он помнит все до запятой.
— «Ваш сын мертв. Его тело никогда не будет найдено. Любая попытка расследовать его смерть потерпит неудачу. Если вы расскажете об этом СМИ, они проигнорируют вас, а вы будете наказаны. Вы потеряете возможность работать. Вы не сможете претендовать на пособие. Вы потеряете свой дом. Вы не сможете обратиться за помощью к своим родственникам, а если вы это сделаете, то же самое произойдет и с ними. Вы уничтожите всех и вся в своей жизни.
Поступите так, как будет лучше для вашей семьи. Скорбите наедине с собой и живите дальше. Бросьте свою работу, уезжайте из города. Средства будут вам предоставлены. У вас обоих впереди больше тридцати лет. Не тратьте их впустую».
Она даже не взглянула на нас. Просто зачитала все это из такого же черного блокнота.
Меня знобит, но я слышу, как мама говорит это, и ее голос становится таким клинически холодным. И все же что-то в его рассказе цепляет меня, как репейник. Я не перебиваю. Его голос начинает надрываться. Нити слюны паутинкой оплетают его губы. Я боюсь, что если он остановится, то уже не заговорит.
— Рэйчел начала кричать на нее, но она и глазом не моргнула, просто встала и вышла, а мой босс потащился за ней, как чертов спаниель. В ту ночь Рэйчел рыдала в подушку, пока не заснула. Она все твердила: «Она не может поступить так с нами и остаться безнаказанной». Она вцепилась мне в руку и заставила проговорить это вместе с ней, что я и сделал. И даже когда она засыпала, она все еще твердила: «Не может, она не может». А я вышел в сад за нашим домом и закопал перочинный ножик Бена под большим грушевым деревом, потому что понимал, что она может.
— То есть вы решили принять предложение моей матери, — заключаю я. — А когда ваша жена не смогла с этим смириться, вы ударили ее, чтобы заставить замолчать.
Доминик Ригби крутится в койке. На секунду я отчетливо увидел, как он болтается в подвале на перекладине, привязанный за запястья.
— Ты не представляешь, что это было, — запротестовал он. — Я находил электронные письма, которые она посылала журналистам. Я пытался поговорить с ней, клянусь, я все перепробовал, но она просто не слушала, она была в истерике, не контролировала себя. Я просто хотел… я хотел, чтобы до нее дошло.
«Кулаками?» — хочу сказать я… Но, как хороший безобидный дознаватель, я держу рот на замке.
— А потом Уоррен явился ко мне на работу, — продолжал он. — Он был бледен. Он сказал, что получил сообщение: если я не придумаю, как заткнуть Рэйчел рот, они убьют ее.
Всю следующую неделю я не мог заснуть, все думал, как рассказать ей, зная, что она не станет слушать. Меня рвало после каждого приема пищи. Потом я нашел в ее телефоне номер с незнакомым именем. Я погуглил, и это оказался какой-то тип из «Гардиан». Я позвонил Уоррену и согласился на их условия.
Я чувствую, как что-то дергается внутри.
— Так на самом деле она не больна?
Доминик Ригби раскрывает рот, но не издает ни звука, поэтому непонятно, кричит он или смеется.
— Она хотела бороться, — шелестит он. Слюна блестит на щеке, там, где проволока не дает ему сомкнуть челюсть. — Она хотела бороться, но я не мог ей этого позволить. Нет, они бы ее убили. Как убили моего мальчика. — Его голос понижается до шепота. — Я был там. Когда они пришли за ней. Я обманул ее. Я сказал, что все будет хорошо.
Его глаза закрываются. Он неподвижен, и на секунду мне становится страшно, что мы его убили, а потом вижу, как поднимается и опускается его грудь.
— Пойдем, Пит, — зовет Ингрид. — Нам пора.
Только тогда я замечаю, что она старательно не смотрит на его лицо. Наверное, не хочет сочувствовать этому человеку, и я ее не виню. Но мы так и не получили того, за чем пришли.
— Мистер Ригби, — осторожно зову я. — Вы сказали, что моя мать зачитала свою речь из «такого же черного блокнота». В каком смысле «такой же»?
— У твоей сестры тоже был такой. Она расхаживала вокруг меня и все читала там что-то. Мотивировала себя.
Как будто кто-то выпустил весь воздух из моих легких. Я поворачиваюсь к Ингрид:
— Уходим отсюда.
В дверях она шепчет мне на ухо:
— Что-то не сходится. Если бы 57 захотели приструнить его, они бы не отправили на это задание твою маму. Она исследователь, ученый, у нее нет опыта оперативной работы.
— Они ее и не отправляли, это была ее личная инициатива.
Она бросает на меня удивленный взгляд, но все достаточно очевидно, и ей вовсе не нужно читать мои мысли, чтобы это понять.
Мама скрывала смерть Бена не по заданию 57, она скрывала его смерть от них. А значит, она была в курсе, что Бел стоит за его исчезновением. Мы что же, были не так осторожны, как мне казалось? Или она увидела листовку о пропаже Ригби и сложила два плюс два? Но для какой матери «два плюс два» равняется «моя дочь убила человека»?
Медсестра отделения интенсивной терапии поджидает снаружи, проставляя галочки на планшете.
— Ну как он? — спрашивает она.
— Нормально. Спит. — Я пытаюсь улыбнуться, но я как будто забыл, как оперировать лицевыми мускулами, и мое выражение сыплется, как спичечный домик.
Медсестра сочувственно кивает. У нее не лицо, а настоящая амбулатория доброты.
— Что ж… хорошо, что он с тобой повидался.
Мы уходим, минуя многочисленные койки, Ингрид шагает в ногу со мной и, как всегда, говорит то, что я думаю.
— Ужасно провести свои последние дни в таком месте, в полном одиночестве.
— Да, — соглашаюсь я.
Она задумчиво кивает и добавляет:
— Поделом ему.
Вы скажете, что я должен был раньше обратить внимание на знаки, но я понял, что конкретно напортачил, только когда загорелся потолок.
Я оставил окно открытым, чтобы проветрить комнату от дыма, но весь день стоял мертвый штиль, облака висели в небе, как огромные корабли, вставшие на якорь, и разве что ведьма могла бы предвидеть внезапный порыв ветра, затянувший занавеску в металлическое мусорное ведро, в котором благополучно догорали останки первых двух тетрадей АРИА.
Пламя взметнулось вверх по материи, как по свечному фитилю, и перекинулось на потолок, окрашенный — вот повезло так повезло — огнеопасной краской, которая, весело чернея, стала шипеть и пузыриться.
В этот момент, хотя и несколько запоздало, я психанул и бросился бежать. Знаю, знаю, запоздалая паника — это не в моем духе, но довольно сложно оперативно обделаться от страха, когда ты пьян так основательно, как я в тот момент.
А знаете, что еще сложно делать, когда ты пьян? Бегать. Особенно с одной ногой в гипсе.
Я от души шмякнулся лицом в пол.
— Ай, блин, — проворчал я, хватаясь за крошечный саднящий ожог от ковра на носу, и только добрых четыре секунды спустя почувствовал спиной жар и вспомнил, что всего в восьми футах надо мной бушует геенна потенциальных будущих ожогов, и об этом, пожалуй, стоило побеспокоиться в первую очередь.
Я сучил руками и ногами, пытаясь подняться, но у меня ничего не получалось.
Дверь с грохотом распахнулась, и на ковре на уровне моих глаз показалась пара пушистых чудовищ. Я был уверен, что только в кошмарных фантазиях руководителя компании по производству тапочек эти твари имели право называться кроликами. Какое-то время я еще слышал треск пламени, прежде чем его заглушил рев огнетушителя. Противопожарная пена падала сверху хлопьями серого снега, целуя мой ободранный нос.
Кролики-демоны прошагали мимо меня, хлюпая по промокшему уже ковру, и я перевернулся, чтобы посмотреть на маму, присевшую на моей кровати. Она сверлила меня взглядом № 101: «Лабораторные крысы себе такого не позволяют».
Я неуклюже попытался подняться на ноги.
— Не вставай, — сказала мама.
Я бросил свои потуги. Она серьезно поглядела на меня поверх очков для чтения. Морщинки вокруг глаз сдвинулись в густые подозрительные паутинки, а затем взгляд № 101 сменился выражением, которого я никогда раньше не видел и которое мне очень сильно не хотелось видеть в будущем.
— Питер Уильям Блэнкман, — чуть не зашипела она. — Ты что, пьян?
Так, я знаю, что делать. Держи себя достойно. Это определенно тот случай, когда ни в коем случае нельзя говорить правду. «Нет», Питер. Просто скажи «нет».
— Да.
Блин.
— Что, — ледяным тоном чеканила она каждое слово, — ты пил?
— Сухой мартини, — сказал я. — Украшенный лимонной цедрой. Только без вермута, и… лимона у нас не было.
— Короче, чистый джин.
— Это любимой напиток агента Блэнкмана. Он шпион, — услужливо добавил я. — Быть шпионом круто.
— И сколько же порций этого изысканнейшего коктейля употребил агент Блэнкман?
По силе воздействия мамин тон занял место где-то между сибирской язвой и электрическим стулом.
— Да вот столько примерно.
Но мне было трудно свести большой и указательный пальцы на утешающее расстояние, потому что они плыли перед глазами.
Оглядываясь назад, я понимаю, что с джином переборщил. В свою защиту скажу, что это был мой первый опыт с алкоголем. Вы скажете, что пропустить пару рюмашек — это то, что доктор прописал для парня, который шарахается от каждой тени, но обычно я не пил по двум очень веским причинам. Причина первая: исходя из опыта моих… бурных отношений с едой, если бы я начал полагаться на спиртное в борьбе с приступами паники, то являл бы жалкое, блюющее в ведро зрелище каждое утро четных и нечетных дней недели. И вторая, более важная причина…
— Твой отец тоже пил, — сказала мама.
Укор исчез из ее голоса. Теперь она казалась просто бесконечно усталой, что было еще хуже. Однажды я спросил ее, почему она оставила его фамилию, почему мы с Бел оба ее носим. Она хмыкнула и сказала: «Я получила эту фамилию от него, а он — от своего отца. Эта фамилия принадлежит ему не больше, чем мне. К тому же единственная альтернатива — это фамилия моего отца, а он тоже был сволочью».
Она посмотрела на меня и вздохнула.
— Алкоголь, пиромания… это не ты, Пит. Что происходит?
Я поглядел на выгоревшую корзину для бумаг.
— Это задумывалось как что-то вроде… похорон викингов.
— Похороны викингов, — эхом отозвалась мама. — Похороны викинга-шпиона.
— Вдвойне круто.
— Если это похороны, могу я поинтересоваться, кто был приглашен?
— Я, — заверил ее. — Хотя я не мертвый.
— Это, — мама вперила в меня пристальный взгляд, — мы еще посмотрим.
Она бережно порылась в мусорном ведре, а обнаружив внутри только почерневшую карточку и пепел, повернулась к тетрадям с АРИА, лежавшим в очереди на сожжение на углу стола. Я сглотнул, горло саднило от выпивки и дыма. Я хотел встать, отобрать у нее тетради, но больная нога, алкогольный дурман и снизошедшее на меня понимание истинного масштаба проблемы, которую я себе нажил, заставили меня прирасти к ковру.
Она читала, ничего не говоря, больше пятнадцати минут. Тишину нарушал только шелест переворачиваемых страниц. Я наблюдал, как она скользит глазами по брошенному чертежу моей индивидуальности, и чувствовал сильное одиночество и сильный холод.
— И давно ты этим занимаешься? — наконец спросила она.
— Сколько себя помню, всегда, — честно ответил я.
— И ты думал, что ты, пятнадцатилетний школьник, сможешь математически проследить эволюцию своего сознания — задача, которая ставила в тупик величайшие умы мира, — в свободное от уроков время, воспользовавшись только бумагой и ручкой?
— В свою защиту скажу, что я бы, конечно, обратился за решением к компьютеру, — ответил я, — если бы мог сформулировать задачу на понятном для него языке.
Мама закрыла тетрадь, положила к себе на колени, сняла очки и серьезно на меня посмотрела.
— Зачем?
Я уставился на нее в ответ. Зачем? А ей как кажется? Она же только что видела меня, моим собственным почерком записанного на странице. Разве это не очевидно?
