Глава X Как Хордл Джон встретил человека, за которым готов был бы пойти

Аллейн не мог в течение года возвратиться в Болье, а если бы он показался в окрестностях Минстеда, то рисковал бы тем, что брат спустит на него свору собак. Поэтому юноша действительно чувствовал себя брошенным на произвол судьбы. Он мог повернуть на север, на юг, восток и запад, куда угодно, — всюду его ждало холодное и унылое одиночество. Правда, аббат положил на дно его сумы десять серебряных крон, завернув их в листья латука. Но разве на них проживешь целых долгих двенадцать месяцев! Во всем этом мраке была только одна светлая точка — его верные товарищи, с которыми он расстался утром; и если ему удастся снова отыскать их, все будет хорошо. За день произошло много приключений, но до заката еще было далеко. Когда человек в пути с рассвета, за день можно многое сделать. Если Аллейн пойдет очень быстро, он успеет нагнать своих друзей раньше, чем они доберутся до места. Поэтому он двинулся дальше, то шагом, то бегом. Во время отдыха он догрыз корку, оставшуюся от монастырского хлеба, и запил ее водой из лесного ручья.

Нелегко и непросто было пробираться через огромный лес, тянувшийся с востока на запад, на двадцать миль, а с севера на юг, от Брэмшоу до Лимингтона, на добрых шестнадцать. Однако Аллейну повезло, он нагнал лесника с топором на плече, шагавшего в том же направлении. Следуя за лесником, Аллейн миновал Болдервуд-Уок, известный своими старыми ясенями и тисами, прошел через Марк-Эш с его гигантскими буками и через найтвудские рощи, где какой-нибудь дуб-великан казался просто высоким деревом и лишь одним из своих многочисленных статных братьев. Лесник и Аллейн шагали бок о бок, только изредка переговариваясь, ибо в своих размышлениях были далеки друг от друга, как полюсы. Крестьянин иногда начинал болтать об охоте, о барсуках, о сероголовых коршунах, вивших гнезда в Вуд-Фидлее, и об огромном улове сельди, который привезли рыбаки в лодках с Питтс-Дип. Но мысли молодого клирика были заняты братом, собственным будущим, а больше всего этой странной, неистовой и нежной женщиной, столь внезапно ворвавшейся в его жизнь и столь же внезапно из нее исчезнувшей. Он был настолько рассеян и отвечал так невпопад, что лесник начал что-то насвистывать и вскоре свернул на тропу, которая вела в Берли, оставив Аллейна одного на большой дороге в Крайстчерч.

И юноша двинулся по ней дальше со всей быстротой, на какую был способен, надеясь, что с любого поворота, с любой горки вот-вот увидит своих утренних спутников. Между Винни Риджем и Ринфилд-Уоком леса становятся особенно густыми и глухими и подступают к самой дороге, но вдали открываются широкие серовато-коричневые торфяные пустоши, на которых темными пятнами выделяются отдельные купы деревьев; эти пустоши поднимаются друг над другом удлиненными изгибами и тянутся до темной линии более далеких лесов. Тучи насекомых плясали, жужжа, в золотистом свете осени, воздух был полон птичьим писком и пением. Крупные, поблескивающие стрекозы проносились над дорогой или висели над ней, трепеща крыльями и сверкая тельцами. Однажды морской орел с белой шеей, клекоча, проплыл в небе над головой Аллейна, стайка коричневых дроф высунулась из кустов и, то вспархивая, то неловко ковыляя, снова скрылась с пронзительным писком и хлопаньем крыльев.

Попадались ему на большой дороге и люди — нищие и гонцы, коробейники и лудильщики, по большей части веселый народ: для каждого, в том числе и для Аллейна, у них находились и соленая шутка и дружеское приветствие. Поблизости от Шотвуда он нагнал пятерых моряков, они шли из Пула в Саутгемптон — суровые краснолицые парни; эти моряки обратились к нему на жаргоне, который он понимал с трудом, и предложили ему выпить из большого кувшина, из которого только что пили сами, и не хотели отпускать, пока он не зачерпнул содержимое кувшина своей жестяной кружкой; сделав глоток, юноша чуть не задохнулся, раскашлялся, по щекам его побежали слезы.

Затем он встретил коренастого мужчину верхом на гнедой лошади; в правой руке мужчина держал четки и длинный двуострый меч, звякавший об его железное стремя. По черной одежде и восьмиконечному кресту на рукаве Аллейн узнал в нем одного из рыцарей-госпитальеров, чей орденский дом находился в Бадсли. Проезжая мимо, рыцарь поднял два пальца и сказал: «Benedico, fili mi».[47] Аллейн снял шапку и преклонил колено, глядя с глубоким почтением на человека, посвятившего свою жизнь борьбе с неверными. Бедный простодушный юноша еще не знал, что между тем, за кого человек выдает себя, и тем, каков он на самом деле, существует огромная разница и что госпитальеры завладели немалой частью богатств злополучных тамплиеров, были слишком избалованы и вовсе не собирались менять свои дворцы на походные палатки, и винные подвалы Англии — на безводные пустыни Сирии. Но порой неведение драгоценнее мудрости, ибо Аллейн, шагая дальше, утверждался в мыслях о возвышенной духовной жизни: он рисовал себе, чем ради нее пожертвовал этот человек, и укреплял свою душу его примером, хотя едва ли стал бы это делать, если бы знал, что госпитальер больше думает о мальвазии, чем о мамелюках, и об оленине, чем о победах.

