Глава VII Три приятеля идут через лес

Едва рассвело, как деревенская гостиница ожила: ни за что не стали бы люди терять целый час дневного света, ибо в те времена освещение было скудным и дорогим. Когда госпожа Элиза поднялась, оказалось, что другие опередили ее: дверь была распахнута, и ученый студент из Кембриджа уже исчез, причем его мысли были, видимо, слишком заняты высокими предметами древности, так что он не вспомнил о тех четырех пенсах, которые ему надлежало уплатить за стол и ночлег. Пронзительный вскрик хозяйки, обнаружившей это обстоятельство, а также кудахтанье кур, вбежавших в открытую дверь, и были первыми звуками, прервавшими сон путников.

Когда вчерашняя компания поднялась, ее участники быстро начали расходиться. Лекарю привели из соседней конюшни сытого мула, покрытого красной попоной; он сел на мула с достойным видом, и тот иноходью удалился по Саутгемптонской дороге. Зубодер и менестрель спросили себе по глотку эля и вместе отправились на ярмарку в Рингвуд, причем у старого жонглера после вчерашней выпивки совсем пожелтели белки глаз и отекло лицо. Однако лучник, который выпил больше всех, был весел, словно кузнечик: поцеловав хозяйку и еще раз загнав служанку на чердак, он отправился к ручью, и, когда вернулся, вода стекала у него с лица и волос.

— Hola, мой миролюбец! — окликнул он Аллейна. — Куда ты направляешь стопы свои нынче утром?

— В Минстед, — ответил юноша. — Там у меня брат, Саймон Эдриксон, он тамошний сокман, и я хочу немного пожить у него. Прошу вас, добрая госпожа, скажите, сколько я вам должен?

— Должен? Вот выдумал! — воскликнула она, стоя с воздетыми руками перед доской, на которой Аллейн рисовал в прошлый вечер. — Скажи лучше, чем я отплачу тебе, добрый юноша! Да, вот это настоящий пестрый кобчик, и в когтях у него даже зайчонок, клянусь жизнью! Ты в самом деле рисуешь искусно и изящно!

— А красный глаз видите? — воскликнула служанка.

— Ну да, и раскрытый клюв!

— И взъерошенные крылья, — добавил Хордл Джон.

— Клянусь эфесом, — заявил лучник, — птица как живая!

Молодой клирик радостно зарделся, слыша все эти похвалы: они были простодушны и грубоваты, и все же насколько сердечнее и доброжелательнее, чем все, что он слышал от придирчивого брата Иеронима или скудословного аббата. Как видно, есть много доброго и много злого в этом мире, о котором ему говорили так мало хорошего. Хозяйка и слышать не хотела ни о какой плате за постель и ужин, а лучник и Хордл Джон положили свои руки ему на плечи и повели к столу, где им был подан завтрак, состоявший из копченой рыбы, блюда со шпинатом и кувшина с молоком.

— Я не удивлюсь, мой друг, — сказал лучник, передавая Аллейну большой кусок рыбы на ломте хлеба, — если окажется, что ты и читать умеешь по-писаному, раз ты так ловко управляешься с красками и кистями.

— Я посрамил бы добрых монастырских братьев, если бы не умел, — ответил Аллейн. — Я же был их учеником целых десять лет.

Лучник посмотрел на него с огромным уважением.

— Удивительно! — сказал он. — И притом на лице у тебя нет ни волоска и кожа, как у девушки. Я могу попасть в цель на триста пятьдесят шагов из вот этой игрушки и на четыреста двадцать — из большого боевого лука; а вот насчет грамоты — ни в какую: собственного имени не прочту. Во всем Отряде был только один парень, который умел читать, но при взятии Вентадура он упал в колодец, а это доказывает, что не пристала солдату грамотность, хотя клирику она и необходима.

— Этот фокус я тоже немного знаю, — заявил Большой Джон. — Хотя и пробыл у монахов слишком мало, чтобы навостриться как следует.

— Вот мы сейчас и попробуем, — сказал лучник и извлек из-под своей рубашки сложенный прямоугольником кусок пергамента.

