Беды, говорят, в одиночку не ходят.
Ни свет ни заря заявился Фролов, главный городской полицейский, и приказал Кольке завтра утром прийти в управу. Но только захлопнул калитку полицай — новая напасть. На пороге вырос сам староста Готман и с ним двое фашистских солдат.
— Гутен таг! Добрый день семейству Матрёниных! — Иван Фридрихович стянул с головы лохматую пыжиковую шапку, расстегнул драповое пальто с воротником шалью и, достав из бокового кармана вчетверо сложенный голубой батистовый платок, аккуратно протёр пенсне. — Не скучно вам тут вдвоём? Так вот для компании я вам постояльцев привёл. В некоторые дома мы троих и четверых вселяем. А по вашим хоромам…
Иван Фридрихович описал рукой плавный круг, словно хотел показать, что в доме Матрёниных можно свободно разместить целый взвод. Солдаты расценили его жест как приглашение располагаться и тут же в большой проходной комнате сбросили ранцы, поставили в угол винтовки.
— Сюда, сюда… Здесь будет удобнее, — показала на Колину комнату Елена Викторовна и повернулась к Ивану Фридриховичу, чтобы он перевёл её слова немцам.
Пришельцам комната понравилась. Просторная, с кроватью и диваном, она двумя большими окнами выходила в сад, где теперь, зимой, стояла удивительная тишина.
— Гут! — удовлетворённо произнёс плотный, краснолицый, уже немолодой солдат. А второй, в железных круглых очках, совсем юный, на вид лет на пять постарше Коли, бухнулся на диван, с удовольствием несколько раз подпрыгнул на пружинах.
— Ну вот, Елена Викторовна, и лады. — Иван Фридрихович расправил пышные седые усы, застегнул пальто на все пуговицы и откланялся.
Елена Викторовна вышла на кухню. Коля присел к столу, где лежала раскрытая книжка есенинских стихов.
Покраснела рябина,
Посинела вода.
Месяц, всадник унылый,
Уронил повода…
Сколько раз вчитывался Коля в эти строчки и никак не мог понять удивительную тайну их простоты и естественности. «Рябина покраснела, вода стала синей» — ведь это самые обычные слова!
Но к этим самым что ни на есть обычным строкам поэт нашёл неожиданную, прямо-таки ошарашивающую метафору: месяц-всадник уронил повода. Это как картина: осеннее стылое поле, загустевшая от близких морозов речная вода и в поле — одинокий всадник на коне, о чём-то замечтавшийся, загрустивший.
Коля очень любил вот так разбирать стихи, выписывал особенно понравившиеся строчки на синей плотной бумаге, покрывавшей его письменный стол.
Он уже исписал несколько таких листов, свернул и спрятал за шкаф: надеялся когда-нибудь на досуге достать и перечитать.
Есенин! Коля ещё раз пробежал глазами любимые строчки. И вдруг:
— Коммунист? Большевик? — бесцеремонно выхватил из Колиных рук книгу очкастый солдат.
У Коли жарко полыхнуло лицо.
«Балбес! Русского языка не знает, а лезет: «Коммунист, большевик»!»
Коля сжал кулаки, насупился, но пересилил свой гнев. Он взял у солдата книгу и показал на ровные столбики стихов.
Вспомнив, что по-немецки «поэт» будет «дихтер», он объяснил, кто был автор книги и что писал он о природе, «ди натур».
— О, я, я! — Очкарик широко расставил ноги и, тыча себя в грудь, сказал, что зовут его Курт, что он студент, сам пишет стихотворения.
Он стал отрывисто выговаривать что-то — видимо, свои стихи.
Коля не понял ни единого слова.
Солдат внезапно оборвал себя и решительно двинулся в кухню.
— Матка, вассер! — визгливо приказал он.
Елена Викторовна взяла со скамейки два пустых ведра и протянула их Коле.
— Сынок, принеси воды, а я приготовлю таз. Видно, мыться хотят.
В сенях она нагнала Колю и прижала к себе:
— Сыночек, не знаю, как тебе и сказать, но дело очень серьёзное… Ты знаешь Максима Степановича Калачёва. Помнишь, недавно заходил к нам? Сегодня я тоже его ждала. А у нас… сам видишь… Словом, найди Сергея Вавилова и вместе с ним — на Буяновку. Там, в третьем доме от берега Лавровки, встретите Калачёва. Надо его предупредить…
Найти Серёгу оказалось делом несложным. Вместе с другими ребятами он шнырял от одного фашистского грузовика к другому. Машины длинной вереницей выстроились на улице Ленина.
Колька удивился: так много фашистов ещё не останавливалось в их городе. Интересно, надолго они или проездом?..
В начале октября сорок первого года, после того как гитлеровцы заняли Брянск, многим в Дедкове, тихом деревянном городке, казалось, что война обошла их стороной.
В самом деле: в конце лета фронт гремел на — западе, в лесах за рекой Десной ночами стояло тревожное зарево, и вдруг фашисты прорвались с востока, с тыла, со стороны Брянска. Дедково, все посёлки и деревушки вокруг оказались в «мешке».
Дней десять подряд только и было слышно, как за лесом, по дороге на Людиново, урча, шли немецкие танки. В городе стали поговаривать, что гитлеровцы хотят пробиться на Варшавское шоссе через Людиново, а оттуда — к самой Москве. И, дескать, Дедково, затерянное в лесной глуши, их совершенно не интересует.
Но потом неожиданно появились и в Дедкове танки с чёрными крестами, и Серёга с Колькой увидели первого фашиста. В кургузой шинели лягушиного цвета, в чёрной каске, он соскочил с брони танка, который развернулся на Воронежской улице, и, держа наготове автомат, остановил ребят, собиравшихся юркнуть за забор. «Зольдатен?» — крикнул фашист и сбил с рослого не по годам Серёги шапку.
Колька уже слышал о том, что фашисты срывали с молодых мужчин головные уборы, и горе было тем, кто острижен коротко, по-армейски. В первый же день фашисты повесили троих красноармейцев. Выдал их дедковский староста Благодухов.
А затем, тоже по доносу старосты, расстреляли всю семью бухгалтера Мухина. Не пощадили ни взрослых, ни троих ребятишек. И только за то, что Мухин спрятал у себя Красное знамя, которым был награждён стекольный завод.
Что тогда началось! Фашисты стали обыскивать каждый дом, хватали тёплые вещи, продукты, перестреляли всех кур и поросят, свели со дворов скот… Дедково оцепенело от страха, даже ребятишки носа не высовывали из дому.
Но когда вражеский отряд ушёл, оставив гарнизон человек в пятнадцать, фашисты крепко получили за своё зверство.
Однажды утром промчались по городу три мотоциклиста. Остановились у здания заводоуправления, где разместились фашисты, и в окна — гранаты! Тогда-то и схватили партизаны старосту-живодёра Благодухова и повесили в лесу.
В одном из мотоциклистов Серёга — он не утерпел, выскочил на улицу — узнал Василия Самсоновича Ревка, секретаря Дедковского райкома комсомола. В городе говорили, что Ревок командует целым батальоном. Люди знали, что в партизаны ушли почти все рабочие стекольного завода, не успевшие эвакуироваться, медперсонал больницы. Главным командиром у них был Максим Степанович Калачёв, секретарь райкома партии.
Калачёв дважды приходил в город. Глухой ночью постучал он в окошко к Матрёниным и долго говорил о чём-то с Еленой Викторовной.
Колькин отец — директор школы Анатолий Игнатьевич Матрёнин — с самого начала войны ушёл на фронт. Были они с Калачёвым друзья. И потому, наверное, не опасаясь, заглянул к ним теперь Максим Степанович. Но откуда он приходил в город, Елена Викторовна объяснила Коле туманно: «Кто же знает, сынок, где они скрываются? Максим Степанович ко мне по делу заходил, спрашивал, нет ли весточки от отца».
Объяснение это не очень удовлетворило Кольку, тем более что после второго прихода Калачёва такое произошло!
Седьмого ноября Елена Викторовна была какой-то странной: то весело шутила, то нервничала, волновалась. Несколько раз подходила к репродуктору, проверяла настройку.
Колька тоже заволновался: не заболела ли мама? И вдруг из чёрной тарелки раздался знакомый голос: «Говорит Москва…» И Колька услышал, что сегодня в Москве был военный парад, несмотря на то, что фашисты несколько дней назад хвастались: «Москва — капут». Вот это была новость так новость!
Но кто же сделал так, чтобы во всех домах заговорило радио? Не Калачёв ли? И куда уходила мама накануне Октябрьских праздников несколько дней подряд?
Но мама тогда ничего не сказала Коле. Только теперь доверилась сыну…
Колька отыскал в толпе Сергея, тихо позвал:
— Серый! Пойди сюда, дело есть.
Ого, как встрепенётся Серёга, когда услышит, зачем понадобился Матрёнину и его матери!
Но Серёга нарочито не торопился. Такие уж сложились у них отношения. Серёга — высокий, крутоплечий — по всему виду вожак. А Колька, хотя и близкий друг, всегда как бы на подхвате.
Вот если б не Колька Серёгу, а Серёга позвал бы Кольку, тогда шевелись, Матрёнин!
Вавилов выслушал Кольку спокойно. Только зубы сжал да глаза чуть прищурил.
— Всё понятно, Колян. Рви за мной! — сказал и повёл за собой.
Максима Степановича Серёга узнал не сразу. Борода лопатой, латаный чёрный полушубок, серые валенки, обшитые кожей. И только когда все трое вошли в дом и бородач снял шапку и открыл высокий, прочерченный гармошкой морщин лоб, он стал прежним дядей Максимом.
— Спасибо, что предупредили, — тихо сказал он. — Спасибо!
— Возьмите нас с собой! — выдохнул Серёга.
Калачёв прищурился и неожиданно спросил:
— Сколько солдат прибыло в город?
Серёга растерянно глянул на Кольку, пожал плечами:
— Много.
— А машин сколько? — Калачёв улыбнулся. — Нет, не возьму! Не годишься ты в разведчики, парень.
— Восемнадцать грузовиков на Ленинской улице! — отчеканил Коля.
— Считал?
— Ага… Загадал, когда к вам шёл. Если чётное число, значит, встретим вас. Я вообще… Я часто загадываю — то колья в палисаднике, то трубы на крышах считаю: чёт-нечет…
Коля опустил пушистые ресницы, щёки от волнения горели.
«С виду впрямь красна девица, — подумал Калачёв. — Как его ребята дразнят? Крашеные Губы? Точно, будто вишни только что ел».
Калачёв встал.
— Не обижайтесь. Взять вас с собой не могу. На то есть причины. Но обещаю, что дело вам подыщем.
