«Слепой я, но вижу душою…» — эту строку из песни Барпы[35], единственную на белом листе бумаги, Шакир Рахманов написал еще вечером. А теперь ночь, и он все ходит и ходит от письменного стола до двери, и коврик у кровати, чернея рогатыми таинственными узорами, услужливо глушит его шаги. Гостиница давно спит. И город спит. И в прижавшейся к окну густой, августовской тьме маслянистыми пятнами расплываются вдали огни.
«Слепой я, но вижу душою…» Чего ж он, опытный, на пятом десятке лет, журналист, не может оторваться от этой давно знакомой строки. Или зря говорят, что у него хватка настоящего газетчика. Нет, он умеет работать, и заказанная ему статья о конференции в республиканском Обществе слепых завтра будет на столе редактора.
Эта ночь особенная… И словно он в номере не один; словно ходит рядом, постукивая палочкой, тот, с кем встретился вчера в залитом солнцем зале Общества слепых, вернее, не с ним — с судьбою его встретился, и с той девочкой в кумачовой косынке, с алеющей тюльпанами весенней землей, с глухими ущельями и своенравными в каменных перекатах горными речками… И в новой, по типовому проекту построенной гостинице с еще не выветрившимся запахом краски и лака почудился Шакиру и утробный вой старого пса Коктая. О, сколько в нем неприкаянности, боли! Из глубины лет прорвался к нему этот вой.
До кыштака, раскинувшегося километрах в двадцати от Джалал-Абада, Шакир со своими родителями добрался глубокой ночью — перекочевали с гор. Идти ночью по вертлявым узким горным дорогам — мученье. А что делать! Отец Шакира уже не мог, как бывало, пасти скот: то и дело болел. Работу бы ему полегче, да в горах работа известно какая — чабанская, она здоровых любит… Уже давно надо было перебираться к родственникам в долину, а председатель колхоза и слушать об этом не хотел: третий год война идет, людей в колхозе не хватает. Вот и пришлось перекочевывать с ишаками, навьюченными домашним скарбом, тайком, ночью. Холодно, ветрено, луна в прятки играет. Ишаки спотыкаются, падают, приходится заново навьючивать груз.
Но вот потянулись глухие, черные в ночи дувалы. И сразу со всех сторон кыштака — яростный лай собак. Из дома, возле которого они остановились, вышел рослый мужчина, помог снять поклажу. Потом он повел путников в темную юрту. Улеглись, не зажигая света, Шакир сразу заснул.
В ту ночь на новом месте, в чужой юрте Шакиру приснился страшный сон: всадники на всем скаку рубили головы друг другу, и он, Шакир, был с ними. Едва проснувшись, Шакир выбежал на улицу. Яркие лучи по-весеннему торопливого солнца уже озаряли заснеженные вершины гор и все ниже спускались по сбегавшим к селенью пологим холмам. А внизу, насколько хватало взгляда, простиралась широкая долина в клубящейся, сизой поверху розовеющей мгле. Небо над кыштаком уже наливалось синью, и в звонкой прозрачности утра чуть не над головой Шакира с криком проносились ласточки.
Шакир застыл как завороженный, забыв ночные страхи. Вдруг со скрипом приоткрылись ворота, напротив которых стоял Шакир, и вышел мальчик, ведя на веревке черную корову с белым пятном на лбу. Мальчику, как и Шакиру, было лет тринадцать Худой, скуластый, в рваной расстегнутой на груди бязевой рубашке и латаных штанах, он осторожными, неуверенными шагами подошел к арыку, протекавшему невдалеке от ворот, нашарил босой ногой край арыка, при этом его лицо оставалось чуть запрокинутым. Когда корова начала пить воду, он склонил голову, замер, напряженно вслушиваясь. И как только корова оторвала морду от воды, он повернулся, чтобы вести ее во двор, и тут Шакир увидел две белые точки вместо зрачков.
Через несколько минут слепой мальчик снова появился на улице. Следом за ним, как будто ждала этого момента, из ворот выбежала лохматая старая собака, бросилась к мальчику, виляя хвостом и чуть слышно скуля.
— Чего тебе, Коктай? — спросил мальчик и протянул вперед руку. Собака лизнула ее, потерлась о ноги хозяина.
Подтянув выше штаны и потуже затянув гашник, он громко закричал:
— Жокен! Эй, Жокен!
Из соседнего двора раздался грубоватый голос:
— Чего орешь?
— Выходи быстрее!
Слепой мальчик, оборачивая лицо то вправо, то влево, прислушиваясь к чему-то, осторожна обошел яму, где готовили глину, и остановился возле высокого дувала у сломанной арбы, нащупал оглобли, ногу поставил на ось и легко поднялся вверх. Уселся на край арбы. Собака улеглась в ее тени. Мальчик стал размахивать руками, словно правил лошадью.
— Но! Чу! — весело кричал он. Потом запрокинул лицо к небу и протяжно запел:
Тюльпаны красные колышет ветерок,
Просторен мир весенний и широк.
И вдруг, замолчав, достал из-за пазухи старый мешочек, засунул в него руку, поднес мешочек к уху и зашевелил губами, будто перебирал и пересчитывал что-то… Шакир позднее узнал, что в мешочке были альчики.
Кончив считать их, слепой, белозубо улыбаясь, слез с арбы и шагнул прямо к дувалу. Шакир испугался: сейчас ударится о него головой. Но этого не случилось: дойдя до дувала, слепой повернул направо и зашагал вновь вдоль него к холму, а потом бегом поднялся на склон. И еще раз крикнул:
— Жокен!
И тут на улицу откуда-то выскочил толстый мальчик в рваной одежде и побежал за слепым и его собакой. Шакира он, кажется, не заметил.
Шакир в первые дни не выходил из дому: он был застенчив, и все здесь ему казалось чуждым. Как быстро, как весело пробегали в горах дни, как не хотелось вечерами расставаться с товарищами, идти на зов матери в юрту. А здесь время словно остановилось.
Бескрайняя долина, по которой разбросаны маленькие кыштаки. И этот, такой же как они, незнакомый ему кыштак с коричневатыми, еще не расцветшими садами, с путаницей тесных, улочек и примыкающими друг к другу глинобитными дувалами, с домами под однообразными серыми крышами… Нет, он вовсе не похож на его родной аил, широко раскинувшийся в горах. Казалось, там не только люди, там и небо и солнце знали Шакира! А здесь… здесь и солнце чужое: оно не всходит над гребнем гор, как у них, и сразу не озаряет все вокруг — оно лениво поднимается где-то в конце долины, и лучи его такие слабые, что даже и не согревают людей. «Да и с кем здесь дружить, — думал Шакир, — с этим несчастным слепым… Как с ним играть? Он же ничего не видит. Или с тем толстяком, который проходит мимо, словно и не замечая меня». И он вспоминал своих друзей, оставшихся далеко в горах, и дни, проведенные с ними.
«Зачем мы сюда переехали?.. Почему отец оторвал меня от друзей?» Ему хотелось бежать куда глаза глядят, кричать, плакать — он знает: станет легче, если дать волю слезам. Он помнит, как покойная бабушка говорила его матери: «А ты поплачь, легче будет». Но он боится плакать, боится огорчить своих родителей: и без того больны, еле двигаются… Двое его братьев на войне — от них нет вестей. Трудные времена, голод. Не просто так перекочевали сюда: здесь родственники отца Шакира, с помощью одного из них отец стал колхозным сторожем. Нет, не виноват отец, что забросил свою чабанскую палку. Не на той-свадьбу спустились по горным тропам сюда. И Шакир не маленький, понимает это.
У дальних родственников, в доме которых они поселились, была девочка Жамал, ровесница Шакира, худенькая, порывистая, с горящими, как угольки, глазами. Жила она с родителями в юрте, рядом с домом. В первое время Жамал и Шакир сторонились друг друга. Но, видимо, поняв, как скучно и одиноко Шакиру, девочка посочувствовала ему:
— Пошли, Шакир, я познакомлю тебя с мальчиками, будем играть. Не бойся, я не позволю им бить тебя.
Весь вид Жамал говорил, что она готова защитить его. В ответ Шакир лишь покачал головой.
В конце концов Жамал уговорила его.
Они поднялись по косогору к двум тополям. Тополя были как близнецы: высокие, с мощными прямыми стволами. Никто не знал, сколько им лет, и не помнил молодыми.
В тени их, играя маленькими камушками, бился прозрачный родник. Вода его из каменной колоды текла по арыку в кыштак, тихо и светло звуча, будто замирающие струны комуза. Небольшой кыштак, в который судьба забросила Шакира, видно, был обязан своим существованием этому роднику, и теперь дети, как некогда их родители, шумя играли возле него в альчики.
— Это Шакир. Он приехал к нам навсегда. Шакир будет играть с нами, — разом выпалила Жамал и засмеялась.
Первым с ним за руку поздоровался толстый мальчик, в маленьких, косо вырезанных глазах которого вспыхнула презрительная усмешка.
— Жокен! — голос его звучал нарочито громко.
Шакир спокойно назвал свое имя.
— Меня зовут Калыс, — добродушно сказал мальчик с маленьким, в ладошку, лицом и торчащими вперед зубами.
А потом, насупив брови, встал с места тот слепой мальчик. Шакир подал ему руку, как и другим, но она застыла в воздухе. Некоторое время он стоял с протянутой рукой, не зная, что делать. Выручила Жамал: подняла руку слепого и притянула к руке Шакира.
Лицо Шакира вспыхнуло, он понял, что поступил неправильно: надо было взять слепого за руку.
Тот своей костлявой рукой крепко сжал руку Шакира:
— Тебя зовут Шакир?
— Да.
— А меня Саяк.
Черные, с мутными точками зрачков глаза зашевелились, дрогнули ресницы — казалось, слепой «смотрел» на Шакира. Левой рукой он быстро ощупал его кисть, плечо, грудь, как бы обмеривая, а потом отпустил его руку и отступил на шаг.
— Альчиков много у тебя?
— Нет, — ответил. Шакир.
— Как? Вы в своем аиле в альчики не играли?
— Нет…
— А во что играли? — вмешался в разговор Жокен.
— Играли в топ, — сказал Шакир тихо, — и в чижик.
— Во что, во что? В топ? Ха-ха-ха! В чижик? — заливался смехом Жокен, будто его пощекотал сам черт.
«Чего тут смешного? — недоумевал Шакир. — Играть в топ одно удовольствие». Вспомнилось, как вместе с ребятами вычесывал, растопырив пальцы, коров, как из этой шерсти скатывали топ — кругленький мягкий мяч, и потом, отмерив широкую площадку, прочерчивали посреди ее мету, и, разделившись на две группы, состязались в быстроте и ловкости. Тот, кому по жребию доставалось первому бить мячик палкой, старался послать его как можно дальше… Вот и он, Шакир, ударив мячик, стремглав, так что ветер свистит в ушах, устремился к мете — надо успеть опередить соперника, добежать до меты и вернуться к своим. Но мальчик из другой группы уже мчится за ним, норовя догнать его и ударить пойманным мячиком. Крик, шум. Обе команды вовсю горланят, подбадривая своих игроков.
Игра разгорается. Ребята гоняют друг за другом, взмыленные как кони, задыхаясь от быстрого бега, от свободы и счастья… Все это стремительно пронеслось перед глазами Шакира.
— Понятно, Жамал. Поздравляю тебя, — загадочно сказал Жокен и еще сильнее захохотал.
И мальчик с торчащими зубами, и слепой вопросительно, заулыбались, чего-то ожидая от Жокена. Глаза Жамал сверкнули, она взглянула на Жокена с ненавистью и вдруг, подняв камень, замахнулась на него.
— Ты что? Только попробуй… Разве не правда? Твой жених — вот он, — Жокен пальцем указал на Шакира.
Шакир шагнул к Жокену — в своем аиле кинулся бы на него с кулаками. Но кто знает этих чужих ребят? Может, у них принято так шутить? Пришел с ними знакомиться, а они… Шакир зло глянул в щелки глаз Жокена, стыдясь своей нерешительности и вместе с тем переживая горькое чувство унижения.
Жамал отвернулась от ребят, заплакала.
Слепой мальчик перестал улыбаться.
— Жамал! Жамал! — сказал он тихо и, подойдя к девочке, положил ей на плечи руки.
— Не плачь, Жамал! Жокен злится от того, что мы выиграли у него все альчики. Не плачь, Жаке, не плачь…
— Эй ты, несчастный слепой, — возмутился Жокен, — не подхалимничай! Думаешь, Жамал всегда будет твоими «глазами»?
Саяк оторвался от девочки. Брови его сошлись на переносице.
— Сам ты несчастный, лжец, урод! Аллах наказал твою мать!
— Не тронь мою мать! Она что, глаза твои выколола? Твою мать аллах наказал! Слепой!
Саяк кинулся на Жокена. А тот, перепрыгнув через арык, чувствовал себя в полной безопасности:
— Если бы у тебя были глаза, ты не дал бы нам жизни. Поэтому-то аллах и лишил тебя зрения.
Сделай Саяк еще один шаг, он угодил бы в арык, но лежавший под деревом, казалось, ко всему безучастный Коктай вовремя предостерегающе гавкнул.
Браня Жокена, Саяк вернулся к роднику. Успокоившись, начал играть с Калысом в альчики. И в самом деле, Жамал была «глазами» Саяка. Каждый раз, когда бросали альчики, она говорила Саяку, как они упали, и радовалась, когда его альчик вставал на алчы[36]. Выигранные альчики Саяк прятал в мешочек, а если проигрывал, давал альчик Жамал. Когда бросали альчики, он весь замирал, вслушиваясь.
Теперь Шакир невольно приглядывался к Саяку — вначале он не то стеснялся, не то боялся смотреть на него. Саяк был самым рослым среди этих мальчиков, толстогубым, с почти сросшимися на переносице бровями, и оттого казалось, что он все время хмурится. Лицо напряженное. В незрячих глазах какое-то движение, и только пятнышки зрачков неподвижны. И словно какая-то тень на лице, от которой крупные, белые, как молоко, зубы, кажутся еще белее.
Играет Саяк азартно, сжимая в руке альчики, называя их ласковыми именами, а добродушный, спокойный Калыс кидает их легко, беспечно, вроде не очень-то огорчаясь неудачей, весь вид его говорит: игра — она и есть игра.
С тихим звоном льется в арык вода, шумит листва тополей, и в стороне от ребят, положив голову на вытянутые лапы, наблюдает за игрой Коктай, словно разбирается в ней.
Прошло немного времени, и к ним подошел, дожевывая что-то, Жокен.
— Эй, Саяк, сыграем, что ли? — предложил он, словно между ними ничего не произошло.
— Будешь играть по-честному?
— А то как же!
Они кинули альчики. Повезло Саяку. И потом, чуть не каждый раз, альчики падали так, что он выигрывал. Жокен стал хитрить, опережая Жамал, говорил Саяку: «Твой альчик встал на таа, на пок, на чик»[37], хотя альчик вставал на алчы и выигрывал. Не стерпев этого, Жамал схватила за руку Жокена, но тот дернул ее за волосы и, вытаращив глаза, поднес кулак к ее носу. Девочка испуганно заморгала.
— Бери, мой альчик! Бери, мой рыжий альчик! Принеси мне удачу, — приговаривал Саяк, кидая альчик. Он на ощупь узнавал свои альчики и точно называл их имена.
Жокен иной раз давал ему выиграть. Но все меньше и меньше в мешочке Саяка оставалось альчиков. И вот у него остался лишь один большой красный альчик, в который был влит свинец.
— Еще будешь играть или хватит? — лениво спросил Жокен и встал. — Может, отдашь мне большой альчик за пять альчиков?
— Большой красный не променяю даже на сто альчиков, — сказал Саяк и тоже встал. Руки его дрожали, белки глаз покрылись красными прожилками.
Свой мешочек, полный альчиков, Жокен поднес к уху Саяка и потряс ими.
— Слышишь, твои альчики звенят!
— Бессовестный! — крикнула Жамал. — Обманул, а теперь дразнишь его.
— Обманул? — Саяк повернулся к Жамал.
— Да, грозил мне кулаком.
— Жокен, отдай мои альчики. Если не отдашь…
— А что ты со мной сделаешь, слепой? Я выиграл! Выиграл, и все.
— Ты не выиграл! Ты обманул меня, нечестный!
— Калыс, — не обращая на Саяка внимания, сказал Жокен, — я тебе должен десять альчиков. На, бери!
И тут Саяк кинулся на Жокена, повалил на землю, и они покатились вниз, дубася и кусая друг друга. Саяку помогал Коктай, вцепившийся в чапан Жокена. Шакир и Калыс бросились их разнимать. Саяк ударился головой об абрикосовое дерево, лоб его залила кровь. Вырвавшись из цепких рук слепого, Жокен отскочил, в сторону, в пасти Коктая остался клок его чапана. Схватив с земли камень, Жокен кинул его в Коктая. Тот отскочил и, яростно ощерясь, снова подступил к Жокену.
Протянув вперед руки, Саяк рванулся, туда, где ему почудилось частое дыхание Жокена. Поняв, что не сможет его поймать, слепой упал на землю и, царапая ее руками, заголосил навзрыд.
Заметив, что к ним, опираясь на костыль, поднимается учитель Бекмат, дядя Саяка, Жокен побежал вниз по косогору. Бекмат погрозил ему костылем:
— Я тебе!.. Смотри, попадешь мне в руки! — Потом, подойдя к Саяку, ласково сказал: — Вставай, мой азиз[38]! Достанется когда-нибудь этому дураку от меня. Ты добрый, хороший… Вставай!
На крик Саяка прибежала к роднику и Каныш, его мать, чернявая, высокая, худущая, в длинном мешковатом бязевом платье.
— Свет моих очей, униженный судьбой сынок, зачем ты унижен и людьми?! — причитала она, увидев окровавленное лицо сына. И вдруг яростно накинулась на него: — Несчастный! Почему Жокен не убил тебя совсем! Это тебе кара аллаха за то, что ты бросил учить священную книгу Коран. Оттого и на мне грех…
Она хотела ударить сына по лицу, но Бекмат оттолкнул ее. Тогда Каныш стала бранить Бекмата:
— Капыр[39]! Ты испортил моего сына. Сделал его капыром. Бог накажет тебя. Уже наказал: проклял тебя, оставил бездетным, одиноким, как засохшая арча. Мало тебе!
Шакир ничего не понимал: «Почему она то причитает над своим слепым сыном, то ругает его? В чем виноват Бекмат?»
Ночью Шакир долго не мог заснуть. В голову приходили неведомые прежде мысли: «Почему люди не могут понять друг друга? Почему один сотворен добрым, а другой — злым? Бога нет — говорят в школе, бог справедливый, все видит — говорят отец и мать. Но если он есть и если он справедливый, почему он дал глаза Жокену и не дал их Саяку?..»
С того дня у Шакира появилось, отвращение к игре в альчики. И хотя Саяк и Жокен вроде бы помирились, и Жокен уже не смел глядеть на Шакира презрительно — это после того, как, вступившись за Саяка, Шакир, не дав Жокену опомниться, сбил его с ног и прижал носом к земле. «Бродяга, пришелец, жалкий прихлебатель», — поднимаясь, закричал Жокен и тут же снова упал — теперь уже с разбитым носом. И хотя ребята попривыкли к Шакиру, признали своим, и хотя не раз ходил он с Жамал, Калысом и тем же Жокеном собирать на дальних лесистых холмах сушняк, и, случалось, делили там одну на всех ячменную лепешку, и хотя у всех у них старшие братья были на фронте, и была этим ребятам дана одна на всех тревога военных лет — Шакира не очень тянуло к сверстникам. Ему интереснее было там, где Бекмат.
…Шакир лежит, затаившись в траве, на невысоком пологом холме за домом Бекмата. Бекмат каждый день поднимается сюда. Рукава его серой, накинутой на плечи шинели болтаются. По пути останавливается несколько раз.
На холме долго стоит сгорбившись, опираясь на костыль, глядя на долину. Потом расстелет на земле шинель и, улегшись на нее, прикроет полою шинели раненую ногу. Таких людей, как Бекмат, обреченных на смерть, Шакир еще не встречал. «В его легких осколок бомбы, доктор ему сказал: помрешь…» — так шепотом говорят мальчики, когда увидят Бекмата, повторяя эти слова, словно для того, чтобы не забыть их.
Осенью, когда Бекмат приехал из госпиталя, его не встретила жена, умерла от родов. «У него много горя. Хотя бы сына ему аллах оставил. Да, да, он человек, переживший большое горе… Когда аллах горем ожег животных, замычали коровы, заблеяли овцы, заржали лошади, заорали верблюды и задрожали деревья, прижались к земле травы от поднявшегося на ней гвалта. И тогда аллах ожег горем людей. И видит: один умирает, другой плачет, третий смеется, а четвертый злорадствует. И тогда аллах повелел: пусть горе останется с людьми. Только они могут перенести его. С тех пор неизбывно людское хоре. Вот, и бедный Бекмат познал его, терпит…» — так говорили о Бекмате женщины.
Иной раз Бекмат поднимается на холм со своим маленьким комузом, который он сделал из арчи и выкрасил урючной краской. Лежа на боку, тихо играет на нем.
В своем аиле Шакир несколько месяцев ходил в дом одного старого комузиста. Тот научил его играть некоторые несложные мелодии. Но обучавший Шакира играл совсем не так: громко, сильно ударяя по струнам ногтями, а Бекмат тихо перебирал их пальцами. Его маленький комуз говорит печально, будто прощается с жизнью, прощается, воспевая ее благоуханье, радости и мечты. Мальчики к Бекмату и близко не подходят, им скучно слушать его мелодии. Один лишь Шакир сидит здесь. Мелодии Бекмата он воспринимает всем сердцем и словно уносится в родные горы, устремляется к вершинам, к небу и вновь возвращается к своим друзьям, которые далеко отсюда.
Чистые звуки мелодии сменяются неясным бормотаньем струн. Бекмат ставит свой комуз возле себя, ложится на шинель лицом к земле.
Иногда Бекмат сидит на холме долго, даже после заката солнца. Возле него собираются аксакалы, разговаривают о том о сем, не обращают внимания на комуз. «Эх, послушали бы лучше мелодии Бекмата», — вздыхает Шакир. Нет, видно, Бекмат не стал бы играть им, хотя бы и просили. Он не считает себя комузистом и потому играет только для себя. А может быть, не хочет рассказывать другим про свою печаль, не хочет вызывать у них жалость к себе… Случается и так: дотронется до струн, старики, рядом приумолкнут, но, едва зародившись, мелодия обрывается. А потом кто-то из сидящих закашляет, или Бекмат сам, отвлекая их внимание от комуза, начинает говорить о чем-нибудь.
…Шакир, как обычно, сидя в стороне, внимательно слушает их разговоры. Вдруг от старых тополей у родника в вечерней тишине донеслась протяжная песня, не киргизская — русская.
— Сыновья кузнеца Антона, и Саяк наш с ними, — сказал кто-то.
— Быстро он научился русскому языку. Вот так память! Один раз услышит — и хватит, никогда уже не забудет.
— И путь запоминает, стоит лишь с ним однажды пройтись.
— Смотри-ка, — удивленно воскликнул отец Шакира, — слепой, а не собьется с дороги!
— Аллах не дал ему глаз, но не оставил в беде. Когда до войны его отец пахал далеко отсюда, за двумя перевалами, Саяк ему носил еду. И ни разу не заблудился.
— У него есть опорный дух, — прошамкал дед Калыса, усаживаясь поудобнее.
«У него есть опорный дух» — эти слова поразили Шакира. Мальчику привиделся белобородый, со светящимся лицом, старик в белых штанах и рубашке. Он вел Саяка, протянув ему конец своего посоха. Шакир даже немного испугался этого странного старика и подвинулся поближе к мужчинам.
— Трудно ему без отца, — тихо сказал Бекмат, уронив голову.
И словно эхо отозвались сочувственные, дрожащие, слившиеся в неподвижном воздухе голоса:
— Да, трудно. Ох как трудно!
— Будь проклята эта война!
— Видно, не останется на земле людей с неранеными сердцами.
А от родника доносилась будоражащая кровь, широкая русская песня, и вместе со звонкими голосами сыновей кузнеца звучал глуховатый, сильный, протяжный голос Саяка. Лишь одно слово в этой песне было знакомо Шакиру — война.
— Завтра Антон перевозит семью в город к родственникам — самого-то в аскеры забирают, дай аллах вернуться ему с войны.
— Добрый человек, и брат его Иван такой же был… Э, Бекмат, в один день похоронки пришли на Ивана и на твоего брата Акмата.
Шакир впервые слышал, что отец Саяка Акмат погиб на войне. А он, оказывается, родной брат Бекмата.
— Зрячим-то ничего, а как сложится судьба этого слепого? И мать у него больная… последнее время совсем разумом помутилась.
— Зачем ты, Бекмат, обидел божьего человека, помешал ему учить детей, — произнес осуждающе дед Калыса.
— Какая там учеба… — махнул рукой Бекмат.
— Как же? — удивился один из стариков. — Если учить Коран — не учеба, то что такое учеба? Саяк-то уже чуть не все суры[40] слово в слово знал.
— Мог бы добывать себе хлеб…
— Еще немного и стал бы кары[41], — поддержал чей-то голос.
— И без того слепой… — не вступая в спор со стариками, тихо промолвил Бекмат.
О молодом мулле Шакир уже слышал от ребят.
Он появился в кыштаке в первый год войны. Сначала читал молитвы в домах стариков и старух, а потом по вечерам стал учить детей Корану. Родители щедро платили мулле деньгами и зерном, и каждый принимал его в своем доме как посланного самим аллахом святого. Но «святой» оказался дезертиром, его увезли милиционеры. Говорили, что он сын какого-то почитаемого старого муллы. Говорили еще, что сообщил милиционерам о мулле вернувшийся из госпиталя Бекмат. К этому поступку Бекмата люди относились по-разному: одни поддерживали Бекмата, другие ругали его. Вот и сейчас, болея за судьбу Саяка, вспомнили о мулле…
— Хорошо, что ты вернулся, — сказал отец Шакира Бекмату, — все же есть у слепого теперь опора.
— Э, аксакал! — Бекмат тяжело вздохнул. — Я, правду сказать, получеловек. Нить моей жизни истончилась… Скоро, наверно, покину этот свет.
— Не говори так, сынок! Велика щедрость аллаха. Ты уже стал ходить, теперь выздоровеешь.
Бекмат чуть заметно покачал головой и тихо продолжил:
— Сколько ни скрывай болезнь, все равно смерть не обманешь.
Аксакалы замолчали.
Долго молчали. Потом все встали и, отряхнув полы, пошли по домам.
…Той ночью Шакир долго не мог, уснуть. Все мерещился ему белобородый старик, босой, в белых штанах и рубахе, и Саяк, держащийся за его посох.
Возвратившись после тяжелого ранения в родной кыштак, Бекмат заметил, что немало его земляков, и не только старики и старухи, но и его сверстницы, то и дело возносят хвалу аллаху. Такого до войны не было. «Наверно это от черных вестей-похоронок… Родители, жены, невесты, будучи не в силах оберечь дорогих им людей, обращают мольбы к аллаху. Люди в страхе. Вот и мать Саяка совсем обезумела, узнав о гибели любимого мужа Акмата… Пройдут эти страшные годы, и снова развеется религиозный дурман» — так думал Бекмат. Сам он чудом выжил после тяжелого ранения — об этом сказали ему врачи. Но он знал и то, что времени ему отмерено немного. Нет, его, Бекмата, не завлекут сказки о загробном мире. И однако же он верил, что смерть — это еще не конец всего. Разве было бы на земле столько замечательных песен, разве звучал бы так простой самодельный комуз, если бы на погребальных носилках вместе с окаменевшим телом человека уносили его любовь, надежду, весь свет его жизни? Нет, это все остается на земле, с людьми, как остаются в нем, Бекмате, пока жив, его мать, отец, скончавшаяся во время родов Самар, фронтовые друзья, погибшие в боях.
Но «набожность» земляков, как вскоре узнал Бекмат, была связана и с тем, что в кыштаке появился мулла Осмон. Ходит по домам, совершает обряды, вот уже третий год приобщает детей к религии. Среди них и Саяк — он сам рассказал Бекмату о «школе муллы», не преминув сообщить при этом, что лучше его, Саяка, никто из ребят Корана не знает.
Ну что ж, раз есть верующие, пусть будет и мулла… Но то, что мулла калечит души детей, — этого учитель Бекмат стерпеть не мог.
— Хороший человек мулла Осмон? — осторожно спросил он у Саяка.
Тот уверенно кивнул головой.
— Милый мой, — сказал Бекмат, ласково потрепав жесткие, как смоль, черные волосы Саяка, — не ходи больше к мулле Осмону.
Саяк вздрогнул, поднял на Бекмата свои невидящие глаза:
— Почему?
— Потому что этот путь к хорошему тебя не приведет…
— Бекмат-аке, как же не приведет к хорошему! — Саяк отшатнулся. — Мне на учиться?! Я ведь скоро стану кары — угодным аллаху, уважаемым людьми… Опомнитесь, Бекмат-аке!
— Что ты кричишь, как маленький ребенок, — старался успокоить его Бекмат, — ты ведь уже большой, можно сказать, джигит. Слушай меня спокойно.
— Чего мне слушать, когда я наизусть знаю весь святой Коран! Три года днем и ночью, не щадя сил, учил его. Уже могу служить людям, быть мостом между ними и аллахом милосердным. Как же иначе мне жить? С голоду умереть, что ли? Зачем вы лишаете меня хлеба, который только так и могу заработать?
— Кто это тебе сказал?
— Мой мулла — мулла Осмон.
— Знаешь что, Саяк, — тихо промолвил Бекмат, — религия — ложь, а всякая ложь — зло.
— Что вы? Молчите! Слушать вас — грех! — Саяк пальцами заткнул уши.
В тот же день, зайдя в дом тракториста Кадыра, вместе с которым ушел на фронт, целый год был в одном взводе, Бекмат застал там за дастарханом на почетном месте муллу Осмона — здорового, красивого тридцатилетнего мужчину с пышной каштановой бородой.
«Так вот какой этот Осмон, в которого влюбляются молодухи! О нем даже песни поют». Одну такую песню Бекмат слышал:
Ах как сердце томится и ноет,
По ночам не берет меня сон.
И куда ни пойду — предо мною
Черноглазый мулла Осмон.
И по тому, как переглянулись хозяйка и мулла, Бекмат догадался, что пришел в этот дом не вовремя. Хотелось, не сказав ни слова, круто повернувшись, уйти. Но так, зайдя в чужой дом, не поступают, и он, вымыв руки, уселся за дастархан, справился о здоровье хозяйки, и домочадцев, и их родственников, отпил глоток зеленого чая и, хотя был голоден, едва прикоснулся к плову. Хозяйка отвечала односложно, и Бекмат слушал ее невнимательно — присматривался к мулле. Все в нем его раздражало: и холеные белые руки, и длинные жирные от плова пальцы со старательно подстриженными ногтями, и яркие, непривычно теплые глаза, таившие испуг… А больше всего раздражало, что этот самодовольный, сытый, избалованный женской лаской человек здесь как свой. А он, Бекмат, с перекошенным ртом бежавший вместе с Кадыром в атаку по усеянному трупами полю, здесь, в доме Кадыра, словно чужой. И в какой-то миг Бекмат понял: перед ним не мулла, а ловкач и трус. Он ненавистнее врага. Его нельзя спугнуть. И Бекмат заговорил с Осмоном дружелюбно, прикинувшись безразличным ко всему человеком.
А на следующий день, когда, забрали муллу, обнаружилось, что он — дезертир. Удивлялись этому в кыштаке все, кроме Бекмата.
После того как Саяк узнал, что милиционеры увезли муллу Осмона, связав ему руки, он долго не мог прийти в себя. Сомнения мучили его, разрывали на части. В ушах звенели слова Бекмата: «Твой отец, защищая Родину, пал смертью храбрых, а этот трус восседал здесь да почетном месте, дезертир проклятый!» Но Саяку не верилось, что мулла — дезертир. Дезертиры в его представлении были не такие: они от страха прятались высоко в горах, в пещерах, месяцами не мылись, от них, должно быть, еще издали смрадом разит (а слепой Саяк особенно болезненно и остро ощущал состояние окружающих — их настороженность и страх). Нет, мулла Осмон не такой… А хоть бы и был он не мулла? Ну и что из того? Пусть не мулла — просто Осмон; пусть, как говорит Бекмат-аке, это не настоящее его имя — учил-то он нас словами из Корана. Святая книга… Но Бекмат-аке говорит: «Религия — ложь, а ложь — зло». А он правдив. Но и он — человек, и может ошибаться, тут же успокаивал себя Саяк, и потом, разве может какой-то дезертир, жалкий, озверевший, знать так много? Разве может быть у него такой спокойный, ровный, чуть хрипловатый голос, как у того, кто читал нам Коран? Он, Саяк, запомнил не просто суры из Корана, но суры, произнесенные этим голосом, запомнил все проповеди муллы Осмона.
— …Милые дети, родители привели вас ко мне, чтобы вы стали настоящими мусульманами, познали учение аллаха. Верьте каждому моему слову. Кто усомнится в этом учении, того покарает аллах. Он может отнять ногу, руку… Но самое страшное — такой человек на том свете попадает в ад.
— Как может аллах знать все о каждом из людей? — удивленно спросил кто-то из мальчиков.
— На этот вопрос я пока не отвечаю и за него не наказываю, потому что вы еще не ведаете основ нашей религии, — строго сказал мулла. — Но с завтрашнего дня тех, кто станет задавать такие глупые вопросы, буду бить этими прутьями, — мулла поднял связку прутьев, лежавшую рядом с ним. — Сидите тихо и слушайте. — Потом, помолчав, заговорил совсем по-другому, мягко, напевно: — Все, что вы видите, и все, что не видите, но что есть, сотворил аллах. Аллах сотворил мир… И увидел аллах, что люди бродят по свету как скоты. И решил установить порядок, и ниспослал с неба нашему пророку Мухаммеду священную книгу Коран. В ней записаны веления аллаха, которые мы, мусульмане, должны, выполнять. Мусульмане должны ни на минуту не забывать аллаха, всемогущего, милосердного. Им запрещается воровать, лгать, грубить и вредить другим людям. И велит аллах подчиняться на земле тем, у кого власть, и всем их представителям. Все, что они потребуют, мусульманин должен отдать, и, если они бьют тебя, ты не должен сопротивляться, потому что ты их тысячу раз будешь бить на том свете. Чем больше ты страдаешь на этом свете, тем счастливее будешь на том… На твоем правом плече сидит божий ангел и записывает твои богоугодные дела, а на левом плече тоже сидит божий ангел и записывает твои грешные дела. И настанет Судный день, и сам бог будет судьей и взвесит твои богоугодные и грешные дела. И если перевесят богоугодные, пошлет тебя в рай, где будешь жить в блаженстве вечном. А кто многогрешен — тому дорога в ад, и он будет гореть в огне, будет вариться в кипящем котле, и будут бросать его в пасть дракона. Земной мир — бренный мир. Вы должны помнить об этом, чтобы не попасть в ад.
Мулла Осмон замолчал.
— Что мы должны делать для этого? — раздался испуганный голос Жамал.
— Послушным надо быть, следовать всем велениям аллаха и пять раз на день молиться.
— А как быть мне? Я ведь слепой, — спросил Саяк.
— Таким, как ты, религия помогает. Хорошо выучи святой Коран, весь наизусть, и проповедуй его людям: читай им суры. И исцелятся больные, и очистятся заблудшие, и за твои богоугодные дела будет тебе блаженство рая на том свете и хлеб насущный на этом. Ты будешь в самом красивом месте рая, и прозреешь там, и будешь видеть вечно.
Как воспрянул Саяк духом! Сколько было надежд! И вот все рухнуло.
Бекмат понимал, как не просто освободиться его слепому племяннику от религиозных представлений. Опытный учитель, он разговаривал с ним как с равным.
— Слушай, Саяк, религия говорит: подчиняйся представителям власти, ибо такова воля аллаха. А разве этот Осмон, или как его там настоящее имя, подчинился? Нет. Его призвали в армию, а он сбежал, стал дезертиром. Значит, учил он тебя тому, во что сам не верил. Что ты на это скажешь?
Саяк молчал.
— Нет, дорогой мой, надо не богу молиться, которого нет, а быть всегда, честным и смелым, быть выше обид и горя, добиваться своей цели. Не зря говорят русские: человек — кузнец своего счастья. И у нас, киргизов, издревле превыше всего ценится в человеке смелость, непокорность судьбе. Вот в эпосе «Эртоштук» люди восстают против злых таинственных духов и в конце концов побеждают, их. А в нашем великом «Манасе» люди сражаются с захватчиками и ценой многих жертв обретают свободу.
— А как быть мне? Без Корана как я себе добуду кусок хлеба? — спросил Саяк со слезами.
— Ты будешь учиться, — уверенно сказал Бекмат. — Будешь постигать науку, открывающую истинный смысл жизни, суть человеческого бытия.
— Но я слепой…
— Есть особые школы, в которых учат таких, как ты.
Саяк стал часто приходить, домой к Шакиру. Может, потому, что считал теперь его своим близким товарищем, а может, из-за родственницы Шакира Жамал, зайти к которой Саяк стеснялся: девочка ведь… Поначалу Шакир не знал, как вести себя, как разговаривать со слепым — недоверчивым, все время прислушивающимся к каждому шороху, порой резким, грубым. Конечно, у Саяка была причина не доверять своим ровесникам. Взять хотя бы Жокена. Вроде помирился с Саяком… а вдруг взял и поставил поперек дороги волокушу. Наткнувшись на нее, Саяк упал и сильно оцарапал колено.
— Ты что, слепой, что ли? — насмешливо крикнул Жокен.
Шакир поднял Саяка, повел его домой, и, опалив на очаге кусок кошмы, наложил на рану и перевязал лоскутом.
«За что Жокен так ненавидит Саяка?» — недоумевал Шакир. Но как-то вечером, стоя за дувалом, он невольно подслушал разговор Жокена и Жамал:
— Жокен, зачем ты так! Он же ногу поранил, а могло быть еще хуже.
— Если будешь дружить с этим слепым, я ему все ноги переломаю! — угрожающе прошипел Жокен.
— Вот скажу Бекмату-ага, как над слепым издеваешься, из школы тебя выгонит.
— Думаешь, Бекмат-хромой учить нас будет? Жди! Ну и дурочка! Он же еле ползает, помрет скоро.
Девочка всхлипнула и ничего не ответила.
— Жамал, — нерешительно заговорил Жокен, — зачем тебе этот слепой урод? Почему не дружишь со мной?
— Потому что ты злой, Жокен. Аллах накажет тебя!
…Постепенно Шакир привык к Саяку. Временами он даже забывал, что Саяк ничего не видит. Обостренное чутье и слух в немалой мере заменяли слепому от рождения мальчику зрение. Он почти всегда знал, что происходит вокруг.
Они бродили по пологим холмам, валялись в густой мягкой траве, вскакивали и, схватившись за руки, падали навзничь, подставляли свои скуластые лица солнцу и ветру. Шакир глядел в праздничную синюю даль, и не мог представить, как это жить без нее. Он закрывал глаза, пытаясь ощутить мир, каким, знает его Саяк, но солнце проникало сквозь сомкнутые веки, и еще нежнее обнимала теплынь лета, наполненная легким полдневным звоном и стрекотанием кузнечиков.
В такой вот полдень и рассказал ему Саяк легенду про Тоштука.
— Тоштук[42] в подземном мире спасает птенца огромной сказочной птицы Алпкаракуш, вырывает его из пасти дракона. И говорит тогда Алпкаракуш: «За добро я плачу добром, я готова служить тебе». И отвечает Тоштук: «Преследуя семиглавого дива, очутился я в подземном мире. Помоги мне подняться на поверхность земли». И молвит Алпкаракуш: «Ладно, подниму тебя на своих крыльях. Возьми, только с собой сорок кусочков мяса и сорок кашиков[43] воды. Когда буду лететь над бездной, поднимаясь все выше и выше, и скажу тебе: «пить» — подашь мне припасенной водицы кашик, а когда скажу: «есть» — подашь мне мяса кусочек.
Так и сделал Тоштук. И сел да широкую спину птицы. Из подземного мира к свету, к свету белому, птица взлетает, поднимаясь меж стен отвесных, среди скал, словно пики, острых. Скажет «пить» — и Тоштук вливает в клюв раскрытый водицы кашик, скажет «есть» — и Тоштук подает ей припасенного мяса кусочек. И совсем уж, совсем немного до родной стороны поднебесной. И Тоштук, замирая, слышит посвист ветра и конский топот. Но уже в бурдючке ни капли не осталось воды, и мяса не осталось в платке у Тоштука. Просит пить усталая птица — ничего он ей дать не может, просит есть, красный клюв раскрывая, — ничего он ей дать не может. И он чувствует, как, обессилев, начала опускаться птица. И тогда… — голос слепого рассказчика дрогнул, — тогда Тоштук вырывает свой глаз и дает его птице в кашике вместо воды, и от икр своих отрезает кусочек мяса и кладет его в клюв птице. Взмахнув широкими крыльями, Алпкаракуш в один миг доставляет Тоштука на поверхность земли.
И, не жалея, что ослеп на один глаз, Тоштук благодарит Алпкаракуш. А та спрашивает: «Тоштук, почему последние кашик воды и кусочек мяса были особенно сладки». Тогда Тоштук возьми и скажи ей всю правду. «Я не улечу, оставив тебя слепым», — говорит Алпкаракуш, и она проглатывает Тоштука и через минуту срыгивает его. У Тоштука появляется глаз, острее, чем тот, что был прежде. А потом Тоштук прощается с Алпкаракуш и, радостный, отправляется к своему народу, к своей любимой жене, о которой так тосковал.