Он был туго перевязан широкой лентой пунцового шелка и накрепко запечатан с обоих концов большой сургучной печатью. Джон долго и усердно разглядывал надпись на обратной стороне пергамента, сдвинув брови, как их сдвигает человек при огромном умственном напряжении.

— Так как я за последнее время читал маловато, — заявил он наконец. — я бы не хотел объяснять подробно, что тут написано. Одни скажут одно, другие — другое, так же как один лучник любит тис, а другой будет стрелять только стрелами из ясеня. Что касается меня, то, судя по виду и длине строк, я бы сказал, что это стих из какого-нибудь псалма.

Лучник покачал головой.

— Едва ли, — возразил он, — не думаю, чтобы сэр Клод Латур послал меня в такую даль, за море, всего-навсего со стихом из псалма. На этот раз, приятель, ты явно промахнулся. Дай-ка малышу. Ставлю в заклад свою перину, что он тут вычитает больше твоего.

— Что ж, это написано по-французски, — сказал Аллейн, — и правильным почерком, каким пишут клирики. Тут сказано следующее: «A le moult puissant et moult honorable chevalier, Sir Nigel Loring de Christchurch, de sop tres fidele amis Sir Claude Latour, capitaine de la Compagnie blanche, chatelain de Biscar, grand seigneur de Montchateau, vavaseur de le renomme Gaston, Compte de Foix, tenant les droits de la haute justice, de la milieu, et de la basse». На нашем языке это означает вот что: «Могущественному и предостойному рыцарю, сэру Найджелу Лорингу из Крайстчерча, от его преданнейшего друга сэра Клода Латура, капитана Белого отряда, владельца замка Бискар, знатного лорда Моншато и вассала прославленного Гастона графа Фуа, владеющего полномочиями высокого, среднего и низшего суда».

— Вы слышите? — торжествующе воскликнул лучник. — Он именно так и должен был написать!

— Теперь я вижу, что это действительно то самое, — заявил Джон, снова разглядывая пергамент. — Хотя мне трудно понять, что такое «высокий, средний и низший суд».

— Клянусь эфесом, ты понял бы, будь ты Жак Простак. Низший суд означает, что ты можешь вымогать у виновного деньги, средний — что ты можешь пытать его, а высший — что можешь его убить. Вот смысл этих слов. Это письмо я и должен доставить; а теперь, раз вы очистили тарелки, нам пора пускаться в путь. Ты пойдешь со мной, mon gros Jean[31]. А что до тебя, малыш, то куда ты направляешься, как ты сказал?

— В Минстед.

— Ах да! Я хорошо знаю эту лесную местность, хотя сам родился в округе Изборн, что в Чичестере, возле самой деревни Мидхерст. Но я слова плохого не скажу о хамптонских жителях, ибо во всем Отряде не найдется лучших товарищей и более искусных стрелков, чем те несколько человек, которые научились именно в этих местах натягивать тетиву. Мы отправимся, парень, с тобой в Минстед, это уж не такой крюк.

— Я готов, — ответил Аллейн, очень довольный, что на большой дороге его будет сопровождать столь надежная компания.

— Но я не готов. Я должен пристроить свою добычу в этой гостинице, ибо хозяйка, как видно, женщина честная. Hola, ma cherie[32], я хотел бы оставить у вас свои золотые вещи, свой бархат, свои шелка, перину, кадильницу, кувшин, постельное белье и все остальное. Я возьму с собой только деньги в холщовой сумке и шкатулку с розовым сахаром — ее мой капитан посылает в подарок леди Лоринг. Вы сохраните мои сокровища до моего возвращения?

— Я спрячу их в самый надежный тайник, добрый лучник. Когда бы вы ни вернулись, они будут ждать вас.