Серёга ещё не оправился от конфуза, пробурчал:
— Паразит староста уже постарался: завтра вызывают в управу. Наверняка на какую-нибудь работу пошлют.
— А ты что? Работы боишься, такой богатырь? — спросил Калачёв и добавил: — Знайте: в городе честных людей больше, чем вам кажется. Понадобитесь, они вас сами найдут.
Предположение Серёги оправдалось. Тех, кто постарше, вместе со взрослыми мужчинами отправили на заготовку дров. Женщин и старух — в цехи — разбирать завалы. Серёга и Колька оказались в особой группе, которую староста назвал по-немецки «зондеркомандой». Назвал, конечно, для издёвки, потому что обидней дела и сыскать трудно — убирать помещение управы и фашистской комендатуры.
Мишка Капусткин, четвероклашка, узнав, что станет уборщицей, запротестовал:
— Права не имеете! Мне ещё и двенадцати не исполнилось!
Разговор шёл возле подъезда райсовета, где теперь была резиденция старосты. Готман поскрипел валенками по снегу, хмыкнул:
— Разве в школе вас такой дисциплине учили?
— Учили! — нахохлился Мишка. — И в книгах про это читали, и в кино показывали: если враг — значит, не помогать…
«Пропал Капустка!» Серёга чуть не ахнул и тут же, чтобы отвлечь Готмана, спросил:
— Господин староста, а за работу нам что-нибудь будет причитаться?
— Каждые десять дней буханка хлеба.
— Тогда мы согласны, — сказал Серёга за себя, Кольку и Мишку Капусткина.
Едва отошли от управы, Капустка такую оплеуху от Серёги съел, что пришлось его Кольке из сугроба поднимать.
— Ты что?! Захотел, чтобы за твои речи всех нас на допрос? Кочан ты крутобокий!
С того дня жизнь пошла не сладкая. Работа вроде и не ахти какая тяжёлая: каждый день в штабе полы подметать; раз в неделю мыть; пыль со столов и стульев смахнуть; иногда машину или подводу разгрузить, если шнапс или что-нибудь другое привезут; иногда к старосте сбегать с каким-нибудь поручением или от старосты — в штаб. Но всё время надо держать ушки на макушке.
Курт, заносчивый очкарик, который у Матрёниных стоял, служил в штабе караульным. Поначалу Коля даже обрадовался такой встрече: всё-таки «свой», можно сказать, но Курт и носа не повернул в сторону Кольки. А однажды утром провёл по сиденью стула ладонью, проверил, не пыльное ли, и с наслаждением треснул Кольку по щеке.
Но всё это были цветочки. Ягодки им преподнёс сам Череп — комендант Клюге.
Как-то после разгрузки подводы поднялся переполох: недосчитались ящика с мясными консервами. Схватили ребят, как щенков, за загривки — и к Клюге. Какой скандал он поднял! Тонкие, в ниточку, губы дёргаются, бритая голова трясётся — ну вылитый череп, вроде того, что был в школе, в биологическом кабинете. И плёткой каждого… Потом заперли всех троих на ночь в сарай. Закоченели ребята чуть не до смерти…
А утром ящик с проклятыми консервами нашёлся. Но всё равно для острастки по распоряжению Клюге лишили «особую команду» хлебного пайка на целый месяц.
Конечно, Серёга не спустил Черепу. Вбил на мосту через речку Лавровку два толстенных гвоздя с заточенными остриями. И как только поехал комендант на своей серой легковушке, так и проколол шины. Опоздал на какое-то важное совещание к начальству и такой разнос получил, что неделю ходил чернее тучи.
Но обиду мелкой местью не утолишь. Ну разве не сволочь староста, удружил им работёнку! Сам предатель и других заставляет на фашистов спину гнуть. Умеют же такие, как он, изворачиваться, приспосабливаться…
Кто не знал в Дедкове Ивана Фридриховича Ротмана, вежливого, подтянутого! Идёт, бывало, по улице — сухой, высокий, направо и налево кивает: «Здравствуйте! Как ваше здоровьице?»
В те годы, когда в стране была частная торговля, Иван Фридрихович служил в фирме, которая продавала швейные машины немецкой марки «Зингер». Ходил по домам, доставлял по заказам машинки и потом не забывал их владельцев — заглядывал к ним, интересовался, как работает механизм и не надо ли прислать мастера для наладки или ремонта. Когда же частной торговли не стало, сам занялся ремонтом швейных машин.
Теперь официально должность Готмана именовалась «бюргермайстер» — бургомистр. Что-то вроде «старший над городским населением». Но немецкое слово было чуждо русскому уху. Поэтому в обиходе все, даже полицейские, называли Готмана старостой — проще и понятнее. Готман делал вид, что ему всё равно. «Лишь бы было послушание», — видимо, рассуждал он.
То, что происходил он из немцев, дедковцы давно забыли. Когда его предки приехали в Россию, никто не помнил. Лет, наверное, двести назад, когда фабрикант Мальцев основал стекольный завод. А теперь сказалась в Готмане кровь — всей душой потянулся к немцам! Хотя сам по имени Иван, да, выходит, не тот…
Только чёрта с два будут дедковцы плясать под дудку старосты — бургомистра!
Сергей — человек решительный. «Получил по заслугам Благодухов, и этому не спустим», — дал себе слово Серёга.
Колька и Серёга жили на Воронежской улице. Только Коля ближе к центру, а Сергей на другом конце, на Крупчатке — так звалась эта окраина города. А вот Зина Говоркова, тоже из шестого «А», та — на Буяновке, что к самому лесу подходит.
Теперь каждый вечер, когда Колька и Серёга возвращались с работы, Зина поджидала их у школы. Посмеивалась: «Укрепляем мощь великой Германии фюрера?»
Девчонка эта ребятам ни в чём не уступит. Она была и председателем совета пионерского лагеря, и лучшей гимнасткой школы, и даже стояла вратарём в футбольной команде Воронежской улицы. Ну, а язычок у неё!
Серёга злился. А она только пуще дразнилась. Серёга даже как-то её стукнул, да она изловчилась, схватила его за шею — и бух в сугроб!.. Сама она крепкая, лицо в веснушках, волосы огненно-рыжие, косичками топорщатся. В классе её побаивались.
Сегодня Сергей, поравнявшись с Говорковой, тронул её за руку и шепнул:
— Зишь, дело есть…
Зайдя за сарай, он распахнул пальто, дал Зинке и Кольке пощупать что-то железное и круглое во внутреннем кармане.
— Граната! — разом сообразили те.
— Догадливы вы, я смотрю, — процедил Серёга. — А может, догадаетесь, зачем я её раздобыл?.. То-то. Со старостой сегодня считаться пойдём!
Зина хлопнула в ладоши, а Коля покачал головой:
— Нас же, как котят, похватают!
— Дурья башка! Ты что ж, меня за Капустку-несмышлёныша принимаешь? Нет уж, в петлю я не собираюсь. У меня план что надо!.. Помните, как мы деда Митрофана на пасеке дразнили?
Года два назад ребята так подшутили. Осторожненько гвоздик в оконную раму Митрофанова домишки вбили, на нитке грузик подвесили и к тому грузу длинную нитку прицепили. И потянули её за собой в кусты. Дёрг-дёрг, в окошко стук-стук. Выбежит дед Митрофан — никого. Вернётся в дом, снова кто-то барабанит.
— Что, гранатой по раме тарахтеть будем? — не понял Колька.
— Раз трахнем — и всё! — засмеялся Серёга. — За бечёвку из кустов дёрг — и окно навылет… Мы же сами сегодня Готману шнапс носили. Значит, кто-то будет у него, перепьются, не поймут спьяну, кто да что. Понял теперь?
Зинка сдвинула брови — она так всегда делала, когда что-то обдумывала, — и, подняв лицо к Серёге, сказала:
— А ну рванули!..
Колька ничего не сказал, и от этого ему стало стыдно. Где-то в глубине души он чувствовал, ох как остро чувствовал, что Серёгин план — глупость. Но в то же время понимал и другое. Вот они с Серёгой просили Калачёва: «Возьмите с собой, мы тоже будем фашистов бить», а теперь получается, подвернулся случай показать себя, предателя проучить, и первым в сторону он, Колька Матрёнин. Какая тогда ему вера? Нет, он не трус. Уж если решили…
— Пошли, — произнёс Колька. — Только не спеши, осторожно надо, всё предусмотреть…
Друг за дружкой прокрались они через пролом в заборе. Теперь только двор пересечь и… Вдруг тень наперерез. И голос знакомый:
— Замри!
Калачёв! В ватнике, в ушанке стоит, палец к губам приложил…
Выбрались назад через пролом, присели за сугробами.
— Так… — протянул Калачёв. — Не вынесла душа поэта?
Колька зарделся: поэт — вроде он. Но ведь Максим Степанович не знает, что Колька пишет стихи. Нет, это он обо всей их компании. Затею их угадал, что ли?
А Серёга по-своему расценил слова Калачёва.
— Вот, граната у нас. Теперь вместе с вами…
Если бы на дворе было светло, ребята наверняка бы увидели, как помрачнело лицо Максима Степановича. Ох, как ему хотелось сейчас скомандовать им: «Кругом марш!» Да ещё прибавить такие слова, чтобы надолго отбили охоту к безрассудным затеям. Окажись он пятью минутами позже у дома Готмана, и свершилось бы непоправимое…
Но ведь у ребят были свои планы, у Калачёва — свои.
«Приказать им немедленно уйти, — подумал Калачёв, — не послушаются. Притаятся где-нибудь рядом, а потом, не зная, что к чему, придумают такое!.. Нет уж, если ребята решились, надо их брать в помощники. А мне Зинаида и впрямь пригодится. Для конспирации с ней удобнее…»
— Ребята, дело у меня посерьёзнее вашего, — сказал Максим Степанович. — Вижу: довериться вам можно. Отползайте-ка к Лавровке и там ожидайте Зинаиду. А мы с ней…
Зинка, несмотря на то что характером решительная, поначалу растерялась, когда вошла с Калачёвым в сени и услышала из комнаты гул голосов.
— Проходи, проходи, Степаныч! — Готман прямо с порога потащил Калачёва в комнату.
За столом, уставленным тарелками, сидели двое.
— Э, да я не в урочный час… — протянул Калачёв. — Только уж просим прощения. Жена, понимаете, совсем житья не даёт. Сходи да сходи, говорит, к Фридриховичу за швейной машинкой. Ведь, говорит, обещал и деньги уже уплатили. Вот и дочку со мной отрядила. Не вертайтесь, говорит, без машинки!
Готман расправил седые пышные усы, огладил жилетку.