В окрестностях Виверли-Уок поля снова сменились лесами, а с юга стала подниматься большая туча, сквозь края которой просвечивало солнце; затем звонко шлепнулось на дорогу несколько крупных капель, и прошумел короткий ливень, капли падали вперемежку с листьями. Аллейн, озираясь в поисках убежища, увидел густые и высокие кусты падуба, они образовали как бы навес, и земля под ним была так суха, что суше не могло бы быть и в доме. Под этим навесом уже сидели на корточках двое, и они махали Аллейну, чтобы он присоединился к ним. Приблизившись, он увидел, что перед ними лежат пять сухих селедок, большая краюха пшеничного хлеба и стоит кожаная фляга с молоком; но незнакомцы, вместо того, чтобы приступить к еде, как будто совсем забыли о ней: раскрасневшись и размахивая руками, сердито спорили они о чем-то. По одежде и повадкам в них нетрудно было узнать странствующих студентов, которых в те времена было полным-полно в каждой европейской стране. Один был долговяз и тощ, с меланхолическим выражением лица, другой — жирен и гладок, говорил очень громко и имел вид человека, не терпящего возражений…

— Поди сюда, добрый юноша, — воскликнул он, — поди сюда! Vultus ingenui puer.[48] Пусть тебя не пугает лицо моего дорогого родственничка. Foenum habet in cornu[49], как сказал поэт Гораций; но все же ручаюсь, что он вполне безобиден.

— Заткни свою глотку! — воскликнул другой. — Уж если дело дошло до Горация, то мне вспоминается другая строка: Loquaces si sapiat! — неплохо? А по-английски это значит: человек разумный должен-де избегать болтунов. Но если бы все люди были разумными, то ты оказался бы печальным исключением.

— Увы, Дайкон, боюсь, что твоя логика так же слаба, как твоя философия или твое богословие. Ей-богу, трудно хуже защищать свое утверждение, чем это делаешь ты. Слушай: допустим, propter argumentum[50], что я болтун, тогда правильный вывод такой: все должны избегать меня, а ты не избегаешь и в настоящую минуту поедаешь вместе со мной селедки под кустами, ergo[51], человек ты неразумный, а я как раз об этом и жужжу в длинные твои уши с тех пор, как смотрю на твои тощие щеки.

— Ах вот как! — воскликнул его товарищ. — Язык у тебя работает не хуже мельничного колеса! Подсаживайся, друг, и возьми селедку, — обратился он к Аллейну, — но сначала заметь себе, что с этим связаны особые условия.

— А я-то надеялся, — сказал Аллейн, впадая в тот же шутливый тон, — что с этим связаны ломоть хлеба и глоток молока.

— Только послушай его, только послушай! — воскликнул толстый коротышка. — Вот как дело обстоит, Дайкон! Остроумие, парень, все равно что зуд или потница. Я распространяю его вокруг себя, это точно аура. Говорю тебе, кто бы ни приблизился ко мне на расстояние семнадцати шагов, в него попадет искра. Взгляни хотя бы на самого себя. Более унылого человека я не встречал, однако за одну неделю и ты изрек три вещи, которые звучат нехудо, да еще одну — в тот день, когда мы покинули Фордингбридж, и от которой я и сам не отказался бы.

— Довольно, трещотка несчастная, довольно! — остановил его другой. — Молоко ты, друг, получишь и хлеб тоже вместе с селедкой, но ты должен рассудить нас беспристрастно.

— Если он возьмет селедку, то должен судить беспристрастно, мой премудрый собрат, — заявил толстяк. — Прошу тебя, добрый юноша, скажи нам, ученый ли ты клирик, и если да, то где ты учился — в Оксфорде или в Париже.

— Кое-какой запас знаний у меня есть, — ответил Аллейн, берясь за селедку, — но ни в одном из этих мест я не был. Меня воспитали монахи-цистерцианцы в аббатстве Болье.

— Фу! фу! — воскликнули студенты в один голос. — Что это за воспитание?

— Non cuivis contingit adire Corinthum[52], — пояснил Аллейн.

— А знаешь, брат Стефан, кой-какая ученость у него есть, — сказал меланхолик бодрее. — И он может оказаться вполне справедливым судьей, ибо ему незачем поддерживать одного из нас. Теперь внимание, дружище, и пусть твои уши работают так же усердно, как твоя нижняя челюсть. Iudex damnatur[53] — ты знаешь это древнее изречение. Я защищаю добрую славу ученого Дунса Скотта против дурацких софизмов и убогих, нелепых рассуждений Уилли Оккама.

— А я, — громко заявил другой, — защищаю здравый смысл и выдающуюся ученость высокомудрого Уильяма против слабоумных фантазий грязного шотландца, который завалил крошечный запас своего ума такой грудой слов, что этот ум исчез в них, словно одна капля гасконского в бочонке воды. Сам Соломон не мог бы объяснить, что этот мошенник имеет в виду.