— Вы истинный друг! — воскликнул лучник, беря ее руку. — Вот это bonne amie. Хороши английская земля и английские женщины, а также французское вино и французская добыча. Я скоро вернусь, мой ангел. Человек я одинокий, моя прелесть, и когда-нибудь, когда с войнами будет совсем покончено, я обоснуюсь… Ах, mechante, mechante.[33] Вон la petite заглядывает в щелку. Ну, Джон, солнце уже стоит над деревьями; когда сигнальщик протрубит «Лучники, вперед», ты должен действовать расторопнее, чем нынче.

— Я только и жду этого, — сердито заявил Хордл Джон.

— Итак, нам пора уходить. Adieu ma vie.[34] Эти два ливра покроют все расходы, и еще останется на ленты к ближайшей ярмарке. Не забывай Сэма Эйлварда, ибо его сердце будет вечно принадлежать тебе одной и тебе тоже, ma patite! А теперь — вперед, и пусть святой Юлиан пошлет нам еще такие же хорошие места для стоянки.

Солнце уже поднялось над лесами Эшерста и Денни и уже ярко светило, хотя восточный ветер нес приятную свежесть и золотые листья целыми пучками вспыхивали на деревьях. На главной улице Линдхерста путникам пришлось с трудом прокладывать себе дорогу, ибо городок так и кишел гвардейцами, конюхами и доезжачими королевской охоты. Сам король остановился в замке Мэлвуд, но многие из его свиты вынуждены были искать пристанища где придется — хотя бы в сельских хижинах и шалашах. То там, то тут маленький герб в окне без стекла показывал, что здесь остановился рыцарь или барон. Гербы прочитывались лучше, чем надпись, потому что лучник, как и большинство людей его возраста, был хорошо осведомлен относительно общепринятых геральдических знаков.

— Вон «Голова сарацина» сэра Бернарда Брокаса, — заявил он. — Я видел его в последний раз во время схватки при Пуатье лет десять тому назад, он держался очень мужественно. Он состоит королевским конюшим и может нехудо спеть веселую песню, хотя его не сравнить с сэром Джоном Чандосом: тот всех опередит и за столом и в седле. А вот три ласточки на лазурном поле — это, должно быть, кто-то из семьи Латтреллов. Судя по лунному серпу, вероятно, второй сын старого сэра Хью; у него стрела прошла через лодыжку при взятии Роморантэна — он ринулся в драку, прежде чем оруженосец успел надеть ему ножные латы. А вот петушиное перо — старинный знак Де Бреев. Я служил под началом сэра Томаса де Брея, тот был весел, как сорока, и страстный фехтовальщик, пока так не растолстел, что доспехи на него не лезли.

Так болтал лучник, пробираясь со своими двумя спутниками среди брыкающихся лошадей, суетливых конюхов, пажей и оруженосцев, которые повсюду стояли кучками и спорили о достоинствах хозяйских коней и охотничьих собак. Когда они проходили мимо старинной церкви, стоявшей на холме слева от деревенской улицы, двери церкви распахнулись, вышли толпы верующих и стали спускаться по извилистой тропе; они шли от обедни и шумели, как огромная стая пискливых соек. Увидев открытые церковные двери. Аллейн преклонил колени и снял шляпу; но не успел он дочитать «Ave», как его спутники исчезли за поворотом тропы, и ему пришлось бегом догонять их.

— Что это, — спросил он, — ни слова молитвы перед открытой дверью дома божия? Как же вы можете надеяться, что он благословит ваш сегодняшний день?

— Друг мой, — отозвался Хордл Джон, — я так много молился за последние два месяца, не только днем, но и во время утрени, вечерни и всех других служб, что у меня чуть голова не отвалилась от поклонов. По-моему, я немного перемолился.

— Как можно быть слишком религиозным? — воскликнул Аллейн с глубокой серьезностью. — Только благочестие действительно и приносит нам пользу. Человек равен скоту, если он живет со дня на день, ест, пьет, дышит, спит. Лишь когда он поднимается над собой и созерцает себя своими духовными очами, он становится поистине человеком. Подумай, как это было бы печально, если б кровь Искупителя пролилась напрасно.

— Боже правый, парень краснеет, точно девица, а проповедует, точно целая коллегия кардиналов! — воскликнул лучник.