— Всё будет честь по чести. Есть, есть у меня один экземплярчик. Собственный. Ещё от старых добрых времён, зингеровский! Сейчас достанем машиночку из потайного уголка. Прятать, прятать, господа, надо всё. Не ровен час, бандиты из леса нагрянут. Так-то… А вы пока с дочуркой присаживайтесь. Что бог послал, отведайте вместе с господами из Брянской управы.
«Господа» — один чернявый, вёрткий, другой с рыхлым широким лицом — видать, уже изрядно приложились к угощению. Задвигали стульями, освобождая место неожиданному гостю.
— Так это как понимать, уважаемый, — начал вертлявый, наливая в стаканы самогон, — думаете своё швейное предприятие заводить?
Калачёв ухмыльнулся, не спеша ковырнул в тарелке вилкой, положил себе груздочков.
— С предприятием пока можно и повременить. Устоится новая власть, осмотримся малость… А сейчас вот их надо обшивать. — Максим Степанович показал на Зинаиду. — Да и на продажу, на обмен кое-что приготовить…
— Правильно понимаете обстановку, — вступил в разговор рыхлолицый. — Только, скажу вам, надо спешить помогать новой власти. Ох как спешить!
Готман, раскладывая на тарелки гостей картошку с салом, кивнул в сторону Максима Степановича:
— Степаныч первым в списочке, который я вам передал, стоит. У меня на него виды ой какие надёжные! Перестраивать полицию по-новому он первый поможет…
— Простите, — перебил чернявый, — а происхождением своим каковыми будете?
— Самое типичное моё происхождение — из раскулаченных…
Перед тем как войти в дом старосты, Калачёв сказал Зинаиде, чтобы она ничему не удивлялась: «Что бы ни происходило, твоё дело — помалкивать». Но то, чему она стала сейчас свидетельницей, её озадачило. Как это всё понять? Издевается Готман над Калачёвым или медленно припирает его к стене? Тогда зачем же Максим Степанович сам пришёл в западню? Нет, тут была какая-то игра, суть которой Зина пока ещё не могла разгадать.
— Ну что ж, — поднял стакан Калачёв, — давайте тогда за будущее. От каждого из нас зависит теперь, как дальше жить.
— Истинно сказано, истинно! — подхватил чернявый.
Закусили. Рыхлолицый — видно, он был старшим — сказал, что жаль, не успели они свидеться нынче с немецким комендантом. Но завтра с утра непременно всё с ним обсудят, все кандидатуры желающих служить в полиции.
Заговорили о непобедимости германских войск и о том, что Красной Армии больше не существует. То ли захмелел Калачёв, то ли подумал, что брянские гости слишком пьяны, но только Максим Степанович о силе фашистского воинства так сказал:
— Да кто ж победит такую армию, где даже лошадей сахарным песком кормят? Нарежут соломы, попудрят её сладким и кормят.
Вертлявый перестал жевать, уставился на Калачёва, а его начальник хохотнул:
— Шутник! Только смотрите, не очень-то распространяйтесь. Здесь-то мы все свои, а не ровен час…
В дверь постучали. Калачёв встал и сказал Зине:
— Вот, дождались мы с тобой. Тут господа об осторожности говорить изволят, а для нас с тобой страшнее всего, коли наша матушка сама собственной персоной сюда прибудет. Где ж машинка, Иван Фридрихович?
Готман вышел в сени, и тотчас на пороге показался Ревок:
— Оружие на стол! Руки!..
Чернявый метнул глаза на Калачёва и Зинку:
— Что за шутки, господа?
Калачёв стоял уже у дверей, надевая шапку:
— Господ среди нас, если хотите, только двое. Остальные — товарищи. Да и вы — какие вы господа? Так, жалкие лакеи фашистов…
Курт и Макс обычно вставали чуть свет. На спиртовке готовили себе кофе, разогревали булочки и банки мясных консервов.
Бесцеремонное хождение, громкие разговоры и особенно запах кофе заставляли Кольку просыпаться раньше обычного. Они с мамой давно переселились на кухню: Елена Викторовна спала на печи, а Коля на раскладушке, которую пододвигал к самой двери, чтобы постояльцы, чего доброго, к ним не зашли.
Особенно нагло вёл себя очкарик: пожарче натопи печь, натаскай воды, вычисти его сапоги до глянца, чтобы в них, как в зеркало, можно было смотреться…
Конечно, обидно выполнять приказания врагов. Но подержать в руках ранец, покрытый рыжей телячьей шкурой, пощупать погоны и пуговицы, полистать журналы с глянцевыми красочными картинками — что ни говори, любому интересно. Это ж первые чужеземцы, которых видит в своей жизни Колька!
Вот Макс Лихтенберг. Возвратится из штаба, разложит на столе фотографии и смотрит на свою жену и троих ребятишек. Снята вся семья возле собственного домика из белого камня с черепичной крышей. И заборчик как игрушка, и травка во дворике подстрижена.
Колька заглядывает из-за спины Макса. Нет, никогда не видал Колян таких ухоженных двориков и таких уютных домов.
Мама не одобряет Колиного интереса к Максу и его фотографиям. Курта же она презирает, не считает за человека: «Не студент он, а безмозглое чудовище!»
Ворвался однажды этот Курт на кухню и швырнул в лицо Елене Викторовне газету «Речь». Её выпускали фашисты специально для населения оккупированных областей, потому она и печаталась на русском языке.
Елена Викторовна нашла отчёркнутую статью «На работу в Германию», и даже губы у неё побелели от волнения.
«Сегодня Брянский вокзал многолюден как никогда. Более 300 человек отправляются на работу в Германию. Привет великой Германии! Она предоставляет русскому народу работу. Русский народ, в свою очередь, показывает дружеское отношение к германскому народу…»
Курт осклабился, ткнул Елену Викторовну в грудь:
— Ты и фсе дедкоф женщин тоже поедут работ Германия! Ха-ха!..
«Вот, значит, как получается, — подумал Коля. — Пришли они к нам из своих ухоженных домов, наши собственные рушат и жгут, а людей насильно вывозят для работы на свою родину. Да ещё и врут при этом, врут о дружбе!»
Макс, когда Курт вышел во двор, тоже заявился на кухню.
— Их бин, — торопливо начал он по-немецки и тут же, мучительно подбирая русские слова, сказал: — Я ест слюсар, то ест слесарь. Я сам рабочий. И я ни раз не стреляйт фаших зольдат… Стреляйт воздух, поверх голова…
В это не просто было поверить. Но ведь Макса никто не вызывал на откровенность. Значит, если он решился об этом сказать, его что-то мучило.
Что? Очевидно, ему было стыдно за Курта, стыдно за то, что делала его Германия с русским народом.
Но сам он боялся этой Германии, фашистской Германии, которая насильно надела на него шинель, вручила винтовку и скомандовала: «Марш!..»
Наружная дверь бухнула, вошёл Курт, громко топая сапогами, и Макс поспешно вышел из кухни в большую комнату.
Несколько раз, когда Макс оставался один, он стеснительно клал на стол плитку шоколада или трубочку леденцов. И когда Елена Викторовна отказывалась принимать подачки, упрашивал:
— Для киндер, для дети… Для Колья…
Но при Курте он старался не оказывать Матрёниным никакого внимания.
После случая в доме Готмана Коля и Сергей со дня на день ждали грозы.
Шутка ли — Калачёв и Ревок из-под самого носа немцев выкрали заместителя начальника и старшего писаря брянской полиции. Да к тому же оказалось, что Готман вроде бы и не предатель, а заодно с партизанами!
Правда, Калачёв ни Серёге с Колькой, ни Зинке прямо об этом не сказал. Но Зинка ведь не дура! Она всё собственными глазами видела.
Да, гроза вот-вот могла разразиться, но её почему-то не было.
Дня через три после этого происшествия Колька проснулся и удивился: в доме стояла непривычная тишина. Ни Курт, ни Макс не гремели сапогами, не насвистывали, как обычно, даже голосов их не было слышно.
— Дрыхнут? — спросил Коля.
— Нет никого. Как вечером ушли, так и не возвращались. Может, что случилось? — пожала плечами мама.
Колька быстро оделся, выскочил на улицу.
Когда Колька влетел во двор комендатуры, он сразу догадался, что ночное отсутствие их постояльцев никак не связано с исчезновением брянских полицейских чинов.
Во дворе стояли повозки и грузовики, солдаты загружали их ящиками и тюками.
«Смываются! Вот почему суматоха. Им теперь не до партизан!» — радостно подумал Колька и бросился разыскивать друзей.
Серёга и Мишка топтались возле сарая и молча глядели на происходящее. Капустка — кругленький, как колобок, — подскочил к Кольке и шёпотом сообщил, что ночью человек пятьдесят фашистов уже уехали из города по Людиновской дороге. Он сам слышал, как солдаты говорили между собой, что их направляют к Сухиничам и Песочне.
— Вот это да! Там же линия фронта! Сухиничи и Песочня совсем рядом, ну километров, наверное, сто от Дедкова! Значит, наши там здорово нажимают! — Колька, забыв об осторожности, радостно бросился к Серёге.
Но тот крепко взял его за плечо:
— Цыц! Вы что раскудахтались? На вас же смотрят!
И тут же сделал Кольке подножку, повалил в сугроб. Пусть думают, что пацаны просто решили погреться.
Как раз когда они забарахтались в снегу, с крыльца послышался голос полицейского:
— Эй, особая команда, к господину Готману!
Иван Фридрихович прохаживался по кабинету, изредка останавливаясь у окна и бросая беглый взгляд во двор, где метались фашисты. Староста был в чёрном костюме, белой сорочке с чёрной «бабочкой». У стола по стойке «смирно» застыл полицейский в коротком полупальто, перехваченном солдатским ремнём с тусклой алюминиевой пряжкой, на которой было рельефно выписано «Гот мит унс» («бог с нами»). На рукаве — повязка с фашистской свастикой.
В распоряжении старосты — а значит, и во всём Дедкове — было двое полицейских. Все жители знали их в лицо, но кто они и откуда, с уверенностью никто сказать не мог. Говорили, что это бывшие красноармейцы, изменники и что староста назначил полицаями их, а не местных, чтобы они, дескать, свирепствовали вовсю. Однако ничего такого уж страшного за полицаями не водилось, хотя службу они соблюдали ревностно и исправно.
Двоих на город, конечно, маловато. Поэтому комендант Клюге и Брянская управа стали настаивать на том, чтобы создать в Дедкове настоящий отряд полиции. И главным образом из местных. Так будет сподручнее, говорили фашисты, вывернуть большевистское нутро.
Готман объявил приём желающих. Записалось семеро — пьянчуги и бывшие уголовники. Список этот Готман вручил представителям брянской полиции как раз в тот самый вечер, когда к нему «в гости» пришёл Калачёв.
