"Я знаю, что это будет тебе неприятно и тяжело, — писал Пушкин Вяземскому в конце января 1829 г. о Бенкендорфе. Он, конечно, перед тобой не прав; на его чреде не должно обращать внимание на полицейские сплетни…"
Хороши "полицейские сплетни" — прямое требование цесаревича Константина не пускать их в армию!
"Но так как в сущности это честный и достойный человек, слишком беспечный, чтобы быть злопамятным, — продолжал поэт по-французски, — и слишком благородный, чтобы стараться повредить тебе, не допускай в себе враждебных чувств и постарайся поговорить откровенно".
Вяземский остался при своем мнении. Но любопытно другое: Пушкин обвинял Бенкендорфа в беспечности. Не наоборот. Впрочем, считал хорошим человеком.
О да, он легкомыслен, потому что поминутно не занят делами поэта. Но благороден и сам, по душевному убеждению, не сделает зла.
Примерно то же, но о своем подопечном говорил шеф жандармов императору: "Он все-таки порядочный шалопай, но, если удастся направить его перо и его речи, он будет полезен".
Забавно. Они оценивали друг друга сходным образом. И оба норовили использовать. Насколько позволяло легкомыслие и благородство. В III отделении теперь всегда брошюровали пушкинские рукописи. А вскоре начнут и печатать.
Однако иной раз складывались такие обстоятельства, когда и шеф жандармов не мог помочь. Только сам государь. "Борис Годунов" и "Андрей Шенье" — мелочи в сравнении с "Гаврилиадой".
В июне 1828 г. три дворовых человека отставного штабс-капитана Митькова подали петербургскому митрополиту Серафиму челобитную на своего хозяина, он-де читал им "Гаврилиаду" и тем развратил "в понятиях православной веры".
4 июля Митькова арестовали, а поскольку в обществе приписывали текст Пушкину, было принято решение "предоставить с. — петербургскому генерал-губернатору, призвав Пушкина к себе, спросить: им ли была писана поэма". 25 июля выписка об этом, подготовленная III отделением, пошла на юг, в действующую армию, к Бенкендорфу.
Что такое "развращать крестьян", Александр Христофорович знал со времен войны. Для этого вовсе не обязательно было таскать девок на сеновал. Достаточно хозяину самому колебаться "в понятиях православной веры".
Еще на краешке Смоленских земель, в селе Самойлове под Гжатском, казаки, споткнувшись об околицу, обнаружили мародеров. Большинство порубили сразу, к вящей радости мужиков и особенно баб. Крестьяне приходили ныть, чтобы им отдали пленных на истязание, которое перед смертью они полагали естественной расплатой за грабеж: им же на небесах легче будет, если здесь отмучаются. Бенкендорф отказал.
Серж Волконский вызнал у дворовых, что имение принадлежало их светской знакомой — Princesse Alexis. Княгиня Александра Голицына была тайной католичкой. Везде возила с собой аббатов и готовилась сама ехать в Америку, проповедовать среди дикарей.
Крестьянам между тем представлялось, будто хозяйка, водя дружбу со схизматиками, навела на их деревню французов. "Вот тебе аббат Николь! Вот аббат Саландр! Вот аббат Мерсье!" — вопили они под окнами разграбленного дома.
Волконский стоял на крыльце и помирал со смеху. Все перечисленные были его преподавателями в пансионе, где и Бенкендорф учился четырьмя годами старше. Он тоже давился хохотом, при этих грозных для детского слуха именах. Но было что-то странное в том, как княгиня сначала привела в имение добрых проповедников, а потом за ними пришли не столь добрые люди с оружием. Убивать, грабить, насиловать…
Дело о "развращении" дворовых Митькова могло бы показаться смешным, если бы поэма не оскорбляла Пречистую Деву. Сначала Пушкин отнекивался. Призванный к генерал-губернатору П.В. Голенищеву-Кутузову, он "решительно ответил, что сия поэма писана не им, что он в первый раз видел ее в лицее в 1815 или 1816 году и переписал ее".
Ему не очень поверили. Дело постепенно набирало обороты.
Тем временем осада Варны шла своим чередом. Капудан-паша решил, как принято у турок, завести ложные переговоры, чтобы дать своим войскам передышку. На улицах валялось уже двенадцать тысяч трупов, их никто не убирал, живые экономили силы.
Явились парламентеры. Николай I впервые видел турецких представителей так близко. Его позабавили горлатные шапки, как у старинных бояр на картинках. Куньи, крытые разноцветной парчой с золотой вывороткой шубы — это в июле-то! К чалмам он уже привык, но паши в торжественных случаях надевали нечто, похожее на белые пирамидки со срезанными вершинами. Точно несли на голове творожную горку пасхи.
При этом турки никак не могли примериться к регулярному лагерю. Ткнулись сначала в ретрашемент — не туда. С прежней торжественностью пошли всей ватагой вдоль длинной стены из дерна, окружавшей Главную квартиру. Не обрели входа и стали, вздыхая, но сохраняя серьезные непроницаемые лица, спускаться в земляной ров — видимо, считали, что гяуры придумали для них новое унижение.
Не выдержав, государь послал своего генерал-адъютанта навстречу. Минут через десять шубы и шапки добрались до центра лагеря и стали озираться, ища самый яркий цветной шатер. Им и в голову не приходило, что белый царь примет их в походной палатке, разве что побольше размером.