Радость Тоштука Саяк переживал, как свою. Его всегда сосредоточенное лицо прояснилось, он широко улыбался, обнажая крупные, до блеска белые зубы.
Затем он вдруг спросил у Шакира:
— Как думаешь, Алпкаракуш и теперь живет?
Шакира этот вопрос застал врасплох, и он сказал неуверенным голосом:
— Наверно…
— Конечно, жива, — разволновался Саяк. — Такая птица не может умереть. Вот ведь как хорошо!
Осенью сорок четвертого года почти до самого ноября ребята работали в поле, помогали колхозу. Потом начались занятия в школе. Шакира зачислили в седьмой класс. Перед ним на первой парте сидели Жамал и ее подружка Самар. А за спиной у него — Жокен и Калыс. Маленькая школа в родном горном аиле теперь казалась ему воплощением тишины и порядка. Здесь же, на переменах, да и на уроках, случалось, поднимался невообразимый шум и гам, и некому было навести порядок, приструнить шалунов: все учителя женщины…
Из учителей-мужчин с войны вернулся лишь Бекмат. Но работать в школе ему не под силу. Он только смотрит со своего холма глубоко запавшими глазами на одноэтажную, длинную, неряшливо побеленную школу.
В седьмом классе тридцать с лишним учеников, но ни с кем Шакир не дружит по-настоящему. И не потому, что нет среди них хороших ребят: боится завести новых приятелей, считает, что этим оскорбит своего слепого друга. А Жокена и Калыса Шакир и вовсе сторонится. Чуть что, Жокен начинает сквернословить. Он и Калыс все время вместе. Но Жокен на каждом шагу насмехается над Калысом: то толкнет его, то бранит при ребятах. А безвольный, робкий Калыс угодливо улыбается. «Странный этот Жокен: нет Саяка — издевается над Калысом, — думает, глядя на них, Шакир. — Почему он такой злой и жестокий? Может, оттого, что дома ему достается, вечно ходит в синяках».
Отец Жокена, Капар, — коренастый хмурый человек. Он чуть не каждый день подправляет свой дувал — самый высокий в кыштаке. Что делается в этом дворе, с улицы не видно. Люди редко заходят туда. По вечерам он не поднимается на холм, куда приходят мужчины обменяться новостями. Жокена бьет нещадно камчой и кулаками. И все как-то даже привыкли к истошному крику мальчика, доносящемуся с этого, двора. Говорят, что отец Жокена нездешний: перекочевал откуда-то во время коллективизации…
«А может, Жокен злой вовсе и не потому, что и отец у него такой. Вот ведь у Калыса отец двумя орденами и медалью «За отвагу» награжден. Все видели его фотографию в газете. А Калыс — трус». Правда, поначалу-то Шакир иначе о нем думал…
Из всего класса по душе Шакиру одна Жамал. Все в ней ему нравится. А то, что она — «глаза» Саяка, а он — друг Саяка, невольно сближает их. Но Жокен и Калыс дразнят: «влюбленные». Это Шакира задевает, и ему не остается ничего иного, как быть подальше от Жамал.
Возвращаясь с уроков, Шакир еще издали замечает Саяка. Даже когда вдруг захолодало и небо заволокли тучи и дул пронизывающий ветер, Саяк встречал Шакира: стоял посреди улицы, пряча замерзшие пальцы в рукава своей не по росту короткой ветхой телогрейки.
— Эй, Шакир, идешь, да? — улыбался он, обнажая свои крупные зубы.
Шакир удивляется: «Неужели мои шаги звучат не так, как шаги других? Наверно, не так, иначе как он их различает? А может, ему помогает тот белобородый старик со светящимся, лицом?» Иной раз Шакиру кажется, что вот-вот старик выглянет из-за плеча Саяка.
— Замерз? — сочувственно спрашивает Шакир, пожимая холодную руку Саяка.
— Ничего, — небрежно отвечает тот, — скоро потеплеет.
И в самом деле, наступили теплые, солнечные дни. Шакир и Саяк снова выбирались из кыштака, бродили по побуревшим шуршащим травам. Но не было той летней беспечности, легкости, когда вдруг ни с того ни с сего мчались они, как джейраны, по ровным склонам, летели, почти невесомые, как пух одуванчиков. Теперь настороженные шорохи, опережавшие их шаги, и сам воздух, по-иному теплый и вовсе не ласковый, напитанный полынной горечью — не той густой, летней, а перестоявшейся, прелой, — все будило тревожные мысли, тянуло сквозь суету к вечному. И они думали о мире, о непостижимых людским умом бесконечности и вечности. И не от дум возникали слова, а от слов — думы, ибо в родном им языке, граненном тысячелетиями, билась пытливая мысль.
То, что бога нет, — им более-менее было ясно. В самом деле, если б миром правил милосердный всемогущий аллах, то, конечно, сразу бы расправился с Гитлером и вернул их близких да и тысячи других людей домой здоровыми и невредимыми. Но если бога нет, то что есть? И вообще, ради чего живет человек? Вот о чем говорили они. И каждый из них ведал то, что не ведал другой: один жил на свету, другой — во тьме.
Однажды после школы Шакир не нашел Саяка на улице. Подойдя к его дому, покричал, вызывая друга, но тот не вышел. Шакир встревожился: что же случилось? Но зайти в дом не решился: у Саяка он никогда прежде не был, к тому же побаивался матери его, Каныш, — вдруг возьмет и прогонит. Да и Саяк не приглашал никогда… из-за нее, конечно. Говорит, раньше была совсем не такая. Теперь не только дети, все в кыштаке ее побаиваются, обходят стороной. Шакир стоял в нерешительности, не зная, что делать. И тут из дома Саяка вышел Бекмат. Заметив Шакира, подозвал его к себе:
— Приятель твой напоролся где-то на гвоздь, я перевязал ему ногу. Пусть посидит нынче дома. Не стесняйся, иди побудь с ним… Ты что, со школы идешь? — спросил Бекмат, глядя на сумку в руке мальчика.
— Да.
— Эджеке Кыйбат видел там?
Шакир кивнул. Эджеке Кыйбат — директор школы.
— Вот эту справку от доктора завтра передай ей. Скажи, если деньги будут, Бекмат просил принести. — Он вынул из нагрудного кармана полинялой солдатской гимнастерки маленькую, вдвое свернутую бумажку с жирной черной печатью.
— Не потеряй. Положи в сумку. Вот так, хорошо. А теперь иди к нему.
…В темном коридоре Шакир нашарил: дверь, и она сама открылась. В нос ударил сырой заплесневелый запах. В комнате был полумрак. Из мутного, почти под потолком, окошка лениво сочился свет. Сначала Шакир заметил несколько старых тушаков[44], сложенных горкой у стены. Потом разглядел, какой здесь беспорядок: посуда разбросана, казан и деревянные чашки немыты, всюду какие-то грязные тряпки, стены от копоти черные.
Каныш стояла у тусклого зеркала, висевшего на стене, расчесывала длинные черные волосы и пела.
Шакир поздоровался с ней, Каныш не ответила, скользнула по нему невидящим взглядом.
Саяк лежал с перевязанной ногой на кошме. Услышав шаги Шакира, он приподнял голову и весь просиял. Шакир сел рядом с Саяком и молча крепко пожал ему руку. Так же молча Саяк нащупал сумку Шакира, вытащил из нее учебники, полистал их, прислушиваясь к шелесту страниц, и горячо зашептал:
— Мой Бекмат-аке обещал: «Немного поправлюсь и отвезу тебя в школу для слепых, будешь учиться». Да, так и сказал…
— Твой дядя слов на ветер не бросает, такая школа есть — я еще у себя в аиле слышал о ней, — солгал Шакир, стараясь поддержать друга.
— Надеешься на Бекмата?! — пронзительно закричала Каныш. — Он ничего тебе не сделает. Он убийца твоего отца!
Шакир готов был ко всему, оа знал, что мать Саяка сошла с ума, и все же от этих слов ему стало не по себе.
Каныш бросила на пол расческу, одним прыжком подскочила к Саяку, схватила его за ворот и, подтащив к двери, вытолкнула в коридор. Подобрав учебники и телогрейку Саяка, Шакир бросился следом.
— Убирайся и ты, ученик шайтана, — крикнула ему вдогонку Каныш.
Шакир привел сильно хромавшего Саяка к себе домой и обо всем рассказал отцу.
Отец Шакира, Рахман, старался успокоить Саяка:
— Ничего, сынок. Каныш, бог даст, вскоре придет в себя. Все будет хорошо. А сегодня оставайся у нас. Шакир — твой друг. Вместе будете спать.
Мать Шакира покормила ребят, а когда свечерело, уложила на одном тушаке, укрыв теплым ватным одеялом.
Саяк вскоре заснул. А Шакир долго не мог сомкнуть глаз, все думал о Саяке. Неужели его судьба будет такой, как у слепого старика Такетая? Шакир с детства знал Такетая, жившего в доме на холме.
Маленький Шакир каждый день пробуждался от крика Такетая: «Ку-у-у, а-айт!» Слепой старик до вечера неустанно кричал и, пугая воробьев, грохотал дырявым ведром. Родня Такетая сеяла просо на склоне ниже их дома. Пока это просо не убирали, стеречь его от воробьев было делом Такетая.
Наверное, у Такетая не было «опорного духа», такого, как у Саяка. Потому он не мог ходить так свободно по аилу и по холмам. Он знал только тропинку, протоптанную им самим вокруг поля, и, намаявшись за день, еле находил свой дом.
Когда его семья перекочевывала на джайлоо, Такетай оставался в доме один. Вечерами ел свою затвердевшую лепешку, пил перекисший айран — прямо из деревянного ведра, а потом ложился спать, укутавшись войлоком, в котором было полно блох. Огонь в очаге зажигать ему не разрешали, боялись, сожжет дом. Привозили с джайлоо целый чанач[45] айрана и выливали в деревянное ведро. Стоило только близко подойти к дому, и в нос ударял запах перекисшего айрана.
Один год не сеяли просо. По этой причине или из жалости к слепому старику — пусть на джайлоо попьет немного кумыса — Такетая увезли на сером быке на пастбище.
Его семья и семья Шакира и на джайлоо были соседями. И там, когда перекочевывали на новые места, на серого быка навьючивали вещи, а на них усаживали Такетая, наказав держаться покрепче. Там, на джайлоо, Такетай караулил масло и курут[46] от собак.
Однажды при перекочевке серого быка ужалил овод. Бык, взбрыкнув, пустился вскачь, слепой Такетай ударился о накренившееся ореховое дерево, упал на землю и сломал позвоночник. Думали, вот-вот помрет. Но Такетай не умер. Несколько дней пролежал под навесом, а потом его на быке привезли в кыштак.
Прошли месяцы, прошел год. Такетай так и не встал на ноги. В углу коровника настелили соломы и туда положили Такетая, укутав войлоком. Так он все время и лежал. И голос его слабел, уже еле слышался. Но он дышал, сердце его билось.
Кто бы ни приносил ему еду, он просил об одном:
— Люди, убейте меня! Не пожалейте одну пулю, а если пожалеете — убейте камнем. Доброе мне сделаете, доброе.
У кого рука поднимется убить его? Так и лежал он между жизнью и смертью. Наверно, и теперь еще мучается…
«Неужто и Саяку уготовлена такая участь?! Нет, нет, — успокаивал себя Шакир, — у Саяка есть «опорный дух». И, засыпая, он снова, увидел белобородого старика и Саяка, идущего за ним в своей короткой ветхой телогрейке.
…Пару дней спустя родители послали Шакира на базар в Джалал-Абад с одним их родственником купить соль, спички и другие нужные вещи.
Они отправились в полночь и на базар пришли, как только взошло солнце.
Широко раскинулся базар. Народу полно. Разноязыкий гомон. Здесь и киргизы, и русские, и узбеки. Многие покупают не за деньги, меняют вещи на муку, рис… Возле чайханы на мангале жарятся шашлыки. Рядом продаются манты. Снуют по базару с детьми на руках в широких ярких юбках цыганки. Вдруг Шакир увидел слепого в солдатской шинели. Он играл на гармони и что-то пел по-русски. Вокруг стояли женщины. Слова песни были непонятны Шакиру, но, глядя на женщин, утиравших слезы, догадался, что слепой поет о своей несчастной судьбе. Потом в его шапку, лежавшую на земле, со звоном полетели монеты.
Шакир бы еще задержался здесь, но родственник торопил его, и они двинулись дальше.
А в другом конце, базара старики слушали другого слепого, киргиза, сидевшего у стены. Качая головой, он нараспев читал суры из Корана.
«Если бы не Бекмат, вот так бы где-нибудь на базаре пел Саяк», — подумал Шакир.
Возвращаясь в поддень домой, Шакир и его родственник заметили этих двух слепых. Держась за руки, они шли с базара, о чем-то бодро разговаривая. «Чему они так радуются? Или у них сегодня много подаяний?»
Раннее весеннее утро. Шакир выбежал на улицу, заглянул во двор Саяка. Тот сидел на чарпае и что-то мастерил. Худые длинные пальцы его ловко двигались.
— Иди сюда! Иди! — позвал Саяк, повернувшись в его сторону. — Ночью я слышал пение кекликов[47]. Их голоса — как звонкие капли брызнувшего дождя. Они подбадривали, звали друг друга.
Шакир слушал молча.
— У тебя есть желе?[48] — спросил Саяк, продолжая сучить нить из конского волоса.
— Нет, — сказал Шакир, толком еще ничего не понимая.
— У меня есть три желе: каждое длиною десять маховых саженей, — Саяк раскинул руки, показывая длину маховой сажени. — Мне этого хватит. Аллах даст, кеклики не пройдут мимо моих силков, — Саяк радостно заулыбался. — Скажи своей маме, пусть она найдет шнур подлинней. Я тебе быстро сделаю желе.
— А что такое желе? — спросил Шакир растерянно. Саяк покачал головой, мол, ничего-то ты не знаешь.
— Осенью кеклики уходят на юг по нашему Длинному гребню. Говорят, они уходят туда, где зимы не бывает. А весной, когда растает снег, они возвращаются на север. Вот мы на гребне и растянем желе — шнур, на котором много силков, и, поймав кекликов, сварим шурпу, приготовим вкусный кебаб!
— А они что, летать не умеют?
— В том-то и дело, что долго лететь они не могут. Они поднимаются в воздух, когда на пути их ложбины, ущелья. Все остальное время они бегут по гребням.
До вечера сучили в четыре-пять рядов длинный из конского хвоста волос, готовили силки, привязывали их к шнурам. Саяк обновил все свои старые желе и сделал одно для Шакира.
Пришли Жокен и Калыс. И они уже подготовили свои желе. Оказывается, много ребят идут за кекликами, отпросились в школе. «Торопиться надо, а то займут наши места», — волновался Жокен. В этом деле Шакир ничего не понимал и потому помалкивал.
…Вчетвером они быстро шли по тропинке, тянувшейся вверх по ложбине. Только под вечер поднялись на Длинный гребень. В закатный час он казался огромным живым существом, лежащим меж двух широких долин, упиравшимся в них своими ребристыми склонами.
Мальчики замерли, глядя на пылающее, все в золотом огне, небо, на громады горных хребтов, сверкающих заснеженными вершинами, и словно текущие среди пологих холмов долины с пашнями и кыштаками. Замер и Саяк, наверно, их состояние передалось и ему.
— Черный мыс — мой! — вдруг крикнул Жокен и побежал по гребню занять место за глубокой ложбиной.
Черный мыс кеклики миновать не могут: перелетая через ложбину, приземляются обязательно на нем. Не миновать им и силков Жокена.
За следующей ложбиной занял место Калыс.
— Ладно, — успокаивал себя Саяк. — Аллах поможет — повезет и нам.
Саяк спешил, то и дело поторапливал Шакира, но тот не поддавался, сдерживая его, вел на подъем осторожно, обходя впадины и бугры.
Длинный гребень сужался на глазах. Саяк вдруг остановился.
— Видишь два больших, плоских, как доска, камня? — сказал он, как бы проверяя то, что ему уже известно, и тут же спросил у Шакира, как выглядит это место. — «Первое желе растянем здесь», — решил Саяк, осторожно раскручивая привязанное к поясу желе.
Они вбили в землю два колышка, крепка натянули на них желе, наломали стеблистого, толщиной в палец, курая, сделали из него подпорки. Потом Саяк наладил желе: скользя пальцами по шнуру, раскрыл каждый силок. Руки его работали чутко и быстро.
Второе желе растянули метрах в двухстах от первого. Третьим было желе Шакира. А для последнего своего желе Саяк облюбовал следующий мыс.
Как только растянули последнее желе, Саяк присел на корточки и прочитал суру из Корана, молитвенно проведя ладонями по лицу. Потом что-то пробормотал под нос и дунул в сторону желе: суф, суф! Шакиру стало смешно, потому что друг дул на желе, как мулла на больного человека, изгоняя из него нечистый дух.
— Чего смеешься? — рассердился Саяк.
— Да не над тобой, просто так, — успокоил его Шакир.
— Пошли теперь к первому желе. Но, смотри, не перешагивай через них, обходи, — предупредил Саяк.
— А что будет?
— Засядет злой дух.
Когда они вернулись к первому желе, Саяк сказал:
— Шакир, выбери место, где есть караганник, чтобы оттуда было видно желе. Сделай там шалаш. Когда кеклики будут идти, спрячемся.
Шакир выбрал такое место, связал верхушки растущих рядом кустов караганника и вместе с Саяком покрыл их сверху прошлогодней травой. Работой своей он остался доволен. Шалаш получился на славу. Теперь было место, где спрятаться.
Они уселись возле шалаша плечом к плечу. Солнце только что зашло. Воздух еще прозрачен. В небе ни облачка.
Чуть вытянув шею, Саяк вслушивался в тишину. Лицо его было спокойным и чутким.
— Вон там, кажется, ходят лошади, — сказал он, протягивая вправо руку.
Шакир встал, вгляделся в ту сторону: на дальних холмах, еле различимые отсюда, паслись лошади.
— Сошел ли снег с гор? — спросил Саяк.
— Не весь, — ответил Шакир и посмотрел в сторону родного аила.
Там, над горами, уже туманилось вечернее марево. Он знал, что с этих гор снег не сходит даже в самый разгар лета. На солнечных склонах его уже не было, а в тени он лежал нетронутый, белый.
Обо всем этом Шакир рассказал Саяку. Саяк внимательно слушал, кивая головой.
— А шахта Кек-Жангак видна?
— Да. Даже видны белые дома. Вон… вон… вон… Смотри, как они красивы!
«Смотри» — как могло вырваться у Шакира такое слово! Слава богу, Саяк, кажется, не обратил на него внимания.
Шакир откинулся на землю, лег на спину. Саяк поднял руку и положил на его плечо, потом осторожно погладил его шею. Кончики пальцев чуть прикоснулись к его лицу и тут же оторвались от него, казалось, Саяк хочет что-то сказать, но не осмеливается. Шакир молчал. Вдруг кончики пальцев слепого коснулись его глаз, всего на мгновение и осторожно-осторожно. Шакир искоса взглянул на лицо Саяка: оно совсем переменилось. Недавно бывшее таким спокойным и умиротворенным, помрачнело, зубы стиснуты.
Шакир решил отвлечь его от тяжелых дум:
— Дай аллах, прибежала бы сейчас стая кекликов. Да, Саяк?
— Не нужен мне аллах! — сказал Саяк гневно. — Без него проживу.
Шакир даже рот раскрыл от удивления. «Ну и Саяк! Недавно молил аллаха ниспослать ему удачу… а сейчас, попадись ему аллах, он бы бросился на него, как тогда у родника на Жокена».
Какое-то неведомое Шакиру грозное чувство переполняло Саяка, казалось, вот-вот вырвется из его груди.
Саяк упал ничком на землю, вцепился в нее, сотрясаясь от беззвучных рыданий.
Прошло немало времени, Саяк поднялся, втянул в себя воздух, ноздри его заходили.
— Жокен развел огонь, — сказал он злобно.
Шакир повернул голову и увидел поблескивающий костер, примерно в километре от них.
— И в самом деле, развел огонь, — подтвердил он.
— Я его руку, которой развел огонь, размозжу, выколю ему глаза. — И тут Саяк закричал что было сил: — Э-э-эй, Жокен! Туши огонь, несчастная твоя мать!
Никто не отозвался, но вскоре огонь потух.
Сгущался вечер. Саяк напряженно вслушивался, не идут ли кеклики.
— Не слышно их, — сказал он уныло. — Пойдем в шалаш спать.
Их разбудил гул, нарушивший утреннюю тишину. Шакир высунул голову из шалаша и увидел в рассветном сумраке чуть заметный самолет, летящий прямо над ними.
— Какой он из себя? — спросил Саяк.
— Ну, как тебе сказать… — Шакир спросонья не сразу отыскал нужные слова. — Железный… мотор тянет его вперед, как машину. А чтобы не упал — два крыла… и хвост.
Саяк прислушивался к гулу самолета, пока он не стих.
— Летит на войну, наверно, — сказал он задумчиво, — бомбы бросать… Раньше я ходил в клуб, когда привозили кино. Слушал его, а Жамал рассказывала, что видит. Три раза кино о войне привозили. Слушаю, и жуть берет — стреляют, убивают.
— А этой зимой почему не ходил?
— Да так… — он махнул рукой, — Жокен снова станет дразнить, оскорблять Жамал, а я этого не хочу.
— Теперь, когда привезут, садись со мной. Я тебе не хуже Жамал все объясню.
— Когда теперь привезут… — Саяк вздохнул. — Мой отец погиб на войне. Он всегда говорил: «Твои глаза можно вылечить». Говорил: «Повезу тебя к доктору, он откроет твои глаза». Говорил: «Поедем на поезде».
— Теперь Бекмат-аке тебя отвезет.
— Нет, он не знает о таком докторе… Знает только о школе для слепых. Я учиться люблю. У муллы очень хорошо учился. Суры Корана быстро выучил наизусть. А Жокен и другие мучились, — произнес он не без гордости. И вдруг замер, будто испугался чего-то.
— Кеклик идет! — сказал он чуть погодя.
Шакир весь обратился в слух, но никаких звуков не различил.
Был ранний час, только что развиднелось, и вдали проступали контуры синих гор с булано-пегими, словно висящими в воздухе, вершинами.
— Слышишь? — спросил Саяк, учащенно дыша.
— Нет.
— Идут же, но далеко еще.
Через некоторое время издали донеслись беспорядочные голоса наперебой окликающих друг друга кекликов.
— Мы им не видны? — спросил Саяк.
— Нет, не видны.
— Смотри хорошо!
— Ладно, ладно, — шепнул Шакир, стараясь не дышать и напряженно глядя в просвет меж кустов.
Там, возле первого желе, — редкий прошлогодний ковыль и низенькая, только что пробившаяся из земли полынь — пустое чистое место; и все оно перед ним словно на ладони.
Так вот какие они, кеклики! Спешат, будто овцы на водопой. Они то останавливаются, вытягивая головки вперед, то обгоняют друг друга, перекликаются, поддерживая строй, возвращая выбежавших вперед и зовя отстающих.
Заметив желе, кеклики скучились и остановились. А потом их вожак, поведя шейкой, кинулся вперед и благополучно миновал желе. Другие бросились за ним, и двое, подпрыгнув, застряли в силках и упали. Тут же стая с шумом оторвалась от земли.
— Есть! — выдохнул Шакир и, дернув за руку Саяка, побежал с ним к желе.
Кеклики лежали лапками вверх. Мальчики быстро привели в порядок первое желе, поправили силки и, прихватив с собой кекликов, пошли проверять остальные. Средних два желе были пусты, из последнего вынули еще двух кекликов.
— Да, сегодня нам повезло: до восхода солнца — четыре кеклика, — радовался Саяк. — А средних два желе… — он задумался, — в них, кажется, засели черные духи. Завтра надо принести арчу и окурить их.
Такой обычай Шакир хорошо знал. Старые бакши[49] окуривали дома, чтобы изгнать злых духов.
Вечерами они возвращались в кыштак, а перед рассветом Саяк будил Шакира, и, прихватив пару бутылок айрана и лепешку, они шли на Длинный гребень. Случалось, ночевали там в шалаше. Охотником Шакир оказался не менее азартным, чем Саяк. К тому же он впервые ощутил себя кормильцем семьи: видел, как благодарно улыбается мать, принимая из его рук добычу. В эти дни он потерял всякий интерес к занятиям в школе, да и учителя делали вид, что не замечают прогулов, и не ругали учеников за то, что они ставят силки и ловят кекликов в неположенное для охоты время: этой ранней весной в кыштаке было особенно голодно. За две недели Шакир был в школе всего несколько раз, но и тогда в его голову ничего не лезло. Только и ждал, когда уроки кончатся. «Что там с Саяком? — тревожился он. — Слепой ведь, может свалиться в яму, сломать ногу и, того хуже, стать калекой. Хоть бы Коктай был с ним…» Но, как назло, мать Саяка. Каныш не выпускает пса, держит его во дворе на привязи. Жалуется ему на свою судьбу, как человеку. И то плачет, то смеется… Лишь раз вырвался Коктай, нашел Саяка по следу.
Забежав домой и бросив сумку с учебниками, Шакир торопливо взбирался на гребень.
Саяк издали слышал его шаги.
— Шакир! — радостно кричал он.
Как это ни странно, но в то время когда Шакира на гребне не было, кеклики так и лезли в его силки, благополучно минуя силки Саяка. Шакир, конечно, догадывался, что слепой друг отдает ему свои трофеи, но точных доказательств этого не было.
— Ну и везет тебе: в моих желе — два, а в твоем четыре кеклика.
— Врешь! — вспыхивал Шакир.
— Что ты кричишь, как маленький? Я тебе правду говорю, пойдем посмотришь…
Кеклики стаями бегут по гребню на север недели две-три. Этой весной, как только появились кеклики, погода установилась лучше некуда, а потом испортилась, пошли дожди.
Серые тучи плывут низко — так низко, что, кажется, ползут по горам. Мальчики, дрожа от холода, сидят в шалаше. Хорошо, что они покрыли его толстым слоем сена. Издали их шалаш — как одинокая копна. Правда, и в нем неуютно, сыро, но все же не то, что под струями холодного дождя. Уже немало кекликов добыли, можно бы и по домам, но охотничий азарт не дает им уйти.
— Эй, пустите погреться!
Это Жокен. Дрожит от холода. Проливной дождь допек его, аж губы посинели.
Втроем они еле уместились в шалаше.
— Я свое, желе натянул на новом месте, — сказал Жокен хвастливо. В его голосе была уверенность в том, что теперь-то он поймает много кекликов.
— Дело не только в месте, — усмехнулся Саяк.
— Тебе повезло в этом году, несчастный. Каждый день ловил по пять-шесть кекликов. А мы…
— Ну и что, — как бы между прочим сказал Саяк. — У меня каждый год так.
— Не ври! В прошлом году поймал не больше нас.
— Каждый год вы с Калысом распускали грязные руки, — сказал Саяк с укором, — а нынче у меня есть друг Шакир. Он честный.
— Хорошие «глаза» ты нашел, слепой! — сказал Жокен со смешком и повернулся к Шакиру: — Сколько он платит тебе за это?
— За что он должен платить? — удивился Шакир.
— За то, что ты — его глаза.
— Дурак ты, смутьян, — сказал Саяк грубо. — Пришел, чтобы нас поссорить! Вставай, иди отсюда!
— Чего ты горячишься? Шакир шуток не понимает, что ли? Шакир — человек умный, разберется, что в шутку, а что всерьез. Правильно, Шакир, друг?
Шакир решил показать себя самостоятельным человеком.
— Я и понял это как шутку.
Они помолчали. Потом Саяк потянул за руку Жокена:
— Уходи! Не мешай нам!
— Что ты торопишь! Где это видано, чтобы гостя гнать.
— Если есть дело — скажи, а нет — уходи.
— Есть дело…
— Какое?
— Да так, небольшое. Завтра в школу пойду. Уже три дня пропустил, — сказал Жокен. — Хочу нашей учительнице принести кеклика. А сегодня, как назло, в мои желе ни один не попался. Саяк, дай мне в долг одного. За этим и пришел.
— Не дам.
— Завтра же верну.
— Не надо, — отрезал Саяк и, повернувшись к Шакиру, объяснил, как бы оправдываясь: — Он кеклика у меня просит, чтобы в мои желе вселился черный дух.
Шакир знал поверье охотников: когда везет, то никому не должен уступать свое место, свою добычу.
— Если хочешь подарить кеклика нашей учительнице, — продолжал Саяк, — отнеси ей одного из тех, которые есть у тебя дома. Вчера же хвастался нам, что двадцать кекликов засолил.
Жокен запнулся и ничего не смог возразить.
— Ох и жадный ты, слепой!
— Ты жадный, толстощекий! Ненавидишь меня за то, что аллах посылает мне больше кекликов. Теперь вот решил накликать на меня беду. У меня нет а тобой дел. Хоть каждый день меняй место! Поймай хоть всех! Я не жадный.
В это время издали донеслось пение кекликов.
— Идут, — шепнул Саяк.
Они смотрели сквозь щели шалаша, затаив дыхание. Вот вся стая метнулась в желе Саяка и с шумом улетела.
Жокен пулей выскочил из шалаша. За ним бросился Шакир, держа ва руку Саяка. Когда они добежали до желе, Жокен уже вынул одного кеклика и доставал другого.
— Сколько там? Сколько? — спросил Саяк, тяжело дыша. Он вел себя необычно, нервничал.
Жокен посмотрел на Шакира и приложил палец к губам:
— Всего лишь один… один.
— А я слышал, что два. Посмотри-ка еще!
— Один… это он такой беспокойный, не понравилось ему в силке и шумел за двоих, видимо, петушок, — болтал Жокен, довольный своей шуткой. И снова подал знак Шакиру, дескать, молчи.
Шакир думал, что тот разыгрывает Саяка и сейчас отдаст ему кеклика, вспомнились недавно сказанные слова: «Шакир шуток не понимает, что ли?», ставящие его, Шакира, в ряд понимающих людей. Он и опомниться не успел, как Жокен, крикнув «Я пошел», побежал вниз по склону. Шакир так и остался стоять, разинув рот. А что делать? Сказать «Жокен унес», Саяк возмутится: «Почему о втором кеклике умолчал? Выходит, ты с ним заодно». И тогда он навсегда отвернется от него, Шакира. Он и так не очень-то доверяет людям…
Дожди прекратились, и с каждым днем солнце пригревало все жарче и жарче. Дружно зазеленели холмы. Наступила пора, когда у аткулаков[50] уже торчат уши. А стаи кекликов все пробегали по гребню на север. Казалось, им не будет конца. Но Саяк и Шакир уже не ходили на гребень: мать Саяка, Каныш, совсем обезумела. Однажды, когда он вернулся домой с кекликами, она вырвала у него из рук одного и стала бить им Саяка по голове. «Душегуб, убивец! — яростно кричала она. — Зачем ты лишил этих птиц жизни! Зрячие, они знают прелесть мира. Зачем я не задушила тебя в колыбели! Будь проклят, слепой!»
Насмерть перепуганный Саяк с трудом вырвался из ее рук. Спрятался у Бекмата. Но Каныш не успокоилась. Ворвалась во двор Бекмата, стала колотить в запертую изнутри дверь его дома.
— Пропади ты пропадом, — кричала Каныш на весь кыштак. — Или быстрее умирай, или женись на мне!
Бекмат распахнул дверь.
— Что ты сказала, проклятая албарсты?[51] Давай уходи отсюда, пока я тебя не убил.
— А ну-ка, убей меня! — кричала Каныш, еще сильнее возбуждаясь. — Ты на войне убил своего брата Акмата, а сам приехал. Я знаю, мне ангелы сказали об этом, мне мулла сказал. Почему ты убил его? Ты убил потому, что хотел на мне жениться. Ты убил его потому, что считал своим долгом жениться на жене его. По нашему обычаю так. По шариату так… Женись на мне, женись сейчас же!
Весь кыштак сбежался к дому Бекмата. Люди старались увести Каныш домой, успокоить. Но она вырвалась, забежала в дом деверя, схватила нож и кинулась на Бекмата. Кто-то успел оттащить Бекмата в сторону. Нож вонзился в стену. Каныш схватили. И тут все поняли, что ее нельзя оставлять на воле.
Каныш вытащили во двор, крепко привязали к столбу.
— О, аллах! — причитала Каныш. — Накажи безбожника Бекмата! Он убил своего брата, убил муллу! Опозорил меня! Он спал со мной. Ха-ха-ха!..
«Это у нее от горя. Ее разум помутила смерть Акмата», — шептали некоторые женщины, а другие говорили: «Разве она одна получила похоронку? Разве на войне погиб один Акмат!»
На следующий день Каныш, привязав к арбе, увезли в город в психиатрическую больницу. Дом ее закрыли на замок. Саяка забрал к себе Бекмат.
Несколько дней Саяк не появлялся на улице. Он сидел на чарпае в саду Бекмата, плечи его тряслись. К нему подходили люди, утешали. Но он не отвечал им.
— Победа! Победа!
Учительницы, громко и радостно смеясь, пришли в дом Бекмата.
Они расположились на чарпае в саду. Кто-то принес ведро бузы[52]. Но и без того они, наверное, уже успели выпить и вскоре начали петь во весь голос. Они обнимали и целовали Бекмата. Целовали его медали.
Женщины в кыштаке ходили радостные, утирая рукавами слезы. И, как никогда прежде, ослепительно лучилось солнце, затопившее кыштак ярким закатным огнем.
На чарпае рядом с Бекматом — Кыйбат, директор школы. С ее круглого, как луна, лица не сходит улыбка, черная коса перекинута на плечо, пуговицы жакета расстегнуты. Облокотившись на колено Бекмата, она восторженно смотрит на него. И Бекмат сегодня не такой, как всегда: чисто выбритый, статный, как молодой тополь. На груди сияют медали. Весел и разговорчив. Все обращаются к нему, и он всем успевает отвечать с открытой улыбкой, совершенно преобразившей его сумрачное лицо.
Зашло солнце, и руки Бекмата сами потянулись к комузу. Вот, наклонив голову, ударил по струнам — и комуз его зазвенел совсем не так, как прежде: казалось, струны звучат на пределе, громче и нельзя, а Бекмат вкладывает в мелодию не одну свою, но все ликующие души. И люди, толпившиеся на улице, сами того не замечая, тянулись к саду, где он играл.
Шакир и Саяк сидели под яблоней невдалеке от Бекмата. Вначале, когда царило шумное веселье, Шакир, как всегда, рассказывал ему о происходящем. Саяку не надо было объяснять длинно — все понимал с полуслова. Услышав, что Кыйбат облокотилась на колено Бекмата, он вздрогнул и больше не интересовался ею.
Увлеченный мелодией, Шакир забыл о том, что рядом с ним сидит слепой, и даже не слышал, о чем тот спрашивал. Перед его глазами был родной аил. И видел он своих старших братьев. Они были близнецами, и взяли их на войну вместе, в один день. И видел он, как идут они вниз по тропе, и слышал шаги их в рассветной тишине гор… И вот уже не слышно шагов, и вот уже не видно братьев. И он бежит вслед за ними во мглу ущелья… И вдруг отрывается от земли, подхваченный звучанием комуза, глуховатым, как шум ветра, и звонким, как поток на перекатах. Летит навстречу необъятному миру.
Не дав умолкнуть струнам, комуза, Бекмат запел старинную песню о том, как возвращаются с победой батыры. И тут Шакир повернулся к Саяку и увидел его страдальческое лицо и яркие, как чистый белый фарфор, белки его глаз. Невидящие, они поразили Шакира своим отчужденным блеском.
— Хорошо поет Бекмат-аке? — через силу спросил Шакир и вдруг вспомнил, что отец Саяка погиб.
— Может, аллах воскресит погибших на войне, — как бы сам с собой разговаривая, прошептал Саяк. — Скажет: «Скучно без них. Пусть еще поживут…»
И, сдерживая рвущийся из груди крик «Ты — не одинок! Я с тобой!», Шакир крепко сжал его руку.
Свечерело. В саду повесили на дерево над чарпаем большую керосиновую лампу. Саяк и Шакир тихо перебрались на айван — открытую веранду, что была еще ближе к чарпаю, где учителя праздновали победу. Они улеглись у самого края айвана, укрылись одеялом, делая вид, будто спят. А сами с жадным вниманием слушали разговоры взрослых, их песни и игру Бекмата. Звуки комуза становились все мягче и ласковее и словно сливались с тишиною ночи, со звездным сиянием.
Бекмат, видно, устал. Он отложил в сторону комуз. И теперь слышалось только прерывистое дыхание Бекмата. Женщины, недавно шумевшие, говорившие наперебой, умолкли. Веселье их угасло, словно потушенный огонь.
Бекмат встал, закурил и медленно пошел в глубь сада. Поднялась и Кыйбат. Во тьме Шакир с трудом различал ее белое платье и крохотный огонек самокрутки Бекмата. Потом их поглотила тьма.
Одни учителя разошлись по домам, другие улеглись на чарпае, подложив под головы подушки. Кто-то снял с дерева лампу, закрутил фитили и задул свет.
Шакир лежал с открытыми глазами. Спать не хотелось. Ночь не могла погасить этот необыкновенный день — он для него все не кончался. Не спал и Саяк. Вот он приподнял голову, вслушивается в тишину. «Что его так заинтересовало?» — думает Шакир и вдруг замечает на холме два силуэта.
— Кто они? — подтолкнул он Саяка. И в ответ шепот:
— Бекмат-аке… Кыйбат-эдже…
Тихо веет ночной ветерок. Таинственно шелестят листья.
Письмо из города о смерти матери привело Саяка в отчаяние. Как затравленный зверек в норе, сжался он в своем черном мире. Слыша приближающиеся шаги Шакира, он не бросался, как прежде, ему навстречу, угрюмо молчал, давая знать, чтобы оставил его одного. А когда доносились торопливые шаги Кыйбат, сворачивающей на их улицу, Саяк поспешно уходил на холм, прятался там в траве. Как-то он услышал разговор, что его дядя скоро женится на Кыйбат. И в самом деле, она зачастила в их дом и, жалея слепого мальчика, приносила ему кусочки сахара, сохраненные ею, наверно, еще с довоенного времени. Но Саяк невзлюбил эту женщину и отвергал ее заботу о нем.
Да и ни с кем он не хотел общаться. Один только Коктай ему по душе. Плачет он — и Коктай тихо скулит, лижет ему руки, лицо.
— Ну, ну, — говорит Саяк, — зачем плачешь? Перестань, как-нибудь проживем. — И, обхватив руками мягкую теплую голову Коктая, чуть слышно поет:
Вершины снежные перелечу, как птица, —
Мне ль крутизны и высоты страшиться?
Коль есть на свете то, о чем мечтаю,
Готов я в бездну мрачную спуститься.
Коль где-то ждет меня душа родная,
Готов сквозь скалы тяжкие пробиться.
Коль суждена любовь мне за разлукой,
В разлуке целый век готов томиться.
Пошли, создатель, только луч надежды,
Чтобы с пути несчастному не сбиться.
«Пусть побродит один, не надо ему мешать, — сказал отец Шакиру. — Пусть ветер развеет его горе». Помня эти слова, Шакир не решался лишний раз подойти к Саяку. Но как-то, проходя мимо дома Бекмата, услышал неуверенное треньканье комуза. Став на цыпочки, заглянул за дувал: Саяк играет.
Бекмат (он уже начал работать в школе, преподавал математику), вернувшись домой, усаживался на чарпае и слушал игру Саяка.
— Мой азиз, наверное, ты один из нашего рода будешь настоящим комузистом. Твои пальцы уже привыкают к струнам. Садись ближе ко мне. Кое-чему я смогу тебя научить.
Как только дикий ячмень, желтея, стал наливаться зерном, люди с рассветом потянулись на холмы: отыскивали там еще мягкие колосья ячменя, собирали их, сушили на солнце, молотили и провеивали на ветру. За день такого труда получали одну-две горстки муки. Для голодных и это немало! Можно сварить целый казан атала[53] или испечь несколько тонких лепешек. Хотя много хлопот, но люди довольны и такой щедростью аллаха.
…Душный, знойный полдень. Шакир и Жамал с серпами на холме, а Саяк, сидя внизу под одинокой арчой, обмолачивает высохшие колоски, ссыпанные в брезентовый мешочек, бьет по нему палкой, не давая себе ни минуты отдыха. И Шакир на холме старается, не хочет отставать от девчонки. А Жамал так проворна в работе! Трудно в такую жару работать. В лицо пышет горячий; как из тандыра[54], воздух. Отирая ладонью пот со лба, Шакир огляделся по сторонам: «Где Жамал? Только что ведь была рядом… А, вот она в траве спряталась».
— Эй, Жамал!
Не отвечает, лежит себе раскинув руки.
— Эх, хорошо бы посидеть сейчас у родника! Да, Жамал? Чего молчишь? — Шакир подошел к ней. — Чего притворяешься? Открой глаза. Вставай! Нельзя валяться на солнцепеке, — он потянул девочку за руку и тут же отпустил.
Рука Жамал безжизненно упала. Шакир вздрогнул, склонился над. Жамал, поднял ее и, обмирая, от страха, понес с холма в тень одинокой арчи, где Саяк выбивал из колосьев зерна.
Хватая воздух ртом, как рыба, выброшенная на берег, Шакир осторожно положил Жамал у ног Саяка. Тот сразу почувствовал неладное, всполошился:
— Жамал! Жамал!.. Что с тобой? — закричал он не своим голосом. Одной рукой обхватив плечи Жамал, Саяк прижал ее к своей груди, ладонью другой придерживал ее голову, взволнованно повторяя: — Жамал! Жамал!.. Шакир, подай воды! Бутылка… там, у ствола.
Шакир стал лить на лицо ей воду. Глаза Жамал открылись.
— Где мы? — спросила чуть слышно.