— Я и правда краснею оттого, что существо столь слабое и недостойное, как я, пытается объяснить другому вещи, которые ему самому представляются очень трудными.

— Хорошо сказано, mon garçon[35]. Кстати, что касается убийства Спасителя, то это была прескверная история. Добрый падре во Франции прочел нам по записи всю правду о ней. Солдаты настигли его в саду. Может быть, апостолы Христовы и были людьми святыми, но как воинам им грош цена. Правда, один, сэр Петр, действовал как настоящий мужчина; но — если только его не оклеветали — он отсек слуге всего лишь ухо, а рыцарь не стал бы хвалиться таким подвигом. Клянусь десятью пальцами! Будь я там с Черным Саймоном из Нориджа и несколькими отборными людьми из Отряда, мы бы им показали! А если уж ничего бы не смогли поделать, мы бы этого лжерыцаря, сэра Иуду, так истыкали английскими стрелами, что он проклял бы тот день, когда взял на себя столь подлое поручение.

Молодой клирик улыбнулся, слушая, с какой серьезностью рассуждает его спутник.

— Когда бы Он хотел помощи, — сказал Аллейн, — Он мог бы призвать с небес сонмы архангелов. Так зачем Ему ваш убогий лук и стрелы? А кроме того, вспомните Его собственные слова: «Поднявший меч от меча и погибнет».

— А разве для мужчины это не самая лучшая смерть? — удивился лучник. — Кабы моя воля, я хотел бы пасть именно так; но, заметь, не во время какой-нибудь случайной стычки, а в большом суровом сражении, чтобы над нами развевалось прославленное знамя со львом, впереди пылала орифламма, а вокруг раздавался боевой клич товарищей и свист стрел. И пусть меня сразит меч, копье или стрела, ибо я счел бы позором умереть от железного ядра, от огнемета, или бомбарды, или подобного же несолдатского оружия. Их дурацким грохотом и дымом только ребят пугать.

— Даже в монастырской тиши я много слышал об этих страшных машинах, — сказал Аллейн. — Говорят, хотя мне трудно поверить, будто они посылают ядро вдвое дальше, чем лучник может пустить стрелу, и пробивают непроницаемую броню.

— Это правда, мой мальчик. Но пока бомбардир насыплет свой дьявольский порошок, вложит ядро и подожжет фитиль, я успею выпустить шесть стрел, а может быть, и восемь, так что в конце концов преимущество у него небольшое. Однако не буду отрицать, что когда берешь город, хорошо иметь подкрепление в виде нескольких бомбард. Рассказывали, что под Кале они пробивали в стенах такие бреши, что можно было голову просунуть. Но взгляните, друзья, перед нами по этой дороге наверняка прошел тяжелораненый.

И действительно: вдоль лесной тропы тянулся неровный и прерывистый кровавый след, иногда это были отдельные капли, иногда большие красные сгустки, размазанные на увядших листьях или алевшие на белых кремнистых камнях.

— Наверно, подбитый олень, — заметил Джон.

— Нет, я достаточно знаю лес и могу сказать, что сегодня утром никакой олень не проходил по этой дороге. Вместе с тем — кровь свежая. А это что?

Все трое остановились, прислушиваясь, повернув головы. Среди безмолвия огромного леса раздавался какой-то хлещущий, свистящий звук вперемежку с болезненными стонами, причем голос человека временами поднимался до высоких нот и переходил в какое-то дрожащее пение. Путники поспешили на голос и, поднявшись на холмик, увидели внизу источник столь странных звуков.