— Конечно, Стефен Хэпгуд, такой мудрости недостаточно! — воскликнул другой. — Это все равно, как если бы крот стал бунтовать против утренней звезды оттого, что не видит ее. Но наш спор, друг, идет о природе той тончайшей субстанции, которую мы называем мыслью. Ибо я вместе с ученым Скоттом утверждаю, что мысль в самом деле есть нечто подобное пару, или дыму, или многим другим субстанциям, по отношению к которым наши грубые телесные очи слепы. Видишь ли, то, что производит вещь, само должно быть вещью, и если человеческая мысль способна создать написанную книгу, то сама эта мысль должна быть чем-то материальным, подобно книге. Понятно ли, что я хочу сказать? Выразиться ли мне яснее?

— А я считаю, — крикнул другой, — вместе с моим достопочтенным наставником doctor preclarus et excellentissimus[54], что все вещи суть только мысли; ибо когда исчезнет мысль, скажи, прошу тебя, куда денутся вещи? Вот вокруг нас деревья, и я вижу их оттого, что мыслю о том, что вижу их. Но если я, например, в обмороке, или сплю, или пьян, то моя мысль исчезает, и деревья исчезают тоже. Ну что, попал я в точку?

Аллейн сидел между ними и жевал хлеб, а они, перегибаясь через его колени, спорили, раскрасневшись и размахивая руками в пылу доказательств. Никогда не слышал он такого схоластического жаргона, таких тончайших дистинкций, такой перестрелки большими и меньшими посылками, силлогизмами и взаимными опровержениями. Вопрос гремел об ответ, как меч о щит. Древние философы, отцы церкви, современные мыслители, священное писание, арабы — всем этим каждый стрелял в противника, а дождь продолжал идти, и листья падубов стали темными и блестящими от сырости. Наконец толстяк, видимо, умаялся, ибо тихонько принялся за еду, а его оппонент, точно петух-победитель, сидящий на навозной куче, прокукарекал в последний раз, выпустив целый залп цитат и выводов. Однако его взгляд вдруг упал на пищу, и он издал вопль негодования.

— Ты вор вдвойне! — заорал он. — Ты слопал мои селедки, а у меня с самого утра во рту маковой росинки не было.

— Вот это и оказалось моим последним доводом, — пояснил сочувственно его товарищ, — моим завершающим усилием, или peroratio[55], как выражаются ораторы. Ибо если все мысли суть вещи, то тебе достаточно подумать о паре селедок, а потом вызвать таким же заклинанием кувшин молока, чтобы их запить.

— Честное рассуждение, — воскликнул другой, — и я знаю на него только один ответ. — Тут он наклонился и громко шлепнул толстяка по розовой щеке. — Нет, не обижайся, — сказал он, — если вещи — это лишь мысли, то и пощечина — только мысль и в счет не идет.

Однако последний довод отнюдь не показался убедительным ученику Оккама, он поднял с земли большую палку и стукнул реалиста по макушке. К счастью, палка оказалась столь гнилой и трухлявой, что разлетелась в щепки; однако Аллейн предпочел оставить товарищей вдвоем — пусть решают свои споры как хотят, да и солнце снова засияло. Идя по размытой дождем дороге, он оглянулся и увидел, что студенты снова размахивают руками и кричат друг на друга, но вскоре их речи перешли в неясное бормотание, а затем дорога повернула, и спорившие исчезли из глаз.

Когда он миновал Холмслей-Уок и Вутон-Хит, чаща начала редеть, между полосами леса показались пшеничные поля и широкие пастбища. То там, то здесь возле дороги он видел маленькие группы хижин, в дверях стояли работники без шапок, по земле ползали краснощекие дети. А среди рощ выступали двускатные соломенные крыши — там были дома землевладельцев, на чьих полях эти люди батрачили, но чаще местоположение этих домов выдавали столбы черного, густого дыма, свидетельствовавшие о примитивном благосостоянии хозяев.

Аллейн достиг границы лесного края, и, следовательно, теперь и до Крайстчерча было уже недалеко. Солнце низко стояло над горизонтом, и его лучи полого лежали на широко раскинувшихся, ярко зеленеющих полях; они озаряли и белорунных овец и коров, которые бродили по колено в сочном клевере, отбрасывая длинные тени. И как же был рад наш путник, увидев высокую башню Крайстчерчского монастыря, рдевшую в мягком вечернем свете! Он был еще более рад, обнаружив за поворотом своих утренних товарищей, которые сидели верхом на поваленном дереве. Перед ними на земле было ровное местечко, и они бросали на него кубики костей и настолько увлеклись этим занятием, что, когда он подошел, даже не подняли глаз. Оказавшись поблизости, он с удивлением заметил, что лук Эйлварда висит на спине Джона, меч его — у Джона на боку, а стальной шлем надет на пенек, торчащий между ними.

— Mort de ma vie![56] — заорал лучник, глядя вниз, на кости. — Никогда еще так не проигрывал! Чуму на эти костяшки! Ни одного счастливого броска с тех пор, как я уехал из Наварры. Один и три! Вперед, camarade!

— Четыре и три! — крикнул Джон в ответ, считая на своих огромных пальцах. — Это выходит семь. Эй, лучник, я выиграл твой шлем! А теперь ставь на куртку!

— Mon Dieu! — прорычал тот. — Я, кажется, явлюсь в Крайстчерч в одной сорочке. — Затем, случайно подняв глаза, изумился: — Hola, боже праведный, да это же наш cher petit[57]. Клянусь моими десятью пальцами, рад тебя видеть!