— Здесь ты, в этом мире… Шакир принес тебя, — Саяк положил голову Жамал себе на колени и ласково гладил ее лицо, волосы. — Жаке, что с тобой?
— Со вчерашнего дня ничего не ела, — призналась Жамал.
— Как же? А утром отдала нам половину лепешки, сказала, что сыта. Почему сама не ела?
— Решила, обойдусь как-нибудь до вечера. Но вот… не выдержала, — Жамал слабо улыбнулась.
— Зачем ты так сделала? — произнес Шакир.
— Просто хотела, чтобы Саяк подкрепился… и ты тоже… Ведь вы мужчины.
…Через месяц в дом Шакира пришел, опираясь на палку, Бекмат. Поздоровавшись, он закурил, потом обратился к отцу Шакира:
— Аксакал, поспел мой ячмень, посеянный ранней весной трактористами. Его надо скосить и обмолотить. Мне это не под силу. Потому и прошу вас, почтенный Рахман, взяться за это дело и разделить зерно среди односельчан.
Обрадованный отец Шакира согласился сразу. Наточил свой серп, позвал двух стариков и двух женщин, и они пошли на дальний адыр[55] убирать ячмень Бекмата.
Несколько дней спустя, собрав в кыштаке ишаков и быков, Рахман вместе с Шакиром и Саяком отправился на только что подготовленный хирман[56]. По хирману были разбросаны снопы ячменя, а посреди его вбит в землю столб.
Отец Шакира укрепил на столбе аркан так, чтобы он мог свободно вращаться. К аркану, ближе к столбу, привязал быков, потом ишаков, а последней привязал к нему свою лошадь и велел мальчикам гнать скот по кругу.
Сначала работа никак не налаживалась: ишаки взбрыкивали, то упирались, то рвались вперед. Но постепенно привыкли шагать по кругу.
День выдался жаркий. Саяк и Шакир быстро утомились. Хотелось пить, но вода, которую они принесли в бурдюке, стала теплой и не утоляла жажду.
Видя, что животные втянулись в работу, старик Рахман посадил на быка Саяка, а Шакиру отдал вилы и велел подбрасывать в круг ячмень, оставшийся по краям хирмана.
Весь в пыли и мякине Саяк беспрестанно подгонял животных и протяжно пел:
Только раз повстречался с тобой по весне.
У реки я живу, за рекой ты, в другой стороне.
Если б в сердце мое заглянуть могли люди,
В сундуке на верблюде
Тебя привезли бы ко мне.
Настроение у Саяка было приподнятое: то ли от того, что отец Шакира все время хватил его, то ли от сознания, что занимается таким серьезным делом.
Ближе к вечеру Рахман погнал животных на выпас.
— Заройтесь в солому и спите, — сказал он ребятам. — Приеду поздно.
Так они и сделали. Что им ночь! Они — не одни: рядом верный Коктай.
Возвращались фронтовики. Пришла весточка и от братьев Шакира — из самого Берлина! «К осени, — пишут, — ждите. Все вместе перекочуем в родной аил».
Шакир сразу побежал к Саяку сообщить эту новость. Но вдруг остановился, обожгла мысль: «Об отце своем вспомнит. Нет, ничего ему не скажу».
Неслышно ступая босыми ногами по мягкой пыльной дорожке, подкрался к воротам Бекмата: ему захотелось появиться неожиданно и, со смехом накинувшись на Саяка, положить его на лопатки. Они теперь часто боролись на траве, и худой, но широкий в плечах Саяк, почти всегда брал верх. «Ну и хватка у него, — удивлялся Шакир, — железная».
— Эй, Шакир, — раздался тихий, чуть насмешливый голос Саяка, — абрикосы кандек[57] уже созрели, сладкие, срывай и ешь. Да не шуми: Бекмат-аке спит на чарпае.
Саяк сидел под деревом, вокруг валялись абрикосовые косточки.
Собрав горсть абрикосов, Шакир расположился возле Саяка.
— Скоро уеду, — сказал Саяк радостно и в та же время растерянно. — Бекмат-аке повезет меня далеко в поезде на железных колесах в большой город Фрунзе. Может, и тебя твой отец отвезет туда, — в голосе Саяка отразились неуверенность и надежда. — Дальний путь… — проговорил Саяк задумчиво. — Хочешь, расскажу тебе, что от одного джарчи[58] слышал?
«Давным-давно жили двое сирот. Отцы их умерли, завещав сыновьям перед смертью: «Отправляйтесь в город и научитесь там ремеслу, без него станете нищими, пропадете».
Матери напекли сыновьям в дорогу лепешек, приготовили кульазык[59] и, уложив эту снедь в тылупы — мешки из шкуры теленка, благословили своих сыновей и проводили их в дальний путь. Со слезами просили у аллаха удачи им.
Имя одного Тукур, а другого — Садда.
Шли они по безлюдным пустыням, по диким степям шли. И говорит однажды Тукур так:
— Друг мой, Садда, если суждено нам умереть, будем в одной могиле, а останемся в живых — ничто не разлучит нас. Один из, нас крылья, другой — хвост. Если ждет нас хорошее. — увидим его вместе. Дорога еще длинная, а снеди у нас в тылупах остается все меньше. Зачем доставать ее из двух тылупов? Давай сначала съедим твою, а потом мою.
— Ладно, друг мой Тукур, — согласился Садда.
Проходит несколько дней. Опустел тылуп Садды.
И вот садятся есть, друг против друга. Тукур свой тылуп ставит в середину. Садде дает горсточку, будто нищему.
— Ты свои припасы нерасчетливо тратил, и они быстро кончились, — укоряет его Тукур.
Проходит день, другой. Садда обессилевает от голода.
— Мою снедь ты ел вместе со мной, будь же человеком, поделись со мной своей, — говорит Садда.
— Если не дам тебе поесть, ты, конечно, помрешь с голоду, — говорит Тукур, оживляясь, — ладно, сейчас дам. Но, случается, люди забывают хорошее, сделанное для них другими. И ты тоже человек, и ты, может быть, забудешь. Чтобы это не забылось, давай я выжгу тебе на ляжке клеймо, — говорит Тукур.
— Нет, — решительно говорит Садда, — лучше помру с голоду, чем дам поставить на теле своем позорное клеймо. Считай, что теперь у каждого из нас — своя дорога. Я не могу идти одной дорогой с таким вероломным, как ты.
И доходят они да перепутья, где на камне начертано: «Влево свернешь — в сад попадешь», «Вправо свернешь — пустыней пойдешь». Сытый сильный Тукур занимает дорогу, ведущую в сад. Садда, чтобы, не идти вместе с Тукуром, невольно свернул на дорогу, ведущую в пустыню.
— Прощай! — говорит Садда, повернувшись к Тукуру, — ты был моим другом, наши матери проводили нас, как братьев. Дадим же ради них клятву не думать друг о друге плохо и не таить, в своем сердце зла. И кто бы из нас ни вернулся первым в аил, не будет говорить плохого о другом.
И поклялись в этом Садда и Тукур и разошлись в разные стороны.
…Вот сытый Тукур идет по саду. Вдруг навстречу ему выезжают охотники-чужеземцы и спускают на него собак и сокола. И ловят Тукура, и вяжут. И тогда Тукур, нарушив клятву, указывает им дорогу, по которой пошел Садда. И они подбирают голодного бредущего по пустыне Садду. И привозят пленников к себе домой, и велят им быть псарями. И живут Тукур и Садда на псарне, и кормят собак.
К такой судьбе они относятся по-разному. Тукур говорит радуясь:
— Хотя и на псарне живем, есть у нас крыша над головой. Хотя и для собак приготовлена — есть у нас пища, сваренная в котле. Хотя и не свободны, да сохранили головы на плечах. Уже научились кормить собак — разве это не ремесло?
А Садда говорит, горюя:
— Псарня — не дом. Пища, приготовленная для собак, — не пища для человека. Голова, не думающая о свободе, — чурбан. Не всякое умение — ремесло.
Чужеземцы садятся на аргамаков, выезжают на охоту. Тукур и Садда, навьючив на худого коня пищу для собак и держа в поводу борзых, сопровождают их.
И глядит Садда на необъятную степь, на пустыню и мечтает вырваться на волю, как птица из клетки.
Проходят годы. Как-то раз, когда чужеземцы гнались по степи за волком, Садда говорит Тукуру:
— Если будем так жить, зря пройдет наша жизнь. Давай убежим.
Тукур, желая выслужиться, передает своему хозяину слова Садды. И хозяин выкалывает глаза Садде, говоря: «Твои глаза смотрели вдаль», и оставляет его в степи. А потом, подозвав к себе Тукура, отрезает ему язык, говоря: «Ты слова одного будешь передавать другому, и между нами возникнет вражда. Для псаря необязателен язык».
Идет Садда по дикой степи, идет по пустыне. Нащупывая ногами бугры и кочки, находит дорогу. Идет по дороге — натыкается на родник. Чуть выше родника шумит чинара. «Теперь не уйду от этого родника. Если придет сюда караван, заберут меня люди, а если суждено мне умереть, умру здесь» — так сказал он себе и лег в тени чинары.
Проходит знойный день. Проходит холодная ночь. Сколько ни прижимает к земле ухо Садда — не дрожит она от тяжкой поступи верблюдов, не звенят вдали их колокольчики.
Только слышит он вдруг: шумят над ним крылья — то прилетели на рассвете голуби. Уселись на ветке чинары. Замер Садда, слушает. А два голубя разговаривают между собой.
— Знали бы люди, — говорит один, — что листья этой чинары — лекарство от тысячи болезней.
— Да, — говорит второй, — если окунуть их в родниковую воду и приложить к глазам или губам, прозреет слепой и заговорит немой.
И улетели голуби.
И срывает Садда лист чинары. И, окунув его в родниковую воду, привязывает к слепым глазам. И лежит, сторожа день и ночь. И, дождавшись утра, снимает повязку — и видит свет.
И падает Садда на колени, благодарит чинару. И шумит приветливо чинара, и осыпает Садду своими листьями.
Собирает их Садда, прячет на груди под рубашку. И держит путь домой.
…У порога отчего дома перед ним две слепые старухи: ослепли матери от слез, годами глядя на дорогу, по которой ушли их сыновья.
Возвращает им зрение Садда. Мать Тукура спрашивает о своем сыне.
— Придет, — отвечает Садда. — Он придет, владея ремеслом.
И молва разнеслась повсюду о чудесном лекаре Садде. Приходили к нему слепыми, возвращались зрячими люди.
Садда знал: его чудо-листья исцелить могут сто болезней. Но хранил это в тайне: берег он для слепых эти листья чинары. Потому что и сам он когда-то света белого, солнца не видел».
Саяк умолк, откинулся на траву, тяжело дыша, щеки его порозовели. И Шакира сказка так увлекла, что он не сразу пришел в себя. Оба долго сидели молча.
— Не написано ли в ваших книгах, где находится та чинара? — неожиданно спросил Саяк.
Шакир замялся.
— Написано, — сказал лежащий на чарпае Бекмат. Оказывается, и он слушал сказку Саяка. — Написано, дорогой мой азиз, — повторил он ласково. — Ты сам найдешь эту чинару. Скоро повезу тебя во Фрунзе в школу-интернат. Там научишься читать быстро-быстро…
— Я?!
— Руками будешь читать. Есть такие книги… В них на каждом слове свои бугорки. У тебя будет много таких книг. Ты станешь ученым человеком, мой азиз. И ты будешь нужен людям, как Садда.
Два старых тополя у родника — два близнеца, высокие, с мощными прямыми стволами. «Им уже лет сто, а может, больше», — с почтением говорят аксакалы.
Днем и ночью шелестят их листья, словно льется с неба невидимый людям дождь. Давно уже эти старые тополя облюбовали птицы. Едва повеет весной, суетливо снуют они: кто — с веточкой, кто — с комочком глины, кто — с травинкой в клюве, вьют гнезда, и сливается со звоном родника их радостный щебет и свист.
Саяк часто приходит сюда. Он любит слушать разговоры птиц. Он, кажется, понимает их язык. Каждую птицу узнает по шуму крыльев, а не только по голосу.
Случалось, в сильный ветер птенец выпадал из гнезда, верещал, пищал, зовя на помощь. Саяк находил его, прятал за пазуху, лез на тополь и безошибочно укладывал в гнездо, откуда тот выпал.
Один только Саяк взбирался на эти большущие тополя. Другие и подумать не смели: стволы такие толстые — не обхватишь. Попробуй на них вскарабкаться! Да и растут тополя над крутым склоном, с них и посмотреть вниз страшно — закружится голова. Но Саяк легко взбирается на тополя, играючи перебирается с ветки на ветку.
Когда бы не было у Саяка такой страсти к лазанию по деревьям, может, судьба его сложилась по-иному. А дело в том, что вскоре после окончания войны Бекмат стал разыскивать своего фронтового друга Чингиза, работавшего до мобилизации во Фрунзе в шкоде-интернате для слепых. Из республиканского Министерства просвещения пришел ответ: сообщили фрунзенский адрес Чингиза и даже номер его телефона. Бекмат написал Чингизу письмо, но, не удовлетворившись этим, отправился в Джалал-Абад и позвонил ему по телефону. Оказалось, Кадыр снова работает в той школе-интернате.
Через пару дней Бекмат получил от него телеграмму: «Привози племянника».
Накануне отъезда во Фрунзе Саяк пошел к роднику — видно, хотел проститься с родными его сердцу местами. Кто знает, что заставило Саяка забраться там на тополь. Может, просто потянуло его ввысь…
У родника играла детвора. Увидев Саяка на дереве, дети, вытянув шеи, стали кричать, перебивая друг друга:
— Саяк-аке, мне, мне достань птенца…
Саяк опустил руку в гнездо. «Что это такое — толстое, тяжелое?!.» — удивился он и вдруг понял, что вытащил змею. Испугавшись, сразу бросил ее, но и сам не удержался на ветви, камнем полетел вниз.
В это время Шакир вместе с другими старшеклассниками занимался ремонтом школы. Штукатурили стены, белили их. Вдруг до него донесся крик какого-то мальчугана: «Слепой Саяк упал с тополя!» Бросив кисть, весь в мелу, Шакир помчался к дому Бекмата. «Еще немного подышит, и все», — услышал он чей-то шепот, пробираясь в толпе людей, запрудивших двор.
…Посреди комнаты на ватном одеяле лежит Саяк. Лицо его землисто-серое, глаза закрыты. Бекмат то и дело подносит к губам Саяка мокрое полотенце и притрагивается к его руке, проверяя пульс.
Через некоторое время подъехала арба. Бекмат сел в нее, скрестив и поджав под себя ноги, и осторожно, как грудного ребенка, принял на руки завернутого в одеяло Саяка.
Арба двигалась медленно-медленно. Шакир как тень шел за ней до самого Джалал-Абада, до больницы.
После этого случая Шакир жил как в тумане. Ночами не мог заснуть. Все мерещилось ему землисто-серое лицо Саяка и слышались кем-то сказанные слова: «Еще немного подышит, и все».
«Наверно, уже нет его в живых», — замирая, думал Шакир. Он боялся справиться у Бекмата о своем слепом товарище. Но на третий день не выдержал, попросил у соседей ишака и поехал в Джалал-Абад.
В больнице был карантин, и к Саяку в палату не пускали. Только взяли для него кумыс, и фрукты и тут же закрыли дверь. Но Шакир, заглядывая в окна, отыскал палату, в которой находился его друг. Глаза Саяка были закрыты, и Шакир не посмел его окликнуть.
Прошла неделя-другая, и Саяк стал приходить в себя.
— Шакир! А, Шакир! Выйди на улицу, — раздался однажды чуть свет голос Жокена.
Шакир вышел к воротам и, протирая заспанные глаза, недовольно буркнул:
— Ну, чего тебе?
— Долго спишь, — усмехнулся Жокен. — Мы вот с отцом наработаться уже успели… — И, помявшись, произнес тихо: — Слепой-то наш жив, оказывается.
— Ты что, с утра пораньше решил о здоровье его справиться? — разозлился Шакир и с вызовом глянул в узкие, всегда настороженные глаза Жокена.
— Зачем пришел — мое дело… Вот, возьми для слепого.
И тут Шакир заметил лежащую у края ворот бледно-желтую, круглую, как мяч, дыню-скороспелку.
Еще помнит Шакир, как ездил с Бекматом в больницу проведать Саяка.
Летний полдень. Окно в палате Саяка настежь распахнуто. Они встали у окна, поздоровались с больными.
— Саке, как ты себя чувствуешь? — спросил Бекмат.
Саяк, повернув к ним лицо, заулыбался. Оно было измученным, бледным, но уже не таким землисто-серым, как в те дни, когда он находился между жизнью и смертью.
— Лучше стало, — сказал Саяк, все еще улыбаясь. Его ноги были в гипсе и приподняты к спинке кровати. А рука была перевязана и покоилась на груди.
— Ты не горюй, — ласково продолжал Бекмат, — Все будет хорошо. Поправишься, и поедем во Фрунзе. Признаться, я боялся за тебя… Теперь все худшее позади. Ты мне верь, я ведь тоже так лежал… Видимо, родились мы с тобой под счастливой звездой. И с друзьями нам повезло: вот опять пришел к тебе Шакир.
В палате было четыре кровати. У окна лежал человек лет сорока, до пояса в гипсе, круглолицый, с маленькими усиками. Звали его Сапаркул. На другой — джигит лет двадцати с перевязанной головой. А возле Саяка — Мукаш, мальчик лет тринадцати, как кузнечик прыгающий на костылях.
— Неплохая компания у нас собралась, — засмеялся Сапаркул, взглянув на Бекмата. — Я рассказываю им о войне, как громили немцев в лесах Польши; Сагындык, — он указал на молодого джигита, — рассказывает о фильмах, которые он видел. Мукаш каждый день нам читает газеты. А наш Саяк рассказывает сказки, поет песни. Когда Саяк поет, больные в палатах усидеть не могут. Но доктора не разрешают петь. А если бы разрешили, — пошутил Сапаркул, — его пение было бы слышно всему городу.
До начала учебного года оставались считанные дни, и Шакир отправился в больницу навестить Саяка. Когда начнутся занятия, времени на это не будет. До города путь не близкий: засветло уходишь, а возвращаешься на закате.
…Он и возвращался из города в кыштак, когда багряное солнце опускалось над далекими холмами. Кончался день тяжелый, душный. Дорога утомила Шакира, ему уже давно хотелось пить, и он свернул к роднику. Оттуда, с холма, вдруг увидел людей, снующих возле дома Бекмата. Сразу вспомнились разговоры женщин: «Бекмат скоро женится на директоре школы Кыйбат. Не упади этот несчастный слепой с тополя, уже давно сыграли бы свадьбу. Дай бог им счастья, не век же Бекмату ходить бобылем. Кыйбат тоже еще молодая, потеряла мужа — не вернулся с войны. Оба мечены горем, оба одинокие. Пусть соединятся. Пока человек жив, как не думать ему о счастье».
«Наверное, готовится свадьба», — подумал Шакир, и сердце его глухо забилось. Припав к роднику, он торопливо напился, потом умыл лицо и быстро зашагал в кыштак, опасаясь, что свадьба Бекмата может начаться без него. Из всех взрослых в кыштаке самым близким для Шакира был Бекмат. «Пусть будут счастливы», — невольно повторил он слова женщин, но тут же и осудил Бекмата: почему устраивает свадьбу, не дождавшись Саяка.
К дому Бекмата Шакир подходил на спеша, исполненный чувства собственного достоинства и обиды за Саяка.
— Бекмат-аке женится? — спросил он как бы между прочим у своего отца, выходящего со двора Бекмата.
— Что ты говоришь глупости, — растерянно ответил отец. — Рана у Бекмата открылась, видно, шевельнулся стальной осколок. Несчастный Бекмат целую ночь в беспамятстве. Не знаем, как доставить его в больницу, боимся, не довезем…
На рассвете из дома Бекмата донесся крик и плач.
— Миленький мой, свет очей моих! Как жить без тебя?! Что будет с нашим слепым?! — задыхаясь, причитала тетушка Бекмата, Кумуш, маленькая, со сморщенным лицом старушка, жившая на другом конце кыштака. Дрожащий голос ее тонул в людском плаче.
Близких родственников, кроме одинокой старушки Кумуш и Саяка, у Бекмата не было. И потому не было на похоронах в голос рыдающих мужчин, отдающих скорбным криком последнюю почесть умершему.
Скорбное молчание было последней почестью Бекмату. Проводить его пришли люди и из соседних кыштаков.
После полудня старики и вернувшиеся с войны мужчины, подняв погребальные носилки на плечи, поочередно сменяясь, понесли на кладбище тело Бекмата.
…Вечерело. Отец Шакира, уронив голову, сидел на чарпае, тяжело вздыхая:
— Бедный джигит… О, бренный мир! Утром был человек, а вот вечер, и его уже нет… Ты, Бекмат, — праведник, погибший от руки врага. Но что ждет твоего племянника?
За домами вздымались едва заметные кизячные дымки. Небо все больше темнело. В некоторых окнах зажегся тусклый, неясный свет.
Все по-старому. Ничего не изменилось в кыштаке.
Саяк явился через месяц после смерти Бекмата. Из больницы его привезли на машине в контору сельсовета. А домой Саяка доставил верхом на лошади краснощекий, с бородкой клинышком председатель сельсовета.
Сидя за спиной председателя, Саяк улыбался, обнажая свои крупные зубы. Поворачивал голову, прислушиваясь к знакомым звукам и шорохам, с наслаждением впитывая запахи родного кыштака, по которому так соскучился. И прежде худой, Саяк еще больше осунулся.
Соседи собрались у двора Бекмата, помогли Саяку спешиться. Немного прихрамывая он зашагал к дому, но вдруг остановился.
— Бекмат-аке! Где мой Бекмат-аке?
Никто не ответил.
— Почему меня не привез Бекмат-аке?
— Пошли в дом, — отец Шакира взял его за руку. — Саяк, — сказал он, — у Бекмата открылась рана в легких, и он погиб, будто сраженный мечом. Крепись, мой дорогой! Мы все проливали по нему слезы… Теперь нет среди нас Бекмата — такова воля судьбы.
Саяк замер.
Услыхав голоса во дворе, старушка Кумуш, совсем обессилевшая после смерти Бекмата и оставшаяся в его доме, начала плакать.
Саяк вздрогнул, лицо его исказилось, он шагнул к двери, толкнул ее со всей силой и с криком бросился к бабушке, лежавшей у стены. Старушка ослабевшими руками обняла голову своего слепого внучатого племянника, поцеловала его в лоб. Саяк поднялся, руками ощупал стену и нашел серую шинель Бекмата, висевшую на своем прежнем месте. Он сорвал ее с гвоздя и, прижав к груди, упал на пол, содрогаясь в безудержных рыданиях.
Люди хотели поднять Саяка, но председатель сельсовета остановил их:
— Не надо. Пусть вырвется из него горе… — и, утерев слезу, тяжело сел на курсу[60].
Рыдания Саяка становились все глуше, и, обессилев, он умолк.
— Отведите меня на могилу Бекмата-аке, — попросил он чуть слышно.
Люди привели его на кладбище. Наверно, Саяк узнал могилу Бекмата по запаху свежей земли. Рванулся вперед, когда до могилы оставалось еще с десяток шагов. Его не смогли удержать, и он упал, обнимая рыхлую землю. Его потихоньку успокаивали, старались поднять.
Сжимая в кулаке могильную землю, Саяк распрямился и закричал, размахивая ею над головой:
— Бекмат-аке, опора моя… Слышишь меня?..
— Саяк, ты что, ума лишился? — сказал кто-то. — Нельзя так громко плакать. Грех это.
Отец Шакира начал читать суру из Корана. Все опустились на одно колено, замерли среди редкого седого ковыля.
В эти дни Саяк из дому не выходил. Все время был возле своей бабушки.
Однажды перед рассветом Шакира разбудил разговор родителей. Отец, поставив на маленький коврик свой наполненный родниковой водой кумган, для омовения перед утренней молитвой, с горечью произнес:
— Несчастный слепой, наверно, опять лежит там…
— Бедный мальчик, — вздохнула мать Шакира, — иди и приведи его к нам.
Как только отец вышел из дому, Шакир скользнул за ним в полумглу.
…Жутко в этот час на кладбище — кыштаке мертвых. Словно пробившиеся из земли головы, темнеют надгробья-мазары. Сердце Шакира замерло, когда он увидел человека, прижавшегося к могиле Бекмата. Шакир подошел ближе, вгляделся — Саяк! Вот отец склонился над ним.
— Я же вчера говорил тебе: больше так не делай. Грех это, грех. Пойдем домой, — отец потянул Саяка за руку.
Они прошли мимо Шакира, не заметив его.
Через неделю суждено было умереть и бабушке Саяка.
И снова у дома Бекмата собрались односельчане. Похоронить с честью одинокую старушку было священным долгом всех. Одни встречали людей, пришедших и приехавших на похороны; другие готовили покойную в последний путь, они надели на нее саван, завернули в кошму и уложили на погребальные носилки; третьи выкопали могилу возле могилы Бекмата.
— Добрая моя бабушка, на кого ты меня оставила! — громко причитал Саяк. Он не был на похоронах Бекмата и оплакивал сейчас обоих. — О, мой дядя! О, моя бабушка! Вы ушли, оставив меня. Что будет теперь со мною?
— В самом деле, сельсовет[61], — заговорил один из аксакалов, скорбно склонив голову, — что будет теперь с этим несчастным?
— Наверно, надо отвести его в город, сдать в Дом для слепых, — ответил председатель сельсовета. — Как вы думаете?
Старики подняли головы, ждали, что он еще скажет.
— А там кормят и одевают? — спросил кто-то.
— Да, — сказал председатель, сняв с головы калпак[62] и почесывая короткие, начинающие седеть волосы.
— Бекмат, будь земля ему пухом, говорил, что слепых учат читать, — вспомнил отец Шакира.
— Ой, тобо![63] — воскликнул сухонький старичок, ухватив себя за ворот. — Как же их учат, слепых?
— Чего только люди не придумают… — неопределенно сказал председатель сельсовета и, уходя от этого разговора, снова напомнил о Саяке: — Так что же делать с ним будем?
— Коль нет ничего лучшего, надо отвезти в Дом для слепых, — решили старики.
И настал день, когда должны были увезти Саяка. В тот день Шакир не пошел в школу. Осталась дома, найдя какую-то причину, и Жамал.
Когда утром, угнав корову на пастбище, Шакир возвращался домой, он заметил стоящего у дувала Саяка.
— Шакир, иди сюда.
Шакир молчком подошел к нему. Саяк его давно так не подзывал.
— Я сегодня уеду, — сказал Саяк.
Шакир не промолвил ни слова, боясь, что Саяк заплачет.
— Говорят, там учат. Бекмат-аке во Фрунзе хотел меня везти, оказывается, и здесь учат.
— Как хорошо учиться в городе… — подхватил Шакир, чтобы поднять его настроение.
— Ты книги в сумке носишь, теперь и я буду носить, — Саяк чуть улыбнулся.
За все это время Шакир впервые увидел его улыбку, и еще он заметил, что на худом, остроскулом лице Саяка появились морщинки.
— Я буду тосковать по своему кыштаку… по тебе буду тосковать.
— Что ты, Саяк! Джалал-Абад не за горами высокими. Увидимся еще не раз.
— Нет, — грустно покачал головой Саяк, — я слышал, твой отец говорил: «Вернутся мои сыновья-аскеры, тогда и перекочую в свой аил».
Шакир прикусил губу: «Оказывается, он все знает…»
— Многие учатся в городе и приезжают на каникулы в кыштак, и ты приедешь…
— К кому приеду? В чей дом?
…Джигит в лоснящейся от мазута одежде, обычно возивший для тракторов горючее, круто развернул свою арбу и остановил ее у дома Бекмата. Стали собираться люди. Появился и тучный председатель сельсовета на своем вороном коне. Привязал его к коновязи и медленно подошел к Саяку, похлопал слепого рукой по плечу и ласково заговорил:
— Сынок мой, учись, мужай, а вырастешь, возвращайся обратно.
Саяк как-то весь сразу поник. Веки его вздрагивали. Председатель сельсовета, почувствовав тревогу и растерянность мальчика, не жалел добрых слов:
— Сам лично буду навещать тебя каждый раз, как приеду в город. Ты уже стал джигитом, что тебе сидеть одному в доме…
Связанную постель, кое-какую одежду и деревянный ящик с продуктами погрузили на арбу.
— Ну-ка, Саяк, залезай!
Саяк на мгновение напрягся, замер, потом шагнул к двери.
— Покараулим твой дом, не волнуйся, езжай. Счастливого пути тебе, сынок!
Саяк нащупал дверную ручку, дернул ее, дверь заскрипела, но не открылась: заперта на висячий замок.
— Коктай! Коктай! — позвал он.
Лохматый старый пес, все это время следивший за ним, тотчас бросился к его ногам, виляя хвостом. Саяк обнял его за шею.
— Я уезжаю, Коктай!.. Я уезжаю…
— Саяк! Саяк! — крикнул краснощекий председатель сельсовета. — Хватит. Залазь на арбу.
Саяк повернулся к людям, по щекам его катились слезы. Он зашагал к арбе, но прошел мимо нее.
— Саяк! Саяк! Арба вот здесь, — кричали ему.
— Я иду проститься с моим Бекматом-аке.
Джигит-арбакеш и кто-то из стариков догнали Саяка и взяли за руки.
— Перестань, сынок. Пора ехать.
— Как я уеду, не простившись… Я попрощаюсь быстро.
— До вечера, что ли, буду с тобой возиться. Мне еще надо горючее получить и вернуться засветло… — Арбакеш дернул Саяка в сторону арбы.
Сжав зубы, Саяк рванулся в противоположную сторону, старик чуть не упал и выпустил его руку, но арбакеш вцепился в него еще крепче. Дико крича, Саяк потянул его к себе, арбакеш покачнулся и, потеряв равновесие, угодил ногой в арык.
— Оставьте его, оставьте! Пусть идет! — торопливо сказал председатель.
Саяк плача зашагал на кладбище. Люди шли следом, а за ними двигалась арба.
Саяк не ошибся, прямо подошел к могиле Бекмата. Присел на корточки, погладил могильный холм. Потом руками ощупал могилу своей бабушки. И, поднявшись, стал топтать землю ногами, отчаянно всхлипывая.
— Бекмат-аке! Бекмат-аке! — пронзительно закричал он. — Я поехал! Я поехал!
Саяк резко повернулся и направился к арбе. Ему хотели помочь забраться на нее, но он отвел руки людей. Взявшись за край арбы, нащупал ногой ось колеса, закинул ногу и уселся на вещах.
Арбакеш сильно дернул вожжи, и лошадь с ходу взяла крупной рысью…
— Саяк! — вскрикнула Жамал.
— Жама-ал!.. — донесся из облака пыли, окутавшего арбу, голос Саяка.
И дрогнуло сердце Шакира.
Коктай, который ни на кого никогда не рычал, после отъезда Саяка превратился в свирепого пса. Никто не мог подойти к дому Бекмата: ощерив пасть, он кидался на людей, не боясь ни палки, ни камней. «Смотри, что случилось с этой собакой?» — удивлялись в кыштаке. Иные говорили: «Он может искусать детей, надо его пристрелить».
Коктай до вечера сторожил дом Бекмата, никуда не отходя. А когда кыштак засыпал, поднимался на холм, где некогда сидел Бекмат, и, подняв узкую острую морду к небу, выл до рассвета.
Жизнь в кыштаке в ту пору рано замирала. Наработавшихся за день людей сон валил с ног. К тому же туго тогда было с керосином.
Засыпая вечером, Шакир слышал вой Коктая, и, просыпаясь по ночам, слышал его, и, кажется, во сне тоже слышал этот полный отчаяния, глухой, тягучий вой. И под этот вой Шакир думал о Саяке, заново переживал расставание с ним, смутно догадываясь, что не пространство между Джалал-Абадом и кыштаком разделяет их, а страдания, выпавшие на долю Саяка. И горькая участь слепого друга не только отзывалась в нем болью, не только вызывала жалость, но и возвеличивала Саяка, делала его недоступным и — Шакир боялся признаться себе в этом — немного чужим.
Как-то ночью Коктай исчез неизвестно куда, будто его унес ветер.
«Поеду к Саяку через неделю», «Поеду через месяц», — говорил себе Шакир. Но планам этим не суждено было осуществиться. Вернулись его демобилизованные братья-фронтовики, и семья Шакира перебралась на свою родину, в далекий горный аил. А потом старший брат Шотман уехал во Фрунзе, стал работать шофером. Забрал к себе Шакира. Во Фрунзе Шакир и окончил десятилетку, затем — университет. Тогда-то он и побывал наконец в том кыштаке, почти неотличимом от других небольших, тонущих в садах кыштаков в окрестностях Джалал-Абада. Поднялся на холм, под которым прежде стоял дом Бекмата. Ни этого дома, ни дома Саяка уже не было. В кыштаке он нашел людей, которые помнили Саяка, но о судьбе его никто не знал. А краснощекий председатель сельсовета превратился в седобородого старика. Он честно признался, что, после того, как отвез слепого подростка в город, больше его не видел. Он даже удивился, когда Шакир напомнил ему, что он обещал навещать Саяка. «Может быть, может быть… — развел руками. — Но сам понимаешь, дела, заботы разные… вся жизнь в спешке прошла. Съездил бы, конечно, — сказал он, прощаясь с Шакиром, — если б сообщил этот слепой о себе, хотя бы на бумажке величиной в два пальца».
Во Фрунзе Шакир попытался найти Саяка через справочный стол. Среди здравствующих жителей Киргизии Саяк Акматов не значился.
С того времени прошло много лет. В волосах Шакира появилась седина. Да, его жизнь не была легкой, как у того, кто просидел весь век у своего очага. Всего он в ней испробовал, побывал в дальних краях, жил среди разных людей, приникал к их судьбам… Такова работа журналиста. Встречался с десятками, сотнями людей, — многие из них позабылись. Но не забылся Саяк. Потому, наверно, он всегда вглядывался во встречавшихся ему слепых людей, в каждом из них ища знакомые черты. Но тут же говорил себе: «Опомнись, его уже нет в живых». И по странной прихоти памяти не раз вспоминался Шакиру «опорный дух» Саяка — белобородый старик со светящимся лицом, протягивающий конец своего посоха слепому. И он печально улыбался этому видению детских лет.
И вот сегодня все вдруг перевернулось вверх дном.
…Когда он вошел в большой, залитый солнцем зал республиканского Общества слепых, там уже началась конференция.
На сцене за столом, покрытым кумачовым полотнищем, человек двадцать в президиуме; оратор на трибуне; над сценой большой плакат с приветствием участникам конференции — все, как везде на конференциях, съездах, торжественных собраниях… Но многие из присутствующих в зале в черных очках, в очках с выпуклыми линзами, с повязкой на глазах. Одеты они официально и строго: почти все мужчины в черных костюмах и галстуках. И это в разгар лета, когда июльского зноя с лихвой хватает и на ночь, плавится асфальт на тротуарах. В своем светлом чесучовом костюме Шакир выглядел здесь довольно странно.
…Шакир сидел с раскрытым блокнотом, время от времени занося в него нужные для своей будущей статьи факты и цифры. Он и раньше знал, как много делается в республике для людей, лишенных зрения, слуха, речи. Теперь он понял и то, сколь сложна и многогранна деятельность Общества слепых и глухонемых, сколько стараний и душевных сил тратится для того, чтобы сделать творческой, содержательной жизнь обреченных на слепоту, глухоту, немоту.
Мысленно он уже продумал свою статью, и теперь необходимый материал сам шел в его руки. Недоставало только десятка имен слепых и глухонемых, особенно проявивших себя на производстве, в культурной жизни республики, в науке. И тут докладчик, словно почувствовав, чего он ждет от него, стад перечислять имена таких людей. Перо Шакира торопливо забегало по бумаге. И вдруг он вскочил на ноги: нет, он не ошибся! Это имя действительно прозвучало, Саяк Акматов!
Задыхаясь от волнения, Шакир спросил сидящего с ним рядом молодого человека:
— Вы знаете его? Знаете?
— Кого?
— Саяка… Акматова Саяка?
— Нет.
Не помня себя, Шакир наклонился вперед и взял за плечо пожилого человека. Тот обернулся, уставился на Шакира.
— Вы знаете Саяка Акматова?
Пожилой человек молчал, с удивлением глядя на Шакира, всем своим видом как бы спрашивая: «Чего ты хочешь?»
— Не знаете ли вы Акматова Саяка, которого назвал докладчик?
Пожилой человек что-то замычал и высунул язык. Шакир не мог успокоиться и тихо подтолкнул сидящую справа девушку.
— Напрасно вы, она тоже немая, — вмешался кто-то.
Повернув лицо, Шакир увидел женщину в очках с выпуклыми линзами.
— Я знаю Акматова. Зачем он вам?
— Он мой друг! Саяк мой друг! Мы давно не виделись. Я его друг! Я — журналист.
По привычке Шакир достал свое удостоверение и протянул ей. Она махнула рукой — мол, зачем оно мне.
— Саяк здесь?
— Нет, — произнесла женщина нервно.
— А где? Где?!
От волнения Шакир говорил громко, хотя ему казалось, что объясняются она шепотом. В зале на них стали обращать внимание, люди поворачивались в их сторону, кто-то упрекнул: «Мешаете слушать». Почувствовав себя неловко, женщина тихо сказала:
— Встретимся после заседания…
В просторной комнате нового многоквартирного дома сидят двое. Они уже о многом успели поговорить. И теперь понимают друг друга с полуслова, словно близкие друзья, знакомые долгие годы. А всего-то встретились вчера!
На столе в стеклянной вазе букет белых роз. Шакир еще утром купил его на базаре. Он не любит покупать цветы в цветочных магазинах и киосках: и не только потому, что на базаре больший выбор, — нет, в пестроте цветочного ряда он ищет человека, из чьих рук их приятно взять, кто продает их не как вещь… Зная такую его привычку, приятели шутят: «Ты выбираешь не цветы, а лица».
— Спасибо. Какие прекрасные розы, — на минуту Аджалия Петровна сняла очки с толстыми выпуклыми линзами и поднесла розы к глазам. — Значит, вы друг Саяка, друг детских лет.
— Да, детских, — подтвердил Шакир. — Но дети быстро тогда взрослели. Война и их не щадила.
— Думаю, вы настоящий друг Саяка, раз не забыли его и через столько лет, — задумчиво сказала хозяйка квартиры, сделав упор на слове «настоящий».
Так начинался их разговор… А теперь перед Шакиром на столе стопка общих тетрадей, исписанных крупным неровным почерком.
— Здесь все о Саяке. То, что помнила, то, что он сам рассказывал о себе и что рассказывали о нем другие. Дарю вам эти тетради.
— Что вы!.. — запротестовал Шакир. — Я верну их вам через пару месяцев.
— Нет, я писала не для себя. Я почему-то верила, что кто-то придет за ними. Вот вы и пришли… А я и так все помню.
Аджалия Петровна отставила в сторону рюмку с красным вином, которое она за весь вечер лишь чуть пригубила. Поднялась, не по годам легкая, стройная. В ее черных, гладко зачесанных волосах искрилась седина. Подошла к радиоле. Полилась музыка.
— Бетховен, — сказала она, — странно, почему он назвал эти фортепианные пьесы «Багатели», по-французски — безделушки. Разве в них только беспечность, легкость. В них — все, чем обделила меня судьба и что возвращает сейчас руками Рихтера.
…Как спокойны, как переливчаты звуки, чистые, как весенний свет, как звон родника на холме под сенью старых тополей; чистые и неповторимые, как само утро жизни. И два мальчика, зрячий и слепой, взявшись за руки, бегут в простроченный звоном кузнечиков полдень и падают в пряные травы…
Монотонный, убаюкивающий стук колес поезда. «Ну что ж, будь что будет. Такую судьбу я сам выбрал. Аллах здесь ни при чем: зачем бы ему посылать слепого, знающего Коран, в Россию… Куда приведет меня эта дорога? — в тревоге думал Саяк. — Вернусь ли обратно?»
Из широкого окна вагона на лицо его падает свет, и, утомляя Саяка, клубится тьма, мелькают в ней какие-то силуэты. Саяк прячется в них, прижимается на своей нижней полке лицом к стене и натягивает на голову одеяло. И Саяк сам не знает, спит он или бодрствует под мерный убаюкивающий стук колес. И железный вагон раскачивается в неведомом Саяку пространстве, полным запахами незнакомых ему людей, и все пропитавшим чесночным, луковым, табачным духом, и густым запахом сохнущих пеленок, паровозным дымком, забивающимся в вагонные щели вместе со степным, горьковатым ветром.
Словно беши-колыбель, раскачивается железный вагон, и наплывают между явью и сном воспоминания. И слышится ему грудной теплый голос Аджар. С ней Саяк познакомился, когда впервые попал в мастерские, называвшиеся «Производственное предприятие слепых». Она работала там до приезда Саяка. Аджар не была совсем слепой. Ее глаза чуть-чуть видели, поэтому в первый же день к ней прикрепили Саяка. Она водила его на работу, в общежитие, на базар. Он быстро привязался к ней и привык словно к своей старшей сестре. Впрочем, Аджар и была на два года старше Саяка — ей уже исполнилось восемнадцать. Работа у них была одна: вили веревки. В этом Доме для слепых, куда привез его щедрый на посулы председатель сельсовета, слепых не учили. «Нет преподавателей, с войны не вернулись. Скоро пришлют новых, тогда и начнем». Целый год длилось это «скоро»…
Весна в сорок шестом году была ранняя, дождливая. Перед праздником 8 Марта несколько дней дождь шумел беспрестанно. Еще накануне праздника все слепые разошлись и разъехались по домам. На первом этаже общежития остался только Саяк, а на втором — слепые, которых эвакуировали в годы войны из Ленинграда.