Посреди тропы медленно шагал рослый человек, плечи его были низко опущены, пальцы стиснуты. Его окутывала длинная одежда из белого холста, с белым капюшоном, на котором был изображен алый крест. Ряса была спущена с плеч, и от вида этих плеч могло сделаться дурно: плоть превратилась в кровавое месиво, кровь пропитывала одежду и стекала на землю. За ним следовал другой, ростом поменьше, седоватый, тоже одетый в белое. Он тянул по-французски какую-то унылую песню, а в конце каждой строки замахивался толстой веревкой с кожаными узелками и бил своего спутника по плечам до тех пор, пока снова не выступала кровь. Не смущаясь тем, что три путника, пораженные, смотрят на них, те двое на тропе внезапно поменялись ролями, ибо второй, окончив свою песню, развязал собственную рясу, а веревку передал первому; теперь тот запел и стал хлестать товарища веревкой, изо всех сил замахиваясь обнаженной тяжелой, мускулистой рукой. Так, избивая друг друга по очереди, совершали они свой мученический путь через прекрасные леса, под душистыми сводами увядающих буков, где само величие и мощь природы как будто должны были служить человечеству укором за безрассудные стремления и бесцельно растраченные силы.

Зрелище на тропе было новым и для Хордла Джона и для Аллейна Эдриксона, но лучник отнесся к нему легко, как к явлению довольно обычному.

— Это бичующие себя монахи, иначе называемые флагеллантами, — пояснил он. — Удивительно, как вы раньше не встречались ни с одним из них; за морем они попадаются на каждом шагу. Я слышал, что англичан среди них нет, они все из Франции, Италии, Богемии. En avant, camarades[36], надо с ними поговорить.

Когда три приятеля нагнали монахов, Аллейн услышал погребальную песнь, которую пел избивающий, в конце каждой строки опуская тяжелую веревку на спину избиваемого, а стоны страдальца как бы вторили этой песне. Она была на старофранцузском языке и звучала примерно так:

Or avant, entre nous tous freres

Battons nos charognes bien fort

En remembrant la grant misere

De Dieu et sa piteuse mort.

Qui fut pris en la gent amere

Et vendus et trais a tort

Et bastu sa chair, vierge et dere

Au nom de ce battons plus fort.[37]

В конце веревка переходила в руки другого флагелланта, и все начиналось сначала.

— Право же, преподобные отцы, вы сегодня уже достаточно отхлестали друг друга, — сказал лучник по-французски, когда они поравнялись с монахами. — Вся дорога в крови, точно прилавок мясника на ярмарке святого Мартина. Зачем вы так себя истязаете?

— C'est pour vos peches — pour vos peches[38], — прогудели монахи, посмотрели на путников печальными, тусклыми глазами, а затем продолжали свой кровавый труд, невзирая на обращенные к ним просьбы и уговоры.

Видя, что все увещания ни к чему не приводят, трое друзей поспешили дальше, предоставив этим странным путникам выполнять свою тяжелую задачу.

— Боже мой! — воскликнул лучник. — Да если собрать всю кровь, которую я пролил во Франции, так наберется целый бочонок, но вся она была пролита в горячем бою, и я бы еще очень подумал, стоит ли терять ее капля по капле, как эти монахи. Клянусь эфесом, наш юноша побелел, как пикардийский сыр. Что с тобой, mon cher[39]?

— Ничего, — ответил Аллейн. — Просто я жил слишком спокойно и не привык к подобным зрелищам.

— Ma foi![40] — воскликнул тот. — Никогда не видел человека, столь сильного в речах и столь слабого сердцем.

— Ошибаешься, друг, — возразил Большой Джон, — это не слабость, я хорошо знаю его: у него сердце не менее мужественное, чем у тебя или у меня, но в башке у него побольше, чем будет когда-нибудь в твоем котелке, поэтому он во многое проникает глубже, чем мы с тобой, и оно гнетет его сильнее, чем нас.

— Конечно, каждому тяжело смотреть на этакое зрелище, — сказал Аллейн, — видеть, как эти праведные люди, сами не совершившие никакого греха, страдают за чужие грехи. Они святые, если в наше время еще можно назвать кого-нибудь этим высоким словом.

— А я так ни во что не ставлю их занятие! — воскликнул Хордл Джон. — Ну кто стал лучше от их воя и бичеваний? Когда они не истязают себя, они, ручаюсь, такие же, как все монахи. Пусть не били бы себя да выбили бы из сердца гордыню.