Он вскочил и порывисто обнял Аллейна, а Джон, как сакс, более сдержанный в проявлениях своих чувств, стоял на обочине, ухмыляясь, тоже довольный и веселый; только что выигранный шлем сидел задом наперед на его рыжей голове.

— Зря ходил? — продолжал восклицать Эйлвард, радостно поглаживая плечи и руки Аллейну. — Теперь уж останешься с нами?

— Я больше всего на свете хотел бы этого, — отозвался тот, чувствуя, как слезы выступают у него на глазах от такой сердечной встречи.

— Хорошо сказано, парень! — воскликнул Большой Джон. — Мы все трое отправимся на войну, а аббата из Болье пусть черт заберет! Но у тебя ноги и штаны все в грязи. По-моему, ты лазил в воду, или я ошибаюсь?

— Это правда, лазил, — ответил Аллейн, и затем, когда они пустились в путь, он поведал им со всеми подробностями обо всем, что с ним приключилось: о крепостном, о появлении короля, о встрече с братом, о его враждебности и о прекрасной девице. Лучник и Джон шагали по обе стороны от него, каждый обратив к нему одно ухо, но не успел он кончить свое повествование, как лучник вдруг круто повернул и гневно поспешил обратно по дороге, по которой они пришли.

— Куда же вы? — спросил Аллен, припустившись за ним и хватая его за полу куртки.

— Я возвращаюсь в Минстед, парень.

— А зачем? Какой в этом смысл?

— Чтобы всадить горсть стали в твоего сокмана! Как? Тащить к себе девицу против ее желания, а потом спустить собак на родного брата? Оставь меня, я пойду!

— Нет же, нет! — воскликнул Аллейн, смеясь. — Никакого вреда он девушке не причинил. Вернитесь, друг…

И так, то подталкивая его, то уговаривая, юноше удалось снова повернуть лучника лицом к Крайстчерчу. Все же тот шел, насупившись, и, лишь увидев какую-то девицу возле придорожного колодца, снова заулыбался, и мир сошел в его сердце.

— Ну а вы, — спросил Аллейн, — у вас тоже произошли какие-то перемены? Почему работник сам не несет свою снасть? Где же лук, и меч, и шлем, и почему у тебя, Джон, такой воинственный вид?

— Это все игра, которой меня научил наш друг Эйлвард.

— И он оказался чересчур способным учеником, — пробурчал лучник. — Он обчистил меня так, будто я попал в руки грабителей. Но, клянусь эфесом, ты должен мне все вернуть, приятель, иначе ты вызовешь у людей недоверие к моей миссии, а я заплачу тебе за оружие по цене оружейников.

— Получай, друг, не заикайся о плате, — сказал Джон. — Просто захотелось испытать, что чувствует человек, когда он вооружен, ведь и мне предстоит носить подобные штуки.

— Ma foi! Он рожден для Отряда! — воскликнул Эйлвард. — И ловко умеет заговаривать зубы и убеждать. А мне в самом деле как-то не по себе, когда мой тисовый лук не трется о мое бедро. Однако взгляните, mes garçons, вон на ту квадратную темную башню неподалеку от церкви. Это и есть замок герцога Солсберийского, и мне кажется, я даже отсюда вижу на флаге красного сайгака Монтекьютов.

— Да, красное на белом, — подтвердил Аллейн, прикрывая глаза ладонью, — но сайгак это или нет, поручиться не могу. Как черна огромная башня, и как ярко блестит герб на стене! Посмотрите, под флагом что-то сверкает, словно звезда!

— Ну, это стальной шлем часового, — пояснил лучник. — Но нам надо спешить, если мы хотим быть там до того, как протрубят вечернюю зорю и поднимут мост; очень возможно, что сэр Найджел, этот прославленный воин, и в стенах замка требует строгой дисциплины и туда никто не смеет войти после заката солнца.

Он зашагал быстрее, и трое друзей вскоре очутились на улицах городка, широко раскинувшегося вокруг горделивой церкви и сумрачного замка.

Случилось так, что в тот же вечер сэр Найджел Лоринг, поужинав по обыкновению еще засветло и убедившись, что два его боевых коня, тринадцать полукровок, пять испанских лошадок, три дамских верховых лошади и рослый, серый в яблоках жеребец накормлены и ухожены, позвал собак и вышел на вечернюю прогулку. Собак было шестьдесят или семьдесят, больших, маленьких, сытых и тощих — шотландские борзые, гончие, ищейки, овчарки, английские доги, волкодавы, терьеры, спаниели… Все что-то хватали, визжали, скулили — целый хор собачьих голосов, высунутые языки, помахивающие хвосты, и все это двигалось по узкой дороге, которая вела от туинхэмской псарни к берегу Эйвона. Двое слуг в красновато-коричневой одежде псарей шли в самой гуще своры, направляя ее, сдерживая и подбадривая щелканьем бича и громкими окриками. Позади следовал сам сэр Найджел, ведя под руку леди Лоринг; пара шла медленно и спокойно, как и подобало их возрасту и положению; улыбаясь одними глазами, они наблюдали за собачьей свалкой впереди них. Дойдя до моста, они остановились, оперлись локтями на каменную балюстраду и стали разглядывать свои лица, отражавшиеся в зеркальной воде, а также форелей, быстрыми зигзагами сновавших над рыжеватым дном.