Голодный Саяк сидел в сырой маленькой комнатке, бывшей кладовке, где с трудом, чуть не впритык умещались две кровати. Его как новичка поместили в ней — другого места не нашли. Общежитие было переполнено. И вот в канун праздника сидел он под вечер здесь, не желая еще спать и не зная, чем заняться. Вдруг раздался стук в дверь.
— Кто? — спросил Саяк.
— Я, Аджар.
Саяк открыл дверь, вошла Аджар, продрогшая, зуб на зуб не попадает, сказала, что хотела поехать к тетушке, да только напрасно мокла под дождем: не было ни одной попутной арбы. А пешком идти невозможно, лужи по колено.
Рассказывая это, она выжимала подол платья. Вода струйками стекала на пол.
Саяк знал, что у Аджар нет родителей, правда, где-то в кыштаке живет старая тетушка, к которой она иногда ездит. Привозит оттуда полные сумки испеченных с луком кукурузных лепешек, жестких, как камень. Всегда голодному Саяку они кажутся очень вкусными. Из-за проклятого дождя не суждено завтра полакомиться ими.
— Саяк, — сказала Аджар робко, — мне надо выжать всю одежду, а то простужусь.
— Валяй!
— А что мне надеть?
— Возьми мой плащ, в углу висит.
В полумгле Аджар нашарила плащ.
— Дырявый какой.
— Больше ничего нет.
После некоторого молчания Аджар повторила смущенно:
— Саяк, все же мне надо выжать одежду. Выжму и повешу на кровать. Пока подсохнет, полежу немного в твоей постели, не обидишься?
— Чего ж обижаться!
Девушка юркнула под одеяло. Саяк пересел на кровать у противоположной стены. Ни матраца там, ни подушки — одни голые доски. Матрац, одеяла и подушка выдавались в общежитии под расписку, а он в этой каморке пока один. Каждый раз, возвращаясь с работы, надеется: «Сегодня поселят ко мне новичка, будет с кем словом перемолвиться».
Пригревшись в постели, Аджар оживилась, стала рассказывать какие-то смешные истории.
Было уже поздно. Вдруг в коридоре послышались шаги, кто-то шел в тяжелых сапогах.
Аджар умолкла на полуслове.
— Ты что! — удивился Саяк.
— Тс! — Аджар дернула его за руку.
Кто-то протопал мимо их двери, остановился в конце коридора. Донесся осторожный стук.
— Стучит в мою дверь, — шепнула Аджар.
Пришедший стучал все сильнее, потом заколотил в дверь. И снова его тяжелые сапоги протопали мимо их комнаты, аж пол застонал! Видимо, человек этот злился, что ему не открыли.
Саяк и Аджар затаились, боясь шелохнуться.
Когда шаги смолкли и хлопнула наружная дверь, Аджар сказала все еще шепотом:
— Это наш комендант.
— Комендант? — спросил Саяк, ничего де понимая.
— Он видел меня, когда я вернулась в общежитие.
— Ну и что? Пусть видел.
— Да он, дурак, преследует меня…
— Как преследует? — с детским любопытством спросил Саяк.
— Будь он проклят! — Аджар с головой укрылась одеялом.
Молчал и Саяк, чувствуя недоброе. Спустя некоторое время старая железная кровать заскрипела — Аджар приподнялась, потрогала свою одежду.
— Еще немного полежу. Можно?
И тут на улице завязалась драка. Крики. Ругань. Вдруг с оглушительным звоном, разбив стекло вдребезги, угодил в окно камень. Саяк повалился на кровать, инстинктивно защищая руками голову. В комнату ворвался холодный сырой воздух.
С улицы донесся топот ног, и все стихло.
— Саяк, тебя не поранило?
— Нет.
— Ты слышал, Саяк? Среди них и наш комендант. Я его голос узнала. Видишь, дурак он… Я вечером заметила, когда вернулась, что он пьяный.
— Да, и я узнал его голос.
— Он еще придет, — испуганно сказала Аджар.
Она осторожно потрясла одеяло. Звякнули осколки. Саяк нашарил у двери веник, замел битое стекло к окну.
— Саяк, я боюсь идти в свою комнату… Боюсь… Здесь останусь сегодня, а?
— Ну, как хочешь, — ответил Саяк нерешительно.
— А ты? Где будешь спать? Холодно ведь. Чувствуешь, как несет из разбитого окна?
— Накину на плечи плащ и посижу.
Аджар умолкла надолго. Потом тихо сказала:
— Саяк, а может, ляжешь со мной рядом? Поместимся. — Она подвинулась к стене. — Давай ложись, вот сколько места.
Саяк давно уже озяб. Ни слова не говоря, он разделся, лег рядом с Аджар. В его постели было тепло, как никогда. Всю зиму промучился Саяк на ней, скрючившись, никогда не согреваясь по-настоящему: лоснящаяся от грязи постель всегда была холодной.
Он лег на спину, вытянув ноги и прижав к бокам руки, стараясь не прикасаться к Аджар. Но она поступила иначе.
— Ой, бедненький, смотри, ноги и руки совсем как ледышки. — Она обогревала его своими руками.
Ее тело было пышным и мягким, а грудь нежной, крепкой, выпуклой, как у голубки, и вся она казалась Саяку необычайно гладкой. Играя и возясь со своими сверстниками мальчишками и девчонками, он с детства привык к их обветренной шершавой коже и выпиравшим костям. И мать у него была худой, как жердь. Он даже не предполагал, что у кого-то может быть такое тело.
— Сколько тебе лет, Саяк? — спросила Аджар, когда они согрелись.
— Этой весной будет шестнадцать.
— О-о, джигит… — затем тихо прибавила. — Раньше даже в тринадцать лет женили у нас, киргизов.
Саяк ничего не ответил. Они лежали, слушая дыхание друг друга.
— Знаешь, Саяк, меня замуж выдавали…
— Когда?
— Два года назад.
— Кто он?
— Да ну, думаешь, кто-нибудь стоящий? Дряхлый старик, не имевший детей.
— А для чего?
— Чтобы я родила ему детей.
— Зачем согласилась?
— Ах, Саяк, разве меня, полуслепую сироту, спрашивали? Да и жить надо было где-то. Все же у него своя кровля, свой очаг.
— Ушла, значит?
— Ушла… ушла, слава богу. Вырвалась из этого ада…
— Тебя что, били?
— Еще спрашиваешь! Попробовал бы ты спать под одним одеялом с семидесятилетним дряхлым вонючим стариком. Кому нужна такая жизнь… — Она глубоко вздохнула. — Ты и представить не можешь, какая ведьма была его старуха. Она злилась на меня, будто я насильно отняла ее счастье, будто я ее сделала бесплодной. Била меня так, что все тело было в синяках и ссадинах… оскорбляла, унижала, обзывала «несчастной слепой». Что хотела, то и делала. Заступиться за меня ведь некому.
— А старик?
— Что ты, Саяк! Если бы он был самостоятельным человеком, желавшим иметь детей, ему было бы несложно отвязаться от такой ведьмы. А он не смог. Она его всю жизнь вела, как ишака, привязанного веревкой за шею. Вела, вела… и когда окончательно иссякли его силы, дала ему свободу, — Аджар усмехнулась. — Вообще-то не стоит обо всем этом вспоминать. Мне это тяжело.
— Как хочешь…
— Хочешь не хочешь, а об этом знает комендант, знает, что я не девушка, что была замужем, и не дает мне покоя, пристает, лезет к нам в комнату.
— Зачем же ты сказала ему?
— А что было делать? Тот старый хрыч несколько раз приходил сюда, требовал, чтобы я вернулась: мол, не вернешься сама, родственники мои тебя поймают и привезут. Вот и вынуждена была сказать коменданту. Тот напугал его, пригрозил отдать под суд за то, что он женился на несовершеннолетней. Старик слово дал больше не приходить. И в самом деле, не приходит. Но теперь привязался ко мне комендант, проклятый пьяница. Теперь у меня новая беда… — Аджар всхлипнула и уткнулась головой в грудь Саяка. И он жалел ее от души, и был так приятен теплый запах ее волос.
— Ты бы пожаловалась кому-нибудь…
— Кому?
— Да вот директору.
— Я и сама думала… Но стыдно пойти к аксакалу, ровеснику моего отца, и сказать об этом… И коменданта боюсь. Я его знаю, он все может… Да и кто станет искать, где затерялся мой след.
— Я… я задушу этого коменданта, — Саяк весь напрягся, сжал кулаки.
— Что ты, миленький! Не говори так! — Она стала гладить его волосы. — Разве ты можешь убить человека? Нет! Нет! А он — может.
Последние слова она произнесла с таким отчаянием и болью, что Саяк вдруг почувствовал себя маленьким, жалким и беспомощным. Правду сказать, он и сам боялся этого вечно пьяного коменданта. Саяку вспомнился урок, который получил от него.
Это было после первой ночи, проведенной Саяком в общежитии. Саяк вынес из комнаты свой матрац и остановился у порога каптерки. Комендант с кем-то разговаривал и громко хохотал. Дверь в каптерку была открыта. Заметив Саяка, комендант спросил покровительственно и как-то небрежно:
— Ну, слепой новичок, что тебе надо?
— Матрац у меня рваный, дайте другой.
— Ладно, заходи. Вот возьми этот.
Он швырнул на пол под ноги Саяку матрац. Саяк потрогал его и сразу заметил, что вата в нем сбилась комками, должно быть, очень старый. Сказал об этом, попросил другой.
— Ишь претензии свои предъявляет. Нет другого, — отрезал комендант. — Этот как раз и подойдет тебе.
— Нет, не подойдет, — стоял на своем Саяк.
Тогда комендант подошел к нему и, свернув матрац трубкой, заставил Саяка обхватить его. Потом взял Саяка за плечи, повернул в сторону, оттолкнул от себя и пнул тяжелым кирзовым сапогом под зад… Саяк как с горы пробежал метров десять и еле удержался на ногах.
Униженный, в бессильной ярости слышал он хохот коменданта. Дверь в каптерку с шумом закрылась. Саяк побрел в свою комнатку и там заплакал навзрыд.
И сейчас, лежа в одной постели с Аджар, Саяк вспомнил тот день и вновь ощутил свою беспомощность перед грубой силой бездушного, жестокого человека и понял, почему так горько плачет Аджар. И сам он не сдержал слез. Услыхав всхлипывания Саяка, Аджар умолкла, обняла его, прижала к груди.
— Саяк, что ты? Перестань, ты же мужчина. Я тебя всегда считала настоящим джигитом. Видишь, открыла тебе все, что у меня на сердце. Перестань плакать. Лучше обними меня. — Саяк робко обнял Аджар. — Посильнее, ты же мужчина.
Саяк крепче прижал ее к себе. Но от этого он не почувствовал себя мужчиной. Он прильнул, к ее пылающему телу с чувством ребенка, обнимающего свою родную сестру.
После долгого молчания Аджар сказала:
— Мы могли бы, Саяк, найти поблизости маленькую комнатку, снять ее и жить вместе. Как было бы хорошо, а? Как ты думаешь?
Саяк лежал молча.
— Днем бы работали, а вечером свой очаг, своя постель. Какое счастье! Я обняла бы тебя горячо-горячо и ласкала бы каждый день. — Аджар целовала щеки и шею Саяка. — Мы были бы свободны. Свободны, как птицы! Ой аллах, позволь хоть раз сбыться моей мечте, не скупись! — Потом она глубоко вздохнула: — Размечталась напрасно, разве ноги этого дурака не могут дойти до нашей квартиры… Давай, Саяк, уйдем отсюда, взявшись за руки. Будем навеки вместе. Может быть, станем счастливыми. Давай рискнем раз в жизни.
— Я же совсем слепой. Куда мы пойдем, Аджар?
— Не все ли равно… Мои глаза чуть-чуть видят. Я могу различать дорогу и вести тебя.
Саяк не ответил. Он вспоминал свой кыштак и однообразную свою жизнь здесь. Никакая иная жизнь ему даже не мерещилась. Ему казалось, если он уйдет отсюда, где хоть впроголодь, но кормят и есть крыша над головой, то непременно пропадет, погибнет. А умирать ему не хотелось.
Саяк не помнил, как уснул. Когда проснулся, Аджар уже не было.
Больше Саяк не встречал ее. Через несколько дней в общежитии спохватились, стали искать Аджар, а через неделю пожилая женщина, жившая в одной комнате с Аджар, поехала в кыштак к ее тетушке, узнать, в чем дело, не заболела ли соседка. Оказывается, в кыштаке Аджар уже месяц не появлялась.
Вначале, когда исчезла Аджар, Саяк тоже думал, что она у своей тетушки. «Может, все же нашла ранним утром попутную арбу, добралась до кыштака, а там заболела… Конечно, заболела: промокла вся, прозябла под холодным дождем», но когда он узнал, что у тетушки Аджар нет, Саяка охватил страх. То ему казалось, что она попала в городе под машину, то, что сбилась ночью с дороги и ее растерзали волки.
…Весенний ветер ласково обвевал его лицо. Но чем нежней и прекрасней была вдруг налетевшая весна, тем больнее переживал. Саяк гибель Аджар. В том, что ее нет на свете, он был уверен. Казня себя, что не убежал вместе с Аджар, он лежал на кровати, уткнувшись лицом в подушку, еще хранившую свежий, дурманящий запах ее волос. Всегда напряженный, ловящий каждый шорох, чувствующий легчайшее движение воздуха, вибрацию предметов, он как-то расслабился. Все, заменявшее ему зрение, работало как бы вхолостую. Прижавшись лицом к подушке, он отключался от происходящего, вокруг и даже не среагировал на то, что открылась дверь в его комнату. И, только когда кто-то, больно схватив за волосы, поднял его и усадил на кровать, понял, что перед ним комендант.
— А ну, скажи-ка, где прячется твоя подружка? Знаешь ведь, все время вместе ходили…
— Нет ее, — выдохнул Саяк.
— Как нет?!
— Задушил! Ты задушил ее! — во весь голос закричал слепой и вцепился в его лицо ногтями и зубами. Комендант завопил благим матом, и оба они свалились в проход между кроватями.
Всполошилось все общежитие. Слепые, как муравьи, цепочкой потянулись в комнатку Саяка. Задние напирали на передних, валили их с ног. Тут же в коридоре толпились прохожие, привлеченные отчаянными криками. Кто-то решил, что загорелся Дом для слепых. Явились пожарники. Вместе с подоспевшим милиционером они с трудом растащили сбившихся в кучу слепых.
Коменданта и Саяка увели в милицию. Саяка через часа два отпустили. Комендант с того дня словно в воду канул.
Новый комендант общежития — пожилая учительница, еще недавно работавшая в школе, поселила Саяка в комнате на втором этаже. «Ну что ж, Саяк, давай знакомиться. Меня зовут Владимир Алексеевич. О подвигах твоих я уже знаю», — приветливо сказал его новый сосед, осторожно касаясь плеча Саяка. Тот тоже осторожно протянул к нему руку. Так они обменялись приветствиями.
Взяв Саяка за руку, Владимир Алексеевич медленно обошел с ним комнату, терпеливо ожидая, пока тот на ощупь изучал все находившиеся в ней предметы. Комната тоже на двоих, но куда просторней. Помимо двух коек, тумбочек и табуреток в ней были еще вешалки, маленький стол, умывальник. После тесноты кладовки, приспособленной под жилье, Саяку она показалась сказочным дворцом.
— Вот так, приятель. Будем жить вдвоем, как слепые птенцы в одном гнезде, — промолвил Владимир Алексеевич насмешливо и, грустно.
Саяк удивился: «Как этот русский хорошо говорит по-киргизски. Правда, киргизских слов ему порой не хватает и он пользуется понятными любому киргизу казахскими словами».
В тот вечер Владимир Алексеевич рассказал Саяку о себе.
— До шестнадцати лет я был зрячим. Потом вдруг быстро стал терять зрение. Но все же окончил 10 классов и поступил учиться в университет. — Он задумался, не сразу догадавшись, как объяснить это слово Саяку. — Ну, такая школа, где всему учат. Окончившие ее могут учить других людей. Так вот, зрение мое и там все ухудшалось. Врачи посоветовали временно прекратить учебу. В сороковом году совсем ослеп. Я и слепой окончил бы университет, да началась война. Вместе с другими слепыми меня вывезли из Ленинграда в Казахстан, потом сюда в Джалал-Абад. Никого из близких у меня не осталось. Отец, мать и сестренка умерли в Ленинграде от голода. Всех близких пережил…
— У меня тоже никого не осталось, — печально молвил Саяк.
Разговор оборвался.
«Вроде бы хороший человек, — думал Саяк, — слова хорошие у него. Да слова словами, а жизнь жизнью. У председателя сельсовета тоже слова были неплохие: «Лично сам навещать буду»… А где он, председатель? Вот и этот сосед мой… Встретил-то приветливо, а что дальше будет? Человек ученый, о чем ему со мной говорить? Я ведь ничего, кроме Корана и сказок, не знаю. Может, завтра и «здравствуй» не скажет. К тому же он русский — капыр. Не лучше ли, пока не поздно, попросить женщину-коменданта, чтобы перевела в другую комнату, где соседом моим будет киргиз или узбек. Все же рядом со мной будет мусульманин».
С этими мыслями Саяк заснул.
— Саяк, Саяк, — осторожна разбудил его кто-то.
Саяк рывком поднял голову.
— Не пугайся, это я, Владимир Алексеевич. Что с тобой, не заболел ли? Может, пойти попросить у дежурного для тебя чаю?
— Здоров я.
— Слава богу. А то всю ночь метался, вскрикивал, кого-то звал.
— Была тут девушка Аджар, которой тот комендант жить не давал… Сбежала она. Боюсь, погибла где-то.
— Зря думаешь так. Свет не без добрых людей. Не пропадет Аджар. Ты еще с ней встретишься.
— Владимир-аке, неужели встречусь?
— Конечно. И Аджар молодая, и у тебя еще вся жизнь впереди. Спи, милый.
По вечерам ленинградцы собирались у Владимира Алексеевича. Саяк замечал, как они его уважают, считаются с его мнением, и был горд за него и за себя, ибо с каждым днем у Саяка становилось все больше общего с Владимиром Алексеевичем. И о чем бы ни говорили ленинградцы, о чем бы ни спорили — а Саяк немного знал русский язык: дружил когда-то с сыновьями кузнеца Антона, — разговор всегда кончался одним — скорей бы вернуться домой. Не так давно им сообщили, что возвратят их в родной город самое позднее осенью сорок шестого года. И вот они ждут не дождутся дня, когда вновь пройдут, стуча своими палочками, по набережной Невы. «Конечно, в родном кыштаке всегда лучше», — сочувствовал им Саяк. И часто они вполголоса пели, и, сидя у окна, на краешке своей кровати, Саяк подпевал им.
Этот первый послевоенный год был тяжелым для всех. Питались скудно, но Владимир Алексеевич не съел ни куска хлеба, не поделившись с Саяком. И делал он это как-то незаметно.
Со временем Саяк во всем стал подражать Владимиру Алексеевичу. Как и тот, обтирался по утрам мокрым полотенцем, аккуратно заправлял постель. И на работу они вместе ходили и, словно школьники, готовящие домашнее задание, повторяли новые для них слова, Владимир Алексеевич — киргизские, а Саяк — русские. Память у обоих была отменной. Вскоре Саяк научился правильно строить русские фразы.
К великому удивлению Саяка, его русский друг знал Коран не хуже муллы: в свое время готовился стать востоковедом, и его курсовую работу похвалил сам знаменитый ученый-арабист академик Игнатий Юлианович Крачковский. Владимир Алексеевич объяснил Саяку, где и кем в начале VII века создан Коран, что позаимствовал его автор из более древних религий. Разбирая суру за сурой, которые вспоминал сам или просил прочесть на память Саяка, объяснял, что названное в Коране словами бога на самом деле отражает представление о мире той среды, из которой автор Корана Мухаммед вышел. Владимир Алексеевич рисовал Саяку жизнь древней Аравии, торговой Мекки и земледельческой Медины, где Мухаммедом был создан Коран, сравнивал язык Корана с языком поэзии арабов-бедуинов, кочевавших в Северной Аравии, показывал, что больших отличий между ними нет. Попутно он поведал Саяку о древнем мире, о христианстве, буддизме и других религиях. Четко и просто объяснил суть материалистического взгляда на жизнь.
Свет солнца и звезд, синь неба, и изумрудные волны теплого моря, разливы рек, таинственные шорохи леса — для всего находил Владимир Алексеевич слова и сравнения. И щедрою рукою дарил их Саяку — дарил так, как может сделать только слепой, видевший свет. Свои знания, свое упорство и любовь к миру прививал он день за днем Саяку, поражаясь его восприимчивости и оригинальному складу ума. «Друг мой, — говорил он Саяку, — не слепота глаз, а слепота души, леность ума — вот печальный удел, равный смерти. У Садриддина Айни в его книге «Бухара» слепой ученый так говорит зрячему мулле: «…Если вы с неделю проведете в комнате, где стены, двери и окна завешаны плотным черным занавесом, затем выйдете на свет, вы ничего не разглядите. Даже смотреть на свет не сможете; так зажмурите глаза, что хуже меня слепыми станете. И огорчитесь, я обеспокоитесь, ибо вы, потеряв свет, потеряете весь свой мир. А я слеп, но не убит этим».
Во тьме и интеллектуальном одиночестве Владимир Алексеевич самозабвенно лепил характер юноши, пуще всего боясь превратить его в своего двойника. Вскоре он убедился: намного проще разжечь в душе Саяка жажду знаний, чем разрушить в ней предрассудки и недоверие к людям. Это был тяжелый изнурительный труд, не раз доводивший Владимира Алексеевича до отчаяния. Но через полгода он уже мог о многом беседовать с Саяком как с равным.
Настала зима. В общежитии почти не топили. Ну и намерзлись они под тонкими старыми одеялами! И все же не прекращали своих бесед и занятий.
— А ну, Саяк, скажи, какая разница между словами «блестеть» и «блистать»?
— Можно блестеть как медный грош, но нельзя блестеть в обществе.
— Молодец, не зря, значит, в прежних медресе считали: на холоде знания, лучше усваиваются.
Иной раз, проснувшись ночью, Саяк слышал, как Владимир Алексеевич ходит по комнате. Он сразу догадывался, почему тот не спит.
— Зачем накрыли меня своим одеялом, да еще и матрацем? — сердился Саяк. — Уберите, пожалуйста, и ложитесь спать.
— Я же северянин, а ты южанин, — отшучивался слепой арабист. — Меня холод не берет. К тому же ходьба согревает.
— Нет, так дело не пойдет, — Саяк вылезал из-под одеяла и матраца.
И оба они, накинув на плечи поверх телогреек одеяла, ходили по маленькой комнате, не сталкиваясь и даже не задевая друг друга. Поочередно читали стихи. Саяк уже знал наизусть немало стихов Пушкина, Лермонтова, Некрасова…
Особенно нравилось ему стихотворение Лермонтова «Нищий».
У врат обители святой
Стоял просящий подаянья
Бедняк иссохший, чуть живой
От глада, жажды и страданья.
Куска лишь хлеба он просил,
И взор являл живую муку,
И кто-то камень положил
В его протянутую руку…
— Лермонтов написал это стихотворение, — рассказывал Владимир Алексеевич, — когда ему было столько же лет, как и тебе. И в нем нет ничего выдуманного. У входа в церковь стоял слепой нищий. По шагам определил он, что идут молодые люди, а это был Лермонтов со своими друзьями. Слепой протянул деревянную чашку, в которую собирал подаяние. Услышав, что в чашку бросают монеты, он вспомнил: «Вчера тоже приходили молодые люди, да шалуны, посмеялись надо мною: наложили полную чашечку камушков. Бог с ними».
— Напрасно он их простил, — возмущался Саяк. — Никакие они не шалуны, а бессердечные. Лермонтов это знал, потому и написал не «камушек», а «камень». Он знал: вырастут бессердечные, и вырастут их камушки, превратятся в камни.
— Это ты, пожалуй, верна подметил, — задумчиво сказал Владимир Алексеевич. — И все же, Саяк, жизнь сложнее, чем ты ее себе представляешь. Как часто и добро и зло вместе уживаются. Как часто бывают люди жестоки и несправедливы, ибо не ведают, что творят. И все же хороших людей в мире больше. Мир я в самом деле на трех китах держится: на доброте, справедливости и жертвенности.
Зима уходила, отбиваясь холодными ветрами. Но в полдень солнце припекало и словно смеялось ей в глаза.
Правда, зимой ли, весной — работа у Владимира Алексеевича и Саяка была одна: вили в мастерской веревки. И все же, когда воздух дразняще-свеж, когда в раскрытые окна льется хотя и невидимый, но теплый и ласковый свет, настроение совсем иное, хочется думать о хорошем, смеяться, петь.
В один из таких дней Саяка разыскал совсем незнакомый ему человек, Иван Матвеевич, представившийся фронтовиком другом Бекмата.
«Посидит полчаса и уйдет», — подумал Саяк. Но получилось иначе.
Сначала он отправился с Саяком в магазин, купил ему там фуфайку и ботинки на толстой, твердой, как железо, подошве, потом — на базар. В общежитие вернулись с лепешками, копченым мясом, урюком, изюмом, с тоненькими пучками только что вылезшего из земли зеленого лука.
На груди Ивана Матвеевича, когда он наклонялся, позванивали медали — Саяк замирал: так звенели медали Бекмата.
— …Живу, я под Москвой, в Звенигороде, — рассказывал Иван Матвеевич. — Перед войной сын мой Саша уехал на каникулы к дедушке в Ленинград. Там его война и застала. Дедушка в сорок втором умер, а Сашу вместе с другими детьми эвакуировали в Киргизию. Я, как демобилизовался два месяца назад, прямехонько из Германии в Ленинград. Там-то и узнал, где сыночка искать надо… Я — во Фрунзе. Все списки эвакуированных детей просмотрели. Эх, какие там списки! Многие дети и фамилии своей не ведали. Выяснил все же, многие ребята-ленинградцы на Иссык-Куле: в Пржевальске, Рыбачьем, да в разных киргизских селах. Вместе с другими отцами, такими же, как я, фронтовиками, и их женами поехали на Иссык-Куль. Где только ни побывали… Одним счастье — отыскали детишек, кто — в детдомах, кто — в семьях киргизских. Всякого насмотрелся… Те, которых совсем маленькими привезли, ни слова по-русски не понимают, отцов и матерей своих пугаются. Киргизы — их тоже понимать надо — спорят, плачут, будто родных детей у них отнимают. Познакомился там с одним стариком учителем — шестерых детей в дом свой взял. Он-то и помог мне найти взрослых, мальчиков, с которыми Сашеньку моего везли. Спрашиваю: «Помните, рыженький такой, все лицо в веснушках, Сашка?» А они: «По имени не помним, а такой рыженький был с нами, в теплушке умер…» А самый старший из них говорит: «Я его из вагона тащил, мизинчика у него на руке не было». Ну, точно — мой Саша!
Побрел берегом озера. Огромное оно, на солнце все переливается, душу красотой растравляет, а мне жить не хочется. Свернул в горы. Шел, шел по тропе, устал, промерз. Ну думаю, замерзну, и ладно… Не помню, как у чабана в юрте очутился. Провалялся там два дня, потом взял себя в руки. Вспомнил, в кармане гимнастерки адрес у меня друга фронтового — он меня раненого на плечах своих вынес. Куда же теперь податься, как не к нему. Вот и приехал. Сняв шапку, постоял у могилы Бекмата… Люди сказали: «Ни вдовы у него не осталось, ни детей. Один только племянник в Джалал-Абаде…»
Так говорил Иван Матвеевич двум слепым, с которыми нежданно свела его судьба. «Зачем делишься с ними своим горем, когда у них и собственного через край, оставь их в покое, уходи», — сказал он себе. Но ему не хотелось, ох как не хотелось подняться и уйти от этого долговязого слепого парня с жесткой мозолистой от веревок рукой, так похожего чертами лица на Бекмата. «Подарить свои часы ему, что ли? — он сунул руку в карман гимнастерки. — О господи, зачем незрячему часы?»
Владимир Алексеевич принес чайник, поставил на стол жестяные кружки. Видя такое, друг Бекмата, не долго думая, достал из вещмешка бутылку водки.
— Помянем моего фронтового друга Бекмата, — тихо сказал он.
…В первый раз в жизни Саяк пил водку. Все, что налил ему в жестяную кружку Иван Матвеевич, он выпил до дна. Нутро словно огнем обожгло, и пошла голова кругом. Он даже не помнит, о чем говорил, кого звал, протягивая вперед свои худые длинные руки, не помнит, как Иван Матвеевич снял с его ног новые скрипучие ботинки, как уложил его на кровать и укрыл своей шинелью. Помнит только, что, когда проснулся, тишина ночная стояла в общежитии и на улице, а двое русских все еще разговаривали за столом, но теперь уже обращались друг к другу на «ты».
И говорили они о нем, Саяке.
— Их здесь не учат…
— А я, слесарь, чему его научу?
— В Россия много школ для слепых. Он парень очень способный. Увези его с собой, а то пропадет.
— А он, думаешь, поедет со мной?
— Да он мечтает об учебе. К тому же никого из родных у него нет. Один как перст. Боюсь я за него, очень боюсь… За год привыкли мы здесь друг к другу. А нас, ленинградцев, со дня на день на родину возвратят. Все не решаюсь сказать Саяку об этом.
— Эх, где наша не пропадала! Беру парня! — ударил кулаком по столу Иван Матвеевич. — Очень он на Бекмата похож…
Разве мог Саяк, слышавший такое, сказать этим людям «нет».
…Мерно стучат колеса, и раскачивается железный вагон в неведомом Саяку пространстве. Днем ли, ночью с грохотом проносятся встречные поезда.
В тот день, когда провожали отца в армию, Саяк впервые в жизни стоял на железнодорожной станции возле поезда, вдыхая резкий запах огромного непонятного существа. Он никак не мог представить себе его и сначала сравнивал с огромной арбой, а когда поезд загудел и покатился — с огромным быком, тянувшим за собой длинную, как дорога между двумя кыштаками, железную арбу. Прежде он думал, что на земле есть только один этот поезд, и все мечты его о прозрении были связаны с ним.
Раскачивается вагон. И в теплом, как дыхание, мраке вспоминается Саяку родной кыштак, звон родника, и таинственный шорох листьев, и окружают его дорогие ему люди — словно едут они сейчас вместе с ним. И Саяк обнимает во сне мохнатую голову своего Коктая.
Благодатный летний день на джайлоо. Горы, небо и одинокая юрта. Шакир гостит здесь у своего старшего, теперь уже седобородого брата, чабана Мады.
Легкий ветер колышет свежие густые травы. Синь неба — не вдали, а у самой земли. Как давно не был Шакир в этом царстве тишины и покоя. Вон, за юртой, на широком склоне, не зная усталости, гоняются друг за дружкой босоногие мальчишки. И Шакиру вспоминается, как, взявшись за руки, бегал он с Саяком. О, как летела под ногами земля! Как падали они в теплынь лета, в густые душистые травы, и он закрывал глаза, пытаясь представить мир, каким знает его Саяк. Но солнце проникало сквозь сомкнутые веки.
…Девять лет провел Саяк в Москве. Вот и он, Шакир побывал там, прошел по следам Саяка, беседовал с людьми, которые знали его. Теперь к тетрадям Аджар — так в юности звали Аджалию Петровну — прибавилась еще одна с записями этих бесед.
Шакир лежит на траве, и словно не он сам, а летящий издалека ветер листает страницы его раскрытой тетради.
Звенигород. Иван Матвеевич:
«— Саяк? Да он как сын мне. Трудно с ним, конечно, в первые дни здесь было. Парень хороший, но упрямый, настойчивый, не знаешь, чего от него ждать. То вдруг на сосну залез — от страха все обмирали, то чужую собаку вздумал погладить, она ему руку прокусила. Дочке моей единственной, Тоне, тогда тринадцать еще не исполнилось, а за хозяйку была. Жена-то умерла в войну, а мачеху в дом привести не захотел. Саяк у нас в Звенигороде неделю, не больше жил. Скучал, видно, очень, даже кричал по ночам. Чувствую, чем-то отвлечь его надо, а как — не знаю. Съездил в Москву, разыскал интернат для слепых, как раз там и школа для них. Захожу к директору. Выкладываю ему все как есть начистоту: дескать, привез слепого парня из Киргизии, русский язык знает, племянник моего фронтового друга, сирота… Взял он Саяка. Мы с Тоней в этот интернат не раз ездили. Время он там зря не терял: школу окончил с отличием. Деньгами хотел ему помочь — отказывался. Правда, и сам зарабатывал неплохо: матрацы в мастерской слепые стегали. Саяк быстро приноровился к этой работе. Потом, сами знаете, в университет поступил, на юриста решил учиться. Тоня моя тоже туда экзамены держала, из-за Саяка, конечно, оно и понятно, привыкла к нему… а может, и полюбила. Боялся, поженятся. Не дай бог слепой ребенок родится. Вроде не ссорились, а уехал… На родину потянуло… Не думайте, что обижен я на него. Нет, чего там, полгода в больнице провалялся — Саяк каждое воскресенье ко мне ходил».
Интернат для слепых.
Василий Никанорович, бывший военный летчик, слепой:
«— Акматов Саяк? Помню, в одной палате жили. Мне в ту пору особенно тошно было, думал: «Лучше вечный покой, чем слепота». Он, Саяк, меня поддержал… Понимаете, слепой слепому рознь, народ собрался здесь разный, были и такие, что пьянствовали, истерики закатывали, и обозленные на весь свет были. С соседями мне поначалу, прямо скажу, не везло, а тут вдруг Саяк объявился, любознательный такой, прямой, чистый парень. По ночам учился, читал, недосыпая. Чувствую, цель у него есть, зрячим уступать не хочет. Стал по математике ему помогать. Физзарядкой вместе по утрам занимались, на брусьях подтягивались. Да он обо мне помнят: из Киргизии несколько посылок и писем прислал — вот они (показывает большие конверты с листами картона, испещренными точками)».
Лысый человек лет пятидесяти. Все в интернате зовут его Робертом:
— Простите, как ваше отчество?
— Не старьте меня, называйте Робертом. Я люблю свое имя. Акматовым, слышал, интересуетесь. Был такой. Молодой, а коварный… Я ему, можно сказать, дорогу к счастью указал — ну, к бабам повел… А он, знаете, такое учудил, чуть под суд меня не подвел.
— В чем же дело-то было?
— Да из-за чепухи какой-то. Нечего об этом вспоминать. Вы вроде журналист, а каким-то придурковатым интересуетесь. Зачем вам этот Акматов сдался? Значок университетский на грудь нацепил. Экая невидаль! А может, он его на базаре купил?
Слепой старик-библиотекарь
поворачивается к стеллажам, уставленным толщенными книгами:
— Акматов? Он все это прочитал.
Николай Львович Савчук, юрист, сокурсник Саяка:
«— Знаю, хорошо знаю Саяка, пять лет вместе учились. На все лекции и семинары первым в аудиторию приходил. Достанет свой прибор для письма, заложит в него лист картонный. Записывал точечным шрифтом[64] коротко, самую суть. Поначалу не верилось, что слепой наравне с нами учиться сможет. Думали, без помощи ему не обойтись. Надо, чтобы кто-нибудь взял над ним шефство. Комсорг группы спрашивает ребят: «Кому поручим?» Был у нас такой Туташкин. Опередил всех, вызвался опекать Саяка… Ничем хорошим его шефство кончиться не могло. Мы это потом поняли. Трудно было найти на нашем курсе двух людей, более разных, чем они. Туташкин — парень средних способностей, даже ниже средних. Карьерист, живущий по принципу «ты — мне, я — тебе». А Саяк по-настоящему талантливый, болезненно самолюбивый, вспыльчивый, превыше всего ценящий бескорыстие. Я говорю так уверенно, потому что было время узнать характер Саяка: два года в одной комнате жили. Туташкин приходил к Саяку не так чтобы очень часто, раз в неделю или два. От помощи его в занятиях Саяк, конечно, отказался, читал тот ему изредка газеты — этим его миссия и ограничивалась. Заметив из окна Туташкина, направлявшегося в общежитие, я шутя говорил Саяку: «Духовный отец твой идет».
Была у нас студентка Тоня, она еще девочкой Саяка знала. Вот эта Тоня, или, как ее теперь величают, Антонина Ивановна, и заботилась о нем: придет, бывало, все ему перегладит, залатает, почистит. То на каникулы Саяка к себе в Звенигород увезет, то в консерваторию пригласит, то — заходишь — сидит, читает ему. Старалась, как могла, скрасить ему жизнь. Впрочем, и Саяк был к ней привязан по-настоящему, какой-то шутник или отозвался о Тоне непочтительно, или понял его слепой наш неверно, только этого парня еле из рук Саяка вырвали. Тут-то впервые увидели, каким бывает Саяк в гневе.
Так вот, стал приударять Туташкин за Тоней, а она на него ноль внимания. Конечно, обидно парню. Как-то в коридоре говорит ей: «Оба мы опекаем. Саяка: я — по комсомольской линии, а ты по какой?» Говорит и не замечает, что за спиной у него стоит Саяк. Тоня палец к губам приложила, показывает — молчи, а он смеясь свое: «Давай найдем ему какую-нибудь слепую девушку, как говорится, по Сеньке и шапка».
Спустя пару дней появляется у Саяка Туташкин, неожиданно хлопает его по плечу (ау надо сказать, слепые такого терпеть не могут). «Решил вступить в партию, — говорит Саяку. — Рекомендацию от авторитетного человека получил. А тебя прошу, подпиши-ка одну бумагу».
«Что за бумага?»
«Письмо от твоего имени в партком, что я тебе третий год учиться помогаю».
«Вроде бы сам учусь, да и не хуже тебя».
«А я твоим политическим просвещением занимаюсь, газеты читаю».
«Ладно, если спросят, напишу».
«Зачем ждать, когда спросят. Под лежачий камень вода не течет. Я к тебе, приходил? Приходил. Значит, если ты сознательный человек, отплати мне за помощь тем же».
Саяк у него спрашивает:
«Сколько я тебе должен? Скажи — заплачу за твою помощь, а именем моим никому спекулировать не позволю».
«Сколько ты мне копеек собираешься дать?»
«Почему копеек — бери рубли».
«Богато живешь…»
«А как же, инвалид первой группы, да еще повышенную стипендию получаю, если сложить вместе — зарплата молодого специалиста».
Во время этого разговора я и зашел в комнату.
«Вася, — сказал я Туташкину, — ты мне напоминаешь монаха, собиравшего в кувшин свои слезы, чтобы все видели, как он переживает за людей. Чего ты пристал к Саяку?»
«Да не пристаю я к нему… Кому он нужен, дрянь неблагодарная».
Разговор этот кончился дракой. Когда разнимал их, и мне перепало. Потом Туташкин принес в деканат медицинскую справку о нанесенных ему побоях — и в самом деле, Саяк его основательно потрепал. Так вот, требовал Туташкин, чтобы исключили Саяка из университета, ибо слепой злоупотребляет своей безнаказанностью, позорит звание советского студента. Теперь, когда вспоминаешь, конфликт этот кажется незначительным, а тогда сколько было переживаний, споров… Вся эта затея Туташкина пустой была. Обоим объявили выговор за учиненную в общежитии драку. Казалось бы, и делу конец. Но Саяк несколько дней на занятия не ходил, не желал сидеть в одной аудитории с Туташкиным. Говорил: «Перейду на заочное». Стоило больших трудов убедить его да делать этого.
— Николай Львович, как вы думаете, почему Саяк избрал профессию юриста?
— Я и сам не раз задавал себе этот вопрос. Профессия наша в общем-то мало подходит для слепого. При своей способности к языкам, чувстве слова, аналитическом складе ума Саяк мог бы стать прекрасным филологом. Я как-то в разговоре, с ним высказал такую мысль. «Меня больше интересуют взаимоотношения между людьми, — ответил он, не задумываясь. — Я хочу знать законы, чтобы уметь защищать тех, кто сам себя защитить не может. Я хочу понять взаимосвязь между глубинами человеческого духа и повседневной жизнью. Ты, наверно, думаешь: как слепой может верно судить о поступках зрячих? Но вырос я и жил среди зрячих! Я знаю, то, как человек относится к детям, к старикам, к слепым, к глухим, к убогим всяким, говорит о нем больше, чем все, что он может сказать о себе сам».
«Выходит, — спросил я, — ты обо мне знаешь больше, чем я сам».
«Этого не утверждаю. Однако, думаю, в людях разбираюсь».
И тут, Шакир Рахманович, рассказал мне Саяк об одном эпизоде из своего детства. Вообще-то, он о себе ничего не рассказывал. Он не из тех, кто много говорит о своих чувствах и переживаниях. По натуре наш слепой друг горячий, искренний, отзывчивый, но вместе с тем настороженный, замкнутый, недоверчивый. Оттого и трудно, ему. Слепота тому причиной или детство тяжелое… Так вот что он припомнил.
…Война шла, голодно было в ауле у них. Он хоть и слепой, а приноровился в ту пору горных куропаток силками ловить. Вообще-то, говорил он мне, охотиться на куропаток весной — преступление. Да кто из нас, мальчишек, об этом знал, а взрослые все на войну списывали, не обращали внимания на такое занятие. Ходил на промысел этот Саяк с ребятами соседскими. Они — каждый сам для себя ловит, а ему, Саяку, «глаза» нужны — напарник. И вот, значит, заимел он такого напарника. Во всем Саяк на него полагался, потому что дружили они хотя и недолго, но по-настоящему. А до той весны у Саяка другой напарник был, алчный, завидущий, куропаток, попавших в силки Саяка, присваивал. Думал, слепой, ничего не замечает. Но обиднее всего Саяку было, что и новые его «глаза» лукавыми оказались: тот честный мальчик тоже его обманул.