— Мне необходимо было найти ответ.
— Ответ на что?
— Всегда ли у меня будет все… вот так… — проговорил я обреченно. — Так, — я показал на гипс и на красный рубец, рассекающий мой лоб. — И так. Я хотел узнать, смогу ли когда-нибудь войти в комнату, полную незнакомых людей, и не почувствовать, как сдавливает грудь, или высидеть сеанс в кинотеатре, не боясь темноты. Я просто… — я беспомощно развел руками. — Просто хотел перестать бояться. Я подумал, что если смогу загнать себя в рамки уравнения, то хотя бы немного приближусь к тому, чтобы стать лучше.
— И сегодня ты все поджег. — Мамин тон оставался таким же нейтральным, как дистиллированная вода из Швейцарии. — Почему?
Я вспомнил иссушенное лицо Гёделя, глядящее на меня из книги.
— Потому что это несбыточная мечта. Нет способа даже узнать, существует ли такое решение, не говоря уже о том, чтобы найти его. Это все одна большая ошибка.
Надолго воцарилась тишина, которую нарушали только капли, срывающиеся с потухшего потолка.
— Да, — тихо сказала мама, — ошибка. Иди за мной.
В одной руке продолжая держать тетрадь, другой она схватила меня за запястье, подняла с пола и повела вниз.
— Ой, ой, ой! — завозмущался я. — Помедленнее, моя нога!
Недовольство сменилось недоумением, когда мы прошли в дверь под лестницей. Гипс гулко стучал по голым подвальным ступенькам из дерева.
Не может быть. Не может быть, чтобы она вела меня в…
Может.
Перед нами, темная, старинная, защищенная кодовым замком, возвышалась дверь маминого кабинета.
Мама грозилась с помощью египетских крючков для мумификации вытянуть через нос наши мозги, если мы прогуляем школу, или намазать нас медом и скормить голодным шиншиллам, если оставим грязные кастрюли на кухне. Однако наказание за вторжение в ее кабинет было гораздо проще и гораздо страшнее.
— Только попробуйте войти сюда, — сказала она, поставив нас перед этой самой дверью на следующий день после нашего седьмого дня рождения. — Конец истории. Можете уходить из этого дома. И никогда, никогда больше не возвращаться. Вы меня поняли?
Мы поняли. Ей никогда не приходилось повторять своих слов.
Угроза оказалась настолько страшна, что я непроизвольно застыл, когда она попыталась провести меня через порог.
— Все нормально, Питер, — она протянула мне руку. — Проходи, смотри.
После сумасшедших картин, которые успел нафантазировать семилетний я, комната размером четыре на пять метров разочаровывала чуть менее, чем полностью. Никто не ставил экспериментов над мутантами, не видать было оживших трупов или хотя бы лабиринтов стеклянных колб с бурлящими ядовитыми химикатами. Только письменный стол, лампа, ноутбук и белые полки ряд за рядом. Стол был старый, и одна ножка настолько изъедена червями, что, казалось, сломится от хорошего удара. Полки заполнены одинаковыми черными тетрадями.
— На что я смотрю? — спросил я.
— На ошибки.
Она взяла одну тетрадь, пролистала до середины и показала мне красивый, детально проработанный набросок осьминога, выпрыгивающего из-за подводных скал. Рисунок был окружен маминым мелким, убористым почерком.
— Это синекольчатый осьминог. Ошибки в его генетическом коде, копирующиеся из поколения в поколение, не только сделали его единственным осьминогом, чей яд достаточно силен, чтобы убить человека, но и подарили ему способность отлично маскироваться под окружающую среду. Это, — еще одна полка, еще одна тетрадь, набросок окаменелости с останками насекомого, — Rhyniognatha hirsti. Ошибки сделали его первым существом на Земле, способным к полету.
— То есть, — перебил я маму. Грубо, но я начинал понимать, на какие рельсы сворачивает этот разговор, и не мог вынести неизбежных банальностей, ожидающих в конце линии, — осьминог меняет цвет, жук получает крылья. А я — проблемы с кишечником, обостряющиеся из-за пауков и громких звуков. Не стану врать, мама. Сложно не почувствовать себя обделенным.
Даже бровью не повела.
— Сколько будет сто восемьдесят семь в квадрате? — спросила она.
Я закатил глаза.
— Ну сколько?
— Тридцать четыре тысячи девятьсот шестьдесят девять, — ответил я.
— Камуфляж и крылья — это адаптация к угрозам окружающей среды, Питер. И это тоже, — она положила мою тетрадь, тетрадь АРМА, мне на грудь. — Здесь проделана блестящая работа. Я невероятно горжусь тобой. Неужели ты думаешь, что был бы способен на это, если бы не являлся тем, кто ты есть сейчас?
Я ничего не ответил.
— Хочешь знать, что было моей самой большой ошибкой? — спросила она.
— Что?
— Вы.
Я вылупился на маму.
— Мне было двадцать четыре, думала я тогда только о карьере, была одинока и функционировала на печеной фасоли, голых принципах и амбициях, зарабатывая лишь аспирантскую стипендию. Как думаешь, если бы Бог предложил мне выбрать из ассортимента, я бы выбрала близнецов?
Она улыбнулась, а я только и мог, что смотреть на нее.
— И что, думаешь, тот факт, что вы были незапланированными, означает, что я сожалею о том, что родила вас? — спросила она. — Думаешь, я теперь люблю вас меньше из-за того, что вы оказались сюрпризом? Мы должны любить свои ошибки, Питер. Они — все, что у нас есть, — она ласково положила руку мне на щеку. — Не думай, что тебе нужно избавляться от них, и никогда, никогда не думай, что тебе нужно что-то исправлять в себе.
— И что? Типа, я само совершенство, такой, какой есть?
Поезд подъезжает к станции Банальная, пожалуйста, обратите внимание на отрыв от реального мира, когда будете высаживаться.
— Совершенство? — рассмеялась мама. — Эволюционно говоря, совершенство — это искусство воплощать как можно больше провалов, оставаясь при этом живым. Совершенство — это процесс, Питер, а не состояние. Никто не совершенен. А ты — экстраординарный. Именно таким я и хочу тебя видеть.
Она обняла меня, и я обвил ее руками.
— Страх преследует меня по пятам, — прошептал я. — Я постоянно ощущаю в своей голове, он как будто выжидает. Я… я не хочу больше бояться.
— Я знаю, милый, — сказала она и крепко прижала меня к себе, словно никогда не собиралась отпускать. — Знаю. Я с тобой.
Она снова и снова шептала мне это в волосы. Потребовалось одиннадцать раз, пока мои рыдания утихли. «Я с тобой».
Сомневаюсь в качестве здешнего обслуживания, но скажу одно: если вы разбираетесь в сортах пластмасс, то Эдинбургская психиатрическая больница — самое подходящее для вас место.
В восьми с четвертью метрах от меня, в дальнем конце комнаты, которая только в этих краях могла получить оптимистическое название «солнечной», обедают мужчина и женщина. Возя пластмассовыми ножами и вилками по небьющимся пластмассовым тарелкам, они набивают рты пластмассовой едой, усевшись на диване, обтянутом винилом, который, по сути, если кто-то вдруг забыл, тоже является пластмассой. Три желтые пластмассовые герани стоят в пластмассовой вазе на пластмассовом столе под пластмассовым окном. Само окно, увы, не пластмассовое, но забрано решеткой стальных прутьев, чтобы никто из жильцов не разбил стекло и осколком не перерезал глотки себе или друг другу. Ковер, однако, постелили буро-коричневого цвета — лишние меры предосторожности, видно, никогда не помешают.
— Ты хоть представляешь, — шепчет Ингрид, склоняясь ко мне, — как это тупо?
Она задавала мне этот вопрос вчера ночью на автостоянке, когда, кутаясь от пронизывающего ветра, открывала ноутбук на капоте машины, чтобы поймать больничный вайфай — цифровой хирург, по локоть забравшийся во внутренности регистрационной системы Музея естествознания.
— Я точно знаю, насколько это тупо, — сказал я ей тогда, но она все равно продолжала нагнетать:
— ЛеКлэр уже навещала Ригби, не забыл? Она наблюдает за ним. Когда до ее сведения доведут, что его навещал покойный сын… — она недовольно покачала головой. — Едва ли ее первой мыслью будет то, что к Ригби явился сыновний дух. Если ЛеКлэр еще не догадалась, что мы в Эдинбурге, то завтра догадается. Питти, нужно уезжать, и как можно быстрее.
— Так уезжай. Я остаюсь здесь.
— Зачем?
Я не отвечаю, но перед глазами стоит Бел, которая сжимает мою руку, пока я лежу на больничной койке, и говорит:
— Кто это сделал с тобой, Питти?
В лице Ингрид, выхваченном светом ноутбука, читалась беспомощность. Но она все поняла и даже не подумала уходить.
— Спасибо, — искренне поблагодарил я. — А теперь давай ноутбук.
Она передала мне компьютер, и я сделал запись задним числом — семьюдесятью двумя часами ранее, за минимальный срок уведомления о повороте любой гайки в психиатрическом маховике медицинской бюрократической машины.
— Пит, — фыркнула она, но тон ее был примирительным. — Откуда ты вообще знаешь столько всего о психушках?
Мне не обязательно было отвечать, она все могла прочитать по моему лицу. У меня две области специализации, Ингрид: цифры и страхи. А цифры, связанные с психушками, вызывают особенный страх.
По меньшей мере тридцать тысяч человек против своей воли ежегодно содержатся в лечебницах в соответствии с законом о психическом здоровье. Скорая, больница и поворот ключа в замке. С этого момента государство берет вас под свой контроль: решает, когда вам есть, когда спать, когда мыться. А если вы будете сопротивляться, в ход пойдут резиновые наручники, колено упрется в позвоночник, галоперидол, впрыснутый в обездвиженную руку, закружит желудок в водовороте, притупляя ваш мир до состояния невнятной апатии.
Тридцать тысяч — по большому счету не так уж много. Меньше одной двухтысячной от населения страны. Но сумма растет. К концу моей жизни их будет больше двух миллионов. Думаю ли я, что в Британии проживает два миллиона человек, которые представляют для себя большую опасность, чем я?
Мир кренится, все вверх тормашками. Свист ветра. Нечеткий красный кирпич. Орел или решка, орел или решка…
Не думаю.
Лет примерно пять назад я смирился с мыслью, что однажды мой путь приведет меня в сумасшедший дом. И принял меры предосторожности. Я направил всю мощь ботаника, одержимого идеей фикс, на штудирование Закона о психическом здоровье 1983 года. Я вызубрил все, что закон позволял, и все, что он запрещал. Каждый трюк, каждая лазейка, каждая капля бюрократического масла, что может однажды смазать мое скольжение между зубчатыми шестеренками психиатрической машины, надежно хранятся в моем мозгу и ждут того дня, когда я услышу за своей дверью сирену скорой помощи.
Я бы ни за что на свете не поверил, что однажды потащусь туда сам.
За обшарпанным столом рыдает седовласый мужчина. Начав с тихих причитаний, теперь он рыдает как малое дитя, не стесняясь и так же безутешно. Впрочем, какая разница, если никто и не пытается его утешить. Никто даже не смотрит в его сторону. Я вздрагиваю от одного особенно громкого всхлипа и впиваюсь ногтями в ладони. Я чувствую, как в груди набухает знакомая тяжесть, и комната начинает сужаться. В своей голове я слышу лязг запирающихся дверей, щелчки выключателей. Я начинаю потеть. Шипение протекающего радиатора озвучивает голос из моих мыслей:
Прочь, прочь, прочь…
Сосредоточься, Пит. Сосредоточься. Дыши. Без паники. На панику нет времени.
Боковым зрением замечаю, как распахивается дверь, встаю и давлю улыбку. Я готовлюсь совершить самый жестокий поступок в своей жизни.
Живот закрутило, как барабан стиральной машины Я поворачиваюсь и вижу ее. И рядом — тоскливый маленький чемоданчик.
С того момента, когда была сделана найденная Ингрид фотография, она изменилась. Ее волосы почти полностью поседели, хотя она провела здесь всего полтора года. Дергаными движениями она напоминает птичку. Она осунулась, и кожа на шее обвисла складками, как у индюшки. Пальцами, пожелтевшими от никотина, она нервно теребит джемпер.