Сэр Найджел был на вид человеком хрупким и невзрачным, с тихим голосом и мягкими движениями. Он настолько не вышел ростом, что даже его супруга, которую никак нельзя было назвать высокой, превосходила его на три пальца. Его наружность пострадала еще во время первых битв, в которых он участвовал: когда он через брешь в стене Бержерака вел на приступ людей герцога Дерби, тут-то на сэра Найджела и вывалили корзину извести; с тех пор он стал сутулиться и, щурясь, всегда словно вглядывался во что-то. Ему было сорок шесть лет, но благодаря постоянным упражнениям с оружием он сохранил подвижность и необычайную выносливость, так что издали казался стройным, легким и живым, словно мальчик. Однако цвет лица у него был тусклый, с желтизной, взгляд суровый и рассеянный, что свидетельствовало о тяжелых трудах под открытым небом; в маленькой остроконечной бородке, которую он носил, следуя тогдашнему обычаю, поблескивало немало седых прядей. Черты лица были мелкие, правильные, изящные, нос строгих очертаний, с горбинкой, глаза слегка навыкате. Одежда его отличалась простотой и вместе с тем щеголеватостью. Фландрская шляпа из шкурки бобра с изображением пресвятой Девы Эмбрунской была резко сдвинута влево, чтобы скрыть изувеченное ухо, половину которого ему отхватил солдат-фламандец в пылу битвы под Турне. Его штаны и кафтан были фиолетового цвета, рукава с длинными манжетами свисали ниже колен. Красные кожаные туфли, элегантно заостренные, все же не отличались той экстравагантной длиной, как это вошло в моду при следующем царствовании. Талию стягивал расшитый золотом рыцарский пояс с гербом сэра Найджела — пять роз по серебряному полю, искусно выгравированные на пряжке. Таким стоял сэр Найджел Лоринг на Эйвонском мосту и непринужденно беседовал со своей супругой.

Если бы не было видно ничего, кроме этих лиц, и чужеземца спросили, какое из двух могло скорее принадлежать отважному воину, которого почитает в Европе самая грубая солдатня, он, наверное, указал бы на лицо женщины. Оно было широкое, квадратное и красное, с мохнатыми, свирепыми бровями и взглядом, как у тех, кто привык властвовать. Леди Лоринг была выше и кряжистее мужа. Свободная одежда из сендаля и обшитая мехом накидка не могли скрыть костистой и неженственной фигуры. Но то была эпоха воинственных женщин. Деяния Черной Агнес из Дэнбара, леди Солсбери и графини де Монфор еще жили в памяти общества. Имея перед собой такие примеры, супруги английских военачальников стали не менее воинственными, чем их мужья, и в их отсутствие командовали в своих замках с осмотрительностью и строгостью многоопытных сенешалов. Монтекьютам в их замке Туинхэм жилось очень спокойно, и им не приходилось бояться ни беглых каторжников, ни французских эскадронов — леди Мэри Лоринг об этом позаботилась. Однако даже в те времена считалось, что если у дамы солдатский характер, то едва ли желательно, чтобы у нее было солдатское лицо. Иные мужчины утверждали, будто среди всех суровых походов и отважных деяний, в которых сэр Найджел Лоринг показал истинную меру своей храбрости, не последнее место занимает сватовство и женитьба на столь неприступной даме.

— Повторяю, дорогой мой супруг, — говорила она, стоя рядом с ним, — это неподходящее воспитание для девицы: соколы да собаки, стихи да цитра; то она поет французский рондель, то читает про подвиги Дуна Майнцского, или, например, вчера вечером, когда я вошла к ней, она ловко притворилась, будто спит, но из-под подушки выглядывал краешек свитка. И вечная отговорка: это ей-де одолжил отец Христофор из монастыря. Какая будет польза от всего этого, когда ей придется хозяйничать в собственном замке и сто человек будут разевать рты на ее говядину и пиво?

— Верно, моя милая пташка, верно, — отозвался рыцарь, извлекая конфетку из золотой бонбоньерки. — Наша девица подобна молодому жеребенку, который брыкается и скачет, охваченный жаждой жизни. Дайте ей время, госпожа моя, дайте ей время…

— А мой отец, я уверена, дал бы мне просто крепких ореховых розог. Ma foi! Уж и не знаю, куда идет мир, если молодые девушки пренебрегают советами старших. Удивляюсь, как вы не проучите ее, дорогой супруг!

— Ну нет, утеха моего сердца. Я еще ни разу не поднимал руку на женщину, и было бы довольно странно, если бы я начал именно с моей собственной плоти и крови. Разве не женщина метнула мне в глаза известь, но хотя я видел, как она наклонилась, и, наверное, мог бы удержать ее, я счел недостойным для своего рыцарского достоинства мешать или препятствовать особе женского пола.

— Потаскуха! — воскликнула леди Лоринг, сжимая крупный кулак. — Жаль, меня не было при этом, я бы ей показала!

— И я тоже, будь вы подле меня, любовь моя. Но вы правы, Мод необходимо подрезать крылышки, что я и предоставлю сделать вам, когда меня уже здесь не будет; ведь, говоря по правде, эта мирная жизнь не для меня, и если бы не ваша снисходительная доброта и любовная заботливость, я бы не выдержал здесь и недели. Идут разговоры о том, что в Бордо опять будет военный смотр, и, клянусь святым апостолом Павлом, было бы очень странно, если бы на поле брани снова появились британские львы и алый столб Чандоса, а розы Лоринга не реяли бы рядом с ними.