Его величество соблаговолил выйти. Надо же было обозначить свое присутствие. Турки, против ожидания, не попадали ниц. Такое им позволялось только в отношении своего монарха. С остальными предписывалось вести себя дерзко. То есть стоять столбом. Кроме того, на Востоке считается неприличным смотреть в глаза — это вызов. Николаю Павловичу сие не полюбилось, и он, ни слова не сказав, удалился в палатку.
Там император некоторое время метался от матерчатой стены к стене, мучаясь гамлетовскими вопросами. Может, выйти? Но состоявшие при государе генералы удержали: на Востоке любезность и вежливость принимаются за слабость. Сами переговоры — обманка.
Чтобы не лишать его величества удовольствия лично удостовериться в коварных планах противника, Воронцов вышел на улицу и задал через парламентеров традиционный вопрос: согласен ли достопочтенный Изет-Михмет-паша покинуть крепость на условиях почетной сдачи, то есть с оружием?
Турки запросили несколько дней для размышления, что и требовалось доказать. В ответ на их наглость государь приказал подводить порох под стены.
Когда три пролома в укреплениях Варны были сделаны, сто пятьдесят человек Гвардейского экипажа и триста пятьдесят егерей пошли в город. Прорвались ночью, почти без боя. Учинили на улицах переполох. Турки переоценили отряд, думали, что начался настоящий штурм. Но потом опомнились, стали стрелять с крыш. По команде, поданной от Воронцова из-за стен, русские отступили.
Участники вылазки принесли радостные, злые вести — почти все дома разрушены, улицы завалены мертвечиной, запах такой, что с непривычки с ног валит. Колодцы забиты нечистотами. Оставалось подставить руки и ждать падения яблока.
На следующий день в лагерь явились парламентеры, а за ними в чалме-арбузе очень грустный Юсуф-паша, верховный визирь и командир албанских всадников. Вот эти переговоры были настоящими.
Воронцов предупредил, что почетные условия ныне невозможны, поскольку русская сторона их уже предлагала, а османы отказались и повторение с нашей стороны будет бесчестием. Император согласился с этим мнением. Юсуф-паше предоставили место для шатра, и тут же в лагерь привалило огромное количество турок под видом охраны визиря — у них-де так принято. Грязные, загорелые, с жадными глазами. Только бы не занесли болезней.
Но хуже их были приехавшие из Одессы на особом корвете дипломаты. Они спустились на берег, и Главная квартира стала совсем пестрой от чужих мундиров, перьев и лент.
Утром государь не узнал лагерь. Повсюду были разбиты либо турецкие шатры — полосатая тканая тряпка на нескольких палках, — либо сновали длинноногие и весьма ушлые личности в очках — а очкастых его величество не любил, подозревая в либерализме. Отчасти он был прав, разномастная братия занималась тем, что во славу вожделенного "равновесия" советовала Юсуф-паше, что просить у русских. Неожиданно для Воронцова молодой царь повел себя умно и зрело: отвлек советчиков на себя. Англичане и австрийцы предлагали сотни способов разрешения конфликта. Их проекты не отвергались, а, напротив, принимались на рассмотрение. И так до бесконечности.
Государь размашистым шагом ходил по невообразимому табору. Минутами вокруг не было ни одного русского. Случалось даже — только турки. Абсолютная уверенность императора в том, что с ним ничего не случится, уже сердила Бенкендорфа. Он хмыкал, втряхивал саблю в ножны и ни на шаг не отставал. Но от этого опасность не исчезала. Если захотят, зарубят обоих.
Для охраны оставались только пикет пехоты и гвардейская рота, расположенные на откосах высокого холма, обнимавшего лагерь. Нервозность довела Бенкендорфа до того, что он подтянул к Главной квартире Бугский уланский полк. Гнедые лошади гарцевали за ретрашементом, что отчасти успокаивало генерала. Переговоры шли в виду 25-тысячной турецкой армии, которая стояла напротив Варны, не решаясь атаковать русских, но и не позволяя ни на секунду забыть о своем присутствии. Что вселяло в турок неуместную гордыню. Попробуй выстави условия, когда у побежденных такой резерв!
Бабка императора Екатерина II иностранным волонтерам отказывала. А посредников на переговорах не терпела. Но тогда вся Европа была отвлечена на войну Англии в колониях. А сейчас занимается только Россией. Император делал все от него зависящее. Однако зависело-то не все!
Из Петербурга же сведения шли своим чередом. Узнав об очередном несчастье с Пушкиным, государь приказал главнокомандующему столицы П.А. Толстому, бывшему "отцу-командиру" Бенкендорфа, чья карьера теперь делалась не без помощи Александра Христофоровича, снова спросить поэта: "от кого получил он" богохульные стихи. И добавить, что "открытие автора уничтожит всякое мнение по поводу обращающихся экземпляров сего сочинения под именем Пушкина".
"Открытие автора". Поэт попытался приписать стихи покойному поэту князю Дмитрию Горчакову. В начале сентября он писал Вяземскому: "Мне навязалась на голову преглупая шутка. До правительства дошла, наконец, Гаврилиада; приписывают ее мне; донесли на меня, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если кн. Дм. Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность".