Но я и теперь узнаю Рэйчел Ригби мгновенно. Лицо сына, который был так на нее похож, навечно выжжено у меня на сетчатке.
Я с трудом заставляю себя открыть рот и сказать: «Мама».
Теперь все зависит от нее. Секунду она просто смотрит на меня, и я вижу, как с ее лица, подобно тени в луче фонаря, испаряется надежда.
О боже, она все еще надеялась.
Восемнадцать месяцев она провела замурованной в этих стенах, семьдесят восемь недель, пятьсот сорок шесть тягучих дней и ночей, не сдаваясь, повторяя вновь и вновь: «моего сына убили, пожалуйста, поверьте мне, меня не должно здесь быть, помогите мне, пожалуйста, помогите». Ей затыкали рот, ее игнорировали или, возможно, даже пристегивали и держали на седативах, ей твердили, что она больна, что Бен жив и здоров и скоро придет навестить ее.
«Вы не в себе, вам нездоровится. Отдохните, успокойтесь, еще немного, и вы сами все поймете».
И вот теперь, на пятьсот сорок седьмой день, они приходят и говорят ей, что сын, которого она так упорно считала разлагающимся трупом, ждет ее в солнечной комнате, чтобы забрать домой.
Согласитесь, за те минуты, что заняла дорога от палаты сюда, любой живой человек на ее месте начал бы сомневаться в себе. Любой бы успел подумать, что врачи с умными приписками к их фамилиям были правы, что все оказалось дурным сном, и сейчас вы откроете дверь, и за ней будет ждать ваш сын, готовый разбудить и вернуть вас наконец к вашей прежней жизни.
А вместо этого за дверью глядит на тебя теми же глазами, что и женщина, которая упекла тебя сюда, и умоляет подыграть — я.
Вот блин. Простите, мадам.
Как в замедленной съемке, я вижу мельчайшие детали: мышцы ее челюсти, приоткрывшиеся потрескавшиеся губы. Сейчас она закричит, я уверен. «Лжец, самозванец!» — завопит она и сорвет нам весь план. Ноги напрягаются, готовые сорваться в бег, но я знаю, что стоит ей закричать, как в эту дверь ворвутся дородные медсестры, прижмут нас с Ингрид к полу и будут вливать бензодиазепины нам в вены, пока не подоспеет кавалерия из 57.
Ингрид смотрит на меня тревожно. Я все испортил.
— Бен, — говорит Рэйчел Ригби.
Я хлопаю глазами. Она идет прямо ко мне, в четыре шага пересекая ковер, и падает в объятия незнакомца. Меня обвивают ее руки. Они тонкие, но стискивают крепко, как стальные обручи. Рэйчел Ригби отстраняется и пристально вглядывается в мое лицо. Потом закрывает глаза и опускает голову мне на плечо. Она непревзойденная актриса, надо отдать ей должное. Ничто в ее голосе и выражении лица не выдает лжи. И только я, прижимая к себе ее воробьиное тельце, чувствую, как дрожь сотрясает ее тело.
— Принесите мне бланк выписки, — обращаюсь я через ее плечо к главному администратору, который проводил ее сюда и все еще топчется у двери.
— Это… нетипичная для нас практика, мистер Ригби, — он направляется в нашу сторону. — Для выписки пациента требуется уведомить больницу за семьдесят два часа.
— Уведомление вам присылали, проверьте записи.
— Но выписка происходит по указанию ближайшего родственника пациента или пациентки, и в наших документах в этом качестве указан ваш отец, Доминик.
— Папа в коме, он сейчас лежит в Королевской больнице, здесь недалеко. — Рэйчел Ригби застывает в моих объятиях, но не отпускает меня. — Можете позвонить туда, я подожду. Теперь ее ближайший родственник я, отвечаю за нее я, и я настаиваю на ее выписке, что предусмотрено в третьем параграфе Закона о психическом здоровье.
Администратор колеблется. Ему не по себе, и это меня мгновенно настораживает.
Ты что-то знаешь. Кто-то предупредил тебя, что эта пациентка особенная. Кто-то запретил тебе ее выписывать. Тебе не объяснили, что к чему, но ты догадываешься, что, если отпустишь ее, твоя карьера окажется под угрозой.
И я вдруг понимаю со всей отчетливостью: не отпустит. У него нет повода задерживать выписку, но ему и не нужен повод. В его глазах я просто ребенок. Я чувствую, что план стремительно выходит из-под контроля, как рулон туалетной бумаги, оказавшийся в пасти щенка.
Я лихорадочно ищу способ спутать ему карты, как вдруг мне вспоминается имя, которое я подсмотрел вчера вечером на экране ноутбука Ингрид, заглянув ей через плечо.
— Сэр Джон Фергюсон. Вы ведь знаете, кто это?
Администратор смотрит на меня, хлопая глазами.
— Конечно, он главный инспектор по больницам.
— И близкий друг семьи. Хотите — предоставляйте бланк выписки, хотите — не предоставляйте, но через десять минут мы покинем это место, и если вы попытаетесь нам помешать, я позвоню ему в первую очередь. Наверняка у вас есть веские причины, чтобы игнорировать закон. Вы же не хотите нарваться на внезапную и дотошную инспекцию. Во время таких проверок обычно обнаруживаются нелицеприятные нарушения, которые эффектно смотрятся на первых полосах газет.
За столом продолжает рыдать седой мужчина.
Мы уходим, и уже на лестнице Ингрид шепчет:
— Главный инспектор по больницам? Друг семьи?
— Ты же знаешь, как говорят, Ингрид: слепая паника — двигатель прогресса.
— Да никто так не говорит.
— Это потому, что они со мной не знакомы.
Рэйчел Ригби молчит, пока мы не покидаем лечебницу, и как только георгианская развалина остается позади, направляется к ближайшему угловому магазину.
— Деньги, — коротко бросает она.
Я достаю из кармана две десятки и протягиваю ей. Она мнется, берет себя в руки и скрывается внутри. Она возвращается с блоком «Мальборо Голд» и четырьмя пачками конфет «Мальтизерс». Садится на тумбу и, не обращая внимания на проносящиеся мимо машины, методично вскрывает упаковки. Один за другим она пихает в рот покрытые шоколадом вафельные шарики и высасывает из них крем дочиста, прежде чем с хрустом сгрызть конфету.
Наконец она комкает в ладони последнюю ярко-красную обертку, глядит на дорогу, вздыхает и закуривает сигарету.
— Ты очень похож на нее, — говорит она, не поворачивая головы.
Я не спрашиваю, кого она имеет в виду.
— Она моя мама.
Рэйчел Ригби улыбается. В солнечном свете ее прищуренные глаза похожи на жидкий свинец.
— У вас что, семейный подряд? Калечите людям жизнь? Что прикажешь думать об этом… вмешательстве? Твоя мама передумала и решила снять с моего горла свой тысячефунтовый дизайнерский каблук?
Я сглатываю.
— Нет.
Она смотрит на меня сквозь дым.
— Нет?
— Мы сами по себе. И вы тоже. Если вы хотите остаться на свободе, вам придется пуститься в бега. Это будет трудно, но не невозможно.
Я смотрю на Ингрид. Та стоит, прислонившись к фонарному столбу, скрестив руки на груди, и всем своим видом как бы говорит: «Так и будем разговаривать здесь, на улице, да? Ну и к черту все, чему меня учили в шпионской школе».
— У меня есть некоторый опыт работы в организации, на которую работает Луиза Блэнкман, — неохотно признает она. — Я могу объяснить вам, на что они будут обращать внимание и как не оставлять следов.
— Момент сейчас удачный, — добавляю я. — В маминой фирме сейчас заняты другим.
— Чем же?
Мы с Ингрид переглядываемся. «Девушкой, которая перерезала горло вашему сыну и вынудила меня упаковать его тело, завернутое в заплесневелый ковер, в пищевую пленку и подстроить взрыв метана, чтобы избавиться от трупа», — этого мы категорически не говорим вслух.
— То, что ты сказал, насчет Доминика… — спрашивает Рэйчел Ригби. — Это правда?
— Почти.
Отвечаю без обиняков. Думаю, она уже порядком устала от того, что с ней обращаются как с хрустальной.
— Он выкарабкается?
— Не знаю. Прогнозы не слишком обнадеживают.
Она выпускает длинную струйку дыма дрожащими губами.
— Хорошо, — говорит она. — Не знаю, как бы я смогла находиться на свободе, зная, что он где-то рядом.
Машины с визгом проносятся мимо кольцевой развязки, поднимаясь на холм, к темному и кряжистому Эдинбургскому замку на его вершине, разбавляя тишину своими гудками. Ингрид отталкивается от фонарного столба.
— Нужно идти дальше, Пит.
— Миссис Ригби… — начинаю я.
— Рэйчел.
Поправка отнюдь не приветливая.
— Рэйчел, здесь довольно шумно, а мне нужно многое вам рассказать. Мы можем отойти куда-нибудь в более тихое место?
Рэйчел молча встает и шагает по тротуару, громыхая колесиками на чемодане. Мы тихо следуем за ней и выходим к хлябистому полю, окруженному когтями голых деревьев. Теперь мы идем по обе стороны от нее (семь, восемь стволов), и я рассказываю все, что знаю о маминой работе, а Ингрид вполголоса перечисляет скучные, но важные вещи, к которым ей отныне предстоит привыкнуть: банковские счета, которые нужно открыть в ближайшие два часа, черные базы данных в интернете, где можно спокойно прятать деньги, пока она не откроет чистые счета под новым именем. Что сойдет ей с рук в первые двенадцать часов, в двадцать четыре, в сорок восемь. Адрес человека в Глазго, который может сделать поддельный паспорт, и страны, в которых достаточно малоразвитые системы слежения, чтобы там можно было поселиться на длительный срок. Слушая Ингрид, я чувствую холодок, который не имеет ничего общего с осенним ветром: не исключено, что она описывает и мое будущее. Мою жизнь.
Миновав девять стволов, мы заканчиваем. Ингрид колеблется, протягивает руку и касается плеча Рэйчел.
— Удачи, — говорит она.
Рэйчел не проронила ни слова за все это время.
Она не отрывает глаз от земли и произносит:
— Я не собираюсь бежать. — Она закуривает очередную сигарету, последнюю в пачке, и поднимает на меня глаза. — Твоя мать сказала, что жить мне еще порядка тридцати лет и я не должна тратить их впустую. Я и не собираюсь этого делать. Каждую минуту оставшихся мне лет я буду двигаться к одной цели: как только мне представится шанс — убить твою мать.
Она говорит это легко и просто, как будто обсуждает прогноз погоды на завтра.
— Я собираюсь ее убить. И думаю, тебе стоит это знать.
Ее непоколебимость царапает по сердцу льдом, но что я могу возразить на это? Я киваю, она поворачивается и уходит.
И только когда мы снова оказываемся на Королевской Миле, окруженные суетой и воем волынок, я замечаю, что Ингрид бьет дрожь.
— Что с тобой? — требовательно спрашиваю я.
Она трет руки и теребит перчатки, сжимая и разжимая пальцы, она вонзает ногти в ладони. Ее глаза распахнуты, но ничего не видят перед собой. Мне приходится отдернуть ее на себя, когда она чуть не выходит на проезжую часть в тот момент, когда мимо проносится черное такси. Я узнаю симптомы: это приступ, не меньше шестерки по ЛЛОШКИП.
Я сперва встал в тупик, но времени терять нельзя.
Я втаскиваю ее в тесный переулок между двумя средневековыми зданиями и оттуда — в открытую дверь паба.
Слава Андреевскому кресту за шотландский культ алкоголя. Даже в этот полуденный час семеро клиентов выстроились в очередь, отвлекая на себя барменшу, пока я тащу Ингрид в дамский туалет. Флакончики с жидкостью для мытья рук и йодом, которые она хранит в кармане куртки, с грохотом сыплются в раковину. Кран фырчит, и Ингрид подставляет руки под струю воды. Ее движения рваные, злые, но в целом она, кажется, успокаивается. Вот почему это называется «костылями»: иногда они необходимы, чтобы не дать тебе упасть.
— Ингрид, — мягко зову я. — Что с тобой?