— О горе мне, этого-то я и опасалась! — воскликнула она, внезапно побледнев. — Я ведь заметила и вашу рассеянность, и вспыхивающий взгляд, и то, что вы примеряете и собираетесь чинить старые доспехи. Подумайте, дорогой супруг, о том, что вы уже добыли немало военной славы, а мы так мало были вместе, вспомните, что на вашем теле больше двадцати шрамов от ран, полученных вами я не знаю, во скольких кровавых сражениях. Разве недостаточно сделано вами ради славы и общего блага?

— Если король, наш государь, в шестьдесят лет и милорд Чандос в семьдесят готовы взять в руки копье и сражаться за Англию, то мне в мои годы не подобает считать свою службу оконченной. Это верно, я получил двадцать семь ран. Тем больше причин быть благодарным судьбе за то, что я до сих пор здоров и телом крепок. А бывал я во всевозможных боях и сражениях: шесть больших битв на суше, четыре на море и пятьдесят семь атак, схваток и засад. Я удерживал двадцать два города и участвовал во взятии тридцати одного. Поэтому для меня это был бы, конечно, стыд и позор, а также и для вас, ибо моя слава — ваша слава, если бы я отказался от мужского дела, раз оно должно быть исполнено. Кроме того, подумайте о том, как тощ наш кошелек, а бейлиф и управляющий каркают без конца о безлюдных фермерах и пустующих землях. Если бы не эта должность коннетабля, которую нам дал герцог Солсбери, мы едва ли могли бы вести тот образ жизни, какой подобает нашему положению. И вот поэтому, милая, тем более важно, чтобы я отправился туда, где хорошо платят и где можно взять хорошие выкупы.

— Ах, дорогой мой супруг! — сказала она, и глаза ее были полны тоски и печали. — Я надеялась, что вы наконец-то будете только моим, хоть ваша молодость и прошла вдали от меня. И все-таки мой голос, я знаю, должен звать вас на путь чести и известности, а не удерживать от завоеваний славы. Но что мне сказать теперь, когда все знают, что ваша храбрость нуждается в узде, а не в шпорах? И очень мне обидно, что вы будете разъезжать, точно обыкновенный одинокий рыцарь, хотя нет в стране человека, имеющего столь заслуженное право на квадратное знамя, только у вас не хватит денег, чтобы поддержать связанный с этим образ жизни.

— А кто в этом виноват, прелестная птичка моя? — отозвался он.

— Не вина это, а добродетель, мой дорогой супруг; разве мало добывали вы богатых выкупов и все-таки расшвыривали ваши кроны своим пажам, лучникам и оруженосцам, и через неделю у вас оставалось только на пропитание да на корм лошадям. Щедрость поистине рыцарская, но вместе с тем без денег можно ли возвыситься?

— Все это грязь и низость! — воскликнул он. — Дело не в том, чтобы возвыситься или пасть, важно выполнить свой долг и завоевать славу. Знаменитый рыцарь или одинокий воин, квадратное знамя или раздвоенное — я не придаю значения этому различию, особенно памятуя о том, что сэр Джон Чандос, лучший цветок английского рыцарства, всего лишь обыкновенный, скромный рыцарь. Но пока не расстраивайся, голубка моего сердца, возможно, что войны не будет, следует подождать вестей. Вон идут три путника, и один из них, по-моему, солдат — прямо из армии. Не узнаем ли мы от него кое-что о волнующих нас заморских делах?

Леди Лоринг подняла взор и увидела в вечерних сумерках трех приятелей: они шли плечом к плечу по дороге, серые от пыли и усталые от долгого пути, но весело болтая между собой. Средний был молод и привлекателен, с мальчишеским открытым лицом и ясными серыми глазами; он смотрел то направо, то налево, и окружающий мир, видимо, казался ему и неизведанным и интересным. Справа от него шагал огромный рыжий детина: он широко улыбался, а порой весело подмигивал; его одежда, казалось, вот-вот лопнет по всем швам, словно он был нетерпеливым цыпленком, отважно пробившим свою скорлупу. С другой стороны, опершись узловатой рукой о плечо юноши, шел коренастый, крепкий лучник, загорелый, с пылким взглядом; на поясе у него висел меч, из-за плеча торчал желтый конец тисового боевого лука. Суровое лицо, поношенный шлем, иссеченная кольчуга с алым львом св. Георгия на выцветшем фоне — все говорило яснее слов о том, что он действительно явился из страны, где идет война. Приблизившись, он смело взглянул на сэра Найджела, потом, сунув руки за свой нагрудник, подошел и отвесил порывистый и неловкий поклон даме.

— Прошу прощения, достойный сэр, — сказал он, — но я узнал вас с первого взгляда, хотя видывал вас чаще одетым в сталь, чем в бархат. Я пускал стрелы, стоя рядом с вами под Ла-Рош д'Эррьеном, под Роморантэном, Мопертюи, Ножаном, Орейем и во многих других местах.