Писалось с явной надеждой на перлюстрацию. Прочтут и успокоятся: Горчаков умер. Но кто же в здравой памяти примет блестящие, легкие строки "Гаврилиады" за чье-то творение, кроме пушкинского?
Воистину еврейки молодой
Мне дорого душевное спасенье.
Приди ко мне, прелестный ангел мой,
И мирное прими благословенье.
Разве стихи Пушкина требуют подписи? Здесь каждое слово — подпись.
Чиновники, хоть и не слишком разбирались в стилях, Пушкину все-таки не верили. А потому председатель Государственного совета почтенный В.П. Кочубей (кстати, несостоявшийся тесть Воронцова) напомнил Толстому, что после дела "Шенье" за Пушкиным установлен "секретный надзор". А кроме того, Пушкина обязали подпиской не выпускать впредь никаких сочинений без рассмотрения цензуры. То же подтвердил Толстому и Голенищев-Кутузов. Оставалось только призвать самого поэта и потребовать разъяснений.
Пушкин показал: "…ни в одном из моих сочинений, даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия и кощунства над религиею. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение жалкое и постыдное".
Там, на юге, шеф жандармов должен был понять, что Пушкина оскорбили. За ним шпионят, его мучают.
Между тем под Варной были иные шпионы. Без голубых мундиров. И расхаживали они открыто — поскольку считались дипломатическими представителями. Но за ними требовался глаз да глаз. Например, наблюдатель Великобритании полковник Джеймс Александер, прежде находившийся в персидской армии. Он имел официальный статус. Род неприкосновенности. Гулял по лагерю с альбомом в руках. Зарисовывал русскую форму! А как по мнению Бенкендорфа, так делал наброски укреплений. Слава Создателю, они временные и ничего не стоят.
Александеру в русском лагере даже нравилось. Его привычный глаз выхватывал сотни деталей. Солдатские палатки шьют в один слой. Дождь если начнется, будет просекать. Офицерские удобны и двухслойны. Дерновая обкладка высотой около фута предотвращает затекание воды внутрь. Ремни и портупеи вешают на дерновую же стенку, огибающую несколько палаток зараз. Если неприятель прорвется в лагерь, из-за этого укрепления удобно будет стрелять.
Рядовые спят по шесть человек. На соломе, в шинелях. Русские вообще не любят раздеваться на ночь. Что в остальной части империи объясняется холодным климатом — не очень-то приятно менять одежду на сквозняке. А здесь застарелой привычкой.
Полковника удивила полевая часовня на насыпном холме. Большой тент на шестах был увенчан тремя крестами. Рядом с ним сколоченная из бревен звонница. Внутри несколько образов и серебряные лампады. За ними алтарь, перед которым постоянно сменяются молящиеся. То солдаты, то офицеры со снятыми фуражками и на коленях. Непривычное зрелище. Русские религиозны и весьма привержены своей странноватой ветви христианства.
Если турки захотят взять лагерь наскоком, им это вряд ли удастся. Он защищен редутами и укреплениями для пушек и мортир. Внутреннее покрытие опять же из дерна. Выложено отвесно. Щели амбразур прямые. По гребню бруствера установлены пушки. Частоколы из жердей ниже, чем в Англии.
Даже под крепостью шли маневра — не маневры, учения — не учения. Уланы в синих мундирах, грубых рейтузах с кожаными вставками по внутренней стороне ноги и в касках без плюмажей выезжали полк за полком. Серые, гнедые, вороные, рыжие лошади — всем полагался свой цвет, чтобы в сумятице боя ориентироваться не только по форме, но и по шкурам животных. Александер вмиг оценил это преимущество. Но сами кони мелких местных пород. Значит, на подножном корму. Выносливы, но не сильны в ударе. Впрочем, зачем уланам железный кулак? Они легкая конница, их смысл в наскоке.
Показалось странным, что русские легкие ружья подвешены через левое плечо за ремень и не приторочены к седлу. Они должны раскачиваться и мешать наезднику. Но если их приторочить покрепче, как в британской армии, будет сложно выхватывать.
Кроме того, странная манера езды. Всадники одновременно выбрасывают и локоть и носок ноги. Если прижимать носок, то всадник держится и бедром и коленом. Но маневры — одно. Бой — другое. Очень мало людей вылетело из седел. Опытные офицеры учат своих держаться по-казачьи.
Кроме Александера, английских "наблюдателей" хватало. Бенкендорф имел сведения, что эмиссары добираются в гористую сердцевину Крыма подбивать татар к возмущению. Татары готовили волнения под Бахчисараем, но больше, чтобы пограбить. Начади резать караимов, хотели забрать себе их дома. Тут всех и повязали. Но если дать разгореться… Никто ничего не гарантирует, когда в тылу у воюющей армии начинается мятеж.
Были и сведения на поляков. Они строили наполеоновские планы относительно Одессы. Польские офицеры, служившие в Дунайской армии, готовились захватить порто-франко, чтобы обеспечить прямую помощь из Англии и Франции восставшим соотечественникам в коронных землях Польши. Собирались ли соотечественники восставать? Хотели ли европейские державы предоставлять им помощь? Наконец, по силам ли было горстке офицеров захватить город? Все эти вопросы повисали в воздухе.