— Рэйчел, — пыхтит она сквозь тонкую ниточку слюны, протянувшуюся между ее губами. Глаза расфокусированы, и она все так же невидяще таращится на свои руки. — Просто она… она так одинока. Меня захлестнуло ее одиночеством. Я старалась держаться, но… — она горько вздыхает. — У нее никого нет. Понимаешь? Сын мертв. Муж скоро умрет, хотя его она все равно ненавидит, да и разве можно винить ее за это?
— Думаешь, нужно было ей рассказать? — спрашиваю я.
— Что рассказать?
— Его историю. Почему он так поступил. Сказать, что он любит ее. Что пытался защитить ее.
Она медленно поворачивается, и от ее взгляда меня бросает в дрожь.
— Не делай этого, Пит.
— Чего?
— Не ищи ему оправданий. У каждого мудака, который так себя ведет, найдется причина, и она никогда не будет уважительной. У Доминика Ригби была точно такая же причина, как и у любого другого мужчины, который когда-либо поднимал руку на свою жену. Я… — Она раздосадованно шипит и одергивает себя. В том, как она держит голову, мне видится что-то птичье. — Она сделала выбор, который ему не понравился, и он использовал кулаки, чтобы отнять у нее этот выбор. А когда она оказалась слишком сильной и у него ничего не получилось, он вызвал всю гребаную королевскую конницу, чтобы они доделали работу за него.
— Твои бывшие коллеги убили бы ее, ты же знаешь.
— И она бы погибла, — отвечает Ингрид мертвым голосом. В раковине — кровь. — Но это было ее решение, а не его.
Дверь со скрипом открывается, и я оглядываюсь. Входит женщина в косухе, бросает на нас один взгляд и выходит. Позади меня Ингрид тихо спрашивает:
— Пит, сколько раз я уже мыла руки?
— Семнадцать.
— Ты уверен?
— Если ты не доверяешь себе…
Она фыркает, но через несколько секунд кран со скрипом закрывается. Она наклоняется над раковиной и дышит, протяжно и медленно.
— Можем мы, наконец, — говорит она после паузы, обрабатывая йодом тыльную сторону ладоней, и отрывает зубами пластырь, — убраться из этого проклятого города, пока здесь не объявились мои коллеги? Хотелось бы обойтись без бессрочного отпуска в Диего-Гарсии.
— Да, конечно…
— Спасибо. — Она начинает собирать свои вещи.
— …но тебе не понравится, куда мы двинемся дальше.
Она застывает, бросив еще один тревожный взгляд на раковину.
— Куда же? — Она читает все по моему лицу и становится белее мела. — Нет, — категорично отвечает она.
— Мы должны это сделать.
— 57 будут искать там в первую очередь!
— Да, я знаю.
— Пит, я работала с этими людьми больше десяти лет, так что поверь мне. Когда за тобой охотятся, нужно убегать и прятаться. Ты же хочешь выскочить у них прямо перед носом. Известно, чем все это кончится.
— И все же.
— Пит, — умоляет она.
— Мы должны узнать, за что Белла вызверилась на маму, — настаиваю я. — Мама скрывала совершенное ею убийство. Не просто же так Бел напала на нее с ножом.
Ингрид не соглашается.
— Пит…
Я перебиваю:
— Ты сама видела, что она сотворила с Ригби. Да, возможно, по заслугам, но Бел была в бешенстве. Тут что-то личное. Пожалуйста, Ингрид. Ты можешь не идти со мной, но я должен знать. Я должен продолжать идти по ее стопам.
— Мы пошли по ее стопам, и они привели нас сюда. Это тупик.
— Не совсем. Мы узнали про блокнот. Ригби сказал, что у Бел был черный блокнот.
Перед моим мысленным взором предстает мама: в халате в нашей раскуроченной кухне, в темно-синем коктейльном платье в ожидании вручения награды, бегущая за мной прямо перед тем, как угодить под нож собственной дочери. И каждый из этих образов дополняет неизменный тонкий черный блокнот в твердой обложке.
— Бел читала мамины записи. Что-то в ее работе выводило ее из себя.
— Пит…
— Просто сама подумай… — теперь умоляю я. Разгадка непременно окажется в этом. — Кто выживал после нападения Бел? Только Доминик Ригби и мама. И оба раза она была в ярости. Действовала без обычной беспристрастности. В присутствии Ригби она читала мамины рабочие материалы, а потом в музее…
— Наблюдала за тем, как та готовится получить награду за свою работу, — закончила Ингрид с нотками беспокойства.
— Все дело в маминой работе. Что-то в этих заметках настроило Бел против мамы. Что-то настолько ужасное, что Бел не смогла спокойно смотреть на то, как ее работа удостаивается такого признания.
— Нельзя утверждать наверняка. — Возражения Ингрид звучат последней отчаянной попыткой переубедить меня. — Твоя сестра сумасшедшая. Может, ей не нужны причины? Ты ведь спрашивал ее однажды, помнишь? Она сказала, что твоя мама действовала ей на нервы. Может, для нее уже и этого достаточно? В конце концов, — она угрюмо пожимает плечами, — ничто не толкало ее к первой жертве. Никто не заставлял охотиться на Бена Ригби.
У меня перехватывает горло.
Я вижу Бел, сидящую на моей больничной койке. Она держит меня за руку, стараясь не задеть иглу капельницы. Голос у нее мягкий, но взгляд жесткий.
Кто это сделал с тобой, Пит?
— Кое-что толкнуло, — говорю я.
Ингрид смотрит на меня вопросительно.
— Что?
— Я.
Первое, что я заметил, когда проснулся: что-то твердое и острое впивалось в кожу на тыльной стороне ладони. Второе: невероятная жажда. Я открыл глаза, и мир на мгновение расплылся, а потом обернулся бежевой стеной с семью нарисованными заводными солдатиками в красных мундирах. Язык приклеился к нёбу, как липучкой, и я захрипел, требуя воды. Мозг ощущался засевшим в голове булыжником.
Я почувствовал страх на кончике языка. Я не узнавал этих солдатиков. Не узнавал эту стену. Не узнавал ни бугристую автоматическую кровать, на которой очнулся, ни напяленный на меня зеленый халат цвета жидкости для полоскания рта. Моя левая нога казалась гигантской. Я сел, попытался пошевелить ею и закричал.
Ощущение было, будто кость отрывалась от сухожилий. Я рухнул обратно на матрац, задыхаясь и всхлипывая. Больница. Я был в больнице. Что со мной случилось? Тут дверь в небольшую палату открылась, и в комнату ворвалась знакомая фигура, оглянувшись через плечо, чтобы рявкнуть: «Конечно, все стерильно, кретин. Моя перхоть разбирается в принципах микробиологии лучше, чем ты».
Да, мама. Верный способ расположить к себе людей, ответственных за мои обезболивающие.
— Питер, — она нависла надо мной. — Как ты себя чувствуешь?
— Моя нога…
— Ты ее сломал. Упал с крыши.
— Голова…
— Ты и это сломал. Скажи еще спасибо.
— Спас…?
Я пронаблюдал за тем, как мама, нарушив шестьдесят с гаком норм медицинской практики, ввела в капельницу своего родного сына шприц. Голова сразу показалась мне снежной сферой, где по жидкой взвеси гулял вихрь бессвязных идей. Я посмотрел на свою руку: она распухла и была изодрана в кровь, а из-под кожи торчал кончик пластиковой трубки. Ах. Морфий. Класс. Будет иронично, если я, человек, у которого все на свете вызывает привыкание, загремев в больницу со сломанной бедренной костью, выпишусь отсюда с зависимостью от опиатов.
— Ты раскроил себе череп, — сказала мама, — но, слава богу, не о бетон. В черепной кости нашли фрагменты коры. Вероятнее всего, ты налетел на ветку, пока падал вниз, и удар изменил положение твоего тела. Если бы не это, вся сила столкновения пришлась бы на шею. Шрам будет здоровенный.
Она легонько провела пальцами по повязке, обернутой вокруг моего лба. Я чувствовал, как бинты пропитала кровь: раны на голове буквально фонтанируют кровью.
— Но тебе невероятно повезло, Питер.
— Ну да. — Желудок скрутило от разочарования, когда я вспомнил, как мокрый бетон несся прямо на меня. — Повезло так повезло.
— Что ты вообще забыл на крыше?
Мама нервно покусывала заусенец на большом пальце. Никогда раньше не видел, чтобы она так делала.
— Гулял, — автоматически соврал я. — Я не знал, куда вела эта дверь. На крыше было мокро, и я поскользнулся.
— Правда?
— Да. Ну мама. Ты же знаешь, как я боюсь высоты. Не думаешь же ты, что я специально туда пошел?
Ее лицо стало не таким серым.
— Что ж, в таком случае будем радоваться, что это не было…
— Мама, — перебил ее голос Бел, и я вздрогнул.
Моя сестра, должно быть, все это время тихо сидела в углу палаты. Наблюдала, как я просыпаюсь, слушала мои крики, не произносила ни слова.
— Можно мне поговорить с Питом наедине?
Мама помялась в нерешительности, пожала плечами, улыбнулась и удалилась. Только когда дверь за ней захлопнулась, Бел подошла к кровати. Она села в моих ногах, пряча лицо за завесой красных кудрей, и спросила, не глядя мне в глаза:
— Как ты упал с крыши, Пит?
Я застыл.
— Ты была здесь. Ты слышала…
— Я слышала то, что ты будешь рассказывать остальным, — она уставилась на свои сложенные лодочкой ладони. — Но что ты расскажешь мне?
Я сглотнул и решился:
— Я прыгнул.
Я ждал, что Бел станет ругаться, кричать, обнимет меня или ударит, но она только кивнула и спросила:
— Почему?
— Запаниковал.
— Почему?
— Я узнал, что в математике существуют проблемы, не имеющие решений.
Ответ завис между нами на целых шесть секунд, а потом Бел безудержно расхохоталась.
— Бел!
— Прости, Пит, просто это… так на тебя похоже. Единственный человек в мире, который чуть не умер из-за математики.
Я не имел права удивляться, но все-таки был разочарован.
— Ты не понимаешь.
— Кто б спорил.
— Ладно, смотри. Существует семнадцать…
— О господи, Пит, только не это, умоляю, давай без арифметики.
— Существует семнадцать, — продолжил я упрямо, и она, должно быть, заметила слезы в моих глазах, потому что замолчала, — семнадцать элементарных частиц. Они составляют всё во Вселенной, от черных дыр до клеток мозга. Можно сказать, что, по сути, все на свете создано из одних и тех же кирпичиков. Разница лишь в их количестве и в том, как они расположены, — разница всегда заключается в числах.
Я скрутил в руке простыню, намеренно причиняя боль своим расцарапанным рукам, продолжая говорить:
— Разница между четырьмя сотнями девяноста пятью и шестьюстами двадцатью нанометрами в длине световой волны — это разница между синим и красным. Разница между пятьюдесятью четырьмя и пятьюдесятью шестью килограммами урана — это разница между токсичным пресс-папье и ядерным взрывом. Ты считаешь, никто до меня не умирал от математики, Бел? Все, кто когда-либо умирал, умирали от математики.
Как она уставилась на меня. Я никогда не чувствовал себя так далеко от нее. Как будто мы больше не говорили на одном языке, но у меня не оставалось выбора, кроме как продолжать изъясняться на своем, надеясь, что она все-таки поймет.
— «Чего ты так боишься, Пит?» Всю мою жизнь люди спрашивают меня об этом. Поэтому я отправился на поиски ответа. Я искал число, которое составило бы разницу между нормальным, здоровым, смелым мозгом и моим.
Бел кивнула. Хоть что-то наконец обрело для нее смысл.
— Я верил, что нет такого вопроса, на который математика не могла бы дать ответ, если достаточно хорошо разобраться в проблеме, — я горько вздохнул. — Но я был неправ. Математика не абсолютна. Есть вопросы, даже связанные с числами, на которые она не может ответить; уравнения, с которыми никак не разобраться, истинны они или ложны. Так что я в полной заднице. Гёдель доказал это в тридцатых годах, а я узнал только сейчас.
Бел медленно разминала костяшками пальцев левой руки ладонь правой. Она подняла глаза и тихо спросила:
— Как?
— Что?
— Как он это доказал?
— Тебе действительно интересно? — удивился я.