Всё было заранее продумано. Потому и фамилия самого Калачёва стояла на бумажке первой — как будто бы и он тоже предатель. Зато фамилии тех, кто и вправду захотел выслужиться перед фашистами, оказались известны партизанам.
Навытяжку перед старостой стоял Фролов. Другой полицай, Романов, позвавший ребят, остался в коридоре.
— Н-да, господин Фролов, загадочная, скажу я вам, история, — обратился Готман к полицейскому, не замечая ребят, столпившихся у двери. — Совершенно странная история: партизаны приходят, говорите, из лесу и оставляют у порога вашего дома целую кипу листовок. И каких, скажу вам, наглых листовок! Вы обратили внимание, о чём в них говорится?.. «Провал немецкого плана окружения и взятия Москвы, — начал читать Готман. — Шестнадцатого ноября сорок первого года германские войска, развернув против Западного фронта тринадцать танковых, тридцать три пехотных и пять мотопехотных дивизий, начали второе генеральное наступление на Москву. Шестого декабря войска Западного фронта, измотав противника в предшествующих боях, перешли в контрнаступление против его ударных фланговых группировок… Частями наших войск занято и освобождено от немцев свыше четырёхсот населённых пунктов… Захвачено танков триста восемьдесят шесть, автомашин — четыре тысячи триста семнадцать, орудий — триста пять… Потери немцев составляют свыше восьмидесяти пяти тысяч убитыми…»
Иван Фридрихович пристально посмотрел в лицо полицейскому:
— Как вы это находите? По-моему, обычные небылицы красных. Однако вы хорошо сделали, господин Фролов, что принесли эти бумажки прямо ко мне. Сами понимаете, в данный момент не резон беспокоить господина Клюге.
Колька и Серёга внимательно слушали Готмана, и снова червячок недоверия, казалось бы исчезнувший после происшествия в доме старосты, зашевелился где-то под самым сердцем.
Какую игру ведёт Иван Фридрихович, с кем он? Может, он спасает свою жизнь, боится партизан и потому не сообщил о налёте Калачёва и Ревка коменданту, не поднял тревогу? Но Зинка клянётся, что она слово в слово запомнила, как Калачёв сказал тогда арестованным представителям Брянской управы: «Господ среди нас только двое. Остальные — товарищи…» Выходит, и старосту он тоже назвал товарищем.
Тогда остаётся одно: полицейские уж точно предатели, поэтому Иван Фридрихович и объясняется с Фроловым так хитро.
Иван Фридрихович обернулся к двери и словно только сейчас заметил ребят:
— Как здоровье, молодые люди, не болеем?
Капустка вывернулся из-за Серёгиной спины и уже раскрыл было рот, но Серёга ткнул его в бок.
«Сейчас ляпнет при Фролове, что после ночи, которую по приказу Клюге они провели в сарае, у него, у Мишки, в груди хрипит».
— Здоровье нормальное, — не вдаваясь в подробности, ответил Серёга.
Готман сел за стол, сомкнул длинные пальцы. Стали видны туго накрахмаленные манжеты с золотыми запонками.
— Я пригласил вас, чтобы объяснить: в течение двух дней можете быть свободными. Советую отсидеться в тепле. Да, да, морозы крепчают, молодые люди, а рисковать здоровьем в такое время грешно… Итак, всего доброго… Ступай, Капусткин. А Вавилова и Матрёнина прошу на минуточку задержаться. Поможете упаковать настенные часы. Прекрасный механизм с мелодичным боем, жаль, если с ним что случится…
Коля и Сергей влезли на стулья и осторожно сняли старинные, в чёрном лакированном футляре с замысловатыми завитушками часы. Фролов козырнул и удалился.
— Попрошу аккуратнее с механизмом, — наставительно говорил Готман, — английской работы вещица. У меня к точным и умным машинам, не скрою, слабость. Давайте их в мешок, так… Теперь оберните рогожей да бечёвкой прихватите… Ну, а я, молодые люди, по делам…
Часы лежали на длинном, приземистом столе. Совсем недавно за ним сидел Иван Петрович Мыльников, председатель райсовета. Всё в комнате оставалось таким же, как до прихода фашистов: стулья вдоль стен, два книжных шкафа, глубокие кожаные кресла. Только над столом теперь висел портрет Гитлера.
Из-под чёлки смотрели на ребят колкие глаза фюрера.
Серёга и Колька, став к портрету спиной, подвинули часы на середину стола. И тут они увидели стопку листовок. Одну из них только что читал вслух староста. Ребята взяли по листку, быстро пробежали текст. Это было сообщение Советского Информбюро.
Коля заметил, как задрожали Серёгины руки. Не выпуская листовки, Серёга покосился на дверь. Она была закрыта.
— Берём? — выдохнул Сергей. — Фашисты ничего не знают о листовках, а Готман… Он нарочно оставил нас здесь! Понимаешь?!
Колька глянул на дверь.
— Расстёгивай куртку! — приказал Серёга и сам, распахнув пальто, сунул за пояс, под рубаху, пачку листовок. — Остальные — твои.
Коля тоже запрятал пачку листовок под лыжную куртку.
— Теперь давай отсюда…
Серёга послушал у двери — тихо. Жестом показал Кольке, что можно выходить… И тут два нацеленных глаза Адольфа Гитлера снова с прищуром уставились на ребят.
— Что, видел, проклятый фюрер? Ha-ко, выкуси! — показал Серёга портрету дулю.
Зинаида жила в старом доме вдвоём с больным отцом. Мать её умерла года четыре назад, старшая сестра Вера эвакуировалась с детьми, с первой же партией рабочих стеклозавода, надеясь, что следом тронутся и Зинка с отцом. Но Тихон Ильич сильно занемог. Да и выехать к тому времени было уже не просто: станцию разбомбили, а другого транспорта в обрез.
У Сергея всё вышло по-другому. Его отцу, бригадиру шлифовщиков, приказано было с первым же эшелоном вывезти оборудование и дорогие, хранившиеся в заводском музее хрустальные изделия.
Уехали всей семьёй: отец, мать, Серёга, два младших брата — Славка и Витька. Но не прошло и полмесяца, как Сергей снова объявился в Дедкове. Сказал, что в Ельце отстал от эшелона, а куда эвакуировался завод, точно не знает, и вот теперь у него одна дорога — к бабушке, которой не под силу было уехать в дальние края. Коля и Зина не очень-то верили Сергею: видно, рвался Серёга ближе к фронту…
Когда ребята примчались к Зине, она, прочитав первые строчки сообщения о победе Красной Армии, охнула:
— Мальчики, да какие ж вы молодцы! Теперь — в город. На все заборы наклеим!
Она притворила дверь в комнату, чтобы не услышал отец, достала из кухонного стола тощенький мешочек муки.
— Зишка, положи на место! — приказал ей Серёга. — Я у бабушки крахмала раздобыл, из него и сварим клей. А муку для отца побереги. Ему поправляться надо.
Коля, обхватив голову руками, сидел над листовкой. Совсем свежий набор, и буковки почему-то удивительно знакомы. И вдруг вспомнил: да ведь это же шрифт их газеты «Дедковский рабочий». Такими же буквами весной было напечатано его первое стихотворение «Выше алые стяги!».
— Листовки печатали наши, дедковские! — выпалил Коля. — Значит, большая сила действует: у них и типография и бумага…
Здорово! Как здорово там, на фронте! «В результате начатого наступления группировки разбиты и поспешно отходят, бросая технику, вооружение и неся огромные потери…»
И в Колиной голове вдруг возникли слова, стали выстраиваться в строки: «И в той победе… В той победе доля есть…» Чья доля? Конечно, дедковских партизан! Тогда, может быть, так: «Мы, партизаны Дедкова, считаем, что в той победе наша доля есть»?
— Зишка, дай чернила и ручку! — потребовал он.
— Ты что, приписать хочешь? — Серёга накрыл листовку широкой ладонью. — Тебя же, дурья башка, по почерку узнают!
— Остынь немного. Тоже мне командир! — сказал Колька, но тотчас смутился, захлопал длинными пушистыми ресницами. Впервые в жизни он так разговаривал с Серёгой. — Я сам соображаю, что надо по-печатному. Смотри!
И написал внизу листка:
Враги бегут, поспешно оставляя
Орудья, танки, воинскую честь.
Мы, партизаны Дедкова, считаем,
Что в той победе наша доля есть!
Зина вскочила, обняла Колю. И тут же стала переписывать стихи на другую листовку.
— Ладно, валяйте, — снисходительно улыбнулся Серёга. — Только надо написать: «Мы, партизаны брянские…» И складнее и правильнее по смыслу будет: пусть фашисты боятся не только дедковских, а всех брянских партизан. И в целях конспирации хорошо. Раз написано «брянские», ищи-свищи ветра в поле, кто и где отпечатал листовки.
Колька не стал спорить, очень довольный своими стихами. Выходит, и он на что-то годится. Решили: пусть и о дедковских и о брянских партизанах будет в листовках, и пусть ещё другие слова впишет каждый, какие хочет, вроде «Смерть всем фашистам».
Всего листовок оказалось сорок семь штук. Их печатали на толстой бумаге, похожей на обёрточную, оттого и пачки были такие толстые. Но расклеить листовки оказалось делом нешуточным. Когда наконец у них осталось всего два листка, Серёга присел на приступок школы, отломил ледышку, жадно пососал.
— Надо бы ближе к фашистам налепить, — сказал он. — Возле штаба или ещё где… В общем, ждите меня здесь, я один прошмыгну.
Серёга, заложив руки в карманы и насвистывая весёлый немецкий мотивчик, двинулся вдоль заводского забора. Свернул за угол — вот тут будет в самый раз. Оглянулся по сторонам, прямо рукой собрал остатки клейстера из банки, которая была в кармане пальто, мазнул по бумаге. Теперь другой рукой припечатать — и дёру.
— Хальт!
Лязгнув затвором винтовки, из пролома в заборе, который впопыхах не заметил Серёга, высунулся гитлеровец… Эх, до чего ж глупо попался!..
Фашист срывает листовку и бьёт Серёгу в спину прикладом. Сергей падает. Солдат рывком поднимает его и толкает стволом винтовки вперёд… Навстречу Фролов, тоже вооружённый, с винтовкой наперевес.
— Дас флюгблятт… — задыхаясь от возбуждения, объясняет солдат. Листовка, дескать.
Фролов приближается.
— Да этого сорванца я знаю! Надо бы ему руки скрутить, герр зольдат. — И вытаскивает из кармана верёвку.
— Гут, яволь! — охотно соглашается фашист. Он забрасывает винтовку за плечо, чтобы освободить руки, и вдруг, глухо застонав, тяжело оседает на снег.
— Беги домой огородами! — старательно загребая валенками снег на месте стычки, приказывает Сергею Фролов.