— Он что, куропатку украл? — нарочито спокойно спросил Шакир.
— Нет, хуже: помог тому, кто украл, провести слепого. Саяк мне рассказывал: «По тому, сколько куропаток в силках билось, и по тому, как тот подросток-вор прощался, я понял, что с моей добычей уходит, обманув моего зрячего друга. А тот меня жалеет, себя жалеет, не говорит об этом. Стыдно мне за него стало. Понял, что не умеет говорить всю правду. Так и получилось: скрыл от меня, что родители его увозят, что должны мы расстаться навсегда».
Вспоминается мне, Шакир Рахманович, и еще один разговор с Саяком, как раз в День открытых дверей в университете, когда школьники знакомились с нашим факультетом.
Увидев слепого студента юрфака, ребята очень удивились, но виду не подали. Саяк спрашивает: «Почему решили стать юристами?» Один говорит: «Работа интересная, все время с людьми разными», другой: «Хочу законность и порядок укреплять, у меня и отец судья», а третий улыбается: «Инженер из меня хороший не выйдет, писателем, актером тоже не стать, так что буду судьей или прокурором».
Саяк мне потом говорит:
«Неправильно».
«Что неправильно?» — спрашиваю.
«Неправильно в вузы принимают».
«Это почему ты так решил?»
«Получается, что и врачами, и учителями, юристами становятся те, кто отвечает на приемных комиссиях побойчей».
«Что же в этом, плохого?»
«А то, что главное не учитывается: личность».
«Как не учитывается? А комсомольские характеристики, похвальные грамоты, участие в олимпиадах…»
«Но смотрят в основном на то, как вступительные экзамены сдал. У кого баллов больше, тот и поступил».
«На все смотрят, Саяк, — говорю ему. — Когда несколько человек на одно место претендуют — это конкурс, и главное — чтобы он был честный, открытый».
«Да я не о том, — морщится он. — Так, как ты говоришь, надо на математический факультет, физический принимать, в технические вузы. А для будущих врачей, учителей и юристов путевка в вуз должна быть иная. А то ведь что может получиться, возвращаюсь я, к примеру, в Киргизию и узнаю: тот, кто у меня куропаток крал, судьей стал; тот, кто мнения своего не имел, был ни рыба ни мясо, детей учит; а тот, который тайком от ребят лепешку ел в голодные дни, врач. А надо, чтоб самый совестливый судьей стал, помогавший ребятам в занятиях — учителем, самый сердобольный — врачом».
«Значит, — говорю ему, — сами школьники должны решать, кто из них будет учить, лечить и судить. Так, что ли?»
А он мне:
«А как же иначе? Кто лучше их отберет душевно одаренных людей?»
Скульптор Зубов:
«— Да, да. Был он у меня, слепой киргиз в черных очках. Лицо подвижное, очень выразительное. С племянницей моей Тоней приходил. Попросил разрешения осмотреть руками мои работы. «Пожалуйста, — говорю, — бога ради» А сам думаю: «Любопытно, что он руками увидит?» Одна скульптура особенно привлекла его: обнаженная девочка, запрокинув голову, смеется. Ничего этого он, конечно, не знает, впервые в мастерской у меня. И вдруг, представьте себе, слышу точь-в-точь то, что я сам об этой скульптуре сказать бы мог: «Летний день. Девочка только что искупалась. Теперь вот стоит под солнцем. Ей хорошо, очень хорошо. И она от полноты жизни смеется».
В университете училось немало киргизов, они не оставляли слепого земляка без внимания. Саяк был рад встречам с ними и возможности поговорить по-киргизски. Но когда они начинали с увлечением рассказывать о том, что пишут их близкие из Киргизии, считать дни, оставшиеся до каникул, он весь замирал. Разумеется, земляки-студенты вели бы себя с ним по-другому, если б Саяк непонятно почему не скрыл, что он сирота, что ему некуда ехать и некому писать. Не осталось в Киргизии людей, которые бы ждали его. Одна только Жамал… Она не может забыть! Нет, не может! Почему же не писал он ей все эти годы? А что писать-то? Пригласить ее сюда — нелепо и подумать: слепой зовет приехать к нему в Россию девушку из глухого кыштака. Или просто дать о себе знать: я еще жив. Зачем?.. Конечно, она замужем и у нее уже дети. Конечно, время изменяет людей, оставляя им от поры детства мало или вовсе ничего. Все это Саяк понимал умом, но сердцем отвергал: ему казалось, что он и Жамал связаны какой-то одной высшей судьбой, что время и обстоятельства не властны отторгнуть их друг от друга. Только бы очутиться рядом с ней, слышать ее голос, чувствовать ее дыхание.
Приближалось время окончания учебы в университете. И тут он решился наконец написать Жамал. Это письмо, которое он продиктовал Чолпонбаю, своему приятелю-киргизу, студенту мехмата, состояло почти из одних вопросов. Он спрашивал о том, как сложилась судьба Жамал, спрашивал о земляках, но ни словом не обмолвился о себе. И не потому, что боялся, Жамал подумает: «Десять лет молчал, теперь хвастается, мол, кончаю университет». Нет, не в этом дело: просто упоминание о своей теперешней жизни как-то отдаляло и принижало их прошлое, делало его зыбким. А ведь только оно и связывало Саяка с Жамал.
Письмо это кончалось словами:
«Живы ли наши тополя над родником? До сих пор слышится мне их призывный шелест».
Через три месяца ему принесли письмо из Киргизии. Саяк сразу позвонил Чолпонбаю и попросил зайти. Тот сказал, что будет через час. Все это время Саяк ощупывал свои часы с выпуклым циферблатом. Это был самый длинный час в его жизни, казавшийся ему вечностью. Но вот наконец письмо в руках у Чолпонбая. Саяк слышит, как он вскрывает конверт. Молчит — читает про себя. Саяк сразу почувствовал что-то неладное.
— Читай все подряд, — сказал он нетерпеливо и строго.
«Товарищ Акматов Саяк! Я работаю здесь секретарем сельсовета. Ваше письмо лежало у нас несколько месяцев. И в конце концов я распечатал его. От других узнал о том человеке, которому вы адресовали это письмо, и заодно о вас. Все удивляются, что вы живы. А она, кому вы пишете, Жамал Караева, говорят, живет далеко отсюда, у подножья Арслан-Боба[65], в лесхозе. Отправить ваше письмо ей или передать через кого-нибудь было невозможно. Дело в том, что я не знаю ее точного адреса, а также не знаю ее лично. Не все ли равно, она вам ответит или за нее я отвечу. Я уже два года работаю секретарем сельсовета. Я из другого кыштака, меня сюда на работу прислал райисполком. Бывший председатель сельсовета и его секретарь растратили десять тысяч рублей, отпущенных на ремонт школ, да еще вымогали деньги у пенсионеров. Одним словом, нам предстоит исправлять все эти неполадки. Дело уже, можно сказать, улучшается.
Только отдельные люди помнят вас и сожалеют, что вы слепой. Как вы могли уехать так далеко, в Россию? Мне стало жалко вас от души. Как же вы доберетесь оттуда к нам? Люди говорят, что никого из ваших близких не осталось.
Если вы мечтаете вернуться, напишите заявление на имя председателя сельского совета. Мы его обсудим на заседании и решим вопрос: отправить за вами кого-нибудь, если кто согласится, или что-нибудь еще надумаем.
С приветом
— Тоже мне, гуманист нашелся, — вспыхнул Саяк, — дурак, невежда! — Взяв письмо, он разорвал его на клочки. Но хоть письмо больно задело его своей черствостью, через минуту он уже испытывал облегчение и даже радость: Жамал жива, она где-то в Арслан-Бобе, это не так уж далеко от их родного кыштака. А хоть бы и далеко было, пусть на другом конце Киргизии, пусть хоть на другом конце света — она жива, и он ее непременно найдет.
Через месяц Саяк получил диплом с отличием. Ему предложили остаться в аспирантуре. Он поблагодарил за такую честь, но попросил отправить его на работу в Киргизию. Просьба эта была удовлетворена.
Прилетев во Фрунзе, Саяк сразу же отправился в министерство юстиции.
И вот он на приеме у заместителя министра.
— Саяк Акматович, о вашем приезде мы были извещены заранее: звонили из Москвы и, не скрою, аттестовали вас как весьма перспективного молодого специалиста. Мы здесь уже посоветовались и решили, оставить вас у себя в министерстве одним из референтов, — заместитель министра сделал паузу, давая почувствовать Саяку, какая высокая честь ему оказана. — К вам будет прикреплен секретарь-опекун.
Саяк прижал руку к груди в знак искренней благодарности, но тут же заметил, что принять это предложение ему мешают соображения не столько даже личного, сколько психологического характера. Дело в том, что он десять лет не был в Киргизии и, учитывая некоторую необычность своего положения (Саяк весьма прозрачно намекал на свою слепоту), хотел бы очутиться в Южной Киргизии, желательно поближе к Арслан-Бобу, где живут его сородичи и близкие люди, с помощью которых он сможет обосноваться на родной земле и приступить к работе.
— Советую подумать, молодой человек, крепко подумать, прежде чем отказываться, — отечески произнес заместитель министра.
— Я уже подумал, — твердо ответил Саяк.
— Да, честно признаться, я этого не ожидал… Вот что, есть, кажется, одно вакантное место, которое вас, по всей видимости, устроило бы. Подождите минуту, — он набрал номер телефона. — Сеит, можешь подъехать ко мне? Дело есть! Хорошее… Видишь, не забываю о своем сородиче. Вот ведь как получается, — с лукавинкой в голосе обратился он к Саяку. — Тут как раз в командировке родственник мой, директор крупнейшего лесхоза в Арслан-Бобе. Который раз просит сосватать ему хорошего юриста. Не знали, как ему и помочь: не очень-то наши коллеги из столицы в провинцию рвутся… Так что вы для него находка.
Когда в кабинете появился директор лесхоза, Саяк сразу почувствовал, что тот не слишком уж рад такой находке.
— Значит, вместе работать будем, — бодро, но несколько растерянно сказал Сеит Муратович Рахимов, пожимая руку Саяка, тщетно стараясь скрыть, насколько обескураживает его перспектива работать бок о бок со слепым юристом. — Простите, откуда вы родом, Саяк Акматович? А… Из того кыштака наш лесничий Жокен Капаров, помните такого?
Саяк кивнул.
— И жена его, Жамал, оттуда. Ее вы тоже, должно быть, знаете…
Они сидели на чарпае рядом с домом Жокена под большим старым ореховым деревом, широко распростершим свои мощные корявые ветви. Тихий и теплый вечер окутывал землю. Чуть слышно шелестели листья.
— …Так и живем мы с Жамал, — помолчав, продолжал Жокен.
Голос его за эти годы сильно изменился, но Саяк ощутил в нем что-то от мальчишеского голоса Жокена: обкатанную годами жестокость, напористость.
— Вот так и живем, Саяк. Не обделила нас судьба счастьем! Вот дом из четырех комнат — во всем кыштаке второго такого нет, и на таком месте стоит — лучше не найдешь. Ну прямо как в раю. Не знаю, право, есть ли там такой ореховый лес! Осенью, когда ветер раскачивает ветви и срывает орехи, они нередко залетают к нам в дом, прямо в трубу. Одним словом, благодатная земля. Прямо за нашим домом горная прозрачная речка, от нее и в зной тянет прохладный ветерок. Душа радуется. О чем и мечтать!
— Да… — задумчиво согласился Саяк.
— Здесь меня уважают, все у меня есть… Одного барашка велел сейчас зарезать, чтобы по-киргизски отметить твой приезд, чтобы люди тебя увидели.
— Спасибо, только зачем все это? Мы бы и так втроем посидели.
— Как зачем? — удивился Жокен. — Ты сегодня мой самый уважаемый гость. Ты мой сородич. Ты словно воскрес вновь. Мы тебя давно считали погибшим.
— Правда… — подтвердила Жамал. Голос ее был какой-то отрешенный, как у человека, только что очнувшегося от сна. — Думали, что ты…
— В том-то и дело. Потому жертвоприношение обязательно, иначе аллах нас не простит, — стоял на своем Жокен.
— Не стоит ради меня на всю округу шум поднимать? Неудобно как-то.
— Перед кем?
— Перед людьми, конечно.
— Почему же неудобно? Люди еще и спасибо, скажут. Будут есть шурпу и свежее мясо, читать молитвы в честь пророков, спасших тебя и в конце концов приведших на родную землю.
— Брось, пожалуйста, я не хочу этого.
— Ты что, Саяк, безбожником стал?
— При чем тут бог?
— Может, среди своих слепых был вожаком комсомольским? Ну, если стесняешься, — Жокен расхохотался, — то объявим, что барашка зарезали в честь твоего приезда. Шутка шуткой, а выкладывай, Саяк, что делал там, в России, и чем здесь заняться собираешься?
Саяк помедлил с ответом.
«Хитер, слепой, — подумал Жокен, скользя по нему оценивающим взглядом. — Одет чисто. С чемоданом кожаным пожаловал. Научился как-то деньги добывать. Может, немало скопил. Вот приехал в гости себя показать, да и не с плохими подарками. Наверно, где-нибудь в артели матрацы шил, а в свободное время подрабатывал, читая Коран. Москва большая, мусульмане и там, конечно, есть… Впрочем, стоит ли об этом расспрашивать? Нет, все же интересно, что он о себе скажет».
— Ну, о чем задумался, кары?
— Прежде всего хочу сказать тебе, Жокен, больше не называй меня так. Я не кары, а юрист.
— Юрист? — изумился Жокен.
— Да… адвокатов, судей, прокуроров знаешь?
— Знаю, конечно, — нахмурился хозяин дома. — Бог с ними. Ты не шути, а рассказывай о себе. Небось научился какому-нибудь ремеслу?
— Ну, это скорее не ремесло, а профессия. Юрист я, понимаешь.
— Судья, значит, — расхохотался Жокен. — Эх, Саяк, жить ты, может, и научился, а вот шутками позабавить людей не умеешь. Ну, сам подумай, судья, он видеть должен подсудимого, свидетелей, должен написать приговор, читать толстые тома законов, разных там кодексов. Я не юрист, но не хуже других законы знаю. Жизнь заставила…
— Во-первых, я читаю и пишу.
— Ну да! Какими глазами?
— Что ты, Жокен, не обижай его так, — смутилась Жамал.
— Не вмешивайся, женщина, — буркнул Жокен.
Жамал тут же умолкла.
— Во-вторых, — продолжал Саяк спокойно, — судья взвешивает, анализирует, решает, а писать может и секретарь. Впрочем, оставим этот разговор.
— Ладно, не хочешь рассказывать о себе, не надо. В душу лезть тоже нехорошо. Ну что ж, ты и в детстве скрытным был. Может, это тебе в жизни и помогло. Каждый за свое место под солнцем борется. А я ведь тебе все, не таясь, выкладываю, — с упреком произнес Жокен. — Вот, послушай, конь у меня есть гнедой. Он, — голос Жокена зазвенел, — настоящий тулпар[66], гордость нашего кыштака, всего нашего рода. Сколько мы с ним завоевали всяких призов в козлодраниях. Слава богу, в последние годы опять в чести этот наш национальный конный спорт. Потому и купил гнедого за шесть тысяч. А это ведь стоимость легковой машины.
— А почему ты не купил за эти деньги машину?
— Можно было бы приобрести и машину, да зачем она мне, на ней только ездить по асфальту. А наш край горный, лесной. На машине я мог бы разве что прокатиться в город и обратно, а так стояла бы у меня в гараже. А вот гнедой — другое дело. Сколько мы с ним выиграли баранов, ковров — скажи, жена!
— Да, да, — с гордостью подтвердила Жамал. — В последние годы Жокен всегда побеждает. Много ценных вещей…
— Не только ценных вещей, но и славы добился мой гнедой, — властно перебил ее Жокен.
— А что, у других кони слабые? — спросил Саяк.
— Нет, кони у них крепкие, — усмехнулся Жокен. — Собираются джигиты на прославленных скакунах на большой той. Сначала состязаются наши борцы, а потом мы, всадники, знающие секреты козлодрания, начинаем свою игру… Тушу теленка выносят на поле. Туша такая, что весит килограммов сто. Все всадники мчатся к ней, сбиваются в кучу, мешают друг другу, ни один из них не может, склонясь к земле, поднять тушу на гриву своего коня и, вырвавшись из толпы, пуститься вскачь. Представляешь, пятьдесят, а то и сто коней крутятся, теснят, отталкивают друг друга — со стороны это напоминает растревоженный улей. Всадники подбадривают своих коней, бранят тех, кто действует не по правилам. Крики, вопли, звон стремян. Как из котла пар валит от вспотевших лошадей и людей.
Тогда, выбравшись из этой давки, огрев камчой гнедого — да так, чтобы ему было больно, чтобы он разгневался и разгорячился, даю большой круг по полю и вихрем влетаю в толпу, пробиваюсь к туше. Теперь уж гнедой мой не знает удержу. Он у меня особенный, я его сам выучил: одного скакуна отталкивает грудью, другому — вцепится зубами в спину, ударит подковой, стремясь в середину. Когда мой конь окажется возле туши, несколько раз дергаю уздечку. Привыкший к этому гнедой начинает крутиться, как жернов мельницы, отстраняя других коней. И тут, словно беркут, бросаюсь к туше, поднимаю ее легко одной рукой — и вот она на гриве гнедого. Сразу перебрасываю ноги над тушей, потом всей тяжестью встаю на стремена, как бы приторачивая тушу к седлу, вцепившись рукой в гриву гнедого. Теперь никто не сможет вырвать тушу у меня. Кричу во весь голос, ударяя камчой по шее гнедого, и он пускается во весь опор, мгновенно пробивает себе путь, расшвыривая коней. Он вырывается из этого ревущего роя, словно снаряд из пушки, и мчится на край поля, где вдалеке верховой помахивает белым платком, давая знать, что финиш здесь. Меня преследуют десятки всадников, разгневанных и озлобленных, потому что каждый надеялся быть победителем, но мой гнедой не дает себя догнать. Я бросаю тушу в положенное место и возвращаюсь вскачь победителем. Премия — моя! Это жеребенок или баран, а может быть, ковер, в крайнем случае телевизор. Сейчас вошло в традицию награждать победителя телевизором или радиоприемником. Да не это главное. О тебе начинают говорить по-другому, даже легенды сочиняют, как о сказочном батыре.
— А как ты поднимаешь с седла чуть ли не стокилограммовую тушу?
— Тут дело в сноровке и силе, — не без гордости ответил Жокен. — Поэтому и легенды сочиняют. Ты думаешь, мы живем здесь, как вы в городе, нет, мы все время закаляемся.
Жокен потянулся к Саяку, взял его за плечи тяжелыми и сильными руками, потряс.
— Смотри, какой стал наш кары, — Жокен и Жамал переглянулись.
И в самом деле, их слепой земляк, некогда худой, долговязый парень, раздался в плечах и вообще выглядел внушительно.
— Да, с виду ты ничего, — заметил Жокен. — К такому, как у тебя, телу да силу настоящего джигита.
— А может, я как раз и есть тот джигит?
— Брось ты, это не те мускулы, закаленные в козлодраниях.
— Все же давай померяемся силой, а?
— Ох и задира ты, ну совсем как в детстве! — развеселился Жокен. — Ну, садись-ка поближе.
Взявшись за руки, они облокотились на круглый низкий столик, стоявший посреди чарпая. Саяк сразу ощутил хватку и крепость руки Жокена.
— Ну вот я все, зайчишка-хвастунишка, — засмеялся Жокен, прижав руку Саяка к столу.
— Подожди, — сказал Саяк, — я сидел на чарпае неудобно. Давай еще раз, по-настоящему.
Теперь победил Саяк. Не ожидавший этого, Жокен оторопел. Минуту спустя он снова сжал руку Саяка — и снова безуспешно.
— Сегодня я очень устал, — оправдывался он.
— Ты тоже победил, зачем оправдываться? — успокаивал его Саяк.
— Ты тоже не такой, каким я тебя сначала посчитал, — признался Жокен.
Жамал сидела, не сводя глаз с Саяка, такого непривычно нового, спокойного, уверенного в себе джигита, в черных очках, с ослепительно белыми крупными зубами, обнажившимися в улыбке.
— Конечно, сила у тебя есть, — не унимался Жокен, — но это сырая сила, она не годится в козлодраниях. Надо быть еще и всадником.
— Зачем мне ваши козлодрания? — нехотя отозвался Саяк. — Я и не хочу этим заниматься, пусть даже просить будут.
— Кто станет тебя просить? Не беспокойся, мой кары, этого не случится… Пей лучше чай, а я тебе расскажу, каким я стал. Видно, сам аллах сулил мне такое. В моем владении тысяча гектаров орехово-плодового леса, трелевочные тракторы, техника разная, быки, кони… Сорок человек под моим началом, и они танцуют так, как мне хочется.
— Как это понимать?
— А так, что они беспрекословно мне подчиняются, знают мой характер, что шутки со мной плохи, могу, как говорится, выжать кровь из ресниц[67].
— Ты что, никогда с ними не советуешься?
— Вот еще придумал. Я — хозяин, они должны мне подчиняться.
— А если они видят, что ты поступаешь неправильно, тогда как?
— Мои распоряжения всегда правильны, потому что я поставлен властью лесничим, а аллах не велит противиться представителям власти.
— А, вот что, — улыбнулся Саяк и невольно добавил: — Интересная философия.
— Никакая это не философия. Философию люди придумали. А это веление аллаха, его слова, сказанные из уст в уста пророку Мухаммеду. Об этом в Коране написано. Ты, надеюсь, не забыл его, мой почтенный кары?
— Я тебя просил не называть меня так.
— Не дури, Саяк. Ты весь святой Коран еще мальчишкой выучил. Не испытывай терпение аллаха, не играй так словами — это неизмеримый грех.
Саяк с тяжелым сердцем слушал своего ровесника и земляка. От слов Жокена несло чем-то дремучим и затхлым. И Саяк чувствовал, с ним бесполезно спорить. Доводы, которые приводил Жокен, были известны Саяку с детства. Они хранились в его памяти как негодные инструменты, которые ржавеют в ящиках, так и не дождавшись своей очереди.
— Нам трудно понять друг друга, мы словно говорим на разных языках, — промолвил Саяк. — Но все же, Жокен, допустим, не твой подчиненный, а равный тебе по положению пытается вразумить тебе, доказать, что поступаешь неправильно? Скажи, было такое?
— Было… Года два назад приехал к нам совсем молодой парень, лесотехнический техникум окончил. Ничего не скажешь, дело он знал. Но вот беда, мешать мне начал: то, говорит, неверно, это, говорит, у тебя неправильно, здесь надо было сделать не так… Пригласил я его к себе домой, поставил перед ним поллитровку и все ему выложил: «Брат ты мой, — говорю ему. — Ты ведь совсем молодой и неопытный, слушай меня, я старше тебя на четыре года, и притом богобоязненный человек, Коран читаю. Зачем ты рыщешь по моим следам? Неужели не понимаешь: все, что я делаю, повелел мне делать аллах. Без его воли ничего не случается. Предназначил он тебе жить где-то далеко, и ты обязательно поедешь туда и будешь пить воду тех мест. И будешь думать, что поехал туда по своей воле. А на самом деле все это заранее предопределено, написано на лбу у тебя». Говорю ему это прямо от души, не как на собрании, а он смеется, считая меня отсталым человеком. Я пошел и рассказал об этом ребятам, и они стали относиться к нему с подозрением.
— Почему?
— Потому что он не такой, как они.
— А они какие?
— Они меня слушаются, бога боятся. Да и вообще, многим мне обязаны.
— Давно работаешь здесь?
— Давно, — махнул Жокен рукой.
— И что потом было с тем парнем?
— Было что было. Не прошло и двух лет… — Жокен провел ладонями по лицу, как делают мусульмане в конце молитвы, а иногда и в знак окончания начатого дела.
— Ну-ка, объясни, что произошло?
— Зачем тебе это?
— Ты вот сказал, что с мнением подчиненных не считаешь, а тут ведь такой же представитель власти, да еще и образованный, толковый парень, что-то захотел сделать полезное, а ты его, кажется, выжил.
— Нет, ты не так меня понял, — торопливо заговорил Жокен. — Он сам от нас ушел.
— Тогда другое дело. — Саяк закурил сигарету, потом сказал: — Ты считаешь, что твоя нетерпимость и жестокость — выражение воли аллаха. Но, может быть, ты неверно понимаешь его волю.
— Ну и ребенок ты, Саяк! Неужели до сих пор не понял, что мир земной сотворен противоречивым, сотворен для борьбы, а это значит, что мир жестокий. Вот, например, дана жизнь воробьям. Чирикают, пока не попадут в когти ястреба. А люди… Один умный, красивый, сильный, а другой слабый, болезненный, бывает, горбатый, слепой, — усмехнулся Жокен. — Оттесняют, кусают друг друга, как лошади. Жестоко это? Да, жестоко. Но раз таким угодно было богу создать мир, то и надо быть жестоким, как сама природа.
— Послушай, Жокен, в свое время я тоже учил Коран, но он, как мне помнится, призывает и к другому: доброте и милосердию.
— Ты тогда был ребенком, Саяк, и не мог отличить жестокости от несправедливости. Если милосердным справедливым аллахом мир сотворен жестоким, значит, и жестокость человека бывает оправданной. Все дело в том, ради чего и от имени кого она творится. Одни и те же поступки могут оказаться в одном случае гунаа — грехом, злом, а в другом они сауп — благородное дело, добро. Потому и говорят, что правила шариата можно толковать по-разному.
— Дотолкуемся, может, — улыбнулся Саяк.
— Вряд ли, дорогой мой кары, у тебя нет опыта жизни, и потому ум твой не гибкий, и твои замечания наивны. — Жокен взглянул на часы. — Ох и засиделся я. Ребята меня заждались, надо им наряд на завтра дать. — Он поднялся, зашагал к воротам и вдруг, обернувшись, грубовато крикнул жене: — Чего ты сидишь, Жамал! Иди принеси Саяку горячего чая.
Жамал послушно поднялась.
— Спасибо, Жамал, чая мне не нужно, сиди! Мы же с тобой еще и не поговорили. Расскажи о себе, пожалуйста.
— О чем рассказывать-то… — растерянно произнесла Жамал. — Обо всем уже рассказал тебе Жокен.
— Значит, со всем, что говорил Жокен, ты согласна?
Этот вопрос Жамал восприняла по-своему.
— Слава богу, живем хорошо, не хуже других. Известно, богатство киргиза узнают по тому, сколько у него скота. С этим у нас тоже неплохо: четыре коровы, десятка два баранов. Говорят, что мир жестокий, а я чувствую себя счастливой. В кыштаке у нас у первых телевизор появился, и мне завидовали все женщины. И гарнитур мебельный мы тоже купили одними из первых в кыштаке… Кто бы мог поверить, Саяк, в те далекие годы, когда мы были голодными, что сейчас у нас будут такие вещи. В те годы мы не могли даже мечтать об этом.
— Да, трудные были годы, — согласился Саяк, прислушиваясь к дыханию Жамал. — Очень трудные… И вот теперь все, кто были тогда голодными, оборванными, живут хорошо.
— Нет, не все, — возразила Жамал. — Я вот видела недавно в городе моих школьных подруг Айшу и Сабиру. Айша, видно, живет неплохо, учительствует вместе с мужем, а Сабира несчастна и теперь. Шла по улице у всех на виду в старом рабочем комбинезоне.
— Откуда ты знаешь, что она несчастна? Она жаловалась тебе?
— Разве скажет об этом, наоборот, сделала вид, что довольна своей жизнью. Работает где-то на фабрике, в гости приглашала.
— Разве счастье человека в его платье, Жамал?
— А как же, Саяк! Какое это счастье, если ты голодный и оборванный.
— О счастье женщины так просто нельзя судить. Бог ее знает, может, она и в самом деле счастлива.
— Тебе трудно об этом судить. — Жамал помолчала. — Ты меня вспоминал иногда?
— Не иногда, а часто, — признался Саяк.
— Вот как! — засмеялась Жамал.
Саяк почувствовал, что его слова показались ей забавными. Ее смех звучал, как в детстве, беспечно и звонко. Этот смех словно вырвался из памяти Саяка, где столько лет он хранил его с отчаянием и надеждой.
Он сидел подавленный, оскорбленный, а тем временем Жамал, смеясь, рассказывала о какой-то стиральной машине, пользоваться которой она не умеет, даже включать боится, а Жокен к этой машине и вовсе не прикасается, — дескать, не мужское дело. Саяк слушал, и ему казалось, что перед ним не та Жамал, а какая-то другая женщина, укравшая ее имя. «Зачем я сюда приехал? Зачем?» — корил он себя.
В конце концов Саяк взял себя в руки.
— Жамал, — заговорил он как можно спокойнее, — я убедился, что ты счастлива, у тебя все есть: и телевизор, и радиоприемник, и стиральная машина, А вот скажи, как вы живете с Жокеном? В семье у вас мир и согласие?
Она засмеялась так, будто услышала веселую соленую шутку:
— Как живем? Спим в одной постели. У нас есть дочь.
Саяк отвернул лицо в сторону.
— А ты почему не женился?
— Некогда было думать об этом.
— Как ты мог терпеть до сих пор? — шаловливо спросила Жамал.
— Учился, жил, как другие, в общежитии.
— Чувствуешь ли ты себя мужчиной?
Лицо Саяка вспыхнуло.
— Ну-ну, чего молчишь! — дразнила его она, беспечно смеясь.
С улицы донеслись мужские голоса. Жамал вздрогнула, будто ей плеснули холодной водой в лицо. Настроение ее разом изменилось. Робким голосом начала бормотать суру из Корана, которую должны знать и неустанно повторять все мусульмане.
— Аллахи илляхи и аллох Мухаммедура сухралла, прости милосердный аллах покорной рабе прегрешения, прости.
Саяк улыбнулся:
— Чего ты испугалась, Жамал?
— Стыдно стало… Перед мужчиной так развязала язык, пусть простит всемогущий.
— Чего ж стыдиться? Разве мы не дружили, не росли вместе, как брат и сестра?
— В том-то и дело, что забыла обо всем, посчитав тебя таким же близким, как когда-то… Да, ты спрашивал, как мы с Жокеном живем. Слава богу, не жалуюсь. Живем хорошо, сыты и одеты.
— Опять ты, Жамал, говоришь о еде и одежде. Разве жизнь только в этом?
— Не пойму я тебя что-то…
— Я спрашиваю, уважаете ли вы друг друга, сходитесь ли во взглядах?
— У нас не бывает споров, живем, душа в душу.
— Это хорошо.
— А зачем нам ссориться, у нас все есть.
Саяк сидел ошеломленный, не веря своим ушам.
— Извини, Жамал, я, кажется, замучил тебя своими вопросами.
— Ничего, ничего. У меня нет от тебя секретов.
Саяк глубоко вздохнул и чуть слышно вымолвил:
— Не о чем больше спрашивать.
Скрипнула дверь. Во двор торопливо зашел Жокен:
— Саяк, идут наши односельчане познакомиться с тобой. Я тут не только хозяин, но и, можно сказать, их духовный руководитель, а ты — мой сородич. Пойду встречу аксакалов.
Саяк встал с места в ожидании гостей. Жамал тоже поднялась. Ее вдруг как ветром сдуло.
По звучанью приближающихся шагов Саяк определил, что явились человек пятнадцать, среди них и молодые.
— Ассалам алейкум!
— Алейкум ассалам!
Люди поочередно здоровались с Саяком, пытливо глядя на него.
Когда все уселись, скрестив ноги поудобнее, старейший из аксакалов поднял руки ладонями вверх и, произнеся несколько слов из Корана, молитвенно провел ладонями по лицу:
— Аллау акпар!
Все последовали его примеру.
Один из аксакалов неторопливо стал расспрашивать Саяка, словно старого знакомого, о его здоровье, о том, благополучно ли добрался до Арслан-Боба, пожелал ему успеха и добра в жизни.
Саяк отвечал на его вопросы так же неторопливо, с достоинством, перемежая речь, словами благодарности. И хотя он понимал, что этот разговор с аксакалом всего лишь дань традиции, теплое чувство к этому старику и ко всем собравшимся захлестывало его. Как давно не слышал он такого шарканья ног, покашливания, глухих, как шорох осенних листьев, голосов аксакалов. От этих проживших долгую жизнь людей исходил издавна знакомый, щекочущий ноздри, чуть горьковатый запах, как от коры старых деревьев, как от пожухлой, пригретой мартовским солнцем полыни. Вспомнились такие же вот старики родного кыштака, собиравшиеся на холма возле Бекмата. Душа Саяка смягчилась, он сидел в кругу своих земляков доверчивый, как ребенок, готовый отдать им, ничего не прося взамен, свою душу, которую отвергла Жамал. Лишь бы только вот так покашливали старики и звучала приглушенная спокойная киргизская речь.
Вдруг раздался сдержанный, негромкий, но властный голос Жокена:
— Вот это и есть Саяк-кары.
То ли Жокен произнес, слово «кары» не так, как прежде, то ли воспринял это слово Саяк иначе, посчитал почтительным обращением к слепому, но на лице его появилась улыбка. А все другие восприняли «кары» в его настоящем значении. Многие, разинув рот, смотрели на Саяка — шутка ли, слепой человек наизусть знает весь Коран.
Жокен чуть помолчал, как бы давая гостям время на размышления, и тихо продолжил:
— Он мой близкий сородич, мы ровесники, выросли вместе в трудные военные годы. Когда. Саяк остался круглым сиротой, его отправили в город в Дом для слепых, а потом он потерялся бесследно. Ничего не сообщал о себе. Честно говоря, мы считали, что его уже нет на свете… А он — вот! Вернулся, кровь моя, мой сородич. Видите, здоров и невредим.
— Сам бог спас его, — промолвил один из сидящих.
Саяк чувствовал, что человек этот очень стар, голос его словно рассыпался от мелкой дрожи.
— Не только слепому — зрячему трудно вернуться из такой дали и через столько лет.
— Да, да, — откликнулся другой старик, — бог рассеял его хлеб по всей земле — и там и здесь, вот он за ним и вернулся.
— Все же, как вы выжили без родных и близких? — спросил, судя по голосу, кто-то из молодых, сидевших в стороне от аксакалов.
— Был я среди людей, — улыбнулся Саяк. — Они заботились обо мне, помогали в трудные минуты.
— Кто они были?
— Настоящие люди, с чистой совестью.
— Кто они были по национальности? — раздался все тот же настойчивый молодой голос.
— Русские, украинцы, грузины, латыши… всех не перечислишь.
Тут раздался чей-то глухой старческий голос:
— А Коран, надеюсь, ты не забыл?
— Нет, аксакал, кое-что осталось в памяти.
— О! — воскликнул Жокен. — У Саяка крепкая память. Он никогда не забывает то, что слышал на своем веку.
— Мой почтенный кары, — сказал старик, сидевший рядом с Саяком, — читаешь ли ты иногда в память своего отца суры?
— Нет, — признался Саяк.
— Ну, как же это…
Послышались неодобрительные возгласы. «Сижу среди старых верующих людей, надо бы вести себя более тактично», — подумал Саяк. Он постарался исправить свою ошибку.
— Конечно, я никогда не забываю своего отца, но дело в том, что я жил среди людей, у которых и другая религия, и другие обычаи.
— Да, да, — поддержал его Жокен, подхватывая поводок разговора. — Вы поймите, Саяк не может сразу раскрыться, он же не знает всех, кто сидит здесь. Поэтому вы, аксакалы, так сразу не старайтесь все разузнать, как говорится, не надо ломать палку в том месте, где за нее держишься. Впереди еще много времени.
— Ты прав, Жокен, — прозвучал уже знакомый Саяку голос, словно рассыпавшийся от мелкой дрожи. — Саяк, я знал отца твоего, покойного Акмата, был он хорошим человеком. Увидев тебя, я вспомнил о нем. Теперь просто нельзя не прочитать в память Акмата молитву, иначе его духу будет обидно. Если все согласны, пусть это сделает его сын. Но и я могу…
— Нет, нет, пусть Саяк, — зашумели вокруг.
Саяк понял, чтобы уважить стариков, он должен исполнить их желание, к тому же об этом просит человек, знавший его отца!
Саяк, как принято, сначала откашлялся. И вдруг гортанно зазвучала древняя сура из Корана.
Все умолкли. И только голос Саяка царил в просторной комнате.
Саяк и сам удивился, как легко вспоминается вроде бы давно позабытое. Напев, на который читалась сура, звучал как мотив старой, забытой, но приятной душе песни.
— Спасибо, мой почтенный кары, — сказал кто-то из стариков растроганно. — Оказывается, ты человек непростой, столько лет прожил неизвестно где и вернулся цел и невредим. Это потому, что ты весь Коран знаешь, аллах тебя защитил.
— Аллах спас, — подтвердили собравшиеся.
— А кого же на земле спасти аллаху, как ни его, — вмешался Жокен, похваляясь перед односельчанами своим сородичем. — Саяк, как истинный мусульманин, никогда не забывал вознести молитвы в память своего отца. Но и матери наши такие же люди, как и отцы, они дали нам жизнь, вскормили своим святым молоком. Конечно, Саяк не забывал о своей матери Каныш. В память о ней пусть он прочитает еще одну суру из Корана.
Когда Жокен говорил о его бедной матери, которая умерла в трудные годы, в нищете, не получая никакого лечения, к горлу Саяка подступил горький комок. Саяк ощутил жгучий стыд. Он казнил себя за то, что даже не пытался найти ее след, узнать, как и где она умерла. Он вспоминал о ней лишь в самые трудные минуты жизни, в порыве отчаяния и душевной боли призывал ее на помощь. И каждый раз в душе его звучал ее ответный зов, словно вечная разлука с ней была ложной, словно она, как и в далекие, теперь уже неразличимые детские годы, рядом с ним, все понимающая, ласковая, теплая, пахнущая парным молоком. Она всегда помнила о своем слепом сыне, а он… и тут словно раздался в ушах Саяка пронзительный крик его истерзанной горем безумной матери: «Душегуб! Зачем ты лишил этих птиц жизни! Зрячие, они знали прелесть мира». Может, в словах этих правда. Может, душа слепого не такая, как души зрячих. Иначе как могло случиться, что имя его несчастной матери произнес зрячий Жокен, а не он, слепой ее сын.
— Спасибо, Жокен, — сказал Саяк тихо и покорно. — Я прочитаю суру в память своей многострадальной матери.
— Тогда прочти, сынок, как молитву суру «Юсуф», — глухо прошелестел в настороженной тишине голос старика, некогда знавшего отца Саяка. Старик этот, видимо, был знатоком Корана и назвал одну из самых сложных и трудных даже для опытного чтеца сур, чтобы проверить, насколько глубоко владеет своим искусством сидящий рядом с ним кары.
Саяк, не раздумывая, согласился, его даже обрадовала просьба старика. Это была сура, запечатлевшая древнюю легенду о судьбе чистого и благородного юноши Юсуфа[68], брошенного своими братьями в колодец. Она всегда захватывала Саяка своим драматизмом и поэтичностью, радовала торжеством добра и справедливости. А теперь, начав читать ее нараспев, Саяк испугался своего голоса, какого-то невнятного и словно чужого. Но минуту спустя он уже не читал, а пел суру, волнуясь и замирая, будто его самого бросили в темный глубокий колодец.
«…И пришли путники и послали своего ходока; тот спустил ведро свое и сказал: «О радость, это — юноша». И спрятали они его как товар, а аллах знал, что они делают».
«И продали они его за малую цену отсчитанных дирхемов. И были они умеренны в этом».
«И прошли годы, и пришли братья Юсуфа к нему просителями, и не знали они, кто перед ними. И настал день, когда тайное стало явным, и пали братья перед Юсуфом ниц и признались: «Поистине мы были грешниками». И сказал он: «Нет упреков сегодня над вами. Уйдите с этой моей рубахой и набросьте ее на лицо моего отца — он окажется зрячим, и приведите ко мне со всей вашей семьей».
Собравшиеся слушали Саяка в глубоком молчании. И он чувствовал, что старые люди плачут.
Когда все уселись за дастархан, в руки Саяку вложили целиком сваренную баранью голову. Саяк знал, что такой чести у киргизов удостаивается самый уважаемый из аксакалов или самый почетный гость, пусть даже молодой. Сидящие за этим дастарханом, видимо, решили, что она, бесспорно, принадлежит Саяку.
Саяк сразу почувствовал особый запах свежесваренной бараньей головы, запах, сохранившийся в памяти с детских лет. Баранью голову готовят так: сначала опаливают шерсть на костре, потом моют добела, после этого кладут в большой казан и варят вместе с остальным мясом.
Саяк ощупал баранью голову, отрезал одно ухо под самый корень, откусил небольшой кусочек, медленно прожевал его. Потом отрезал другое ухо и протянул старику, сидевшему рядом с ним.
Жокен, наблюдавший за каждым движением Саяка, сказал:
— Смотрите, наш Саяк не забыл дедовский обычай.
— Напрасно хвалишь меня, Жокен, — улыбнулся Саяк и протянул ему поднос с головой: — Возьми эти заботы на себя, у тебя лучше получится.
— Что ты, Саяк, попробуй разделить ее сам.
— Нет, не смогу, — с горечью признался Саяк.
И в самом деле, куда там ему разделить голову — для этого требуется особое искусство, а ему сегодня первый раз в жизни как почетному гостю поднесли баранью голову.
— Очень жаль, — сказал Жокен, принимая голову. — На сколько частей разделить ее? — спросил он Саяка, подчеркивая свое превосходство в этом деле. — Я могу разделить на шесть, на восемь частей, а если требуется, и на большее количество.
— Эх-ха, Жокен наш мастер этого дела!
— Он сможет… — раздались похвалы в адрес хозяина дома.