— Интересно ли мне, как какой-то немецкий задрот, откинувший коньки полвека назад, заставил моего мелкого братца, который до одури боится высоты, спрыгнуть с крыши семидесятипятифутового здания? — Ее тон был сухим, как хворост в костре. — Допустим, мне любопытно.
— Ты на восемь минут старше, — проворчал я. — И он был австрийцем.
— Пофиг. Давай, выкладывай. — Она внимательно наблюдала за мной. — Так, чтобы я поняла.
— Хорошо, — сказал я и сделал глубокий, болезненный вдох. — Я попробую. Первым делом нужно уяснить, — начал я, — что в математике, чтобы утверждать, что какое-либо утверждение истинно, его истинность необходимо доказать, и речь не о том, что можно увидеть в микроскоп. Нужна неоспоримость, а не эмпирические данные.
— Но как можно что-то доказать без доказательств?
— С помощью логики, — ответил я. — Есть основополагающие принципы, которые мы принимаем без доказательств, потому что… слишком больно сомневаться в них. Такие вещи, как один равняется одному, — я улыбаюсь ей, и мне хорошо. — В математике мы называем их аксиомами.
Она улыбнулась в ответ. Ей это нравилось.
— Чтобы доказать теорему, нужно выстроить цепочку пуленепробиваемых логических аргументов, которые будут отталкиваться только от этих аксиом, — продолжал я. — И вот эта логическая цепочка — она и становится доказательством. В течение двух тысяч лет блаженного неведения мы считали, что у каждого уравнения есть решение. Настоящие теоремы имели доказательства, подтверждающие их, а ложные — имели доказательства, их опровергающие. Мы верили в абсолютность математики. Что на любой вопрос, заданный математическим языком, можно дать ответ.
И был здесь только один изъян. Абсолют. А для абсолюта достаточно единственного контраргумента — единственного уравнения, с которым математике справиться не под силу, — чтобы разрушить его до основания. И Гёдель, — вчера мне лишь смутно было знакомо его имя, а сегодня оно оставляло привкус хлорки у меня во рту, — он нашел такой контраргумент.
Я пошарил вокруг и нашел ручку рядом с моей медицинской картой. И ручкой на бледно-голубой простыне больничной койки я написал:
А потом зачеркнул последнее слово и добавил:
— Вот, — процедил я, откидываясь на подушки. — Это нельзя доказать, потому что, доказав, что это правда, ты докажешь, что это ложь. Значит, это будет правдой, даже если мы никогда не сможем это доказать. Проблема неразрешима, вечно в подвешенном состоянии, как монетка, которая всегда встает на ребро. Если Гёдель смог составить уравнение, которое выражает это, то сама математика оказалась фундаментально ограничена.
— А он смог? — Взгляд Бел был сосредоточенным.
Я кивнул.
— В три этапа. Шаг первый: шифрование. Он создал код, который преобразовал уравнения — теоремы и их доказательства — в числа. Таким образом, доказательство — связь между теоремами и доказательствами — превратилось в арифметическое отношение между числами.
Шаг второй: инверсия. В противоположность этому отношению он выдвинул отношение недоказуемости. И вывел такое уравнение, которое, будучи зашифрованным, имело аналогичное отношение ко всем числам, — уравнение, для которого доказательство было невозможно.
Шаг третий: рекурсия. Откат. Он определил недоказуемое уравнение как уравнение, которое утверждает, что это недоказуемое уравнение не имеет доказательств. Оно возражает само себе. Пожирает свой собственный хвост. Безумно просто и так красиво.
На простыне под «Данное утверждение ложь недоказуемо» я нацарапал:
— И все, — сказал я. — Недоказуемое уравнение. И вот это уже гребаная катастрофа, потому что если одно уравнение может быть недоказуемым, то любое уравнение может быть недоказуемым. Любая задача, которую мы пытаемся решить, может отнять у нас всю оставшуюся жизнь. Математика себя не оправдывает. Она не всегда применима, а вне математики нет ничего, что могло бы нас подготовить заранее к тому моменту, когда она подведет.
Я замолчал, хватая ртом воздух. Высказав это вслух, я почувствовал тошноту. «Три шага», — подумал я. Шифр, инверсия, откат — вот так ты уничтожил весь мир.
За все это время Бел не проронила ни слова, но в конце концов, похоже, решила прояснить ситуацию.
— И поэтому ты спрыгнул с крыши?
— Ага.
Наступила еще одна долгая пауза, в течение которой я слышал только собственное тяжелое дыхание.
— Ну ты и придурок!
Я даже не заметил, что в комнате были цветы, пока над моей головой не пролетел и не разбился о стену горшок. Земля и осколки глины посыпались мне на голову.
— Какой же ты мерзкий, вонючий, гнилой кусок идиота!
Я рассмеялся: ничего не мог с собой поделать. Судорожные движения отозвались колючими всполохами боли в ключицах. Но Бел встала рядом со мной, и мой смех оборвался. Она не шутила: ее глаза были красными и мокрыми от слез.
— Ты хотел уйти, — сказала она. — Ты хотел бросить нас.
При слове «бросить» мне показалось, что кто-то прошелся по моей грудной клетке.
— Я… я… я… — проблеял я и потрогал пальцем чернила, размазывая их по простыне, отчаянно желая сказать что-нибудь, хоть что-то, чтобы стереть это разочарованное выражение с ее лица. — Я так устал, устал бояться, устал убегать. Я…
Ее настроение резко изменилось. Она замерла и заглянула мне в глаза.
— От кого ты убегал, Пит?
Я сглотнул.
— Ты не так меня поняла.
— От кого?
— Бел, я…
— Ты был один на той крыше?
— Нет, но…
— С кем ты был? Кто был с тобой на крыше?
Я уставился на нее, чувствуя, как тепло нашей связи, понимания друг друга, меркнет, как затухающий огонек.
— Кто? — не отставала она.
Я все понял. Ей нужен был козел отпущения, человек, на которого можно свалить вину и ненавидеть вместо меня. Плоть и кровь — вот что она понимала, а не символы на больничной простыне.
— Кто это сделал с тобой, Пит?
И в тот момент мне не составило труда помочь ей и назвать имя, хотя я-то понимал: «кто» роли не играло. Не будь Бена Ригби, на его месте оказался бы кто-то другой: Гёдель доказал это. Но мне было несложно сплестись с сестрой пальцами, объединяясь против старого врага, и выместить все мое разочарование, страх и одиночество, сдавить их в пулю и сделать этот выстрел.
— Бен Ригби, — сказал я и тихо добавил: — Я бы хотел, чтобы он умер.
Винчестер-Райз пустует. Из-за поворота я вижу свой дом, блестящая краска входной двери проглядывает из-за куста остролиста. Мы сидим на корточках, прижавшись спинами к низкому заборчику, и смотрим сквозь клубы собственного дыхания, расплывающегося белым паром в лунном свете.
«Двадцать четыре окна», — думаю я. Двадцать четыре окна выходят на тротуар между нашим укрытием и моей входной дверью. Я сжимаюсь, прячась от наблюдателей, которых навоображал за каждым стеклом. Поднимается ветер, и на мгновение мне кажется, что я слышу радиопомехи в шелесте сухих ветвей. Но ветер стихает, и улица снова погружается в тишину, неподвижную, как мышеловка перед тем, как захлопнуться.
— Вот они, — Ингрид показывает на старенький автомобиль, припаркованный прямо через дорогу от моего дома, грязно-белая краска на котором стала кисло-желтой в свете уличных фонарей.
— Откуда ты знаешь? — шепчу я. — Специальная антенна для связи? Искусственно заниженный подвес, идущий вразрез с паршивым внешним видом?
— Нет.
— Тогда как же?
Ингрид смотрит на меня.
— Питер, как давно ты живешь на этой улице?
— Четырнадцать лет, с тех пор как нам было по три года.
— Сколько раз ходил по этой улице?
— Тысячи.
— Хоть раз за все это время, за все твои прогулки вдоль и поперек этой улицы, видел ты когда-нибудь эту машину?
Наступает долгое молчание.
— А-а, — тяну я удрученно. — Шпионство — это просто здравый смысл, что ли?
Она сверлит меня взглядом.
— Нет, это очень конкретное и хорошо натренированное чутье.
Я осматриваю другие машины, пытаясь вспомнить, какие из них видел раньше.
— Только эта? — с надеждой спрашиваю я.
— Только эта, — подтверждает Ингрид.
— Значит… сработало.
Сработал вчерашний выстрел в небо. Воспользовавшись телефоном и кредитной карточкой, которые мы стащили из рюкзака волынщика на Королевской Миле, я заказал два билета на самолет из Эдинбурга в Марракеш на имя Сюзанны Мейер и Бенджамина Ригби.
— Ты права, — сказал я ей тогда. — 57 уже должны быть в курсе, что я использую имя Бена. А после того что Бел… — Я запнулся, вспомнив капельки крови, застывшие в волосах моей сестры, как брызги краски, — устроила за школой, мы знаем, что у них нехватка оперативников. Если повезет, они заглотнут наживку и снимут часть людей, ведущих наблюдение за моим домом, чтобы поймать нас перед посадкой и надеть черные мешки на наши головы.
Подумав немного, я добавил к брони третий псевдоним — Бет Брэдли.
— Зачем третье имя? — спросила Ингрид, заглядывая мне через плечо.
— Для Бел, — ответил я. Я рассчитываю на тебя, сестренка. — Если они так и не поймали ее, то подумают, что она с нами. Тогда им придется послать своих лучших людей.
— Черт. — Ворчание Ингрид возвращает меня в настоящее. Она пристально наблюдает за машиной.
— Что такое?
— В машине только один человек.
— Это ведь хорошо?
— Это очень плохо. Слежку ведут команды по два человека, никаких исключений. Второй тоже должен быть тут. И если его нет в машине, значит, он внутри дома.
— Мы можем взять их по отдельности?
Ингрид смотрит на меня как на идиота.
— Извини, — шипит она, — в последнее время я слишком мало сплю, так что, видимо, задремала и пропустила пару лет, за которые ты успел превратиться в ниндзя.
Воцаряется обиженное молчание.
— Можно было и не язвить.
— У них открытая радиосвязь. Попытаемся ударить одного — второй вызовет подкрепление в ту же секунду, стоит нам хотя бы щекотнуть его напарника.
Она раздосадованно выдыхает и закрывает глаза, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону, обдумывая варианты развития событий. Судя по ее бледности, ни один из них не годится.
— Нужно уходить, — наконец говорит она. — Это самоубийство в семнадцатой степени. Мы можем уехать куда угодно: в Токио, Мумбаи, Момбасу. Мы опережаем их на двадцать четыре часа, у нас целые сутки форы, которые я постараюсь растянуть на всю жизнь, если только сейчас мы дадим задний ход. — Она открывает глаза, и в темноте они кажутся очень тусклыми. — Прошу тебя, Пит. Если мы пойдем дальше, все наши старания псу под хвост.
Ее просьба повисает в воздухе, а я поворачиваюсь к машине.
— Пока я буду разбираться с ним, — спрашиваю я, — ты сможешь справиться с тем, кто находится в доме?
— Пит?
— Сможешь или нет? Просто ответь.
Она беспомощно пожимает плечами.
— Зависит от того, кто там. Я два месяца занималась единоборствами, как и любой другой оперативник, но оценки у меня, — она потирает шею, словно вспоминая старую травму, — были средними.
Я обдумываю наши варианты. Я могу уйти сейчас: Токио, Мумбаи, Момбаса; автомобильные гудки, выхлопные газы; анонимность толпы в новом городе; новое имя, новая жизнь, новый язык; найти работу, завести семью; не расставаться с прошлым, которое я буду пытаться забыть, а оно будет упрямо лезть ко мне в кошмарах; вздрагивать при звуке любого шага на лестнице. И хуже всего: никогда не узнать.
Никогда не узнать почему.
Гёделя называли Почемучкой, и посмотри, как он кончил.
Иногда смелость — это понимание того, чего ты боишься больше всего на свете.
— Иди, — говорю я ей.
— Но, Пит, — Ингрид кажется совершенно потерянной. — Да как ты вообще… Пит!
Но я уже встал, иду, сворачиваю за угол. Я подавляю нелепое желание начать насвистывать. Просто делаю то, что и всегда: иду по своей улице, как всегда; мимо голой березы, как всегда; перепрыгиваю трещины в тротуаре — я же могу провалиться!