С тех пор как Серёжка вернулся в город, бабушка его, Дарья Михайловна, радовалась тому, что она теперь не одна, но и, конечно, тревожилась. Из всей школы был Серёжка самым непоседливым. А ведь время такое — недалеко и до беды.
Но Сергей прямо на глазах менялся: серьёзнее стал и будто спокойней. А что там у него на уме, разве узнаешь!..
Ночью разметался на кровати, одеяло сбросил, что-то бормочет. «Не жар ли?» — всполошилась бабушка и чуть свет поспешила к подружке, Варваре Артамоновне, — лекарства раздобыть, а может, какой травки присоветует.
Вернулась с горстью сушёной малины и прямо с порога:
— Внучек, беда! Ночью на Буяновке фашист вывел тридцать человек из хат и всех запер в эмтээсовском гараже. Говорят, за солдата ихнего. Кто-то его прикончил вчера. Да прямо на улице!..
Сергей отвернулся к стене. Сжался в комок, даже испарина выступила на лбу: «Спалят, гады, людей! Живьём ведь спалят!»
Было такое полмесяца назад в деревне Берёзовке, недалеко от Дедкова. Показалось фашистам или вправду кто донёс, будто в одной избе партизан прячут. И без разбора всех жителей — в амбар. Потом обложили сеном и… как не было деревни. Это по одному только подозрению. А тут — убитый солдат. И ещё листовки на заборах…
Серёга вскочил, потянулся за брюками. Спросил, стараясь ничем не выдать волнения:
— Только с Буяновки брали? А на других улицах что, тихо?
Бабушка задёрнула плотнее занавеску, будто их кто-то мог увидеть.
— Листовок, говорят, за ночь понаклеено — и на домах и на заборах видимо-невидимо. Утром фашисты бегали как чумные и соскребали со стен те листовки. А в листовках-то, знаешь… Мне Варвара сказывала. Будто гонят их, басурманов проклятых, и от Москвы и отовсюду, гонят взашей!.. Ой, не ходи ты никуда, Серёженька!..
Но Сергей уже сунул ноги в валенки…
Однако выйти не успел. Дверь в сенях бухнула, и на пороге выросла Зина — платок сбит на затылок, рыжие прядки во все стороны, а лицо бледное. Серёгу точно током ударило:
— Отца взяли?!
Зина пошатнулась и начала сползать вдоль притолоки. Дарья Михайловна едва успела её поддержать.
— На рассвете влетели трое и отца прикладами в спину. Он идти даже не мог — волоком его, гады…
— Останешься у нас, дочка. — Дарья Михайловна обняла её, помогла снять пальто.
Надо ж, какой бедой обернулись листовки!.. Ведь они для людей старались, чтобы все правду узнали, а вышло, будто ты тридцать человек к смерти приговорил.
Серёга рванулся к двери, толком ещё не соображая, куда и зачем бежать.
— Не ходи, — остановила его Зина. — Я знаю, о чём ты сейчас… Ты здесь не виноват. Никто не виноват… кроме фашистов. — Минуту молчала, горестно задумавшись, потом сказала: — А идти сейчас некуда. Мы с Коляном часа два продежурили возле комендатуры. Думали, может, увидим Готмана. Да не подступишься — часовой на часовом. Вот если бы Калачёв, если бы партизаны…
Это оказался не гром, о котором со сна подумал Серёга. Он подскочил к окну. Только что пробившийся рассвет окрашивал и небо и широкое заснеженное поле одинаковым серым светом. Но вдруг небо прочертили две гибких, огненных дуги, наполняя всё вокруг бледно-розовым светом, и снова, уже не во сне, а наяву, загрохотало из лесу.
— Наши! Красная Армия! — ахнул Серёга. — Эй, вставайте!
Но бабушка и Зина уже одевались.
Сергей, отодвинув засов, выглянул во двор. Сухая дробь автоматов слышалась вперемежку со звонкими, трескучими разрывами мин. Серёга бросился в сарай и, разворотив поленницу дров, вытащил из тайника гранату.
— Быстрее! — крикнул он Зинке. — Красноармейцы же не знают, где эмтээсовский гараж!.. А ты, бабуш, не бойся. Мы мигом!
С размаху перескакивая через плетень, Серёга увидел за стеной школы нескольких человек в маскировочных халатах с советскими автоматами в руках.
— Ур-ра Красной Армии! — крикнул он и, подтолкнув Зину, бросился вперёд.
— «Ложись! — послышалось от школы.
Серёжа распластался на снегу, прикрыв полою своего пальто Зинкину голову. Зинка забарахталась, выплёвывая снег, оттолкнула Серёгу. Шапка его откатилась на несколько шагов. Серёга хотел ринуться за ней, но тут острые фонтанчики снега вспенились как раз между теми, кто спрятался за школой, и открытым местом, где влепились в снег Зина и Сергей.
Дык, дык!.. — ударило совсем близко. Джи-джи!.. — запели белые фонтанчики, сверля острую пунктирную тропку в направлении к ребятам.
— Отползай, — потянула Серёгу за валенок Зинка. — Отползай!
Пулемётный росчерк добежал вприпрыжку до самой вмятины, которую оставили в снегу Сергей и Зина, и замер: невдалеке сильно рвануло. Сверху на ребят посыпались комья снега и какие-то щепки.
Вскочив на ноги, они увидели, как метрах в сорока, за зданием ремесленного училища, медленно оседало лохматое облако взрыва. К нему бежали люди в белом, припадая изредка на колени или прямо с ходу строча короткими, ломкими очередями…
Но у Серёги и Зинки, был свой путь — к гаражу.
На глаза лезет мокрый от пота клок волос, сердце стучит так гулко, что отдаётся в голове — вот как устал Серёга! За ним пыхтит Зинка, валенки увязают в снегу.
И вот гараж — длинный, из толстых брёвен, на воротах железные брусья крест-накрест.
Ворота эти совсем рядом. Только вот обогнуть дом с голубыми ставнями… Но что это? За домом разворачивается грузовик, и на ходу выпрыгивают из кузова четверо фашистов. В руках у одного из них пулемёт…
Опять проклятый пулемёт! Двое, подхватив полы шинелей, бегут к воротам, а двое других плюхаются у машины и поворачивают пулемёт в сторону сарая.
Лязгают железом ворота, раздаётся команда: «Раус!» И через какое-то время по этой команде «Выходи!» в проёме появляется сначала один человек, потом ещё один…
Солдат, упёршийся в приклад пулемёта, вскакивает на ноги и, сорвав пилотку с головы, бросает её наземь и топчет ногами. Он что-то кричит, показывая в сторону выходящих из гаража людей.
«Да это же Макс, Колькин Макс!» — догадывается Сергей.
Но второй — тоже Колькин: Курт, плюгавый очкарик. Он разворачивает пулемёт в сторону Макса.
За выстрелами не слышно, кричит ли Макс, падая в снег, кричат ли люди, замершие у чёрного зева сарая. Длинный свинцовый веер уже дошёл и до них: первые в ряду падают…
Серёга, ну, действуй!.. Эх, не поспели наши! Пальцы с силой рвут проволочную чеку, и граната, коротко хлопнув почти в руках, летит в очкарика.
— Получай, гад!
И тут же раздаётся взрыв, от которого у Зинки закладывает уши. Точно в немом кино, она видит, как беззвучно встаёт чёрный сноп дыма на том месте, где бил пулемёт… Падает Серёга…
Мимо пробегают люди в маскхалатах. Наши! И не красноармейцы, а партизаны, потому что первый, пробегая мимо Зинки, приказывает кому-то очень уж знакомым голосом:
— Всех раненых и этого парня — в больницу, на Первомайскую!
Да это же сам секретарь райкома комсомола Василий Самсонович Ревок во главе отряда!
«Ура!» — хочет крикнуть Зина, но горло сжимает ей страх за отца, страх за Сергея…
Бывает же так! Всё идёт в твоей жизни, как и у других, всё как надо. И вдруг ты оказываешься белой вороной!
Держались они вместе, втроём. Под пыткой, казалось, не выдали б друг друга. А тут пришёл решительный час, и его, Кольки, не оказалось рядом с Серёгой и Зинкой. Признайся им, почему так произошло, посмешищем станешь!..
…Когда застрекотало и забухало вокруг, Колька вскочил, бросился к одежде. Глядь, а валенок и куртки нет — в чулане заперты! Никогда Коля не спорил с матерью, с детства привык: поступки и слова её правильны, а тут впервые не совладал с собой:
— Да ты знаешь, что мы с ребятами?.. Ты листовки видела?.. А тут солдат этот… Чего ж ты меня всё маленьким считаешь?
Глянул осторожно на маму — её лицо не дрогнуло. Лишь поправила прядку волос, как делала на уроках. Спокойно сказала:
— Я, родной мой, всё знаю — и о чём говоришь и о чём ещё не сказал. Потому и прошу…
И только когда по улице, уже не стреляя, пошли гурьбой партизаны, когда стало ясно, что город наш, Елена Викторовна отдала Коле одежду, повязалась платком, накинула фуфайку и вместе с сыном — прямо к райисполкому.
А там уже толпа. Обнимаются, целуются — и кто из лесу вернулся, и кто здесь оставался. В коридорах не пробиться. Сизо от махорочного дыма, душно от намокших полушубков и валенок.
— Легка на помине, Елена Викторовна!
В новеньком белом полушубке, с ремнями крест-накрест — сам Калачёв. Протянул маме руку и кивнул на дверь, обитую коричневым дерматином, где ещё вчера был кабинет Готмана.
Коля прошмыгнул вслед за матерью. Не поверил глазам своим — председатель райисполкома Мыльников, Ревок, ещё человек пять знакомых и… Иван Фридрихович. Сидит среди партизанских командиров в своей неизменной чёрной тройке с «бабочкой» вместо галстука.
Елену Викторовну пропустили к столу.
— Соскучилась по тетрадкам, по чернилам, а, Викторовна? — улыбнулся Мыльников. — Так вот, берись-ка за протокол. Ты у нас депутат, а теперь будешь секретарём райисполкома. Пока бежала сюда, мы тебя единогласно утвердили.
Мыльников оглядел собравшихся, улыбнулся:
— Первый вопрос мы, так сказать, уже решили. Назначенный подпольным райкомом и райисполкомом и утверждённый фашистским командованием бургомистр города Дедково Готман И. Ф. освобождён от временной работы…
Все засмеялись, а Мыльников продолжал:
— А вот это, пожалуй, надо записать — объявить товарищу Готману благодарность и представить его к правительственной награде!
Затем составили обращение Дедковского районного комитета Всесоюзной коммунистической партии большевиков и районного исполнительного комитета Советов депутатов трудящихся ко всему населению города и района.