Саяк чувствовал, что некоторые просто стараются угодить Жокену.
— Раздели так, чтобы каждому из сидящих здесь досталась его доля, — сказал он под одобрительные возгласы.
Когда было подано душистое, исходящее нежным сладковатым паром мясо, Саяку как почетному гостю, следуя устоявшейся традиции, протянули берцовую кость. У киргизов, испокон веков занимавшихся скотоводством, каждый человек за дастарханом четко, знал, какой кусок мяса ему полагается взять в соответствии с его возрастом и положением. На того, кто хватал неположенный ему кусок, смотрели как на человека, у которого, видимо, не все благополучно с умом.
Гости разошлись по домам поздно, досыта наевшись свежей баранины.
— Ты, оказывается, настоящий сокол со стальными когтями, храбрый тигр, дай бог тебе удачи, — говорили они, прощаясь с Саяком.
Саяк слушал все это, как-то странно улыбаясь. «Ну, товарищ юрист, испытание славой началось», — иронизировал он над собой. Радостное возбуждение от встречи с земляками быстро сменилось опустошенностью и усталостью.
Ему постелили в саду на тахте под яблоней. Белье было новое, хрустящее. Он лег, но долго не мог уснуть. Он вдруг со всей ясностью ощутил двойственность и нелепость своего положения. Он был не тем, за кого выдавал его Жокен. «Да и сам ты, Саяк, хорош! — говорил он себе. — С какими мечтами ехал сюда! Буду защищать тех, кто сам не может себя защитить, делиться с людьми теплом своей души и знаниями… И вот, едва очутившись среди земляков, ты, даже и не сопротивляясь, превратился в памятливого мальчишку, вызубрившего Коран… Зачем, Саяк, ты сюда приехал? Вот ты сегодня вспомнил судьбу Юсуфа. Но не Юсуф возвратился к ближним своим, а они явились к нему. Потому так и чудесна жизнь Юсуфа, а в твоей жизни чудес не будет. Ты думал, Жамал не может обойтись без тебя?..»
Саяку вдруг вспомнились строки из Экклезиаста, которые слепой арабист Владимир Алексеевич когда-то читал ему на память в холодном нетопленом джалалабадском общежитии.
«Чего искала душа моя, и я не нашел? Мужчину одного из тысячи я нашел, а женщины между всеми ими не нашел».
Ночь была прохладная. От горной реки тянул свежий ветерок. Где-то недалеко пела ночная птица. Ее голос звучал жалобно и печально.
Еще не совсем проснувшись, Саяк услышал протяжное звучание темиркомуза[69], знакомое с малых лет и близкое сердцу, как голос матери. Мелодия была простенькая, но удивительно красивая. И было так приятно слушать ее в полудреме и вместе с тем хотелось узнать, кто это так играет. Он поднял голову, и тотчас мелодия оборвалась.
Он напряг свой острый, как у горного архара, слух и сразу уловил, что недалеко от него, видимо опираясь на ствол дерева, стоит кто-то.
— Кто здесь? — вполголоса спросил Саяк.
Ему никто не ответил.
— Скажи, кто ты?
И тут он услышал, как сухо и мягко заскрипел на дорожке песок. По частому и легкому топотку Саяк догадался, что это ребенок.
Саяк позвал Жамал.
— Мамы нет. Она пошла в магазин, — раздался голос девочки.
— Ну и хорошо. А тебя как зовут?
— Алима.
— Почему ты убежала? А ну, иди сюда, поговорим.
Послышались тихие шаги. Девочка подошла и остановилась недалеко от Саяка.
— Сколько тебе лет?
— Девять.
— Учишься в школе?
— Да, перешла в третий класс.
— Это ты играла на комузе?
Девочка не ответила.
— Отчего ты перестала играть? Я хотел послушать, очень красивая мелодия.
— Я думала, отец пришел…
— Ну и что?
— Он не разрешает мне играть на темиркомузе, а мне очень хочется. Я играю, когда отца нет дома.
— Запрещает тебе играть? — удивился Саяк.
— Да… бьет меня за это.
— Как бьет?
— Камчой бьет. — Девочка умолкла надолго, а потом продолжала тихо: — Не только меня, однажды маму чуть до смерти не избил за то, что я выступала в клубе лесхоза с ребятами нашей школы. Я не знала, что в зале сидел папа, и играла на комузе, пела песни.
— А почему он не разрешает?
— Не знаю. Говорит, что это грех. Сломал мой деревянный комуз. А этот железный, на котором сейчас играла, прячу под одеялом.
— Вот оно что! — Саяк медленно начал одеваться.
— А я умею играть и на аккордеоне.
— И аккордеон у тебя был?
— Нет. Есть у Касима, мальчика из нашего класса, красивый, красный. Ах, был бы у меня такой!
— Ну что ж, куплю тебе аккордеон.
— Купите? — с надеждой спросила девочка и тут же вскрикнула: — Все равно папа не разрешит мне на нем играть.
— Он должен радоваться, что его дочка играет на аккордеоне. Не бойся, я поговорю с ним.
Алима подошла ближе к Саяку и стала зашнуровывать его ботинки. Саяк поблагодарил девочку и попросил отвести его на речку.
— Хорошо, — сказала Алима, — только сначала позавтракайте. Я уже два раза разогревала чайник.
…Он сидел на веранде за дастарханом в обществе заботливой маленькой хозяйки.
С востока от ложбины тянул прохладный ветерок и чуть слышался шум горной реки. Саяк как бы физически ощущал ее напористость и бодрящий холод.
Когда позавтракали, девочка взяла Саяка за руку, и они пошли на речку, довольные друг другом. Саяк шутил, стараясь развеселить Алиму, и та звонко смеялась, как когда-то смеялась Жамал.
Почти целый день провел Саяк на реке. Метр за метром расширял он здесь свое жизненное пространство: запоминал все впадины и бугорки, находил себе удобную дорожку среди беспорядочно разбросанных камней, нащупывал кромку воды тросточкой. Облюбовав себе камень у самой воды, долго сидел, жадно вдыхая чистый и свежий воздух гор. Еще не прошло и суток, как он очутился в этих местах, а как далека теперь вчерашняя жизнь! Он здесь совсем один… Один? А маленькая Алима со своим темиркомузом? Как не хотела эта девочка уходить домой, боялась оставить его одного у реки. Сколько в этом маленьком создании затаенной обиды, недоумения, отчаянной смелости, как предана она своим бесхитростным мелодиям — ни угрозы не отвращают ее от них, ни побои!.. Не знаю, как только рука поднимается у Жокена на нее. Или, может быть, в глубине своей он все тот же ненавистник и вор? Нет, зачем думать о человеке плохо. Разве не встретил он тебя как дорогого и близкого сородича. Конечно, есть у него недостатки, а у тебя их нет? Может, оттого, что не знаешь многоцветья жизни, ты так нетерпим к чужим недостаткам. Нельзя судить о людях сгоряча. Будь с ними ровней, терпимей, не ищи в них зла. Ты ведь чувствуешь, как благодатна, прекрасна земля. А люди плоть от плоти ее… Вот ты приехал вчера, и Жамал твоя оказалась совсем не такой, какой ты мечтал ее встретить. И сразу решил, что ничего не осталось от прежней Жамал. Как бы не так! Тебе чужды люди самодовольные, благополучные. Долго не задумываясь, ты причислил к ним и Жамал. А не могло ли случиться так, что, как изголодавшийся на еду, набросилась она на вещи, радуется им, похваляется своим достатком. Почему ты решил, что душа Жамал наглухо закрыта? Почему ты судишь о дорогой тебе женщине так поверхностно? Нет, Жамал добрее тебя… Вспомни, что было. Ах, тебе неприятно, горько вспоминать, ты хотел, бы вычеркнуть этот случай из памяти! Ты не рассказывал о нем никому, даже Шакиру. Тебе не нравится сегодняшняя Жамал. Но вспомни, каким был ты…
Когда привозили кино, а это случалось нечасто, два-три раза в год, Жамал брала с собой в клуб Саяка. Клуб этот был на центральной усадьбе колхоза, километрах в двух от их кыштака. Летом кино показывали прямо под открытым небом на стене клуба.
Жамал и Саяк садились рядом. Он слушал разговоры героев картины, музыку, выстрелы, шум леса, плеск волн, а Жамал торопливо, в двух-трех словах объясняла, что происходит на экране. Саяк порой терял нить действия, начинал волноваться, забывал, где находится и что кругом него люди, которым он мешает, тянул Жамал за руку: «Что случилось? Как он оказался здесь?» Но лишь только кто-нибудь шикнет на него, переходил на шепот, но все равно не давал покоя Жамал, пока она не объяснит ему ход событий.
Чаще всех утихомиривал его Жокен.
— Хватит тебе, Саяк, — грубо кричал всегда устраивающийся впереди Жокен. — Ты мешаешь нам. Кино не для слепых, все равно не видишь. Что ты притащился сюда и шумишь, как в гостях у бабушки.
Тут же слышались голоса: «Правильно, пусть не мешает!», «Что вы пристали к слепому!», «Тише!», «Тише!».
Слышать такое Саяку было тяжело, но он терпел: сам был виноват, нарушил порядок.
После кино, когда они возвращались домой, Жамал подробно пересказывала ему содержание картины, и Саяк заново переживал все события.
…В тот вечер показывали кинокартину о подвигах нашего разведчика, оказавшегося в самом логове фашистов. Вначале Саяка больше всего волновало то, как наш разведчик может остаться не замеченным фашистами. Но Жамал быстро помогла ему вникнуть в суть происходящего. На сей раз, чтобы никто не ругал Саяка, она уселась с ним позади всех.
Когда картина приближалась к концу, оборвалась лента, и механик стал возиться с аппаратом. И тут раздался голос Жокена:
— Жамал, поменьше говори. Хоть вы и далеко сидите, но все равно мешаете.
Та не осталась в долгу:
— Сиди и молчи, слов моих жалко тебе, что ли?
— Мне не слов твоих жалко, а тебя.
— Обо мне не беспокойся!
Саяк чувствовал, что люди смотрят на них. Жокен не упустил случая поиздеваться:
— Я-то не беспокоюсь. А вот тебе, думаю, трудно будет возиться со своим слепым мужем.
Мальчишки, сидевшие рядом с Жокеном, засмеялись, но Саяку показалось, что все здесь до единого смеются над его слепотой.
— Эй ты, нахал, — прикрикнул кто-то на Жокена.
В этот момент снова застрекотал киноаппарат. Но Саяк теперь уже не внимал ни голосам, ни музыке. И Жамал тоже ничего не объясняла ему. Все звуки кинокартины слились в ушах Саяка в сплошной хохот. Ему казалось, все смотрят не на экран, а на него и Жамал, следят только за ними, чтобы оскорбить и унизить его.
Окончилась картина, и Жамал молча повела его домой.
Когда они задержались возле узенького мостика, перекинутого через арык, их догнали мальчишки.
— Ой, бедняжка Жамал, и здесь ты, оказывается, мучаешься со своим слепым мужем, — загоготал Жокен.
Вокруг снова послышался смех.
— Замолчи, дурак несчастный, — отвечала Жамал.
— Не волнуйся, Жамал. Если будешь так волноваться, скоро состаришься.
Жамал кошкой кинулась на Жокена.
— Дура, — закричал Жокен, защищаясь. — Лицо оцарапала.
— До крови, — сказал кто-то из мальчишек.
Жокен начал дубасить Жамал кулаками по голове. Тут Жамал с силой дернула его за воротник. Рубашка Жокена разорвалась. Озлобленный, он повалил Жамал, стал бить ее ногами.
Саяк стоял как вкопанный, отчетливо слыша каждый удар Жокена. Он не только не заступился за Жамал, а наоборот, как ни странно, чувствовал в душе облегчение.
Зацокали копыта, какой-то верховой, ругаясь, хотел схватить Жокена, но тот вырвался, перепрыгнул через арык и бросился наутек.
Утром, когда Саяк проснулся, в его ушах еще стоял тот вчерашний хохот. Почти целый день он просидел дома. С улицы доносился шум и крик мальчишек. Саяку очень хотелось выбежать к ним. Но он сидел, затаившись в уголке, как зверек.
— Пойди, милый, погуляй, — уговаривала его бабушка, пришедшая в тот день помочь по хозяйству его больной матери.
Но своим детским умом он решил, что не нужно показываться никому из ребят, пока они не забудут вчерашнее. Особенно он не хотел встретиться с Жамал. Униженный и озлобленный на весь свет, он почему-то считал ее, свою заступницу, причиной всех своих бед.
Вдруг с улицы послышался голос Жамал. Она спрашивала о Саяке у его бабушки, занимавшейся в саду стиркой. Старушка, ничего не знавшая о переживаниях своего внука, приветливо встретила девочку, благодарная ей за дружбу со своим слепым внуком, пригласила зайти в дом: «Играйте, милые, вместе».
Саяк торопливо поднялся, чтобы закрыть дверь на крючок, но в этот момент вошла Жамал.
— Кто тебя звал? Я не хочу с тобой играть, — зло сказал он.
— Что случилось, Саяк?
— Уходи!
— Ты что, сдурел?
— Ты сдурела, ты!
— В чем дело, объясни толком.
— Не хочу быть с тобой, не хочу, чтобы все смеялись, не хочу! Катись отсюда!
— Дурак, заступилась за тебя, а ты?..
— Не заступайся за меня больше.
— Вот сумасшедший! Я и не думала, что ты такой.
— Уходи!
— Ты мной не командуй! Уйду, когда захочу.
— Уйдешь или нет?
— Попробуй заставь меня.
— Заставлю!.. — истерически закричал Саяк и, поймав ее за руки, потащил к двери.
Жамал упиралась. В этой возне кто-то из них ногой задел ведро, стоявшее у стены, оно опрокинулось, залив весь пол водой. Саяк действовал безжалостно. В конце концов ему удалось подтащить Жамал к двери. Рывком вытолкнув ее в коридор, он захлопнул дверь. И тут раздался отчаянный крик Жамал — дверью девочке прижало пальцы. Саяк инстинктивно отшатнулся, отпустил ручку двери, но потом снова потянул ее на себя и закрыл на крючок.
Саяк слышал, как прибежала бабушка и начала успокаивать Жамал, кляня его на чем свет стоит, называя жестоким дикарем. Она толкнула дверь в комнату, та оказалась закрытой. Несколько раз бабушка стукнула в дверь худой костлявой рукой. Потом она увела плачущую Жамал домой.
…И Жамал простила Саяка. И когда его, осиротевшего, увозили в город, когда уже покатилась арба, из толпы провожавших раздался полный горечи и соучастия крик Жамал: «Саяк!»
Вести себя так на глазах у людей считалось позорным для киргизской девушки, воспитанной в патриархальной семье, в духе мусульманских традиций. Она перешагнула границу дозволенного ради него, Саяка. Что ни говори, в пятнадцать лет это уже не девочка — невеста.
…И вот теперь выпускник Московского университета Саяк сидел на плоском, пригретом солнцем камне и в шуме реки слышал тот доносящийся из дальних лет крик Жамал.
Саяк услышал шаги Жокена, когда тот оказался совсем рядом.
— Ты что, целый день здесь?
— А мне здесь хорошо.
— Проголодался?
— Да не так чтобы очень.
— Вот дура моя жена, не могла позвать тебя обедать.
— Ее, наверно, не было дома.
— Да, целый день проторчала у магазина, говорят, привезли какие-то платки шерстяные. Пришлось поучить ее немного…
— Неужели бить женщину так просто, Жокен?
— А как же, такое предопределено им судьбой. Не зря ведь мусульмане говорят: те места на теле женщины, куда попала плетка мужа, не будут гореть в адском огне.
— Выходит, чем больше их бьешь, тем им полезней?
— В том-то и дело.
— А как смотрит на это Жамал?
— Она знает, что родилась женщиной.
— Значит, своей плеткой ты хочешь сделать ее счастливой на том свете, — усмехнулся Саяк.
— Не только это, — деловито продолжал Жокен. — Если по-настоящему не бьешь женщину в неделю раз, то в ее душу вселяется черный дух и толкает ее на нечистые дела. Забыл, что ли?
— Я не знал, что в наше время кто-то верит в это.
— А ты думаешь, теперешние женщины другие? Как бы не так! Вот, например, моя жена. Как сегодня она поступила: ты гость, мой сородич, приехал издалека, с подарками и целый день бродишь голодный. Можно ли простить это?
— Меня накормила твоя дочь. Но а если я, допустим, поем на два часа позже, стоит ли из-за этого бить человека?
— Стоит, Саяк. Вспомни мудрый завет «Катын камчыдан…» Это значит вылепить женщину такую, какую муж хочет, может только его плетка. Все мы, мусульмане, должны следовать этому правилу. Оно в Коране записано.
— Никаких таких заповедей в Коране нет. Это заповеди феодалов, которые относились к женщине не как к человеку, а как к вещи: ее можно было и продать и убить.
— Кончай читать лекцию, пошли домой. Теперь я понял: ты голоден и потому такой злой.
— Дело не в желудке.
— И однако же голод действует, — ехидно заметил Жокен.
— Да я не голодный, пообедал в столовой лесхоза.
— Как ты ее нашел?
— Не я нашел, а ваш секретарь парткома Примбердиев подвез меня на своей машине.
— Ахматбек, что ли?
— Он самый. Потом снова на речку доставил.
— Понравился он тебе?
— Кажется, хороший человек.
— О чем он говорил? — полюбопытствовал Жокен.
— О здешних единственных в мире орехово-плодовых лесах, о том, как важно сберечь их для потомков. Он очень рад, что выбрал профессию лесного инженера.
— Хвастался, значит.
— Не хвастался, говорил о деле, об успехах и недостатках в работе лесхоза.
— Почему этот щенок так быстро раскрылся перед тобой? Интересно, что у него на уме?
— Как же не раскрыться, когда нам предстоит вместе работать.
— Где?
— Здесь, в лесхозе.
— Тебе?
— Да, мне, юрисконсультом.
— Кто тебя направил сюда?
— Министерство юстиции.
Жокен сразу навострил уши.
— Почему ты мне, своему родичу, не сказал об этом?
— Говорил, да ты не поверил, советовал мне придумать что-нибудь поинтересней.
— Значит, ты обиделся на меня?
— Да нет, зачем обижаться.
— Все же извини, дорогой, — Жокен схватил Саяка за руку. — Пошли домой.
— Слушай, Жокен, — сказал Саяк как бы между прочим, — я хочу научить твою Алиму играть на комузе. Разреши мне позаниматься с ней.
— Ладно, — буркнул Жокен, на минуту выпустив из своей руки руку Саяка.
Директор лесхоза Рахимов задержался во Фрунзе дольше, чем предполагал; ему пришлось лечь в больницу — фронтовые тяжелые ранения напомнили о себе. Но и больной он позаботился о Саяке: позвонил своему заместителю, чтобы тот подписал приказ о зачислении нового юрисконсульта на работу и поручил бухгалтеру Аскару Джумакадырову по совместительству выполнять обязанности секретаря Саяка, «и вообще, — добавил он, — пусть позаботится об этом слепом товарище».
Потом Рахимов попросил телефонистку соединить его с квартирой лесничего Капарова и позвать Саяка.
— Саяк Акматович, — сказал он, — я хотел сам познакомить вас с нашим коллективом, ввести в курс дела, но не получилось: человек предполагает, а люди в белых халатах решают, — пошутил он. — Насколько мне известно, вам полагается отпуск. К работе можете приступить через месяц… Что? Хотите начать сразу… Я почему-то так и предполагал. Уже распорядился выделить в помощь вам нашего работника. Это бухгалтер Аскар — джигит такой, что можете полностью ему довериться. Желаю успеха.
— Оказывается, ты большой начальник, — осторожно пошутил Жокен, встревоженный звонком директора. — Сеит Муратович обо мне тебя не спрашивал?
— Не спрашивал, — чистосердечно признался Саяк. — А что, Жокен, ты скажешь о бухгалтере Аскаре? Он теперь будет здесь «моими глазами».
Жокен усмехнулся:
— Если на цыпочки встанет, может, мне до подбородка дотянется. Родом откуда-то из Кочкорки, окончил десятилетку, бухгалтерские курсы, в лесотехническом институте заочно занимается, на третьем курсе. Достаточно тебе?
— Ну, а человек какой?
— Бог его знает, Саяк… Вообще-то доверять этому чужаку не надо. Высоко взлетает, да неизвестно, где сядет. Между прочим, говорят, директор собирается со временем уступить ему свое кресло… Есть, конечно, более достойные люди…
— Кого ты имеешь в виду?
— Ну, тех, кто не чужие деньги считает, а свои, — засмеялся Жокен.
…Приступив к работе, Саяк прежде всего ознакомился с помощью Аскара с перепиской лесхоза с разными организациями, отверг целый ряд претензий к лесхозу, доказав их несостоятельность. Привыкший к сухому канцелярскому стилю деловой переписки, Аскар как-то робко заметил слепому юрисконсульту, что продиктованные им письма и отношения выглядят несколько необычными из-за простоты обращения к должностным людям, юмора, сарказма и вообще эмоциональной насыщенности. Саяк улыбнулся: «Тот, кто будет читать написанное нами, должен чувствовать, что имеет дело с людьми, а не с машиной».
В контору лесхоза Саяк приходил первым, как некогда на семинары и лекции в университете. Приветливо здоровался с пожилой уборщицей тетушкой Самар, подметающей двор. С удовольствием вдыхая тянущийся из раскрытой двери конторы запах свежевымытого пола, однажды он шутя сказал ей: «Спасибо вам, тетушка Самар, за то, что вы наводите здесь чистоту. В раю вам будет уготовано самое чистое место».
Вскоре он уже различал по голосу и шагам всех работающих в конторе. Заслышав в ранний утренний час в коридоре шаги Ахматбека Примбердиева, Саяк торопливо выбирался из своего маленького кабинета. Ахматбек брал его за руку, и они обменивались крепким рукопожатием. Из своего опыта общения с людьми Саяк хорошо знал, что далеко не все они способны поделиться со слепым своим знанием жизни. Когда Саяк чувствовал, что человек пугается его слепоты, теряется, не находит нужных слов, он замыкался в себе. Ахматбек Примбердиев, парторг лесхоза, был не таким. С первой же встречи Саяк отчетливо понял это. И потому он часто встречался с Ахматбеком, с жадностью слушал его, уроженца Арслан-Боба, душой болеющего за свой край, умеющего четко выражать свои мысли и впечатления. «Главная из стоящих перед нами проблем, — объяснял он Саяку, — связана с тем, что значительная часть территории, занятой орехово-плодовыми лесами, принадлежит колхозам и совхозам, созданным здесь в 30-х годах. Они не только по-настоящему не заботятся об этих лесах, но зачастую разоряют и сводят их. Они знают одно: выполнять план по заготовке мяса, шерсти, зерна. Все это, конечно, нужно, но не в ущерб же уникальному природному комплексу Арслан-Боба, влияющему, кстати сказать, и на климат близлежащих областей. Об этом мы писали в вышестоящие инстанции, но, видимо, недостаточно убедительны наши докладные записки. Надеюсь, Саяк Акматович, вы поможете нам в этом деле. Как вы знаете, лесхоз наш сразу после войны объявлен заказником. Мы здесь строго регулируем заготовку древесины, ведем лесовосстановительные работы. Но суть дела в том, что всем орехово-плодовым лесам Арслан-Боба нужен один хозяин — лесовод.
Однажды в разговоре с ним Ахматбек сказал:
— Юрист вы дипломированный, но и мулла вы образованный, об этой вашей работе я тоже знаю.
— Кто вам об этом сказал? — засмеялся Саяк.
— Мой отец считает вас глубоким знатоком Корана.
— В детстве выучил. Если бы не вернулся в ту пору с фронта мой дядя, может быть, и стал бы кары… У вас здесь, судя но всему, немало верующих.
— Гораздо больше, чем в других районах Киргизии. Мы вместе с учителями нашей школы ведем антирелигиозную пропаганду. Арслан-Боба известен в Средней Азии не только своими ореховыми лесами, но и бесчисленными гробницами мусульманских святых. Сюда приезжают верующие со всей Средней Азии, в основном это люди преклонных лет, а порой и неизлечимо больные, надеющиеся, что духи святых вернут им здоровье.
— Несколько раз я сидел в чайхане на базаре, — сказал Саяк. — Меня удивило, что многие из находившихся там только и разговаривали о пророках, Коране, чудесном исцелении…
— Ничего удивительного, Саяк Акматович, в этом нет. Летом в нашей чайхане, как правило, сидят старики паломники, им и положено во время паломничества говорить об аллахе, пророках и святых местах. Иначе — грех. — Ахматбек помолчал. — Такой человек, как вы, может, я уверен, больше помочь нам в антирелигиозной пропаганде, чем некоторые лекторы, которых направляют к нам из города. Как же они могут переубедить верующих, если сами они знают о религии лишь из тоненьких, наспех прочитанных брошюр. Что вы на сей счет думаете?
— В этом деле не лекции главное.
— Как это понимать?
— Что ни говорите, а религия — это не только стародавнее, наивное представление о мире: рай там, ад и все прочее, но и мораль. Одной только пропагандой научных знаний ее не изгонишь — она может отступить только перед более высокой моралью. Люди, особенно молодые, не говоря уже о детях, берут за образец того, кто им больше по душе… Помню, у нас в кыштаке в последний год войны особенно голодно было, и так получилось, что у дяди моего Бекмата, вернувшегося в кыштак после ранения, раньше, чем у других, поспел ячмень, посеянный для него трактористами.
Бекмат, до войны он учителем был, попросил односельчан убрать его ячмень и разделить между всеми. Когда такой человек, как Бекмат, говорит, что добро и справедливость не от аллаха, а в самих людях, к его словам прислушиваются. А когда тот, кто двумя руками хапает, говорит «бога нет», верующие думают: «У тебя и в самом деле его нет». Я говорю это потому, что сам был верующим. Бекмат сказал мне: «Религия — ложь, а всякая ложь — зло». Его слова оказались сильнее проповедей муллы, потому что я хотел быть таким, как Бекмат. Не поймите это так, что я недооцениваю пропаганду научных знаний, — нет. Но главное — показать верующим на конкретных примерах, как живучая собственническая мораль, эгоизм, равнодушие прикрываются в нашей сегодняшней жизни национальными и мусульманскими традициями.
— Было бы хорошо, Саяк Акматович, чтобы именно об этом вы и побеседовали с работниками нашего лесхоза. Кроме того, очень важно, чтобы каждый четко знал свои права и обязанности, знал законы. Тогда можно требовать их четкого исполнения.
— Согласен с вами. Но я хотел бы провести такие беседы и с рабочими совхоза, и с колхозниками. В этом мне нужна ваша помощь.
Так начались встречи слепого юриста с жителями Арслан-Боба, затягивавшиеся порой до позднего вечера. И в какой бы кыштак ни приезжал Саяк, послушать его приходили не только взрослые, школьники, но и седобородые аксакалы. Они степенно усаживались в первых рядах и не пропускали ни одного слова «кары», оказавшегося, к их удивлению, большим начальником.
Саяк знал: на исходе своих лет люди отчаянно, не считаясь с доводами рассудка, держатся за свою веру. Отнимать ее у них — все равно что отнимать у детей сказку. Но он знал и то, насколько велик в этом отдаленном горном краю авторитет стариков, и потому обращался в первую очередь к ним.
Он рассказывал о себе, о том, как нашел его в Доме для слепых русский рабочий, фронтовой друг его покойного дяди, рассказывал о людях, которые помогли ему, слепому сироте, вернуться на родину образованным человеком. Говорил о совести и законах, объясняя их суть и необходимость. Вспоминал ставшие ему известными случаи браконьерства. Например, завезли в Арслан-Боба оленей в надежде, что они приживутся в здешних лесах, но нашлись люди, которые убили их, чтобы запастись на зиму даровым мясом.
«На суде их не спрашивали, — говорил Саяк, — верующие они или атеисты, потому что перед законом все равны. Но если бы такой вопрос прозвучал и кто-то из них ответил: «Я — атеист», это была бы неправда: никакой он не атеист, а дикарь; а если бы другой сказал: «Я — верующий» — и это была бы неправда: никакой он не мусульманин, а тоже дикарь. Такие люди не только нарушили законы, за что их наказали, но и оскорбили память своих предков, считавших эти леса священными. А разве не достойно осуждения то, что некоторые люди, чтобы покрыть свой коровник или сарай для ишаков, десятками вырубают молодые ореховые деревья. Какой здравомыслящий человек станет уродовать топором свой дом? А этот лес — наш общий дом. Разве можно назвать хорошим, праведным человеком того, кто наживает себе богатство за счет своих внуков и правнуков, разоряя их общее достояние».
…Месяца через полтора вернулся из больницы директор лесхоза Сеит Муратович.
— Я доволен вашей работой, — пожал он руку Саяку, — и особенно вашими беседами с людьми. Говорите, это идея парторга? Не скромничайте, Ахматбек мне сам сказал: вы — инициатор таких бесед. Они приносят большую пользу. Одним только наказанием гражданскую сознательность не воспитаешь. Вот уже поспевают орехи, единственным крупным поставщиком которых в Союзе являемся мы… Медицинская, кондитерская промышленность все в большем количестве требует их от нас. И мы стараемся, чтобы весь урожай их попал в государственные закрома, а люди с собственническим сознанием, а таких еще много, к сожалению, среди нас, стараются утаить орехи, чтобы потом втридорога продать на рынке. У нас не раскрыты еще многие такие злоупотребления. Правда, во всем этом разобраться не так-то просто: у работников лесхоза есть и свои ореховые деревья на приусадебных участках.
— Ну да, — вспомнил Саяк, — у некоторых осенью орехи прямо в дом через трубу залетают.
— Кто это вам сказал?
— Мой земляк Жокен Капаров.
— Да, в его дом, конечно, и в трубу залетают, — усмехнулся директор.
…Когда Саяк возвращается из конторы домой, стуча палочкой по асфальту, его присущая всем слепым напряженная, скованная походка сразу бросается в глаза людям. Все провожают Саяка тревожными взглядами, боятся, как бы он где-то не оступился и не упал на крутой извилистой дороге и, того хуже, не свалился с обрыва. Но в памяти Саяка запечатлены все извилины дорог, все мосты и арыки, через которые приходилось ему перепрыгивать; и, как всегда, на помощь памяти приходит чуткий слух; кожей и всем существом осязает он окружающее и верно находит путь.
Люди с облегчением вздыхают, когда Саяк, свернув с асфальта, поднимается к дому Жокена, стоящему у поворота дороги на широком уступе под сенью большого орехового дерева.
Настороженные взгляды людей Саяк чувствует, как говорится, спиной. Такое еще больше усиливает его самоконтроль. В выходные дни, и, пользуясь каждым свободным часом в будни, он старался полнее освоить окружающую местность. В этом незаменимым его помощником была маленькая Алима.
Вскоре после того, как Жамал отправилась к своей тяжело заболевшей матери, Жокен взял отпуск и, погрузив ничью на нанятую где-то грузовую машину свои орехи, отбыл в неизвестном направлении. Всем этим Саяк не интересовался, потому что он в первый же день, когда решил остаться в доме Жокена, дал себе слово не вмешиваться в его семейные и хозяйственные дела.
Саяк с Алимой остались одни в доме. Еду им готовила и присматривала за хозяйством племянница Жокена, жившая со своим мужем-объездчиком невдалеке от их дома.
Как-то вечером Алима спросила:
— Дядя Саяк, когда вы купите мне аккордеон?
Саяку стало неудобно, что он не выполнил своего обещания:
— Извини, Алима. Я забыл. Завтра с самого утра пойдем в магазин.
Он не сказал девочке, что уже был в магазине. Оказывается, всех его сбережений не хватит, чтобы заплатить за аккордеон. Но если прибавить к этим сбережениям полученную сегодня зарплату…
Утром Саяк купил тот самый красный, который так нравился Алиме, аккордеон. Радости ее не было предела. Она прыгала, кричала и смеялась.
Два дня лил дождь. Воздух стал влажным и прохладным, но перебираться в дом Саяку не хотелось. Куда приятней на свежем воздухе под камышовым навесом. Видимо, боясь остаться одна во всем доме, Алима постелила себе рядом с тахтой Саяка.
Был поздний вечер. Саяк сидел, скрестив ноги, на тахте и улыбался. На душе было, как никогда прежде, хорошо и спокойно. Его радовало сейчас все: и этот барабанящий по листьям дождь, и мирно посапывающая во сне девочка, и весь не отгороженный от него стенами мир. Да и была у него другая причина радоваться. Работа ладилась, секретарь у него оказался прямым и честным парнем. Такой, Саяк это сразу почувствовал, не подведет. К тому же сегодня впервые Саяк был в гостях у Ахматбека Примбердиева. Вообще-то, Саяк небольшой любитель ходить в гости. Но Ахматбек очень звал, неудобно было отказываться. И правильно сделал, что не отказался. Хорошая семья. Айша, жена Ахматбека, учительница, преподает киргизский язык и литературу. Было там еще несколько учителей здешней школы. Почти все они — ровесники Саяка, впечатлительные, горячие. Держатся просто, непринужденно… Оказывается, Айша уже почти пять лет записывает старинные киргизские песни, среди них нашлись и такие, которые Саяк не знал. Она спела их по его просьбе. И что было отрадно — говорили за дастарханом не о себе, не о своем достатке, говорили о своих школьниках, об окружающей жизни, говорили прямо, ничего не приукрашивая…
Сквозь шум дождя донесся короткий шаркающий звук. Саяк напряг слух — похоже, возле дома остановилась легковая машина. Ну да, захлопнулась дверца.
— Жокен! — тихо позвал Саяк.
— А, Саяк, ты еще не спишь? Как вы тут?
— Все в порядке.
— Слава богу. А Жамал вернулась?
— Нет.
— Значит, ее мать еще болеет.
— По пути ты бы мог заехать в наш кыштак, проведать ее.
— Нет, нельзя было никуда сворачивать. Взял такси — прямо с аэродрома домой.
Жокен вплотную подошел к Саяку, опустил на пол два тяжелых чемодана и, как ребенок, обхватил его за шею, поцеловал в щеки. На Саяка пахнуло крепким запахом коньяка, и сразу стала понятна причина таких нежностей.
— Мой сородич, мой друг, вот я и вернулся, — бормотал Жокен. — Все благополучно, слава богу, душа теперь спокойна и чемоданы при мне.
— Что ты привез?
— Что, что… — передразнил его Жокен, смеясь, и тихо шепнул Саяку прямо в ухо: — Деньги, деньги.
Саяк промолчал.
— Что, не веришь? А я хочу, чтобы ты убедился. Я этого очень хочу.
Жокен запустил руку в карман, достал ключи и открыл чемодан. Вытащил из него какой-то сверток и бросил на пол перед Саяком. Но Саяк не проявил никакого интереса, даже не нагнулся.
Тогда Жокен сам развернул сверток и насильно всунул в руки Саяка несколько банковских пачек хрустящих новых денег. Саяк оттолкнул их от себя, отпрянул в сторону.
Жокен сразу вроде протрезвел. Изменившимся голосом спросил:
— Мой дорогой сородич, испугался, что ли? Ты такой осторожный, просто смешно. Я пошутил, а ты сразу… — Он быстро собрал свои деньги и бросил их в чемодан, потом оттолкнул чемодан от себя, сел на тахту, прикурил сигарету. — Ты не бойся, дорогой мой кары, это мои трудовые деньги, имею я право накопить на всякий случай… О, чуть не забыл! — Жокен вскочил с места, будто его ужалила оса. — Я же тебе костюм купил в подарок, чешский.
Жокен вынул из чемодана костюм, накинул пиджак на плечи Саяка. Саяк сбросил его.
— Что ты, Саяк! Я же не враг твой. Дарю от души. Если родич вернулся из дальних странствий, надо, встретив его, одеть с ног до головы во все новое. Таков обычай. Ты только что поступил на работу, где уж тебе купить костюм. Пока носи вот этот. Придет время, и ты мне поможешь.
Саяк стоял в нерешительности, потом тихо промолвил:
— Спасибо, Жокен.
— Вот и молодец, — Жокен хлопнул его по плечу. — Нельзя пренебрегать хорошими обычаями предков. Думаешь, они были дураки?
— Нет, конечно.
— Ясное дело. Ну, теперь пойдем, сородич, я прихватил бутылку коньяка, выпьем по сто граммов за мой благополучный приезд.
Жокен потащил Саяка на кухню, усадил за стол.
После ста граммов Жокен сразу заговорил торопливо, сбивчиво о каких-то инспекторах ГАИ, завмагах, администраторе гостиницы, об Иркутске и Караганде, о базарах, где хорошо покупают орехи, и о таких, куда нет толку ездить. Из всей этой мешанины было ясно одно: Жокен и его друзья где-то в Казахстане и Сибири торговали орехами.
Поняв, что Жокен совсем пьян, Саяк начал уговаривать его лечь и отдохнуть, но тот не хотел об этом и слышать. Выпив еще полстакана, Жокен громко икнул и через минуту начал похрапывать прямо за столом. Саяк взял его под руку, чтобы увести в комнату и уложить. Жокен сразу начал сопротивляться, вырвался из его рук и подхватил свои чемоданы и быстро зашагал в дом.
Привыкший ходить медленно и осторожно, Саяк поотстал от него. «Но и человек, — удивлялся он, — только что, кажется, ничего не соображал, на ногах не держался и тут же прекрасно управился со всем своим барахлом».
Жокен долго возился в спальне, а когда вышел из нее, закрыл дверь на ключ. Потом схватил трубку телефона и стал куда-то названивать.
Саяк сидел молча. Жокен тоже молчал, словно совсем забыл о нем.
Вдруг он начал кричать в трубку:
— Куда ты пропал, дурак! — Жокен разразился злобной бранью. — Устал, говоришь, дрыхнешь… Может, ты вообще умер. Сейчас же отправляйся к Джусупу… Что, что?.. Разбуди, пусть заводит свои «Жигули», едет ко мне. Что говоришь? Нет, он приедет, непременно приедет. — Жокен бросил трубку на рычаг и тяжело повалился на диван. — Я уеду сейчас, Саяк.
— Куда?
— В Верхний кыштак, на свой участок.
— Что тебе там делать в полночь, не буди людей и сам ложись спать.
— Интересный ты человек, Саяк. Я вернулся издалека, мне надо умыться, переодеться и поспать с женщиной.
— Сдурел, что ли? Ехать двести километров в дождь. Думаю, Жамал не одобрит такой поступок.
— Я не к Жамал.
— А к кому?
— К своей жене…
— Ты пьян, Жокен, сам не знаешь, что мелешь.
— Ну и ребенок ты! Ой уморил! — Жокен захохотал так, что стекла задребезжали. — Ничего, вырастешь, все узнаешь. А я давно отвык от холостяцкой жизни.
Подъехала легковая машина. Выйдя из дома, Жокен о чем-то заговорил с Джусупом, они засмеялись. Потом все смолкло.
…Когда Саяк проснулся, дождь все так же барабанил по листьям ореховых деревьев.
— С добрым утром, дядя Саяк! — радостно приветствовала его Алима.
— Здравствуй, здравствуй, маленькая моя, ну как, хорошо выспалась?
— Хорошо.
— А ты знаешь, папа твой приехал.
— Что? Папа… — она вскочила с места. — Где он?
— Куда-то отправился по делам, наверно, скоро вернется.
— Уехал к Кадиче-Эдже? Да?
— Не знаю. Ночью уехал в Верхний кыштак.
— Значит, к ней.
— А кто она такая?
— Была женой дяди Туратбека. После того как он упал с высокого орехового дерева и умер, говорят, стала женой папы…
— Что ты придумываешь, Алима!
— Так говорят… сын есть у нее — Камчибек, уже три годика ему.
…Жокен вернулся под вечер.
— Жокен, — спросил Саяк, когда они остались вдвоем, — говорят, ты многоженец. Правда ли это?
— Кто тебе сказал?
— Не имеет значения.
— Но все же…
— Какая разница, кто мне сказал.
— Не Примбердиев ли?
— При чем тут Ахматбек? Он о тебе вообще ничего не говорил. Ты ответь прямо.
Жокен помолчал.
— Допустим… — произнес он как-то неопределенно.
Руки Саяка дрогнули.
— Что с тобой, сородич? — с деланным беспокойством осведомился Жокен.
— Хватит! Не притворяйся! Как ты мог так низко пасть! Ты… ты… — задыхался от волнения Саяк.
— Ну ладно, ладно, — заговорил Жокен спокойно. — Втемяшится тебе в голову какая-нибудь чепуха — сразу начинаешь тревожиться, переживать… Неужели не знаешь, у тех, кто крепко стоит на своих ногах, живет независимо, всегда находятся враги и завистники. Вот я живу лучше других, поэтому обо мне и сочиняют всякие небылицы. Да я не обращаю на это внимания.
— Но ты же сам сказал, что едешь не к Жамал, а к другой жене.
— Мало ли что можно наговорить спьяну… Если хочешь знать, мы с Джусупом еще в самолете условились посидеть вдвоем за его дастарханом. День-то сегодня выходной, на работу не идти. Вот он и приехал за мной.
Наступила осень. Днем на солнце ярко горели багряные листья, но снег уже все ниже спускался с каменистых вершин Арслан-Боба. Прохладный ветер гор уносился в долины, напитанный густым ароматом огромного единственного в мире орехово-плодового леса.
Есть такая старая песня:
Открывая зеленый полог,
Приглашала земля киргиза
И джайыл-дастархан[70] расстелила,
Подарив нам свое богатство.
Этот джайыл-дастархан, расстеленный самой природой, не должен был остаться неубранным под снегом, и потому все в лесхозе — от мала до велика — торопились быстрее собрать орехи, яблоки, алычу.
Утром и вечером, проходя мимо приемного пункта, Саяк слышал знакомый грохот сухих орехов. Сушильщики разгребали их, собирали в мешки, готовя к отправке на далекую железнодорожную станцию. Настроение у всех было приподнятое.