— В таком случае, добрый лучник, рад приветствовать вас в замке Туинхэм, в комнате дворецкого вы и ваши товарищи найдете чем подкрепиться. И мне ваше лицо знакомо, хотя глаза порой так подводят меня, что я не узнаю собственного оруженосца. Вам следует отдохнуть, а затем приходите в зал и расскажите нам, что происходит во Франции, ибо я слышал, будто не пройдет и года, как наши знамена будут развеваться южнее больших Испанских гор.

— Ходят в Бордо такие слухи, — ответил лучник, — и я видел сам, как оружейники и кузнецы работают без устали, словно крысы в хлебном амбаре. Но я привез вам письмо от храброго гасконского рыцаря, сэра Клода Латура. А вам, леди, — добавил он, помолчав, — я привез от него шкатулку с розовым сахаром из Нарбонны и к тому же все любезные и галантные приветствия, какие доблестному кавалеру надлежит посылать прекрасной и благородной даме.

Эта маленькая речь стоила грубоватому лучнику немалых усилий и предварительной подготовки, но он мог бы и не тратить своего красноречия, ибо супруга рыцаря была не менее, чем он сам, погружена в письмо, причем каждый держал его рукой за уголок; они читали медленно, по складам, сдвинув брови и шевеля губами. Когда они дошли до конца, Аллейн, стоявший с Хордлом Джоном несколько позади, видел, как дама с трудом переводила дыхание, а сэр Найджел мягко, про себя усмехался.

— Вы видите, дорогая, — сказал он жене, — что не оставят пса в его конуре, когда что-то затевается… А что вы скажете, лучник, насчет Белого отряда?

— Сэр, раз уж вы заговорили о псах, так есть еще свора злых гончих, всегда готовых вступить в драку, если только найдется хороший охотник и натравит их. Мы много раз воевали вместе, сэр, и я знавал немало храбрецов, но никогда не видел такого отряда, как эти лесные парни. Нужно только, чтобы вы встали во главе, и тогда ничто их не удержит.

— Pardieu![58] — отозвался сэр Найджел. — Если они все такие, как их посланец, то подобными солдатами действительно можно только гордиться. Как вас зовут, добрый лучник?

— Сэм Эйлвард, сэр, Изборнский округ, Чичестер.

— А этот великан позади вас?

— Это Большой Джон из Хордла, лесной житель, теперь он вступил в Белый отряд.

— У него подходящая стать для воина, — сказал рыцарь-коротышка. — Слушайте, приятель, и вы, конечно, не цыпленок, но он, по-моему, сильнее. Видите вон тот огромный камень — он скатился на мост. Четверо моих лентяев слуг пытались сегодня перетащить его оттуда. Мне хотелось бы, чтобы вы вдвоем посрамили их, сдвинув его с места, хотя боюсь, что дело это слишком трудное, ибо он чрезвычайно тяжел.

И он указал на громадный неотесанный камень, лежавший возле дороги и от собственного веса глубоко погрузившийся в красноватую почву. Лучник подошел к нему, закатывая рукава своей куртки, но без особой уверенности и надежды на успех, ибо это был обломок скалы. Однако Джон левой рукой отстранил лучника, наклонился, одной правой извлек камень из его рыхлого ложа и зашвырнул далеко в реку. Камень упал в воду с мощным всплеском, его зубчатый угол высунулся из воды, а вокруг пошли пузыри и, вздымаясь и пенясь, стали разбегаться широкие круги.

— Ну и сила! — воскликнул сэр Найджел.

— Ну и сила! — воскликнула его супруга.

А Джон стоял, посмеиваясь и стряхивая комья грязи, прилипшие к пальцам.

— Я понял, что такое его руки, когда он стиснул мне ребра, — заметил лучник, — они и сейчас трещат при одном воспоминании. А вот и другой мой товарищ — весьма ученый клирик, хотя и очень молод, это Аллейн, сын Эдрика, брат минстедского сокмана.

— Молодой человек, — мрачно заявил сэр Найджел, — если вы придерживаетесь того же образа мыслей, что и ваш брат, вы не сможете переступить порог моего дома.

— Нет, достойный сэр, — поспешил возразить Эйлвард, — я ручаюсь, что ни одной сходной мысли у них нет: только сегодня родной брат спустил на него собак и выгнал его со своей земли.

— А вы тоже в Белом отряде? — спросил сэр Найджел. — Наверное, у вас еще мало военного опыта, судя по вашим глазам и поведению.

— Я бы отправился во Францию с этими вот моими друзьями, — пояснил Аллейн, — но я человек мирный — псаломщик и клирик.

— Это делу не помешает, — заметил сэр Найджел.

— Нет, конечно, добрый сэр! — радостно воскликнул лучник. — Я сам служил два срока с Арнольдом из Серволле, которого прозвали протоиереем. Клянусь эфесом! Я видел его недавно, — ряса задрана до колен, сандалии залиты кровью: он находился на передовой линии. И все же не успела просвистеть последняя стрела, как он уже опустился наземь среди умирающих, принялся их исповедовать и раздавать благословения с такой быстротой, словно горох лущил. Ma foi! Многие предпочли бы, чтобы он поменьше щадил их души и побольше тела.