«Под ударами Красной Армии, — говорилось в обращении, — враг бежит на запад. Оказывая поддержку частям Красной Армии в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками, партизанские отряды района освободили находящийся в тылу врага советский город Дедково и прилегающие к нему населённые пункты. В городе и районе вновь восстановлена родная Советская власть.
Райком и райисполком призывают население города и района, каждого трудящегося все силы отдать быстрейшему восстановлению народного хозяйства, восстановлению нашей, советской жизни…»
Когда Елена Викторовна ровным и красивым почерком записала текст и поставила последнюю точку, Калачёв попросил её прочитать документ.
— Всё правильно, — сказал он. — Только в последней фразе перед словами «все силы отдать быстрейшему восстановлению» давайте вставим: «Постоянно повышать бдительность и оказывать всемерную поддержку партизанским отрядам в защите города и района».
— Город будем удерживать всеми силами, — кивнул Ревок. — Уверен, что население поможет. Натерпелись люди от фашистов.
— Дельно говорит комсомол, — согласился Калачёв. — Помогать Красной Армии — первая наша задача. Передовые советские части от нас уже в пятидесяти километрах. Все действия будем согласовывать с усилиями Брянского и Западного фронтов. Но и вторая задача не менее важная — быстрее восстановить в городе и районе нормальную жизнь.
Приняли решение: всё колхозное добро, спрятанное от оккупантов, все трофейные запасы продовольствия объявить государственными, строго подсчитать и раздать населению. Попытаться пустить в действие пекарню… В общем, делать всё, что возможно.
— Обращение к населению надо напечатать, — сказал Калачёв, — сейчас же передать в партизанскую типографию.
Коля, притулившийся на корточках в углу комнаты, чтобы его не заметили, вдруг распрямился пружиной.
— Максим Степанович! — просяще глянул в лицо Калачёву. — Давайте я обращение отнесу. Только скажите куда.
Мыльников улыбнулся и посмотрел на Елену Викторовну:
— Твой?
— Её! — вручил Коле бумагу Калачёв. — Один из «команды» Ивана Фридриховича.
Мыльников глянул на Колю, перевёл взгляд на бывшего старосту:
— Так это они у тебя, Иван Фридрихович, листовочки-то?.. Ну и хитёр же ты, Иван Фридрихович. Надо же так ребят разыграть!
Коля покраснел. Ему стало обидно, что Мыльников принял его и Серёгу за малышей, которые будто ни о чём и не догадывались. Но тут он услышал слова Ивана Фридриховича и покраснел ещё больше. Теперь уж от внимания этих главных партизанских командиров к его, Кольки Матрёнина, персоне.
— Этих молодых людей мне Максим Степанович порекомендовал. Говорит: займи их немедленно, Фридрихович, каким-нибудь серьёзным делом, а то они, не дай бог, самому же тебе, как вроде бы первому вражескому холую, такое сделают… Ну что мне оставалось? — И Готман растерянно развёл руками.
Коля выбежал в коридор и столкнулся с человеком, которого в первый момент не узнал. В шапке с красным лоскутком наискосок, как носили партизаны, перед ним стоял… «полицай» Фролов!
— Секундочку! — задержал он Коляна. — Серёжку Вавилова сегодня немножко того… В общем, царапнуло малость. Можешь проведать, он в больнице.
Серёга, когда его вместе с другими легко раненными ввели в приёмный покой, сразу же забыл о боли в левой руке. Кто-то по дороге в больницу снял с него пальто с набухшим от крови рукавом и наскоро перебинтовал рану. «Кость цела! — сказал партизан. — Но надо, чтобы посмотрел Антохин».
Мимо ушей проскочила тогда знакомая, очень знакомая фамилия известного в Дедкове врача. А может, Серёга и не расслышал её, ошарашенный случившимся.
В ожидании приёма раненые разместились кто на уцелевших скамейках и белых больничных табуретках, большинство же — прямо на полу.
После колючего, обжигающего снега, ветра, мороза растянуться на сухом деревянном полу было верхом удовольствия. Каждый понимал: тем, кого внесли сейчас в коридоры на носилках или на руках, было куда хуже.
Поудобнее устроившись рядом с печью, которую кто-то уже успел затопить, Серёга внимательно наблюдал за окружающими и втайне радовался, что всё так удачно вышло: он остался жив и партизаны, сами партизаны, увидели его в бою. Теперь они, конечно, расскажут об этом Калачёву.
Все, кто находился в приёмном покое, разумеется, были старше Сергея. Вот дядя Егор, мастер стеклозавода. Пуля попала ему в плечо. Наверное, ему было очень больно, но он ободряюще подмигнул Сергею.
Рядом с Сергеем примостился в углу Никифор Евдокимович Журкович с перебинтованной головой. Ему Серёга страшно обрадовался: этот уж совсем свой, начальник пионерлагеря!
Другие тоже оказались знакомыми. И те, кто пришёл из леса, и те, кого арестовали на Буяновке, а потом чуть не расстреляли сегодня фашисты…
Из разговоров Сергей узнал, что Курт успел застрелить не только Макса, но и молодого гранильщика стеклозавода Хомутова и старика, фамилии которого никто не знал.
Дядю Тихона внесли в коридор вместе с тяжелоранеными. Зина шепнула Сергею, что отец не ранен — у него ноги совсем сдали.
Заскрипели, хлопнули двери. Внесли и положили посредине комнаты ещё двоих. На зелёных, стоящих коробом шинелях запеклись тёмно-бурые пятна. Фашисты!..
Журкович, ещё кто-то и Серёга даже приподнялись от неожиданности: а этих ещё зачем сюда?
— Ошиблись санитары, — раздражённо сказал Журкович. — В наш взвод надо было доставить, к Петру Добронравову, у него они всю семью расстреляли. Вот он бы их «вылечил»!
— Так-то оно так, — произнёс дядя Егор. — Среди немецких солдат тоже разные встречаются. Вот один из них, видишь, отказался в людей стрелять. Тогда другой, тоже немец, его самого прихлопнул…
— Выходит, у одних Гитлер начисто отнял разум, другие ещё с совестью, — сказал кто-то из раненых.
— А помните, — продолжил дядя Егор, — как под Новый год, когда отряд Ревка разгромил фашистский обоз и один-единственный ихний ефрейтор удрал живёхонький? Ну удрал и удрал. Где искать его будешь в зимнем лесу? И вдруг… Сидят наши в землянке, греются. Хлоп — дверь нараспашку, и на пороге фашист! Все за оружие. Мол, теперь до последнего патрона, если фашисты лагерь окружили. А ефрейтор руки вверх!.. Плакал потом, говорил: людей встретил, от мороза и голода в незнакомом лесу не погиб… Выходит, любая душа жить хочет!
— Кто же кому жить помешал? — резко повернул забинтованную голову Журкович. — Вот то-то и оно! Нет, если бы моя воля…
Журкович скрипнул зубами — то ли от боли, то ли от злости. Глянул под ноги — рядом фашистская каска. Сжал Журкович зубы, чтобы не застонать, да как двинет ногой по каске. С грохотом до самого порога отлетела.
Тут, припадая на ногу, в приёмное отделение стремительно вошёл Антохин в белом халате.
— Шум есть, а драки нет? — поднял брови на круглом, широком лице, выпустил клуб едкого махорочного дыма. — Ну-с, что там у вас?.. Быстренько осмотрите всех, — сказал он врачу и сестре, следовавшим за ним.
Только сейчас до Серёги дошло, о каком Антохине говорил партизан, перевязавший ему руку. Серёга был бы рад удрать куда глаза глядят, несмотря на боль…
…Лариска Антохина — толстая девчонка в круглых очках, за что её прозвали Совой, — приносила в портфеле очень интересные книжки: найди-ка ещё у кого приключения Шерлока Холмса!..
Книги ходили по рукам в пятом «Б», где она училась. А Колькин, Серёгин и Зинкин шестой «А» прямо помирал от зависти. Наконец Зинка сумела подкатиться к Лариске и выпросила у неё «Собаку Баскервилей». Книгу успели прочитать Зинка и Колька. А когда дошла очередь до Серёги, Лариска книгу забрала: подошла чья-то очередь из её класса. Серёга — парень с самолюбием. Свёл глаза к переносью и выпалил Сове: «Обойдёмся без твоего чтива!»
А назавтра зазвал к себе Кольку и Зинку и показал спрятанные в углу пять книг. Предупредил, чтобы ни Лариска, ни её подружки не пронюхали, откуда они.
Ночью Серёга забрался на чердак антохинского дома, взял несколько книг в таких же обложках, как «Собака Баскервилей», и приволок к себе.
Коля и Зина в один голос потребовали, чтобы Серёга сейчас же их вернул. Но тот только презрительно хмыкнул. Сам же решил: прочитанные книги положит на чердак, а новые возьмёт. Но лаз кто-то уже забил. Наверное, Лариска обнаружила пропажу и сказала отцу.
Досадно стало Серёге. Во-первых, такие рассказы не успел взять и прочитать: «Тайна Боскомской долины», «Пёстрая лента» и «Шесть Наполеонов»! От одних названий дух захватывает! А во-вторых, конечно, обиднее всего было, что и Антохины, и Зинка с Коляном его в самом деле за какого-то вора посчитали!.. Да он бы всем, хоть целой школе, давал бы такие книжки: читайте сколько влезет!..
Случилась вся эта история перед самой войной. Потом Лариска с матерью уехала куда-то в деревню к родственникам. Антохин перед приходом фашистов ушёл в лес. А теперь вот нос к носу встретился с ним Сергей.
— И тебя зацепило? — спросил Семён Михайлович, подходя к Сергею. — В жаркое место из любопытства нос сунул?
Под нависшими бровями глаза Семёна Михайловича глядели весело, и Сергею показалось, что доктор над ним насмехается. К чему это он сказал о том, что нос сунул, куда дескать, не нужно? Вот сейчас возьмёт и скажет: «Ну, а книжечки не собираетесь мне вернуть?»
Однако Антохин снял бинт с Серёгиной руки, потрогал кисть и велел сестре промыть и перевязать рану.
— Отец с матерью дома? — спросил Антохин и, узнав, что Сергей остался вдвоём с бабкой, распорядился: — Сейчас будем раненых кормить. Пообедаешь — и домой, к Дарье, а то она небось слезами вся изошлась.
Ну хотя бы спросил, отчего рана! Преспокойно перешёл к другим ожидавшим осмотра, распорядился, кого куда, и, свернув цигарку, направился к двери. Уже от порога, стоя вполоборота к Серёге, спросил:
— Вавилов, из школы много ребят в городе осталось?
— Да есть… Одни уехали, а другие, как мы…
— Н-да… Ну ничего, скоро через фронт на Большую землю вас переправим. Моя Лариска у лесника пряталась. Тоже буду снаряжать…
Сергей насупился.