Среди собиравших орехи были Жокен и Жамал. В обычные дни хлопотавшая дома по хозяйству, Жамал пропадала теперь с утра до позднего вечера в лесу. За сданные на приемный пункт орехи платили хорошо, но эти деньги она пренебрежительно называла копейками. Собрав за день сто двадцать или сто пятьдесят килограммов, Жамал и Жокен на приемный пункт увозили пятьдесят-шестьдесят килограммов, остальные орехи прятали под кустами, укрывали сухими опавшими листьями. Дня за три орехи там хорошо высыхали, и Жокен грузил их ночью на ишаков, доставлял домой и прятал под сеном на чердаке. Они лежали там до весны, пока не станут, как говорится, на вес золота. А потом он вез их в далекие края на машине и даже самолетом.
Всего этого Саяк не знал, но догадывался, что Жамал и Жокен неспроста в эти дни работают лихорадочно, словно барсуки, роющие норы, чтобы залечь в них на зиму.
Пора сбора урожая быстро миновала.
Однажды вечером Жокен позволил Жамал сесть вместе с ним и Саяком ужинать, чего он ей никогда не разрешал, чтобы не вмешивалась в мужской разговор. Он гордился тем, что строго придерживается правил шариата, и считал, что именно поэтому бог к нему благоволит и дает ему возможность жить лучше многих своих сверстников.
А вот сегодня она была вместе с мужчинами. И так же, как ее муж, была веселой и словоохотливой. Первый тост был поднят за счастье присутствующих. Второй был персональный — за счастье Саяка. Тот поблагодарил, пожал плечами и выпил.
— Саяк, — сказал Жокен, — ты не пожимай плечами и не удивляйся, мы действительно желаем тебе добра и желаем счастья.
— Интересно, — сказал Саяк, поправляя свои черные очки и поворачивая лицо к Жокену, — почему именно сегодня вы заговорили о моем счастье?
— Знаешь, Саяк, — начал Жокен деловым тоном, — с тех пор как ты приехал сюда и стал жить с нами, я, твой близкий сородич, много раз думал о твоем будущем. Мы видим, что немалого ты в жизни достиг. И мы рады этому. Тебя здесь уважают аксакалы, уважает директор. Ты держишь в своих руках законы: вот оштрафовал соседние колхозы за самовольную порубку леса и выпас скота на территории нашего лесхоза-заказника, да еще добился, что их председатели схлопотали выговор по партийной линии. За это я тебя хвалю. Все видят, какой у меня сородич! Понимаю, аллаху угодно, чтобы мы с тобой, как две скалы, подпирали друг друга. — Жокен помолчал, затем заговорил вкрадчиво: — С работой у тебя ладится, деньгами, — Жокен усмехнулся, — ты, надо думать, где-то запасся. Не с зарплаты же подарил нашей дочке аккордеон… А вот устроиться в этом грешном мире все как-то не можешь. О себе не заботишься, да и не то, что надо, делаешь.
— Что же я не так делаю?
— Принес мне триста рублей, говоришь: «Сколько можно жить гостем?» Ты меня, своего родича, этим обидел, но я не стал спорить, положил твои деньги в ящик. Когда захочешь, можешь их забрать.
— Они теперь твои.
— Ну ладно, не о том разговор. Понимаю, ты хочешь чувствовать себя человеком самостоятельным. Но самостоятельность, Саяк, не только в этом.
— Выходит, ты считаешь, я не самостоятельный человек.
— Да, — сказал Жокен уверенно, — у человека должен быть свой очаг, своя семья, чтобы он мог подать своим гостям пиалушку чая, оставить их на ночлег, постелить им кошму, укрыть их одеялом. У человека должен быть свой дом, должна быть женщина, которая смотрит на него как на своего хана. Когда не слышно в твоем доме веселых голосов сыновей и дочерей, которые продолжают твой род, разве можно считать себя самостоятельным, счастливым человеком.
— Достаточно, Жокен, хватит общих рассуждений! Что хочешь сказать мне, скажи прямо.
— Женить хочу тебя.
— Что?!
— А чего ты удивляешься, Саяк? Мы, твои родичи, решили женить тебя, нашли женщину…
— Почему вы разговаривали с ней без моего ведома?
— Не забывай, дорогой, — с некоторым затруднением продолжал Жокен, — мы не виноваты, что ты инвалид. Поэтому мы хотели сперва узнать, согласна ли женщина, на которой мы думали тебя женить, и потом уж сообщить об этом тебе. Если бы вдруг она не согласилась, мы об этом разговоре с ней вообще бы не упомянули, чтобы тебе не было тяжело. Вот теперь сообщаем тебе об ее согласии, что очень приятно, по этому случаю и решили выпить по сто граммов.
— А мое согласие?
— Твое согласие, думаем, в наших руках.
— А кто она такая, эта моя голубка?
Супруги не почувствовали в его словах иронии.
— Хорошая женщина, — заговорила Жамал. В ее голосе Саяк уловил еле заметное волнение.
— И ты знаешь ее, да?
— Как можно сватать женщину, не зная ее? — засмеялась Жамал. — Она такая добродушная, — и, запнувшись, продолжала: — Чуть старше тебя, но выглядит хорошо.
— Если на двадцать лет старше, то ничего, — сдерживая негодование, сказал Саяк. Он нашарил лежавшие на краю дастархана сигареты и зажигалку, закурил.
— С чего это взял, что на двадцать лет… она старше тебя только на десять.
— Ты, наверно, очень старалась, Жамал!
— А как же, — и снова зазвенел ее с детства знакомый Саяку смех, — думаешь, так сразу уговорила! Теперь Жокену нужно получить твое согласие.
— Да, — сказал Саяк, — ты взяла на себя самый ответственный участок, Жамал. Очевидно, тебе пришлось преодолеть немало препятствий. Спасибо, Жамал, всю жизнь я ожидал от тебя этого.
Саяк встал, низко поклонился Жамал, потом отыскал подаренную ему Аскаром легкую, с изогнутой ручкой палку и ушел в свою комнату.
От такого жестокого унижения ему хотелось кричать во весь голос, биться головой о стену. Но он, стиснув зубы, молчал.
…Жокен и Жамал надеялись, что, подумав, Саяк, конечно, согласится. Но он все не появлялся. Удивленный этим, Жокен подошел к комнате Саяка и постучал в дверь. Он стучал долго, но Саяк не откликнулся.
— Ну, как он там? — спросила Жамал.
— Слепые, сама знаешь, долго думают, — сказал Жокен и зло выругался.
Он попал в комнату Саяка только поздно вечером, когда тот встал и распахнул дверь, чтобы получше проветрить комнату.
— Ну, дорогой, все взвесил?
— Да…
Жокен хлопнул его по плечу.
— Она полненькая, аппетитная, курносенькая. Нравятся тебе такие? Чего молчишь?
— Слушаю и радуюсь.
— Вот и хорошо. — Жокен вытащил из кармана сигареты, чиркнул спичкой, прикурил сам и дал прикурить Саяку. Потом, понизив голос, сказал: — Давай серьезно подойдем к делу.
— Давай.
— Главное — у нее свой дом, две коровы, полтора десятка овец… Сразу все станет твоим. Почувствуешь себя человеком, хозяином… А может быть, — Жокен запнулся, — появятся и дети. Она ведь не очень старая. Тут все зависит от тебя. Обладаешь ли ты таким природным даром?
— А тебя это очень волнует?
Жокен чуть не поперхнулся от смеха.
Жамал, услышав веселый смех, мужа, выбежала из кухни и, сгорая от любопытства, осторожно подкралась к распахнутому окну комнаты Саяка и замерла, прижавшись к стене.
— Есть же ослы, которые сомневаются, — продолжал Жокен, стараясь подсыпать соли в разговор, — мол, лет ему уже под тридцать, а не женат, ни с одной женщиной его не встречали, притом с таким он недостатком, что не видит женской красоты, наверное, не испытал женской ласки.
— Откуда вы все это знаете?
— А что, неправда? Есть у тебя кто-то?
— Да, есть.
— Ты спал с ней?
— Нет.
— Как ты можешь сказать, что она твоя? Эх ты, романтик, мечтатель! Где же она, скажи мне, если не секрет.
— Она далеко и совсем рядом.
— В мечтах, значит.
— В мечтах и в жизни…
— Я человек практичный, Саяк. Оставь свои пустые мечты, и будем говорить о деле. Тебе в жизни нужен человек, который был бы с тобой рядом, кормил тебя, обувал, одевал, был опорой в жизни. Такой человек — Калича. Она на своем веку испытала многое: вдовью горечь, потом несколько раз выходила замуж, но счастливой не стала. Одним словом, прекрасно знает жизнь. Будет слушаться тебя, ухаживать за тобой, как за родным сыном. Женщина она тихая, хозяйство у нее, я тебе говорил, неплохое. Единственный недостаток — немного хрома.
— Пусть хрома, я же на ней ездить не буду.
— В том-то и дело.
— Грамотна она или нет?
— Конечно нет, — признался Жокен.
— Тем лучше… А я-то думал, что жена будет моим жизненным другом, советчиком…
— Романтик ты мой! Но жизнь есть жизнь.
— Между прочим, в Коране сказано, что можно иметь четырех жен, если сумеешь их прокормить, одеть, обуть. Как бы ты, Жокен, посмотрел на это сегодня?
— Не каждый может содержать теперь четырех жен…
— А двоих? Правда, что ты состоишь в браке с женщиной, у которой муж упал с дерева?
— Поговорим об этом потом. Сейчас речь идет о твоей женитьбе, решай — да или нет?
— Тебе еще не понятно, Жокен?
— Ты толком не ответил.
— Как не ответил, я же сказал, что буду жить мечтами… Согласна ли ты, Жамал, что лучше жить мечтами?
— Кому это ты говоришь, ее здесь нет.
— А мне кажется — она за окном, посмотри.
Облокотившись на подоконник, Жокен высунул голову из окна и увидел жену.
— Жамал?! Давно ты здесь?
Не ожидавшая этого, Жамал совсем растерялась и не нашлась, что ответить. С дрожью в голосе пробормотала:
— Я… я только что…
— Ничего, Жамал, успокойся, — сказал Саяк участливо. — Никаких секретов у нас нет. Просто поделились своими взглядами на жизнь. Ты тоже могла бы посидеть с нами и высказать свое мнение. В другой раз, может, так и сделаем.
— Саяк Акматович, скоро к нам заявится из Фрунзе бухгалтер-ревизор, и я бы очень просил вас проверить вместе с Аскаром наши финансовые отчеты за прошлый год, правильны ли они с точки зрения юридической и по существу, — обратился к Саяку главный бухгалтер лесхоза Батыр-аке, пожилой человек, которому давно уже можно было выйти на пенсию.
— Откуда вам известно, что он скоро заявится? — улыбнулся Саяк.
— У стариков, говорят, кости к дождю ноют, а у меня и сердце болит перед приездом ревизора. Я, конечно, против проверяющих ничего лично не имею — служба у них такая, но вот беда: кажется, все у тебя в полном порядке, а они обязательно откопают что-нибудь такое, что и самому стыдно становится, ишь ведь, зубы на этом съел, а такую глупость допустил… Так что уважьте, пожалуйста, мою просьбу. Как говорится… — Батыр-аке хотел сказать «один глаз хорошо, а два лучше», но вовремя спохватился, сдержал готовые вырваться слова.
Саяк с помощью Аскара проверил все договора, доверенности, акты и другие деловые бумаги и вместе с рядом неточно оформленных документов, но по существу верно отражающих реальные расходы, обнаружил и несколько явно сомнительных, один из них имел непосредственное отношение к Жокену. Получилось так, что на участке Жокена за одну и ту же работу, связанную с ремонтом хозяйственного инвентаря, дважды были уплачены деньги: по договору — людям со стороны, а потом и по нарядам — ремонтникам, работающим в лесхозе.
…Той весной Жокен, как обычно, подал заявление о предоставлении ему очередного отпуска. Мысленно он уже находился на рынке в Караганде, куда отправил на нанятом за большие деньги грузовике орехи. Но тут получилась осечка: главный бухгалтер Батыр-аке, временно исполнявший обязанности директора лесхоза, уперся и не желал его отпускать.
— Дорогой Жокен, ты своевременно провел очистку леса, посадку саженцев, даже перевыполнил план. Все это хорошо, но впереди сенокос и сбор нового урожая. К этим кампаниям подготовка должна быть завершена в ближайшие недели. Уже приезжали из района уполномоченные проверить, как идут дела, а позавчера первый секретарь райкома нагрянул и сразу поинтересовался, скоро ли мы закончим ремонт необходимого инвентаря. Я заверил его: все сделаем в срок. Иначе, сам знаешь, вызовут на бюро райкома и получим там предупреждение или выговор. А я этого не хочу. Одним словом, Жокен, сначала проведи ремонт всех сенокосилок, волокуш, тракторных прицепов, а потом получишь отпуск и отдыхай себе на здоровье.
— Что вы говорите, Батыр-аке? Мне необходимо срочно уехать, а за ремонтом проследят лесники.
— Нет, — покачал головой главный бухгалтер, — не могу отпустить. Я не хочу, дорогой мой, из-за тебя нарываться на неприятности.
— Батыр-аке, — умоляющее заговорил Жокен, — поймите мое положение, у меня сейчас свои неотложные дела, поэтому я тороплюсь уйти в отпуск.
— Не на пожар ведь торопишься? — бухгалтер глянул на него поверх очков.
Жокен начал врать.
— Мать у меня лежит тяжелобольная. Я договорился с врачом, который будет лечить ее, и теперь должен отвезти мать на самолете в Ташкент. Видите, решается судьба человека.
Бухгалтер медленным движением снял очки:
— Что ты говоришь, Жокен! Я ведь был на ее похоронах…
И тут, как утопающий за соломинку, Жокен уцепился за подол тещи:
— Нет… я привык называть матерью мою тещу.
— Месяца полтора назад ты говорил, что теща приболела и жена поехала к ней на несколько дней. Твоя Жамал вернулась и сказала, что мать ее выздоровела.
— Батыр-аке, верьте мне, она не выздоровела, она ведь старый человек: сегодня здорова, а завтра… что поделаешь, надо лечиться.
— Давай, Жокен, закончим этот разговор. Теща твоя подождет. Как только проведешь ремонт, подпишу твое заявление.
Жокен, потерявший надежду найти общий язык с упрямым стариком, прихватив поллитровку в магазине, отправился к длинному, худущему, как жердь, завхозу Хасану.
Увидев Жокена, Хасан угодливо улыбнулся.
После того как выпили по граненому стакану водки, Жокен сказал:
— Друг, я пришел к тебе, чтобы ты мне помог.
— Что? Что случилось? — насторожился Хасан.
— Не беспокойся, ничего такого не произошло, просто надо, чтобы ты помог мне скорее закончить ремонт инвентаря.
— Ну, это само собой, — Хасан провел по волосам длинными, костлявыми пальцами. — Только сейчас некого к тебе послать: вся бригада ремонтников работает по распоряжению директора на новом участке. Как управятся там, сразу к тебе направлю. Сам знаешь, ремонтировать своими силами не успеваем, приходится даже нанимать людей со стороны.
— Нет, дорогой, ждать я не могу. Ты мне найди — и не двоих-троих, а целую артель шабашников.
Сразу после этого разговора подвыпивший Хасан отправился к цыганам, раскинувшим свои шатры у реки. Тут он убедился, что это не те цыгане, которые были здесь в прошлом году и неплохо поработали в лесхозе. Но он договорился и с этими. Нашел старшего из них, черноусого, рослого, как и сам Хасан, цыгана и тут же повел его в контору, где условился встретиться с Жокеном. Там они быстро оформили договор.
Но цыгане не спешили приступать к работе, а между тем Жокену необходимо было срочно вылететь в Караганду, куда на нанятом им грузовике был доставлен его груз — почти две тонны орехов. Водитель грузовика уже дважды звонил ему по телефону, грозился бросить весь товар посреди города и уехать. И Жокен знал, что он не шутит. Этот грузовик в сводках автобазы, где Жокен его нанял, числился находящимся в ремонте. И конечно же нет такого дурака, чтобы ради выгоды Жокена подставил под удар свою шею… Словно затравленный, метался между табором и своим участком Жокен и вдруг догадался, как ему следует поступить.
На другое утро вместе с хозяином табора он пришел в контору лесхоза, тот предъявил подписанный Жокеном и Хасаном акт, согласно которому артели за выполненный ею ремонт инвентаря следовало по существующим расценкам заплатить почти три тысячи рублей. Полученные цыганом деньги Жокен тут же в коридоре у него отобрал, оставив ему всего 500 рублей, а остальная сумма должна была по уговору с цыганами храниться у Хасана: как только артельщики закончат ремонт, Хасан им эти деньги отдаст.
В тот же день Жокен вылетел в Караганду. А когда дней через двадцать вернулся домой, выяснилось, что весь инвентарь так и остался неотремонтированным. И тут Жокен узнал, что после его отъезда цыгане так напоили Хасана, что он и поныне не помнит, где и когда отдал им за невыполненную работу деньги. Проспавшись, он побежал к реке, но на месте, где располагался табор, увидел лишь вытоптанную траву. Обо всем этом, кроме Жокена и Хасана, никто не знал, и им удалось без особого труда замять это неприятное дело. Инвентарь отремонтировали силами самого лесхоза.
И вот теперь Саяк и его секретарь, сопоставив подписанный Жокеном и Хасаном акт с другими документами, выяснили, что он фальшивый. И сейчас ответ за это должен был держать один Жокен, поскольку пару месяцев назад Хасана за пьянство уволили с работы и он уехал куда-то в Узбекистан. Жокен не хотел брать на себя и доли вины, в разговоре с главным бухгалтером пытался целиком свалить все на Хасана.
Батыр-аке, удивленный таким нечестным и наглым поступком Жокена, смотрел на него с нескрываемым любопытством, будто видел Жокена впервые. Потом покачал головой и сказал:
— Теперь я хорошо знаю, кто ты такой. Не думай выпутаться из этой паутины, приписать все несчастному пьянице-завхозу. Ты никуда не денешься, вот и твоя подпись, — он сунул прямо под нос Жокену договор. — Лучше подумай о другом: пока не возбудили против тебя как расхитителя общественного добра уголовное дело и не квалифицировали твой поступок как умышленный, возмести все до последней копейки.
— Кто это придумал?
— Наш юрист. Он добра тебе желает, поэтому и предложил такой вариант.
— Пусть юрист найдет тех обманщиков, которые схватили деньги и уехали, пусть судят их. Я буду выступать как свидетель.
— Ты, я смотрю, много знаешь, но когда они нас обокрали среди бела дня, ты ничего не знал. Во-первых, искать этих цыган все равно что ветра в поле, а во-вторых, как ты докажешь, что они забрали деньги, даже не приступив к работе? Ты же сам засвидетельствовал, что они ее выполнили. Так что лучше помалкивай. Пойди домой, договорись с женой и побыстрее принеси деньги, чтобы остаться на своем месте, — с угрозой в голосе сказал бухгалтер.
Жокен вернулся домой, кипя от гнева. Из комнаты Саяка доносился голос Аскара, читавшего что-то по-русски. «Чтоб ты сгорел, читака! Чтоб тебе остаться непогребенным!» — выругался про себя Жокен. И ему живо представилось, как этот плюгавый Аскар, довольный, словно охотник, в силки которого попалась дичь, читал Саяку тот злополучный договор с цыганами.
Жокен зашел в гостиную, достал из серванта бутылку водки, откупорил ее зубами, налил себе полную пиалушку, залпом выпил. Подошел к двери, прислушался. Из комнаты Саяка доносился голос Аскара:
— «…в конторе губернской тюрьмы считалось священным и важным не то, что всем животным и людям даны умиление и радость весны, а считалось священным и важным то, что накануне получена была за номером с печатью и заголовком бумага о том, чтобы к девяти часам утра были доставлены в нынешний день, 28-го апреля, три содержащиеся в тюрьме подследственные арестанта…»
«Люди в тюрьме сидят, а они читают об этом, радуются!» — Жокен с силой захлопнул дверь в гостиную, чтобы слышали: пришел хозяин.
Жокен прилег на диван, но тут же вскочил. Налил себе еще водки, выпил.
Он ходил из угла в угол, временами останавливаясь, прислушиваясь, и, как только убедился, что Аскар покинул его дом, тяжело дыша, ворвался в комнату Саяка.
— Что с тобой, Жокен?
— Еще спрашиваешь, коварный…
— Ты что? — насторожился Саяк.
— Заварил кашу, давай теперь расхлебывай.
— Что произошло, объясни толком.
— Это ты надоумил осла бухгалтера вынуть из моего кармана три тысячи рублей! Слышишь — три тысячи!
— А, ты говоришь насчет того договора. Так я ведь тебе объяснил дней десять назад, что вы действовали незаконно и должны вернуть лесхозу деньги. Ты, помню, не придал ни малейшего значения моим словам.
— Я не думал, что придется платить.
— Придется. Так требует закон.
— Закон спит, пока его не разбудят. Ты его разбудил. На этот договор год никто не обращал внимания, и он мог пролежать так целый век. Зачем ты рыщешь по моим следам?
— Я юрист и должен пресекать все нарушения закона. К сожалению, Жокен, у тебя слабо развито чувство ответственности, сознание своего гражданского долга.
— Ах ты, слепой, учить меня вздумал!
— Не смей оскорблять меня? Мы далеко ушли от тех детских лет.
— Выходит, я в собственном доме говорить не имею права! Убирайся отсюда, законник! Убирайся к черту!
— Я заплатил тебе за квартиру и никуда не уйду. Когда директор предлагал мне комнату возле конторы, ты уговорил меня остаться: мол, неудобно, что скажут люди, мы ведь с тобой сородичи.
— Да, тогда я думал, что ты мой сородич. Оказывается, ты мой враг. Вот я тебя и выгоняю.
— Не выгонишь, не имеешь права.
— Дом мой, значит, имею право.
Жокен стащил с полки большой тяжелый чемодан Саяка, набитый книгами для слепых, поднял его на подоконник и выбросил в окно. Глухо ударившись о землю, чемодан с шумом покатился по склону.
— Вот тебе! — закричал Жокен. — Проваливай, говорю, а то вот так же покатишься отсюда кубарем.
— Никуда я сейчас не уйду.
— Уйдешь! Заставлю!
— Нет, не заставишь.
Жокен рванул Саяка за руку, тот подскочил, ударился головой о стену, аж из глаз искры посыпались, и пока он не пришел в себя, Жокен успел вытащить его на крыльцо. Но тут Саяк ухватился одной рукой за дверной косяк, а другой оттолкнул Жокена. Споткнувшись о порог, Жокен упал и растянулся на земле.
С криком выбежала из дома Жамал, подняла мужа.
— Саяк! Я все слышала… Дурную скотину одаряют кормом, а она норовит загадить кормушку навозом. Вот и мы помогаем тебе, несчастному, а ты что сделал?
Жамал возилась с мужем и честила, не жалея крепких слов, Саяка, а тот тем временем снова очутился в своей комнате и запер изнутри дверь.
Вырвавшись из рук жены, Жокен кинулся в дом, рванул на себя дверь комнаты Саяка, она не поддалась, и он стал колотить ее ногами, так, что чуть не вышиб. Потом выбежал во двор, схватил толстую палку, ударил по окну — стекло разлетелось вдребезги. Схватил камень, хотел кинуть в окно, Жамал помешала ему. Тут пьяный Жокен, забыв о Саяке, начал молотить кулаками жену. Сбежавшиеся на ее крик люди долго не могли его утихомирить.
Жокен лежал с открытым ртом и громко храпел. А Жамал не спалось. Она боялась, что он проснется непротрезвевший и снова начнет ее бить. Но вместе с тем она и жалела мужа, которому Саяк отплатил за его добро черной неблагодарностью. Ей хотелось сейчас же пойти к Саяку и выбросить во двор его оставшиеся вещи, но она не посмела это сделать. В этом с детства знакомом слепом было теперь что-то загадочное, мучительно непонятное ей. И, считая его во всем виновным, она тем не менее не решалась сейчас даже подойти к его комнате.
Когда на улице стало совсем темно, она вспомнила про чемодан Саяка, выброшенный мужем, и сразу ее осенила мысль, что это будет неплохим поводом зайти к Саяку. Она нашла чемодан и принесла домой. Но все равно долго не решалась зайти к Саяку. Хотя и знала, что пойдет к нему — нельзя ей бездействовать. Она смутно догадывалась, что надвигается какая-то еще не виданная ею беда, и что все, о чем она мечтала, начинает рушиться.
Все мечты Жамал были связаны с деньгами. Во-первых: она уговаривала мужа построить в родном их кыштаке, где и теперь жила ее мать, дом из жженого кирпича со всеми удобствами. И еще она мечтала приобрести легковую машину, и ни какой-то там «Запорожец» или «Москвич», а «Волгу». Ведь муж ее был не простым человеком, а лесничим. И в мечтах наяву и во сне Жамал ехала на своей черной блестящей «Волге» к своему восьмикомнатному дому и молодому саду. А там, в саду, под яблоней, на чарпае сидит мать Жамал, благодарит аллаха за То, что дал счастье ее дочери и ей самой на старости лет. «Мой мирза, — не раз обращалась Жамал к мужу, — мы все равно вернемся в свой родной кыштак, не за горами старость. Алима взрослеет. Бог даст, — со слезами продолжала она, — у нас еще будут дети. Пока есть возможность, надо построить настоящий дом, чтобы им все восхищались, пусть видят, на что мы с тобой способны». Жокен соглашался с нею. И сейчас, тяжело переживая за мужа и за себя, Жамал думала об одном: нельзя пустить три тысячи рублей на ветер. Одна беда потянет за собой другую. Если не унять сумасшедшего Саяка, того и гляди, заставит их жить на одну зарплату. Все зависит теперь от Саяка. «Этот Батыр-аке и все они там в конторе боятся Саяка, — вдруг догадалась Жамал. — А бумажка, из-за которой приходится платить деньги, в его руках. Стоит ему прикрыть ее ладонью, и о ней никто и не вспомнит. Не зря говорят: если накрыть котел крышкой, что бы там ни варилось, никто не узнает».
Саяку тоже не спалось. Погруженный в мрачные мысли, он вдруг услышал, что кто-то осторожно, на цыпочках приближается к его комнате, и сразу узнал шаги Жамал. «Беспокоится, не случилось ли со мной что», — подумал он с благодарностью и, нашарив ключ, открыл дверь.
— Это ты, Жамал? Пожалуйста, заходи.
Жамал неуверенно переступила порог комнаты и сказала первое, что пришло в голову:
— Чего не спишь?
— А почему ты не спишь?
— Я хотела поговорить с тобой, Саяк. У, какой холод у тебя! — Жамал зажгла свет и, занавесив покрывалом разбитое окно, снова потушила его. — За что ты так зол на нас? Рассердился на Жокена? По-моему, ты тоже не прав. Ведь что получилось: ты обидел его, он с горя напился и поругался с тобой. Пойми, он не виноват, ты сам все это устроил. Разве мы плохо тебя здесь встретили? Почему ты, наш сородич, не разорвал бумажку, за которую мы должны платить три тысячи? И вообще, зачем ты ее откопал?
— А ты думаешь, без меня ее никто бы не нашел?
— Никогда бы никто не нашел. Здесь в лесу мы живем спокойно и хорошо.
— По-твоему, Жокен и Хасан ни в чем не виноваты?
— Конечно нет. Деньги ведь достались не им.
— Но государство лишилось денег по их вине.
— Пусть так, — с заметным раздражением проговорила Жамал, — это деньги не из твоего кармана.
— Вот и я говорю: Жокен должен вернуть государству деньги, которые истратил незаконно.
— «Государство, государство»… Ты что, хочешь наполнить нашими деньгами его карман?
— Государство, Жамал, это все мы, вместе взятые. Кто грабит государство — грабит народ.
— Брось говорить такое! Жокен никого не грабил. Мы же эти деньги собирали по крупицам.
— А я-то думал, что Жокен собирал их как орехи, — усмехнулся Саяк.
— Ты правильно думал, — вдруг жестко сказала Жамал, явно гордясь своим мужем. — Жокен умеет жить. Как говорится, поднимет с земли простой камень и превратит его в золото. В твоем положении, Саяк, тебе не надо ссориться с нами. Оставь нам наши деньги, и все будет в порядке.
— Чтобы это сказать, ты и зашла ко мне?
— А как же, Саяк. От тебя не скрываю: деньги у нас есть. Есть, говорю, деньги. Но хочу, чтобы было их еще больше.
— Ты дочь простого человека, Жамал. А простым киргизам никогда не была свойственна алчность.
Жамал засмеялась:
— Я знаю, ты с малых лет умел сочинять интересные сказки.
— Это не сказка, Жамал, — Саяк вздохнул.
— Чего вздыхаешь?
— Тебя жалею, когда-то добрую и бескорыстную.
— Чего ты мелешь! — с раздражением сказала Жамал.
— Хватит, Жамал. Уже глубокая ночь. Мне надо отдохнуть, завтра на работу.
Когда Саяк вернулся с работы, комната его была чисто убрана. Промерзший минувшей ночью, он сразу по неподвижности воздуха определил, что окно застеклено и закрыто. Саяк освободил на столе место и достал с полки рюкзак.
В это время, постучав в дверь, зашел Жокен.
— Извини, родич, — начал он как можно мягче, — вчера я, кажется, лишнее выпил, ничего не помню. А Жамал говорит, будто поссорились мы с тобой из-за какой-то там дурацкой бумажки. Я же тебе рассказывал, теща моя болела. Вот и подписал не глядя. Что было делать: могла ведь умереть без меня. Аскар твой — его мордой лисьи бы норы разрывать! — откопал тот договор, принес тебе. Ты, сородич, конечно, не виноват. Деньги я сегодня отнес и нисколько их не жалко. Даст бог, еще заработаю. Ты как себя чувствуешь?
Саяк не ответил. Даже не повернул лица к Жокену. Не спеша собирал и складывал в рюкзак свои вещи.
— Куда это ты собираешься? — хмуро спросил Жокен, оскорбленный его молчанием.
«Откуда ты, слепой, взялся на мою голову, — подумал он. — Зачем я дал блеснуть тебе перед стариками знанием Корана, расхваливал тебя, как святого. Они теперь думают, что ты и впрямь такой». Жокен наклонился в сторону так, чтобы получше разглядеть лицо Саяка — какое оно после вчерашнего. В глаза ему бросились ссадины, шишка на лбу. «Да, теперь аксакалы будут говорить обо мне: «Это тот самый Жокен, который избил и выгнал из дому своего слепого сородича».
Завязав рюкзак, слепой вынул из кармана деньги и положил их на стол.
— Жокен, сколько я тебе еще должен? Возьми.
— Убери свои деньги! Разве для того ты нашел меня, чтобы принести в мой дом несчастье. Подумай, что скажут о нас люди! Правда, мы с тобой не ладили в детстве, но разве я не встретил тебя как человека? Разве Жамал не была когда-то твоими «глазами»? Ее ты за что обижаешь?
— Нет, я не могу больше жить в вашем доме.
До слуха Саяка донесся скрип сворачивавшей к дому арбы. Взвалив на плечи рюкзак и прихватив чемодан, он вышел во двор. Жокен понуро побрел следом.
И тут к Саяку с плачем бросилась Алима.
— Не уходите, дядя Саяк! Не уходите! — обливаясь слезами, она целовала его руки.
Саяк опустил вещи на землю:
— Жокен, я остаюсь.
Снег выпал поздно, чуть не перед самым Новым годом.
Проснувшись утром, Саяк услышал, как крупные хлопья мягко ударяются в окно, возле которого он лежал.
Саяк торопливо оделся и вышел во двор. Запрокинул лицо и блаженно заулыбался, чувствуя, как тают на лице снежинки, потом нагнулся, сжал в кулаке горсть снега. За ночь его навалило по щиколотку, а снег все шел и шел. И все вокруг было заглушено его тихим шепотом.
Раз десять подтянувшись на турнике, сделанном по его просьбе родственником Жокена, Саяк до пояса обтерся снегом. Потом отправился в чайхану, где с шести часов утра уже кипели самовары.
Чайхана встретила его приветственными возгласами, миром и уютом, ароматным запахом лепешек, только что вынутых из тандыра. Как хорошо в эти утренние часы слушать людей, не спеша обменивающихся новостями, беседовать со стариками, лесниками, рабочими.
И, как всегда, кто-то поднимается, берет Саяка за руку, ведет к своему кругу, а если он говорит, что торопится, усаживает где-нибудь недалеко от входа на свободное место. И гостеприимный чайханщик тут же ставит перед ним чайник, пиалу и лепешки.
Обедает Саяк в столовой лесхоза. А когда возвращается с работы, Алима сразу приносит ему чай. После ссоры с Жокеном он живет в его доме просто как постоялец, и к этому Жокен и Жамал уже привыкли. А когда все же приходится сидеть за одним дастарханом, разговор не клеится, как это и бывает среди людей хорошо знакомых, но чуждых друг другу. И Саяк, и супруги Капаровы ждут только подходящего повода расстаться, но так, чтобы это выглядело в глазах людей вполне благопристойно. А пока всем им не остается ничего иного, как жить под одной крышей. И на совещаниях у директора Жокен старается сесть рядом с Саяком — пусть все видят их вместе. И это неслучайно: Жокен догадывается, что его репутация здесь пошатнулась, после того как он, напившись, учинил скандал и пытался выгнать из дома слепого сородича. И Жокен не желает давать повод для новых разговоров. Но есть и другая причина: насколько не хотелось Жокену возвращать деньги лесхозу, настолько же, когда их все же пришлось вернуть, когда вся эта история кончилась, было приятным и глубоким чувством облегчения. Он вдруг понял, что откопай договор с цыганами не Саяк, а ревизор, вскоре появившийся в лесхозе, пришлось бы объясняться не с бухгалтером, а со следователем, и одно дело могло потянуть за собой другие… Но такое открытие не только не примирило его с Саяком, но вызвало прилив злобы, ибо получалось так, что не он, Жокен, опекает слепого, а тот Жокена. Но одно он знал теперь твердо: пока Саяк работает в лесхозе юристом, ссориться с ним нельзя. «Пустил его, теперь терпи, — ругал себя Жокен. — Скоро достроят новый дом возле чайханы, наверно, дадут ему там квартиру…»
И он терпел. Терпел и то, что его Алима глядит на Саяка так, словно не Жокен ее отец, а этот одинокий, никому не нужный слепой. Правда, несколько раз, когда Саяка не было дома, он нещадно бил дочку, требуя, чтоб держалась от слепого подальше: «Можешь чай принести ему, и все». Но вместе с тем Жокен понимал, что это его требование невыполнимо, пока Саяк живет здесь, он нуждается в каком-то уходе. И Жокену представлялось меньшим злом, что этим вынуждена заниматься дочь, а не Жамал, ставшая после его ссоры с Саяком какой-то неулыбчивой, молчаливой, будто в доме у них траур.
Ко всему прочему, Саяк купил радиолу и стал слушать такую музыку, от которой Жокен готов был выть. Особенно раздражала его Героическая симфония Бетховена. С первых же аккордов у Жокена возникало чувство, что его чуть не насильно тянут в какой-то иной, совершенно ненужный ему, чуждый мир. Когда Саяк был в своей комнате один и ставил эту пластинку, Жокен сразу же включал телевизор на полный звук и тем вынуждал слепого выключить радиолу. Но когда к Саяку заходили парторг лесхоза с женой или местные учителя, Жокен, чтоб его не посчитали человеком отсталым и темным, не решался заглушать Бетховена, приходилось, стиснув зубы, слушать.
Близилась полночь, а Жамал все не ложилась спать. Уходя на работу, Жокен сказал, что обязательно вернется. А раз так, она должна ждать мужа хоть до утра, должна встретить его. И хотя часто он возвращается пьяным, она за это его не осуждает: хорошая женщина не вмешивается в мужские дела.
Услышав шаги во дворе, Жамал повернулась к трюмо, пытливо вгляделась в свое отражение, легким движением поправила косынку. Тут раздался стук в дверь.
— Кто это? — вскрикнула Жамал. Она подбежала к двери и чуть не лицом к лицу столкнулась с Саяком.
— Это ты, Саяк?
— Как видишь, я.
«Странно, — подумала она. — За весь год, что он живет у нас, никогда даже не задерживался возле этой двери, проходил прямо в свою комнату. А вот сейчас, в полночь…»
— Что случилось, Саяк? — спросила Жамал удивленно.
— Ничего особенного, ты не беспокойся… Жокен дома? Не приходил? Позволь, Жамал, подождать его здесь: у меня нет ключа от своей комнаты.
— Пожалуйста, Саяк. Я сама беспокоюсь, не случилось ли что с Жокеном, обещал к вечеру приехать, а уже ночь скоро.
Саяк шагнул к дивану, нащупал его спинку и сел.
Жамал повернулась к сверкающему хрусталем серванту, стала протирать и переставлять вазы, рюмки, салатницы. Этим она занималась, для того чтобы убить время, и до появления Саяка, а теперь — для того чтобы успокоить себя. Она догадывалась, что пришел Саяк неспроста, и тревога медленно закрадывалась к ней в душу.
— Он обещал тебе сегодня прийти? — рассеянно спросила Жамал.
— Нет, — нехотя отозвался слепой, — но я немного подожду его здесь, а если не появится, пошлю к нему на участок кого-нибудь.
После того ночного разговора, когда она нагрубила Саяку, унизив себя из-за денег, Жамал стала стесняться и даже бояться его и потому не решилась спросить, зачем так срочно нужен ему Жокен.
…Сегодня утром, когда Саяк пришел на работу, Ахматбек сказал ему: «Звонили из обкома. Завтра тебе надо ехать в город. Захвати все свои документы. В одиннадцать часов утра тебя примет секретарь обкома».
Саяк вспомнил разговор, состоявшийся месяц тому назад в школьном отделе обкома. Тогда пожилой завотделом сказал, что областному Обществу слепых и глухонемых очень нужен специалист, владеющий точечным письмом.
— В нашем городе есть учебно-производственное предприятие, при нем школа, где обучаются слепые и глухонемые дети. К сожалению, учителей, знающих точечное письмо, не хватает. К нашему счастью, вы, товарищ Акматов, как мы узнали недавно, специалист в этом деле. Вот и решили предложить вам работу в областном Обществе слепых и глухонемых. Вы будете занимать там один из руководящих постов и учить детей. Мы вас обеспечим персональной машиной и шофером, одновременно он будет вашим опекуном. Думаю, вы понимаете значение этого дела. Мы ждем вашего согласия.
Саяк задумался на минуту и нерешительно пожал плечами:
— Я же не педагог.
— Подумайте, товарищ Акматов Вы наверняка справитесь с такой работой. Подумайте о детях, которые ждут вас…
Несколько дней спустя Ахматбеку Примбердиеву на областном партийном активе сообщили во время заседания, чтобы он зашел к секретарю обкома. Поинтересовавшись положением дел в лесхозе, секретарь заговорил о Саяке. Ахматбек отвечал на его вопросы подробно, характеризуя Саяка как делового, эрудированного работника. В заключение сказал:
— Раньше я и не представлял себе, что слепой человек может делать для людей так много.
— Товарищ Примбердиев, вы с ним, чувствую, стали друзьями. Не потому ли вы видите, как сквозь увеличительное стекло, его положительные качества?
Ахматбек смутился, но ответил твердо:
— Во всяком случае, я вижу его таким.
По лицу секретаря обкома скользнула улыбка:
— С вашим юристом Акматовым я тоже встречался. Меня заинтересовали его беседы с работниками лесхоза и колхозниками. Этот слепой человек произвел на меня глубокое впечатление. Могу сказать, что мое мнение об Акматове совпадает с вашим. Мы хотим его взять сюда и поручить ему самостоятельный участок.
— Да, я слышал, его приглашали в школьный отдел обкома, спрашивали, согласен ли он учить слепых детей.
— Не только это, думаем доверить ему крупное учебно-производственное предприятие, где трудятся в основном инвалиды.
…— Не хочется расставаться с тобой, Саяк, но и уговаривать тебя остаться у нас я не вправе, — сказал Ахматбек. — Тебе, судя по всему, предложат руководящую работу на большом предприятии, где работают здоровые люди и инвалиды. При твоей энергии, образованности, настойчивости ты для них, конечно, многое можешь сделать.
Разговор этот взволновал Саяка. Ему казалось, что если он уедет отсюда, то навсегда лишится самого дорогого — того, чего не сможет найти нигде. И предстоящая жизнь в городе, какую бы должность он там ни занимал, невольно представлялась безысходной, никчемной, холодной. Он не знал, что ему делать, что сказать завтра секретарю обкома.
Почти год он здесь, привык к этим людям, к своей работе, к чистому воздуху, к многозвучной таинственной жизни леса, к милой, так привязавшейся к нему Алиме, к Жамал, пусть она и проходит мимо него, не говоря ни одного теплого слова… Грустно подумать, что вместо этого с утра до вечера он будет слушать шарканье шин по асфальту и нескончаемые шаги неведомых ему людей.
Эти грустные и дорогие сердцу Саяка думы прервали донесшиеся из коридора тяжелые шаги Жокена. До этого сородича еще вчера дошел слух, что Саяку предлагают ответственный пост в областном центре.
…Всю ночь Жокен не мог заснуть, его мучила зависть. Ему отчетливо представлялось, как в белоснежной рубашке, в отутюженном костюме, плечистый, спокойный Саяк сидит в большом кожаном кресле в просторном кабинете секретаря обкома. То вдруг ему начинало мерещиться, что никакой там не Саяк, а сам он, Жокен, сидит в этом кресле. Худощавый, с седыми усами секретарь обкома разговаривает с ним приветливо, широко улыбается.