Белый автомобиль уже как будто удвоился в размерах, скоро проглотит меня, проглотит весь мир. Темные окна светятся, и я чувствую, как вся улица давит на меня, давит, давит своим весом. Остановись, Пит! Мой дом теперь враждебная территория, но все-таки хорошо мне знакомая. Проходя мимо подъездной дорожки дома номер 16, я хватаю с ворот расшатанный кирпич и пригибаюсь, не сбавляя шага. Господи, как же холодно. Я подбрасываю кирпич в руке, как мячик, словно вышел поиграть на улицу, как обычные дети, на которых я смотрел из окна своей спальни, не осмеливаясь приблизиться.
Машина уже просто огромная. Страх обволакивает мое сердце и берет в тиски. Осталось всего двадцать шагов, двадцать шансов передумать. Я слышу хруст своих подошв по морозному тротуару — шансы раздавлены ими.
Девятнадцать, восемнадцать, семнадцать…
Паника сковывает горло, и дыхание вырывается мелкими клубами пара, как из трубы паровоза. Вопрос Ингрид эхом отдается у меня в голове: «Пит, да как ты вообще…»
Я думаю о Шеймусе, вперившем в меня взгляд. Об ужасе, отразившемся на его лице за мгновение до того, как пуля Бел размозжила ему череп. Думаю о Доминике Ригби. Бел истязала его, но там, в больничной палате, он бросал на меня такие жалкие, перепуганные взгляды, как будто это я довел его до больницы. Это от меня он так старательно отводил глаза.
Четырнадцать, тринадцать.
Бел причиняла им боль, Бел убила их, но боялись они меня. Не знаю почему, но факт остается фактом. Я вселял страх.
Я спрыгиваю с обочины, и мне кажется, что я стою на платформе перед мчащимся поездом.
Десять, девять, восемь, семь. Я равняюсь с капотом машины. Должно быть, водитель уже видит меня в зеркале. Может, он прямо сейчас разговаривает со снайперами в окнах; может, мой затылок уже взят ими на мушку. Самоубийство в семнадцатой степени.
Каждое нервное окончание внутри меня кричит: волк волк волк.
Три… два…
— Но волк — это моя сестра, — шепчу я вслух, поравнявшись с водительской дверью. — А страх — это мой друг.
Один.
Я замахиваюсь кирпичом.
Окно рассыпается сверкающим дождем, нарушая тишину. Я успеваю заметить испуганные глаза и просовываю руки в пробоину, разрывая рукава о стеклянные зубья, оставшиеся в раме. Я жмурюсь от страха, но кое-как могу разобрать мельтешащую фигуру мужчины: он лезет в куртку, нашаривает что-то под мышкой. У него пистолет. Мои слепо ищущие руки хватают его за волосы, мокрые от пота. Они выскальзывают, и я хватаю его за уши, разворачивая лицом к себе.
Сильные руки стискивают мои запястья. Кислота бурлит в горле. Проклятье! Сейчас он отцепит меня от себя, сейчас он меня застрелит. Пиф-паф, Питти. Ты труп. ТЫ ТРУП! Он так сильно дергает меня за запястья, что, кажется, вот-вот переломает мне руки. Я представляю, как трещат кости, разрываются артерии, мои руки становятся лилово-черными, а я истекаю внутренним кровотечением. Он занимался единоборствами, а я тощий и слабый, я недостаточно силен, чтобы выстоять…
Но тебе и не нужно быть сильным, Питти, тебе нужно лишь сделать его слабым.
Я заставляю себя открыть глаза и посмотреть на него в упор. Сердцебиение успокаивается. Давление на мои руки ослабевает. Он смотрит на меня через разбитое окно, кровь отливает от его лица. Он пытается отодрать от себя мои руки, но он слаб, как младенец, и сопротивляться ему легко. Он дрожит, его рот беззвучно открывается и закрывается вокруг мертворожденных протестов.
Вот и она. Она внутри него, я чувствую.
Паника. Моя паника.
Я понимаю это по тому, как дрожит его голова в моих ладонях, по запаху кислого пота, пропитавшего его волосы, я слышу это в его судорожном дыхании. Я понятия не имею, сколько времени проходит. Может, часы, а может, микросекунды.
Я даже сочувствую ему. Я точно знаю, где он сейчас: я пропадал в этой шахте столько раз, что и не счесть. Я бью его кирпичом по затылку. С остекленевшими глазами, он резко падает вперед.
— Пит. — Я оборачиваюсь и вижу Ингрид, которая стоит в дверях моего дома с вылезшими на лоб глазами. — Что ты с ним сделал?
— Я не знаю, — отвечаю я.
Но я знаю. Я передал ему свою панику, я заразил его ею, и меня медленно осеняет… Как всегда.
Мне тошно, и я чувствую свою вину перед ним, но какая-то часть меня захлебывается восторгом от этой силы, а другая часть из самой глубины смотрит на мои окровавленные руки и думает, что в следующий раз выйдет лучше.
«Нужно практиковаться», — шепчет мне голос Бел.
Заткнись.
Ингрид быстро шагает вперед и открывает дверцу машины. Она нащупывает под мышками обмякшего мужчины телефон и пистолет и проверяет пульс.
— Хм, — задумчиво произносит она. — Он может проснуться в любой момент. В багажнике есть буксирный трос. Возьми и свяжи его, ладно?
Я повинуюсь, а она убегает и возвращается, сминая в руках какую-то темную ткань, и засовывает комок в неподатливый рот шпиона. Я перевязываю его тросом, и он сонно шевелится. Ингрид раздумывает, не врезать ли ему снова, но отказывается от этой мысли и только проверяет его дыхание.
Я все-таки не могу не спросить.
— Ингрид?
— Да?
— Это мои носки у него во рту?
— Первое, что попалось под руку, — оправдываясь, отвечает она.
— Но… у меня ноги сильно потеют.
Она пожимает плечами и направляется обратно в дом.
— Извини, — шепчу я бессознательному шпиону, — за носки. — Темная кровь блестит у него в волосах и на шее. — И… за все остальное.
Я поворачиваюсь и бегу за Ингрид.
Она стоит у подножия лестницы, спиной ко мне. Длинные тени, отбрасываемые уличным фонарем, ползут к ней по паркетному полу. Я автоматически тянусь к выключателю, но отдергиваю руку. Все двери из прихожей открыты, кроме той, что ведет в гостиную. На ручке темнеют отпечатки пальцев.
— Второй агент? — спрашиваю я.
— Да.
— В гостиной?
— Да.
— Ты его… — я делаю шаг к двери.
— Пит! — она все еще стоит ко мне спиной, и ее голос звенит, как натянутая струна арфы. — Не надо, пожалуйста. Он… мне пришлось… — она судорожно глотает воздух, а потом успокаивается. — Я не хочу, чтобы ты его видел. Не хочу, чтобы ты так обо мне думал.
Я опускаю руку. Не открывая двери, я ныряю налево, в прачечную, роюсь под стиральной машиной. Нашарив то, что искал, я вытаскиваю на божий свет допотопный ящик с инструментами. Ингрид, тихая как мышка, топчется за спиной.
— Подвал, — говорю я.
Мы с топотом спускаемся по голым деревянным ступенькам к двери маминого кабинета, запертого на кнопочный кодовый замок.
— Ты знаешь комбинацию? — спрашивает Ингрид шепотом.
— Нет.
— Знаешь хотя бы, сколько там цифр?
— Вроде бы шесть.
— Господи, Пит! — сердится она. — Это же миллион комбинаций. Как только наблюдатели, которых мы с тобой сейчас вырубили, доложат обстановку, фирма направит сюда своих костоломов, так что сомневаюсь, что у нас есть время на «грубую силу». Поправь меня, если я ошибаюсь.
— Ты ошибаешься.
Я роюсь в ящике с инструментами в поисках отвертки и молотка. Вклинив отвертку в щель между дверью и косяком примерно в шести дюймах от пола, я заношу молоток и со всей дури опускаю его на отвертку. Из-за сильной отдачи я чуть не роняю эту чертову штуку из рук, но продолжаю наносить удар за ударом. На четвертом дерево разлетается в щепки. На пятом — петлю срывает с дверной рамы. Еще полдюжины ударов, и я избавляюсь от второй петли. Руки ноют так, словно я провел целый час, вцепившись в стиральную машину, включенную в режиме интенсивной стирки, но еще пару ударов спустя между дверью и косяком образуется проем, достаточно широкий, чтобы протиснуться в него.
— Вот это да. — Ингрид смотрит широко раскрытыми глазами.
— Есть грубая сила, и есть грубая сила.
Шутка фиговая, но Ингрид все равно смеется, и ее смех заразителен, и вот мы уже хохочем, и наш смех заполняет тесный бетонный подвал, прогоняя мой страх. Однако это длится недолго, и когда звук нашего хохота затихает, остается только одно.
Только попробуйте войти сюда. Конец истории. Можете уходить из этого дома. И никогда больше не возвращаться.
Даже сейчас это наставление давит на меня тяжким грузом. Я крадусь вперед полушагами.
Почему, мама? Что ты так скрывала?
Мы по очереди протискиваемся в проем.
Кабинет точно такой, каким я его помню: шаткий письменный стол с одной червивой ножкой, на столе ничего, кроме лампы и ноутбука, белые полки с плотно утрамбованными черными блокнотами, по двадцать штук на полке, корешок к корешку, как летучие мыши в пещере. Ингрид недовольно смотрит на них.
— У нас нет времени просмотреть их все, — говорит она.
— Это и не обязательно.
Я чувствую эхо маминых рук на своих плечах, они уводят меня к столу в тот момент, когда я собирался посмотреть… куда?
За дверь.
Я поворачиваюсь назад, лицом туда, откуда мы пришли. Еще больше черных блокнотов плотно прижимаются к дверному косяку, как доли выдающегося маминого мозга. Ингрид хватает один из них. Я другой. Детальный набросок аксона; убористые заметки о нейромедиаторах; зачеркивания и повторения; доводы на полях, написанные разноцветными ручками, но только ее узким, угловатым почерком. Я откладываю блокнот и достаю другой. На обложке наклеена фотография какого-то морского червя, а на следующих страницах — МРТ его мозга. Мама обвела кружочками различные участки коры головного мозга. Я вижу слова: «Распределенный или локальный?» — и рядом нацарапано: «Реакция жертвы». По позвоночнику пробегает внезапный холодок.
Я откладываю блокнот и беру другой. Ингрид уже листает пятый. Я смотрю на нее, и она отрицательно качает головой. В моей груди поселяется удушливое чувство, и я не знаю, разочарование это или облегчение. Я смотрю на часы. Мы здесь уже четыре с четвертью минуты. Сколько времени остается до того, как опергруппа 57 спустится по этим ступеням?
— Слишком мало, — отвечает Ингрид, читая мои мысли. — Если мы хотим сбежать, делать это нужно сейчас, пока еще есть шанс дать себе хоть какую-нибудь фору.
«Но если ты сбежишь, Пит, как же ты узнаешь, что меня так разозлило?»
Заткнись, Бел. Мне нужно подумать.
Я сую блокнот на место и отступаю назад, чтобы еще раз окинуть полки взглядом. С ними что-то не так. Мой вечно ищущий симметрии мозг за что-то зацепился, но я пока не могу определить, за что именно. Это похоже на чувство, когда вы попадаете в старинный дом и требуется некоторое время, чтобы понять, что древесина и штукатурка в нем давно покорежены и там не осталось прямых углов.
— Пит? — повторяет Ингрид уже настойчивее. — Нам правда пора…
— Постой.
Я смотрю на идеально ровные ряды блокнотов, которыми плотно заставлены все полки, сверху донизу, по двадцать…
А-а.
Вот же оно.
Блокноты прижаты друг к другу так плотно, что между ними и игральная карта не влезет. И в каждом ряду их по двадцать штук, кроме самого нижнего. Эта полка утрамбована не менее плотно, но лишь семнадцать корешков торчат наружу.
Я падаю на колени и выдираю книжки из стены, а там — да, там. Совсем незаметно, так как на верхнем стыке полка была подрублена, но левая стенка шкафа значительно толще, чем такая же стенка справа. Всего лишь пару секунд поковырявшись с ножом из ящика для инструментов, я нахожу щель и сдвигаю фальшивую перегородку.