— Я и здесь найду чем заняться!
Антохин рассмеялся:
— Ты парень с характером, это я знаю!
Приподнялся со своего места Журкович:
— Вавилов и вправду молодец. Если бы не он, пропали бы пленные. А он стервеца, который хотел их расстрелять, — гранатой.
— И сам чуть не погиб… — нахмурил брови Антохин. — Война, она не для ребятни. Она и для таких, как мы с тобой, тяжела.
Когда Антохин ушёл, Серёга успокоился.
«Врач — он и есть врач. Ему положено заботиться о здоровье, говорить об осторожности. А принимать меня в партизаны или нет, не он — Калачёв и Ревок будут решать. А они-то, будьте спокойны, лекций по здравоохранению читать не станут. Автомат в руки — и пошёл. С боем город вырвали у фашистов, силой его надо и держать!..»
Так рассуждал про себя Сергей, когда в больницу влетел Коля. Сбил снег с валенок у порога, рыскнул глазами из угла в угол и, увидев друга, закричал:
— Серый, дело есть!
Серёга ухмыльнулся: дескать, явился — не запылился. К шапочному разбору только и успел, да ещё какое-то дело придумал, когда другие действительно важным делом занимались.
Но вслух этих слов Сергей, конечно, не произнёс. Лишь руку перебинтованную чуть вперёд выставил: погляди, мол, как люди воевали.
Но Колька заморгал ресницами, прямо в лицо Серёге задышал и как будто и не заметил забинтованную руку.
— Понимаешь, я сейчас из типографии. Ну, носил туда обращение, документ такой. По приказанию Калачёва. А в типографии говорят: у нас бумаги ни грамма… Катастрофа! Вот я и надумал: соберём немедленно ребят — и в школу, по домам. Где найдём чистые тетради — все в типографию!
Выпалил одним духом и тут только заметил Серёгин бинт:
— Ух ты, я и забыл! Фролов сказал, что тебя ранило… Случайно? Или кто специально в тебя?
Сергей скосил глаза в угол, где сидел Журкович, увидел, что тот не спит, слушает их разговор, и, как и следовало бойцу, процедил сквозь зубы:
— Да так, пустяк…
Коля облизал губы, обрадовался: у Серёги не рана — пустяк.
— А меня, понимаешь, — покраснел, — мать не пустила…
Сергей ухмыльнулся. Прошёлся не спеша взад и вперёд и сказал:
— Знаешь, Колян, мне сейчас не до тетрадочек. У меня дела поважнее твоих.
Дни шли за днями, а город не мог нарадоваться освобождению.
Партизаны вернулись после пяти месяцев разлуки домой, к близким. Задымили бани, захлопотали хозяйки, из последних, из сокровенных запасов выставляли на стол для мужей, сыновей, братьев припасённое съестное.
Многие из тех, кто с боем вошёл в город, не были дедковцами. В октябре ушло из города в лес сто пятьдесят человек, а вернулась вон какая армия! Выросла она за счёт красноармейцев и командиров, попавших в окружение, и жителей посёлков и деревень, которые находились вокруг Дедкова.
Партизаны в каждом доме желанные гости. Их не Мыльников, не райсовет расквартировывал! Как только отшумел на площади митинг в честь освобождения города, старухи, молодые хозяйки, ребятишки потянули бойцов: «Дяденька, к нам…» или: «Сыночек, родненький, живи-ка у нас…»
Нет, никогда — что там за войну, за все довоенные годы! — не слышал город на своих улицах столько смеха и шуток, не видел столько молодых и сильных мужчин.
На другой день распахнули двери парикмахерская и фотография. И у дверей — толпа.
Объявили всем — и жителям и партизанам: можно писать письма в любой пункт за линией фронта. Рты открыли многие: это как же так, фашисты кругом…
А самолёты на что? Ночью затарахтел «кукурузник», скользя над макушками сосен. Выгрузил самое необходимое: патроны, соль, сахар, спички, газеты, забрал мешок писем и полетел через фронт на Большую землю.
Началась в городе настоящая жизнь. Хорошо, правильно началась!
Однако фашисты не забыли показать свои клыки: спустя два дня после того, как их вышибли, на рассвете попытались взять город в кольцо. Не вышло! Чуть сами не попали в окружение, едва унесли ноги.
Оборона была строго продумана. В городе оставалась только часть партизан, большинство несли службу в специально построенных блиндажах, дзотах, в окопах, опоясывавших город и посёлки. Те, кто был на переднем крае, сменялись, и всё новые и новые гости оказывались в домах, и новые очереди вырастали у парикмахерской и фотографии…
Серёга с утра бежит в центр. Вся ребятня; конечно, здесь: интересно же поглазеть на партизан, подержать в руках новенький, пахнущий маслом и порохом автомат, потрогать орден или медаль.
У Серёги рука на перевязи, обмотана старым бабушкиным шарфом. Жаль только, уже почти зажила! Но не хотелось Серёге расставаться с повязкой. Он перематывал бинты наизнанку, просил бабушку завязывать их с другого конца, чтобы казались новыми.
Пройтись с забинтованной рукой среди партизан — это не то, что попросить разрешения за оружие подержаться. Если рука на перевязи, значит, парень побывал в пекле, знает, что такое пуля. С таким и разговор не снисходительный, а на равных.
Конечно, находились и балагуры, как один в мохнатой заячьей шапке.
— Эй, парень! — окликнул он Серёгу. — Ай за раскалённую сковородку схватился?
«Заячья шапка» загоготал, и вокруг все засмеялись.
Не одного Серёгу зацепила война. Вон и дед Поликарп ходит, опираясь на суковатую палку. В последнюю бомбёжку ему бревном ногу помяло. А сколько раненых отвезли в больницу… «Заячья шапка» об этом знает. Да не всё ж горевать!
Серёге и впрямь для дела надо показаться вот так, с перевязанной рукой, Калачёву или Ревку. Тогда без разговоров — автомат в руки. Дескать, сразу видно — парень обстрелянный… Но вот где сыскать их, главных командиров?
Когда фашисты перешли было в наступление, Серёга мельком видел, как проскакал по площади Калачёв и подался куда-то в сторону Буяновки. Завидно Серёге стало: по полушубку крест-накрест новенькая портупея, конь серый, стройный, как струна…
Ревка Серёга перехватил у штаба. Только хотел обратиться, как Василий Самсонович сам спрыгнул к Серёге со штабного крыльца, потрепал по плечу: «Молодец, отчаянный парень!» — и тут же понёсся куда-то бегом.
Встретил Серёга на площади и Фролова. Но не сразу его узнал: кубанка с красной ленточкой, на боку — пистолет. Значит, приняли Фролова в отряд. Только, рассудил Серёга, не стоит к нему со своей просьбой соваться — Фролов ведь и сам у партизан новичок.
Поздоровались они и расстались. Серёга прошёл всего несколько шагов — ушам не поверил: два партизана между собой в разговоре назвали Фролова заместителем Ревка по разведке! До слуха донеслись их слова:
— Это лейтенант Красной Армии Фролов. Настоящий герой. Представь себе, служил будто бы у фашистов полицаем, а на самом деле был нашим разведчиком. Фролов все секретные сведения к нам в лес переправлял. И его друг Романов — тоже. Оба по заданию Калачёва работали в полиции.
Как же Серёга раньше об этом не догадался! Когда Фролов фашистского солдата прикончил, который Сергея арестовал, ясно, что это не случайно вышло. Фролов знал, что Серёга и Колька взяли в кабинете старосты листовки и, конечно, будут их по городу расклеивать. Вот Фролов и решил их охранять, а когда потребовалось, спас Серёгу от неминуемой виселицы.
Переполошился Серёга — опять нужного человека упустил! Прямо заколдованный круг получается: хочет вступить в партизаны, а ничего не выходит…
Знай кто-либо о Серёгиной печали, посоветовал бы: беги на передовую… Бегал уже! Да только кто ж его пропустит на линию обороны? На каждой улице патрули, на всех выходах из города заставы. Можно, конечно, проскользнуть, да ведь на передовой нужно ещё Калачёва или Ревка разыскать…
Решил было Серёга отступиться на время: рано или поздно вспомнят о нём. Но вдруг Мишку Капусткина встретил.
— Чего как шальной несёшься, Кочанок? Опять в какую-нибудь команду зачислен?
— А то! — задиристо глянул на Серёгу Мишка. — В настоящую, партизанскую! Мне сам Ревок задание дал — переписать всех октябрят и пионеров. Хотят их на партизанское снабжение поставить. Вот!
Серёга даже зубами скрипнул. Надо же, он тут без толку мечется, а Кочанок, оказывается, уже в помощниках у Ревка! Крутанулся на каблуках, чтобы из зависти не наскочить на Мишку, — и за угол парикмахерской.
— Сергей, ты куда? Даже досказать не дал! Я же специально за тобой. Ревок приказал тебя отыскать. Он на почте сейчас…
«Если уж меня приказано найти, — выпятил Серёга грудь колесом, — тут не пионерскими делами пахнет. Только вот шарф с бинтом помеха. Скажут: ранен — и прощай автомат. А ну кончать маскарад!»
Он сдёрнул с руки шарф и спрятал его в карман.
Дел у Кольки — только поворачивайся!
С утра от мамы поступают листочки, исписанные её крупным почерком. Это материал в завтрашний номер газеты «Народный мститель»: известия с фронтов, сообщения по стране, политические новости, ну и, конечно, жизнь района, города.
Только сказано обо всём зашифрованно. Например, так: «Бойцы партизанского отряда, которым командует товарищ Р., вчера отразили натиск превосходящих сил противника в районе посёлка Л.».
Коля и все, кто живёт здесь, конечно, знают, что речь идёт о недавнем бое, который провёл отряд Ревка в районе Любезны. Наступали фашисты из-за речки Болвы, но их отбросили снова на тот берег.
Почему названия заменены буквами, каждому понятно. Чтобы фашисты не узнали, что «Народный мститель» печатается в Дедкове. И потом: перечислишь фамилии командиров — и фашистам не трудно подсчитать, сколько всего соединений у партизан.
Вместе с партизанским наборщиком Фёдором Петровичем Краюшиным Коля набирает газету, а потом весь вечер они печатают её на листках из школьных тетрадей — то в линейку, то в клетку, то в две косых.
В типографию приходят и другие ребята: Гришка Захаров, Санька Белый, иногда Капустка прибежит. Но Краюшин доверяет им работу лишь на печатном станке. Тут нужна только сила. А вот набор — здесь руки требуются проворные и… зрячие. Надо работать быстро и точно. Будешь медлить — газета не выйдет в срок. Возьмёшь из кассы не ту букву — появится в газете опечатка!