На переговорах Юсуф-паша отступал медленно. В день по шагу. В конце концов сошлись на том, что русские не возьмут город на саблю. Напротив, гарантируют жителям жизнь и скарб. Домов у них все равно уже нет.
Но помимо Юсуф-паши, в городе командовал присланный из Стамбула Капудан-паша. Он мог отказаться. Первому гарантировали большой пансион и мирное проживание в Одессе. Он никогда не увидит Стамбула! А хочет ли он его видеть? Его жен и детей казнят — у него будут новые.
Юсуф-паша удалился сообщить Каиудан-паше. Как и ожидалось, тот встал на дыбы — требовал возвращения к первоначальному варианту И тут визирь пошел ва-банк: доверил старейшинам города весть, что жителей обещали пощадить. Те открыто вышли из подчинения Капудану и заявили о себе как об особой стороне в переговорах. На следующий день они явились в русский лагерь, тряся седыми бородами и ожидая от самих гяуров услышать, что горожане, их жены и имущество останутся целы.
Государь усомнился, должен ли он вообще с ними разговаривать. Но его уверили: именно с ними и следует вести переговоры. Это отцы города. Из уважения к белизне их голов люди сделают так, как они велят. То есть откроют ворота.
Подумав, его величество явился к старейшинам во всем блеске своего милосердия. И дело было решено.
Все подпортил только Капудан-паша, наотрез отказавшийся сдаваться и затворившийся с горсткой воинов в цитадели.
Старики плакали, так как им обещали пощаду только при условии полной покорности. Если раздастся хоть один выстрел… На улицах и в руинах домов царил ужас.
Чтобы хоть отчасти смягчить сердце белого царя, ночью на русскую сторону галопом прискакал огромный конный отряд албанцев. Об их приближении известила дрожь раскаленной безводной земли, по которой копыта лошадей стучали, как по дну сковороды. Чтобы вклиниться между незваными гостями и лагерем, Бенкендорф приказал Преображенскому полку и трем эскадронам гвардейских егерей спуститься с горы. Каково же было всеобщее удивление, когда турецкие кавалеристы спешились, сняли оружие, достали котлы и сели на землю. Они не то чтобы сдались. А просто перешли от Капудан-паши, следуя за своим родным предводителем Юсуфом, чтобы тот не очутился у русских как в плену.
Последний уверял, что сейчас русским даже кошка дороги не перескочит. Откройте дверь и войдите в дом.
Были взорваны ворота со стороны порта, и русские полки вступили в Варну с развернутыми знаменами, барабанным боем и пением полковых груб. Каргина, представившаяся их глазам, не поддавалась описанию. Огонь батарей уничтожил целые кварталы. В развалинах кое-где прятались люди. Они не осмеливались ни сопротивляться, ни даже просто показаться победителям.
Император сдержал слово: никаких обид жителям.
Можно ли их было еще чем-то обидеть? Когда войска подступили к цитадели, турки не оказали вообще никакого сопротивления. Флегматично сидели на брустверах и покуривали трубки, с абсолютной покорностью судьбе глядя, как неприятель занимает все уступленные позиции.
Все было кончено. От зловония, царившего на улицах, мутило самых крепких. Император держался в седле и даже не закрывал лицо платком. Лошади, быки, бараны, человеческие трупы запружали улицы и разлагались на раскаленном летнем солнце.
Среди груд щебня, в квартале, выходившем на рейд, в глубине одного из разрушенных дворов пряталась православная церковь. Низкая, темная и старая. Никто не мог бы объяснить, как она уцелела, находясь на прямой линии огня.
Государь приказал служить там молебен. Обедня на пепелище произвела на Бенкендорфа сильное впечатление. Он думал о странностях судьбы, о том, почему ни один снаряд… А еще больше о том, как сами мусульмане, страдая от жестокой осады, не пришли разрушить храм и побить камнями тех, кто, разделяя с ними тяготы, все-таки бегал сюда и надеялся на победу русских?
Впору было и неверующему уверовать. Тем временем из Петербурга приходили сведения, которые показывали: "Гаврилиада", скорее всего, написана Пушкиным. Государю следовало либо явить милосердие к автору. Либо соблюсти целость веры. Либо поступить по учению Христа. Либо защитить это учение.
В столице от поэта требовали подписки не публиковать ничего без цензуры. 17 августа Пушкин даже написал Бенкендорфу отчаянное письмо, которое не решился отправить. "Государь император в минуту для меня незабвенную изволил освободить меня от цензуры, я дал честное слово государю, которому изменить я не могу, не говоря уже о чести дворянина, но и по глубокой, искренней моей привязанности к царю и человеку. Требование полицейской подписки унижает меня в собственных глазах, и я, твердо чувствую, того не заслуживаю и дал бы и в том честное мое слово, если б я смел еще надеяться, что оно имеет свою цену".
Тем временем нежданное событие сбило Александра Христофоровича с ног. Смерть брата. "Я был совершено не готов к такой обжигающей боли", — писал он.
Их разница с Константином составляла три года. Но братьев с чистой совестью можно было бы признать близнецами. Не только лица, манеры, интонации, даже почерк — все казалось похожим. Разным был лишь масштаб бедствия. Если в Александре все качества принимали эпический размах, то Константин казался строже, тише и упорядоченнее. Он и сложением-то был деликатнее. Значит, слабее.