— Клянусь тремя царями, в том, что ты говоришь, есть смысл, — заметил лучник. — Кроме того, будь я Bon Dieu[41], мне, по-моему, едва ли доставило бы удовольствие видеть, как этот бедняга срывает себе мясо с костей, и я решил бы, что, наверное, он очень плохого мнения обо мне, если думает мне угодить истязаниями, точно начальник военной полиции. Нет, клянусь эфесом! Я бы с гораздо большим удовольствием посмотрел на какого-нибудь веселого лучника, который никогда не обидит поверженного врага и никогда не побоится здорового и сильного.

— Вы, конечно, не имеете в виду ничего греховного, — отозвался Аллейн. — И если речи ваши несдержанны, то не мне судить вас. Но разве вы не видите, что в этом мире есть враги, кроме французов, и тем больше славы тому, кто победит их? Разве для рыцаря или оруженосца тот день, когда он на турнире возьмет верх над семерыми, не будет днем гордости и торжества? А мы здесь на турнире жизни, и против нас выступает семь черных врагов: сэр Гордыня, сэр Алчность, сэр Обжорство, сэр Блуд, сэр Гнев, сэр Зависть и сэр Леность. Пусть человек победит этих семерых, и он получит первый приз из рук нежнейшей царицы красоты — может быть, от самой девы Марии. Вот ради чего эти люди умерщвляют свою плоть, а также — чтобы подать пример тем из нас, кто слишком себя изнеживает. Повторю еще раз: они святые, божьи святые, и я склоняю голову перед ними.

— Очень хорошо сказано, mon petit, — ответил лучник. — Я не слышал более справедливых слов с тех пор, как умер старик Дон Бертран, а был он одно время капелланом Белого отряда. Очень храбрый был человек, но во время битвы при Бринье его проткнул насквозь солдат из Эно. За это, когда мы прибыли в Авиньон, к его святейшеству папе, того солдата отлучили от церкви; но так как мы не знали ни его имени, ни кто он, а только одно: что был под ним серый в яблоках конь, боюсь, не постигло ли отлучение кого-то другого.

— Значит, ваш отряд удостоился тогда преклонить колени перед нашим святейшим отцом папой Урбаном, опорой и средоточием христианства? — с интересом спросил Аллейн. — Может быть, вам и самому удалось узреть его величественный лик?

— Я дважды видел его, — ответил лучник, — такой тощенький, крысоватый, на подбородке струпья. В первый раз мы выжали из него пять тысяч крон, хотя он очень сопротивлялся. Во второй раз попросили десять тысяч, но пришли к соглашению только через три дня, и я лично считаю, что лучше бы нам тогда просто разграбить дворец. Помню, управляющий его двором и кардиналы вышли вперед и спросили нас, согласимся мы взять семь тысяч, папское благословение и полное отпущение грехов или десять, но с бесповоротным отлучением и притом по всей форме. Мы были единодушного мнения, что лучше десять тысяч и проклятие, но сэра Джона как-то удалось уговорить, и мы получили отпущение и благословение — вопреки своей воле. Может, оно и к лучшему, ибо Отряд тогда очень нуждался в отпущении грехов.

Благочестивый юноша Аллейн был глубоко возмущен рассказом лучника. Он невольно посматривал вверх и по сторонам, нет ли где-нибудь тех вспышек молнии и ударов грома, которые, судя по «Acta Sanctorum»[42], обычно прерывают кощунственные речи безбожников. Но осеннее солнце изливало на землю свои яркие лучи как обычно, а бурая тропа мирно лежала перед ними, уводя в шелестящий, осыпанный золотом лес. Казалось, природа слишком поглощена собственными делами и совершенно равнодушна к тому, что достоинство римского папы оскорблено.

Все же Аллейн почувствовал на сердце некоторую тяжесть и укоры совести за то, что слушал подобные слова и уже тем согрешил. Все, что было внушено ему за двадцать лет монастырского воспитания, восставало против такого попустительства. Лишь после того, как он, бросившись наземь перед одним из придорожных распятий, горячо помолился и о себе и о лучнике, темное облако, омрачавшее его душу, рассеялось.

Загрузка...