Три блокнота стоят вплотную к гипсокартону. Я вынимаю их бережно, почти благоговейно, как священник мог бы обращаться со священным текстом или вирусолог с образцом смертельного вируса, и несу к столу. Их страницы пожелтели от возраста и загрубели по краям. Эти записи были спрятаны в шкаф давным-давно.
Мы берем по блокноту. Мои пальцы на долю секунды застывают в нерешительности перед тем, как открыть обложку, а Ингрид говорит:
— Пит.
Ее сдавленный голос заставляет меня застыть на месте. Я поворачиваюсь к ней. Она держит в руках открытую записную книжку. На внутренней стороне обложки нацарапаны два слова.
Красный Волк.
Я задерживаю дыхание, почти боясь, что, если я выдохну на бумагу, все мои ответы рассыплются в пыль.
Она снова переворачивает блокнот лицом к себе и так осторожно, словно снимает повязку с раны, перелистывает страницу. Она смотрит внимательно, но ничего не говорит.
— Ингрид? — Мне трудно дышать. — Что там написано?
— Я не… — она качает головой. — Тут как будто с середины, ничего не понимаю. Страниц не хватает.
Не хватает страниц? Например, страниц другого, более раннего блокнота? Не его ли читала Бел?
— Прочти мне.
Она облизывает губы, колеблется, потом начинает читать:
— «Как отмечалось ранее (см. запись от 31/1/95), предварительные данные позволяют заключить, что проявления гнева могут обостряться в синаптической петле…»
Петля. Меня прошибает озноб.
— «Повышение уровня адреналина допускает возрастание скорости и силы (доказательства неубедительны), но главное преимущество заключается в долгосрочной приверженности насилию».
Где-то в глубине сознания я слышу голос Бел, ее прерывистое дыхание, когда она стояла над размозженным черепом Шеймуса со спокойным, сосредоточенным воодушевлением человека, который занимается именно тем, для чего был послан на эту землю.
Я практиковалась. Всегда хотела этим заниматься.
Ингрид переворачивает страницу, задерживается.
— Пит, ты как…
— Читай. Дальше, — цежу сквозь зубы.
Она бледнеет и продолжает:
— «Очевидны преимущества для сферы обороны. Военная разведка осаждает, как пираньи. Наконец-то смогу купить новую стиральную машину!»
На секунду я чувствую себя совершенно потерянным, как будто плыву в темноте и до света много-много миль. Мама создала Бел.
Мама создала Бел.
В голове голос Бел нашептывает мне ответ, озвученный еще тогда, когда я спросил ее почему.
«Она действовала мне на нервы».
Когда мне страшно, я могу воспринимать слова слишком буквально, но иногда недостаточно буквально.
Почему ты мне ничего не сказала, Бел? Но я уже знаю ответ.
«Ты бы мне не поверил, Пит».
Поверил бы. Она — моя аксиома. Но поверила бы она в то, что поверил? Петли в петлях. Еще пять дней назад, до того, как Ингрид огорошила меня своей сущностью, я бы счел эту идею безумной. Не сейчас. Сейчас, поверх ее же голоса, когда она продолжает читать из записной книжки, я вспоминаю давний совет Ингрид:
Ну же, Пит, ты же математик. Это научный метод: скорректируй теорию в соответствии с полученными данными. Я здесь. Я — данное. Давай, корректируй.
Бел была запрограммирована такой.
Волна холода прокатывается по позвоночнику, но испытанный шок граничит с чем-то еще, чем-то теплым, даже успокаивающим.
Облегчение.
Она не виновата. После жутких, тошнотворных сомнений последних дней мне кажется, что я снова ощущаю твердую почву под ногами. Бел была создана такой, и все произошедшее не ее вина. Химия ее мозга была заточена на то, чтобы испытывать ярость, и она ничего не могла с этим поделать.
Я чувствую оцепенение, отрешенность. Ингрид продолжает читать, но я едва слышу ее:
— «…Самый крепкий фундамент для ярости, которая нас интересует, — это страх, но суперсолдат не может постоянно цепенеть от страха — это делает его дефективным. Страх должен быть представлен извне, транслируемый напарником, который может быть удален до начала боевых…»
Боже мой. Я чувствую непреодолимую жалость к сестре. Бел. Ужас. Я не могу себе представить, каково это — узнать, что твоя собственная мать намеренно запрограммировала тебе неврологическое расстройство…
— Ох.
Ингрид перестала читать. У нее опущены плечи и вид такой, словно ее сердце кровью обливается от жалости, как будто она услышала обо мне злую шутку и ждет, когда та дойдет и до меня. Она переводит взгляд с моего лица на второй блокнот, который я все еще сжимаю в руке.
Проходит секунда, и мой мозг наконец воспринимает услышанное.
…напарник…
Я медленно поднимаю второй блокнот и открываю обложку. На первой странице аккуратно выведены два слова.
Белый Кролик.
За свою жизнь я стал знатоком различных видов страха, но то, что я чувствую сейчас, сильно отличается от привычного бешеного копошения тревоги в грудной клетке. Теперь я чувствую ужас: холодный, тяжелый и неизбежный, как крышка гроба.
Мои пальцы онемели, стали непослушными. Трясутся, будто бы от холода. Я пытаюсь перевернуть страницу, но чем больше прилагаю усилий, тем сильнее дрожат руки. На пальцах остаются бумажные порезы, но я продолжаю возиться. Мои мышцы сговорились против меня. Это как стена Бел. Я не могу пошевелиться, не могу заставить себя взглянуть.
Ингрид высвобождает блокнот из моих рук. Я умоляюще поднимаю на нее глаза.
— Все в порядке, Пит, — говорит она. — Я с тобой.
Я прижимаюсь спиной к стене и закрываю глаза. Самым мягким голосом, который только есть у нее в арсенале, она начинает читать:
— «Для того чтобы субъект наиболее эффективно возбуждал склонность КВ к насилию, БК должен быть способен как поддерживать, так и передавать ощутимые кванты страха. Возможно, я смогу использовать существующий эмпатический механизм человеческого тела. Мы знаем, что пот, вырабатываемый при стрессе, содержит феромоны, которые провоцируют реакцию страха у млекопитающих своего вида, и что тревожные лицевые выражения вызывают беспокойство у смотрящего на них. Если феромоны БК можно усовершенствовать так, чтобы они помогали окружающим объектам более интенсивно реагировать на его мимику…»
«Лицевые выражения», — думаю я. Шпион в машине, Шеймус, Доминик Ригби, даже Таня Беркли в женском туалете три года назад: я помню ужас на их лицах, когда они смотрели мне в глаза, хотя именно я тогда был вне себя от страха и из последних сил старался не поддаваться панике.
Они смотрели прямо на меня. Паниковали тогда, когда паниковал я.
Помню голос Шеймуса, когда я опускался на колени на территории за нашей школой. Только подумай повернуться ко мне лицом, и я снесу тебе голову с плеч, так что она долетит до Баллимины. Тебе ясно?
Так вот почему ты не хотел, чтобы я поворачивался, Шеймус? Ты боялся, что, если заглянешь мне в глаза, мой страх станет твоим?
Его выражение лица за мгновение до того, как пуля моей сестры разнесла ему череп, идеально отражало мое собственное.
Передо мной, здесь и сейчас, лицо Ингрид искажено жалостью. Она ужасно хочет бросить читать.
Она хороший друг, и не бросает.
— «Очевидно, что отношения КВ и БК должны тщательно контролироваться. Ярость КВ слишком легко может отпугнуть БК. С другой стороны, если они будут близки (чем ближе, тем лучше; друзья переменны; родственники — оптимальный вариант), БК может находить напористость КВ привлекательной и видеть в нем защитника, формируя зависимость и стимул оставаться рядом с КВ, чтобы выполнять свою роль».
Мою роль. Я — винтик в механизме моей сестры.
— «Что касается порождения самого страха, то, как только я изолирую контур мозга, отвечающий за страх, это будет не сложнее построения петли. БК будет бояться собственного страха, тем самым возводя его в степень и закольцовываясь, как в барабане центрифуги. Дальше — больше: субъект, способный сеять беспричинную панику среди населения, имеет свои собственные преимущества для обороны, потенциально огромные. NB: дальнейшие исследования переносятся в офис. Между тем объект требует постоянного наблюдения в различных ситуациях. Мы работаем без страховочной сетки».
— Остановись.
Я поднимаю руку, и она замолкает.
Что касается порождения страха…
…самого страха…
Начинаю смеяться, сначала тихо, а потом все громче и пронзительнее. Звук замыкается сам на себя. Я смеюсь, потому что смеюсь, истеричные матрешки выпрыгивают друг за другом. Я думаю обо всех людях, которых я когда-либо встречал, обо всех друзьях, которых не мог найти, о лицах ребят, которые смотрели на меня, боязливо и недоверчиво, как будто не могли дождаться, когда наконец смогут уйти.
Испуганно.
«Над чем она сейчас работает?» — спросил я Риту.
Ее глаза смотрели на меня поверх хирургической маски.
Это секрет.
Теперь я знаю ваш секрет.
Мамины слова, произнесенные в этом самом кабинете, словно просачиваются из стен.
Таким ты мне и нужен.
Внезапно я кричу и выкидываю руку через весь стол. Лампа летит на пол и разбивается вдребезги, ноутбук подпрыгивает и сползает в сторону. Ноги подкашиваются, и я сползаю вниз по стене. Ингрид, испугавшись, роняет блокнот. Его страницы шуршат и шелестят, напоминая мне о чем-то.
[Данное утверждение — ложь.]
Я люблю тебя, Питти.
[Ложь, которая заставляет сомневаться во всем.] Я не верю и все же знаю, что это правда. Даже сейчас мои руки наполовину согнуты в ожидании маминых объятий, от которых сразу полегчает, мое ухо ждет ее ободрительного шепота. Обнаружить, что тебя предали, отнюдь не то же самое, что щелкнуть выключателем, — это больше похоже на отравление грунтовых вод. Должно пройти время, чтобы яд распространился по всему организму.
Я даже не осознаю, что закрыл глаза, пока не открываю их вновь. На полу передо мной вырисовывается темный прямоугольник.
Третий блокнот.
Должно быть, я смахнул его со стола вместе с остальными вещами. Передняя обложка откинута.
«Черная Бабочка», — написано на титульном листе. Внизу мама не пожалела времени и набросала эскиз насекомого, черными чернилами прорисовав замысловатые детали.
«Есть я, — думаю я лихорадочно. — Есть моя сестра. Кто, черт возьми, остался?»
Я тянусь по половицам к блокноту, но Ингрид загораживает обзор. Она кладет руку мне на плечо.
— Пит, бригада 57 уже в пути. Мы должны уходить.
— Но… но третий блокнот.
— Он тебе не нужен.
— Н-не нужен? — слабо повторяю я.
Меня как будто оглушили.
— Там нет ничего важного. Я пролистала, пока ты тут… ушел в себя.
— Но…
Неуверенно поднимаюсь на ноги. Я вырываюсь из рук Ингрид и пытаюсь обогнуть ее, но она делает шаг в сторону, оставаясь между мной и блокнотом. Я делаю еще одну попытку, и она снова делает шаг, словно мы исполняем какой-то нелепый танец. Она развернулась на сто восемьдесят градусов, спиной к столу, но упрямо держится между мной и блокнотом.
— Ингрид, не говори глупостей, этот блокнот был спрятан вместе с двумя другими. Очевидно же, там что-то важное.
— Глупости, Пит, — это то, что мы торчим здесь и ждем, пока нас поймают, хотя все, за чем мы пришли, мы уже получили. Пойдем.
Она снова тянется ко мне, но я отталкиваю ее руку. Ее глаза нетерпеливо блуждают по моему лицу, впитывая мои мысли. Она выглядит испуганной.
Ну разумеется, идиот. Она ведь чувствует то же, что и ты, и прямо сейчас ты чувствуешь, что твои внутренности вот-вот аккуратным свертком упадут к твоим ногам.
Да, только я знаток страха, и на лице агента Белокурой Вычислительной Машины я сейчас вижу отнюдь не обуявший меня ужас непонимания.
Она нервничает.
— Почему ты не хочешь, чтобы я это видел, Ингрид?