Четыре года назад в Штутгарте, где Константин служил послом, умерла золовка Наталья, урожденная Аллопеус, дочь екатерининского дипломата. Бенкендорф рванул туда.
Встреча была ужасной. Брат его не узнал, даже не встал, когда открылась дверь. На похоронах посол еще держался, а дома взвыл, как потерянный младенец. Не помнил ни счета времени, ни что с ним на самом деле произошло. Все казалось, что Натали рядом, что она садится в кресло, заводит раз говор, зовет детей, а те не идут. И он кричал, бил по столу рукой, требовал привести сына и дочь. А от них чтобы они целовали мать и слушались всех приказаний. Шли гулять или, напротив, спать, получив ее благословение.
Девочка плакала, а мальчик стал злым и отчужденным, так сильно испугался. В любом случае детям здесь не место, решил Александр Христофорович.
К.Х. Бенкендорф. Художник Дж. Доу
Он видел, какой мавзолей брат отстроил для Натали. И себе место выкопал. Хорошо, что дату собственной смерти не приказал выбить.
Такая любовь. Бывают красивые семьи. Среди тысяч обычных. И хотя Константин с самого начала знал, что у Натали чахотка, но все надеялся, что Господь подкинет еще годок. Так прошло 14 лет.
Обратно Бенкендорф возвращался с племянниками. Глядел на малышей, таких похожих на его собственных, и думал, как странно складывается жизнь. В 14-м году, после свадьбы брата, подарил ему свою деревеньку Сосновку. Думал, зачем самому? Он — перекати-поле. А тут семья. Настоящая. По любви. Может, на старости лет и он притулится? Теперь выходило: и дом у него, и к своим пятерым везет еще двоих. Единственное горе — смерть. Все остальное поправимо.
С началом войны Константин отправился на театр военных действий, что, но мнению брата, отвлекало от дурных мыслей.
Разве он мог подумать, что для Кости это последняя кампания?
Сначала пришли вести о распространении чумы у турок. Потом одно-два донесения о вспышках на нашем берегу. Испуг был велик. Начали окуривать всех курьеров и каждый подаваемый на высочайшее имя конверт. Пришла почта. Государь удалился к себе. Но вскоре вышел с каким-то растерянным лицом. Взял за руку: Константин в Праводах, где его отряд… заразился и за два дня…
Бенкендорфу показалось, что его голова стала медная и по ней со всей силы ударили молотком. Он двинулся прочь, не обращая внимания на то, что император вовсе не давал ему разрешения уйти. Его брат! Его замечательный брат! Младший… Несправедливо!
Возможно, болезнь и не была чумой? Жара, грязь. И доктора не нашлось поблизости! Винил себя: вывез брата в Россию, на войну… тяготы походной жизни… А они уже не мальчики. Все глупо. Непоправимо.
Тело Константина запаяли в гроб из свинца, снятый отрядом с захваченной в городе мечети, и в таком странном трофее отвезли в Штутгарт, где опустили в усыпальнице рядом с могилой Натали.
После взятия Варны решено было вернуться в Петербург. "При мне все идет плохо" — таков был вывод императора по поводу первого года компании. И правда, командирам следовало развязать руки. А то они поминутно оглядывались на государя. Его свиту уже дразнили "золотой ордой".
Следовало возвращаться. Причем часть дороги по воде. Император любил море, но без взаимности. Неприятности начались давно: еще в 1824 г. великокняжеская чета отправилась навестить родных принцессы Шарлотты. Увеселительная прогулка по Балтике растянулась на шесть недель сплошного шторма — насилу выбрались на берег. С тех пор раз на раз не приходилось. Когда плыли, когда шли ко дну.
Государь хотел поспеть в Петербург к 14 октября, на именины матери. Очень похвально! Но делать по степи 200 верст в жару? Только до Одессы. А там пару дней лежать пластом. В то время как на корабле можно просто сидеть и потягивать рейнское. Ну, это Бенкендорф о себе, не об императоре. Кто и когда видел его величество сидящим с бокалом? А жаль. Расслабляет.
В конце концов, сколько государь не отнекивался, Александр Христофорович уговорил его плыть. Тем более что линейный корабль, принявший всю их "золотую орду", назывался "Императрица Мария". Как не уважить?
При почти попутном ветре корабль вышел из Варны и полтора дня двигался самым благополучным образом. Сияло солнце. О борт плескалась синена, переходившая на отмелях в зелень. Низко над волной летали чайки, выхватывая рыбу. То тут, то там появлялись стайки дельфинов, вызывая неизменный интерес у команды.
Но на закате солнца над горизонтом протянулась длинная красная полоса. В темноте подул сильный ветер, волны расходились и начали заливать палубу. Высокий линейный корабль лишь немного возвышался над бурной пучиной. Его, как скорлупку, то вздымало наверх, то несло с черной непроглядной горы в бездну.
К утру команда была уже вымотанной и валилась с йог. Встречный ветер не стихал. Какое-то время корабль лавировал. Но потом капитан приказал спустить паруса и лечь в дрейф. Часть рангоута на бизань-мачте и часть такелажа были разбиты. Раскачивало так сильно, что люди не могли устоять на ногах и работы по починке прекратились. Матросы заклинили руль, и корабль отдался ярости волн. Все, кто мог, улеглись в гамаки. Кто не мог — на пол и привязали себя веревками к выступающим частям внутренней обивки.