— Товарищ Жокен Капарович, — говорит он, — вам доверяем большое лесное хозяйство и судьбы многих людей. Прежде чем пригласить вас, долго мы искали подходящую кандидатуру. В нашем списке были десятки фамилий, но выбор пал на вас. Мы вас знаем как прекрасного хозяйственника, энергичного, знающего человека, талантливого организатора, и мы желаем вам больших успехов на новом посту… — Секретарь обеими руками пожимает руку Жокена, и Жокен, чтобы подчеркнуть свою искреннюю преданность ему, крепко прижимает его к груди.
— Жокен! Что с тобой? Сломаешь мне ребра, — испуганно закричала Жамал, стараясь высвободиться из тяжелых объятий Жокена.
Попав в неловкое положение, Жокен оттолкнул Жамал от себя, повернулся спиной к ней и выругал ее за то, что не умеет ответить на ласку мужа.
Утром Жокен встал с головной болью, уехал на свой участок. Но там ему не сиделось. В полдень явился в контору повидаться с Саяком и узнать у него обо всем подробно.
Он ворвался в кабинет Саяка и заговорил так громко, будто перед ним сидел глухой:
— Ах, родич, родич, скрываешь, значит, от меня?
— Что я скрываю?
— Что берут тебя в город на большую работу. Не вчера ведь это решили… Да, слепые живут, никому не доверяя.
Так Жокен давно с ним не разговаривал. «Выходит, после той истории с тремя тысячами он стал побаиваться меня, потому и держал себя в рамках, а теперь считает: можно говорить все, что вздумается», — сразу догадался Саяк, неплохо знавший его.
— Ну, так когда провожать тебя будем? — нетерпеливо спросил Жокен.
В его голосе Саяк почувствовал и радость — дескать, наконец-то избавлюсь от тебя — и вместе с тем зависть.
— Куда?
— В город. Загордишься там и на порог нас не пустишь.
— Никуда я переходить пока не собираюсь. Мне и здесь хорошо.
— Ну, не ври! От высокого поста не отказываются. Говорят, тебя пригласил на прием секретарь обкома.
— Завтра утром побеседую с ним, послушаю, о чем будет говорить, потом выскажу свои соображения, как в тот раз.
— Что? — с удивлением спросил Жокен. — И раньше ты был у него в кабинете?
— Да… — спокойно, как об обычном деле, сказал Саяк и, найдя на краю стола пепельницу, вдавил в нее окурок.
Их разговор прервал телефонный звонок. Звонил председатель соседнего колхоза Сапарбек, советовался, как помочь своему односельчанину, шоферу. Тот подрался с кем-то на железнодорожной станции и теперь ожидает суда. «Ни в чем он не виноват, — кричал Сапарбек. — Помоги, дорогой Саяк Акматович!»
Пока Саяк подробно расспрашивал о всех обстоятельствах дела, Жокен обшаривал взглядом кабинет, сам еще не зная, что сделает через минуту, но желая найти что-то такое, что помогло бы ему разрушить эту оскорбительную для него уверенность Саяка в себе. Вдруг он заметил связку ключей, лежавшую на столе перед Саяком. Жокен протянул руку, осторожно, чтобы не зазвенели, поднял ключи и сунул их в карман.
Саяк положил трубку на рычаг, ощупал выпуклые цифры своих часов и повернулся к Жокену:
— Давай, Жокен, закончим наш разговор. Мне нужно зайти к директору.
Саяк до позднего вечера обшаривал стеллажи и ящики стола, ползал по кабинету, разыскивая свои ключи, среди которых был ключ от небольшого сейфа, где находились все его личные документы. Их необходимо — об этом предупредил Ахматбек — взять с собой в город. Саяк нервничал, ругал себя за рассеянность. Тщетно пытался вспомнить, куда положил ключи. И только поздно вечером, в сотый раз припоминая во всех подробностях события минувшего дня, вдруг догадался, что ключи унес Жокен. Он вспомнил, как неестественно бодро, с откровенной усмешкой прощался тот с ним, — вот так же неестественно звучал голос Жокена давным-давно, когда он уходил, унося попавшего в силок Саяка горную куропатку.
…Жамал рассеянно расставляла на полках серванта хрустальные рюмки. Вдруг рюмка выпала из ее рук, со звоном разбилась.
— Ай! — воскликнула Жамал.
— Что у тебя там разбилось? — холодно спросил Саяк.
— Рюмка.
— Русские говорят: рюмки разбиваются к счастью.
— Нет, это хрустальная, дорогая. — И, заметив презрительную улыбку Саяка, быстро добавила: — Мне ее не жалко, если в самом деле к счастью.
Саяк ничего не ответил.
В раскрытое окно дышала свежая весенняя ночь, и где-то совсем рядом среди вспученных рвущихся почек старого орехового дерева пел соловей.
Жамал села на диван в стороне от Саяка.
— Уже полночь. Все спят. Конечно, спит где-то и Жокен. — Саяк повернул лицо к Жамал: — Завтра, чуть свет мы с Аскаром едем в город, и до этого я обязательно должен найти Жокена. Если ты знаешь, где он, скажи, Жамал.
— Нет, не знаю.
— Какая ты несчастная женщина!
— Что ты говоришь, Саяк?
— Я говорю, что ты глубоко несчастная женщина.
— В чем же мое несчастье, Саяк? — голос Жамал дрогнул.
— Я чувствую его в каждом твоем слове… Ты вот сказала, что не знаешь, где Жокен. Ты прекрасно знаешь, что твой муж остался ночевать у второй жены. И ты кривишь душой — вот твое несчастье. — Саяк поднялся, подошел к окну: — Жамал, мне надо позвонить по телефону.
— Звони.
Он нашарил на стене аппарат, снял трубку, набрал номер.
— Аскар, прости, что разбудил тебя. Нужные мне документы в сейфе, а ключи от сейфа у Жокена Капарова. Унес у меня со стола. Кроме него, ко мне никто не заходил. Нет, не бери… Пусть сам привезет. Сейчас едешь? На участок к нему не сворачивай, скачи прямо в Верхний кыштак. Найдешь его в доме у вдовы Кадичи.
Саяк положил трубку.
— Какой ты жестокий, — прошептала Жамал, всхлипывая. — Ты меня никогда не любил.
— Это ты меня никогда не любила… Чего ты плачешь? Твои слезы пустые. Ты льешь их даже из-за денег. Твой плач раздражает меня, — Саяк направился к двери.
— Не уходи! Ты ничего не знаешь! Я расскажу…
— Твои слова еще хуже слез.
— Пусть так. Но ты послушай. Моей Алиме уже десять лет, а я бесплодна. Беременна была, а он пьяный пришел, избил меня… Что делать? Сын нужен. Наследник. Я разрешила ему жениться на Кадиче… И другая причина была. В эти годы, когда мы жили, мечтая о сыне, упал с дерева и насмерть разбился близкий сородич Жокена. Осталась жена молодая с дочкой на руках. Много денег осталось и много скота. Кто-то должен был присмотреть за этим хозяйством, а то могла вдова забрать все это состояние и уйти к родителям. Этого Жокен не хотел. Правду сказать, и я тоже. По обычаю он мог жениться на ней. Закон, конечно, не разрешает, а тайком…
— Хватит, Жамал! Мне и так все понятно. Я знал тебя, когда ты была голодной, в единственном платьице, но свободной. Жокен украл твою свободу, как сегодня у меня ключи. Наша власть дает женщине равные права с мужчиной. Но для чего такой рабыне, как ты, права!
После отъезда Саяка какое-то тягучее безразличие овладело Жамал ко всему, что совсем еще недавно казалось ей важным и нужным… И не то чтобы вдруг развеялись ее мечты о кирпичном восьмикомнатном доме, который они с Жокеном построят в родном кыштаке, о черной «Волге», на которой она будет приезжать к матери, провожаемая завистливыми взглядами односельчан. Нет, видения эти порой возникали и теперь, но не приносили ей ни радости, ни душевного спокойствия. Ей даже казалось, что на «Волге» едет не она, а какая-то невесть откуда взявшаяся женщина, тщетно старавшаяся доказать слепому Саяку, что она и есть Жамал. Но он не желал слушать, как тогда, во время их последнего разговора, перед тем как разъяренный и сконфуженный Жокен привез ему ключи.
Внешне в ее жизни вроде ничего не изменилось, занималась привычными делами, управляясь со своим немалым хозяйством. Но все это уже нисколько не занимало ее. Она впервые углубилась в себя, задумалась о своей судьбе, о счастье и вообще о том, ради чего живет человек. И, вспоминая слова Саяка, она чувствовала в них правду, опровергнуть которую, как ни старалась, не могла. И в душу ее закрадывалось незнакомое прежде мучительное чувство одиночества. Впервые за свои двадцать восемь лет она как бы со стороны увидела свою жизнь.
…Вот она в арбе вместе с двенадцатью другими девчонками из кыштака, которых под причитания и слезы их матерей увозят на учебу в город, в ФЗУ. Как поначалу странно и непривычно было в этом городе, меж его высокими стенами, среди снующих по своим делам людей. Днем девочки учились, работали на ткацких станках, а все свободное время сидели в общежитии. Едва темнело, ложились спать, боялись выйти на улицу… Но постепенно они начали привыкать к этой новой для них жизни. И все же еще долго ходили по городу стайкой, словно боясь, что, если будут ходить поодиночке, их здесь заклюют или украдут. Но Жамал однажды набралась смелости и одна, купив сладостей и фруктов, отправилась искать Дом для слепых. Дом этот нашла без труда, но Саяка там уже не было. Сказали только, что какой-то русский увез его, а куда — никто не знал…
Но чаще всего вспоминала теперь Жамал покрытую мелким гравием, убегающую вдаль пустынную вечернюю дорогу и бешено мчащийся по ней грузовик, его ревущий, как голодный зверь, мотор, заглушающий ее крик.
…Однажды в воскресный день на базаре девочки увидели какого-то разряженного джигита и даже не сразу догадались, что это их односельчанин и ровесник Жокен. Был он в белом колпаке, в галифе, подпоясанном национальным узорчатым ремнем, с длинными, до колен, разноцветными шелковыми кистями с бусинками, в высоких, до блеска начищенных сапогах, в клетчатом жилете и пиджаке, и на шее широко повязан багрово-сизый, яркий, как гребень петуха, галстук.
Жокен весело поздоровался с девушками, сразу повел их в столовую и заказал всем по лагману, потом попросил открыть несколько бутылок фруктовой воды. Девушки с удивлением смотрели на него и слушали, что он говорит.
— Работаю в горах в лесхозе объездчиком. Зарплату получаю, — похвастался он…
— Как это тебе удалось стать объездчиком? — полюбопытствовала самая маленькая из них, Зубайда.
— Шурин мой там, муж моей старшей сестры, — признался Жокен.
А через неделю Жокен подъехал под вечер на грузовике прямо, к общежитию. Сказал, что по дороге в город заглянул в кыштак. Оказывается, мать Жамал больна, она просила его привезти в кыштак дочку. Перепуганная Жамал сама села в кабину.
…Мчится грузовик по пустынной дороге, ревет мотор, кричит связанная Жамал.
…Машина в полночь остановилась возле дома в лесной чаще. Жокен и его приятель Джапар на руках внесли отчаянно сопротивлявшуюся Жамал в комнату.
А там пожилая высокая женщина Айымкан, родная сестра Жокена, которую Жамал однажды видела в своем кыштаке, когда та приезжала навестить братьев, принесла новый платок и повязала голову похищенной девушки в знак того, что она стала ее золовкой. Жамал сорвала с головы платок и стала кричать во весь голос:
— Нет! Нет! Не хочу! Отвезите меня обратно, я не останусь в этом доме!
— Ничего, ничего, привыкнешь, любую строптивую можно укротить, — сквозь зубы сказала Айымкан.
— Хоть убейте меня, не останусь…
— Убивать мы тебя не будем, но ты здесь останешься. Хватит! Прикуси язык. Я здесь хозяйка. Это мой дом.
Женщины облачили Жамал в новую одежду, купленную Жокеном, когда он надумал жениться. Он, видно, предполагал, что невеста его будет покрупнее, и одежда мешковато сидела на Жамал. Потом женщины насильно заставили ее трижды поклониться сестре Жокена.
…— Жамал, — кричит старуха Айымкан, — уже рассвет. Поднимайся на утреннюю молитву.
Она заставляет Жамал молиться пять раз в день: «Иначе мы не можем есть пищу, приготовленную твоими руками».
— Почему твоя жена не выбегает из дома и не берет за уздечку твоего коня, когда ты возвращаешься с работы? — укоряет она Жокена.
— Ну, сестра, у нее домашние дела. Я и сам могу управиться со своим конем.
— Брось ты, прежде всего она должна угождать мужу, потом уж домашние дела. Просто нет у тебя настоящего мужского характера. Даже Фатима, дочь пророка, покровительница женского пола, когда вышла замуж, прихватила с собой в поле, где она работала, несколько прутьев, чтобы муж бил ее этими прутьями… Часто бьешь жену камчой, — продолжала Айымкан, — это к доброму… очищается она от всяких грехов, не вселяются в нее черные духи.
Наслушавшись такого, Жокен однажды избил Жамал так, что даже сломал ей ребро.
— Теперь ты будешь настоящей мусульманкой, — обратилась к золовке обрадованная старуха. — Все мы так жили, так продолжали род.
…Спустя год они переселились в свой дом. Родилась Алима, потом мальчики-близнецы… Она солгала Саяку, что не было у нее сыновей. Они умерли от заражения крови. Будь проклят тот чернобородый хаджа, взявшийся делать им ритуальное обрезание.
Молодой врач, явившийся среди ночи, сразу понял, что его вызвали слишком поздно. Он кричал:
— Где этот гад? Найдите его сейчас же! Я убью его своими руками.
Но люди молчали.
После того как врач увез трупы детей в больницу для вскрытия, собравшиеся стали успокаивать Жамал:
— Нельзя так плакать, грех это. Значит, нужны были аллаху ваши дети, он их и взял. Мы должны быть покорны его воле.
— А что будет с хаджой? — спросил кто-то.
— Завтра его заберут и посадят.
— Нельзя так, — сказал один из стариков, — он выполнил волю аллаха, зачем обрекать его на страдания.
Ночью Жокен снабдил «святого» всем необходимым и верхом проводил его до перевала. И Жамал вышла, поцеловала подол чапана «святого».
— Доченька, — сказал он, — я буду молиться за твоих детей, чтобы они попали в рай. Не горюй!
…И она не плакала, не причитала, когда хоронили ее сыновей. А теперь вот, после стольких лет, не смогла стерпеть душевную муку, зарыдала в ночи.
Жокен вскочил на ноги, решив, что в дом пробрались воры, сорвал со стены ружья, чтобы защитить свое богатство и деньги. Задохнувшись от испуга, он крикнул:
— Жамал, где они?
— Их нет! Их убили! — кричала Жамал.
— Кого убили? Что ты кричишь?
— Беда, — рыдала она, — беда…
— Что случилось? Скажи толком! — Жокен грубо схватил жену за плечо.
— Какая я несчастная! Какая я несчастная женщина! — рыдала она.
— Чего тебе не хватает? Сыта, одета, обута. Добра у тебя столько, что прежде и не снилось.
— Мне не хватает главного. А все это твое я ненавижу… — Она бросилась к окну, сорвала шелковые шторы, стала их топтать ногами.
Жокен, решив, что в душу жены вселился шайтан, схватил со стены камчу и начал стегать Жамал, памятуя, что чем сильнее бьешь, тем быстрее уходит шайтан. Но Жамал, словно дразня мужа, кричала, что будет поступать так, как ей захочется. Раньше, когда Жокен бил ее, она покорно терпела, уверенная, что это и есть доля женщины, что рукой Жокена ее карает сам аллах.
А вот сейчас она не признавала ни бога, ни мужа. Она распахнула сервант и выбросила на пол сервиз, которым гордилась перед своими подругами, ударила фарфоровым чайником Жокена по лицу.
Окончательно убедившись, что в душу жены вселился шайтан, Жокен бил ее до потери сознания.
А на улице голосила Алима, зовя соседей на помощь.
…Жамал очнулась в больнице. Все ее тело ныло, больно было даже шевельнуться. Но на душе было ясно и легко. В окне она видела горы и видела, как высоко в небе медленно парил одинокий беркут. «Может улететь куда глаза глядят», — думала Жамал. И она завидовала ему.
Прежде чем перейти на новую работу, Саяк побывал в санатории на Иссык-Куле. А когда возвратился в город, сразу на него, руководителя крупного предприятия, навалились тысячи дел и забот, и ему все не хватало времени съездить за своими вещами в лесхоз. Да и какое-то суеверное чувство владело им: ему казалось, что если он заберет свои книги и вещи, то ему больше не увидеть Жамал, что Жамал даже не пожелает проститься с ним и что, глядя на мать, и Алима отвернется от него.
Прошло почти два месяца с тех пор, как Саяка в последний раз видели в лесхозе, и вот он приехал в полдень на грузовой машине учебно-производственного предприятия. Он сразу мог бы отправиться обратно, но в доме не оказалось Жамал. Как же не проститься с ней!
Увидев Саяка, Алима не бросилась к нему, как прежде, а тихо заплакала:
— Плохо, дядя Саяк, ой как плохо. Мама лежала в больнице, отец бил ее страшно. Кровь шла изо рта, из носа.
Саяк гладил девочку по голове, дрожащим голосом успокаивал:
— Не плачь, Алима. Говоришь, мать уже выздоровела. Слава богу.
— Думаете, папа бил ее только один раз? Теперь уже и мать дерется, хватает, что в руки попадет.
Саяку стало жутко. Он понял, что последний беспощадно-резкий разговор с Жамал разбередил ее душу. «Зачем я это сделал, зачем?! Чтобы она страдала здесь, униженная, избитая в кровь. Когда-то я придавил ей дверью пальцы, а теперь… Как я могу спокойно уехать, оставив ее в беде?» И это сознание своего бессилия помочь Жамал и жалость и любовь к ней, словно тяжелой волной, захлестнули его.
А молодые парни — шофер и экспедитор, никогда не бывавший в Арслан-Боба и напросившийся взять его с собой, — бродили у края леса, собирая яблоки, им хотелось подольше задержаться здесь среди этого леса-сада, где плоды валялись прямо на земле.
Саяк стал взбираться вверх по склону, постукивая палочкой. Вот и полукруглая вершина холма. Сколько раз он слушал здесь шорохи леса, осязал окружающий его мир: и бескрайние лесные просторы, и сухое тепло нагретых скал, и свежее дыхание заснеженных вершин Арслан-Боба.
Неожиданно он услышал голос Жамал, спускавшейся по тропе:
— Саяк!
Жамал подбежала к нему, взяла его руку, прижала к своей щеке, потом обняла Саяка за шею и зарыдала:
— Как тяжело мне, Саяк!
— Жамал, Жамал! Перестань, пожалуйста, перестань! — твердил он. «Что мне делать? Как ей помочь?» — с отчаянием думал Саяк. А Жамал рыдала, все не могла прийти в себя.
Вдруг совсем близко раздался крик Алимы:
— Папа едет! Иди, мама, домой! Скорей! Скорей!
Алима схватила мать за руку и потащила вниз по крутому склону.
Жокен видел, что происходило на вершине холма. Смиряя себя, боясь совершить непоправимое, он задержался на реке.
Саяк тем временем вернулся в комнату, где лежали его вещи. Он присел на стул у окна и глубоко задумался: «Жамал смотрит на меня как на свою опору, но в силах ли я защитить ее? Нельзя уехать, не поговорив с ней».
Вдруг в комнату ворвался Жокен.
— Ну, слепой, когда я от тебя избавлюсь? — задыхаясь, спросил он. — А теперь ты зачем пожаловал?
— Попрощаться…
— С моей женой?
— Да.
— Я видел, как вы обнимаетесь среди бела дня на глазах у людей, на глазах моей дочери. Бессовестный ты!
— Я этого не делал.
— Тогда почему ты не оттолкнул от себя мою бесстыжую жену?
— Как же я мог ее оттолкнуть, когда я ее люблю.
— Что?
— Давно люблю.
— С каких пор, несчастный?
— С детских лет.
— А она?
— Не знаю… Но любит меня или нет, я не дам тебе, Жокен, издеваться над ней.
— Уезжай, пока не поздно.
— Не беспокойся, уеду, когда придет срок. Я еще должен поговорить с Жамал.
— Она не будет с тобой разговаривать.
— Откуда ты это знаешь?
— Потому что она моя жена! Саяк, не выводи меня из себя. Еще немного, и я убью вас обоих. Хочешь жить — уезжай.
Жокен вышел из комнаты, хлопнув дверью так, что задребезжали стекла. Спустя несколько минут со двора, где была летняя кухня, донеслась ругань Жокена, тупые удары, звон разбитой посуды. Отчаянно закричала Алима.
Саяк, протянув вперед руки, торопливо выбрался во двор, стал кричать, зовя своих спутников:
— Спасите женщину!
Молодые люди подбежали к двери летней кухни, откуда неслись крики Алимы, стали стучать кулаком в дверь:
— Откройте!
Приземистый толстяк шофер поднажал плечом и вместе с дверью влетел в кухню.
Жокен нашел жену на кухне. Она готовила ужин.
— Этот слепой любит тебя!
— Да? — спросила она, глядя Жокену в глаза.
— Он мне сам сказал.
— А мне он пока ничего не говорил.
— А ты хотела бы услышать такое?
— Не знаю, мне еще не приходилось думать об этом, не было причины.
— А если она появится?
— Тогда я сама буду решать, без твоей помощи.
Жокен, привыкший к рукоприкладству, не мог простить ей такую дерзость. Он схватил Жамал за косы и сильно дернул, обругал, но бить не решался. После того случая, когда он до полусмерти избил жену и она оказалась в больнице, его допрашивали в районной милиции, и он спасся тем, что Жамал не подписала протокол.
Жамал, стоявшая у плиты, схватила шумовку и ударила Жокена по лбу. В это время и ворвались молодые люди, приехавшие с Саяком.
— Нельзя, нельзя! Уходите отсюда! — закричала Жамал. Она сама хотела постоять за себя…
До вечера Жокен бродил по двору и саду, выглядывал на улицу: не идет ли Саяк? Но тот словно в воду канул. И тех, кто приехал с ним, не видно. «Наверно, Саяк повел их к своим приятелям», — решил Жокен.
В полночь, когда Жокен наконец уснул, Жамал вышла из дома. Грузовик, на котором приехал Саяк, стоял невдалеке от ворот. Она заглянула в кабину, в кузов — ни Саяка там, ни его спутников. Перед ней таинственно светился облитый лунным светом лес. «Где же ему быть теперь, как не там!»
…Она знала лесную тропу, по которой чуть не целый год ходил Саяк, и теперь шла по ней.
Саяк медленно шел по лесной тропинке. Ночь была прохладной, тихой, и листья не шелестели, а лишь чуть вздрагивали, словно со сна. И в глубокой живой тишине медленно растворялись и осторожные голоса ночных птиц, и доносящееся из далеких предгорий ржание дерущихся жеребцов. И растворялись в ней сомнения и тревоги Саяка.
Он знал, что теперь надо делать и о чем говорить с Жамал. Нельзя оставаться ей с Жокеном. «Заберу ее в город, найду жилье, помогу деньгами. Она молодая, прекрасная женщина. Еще не поздно ей начать все заново. Найдется, обязательно найдется человек, который полюбит ее».
Саяку вдруг захотелось сойти с тропы, спуститься по крутому склону, и он шагнул в сторону, настороженный, внимательный, протягивая вперед свою палку, чтобы не натолкнуться на колючий кустарник. Склон становился все круче и круче, все труднее было на нем держаться. Но подстерегающая опасность и ничем не оправданный риск впервые в жизни радовали Саяка, и он тихо пел, обнимая деревья, прижимаясь щекою к шершавой и теплой, хранящей дневное солнце коре.
Внизу, вытекая из скалы, бился родничок, звуки его становились все отчетливей. Саяк знал этот родник. Еще немного, и он доберется до него, а там тропа… Вдруг оборвалась ветка, за которую слепой ухватился, и он упал почти у самого родника, больно ударившись ногой о камень. И тут же тишину разорвал тревожный женский крик:
— Саяк! Что с тобой, Саяк!
— Жамал! Откуда ты? — изумился Саяк.
— Я… — «искала тебя», хотела сказать Жамал, но не посмела. — Тебе не больно?
— Нет, — сказал Саяк, не придавая случившемуся значения. — Мне такие штуки привычны. Слепой ведь…
Голос Жамал дрогнул:
— Зато ты в жизни не спотыкаешься.
Жамал робким движением обняла его за шею, склонила голову ему на грудь, заплакала, но не так горько, как вчера. Саяк положил руки на хрупкие плечи Жамал:
— Почему ты плачешь? Скажи!
Жамал медленно, как бы заставляя себя говорить, спросила:
— Что ты вечером сказал Жокену?
— Сказал ему правду, сказал, что люблю тебя…
Эти слова вырвались у Саяка как вопль отчаяния. И в ответ горячий шепот:
— И я тоже люблю тебя, Саяк.
— Я слепой, Жамал!
— Не говори так! — Жамал зажала ладонью его рот. — Больше никогда так не говори.
Жамал вернулась домой на заре, надеясь, что Жокен еще спит и она успеет увести Алиму к соседям, а потом уж скажет Жокену все как есть. Правда, будь ее воля, она бы ночью разбудила шофера и, прихватив Алиму, сбежала бы в город с Саяком. Но тот об этом и слышать не хотел: «Жить, Жамалка, надо достойно, не боясь никого. Иначе лучше не жить».
Но Жокен уже давно не спал. Он сидел, откинувшись на спинку дивана, курил. Жамал остановилась у окна.
— Где ты была ночью?
Жамал растерялась, не нашлась, что ответить.
— Где ты была, спрашиваю?
Грубый голос Жокена, показавшийся Жамал каким-то уродливым, привел ее в себя и даже успокоил.
— В лесу была.
— В лесу?!
— Да, в лесу с Саяком. Я его люблю.
— Ха! Слепого, не нашла себе получше, с глазами.
— Люблю только его.
От этих слов и от того, как уверенно и даже надменно они были произнесены, Жокен чуть не задохнулся. В глазах его зажегся волчий блеск.
Жамал выдержала и этот взгляд, и Жокену стало ясно, что ее сейчас покорить невозможно. «Не надо спешить, — успокаивал он себя, — убить ее никогда не поздно». Стараясь не выдать нерешительности и волнения, он спросил:
— Давно его любишь?
— Всю жизнь.
— Чего же ты раньше об этом мне не сказала?
— А чего с тобой про любовь говорить! Ты похитил меня, насильно привез сюда в Арслан-Боба, в дом своей старшей сестры, — Жамал на минуту умолкла. — Похищают и по любви, — вдруг сказала она мечтательно, — а ты схватил и уволок меня, как волк овцу. До любви ли было…
— А теперь?
— Теперь мне хорошо, теперь люблю.
— Нет, — закричал Жокен. — Нет! Он тебя соблазнил, этот несчастный слепой. Застрелю его, как собаку.
Он сорвал со стены двустволку и выбежал из дома. Жамал вздрогнула: Саяк в лесу — в такой ранний час он посчитал неудобным идти к Аскару, у которого ночуют шофер и экспедитор.
— Вернись, Жокен! Он не виноват! Я сама, сама…
Но разъяренный Жокен не слушал ее. Он отвязал гнедого, вскочил на него и, пришпорив, помчался к ближнему лесу.
Саяк сидел у огромного орехового дерева, росшего у самой тропы. Вдруг он услышал приближающийся конский топот и сразу понял, кто его ищет. Саяк встал. Он слышал, как Жокен спрыгнул с коня и взвел курок двустволки.
— Я искал тебя, чтобы убить.
— За что, Жокен?
— За то, что соблазнил мою жену.
— Нет, я ее не соблазнял.
— Ты был с ней ночью в лесу?
— Был.
— Вот за это застрелю тебя и закопаю там, где стоишь.
Саяк невольно прижался спиной к стволу.
— Сейчас умрешь, как собака. Что хочешь сказать в последнюю минуту?
Саяк молчал.
— Жить тебе хочется?
— Очень! — признался Саяк. — Особенно теперь, когда то, о чем мечтал всю жизнь, сбылось.
— Значит, добился?
— Да, добился.
— За измену она поплатится головой. Застрелю тебя, потом пойду к ней и буду ее мучить: сначала выколю ей глаза, чтобы она была похожа на тебя и чтобы ходили вы на том свете, держа друг друга за руку. Аллах за это будет мне благодарен.
— Что ты говоришь, Жокен! Убей меня, но за что ее?
— За то, что она осквернила брачное ложе.
— Опомнись, Жокен. Этого не случилось.
— Правду говоришь?
— Истинную правду.
— Ты же сам сказал, что добился того, чего хотел.
— Да, я добился своего. Ее душа принадлежит мне.
— Душа?! — Жокен усмехнулся. — Душа ее принадлежит аллаху.
— Я забыл о вере, и потому она принадлежит мне.
— Аллах покарает тебя, отступника. — Саяк почувствовал, что ствол ружья уже не упирается ему в грудь. — За что ты так ненавидишь меня? — недоуменно спросил Жокен.
— Тебя есть за что ненавидеть, но я еще помню вкус той круглой дыни-скороспелки, которую ты прислал мне в больницу, когда я упал с тополя.
— Слушай, Саяк. Разве на свете мало женщин?
— Много…
— Ну и женись себе на счастье и живи.
— Но люблю-то я только Жамал!
— Несчастный слепой! Потому ты и крутился целый год здесь, чтобы заморочить ей голову.
— Я не морочил ей голову. Я только помог ей правильно увидеть мир.
— Брось болтать. Я хочу пощадить тебя, потому что ты слепой и чтобы не пролить кровь своего рода. Слышишь, оставлю тебе жизнь, но только с одним условием: ты сейчас же уберешься отсюда навсегда и не будешь вмешиваться в мою семейную жизнь.
— Нет, этого не будет, Жокен. Я уеду только с Жамал. Вот так мы и договоримся.
Жокен снова подскочил к Саяку и почти вплотную приставил ружье к его груди.
— Убью тебя, твой труп не найдут, — крикнул Жокен, — и не узнают, кто тебя убил.
— Найдут, — закричал Саяк, — еще как найдут, никуда ты не денешься! — и ударил рукой по ружью.
Ружье выпало из рук Жокена, и он сразу отскочил от Саяка, боясь, что тот нападет на него. Саяк нашарил ногой ружье и отбросил его в сторону Жокена:
— Возьми!
Жокен выехал на гнедом из леса, и тут с криком кинулась к нему Жамал:
— Где Саяк? Где?
Увидев Жамал, растрепанную, без платка, с перекошенным от страха лицом, Жокен почувствовал, что она может поднять весь кыштак на ноги.
— Чего ты волнуешься? На кого ты похожа! Смотреть страшно, как сумасшедшая.
— Где, спрашиваю, Саяк? Где?
— Не беспокойся, в лесу он. Я пожалел несчастного слепого, пусть живет, зачем мне пачкать руки его кровью.
— Я пойду к нему.
— Нет, Жамал, — резко бросил Жокен. — Пойдем домой. Нам надо поговорить.
Она сразу согласилась и вернулась в дом.
— Образумься, Жамал, ты хозяйка семьи, у тебя муж и дочка, полное семейное счастье. Чего тебе не хватает? Вот дом, вот вещи дорогие, денег сколько хочешь…
— Все это я уже слышала.
— А я еще раз повторяю. — Жокен впился взглядом в Жамал: — Так что ты надумала?
— Останусь с ним навсегда. Я ведь тебе сказала, что люблю его.
— Убью тебя.
— Нет, не убьешь, — усмехнулась Жамал. — Не сможешь меня убить. Если убьешь, и тебя убьют.
— Ну и пусть.
— А я жить хочу свободно, как мне нравится.
— Пропадешь ты за этим слепым. У него пуст карман. Учти, я ничего не дам.
— Не беспокойся, я и копейки у тебя не возьму. — Жамал засмеялась ему в лицо. — Из этого дома возьму только дочь. Больше ничего.
— Я ее тебе не отдам.
— А я без нее не уеду.
— Ну и не уезжай, тебя никто не заставляет. Ты сама этого хочешь. — Жокен сразу воспрянул духом, нащупав у Жамал больное место. — Я не отдам тебе свою дочь.
— Отдашь. Я не та, что прежде, я не буду тебя щадить. Я сделаю так, чтобы ты мне не мешал уйти. Сделаю так, чтобы ты смотрел на небо сквозь железные прутья. Понятно?
Жокен замер как вкопанный.
…Жамал, стремительно спускаясь по косогору, вдруг увидела Саяка у края леса.
— Саяк! — закричала Жамал издалека. — Саяк! — Она бросилась к нему, что было сил, схватила слепого за руки. — Дорогой ты мой, я смогла… Я свободна!.. Я твоя… Навсегда твоя!
Она обняла за шею Саяка, смеясь от счастья, и, падая в густую мягкую траву, потащила его за собой.
Ей казалось, голубое небо над ними совсем близко: протяни руку — и дотронешься до него…
— Жамал, Жамал, — позвал Саяк тихо.
Она поднялась и села рядом, прижалась к нему.
— Уедем, Саяк, побыстрей, — голос Жамал дрогнул.
— Нам надо проститься с людьми.
— С людьми? — изумилась Жамал. — Нет! Я не переживу такого позора.
— Я и говорю об этом: ты не должна бежать, как вор ночью. Надо распить с людьми бутылку шампанского.
— Так не бывает, так не положено.
— Ты сама вправе решать, как должно быть и что положено. Сама ведь сказала «я свободна». — Саяк встал, протянул руку Жамал: — Пойдем, милая!
Когда Жокен приехал к своей старшей сестре, был уже час ночи. Услышав топот коня, она сразу догадалась, что это гнедой, и выбежала из дома. Так поздно Жокен никогда не являлся, и это встревожило старую женщину.
Гнедой был весь в поту и пене, тяжело дышал. Видно, брат гнал его все тридцать километров по извилистой и крутой, тянущейся на подъем лесной дороге.
— За тобой погоня? — спросила она вместо приветствия.
— Нет, что вы?.. Здравствуйте! Вот приехал навестить вас.
— Здравствуй, — ответила она. — Что случилось? Зачем ты загнал такого коня!
— Мне сказали, вы тяжело заболели, вот и приехал.
— Кто тебе это сказал?
— Сказали…
— Кому это понадобилось? — Старуха недоверчиво глянула на него.
Жокен спешился, пожал ее худую руку:
— Слава аллаху, что вы здоровы.
— Заходи в дом.
Он привязал гнедого к столбу, покрыл попоной и неторопливо зашел в просторную комнату. И вдруг вспомнил, что именно здесь много лет назад он советовался с сестрой, жениться ли ему на Жамал; что именно сюда он и привез похищенную им Жамал. А вот теперь предстоит сообщить сестре, что Жамал от него уходит.
Он никак не мог собраться с духом, чтобы начать этот разговор.
— Чует мое сердце, что-то случилось неладное. Не скрывай, Жокен. Я ведь вижу тебя насквозь…
Жокен отвел глаза:
— Да, сестра, неприятная весть.
— Ну, говори.
— Жамал уходит от меня…
— Жамал? Твоя жена?
— Да.
— Значит, ослабла твоя камча. Жену нужно бить. Выходит, ты плохой мужчина! — воскликнула сестра с негодованием. — Куда она уходит?
— В город.
— С кем?
— С этим Саяком.
— Со слепым! Она что, с ума сошла?
— Не знаю, сестра.
— И ты не смог ей помешать?
— Она ничего не боится…
— О аллах! — старуха подняла дрожащие руки. — Зачем ты создал его мужчиной! Он опозорил наш род!
— Сестра! — закричал Жокен. — Поймите, пожалуйста…
— А что понимать? Ты уронил свою честь! Как теперь будешь жить среди людей?! Какой ты мужчина, когда на твоих глазах кто-то лишает тебя всего, уводит твою жену!
— Она из дому ничего не берет…
— Тьфу! — плюнула старуха. — Кому барахло и золото нужны, когда потеряна честь! Какая цена твоему богатству, когда ты пал низко! Собака не имеет чести, потому ей не нужно золота. Понятно тебе? — Она схватила за ворот Жокена: — Я… я сама поеду сейчас и не позволю ей уйти, убью ее или себя, чтобы не видеть твоего позора! Где они?
— Прощаются со знакомыми.
— В твоем доме?
— Да.
— Хватит, — крикнула старуха и, оттолкнув Жокена, стала рвать на себе волосы. — Какой позор! Лучше бы ты умер, чем услышать такое. Честь нашей семьи, честь нашего рода осталась бы незапятнанной. Но если ты сейчас умрешь, все будут говорить: «Жокен потерял свою честь и умер от позора». Она не должна выйти из твоего дома. Убей ее! Другого выхода нет. Слышишь ты, низкий!
Жокен выскочил из дома, отвязал коня и умчался в ночь.
…На востоке занималась заря.
Жокен беспощадно стегал камчой коня. «Убью слепого. Убью обоих, — лихорадочно думал он. — Нет, сначала спрошу у нее: хочешь жить — живи со мной. Иначе смерть… смерть».
Когда он подъезжал к своему кыштаку, гнедой его совсем ослаб, он то и дело спотыкался, дышал хрипло и тяжело.
Спускаясь со склона на шоссе, Жокен вдруг увидел приближающийся грузовик. «Они! Не пропустить бы! Быстрей, быстрей!» Но гнедой уже не слушался ни шпор, ни камчи. Жокен яростно хлестал его, потом ударил рукояткой камчи по голове. Конь зашатался и упал. Жокен отлетел в сторону, вскочил на ноги, бросился к шоссе, схватил камень, чтобы запустить в кабину. Но грузовик уже успел проскочить, камень попал в стену крытого кузова, где сидел Саяк. Услышав стук, Саяк не понял, что это.
Жокен бежал за машиной, пока не задохнулся и не упал на шоссе. Открыв глаза, он увидел ясное небо и трех беркутов, летящих к востоку: двое впереди, а третий, меньший, за ними следом. Они беспрерывно клекотали, подбадривали неопытного птенца.
Жокен встал, бросил взгляд на шоссе: «Упустил… Ничего, можно еще опередить их, переправиться через реку по старому мосту».
Он поспешил к гнедому. Но тот уже лежал, оскалив зубы, тускло светились его остекленевшие глаза. Жокен машинально потянул его за уздечку и, почувствовав его необыкновенную тяжесть, выпустил уздечку из рук — голова гнедого с тупым стуком ударилась о землю.
Жокен ссутулился, присел на камень и зарыдал.
Внизу, под скалой, бушевала быстрая пенистая горная река, ударяясь об отвесные, словно обрубленные, берега.
Вдруг порыв ветра донес до слуха Жокена далекий, прерывистый рев мотора. Жокен тяжело поднялся на ноги и увидел у перевала на серебристом серпантине, на самом верхнем его витке, грузовик.
Машина сверкнула в лучах солнца и скрылась.
— Ну как прочитали, Аджалия Петровна, мой роман? Это повествование о жизни Саяка вам первой, прямо от машинистки, принес. Похож мой герой на Саяка?
— Похож. Но почему вы на его отъезде из Арслан-Боба рассказ прерываете? По-моему, развернулся Саяк по-настоящему в последующие годы.
— Я и пишу теперь об этом, но пока у меня только еще черновые наброски. Вообще-то я их никому не показываю — суеверен, боюсь, сглазят. Но вас я считаю своим соавтором… так что можете познакомиться с ними.
— Нет, не надо… Шакир Рахманович. Но я хочу задать вам несколько вопросов. Вы видели Жокена не только, когда его судили за разбойное нападение на семью Саяка, но и ездили к нему в тюрьму. В чем причина, что спустя столько лет он вспомнил о Саяке и решил отомстить ему?
— А он о нем не забывал. — Шакир достал блокнот: — Вот послушайте, что говорил мне Жокен.
«Все эти годы я был в курсе его дел. Я знал о нем все. Знал, что его уважают большие люди, что занимает он все более высокие должности, что он не любит ездить в машине, часто ходит на работу пешком — и все в одних и тех же костюмах: зимой — в черном двубортном, а летом — в светло-сером, старательно заштопанном Жамал… Я мог бы уничтожить его в любой момент, толкнуть под мчащуюся машину. Но этого ему было бы мало… И Жамал оплакивала бы его… Нет, я решил рассчитаться с ним по-иному. Ведь этот слепой разрушил все, что я строил. Все ему удалось! Отнял у меня жену, дочь, опозорил перед людьми…»
— А что он говорил о Жамал?
«Саяк тянул ее в свое царство бескорыстия и добра, но, как только чуть отпускал, она становилась той Жамал, которую сотворил я…
— Нищий, — сказал я ему, — чего же ты достиг? В чем твоя сила? Любой чабан одевает свою жену лучше, чем ты Жамал. Взгляни — ах, да нечем тебе глядеть, — она в дешевых туфлях, из ее синтетической шубы сыплются искры.
— Я живу на зарплату, Жокен, и, бывает, помогаю людям, попавшим в затруднительное положение».
— А вот, Аджалия Петровна, последнее слово…
— Чье? Жокен же на суде от последнего слова отказался.
— Нет, это «последнее слово Саяка» — так называю эту запись в своем блокноте.
Помню, после оглашения приговора молча шли мы — Алима, Саяк и я — весенним утром по бульвару. Вдруг Алиму прорвало:
— И этот зверь посмел назвать меня своей дочерью! Не знаю и знать не хочу его. Будь проклят он!
Саяк прижал Алиму к груди, погладил по голове.
— В котором часу улетаешь завтра на конкурс скрипачей? — спросил он.
— В три часа дня.
— У меня к тебе одна просьба…
— Хоть тысячу просьб, отец!
— Завтра утром, — сказал Саяк твердо, — ты отвезешь ему в тюрьму передачу.
Перевод С. Виленского.