Я делаю шаг к ней, и она отступает назад, придавливая блокнот ногой.
— Я не… это не… нам просто нужно уходить.
— Тогда давай возьмем блокнот с собой?
— В нем нет ничего интересного.
— Ничего? — Я делаю еще шаг, и Ингрид почти упирается в стол. — В каком смысле ничего?
— Ладно, черт с тобой, давай заберем, но уходить нужно прямо сейчас.
Ингрид зло цедит слова, пытаясь перехватить инициативу, но уже слишком поздно, потому что я делаю последний шаг, и она вжимается в стол. Она тянется назад, чтобы за что-нибудь ухватиться, оглядывается, и — всего на долю секунды — ее рука замирает в воздухе над изъеденной червями правой ножкой, которая надломится, если перенести на нее вес.
Она уже бывала здесь раньше.
Она хмурится, изучая мое лицо.
Отвернись. Но уже слишком поздно.
— Ну что ж, — вздыхает она. — Вот, видимо, и все.
Она лезет в карман куртки и достает пистолет, который забрала у шпиона наверху. Я слышу щелчок, когда она снимает его с предохранителя.
— Ты мне сама говорила, — я облизываю пересохшие губы, — говорила, что вы с моей мамой никогда не встречались, прежде чем я позвал тебя на ужин.
— Верно, — признается она.
— Похоже, чтение моих мыслей здорово помогало мне лгать, да?
Она склоняет голову набок, обдумывая услышанное.
— Меня это никогда не смущало.
— Да ты просто образец самообладания!
Шпилькой из нее ничего не достать, но, может быть, доставать и нечего. Ее глаза прищурены, и я знаю, что она видит меня насквозь, несмотря на мои жалкие попытки бравировать. Возможно, ей больно от моей боли, но пистолет она сжимает крепко.
«Зачем так рисковать», — мимолетно удивляюсь я. Зачем позволять мне спускаться сюда, если она знала, что здесь? Но разве я дал ей выбор? Я помню ее умоляющее, заплаканное лицо под уличным фонарем: «Пожалуйста, Пит, не делай этого». А потом, когда мы вошли в дом: «Я не хочу, чтобы ты так обо мне думал».
— Тут вообще был второй агент? — спрашиваю я.
Она пожимает плечами.
— Ложь и предательство, четырнадцать часов в день, да?
— В последнее время я много работаю сверхурочно.
Держу пари, так оно и есть. Изо дня в день. Слезы по первому требованию. Поцелуи в темноте. Каждое произнесенное тобой слово формирует мысли, которые ты читаешь на моем лице — как тут не выбиться из сил. И все для того, чтобы найти мою сестру. Вам почти удалось ее поймать, но она ускользнула от вас. Вот ты и крепишься, держась за свое прикрытие, потому что знаешь, что я — ваша единственная надежда выйти на нее.
— Что в третьем блокноте?
— Я, — просто отвечает она.
Я киваю. Черная Бабочка. Я смотрю на идеально симметричные крылья чернильной бабочки на первой странице. Каждое из них — зеркальное отражение другого. Ингрид — зеркало. Я вижу, как на ее лице отражаются мой собственный страх и смятение, но дуло пистолета неподвижно, как скала.
— Что она тебе сделала? — Мой голос звучит хрипло.
— Это не имеет значения.
— Моя лучшая подруга наставила на меня пистолет, я думаю, что имею право знать почему.
Гёделя называли Почемучкой, и, кажется, я знаю, что он чувствовал.
Сначала я думаю, что она не собирается отвечать, — в конце концов, я не в том положении, чтобы предъявлять требования, — но потом этот взгляд. Я помню это выражение в свете голой лампочки в чулане с красками, когда она со слезами на глазах говорила мне: «Ты даже не представляешь, как тебе повезло, что кто-то так хорошо тебя знает».
В ее голосе слышится легкая горечь, когда она говорит:
— Может быть, предоставим слово ей?
Она наклоняется, старательно держа меня на прицеле, и поднимает блокнот. Она держит его так, чтобы видеть меня поверх страниц, пока читает.
— «Если эмпатическая связь между КВ и БК будет обобщена, можно создать универсального эмпата: очевидны преимущества для следственных органов и разведки. Генри Блэк ждет ребенка, он заинтересован. Мы начнем предварительные тесты в среду — захватывающе!»
Ингрид морщит губы, как будто мамин энтузиазм горчит. Она пролистывает несколько страниц вперед.
— «Становится ясно, что самая трудная задача с ЧБ — это очистить ее, освободить место для эмоций других. Она провела весь последний сеанс, преисполненная чувством волнения из-за бездомного котенка, которого подобрала. Честно говоря, одомашненный хищник не заслуживает такого уровня привязанности».
Она улыбается, но улыбка выглядит болезненной. Ее зубы так сильно стиснуты, что я вижу, как подергивается мускул в челюсти. Ингрид переворачивает страницу.
— «ЧБ безутешна сегодня, целый день кричала и плакала, вероятно, потому, что Генри застрелил ее кошку. Ничего не поделаешь, мы не могли держать ее здесь вечно. Мы должны научить ЧБ контролировать собственные взаимодействия. Никаких близких отношений — даже с животными».
— Господи боже, — бормочу я, но Ингрид безжалостно продолжает:
— «Результаты тестов улучшаются. Стратегия изоляции ЧБ от сверстников работает, но ее привязанность к родителям остается проблемой. Изоляция усиливает зависимость от тех, кто остался в ее жизни.
Похоже, в то время как ЧБ перенимает свое непосредственное эмоциональное состояние от того, с кем находится, ее матрица решений, ее воля управляются более глубоким набором желаний, свойственным всем нам. Разница заключается в том, что ЧБ получает эти желания не изнутри, а оптом от человека извне, от того, кого сама хочет видеть и с кем проводит больше всего времени. Идеалы и страсти этого человека становятся ее идеалами и страстями. Они внедряются глубоко, как татуировка, в то время как другие ее эмоции — это поверхностные явления, отшелушивающиеся, как слои эпидермиса». Хм, — добавляет Ингрид почти про себя, — не думала, что твоя мать — поэт.
Она переворачивает еще одну страницу. Пристально вчитывается в запись, словно пораженная кошмарным воспоминанием. Пистолет дрожит, и на долю секунды мне кажется, что это мой шанс, но она берет себя в руки.
— «Успех! Фантастический день в офисе. Мне нужно выпить. Очень нервничала. Несколько месяцев назад подарила ЧБ кролика, чтобы она за ним ухаживала. Высокий риск, который мог бы свести на нет годы работы, но это должно было быть сделано. Когда я спросила, как она относится к кролику, ЧБ сказала: „Я люблю его“, но нехотя: знала, что это недопустимо. Но ей всего семь лет. Когда я спросила, как относится к ней кролик, она сказала: „Он любит меня“, что заставило меня еще больше нервничать. Впрочем, в этом нет необходимости! Когда я протянула ей проволоку и дала понять, чего именно хочу, она тут же задушила кролика».
Ингрид рассказывает это совсем без эмоций, словно читает расписание поездов. Я изумленно смотрю на нее.
— «Вспомогательные реакции: слезотечение и прерывистое дыхание, в то время как зверушка задыхалась и визжала, указывают на то, что ЧБ не потеряла сочувствия к кролику во время его казни. Невероятно! Двадцать минут спустя она не выказала никаких признаков дискомфорта: вы этого хотели, значит, я этого хотела, доктор Би. Какая прелесть!»
— Ой, ну разве я не милашка? — Ингрид закрывает блокнот и со стуком роняет его обратно на пол. — Понял, в чем дело, Пит?
Вы этого хотели, значит, я этого хотела, доктор Би.
Мамины желания выгравированы на ее мозге. Мои же чувства только нацарапаны на поверхности. Представляю, как она душит своего любимого кролика. Ингрид может заплакать, когда спустит курок, но слезы не затуманят ее цель.
— Вот, — говорит она. — Ты получил ответы на свои вопросы. Теперь моя очередь. Ты знаешь свою сестру лучше, чем кто-либо другой, и именно сюда привела тебя тропа. Что-нибудь, что-нибудь из этих записных книжек, подсказало тебе, черт возьми, где она сейчас?
— Нет.
Я чувствую, как у меня горит шея, сжимается горло, и комната начинает кружиться.
— Нет?
Нет.
Вот только…
Предательски всплывает на поверхность моего мозга, несмотря на все мои попытки утопить, фраза из второй записной книжки, той, что обо мне.
…постоянное наблюдение в различных ситуациях…
Глаза Ингрид сужаются и мечутся по моему лицу, когда она пытается меня прочитать.
Блин. Не думай об этом. Думай о чем-нибудь другом.
— Пит, что это было?
Проклятье. Хм. Что делать, что делать, что делать?
Ты ничего не можешь сделать. Она читает твои мысли.
Она читает твои мысли.
Она чувствует то же, что и ты. Так представь, как наводишь пистолет на свою голову. Представь себе пулю, летящую со скоростью триста шестьдесят пять метров в секунду, и представь, как ее сплющивает до размеров десятипенсовика, когда она размозжит твой череп. Подумай об уравнении для попытки восстановить геометрию этого черепа, а затем посмейся над его сложностью. Подумай о том, как это будет больно. Подумай о звуке взрыва. Подумай о волнении в груди, о поте в глазах и о внезапном горячем пузырящемся давлении дерьма в толстом кишечнике. А теперь паникуй.
Слышишь меня, Питер Блэнкман? Не считай, не говори.
Просто паникуй.
Я делаю шаг к ней, не сводя с нее глаз. Пот блестит на ее лбу, и она дергается. Я знаю, что она чувствует то же, что и я, и если она хочет, чтобы это прекратилось, ей придется отвернуться.
Но она не отвернется нет она застрелит меня все кончено я мертв я мертв я мертв.
Она вздрагивает, но пистолет не двигается.
— Я знаю, что ты пытаешься с-сделать, — говорит она. Ей приходится выдавливать из себя эти слова.
Я ей сочувствую. Если я просто открою рот, меня стошнит. Я делаю еще шаг.
— Эт-т-то не с-сработает, — бормочет она, заикаясь. — Я-я с-с-слишком часто имела дело с-с твоим гребаным с-с-страхом. С-с-стой! — Еще один шаг, и кольцо пистолетного ствола ласково холодит мне лоб.
Я чувствую, как он дрожит. Это я дрожу? Или она?
— П-прекрати! — плачет она.
Если ты думаешь, что я могу просто взять и прекратить, Ана, тебе следует быть более внимательной.
— Я… я буду стрелять!
Не будешь. Я всего лишь винтик в механизме своей сестры, но я довольно важная персона. И не думаю, что моя — наша — дорогая мама обрадуется, если ты меня сломаешь.
Теперь пистолет определенно дрожит. Глаза Аны Блэк бегают справа налево и снова направо в бесконечной рефлекторной нерешительности.
— До свидания, Ана, — тихо говорю я.
Пистолет соскальзывает с моего потного лба, когда я разворачиваюсь, протискиваюсь в дверь и поднимаюсь по лестнице. Ноги подкашиваются на второй ступеньке, и дальше я ползу, пока занозы с голых досок впиваются мне в ладони.
Кое-как выбираюсь на улицу, встаю на ноги и тут же падаю боком на живую изгородь. Приваливаюсь к ней, тяжело дыша. Если Ана в кои веки говорила правду и подкрепление уже в пути, что ж, пусть забирают меня. Я растягиваюсь на спине на мерзлой траве и смотрю на луну.
Постепенно перестает казаться, будто в моей груди назревает кавалерийская атака, и по мере того как паника ослабевает, вновь всплывает мысль, которую я так отчаянно под ней хоронил. Фраза, невинно мелькнувшая в блокноте Белого Кролика.
Объект требует постоянного наблюдения.
После нескольких безуспешных попыток опереться на куст, чтобы принять вертикальное положение, я решаю просто перекатиться через него. Оказавшись на тротуаре, я вскакиваю на ноги, весь в крови и шипах, но не останавливаюсь, чтобы вытащить их.
Наконец-то я знаю, где находится Бел. И я знаю, что у нее на уме.
…постоянного наблюдения в различных ситуациях…
Ана Блэк не единственная наблюдала за мной.
Шатаясь, я перехожу на бег.