Их гнало в сторону Босфора. Еще сутки такой погоды, и корабль выбросит на мусульманский берег. Встал вопрос: если плен неизбежен, то что турки потребуют? Уступить все, что взяли в нынешнюю компанию. А кроме? Деньги? Отказ грекам в помощи? Молдавские и валашские земли? Разоружение флота?
Крым.
Это сказал Воронцов и предложил решить дело по "Морскому уставу" Петра Великого. Государь согласился.
"Аз есмь пастырь добрый. Пастырь добрый полагает душу свою за овцы своя". Решено было положить пистолет на бочку с порохом. Офицеры "Императрицы Марии", до которых донесли мнение императора, согласились. Некоторые свитские — напротив. Но было видно, что Николай I пренебрежет их мнением.
Только через 26 часов сила ветра начала стихать. Он изменил направление и больше не гнал корабль к неприятельскому берегу. Экипаж смог выбраться на палубу и чинил порванные снасти.
Была опасность опоздать на именины. Едва сойдя с корабля, государь приказал гнать что есть мочи. Бенкендорф приписал это запоздалой реакции на корабельные страсти. Испуг настиг его величество спустя двое суток после того, как опасность миновала. Но император сказал, что мучается непонятной тоской, будто он больше не увидит мать. Причин вроде бы не было.
В Елисаветграде они только вдвоем отстояли ночное бдение, Николаю Павловичу чуть полегчало, и дальнейший путь он держался покрепче. 14 октября, как и было обещано, государь прибыл в столицу и, никем не узнанный, прошел утренними улицами во дворец. Его приветствовала Шарлотта и дети. Но император искал глазами Марию Федоровну, а она не выходила.
Пришлось сознаться: вдовствующую императрицу уложили лейб-медики. Известие о взятии Варны привело пожилую даму в такое радостное волнение, что она целые сутки не могла ни о чем говорить, кроме этого. А потом слегла.
Никто не верил в дурной исход, потому что за всю жизнь Мария Федоровна ничем не болела. Большую часть времени она проводила в Павловске. Этот дворец — место ее истинного счастья — она получила в собственность по завещанию супруга, бедного государя Павла Петровича. Тут Мария Федоровна пряталась от зла, приносимого в ее жизнь высоким положением супруга, а потом двух сыновей.
Впрочем, государыня была не робкого десятка. И созерцательности в ее натуре хватало ровно на мизинчик. Как и покойная свекровь, она вставала рано, часов возле шести. Обливалась холодной водой. Пила крепкий кофе. Работала с бумагами. Свои дела почтенная дама вела сама. Управление имениями, вклады в банки, доход с уральских заводов и сибирских рудников… Потом наскоро завтракала и принималась за дела чужие. А именно: богоугодные заведения, больницы, приюты, училища для девиц — все, что в бюджете проходило по графе "Ведомство императрицы Марии" и на что она умела-таки выбить деньги сначала из одного сына, а потом из другого.
Вся первая половина дня уходила на поездки. Вторая, наступавшая довольно поздно — около пяти, отдавалась рисованию. Мария Федоровна писала пейзажи, натюрморты, сама гравировала, лепила и вырезала камеи с профилями детей. Последнее умение ей тоже как будто досталось от свекрови. Даже удивительно, когда люди живут долго бок о бок, то кровь перестает иметь значение. Таланты могут быть завещаны так же, как драгоценности.
Отношения Марии Федоровны и покойной Екатерины II не были теплыми. Невестка не могла простить государыне-бабке, что та забрала у нее старших сыновей — Александра и Константина. В конце концов, мальчики выросли чужими отцу, и это привело к трагедии. Кроме того, деятельная натура великой княгини билась в узком мирке малого двора. Ей негде было развернуться. Но и восшествие на престол Павла I не распахнуло окон золотой клетки — у мужа были иные женщины, прихоти которых он исполнял и советов которых слушался.
Неожиданное горе — смерть Пауля — резко изменило судьбу императрицы. Замкнутая и холодная супруга Александра не смогла занять главенствующего положения при дворе. Спряталась. Ушла в тень. А Мария Федоровна, с ее деятельной натурой, любовью к праздникам, пышным выходам и участию в делах света, оказалась пупом земли. Ее донимали прошениями, жаловались, взывали о помощи, просто ставили в известность. Ибо знали, что вдовствующая императрица командует окружающими, как жена дивизионного генерала, к которой офицеры потихоньку бегают занять целковый, спросить совета о приданом невесты и вызнать о возможном производстве в новый чин.
Так, Мария Федоровна превратилась во всероссийскую "Матушку", и эта роль шла ей как нельзя больше. Высокая, статная, белокурая, она, благодаря полноте, до зрелых лет сохраняла свежесть лица. Подданным нравилось и то, что многими повадками государыня копировала покойную свекровь. С тем отличием, что ее репутация оставалась чиста, как лист гербовой бумаги.
И вот теперь эта женщина умирала.