— Хорошо иметь в любом отряде ученого клирика, — сказал сэр Найджел. — Клянусь апостолом, есть такие трусы, которые больше думают о своем пере писца, чем об улыбке своей дамы, и выполняют свои обязанности только в надежде, что им удастся вписать новую строку в хроники или сочинить припев к романсу менестреля. Я хорошо помню, что при осаде Реттерса среди солдат оказался низенький, толстый, прилизанный клирик по имени Чосер; он был настолько привержен всяким ронделям, сирвентам и тонсонам, что ни один воин не решался отступить от стен хотя бы на шаг, пока это не было описано в его стихах и не распевалось всякой мелкой сошкой — слугами и оруженосцами — по всему лагерю. Но, птичка души моей, я рассуждаю так, будто уже все решено, хотя до сих пор не посоветовался ни с тобой, ни с матушкой. Удалимся в комнату, а эти путники напитаются всем, что окажется в нашей кладовой и погребе.

— А к вечеру похолодало, — сказала дама и пошла по дороге к замку, держа под руку своего супруга.

Трое друзей двинулись следом; Эйлвард испытывал облегчение оттого, что выполнил порученное ему дело, Аллейн дивился скромности прославленного полководца, а Джон изливал в насмешках и издевках свое презрение и разочарование.

— Что с тобой? — спросил в недоумении Эйлвард.

— Меня надули и провели, — сердито ответил Джон.

— Кто же это, несокрушимый Самсон?

— Ты, Валаам, лжепророк.

— Клянусь эфесом, — воскликнул лучник, — хотя я и не Валаам, но беседую с тем самым животным, которое разговаривало с ним! Так что же случилось и чем я тебя обманул?

— Скажи, пожалуйста, разве ты не уверял меня — вот Аллейн свидетель, — что, если я пойду с тобой на войну, ты дашь мне такого командира, которому в Англии нету равных? И вот ты приводишь меня к какому-то огрызку человека — слабому, отощавшему, и он еще должен посоветоваться с мамашей, брать ему в руки меч или не брать.

— Так вот где собака зарыта! — воскликнул лучник и громко расхохотался. — Ну, я спрошу твое мнение о нем месяца через три, если мы все останемся живы, ибо я уверен, что…

Эйлварда прервал необычайный шум, который в эту минуту раздался неподалеку на дороге, ведущей к монастырю. Донеслись низкие голоса мужчин, визг женщин, собачий вой и лай и все заглушавший, громоподобный топот, невыразимо страшный и угрожающий. Из-за угла узкой улицы выскочила стая визжащих, поджавших хвосты собак, а за ними мчался какой-то бледный горожанин, вытянув руки и растопырив пальцы, волосы у него стали дыбом, он в ужасе озирался то через правое, то через левое плечо, словно за ним гналось чудовище.

— Спасайтесь, миледи, спасайтесь! — пронзительно завопил он, проносясь мимо, словно стрела, выпущенная из лука.

А позади него неуклюже валил огромный черный медведь, за ним волочилась порванная цепь, изо рта висел багровый язык. По обеим сторонам улицы люди прятались в подворотни и двери домов. Хордл Джон подхватил на руки леди Лоринг, словно перышко, и взбежал вместе с ней на чье-то крыльцо; а Эйлвард, разразившись целым потоком французских ругательств, схватился за колчан и попытался сорвать с себя лук. Аллейн, растерявшись при виде столь неожиданного и пугающего зрелища, прижался к стене, не спуская глаз с взбесившегося животного, приближавшегося большими прыжками; в неверных сумерках оно казалось еще огромнее, его широкая пасть была разинута, из нее капала на землю пена и кровь. Только сэр Найджел, как будто не замечая всеобщего смятения, твердым шагом направился к середине дороги, держа в одной руке шелковый носовой платок, в другой — бонбоньерку. В жилах у Аллейна буквально застыла кровь, когда они встретились — человек и зверь. Медведь поднялся на задние лапы, его глаза вспыхнули страхом и ненавистью, и он занес свои тяжелые лапы над головою рыцаря, желая повалить его наземь. А тот, моргнув глазами навыкате, замахнулся носовым платком и дважды ударил им животное по морде.

— Ах ты, нахал, нахал, — проговорил он с легкой укоризной.

И медведь, озадаченный и смущенный, снова опустился на четвереньки и заковылял обратно; его тут же опутали веревками медвежий сторож и толпа крестьян, бежавших следом.

Сторож был очень напуган; дело в том, что он решил выпить кружку эля в харчевне и на время своего отсутствия привязал медведя цепью к столбу, а дворняги его дразнили до тех пор, пока зверь, разъяренный и ополоумевший, не оборвал цепь и не стал кусать и бить лапами всех, кто бы ни попался ему на пути. Больше всего этот человек боялся, чтобы медведь не набросился на владельца и владелицу замка, ибо они за это могли вздернуть сторожа на дыбу или содрать с него кожу. Однако, когда он предстал перед ними, смиренно понурив голову, и попросил прощения, сэр Найджел дал ему горсть серебряной мелочи, хотя супруга его была настроена не столь милосердно, ибо чувствовала себя оскорбленной тем, как ее удалили от супруга.

Когда путники и хозяева входили в ворота замка, Джон схватил Эйлварда за рукав, и оба немного отстали.

— Я должен извиниться перед тобою, друг, — заявил Джон решительно. — Я дурак, ибо забыл о том, что самый маленький петушок может быть самым храбрым. Теперь я убедился, что за таким командиром действительно можно пойти куда угодно.

Загрузка...