Вдовствующая императрица Мария Федоровна. Художник Дж. Доу
Когда-то, еще на родине в Вюртемберге, Мария дружила с матерью Александра Христофоровича. Привезла подругу в Россию. Выдала здесь замуж за генерала свиты цесаревича Павла. Стоически перенесла опалу верной Анны фон Шиллинг, когда та вздумала защищать ее от фаворитки мужа Екатерины Нелидовой. Узнала о смерти подруги во время шествия двора из Петербурга в Москву на коронацию Павла в 1796 г. и имела смелость потребовать себе день остановки, "чтобы оплакать" бедную Анну. А главное — тут же взяла детей под свое покровительство.
Для Марии Федоровны даже выросший и оплешивевший воспитанник оставался мальчиком, пусть и в больших чинах. Вдовствующая императрица всегда была и ему другом. Умным, предусмотрительным, сердечным, когда надо. И абсолютно безжалостным, когда требовали обстоятельства.
Именно она следила за карьерой и продвигала воспитанника по службе, что получалось весьма туго при покойном государе Александре Павловиче. Умела выхлопотать назначение, где потеря головы или следующий чин неминуемо следовали из исполнения приказа. Платила его долги. (Стыд-то какой! Сейчас он это понимал, а тогда, по молодости…) Запретила жениться на французской актрисе. Как бы ни любил — не ровня. А когда он все-таки нашел достойную женщину, встала на его сторону против целого света. Послала тетке невесты, вздумавшей выведывать о женихе, икону в белом полотенце — благословить!
Бенкендорфу разрешили проститься сразу после августейшей четы. Царица, как всегда, была настроена твердо. Заявила, что оставляет крестнику кое-какое наследство. Оказывается, давно знала, что он собирает деньги на имение Фалль в Эстляндии. Вот от нее в подарок и получит. Чтоб была память.
Там и лес, и водопад, и море за соснами, и черничники — сколько хватает глаз. Вот замок еще предстоит построить. Но она знает как и на что. Чудный будет дом. С башенками, гербами, флагами, с подъемными мостиками над импровизированными рвами. С цветниками по куртинам. С розовыми полосатыми маркизами над окнами. Не дом — игрушка.
В свои последние минуты Мария Федоровна думала о его доме! Непостижимо. Нет, этой женщине ничего нельзя было поставить в упрек, "кроме чрезмерной строгости к собственным детям". Это он от государя в дороге наслушался жалоб. Да и сам не раз попадал под горячую руку. Но в такую минуту… Нет, ничего нельзя поставить в упрек.
Марию Федоровну хоронили не формально. С воплями отчаяния и расцарапанными лицами. Давно такого не было. За три десятилетия вдовства она успела столько сделать для пансионов, сиротских и воспитательных домов, просто для обращавшихся к ней за помощью, что толпы шли и рыдали совершенно без понукания. А вечером на поминках — не за императорским столом, конечно, а в своем кругу и по кабакам — куча полковых и гвардейских чинов упилась до положения риз. Ибо многим, очень многим густые эполеты на плечи надела именно царица-вдова, по просьбе жен, матушек, теток. Приискивала местечки, советовала венценосным сыновьям то того, то другого нужного человека. Потеряв ее, иные чувствовали, что лишились крестной. Полиция всю ночь подбирала их по улицам, имея устное приказание никого не волочь в кутузку, а развозить по домам. Повязали одного лишь пехотного капитана, который бодал головой фонарный столб и, рыдая, спрашивал у деревяшки, кого теперь назначат вдовствующей императрицей[8]. Кому сдались подданные и сироты? Что, в сущности, одно и то же.
В городе надели траур. Уродливые чепцы с вуалями у дам. Глухие черные галстуки и повязки на рукавах мундиров у мужчин. Высоченные зеркала, которые одни могли бы составить гордость Зимнего, были задернуты крепом. Диваны в чехлах.
Ковры скатаны. Дворец имел вид не столько погруженного в печаль, сколько готового к переезду.
Кабинет государя выглядел каким-то обугленным. Точно в нем, не переставая, топили камин. Черные ошметки копоти осели на рамы картин, кое-где валялись закопченные кусочки бумаги. Матушка приказала Николаю с братом Михаилом после ее смерти прочесть и сжечь все дневники, письма, журналы. Три дня они трудились. Государь потом сказал: "У меня такое чувство, будто я второй раз похоронил мать".
Столько откровении! Особенно о царствовании бабушки. Великое время. И такие низменные, животные страсти… Вспомнились рассказы Карамзина. После записки "О старой и новой России" писателя пригласили во дворец прочесть лекцию младшим великим князьям. Мальчишки не показались Николаю Михайловичу внимательными.
"Когда ваша великая бабушка…" — начал он.
"Великая? — перебил Николай, — А мама творит, что она опозорила нашу семью".
Карамзин покашлял.
"Опозорила семью? Да, наверное. Но прославила Россию. Выбирайте, ваше высочество".
Выбрал ли государь теперь? Вряд ли. Но Екатерина Великая умела ценить таланты. Ценить и прощать. А он? И в талантах ли сейчас дело? Ведь государь уже знал: Пушкин виновен. Из его собственных уст. Вернее, строк.
2 октября 1828 г. поэт написал императору прямо: "Будучи вопрошаем правительством, я не почитал себя обязанным признаться в шалости, столь же постыдной, как и преступной. Но теперь, вопрошаемый прямо от лица моего государя, объявляю, что Гаврилиада сочинена мною в 1817 году. Повергая себя милосердию и великодушию царскому, есмь Вашего императорского Величества верноподданный Александр Пушкин".
Это было тайное письмо. Принято считать: между человеком и человеком. Но надо бы, как полагал сам Пушкин, между царем и дворянином. Никто не знал содержания эпистолы. Разве только Бенкендорф, и то по дружбе. Какую позицию он занял?
Во всяком случае, не отговаривал от милосердия, что видно из последующего решения государя.
Однако не "милосердие" играло в поступке Николая I главную роль. Поэтому он так долго и думал — до начала декабря. Как глава православной державы — Удерживающий, — император не должен был прощать богохульство. Но как помазанный царь имел силу взять грех на себя. И отстрадать за чужое нечестье. 1 декабря он поставил на очередном докладе о "Гаврилиаде": "Мне это дело подробно известно и совершенно кончено".
Какое облегчение! Потому что всю осень — любимое время, как говорил Вяземский, для "случки Пушкина с музой" — у поэта в голове царила одна "Полтава". Стихи клокотали в ней и как бы рождались сами собой, помимо его воли. Он просыпался утром и лежал до полудня в кровати, записывая то, что успело набежать за ночь. Из всех времен года осень была самой урожайной, даже когда приходилось проводить ее в Петербурге. Хотя города — мерзость! Особенно наша Северная столица.
Дожди, дожди, дожди! Но и здесь бес стихотворства не оставлял Пушкина. По окнам текли потоки, искажая отражение в стекле новой ртутной пленкой, сквозь которую улица теряла четкость, вытягивалась или округлялась. Но да зачем на нее смотреть? Пушкин писал целый день. Стихи ему грезились даже во сне, так что он вскакивал с постели и пытался нацарапать что-то впотьмах.
Когда голод заворачивал кишки кренделем, Пушкин спешил в трактир. Строчки гнались за ним или опережали на полквартала — приходилось догонять. Было смешно заходить и садиться за стол, потому что никто не замечал, как посетитель держит на веревочке целую флотилию из слов, на скорую руку соединенных рифмами. Подавали есть, задевали за его сокровище ногами, а стадо разноголосых и разномастных восклицаний росло, набегало, звало с собой знакомых, и вот уже весь трактир начинал мычать, цокать, наполняться людской молвью и конским топом.
Прибежав домой, Пушкин загонял проклятые рифмы на лист и тем самым привязывал их к бумаге. Теперь они никуда не могли деться. Но голова все выплевывала и выплевывала следующие. Набирались сотни строк за день. Иногда шла проза. Но когда Пушкин брался за отделку, оставлял лишь четвертую часть — остальное никуда не годилось. Шум и гам.
Траур по вдовствующей императрице, ее пышные похороны — все прошло мимо. Земные боги падают в Лету. Поэзия остается. Хорошо, что осень так отвратительна. В Италии с ее солнцем и ярко-голубым небом он не стал бы трудиться. Слишком подвижен. Не сидит дома. А в Петербурге свинцовые тучи, слякоть и туман точно держали Пушкина под арестом.
Что могли сделать ему за "Гаврилиаду"? Приговорить к церковному покаянию в монастыре на хлебе и воде. Год. Или полтора. Он выбрал бы Святые Горы. Однако можно ли там писать? И совсем не хотелось выглядеть неблагодарным в глазах императора. Ведь обещал! Ведет себя как нельзя пристойнее — из последних сил. Сколько может прошлое догонять и хватать за руку? Он больше не безбожник! Не "афей". С тех пор как появился этот государь — нет.
В начале сентября пришло собственноручное письмо императора. Чтобы огласить его, Пушкина призвали в комиссию. Ужасно было тащиться туда, волоча за собой хвост из "полтавских" строчек, и на каждое слово, сказанное извне, выплевывать мысленно куски поэмы.
Наверное, граф Петр Александрович Толстой почел стихотворца слегка не в себе. А может, пьяным?
Был он красавец мужчина, в летах, но статный и весьма сообразительный. Говорят, сроду ничего не читал. Поклеп, конечно. По лицу видно, не дурак. И не такой, как наши хитроватые мужики. Или чинуши, мыслящие лишь о размере взятки. Нет, хорошая такая рожа, чуть выше гарнизонной, чуть ниже придворной. Не интриган. Служака. Не без мозгов.
Вот что было написано в ордере: "Сказать ему", то есть поэту, "моим именем", то есть августейшим, "что, зная лично Пушкина, я его слову верю, но желаю, чтоб он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем". Вот так.
После этих строк поэт и написал покаянное письмо. И его простили. Толстой под рукой сказал, что больше трогать не будут. Еще до декабря сказал. Осенью. Отпустил душу на покаяние.
Пушкин вышел на улицу. Строчки куда-то разбежались. Видно, попрятались со страху. Поэт застучал тросточкой по мостовой, скликая их. И по мере того как приближался к Демутовой гостинице, все больше заматывался в кокон новых двустиший, все хуже слышал звуки, доносившиеся извне. Дошло до того, что на проспекте его чуть не сбила извозчичья лошадь. Он отскочил и, даже не выругав седока, побежал к себе в 33-й нумер, боясь рассыпать по дороге рифмы.