Все пальцы у Кольки в краске. И лоб, и щёки тоже. Фёдор Петрович подтрунивает:
— Это тебе не стихи писать. Начиркал там всякие слова, а я их набирай. Тут, брат, головой надо работать. — И, взглянув на мечущиеся над ящичками кассы перепачканные тонкие Колины пальцы, добавляет: — Головой и, конечно, руками.
Краюшин весёлый человек, он выглядит молодо, озорно. Лицо у него светлое и глаза светло-голубые, совсем мальчишеские, хотя ему уже двадцать четыре года.
— Помнишь, Коль, — спрашивает он неожиданно, — где мы с тобой этот шрифт откопали? Правда, красивое местечко? Слева роща берёзовая, справа пруд. Так вот я тебе по секрету скажу: кончится война — на этом самом месте, чтобы наша партизанская жизнь не забывалась, такую типографию построим!
Фёдор Петрович и до войны был наборщиком. Уходя с партизанами, взял мешочек шрифта и маленький ручной станок. Это для походов. А станок, на котором они работали сейчас, и шрифт закопал до лучших времён.
— Тебя, Коль, по лету ещё помню, когда ты в редакцию стихи принёс. Не подрос ты за это время. Но мы с тобой и такие, не очень чтобы богатыри, сейчас всем нужны. Кто нас заменит? А война кончится — без поэтов и наборщиков вовсе не обойдёшься!
Коля любит слушать Краюшина. За разговорами незаметно летит время, меньше чувствуешь усталость. А дело у них очень важное: каждый день жители района читают свежую газету.
И ещё приятно Коле оттого, что это он, Колька, бумагу для газеты раздобыл. Когда приволок на санках первую кипу тетрадей, Краюшин на радостях даже обнял его.
Тетради Коля собирал по дворам. Не один, конечно. Позвал Капусткина Мишку, Гришку Захарова, Саньку Белого, объяснил, что к чему, и пошла ватага по улицам. Чистых тетрадей набралось сто тридцать три штуки, да ещё пятьдесят одна недописанная, да обоев метров тридцать.
Обои и остатки тетрадей пошли на боевые листки, на приказы и объявления. Например, открылся колбасный цех, и Калачёв распорядился отпечатать объявление: колбасу будут выдавать по количеству человек в семье. То же и о порядке выдачи хлеба. Пекарня-то уже работает!
— Хорошая начинается жизнь! — улыбается Краюшин.
Но сразу помрачнел Краюшин, когда случайно кинул взгляд в угол, где лежали тетрадочные запасы. Они таяли с каждым днём.
Калачёв говорил, что самолёты скоро забросят бумагу. Но её всё нет и нет. Присылают медикаменты, оружие, патроны. Доставляют с Большой земли продукты, а бумага, видно, ждёт своей очереди.
Но всё равно радостно на душе у Коли. Кажется ему, будто он всю зиму спал и вот теперь только по-настоящему проснулся. Зима была в этом году и метельная, и снежная, и солнечная. Деревья стояли красивые, чисто и празднично наряженные. Но никто не замечал ничего этого, не думалось о природе. Только теперь, весной, всё так остро будоражит, радует: и капель, и густо-синие полосы на снегах, и вкус смоляного, соснового ветра.
— Скоро ручьи побегут, травка пробьётся, — улыбается Краюшин. — Тогда ещё веселее жизнь будет. Бумага кончится — на берёзовой коре такую начнём газету печатать!.. Не веришь? А ещё поэт! Когда-то на берёсте русские люди целые манускрипты писали, или, по-школьному, сочинения.
— Откуда всё это вам, Фёдор Петрович, известно?
— Так моя же профессия — буквы и строчки, строчки и буквы. А всё вместе — это книги, журналы, газеты. Всё вместе — наука!
«Удивительный человек этот Краюшин, — думает Коля. — Кругом война, а он о будущем рассказывает. Наверное, и стихи пишет… Только неудобно об этом спрашивать. Потом когда-нибудь… Да и газету печатать пора».
Колька набрал статью, поставил её в колонку.
— Ну, — подмигнул Краюшин, — ещё одно, но не последнее сказание… Бери оттиски и беги к матери, пусть ошибки проверит и даст Калачёву подписать. А я тем временем чайку вскипячу. Остался у меня тут неприкосновенный запас, несколько кусков сахару… Ох и запируем мы с тобой, Коля, и Гришку с Санькой чайком побалуем!
Коля так бы и пронёсся по улицам из райисполкома до самой типографии, если бы на углу Бежицкой и Людиновской его не окликнул Серёга.
Будто конь на скаку, остановился, повертел головой во все стороны: почудилось, наверное. Нет Серёги. Глянул вверх, а тот на столбе. Косолапо обнял столб ногами, обутыми в металлические «кошки», привязал себя поясом и что-то там, на самом верху, делает.
— Ты чего? Провод решил снять?
Захохотал Серёга:
— Дурья башка, дело делаю! Сейчас радио включать будем.
Только теперь Коля рассмотрел чёрную четырёхгранную трубу, которую прилаживал к столбу Серёга.
— Ух ты! — не то восхищённо, не то растерянно протянул Колька и рванулся с места, чтобы скорее сообщить Краюшину новость.
— Да погоди ты, делопут! — не скрывая усмешки, остановил его Серёга. — Успеешь ещё со своей газетой. Сейчас я слезу, на радиоузел пойдём.
После разговора в больнице друзья не встречались. Просто некогда было. Особенно Кольке. Но, по правде сказать, Серёга чувствовал, что тогда в больнице он немного обидел Коляна, сказав: «Мне не до твоих тетрадочек…» Да разве Колька какой-нибудь пустяковиной занимается?
Останавливаясь каждый день у витрины «Народного мстителя», напечатанного на тетрадочных листках, Серёга с восхищением думал: «Молодец Колян! Нужное это дело!»
Но вот какой упрямый, дурной характер у Серёги! После этих правильных мыслей приходили другие: «Ничего, ничего… Пусть собирают свои тетрадочки. А я такое сделаю — все рты разинут!»
Самому противно становилось от этих мыслей. И только когда прибежал в здание почты, почувствовал, что теперь всё пойдёт своим ходом и не надо будет ни перед кем ершиться.
Правда, поначалу Серёга растерялся, хотел даже обидеться на Ревка: уж не смеётся ли тот над ним?
В комнатке, куда вошёл Серёга, он увидел велосипед и большой радиоприёмник. Вокруг них колдуют Ревок и партизанский радист.
— Проходи, — кивнул Серёге Ревок. — Снимай пальто и подержи-ка динамик, пока я припаяю проводок.
Жало паяльника вонзилось в канифоль, зашипело, и серебристая бусинка олова скатилась на клемму.
— Одной капелькой прихватили. Вот это да! — не скрыл восхищения Сергей. — Не знал, что у вас такие руки…
Василий Самсонович вскинул голову, чтобы убрать со лба нависавшую прядку волос, и озорно подмигнул:
— Про мои руки, говоришь, не знал? А про ноги помнишь?
— Кто ж вашего удара в левый угол ворот не знает?
Играла как-то дедковская сборная против сборной Брянска. Серёга, Зишка — все ребята из школы облепили трибуны и «болели» за своих. Да какое «болели»: конец второго тайма, счёт два — ноль в пользу гостей, а дедковцы играют без капитана. Задержался в командировке Ревок, не поспел к матчу. И вдруг радостно ахнули трибуны: на поле — Василий Ревок! С ходу, один за другим, влетело два мяча в ворота гостей, и оба — в левый верхний! Три пять высадили брянцев. Вот о каких «ногах» вспомнили сейчас.
Серёга не отрывает глаз от Ревка. Какой у них секретарь райкома комсомола — всё умеет!
Когда после техникума назначили Ревка мастером варочного цеха, цех стал держать первенство по заводу. Избрали секретарём райкома — по всей области пошла слава о дедковских оборонных кружках, о художественной самодеятельности, о спортсменах.
И всё потому, что у Василия Самсоновича упорный характер. А вот он, Серёга, взялся как-то мастерить авиамодель с двумя моторчиками, где-то заело, в чём-то не разобрался по схеме — и забросил. Ребята на смех подняли. Только это и заставило Серёгу довести дело до конца…
Открылась дверь, и Журкович с Иваном Фридриховичем внесли какой-то тяжёлый узел. Развернули мешковину — динамо-машина. Ревок тут же подхватил её и приладил рядом с велосипедом, закреплённым на деревянном верстаке.
— Отличную вы идею подали, Иван Фридрихович, крутить динамо с помощью велосипедной передачи, — сказал партизанский радист. — Садись в седло — и поехали!
— Лавры прошу передать по другому адресу, — засмеялся Иван Фридрихович. — Эта идея принадлежит Василию Самсоновичу.
— А вот и нет! — живо отозвался Ревок. — Не мне, а папанинцам. Помните, как они с помощью такого же устройства вырабатывали электроэнергию на Северном полюсе?.. Мы только первыми в военных условиях заставили велосипед работать на радио. Седьмого ноября «концерт» фашистам устроили! Они как угорелые мечутся прямо у нас под окнами. Калачёв волнуется: как бы, говорит, не обнаружили нас! Да разве немцам догадаться, что радиоцентр в доме самого старосты!..
Вот, оказывается, почему радио в домах говорило! Серёга с друзьями, конечно, догадывались, что это партизаны сделали. Но как и откуда велась передача, Сергей узнал только сейчас. Вот бы Серёге тогда вместе с партизанами оказаться!
— Иван Фридрихович, — спросил Журкович, — говорят, вы динамо-машину у немецкого шофёра выменяли на кусок сала?.. Ловко! Они ведь думали, что вы в будущем настоящим коммерсантом станете. Сегодня — продажа швейных машин, завтра — своя мастерская, а потом — чем чёрт не шутит! — и свой заводик. На собственный аршин вас мерили, гады…
Глаза Ивана Фридриховича потемнели.
— Может быть, и так, Никифор Евдокимович… Может быть, из настоящих шкурников они сделали бы и фабрикантов, и баронов-помещиков. Как до революции. Но только советскому народу они другое готовили. Видели на запасных путях товарный эшелон? Фашисты его пригнали в Дедково, чтобы увезти наших людей к себе в Германию. И там не коммерсантами, а рабами сделать!.. Вовремя мы освободили город…
Ревок положил паяльник на стол и выпрямился.
— Послушайте и, пока идёт война, не забывайте слов, которые написала домой в Брянск девушка Оля Романова. — Ревок вытащил из кармана письмо. — «Здравствуйте, родная мама, Таня, Люба, Надя. Нас загнали на два дня в концлагерь в Урицком посёлке возле Брянска, под конвоем, как пленных. Потом 12 дней везли. Хлеба по дороге не давали. Что я взяла с собой, то нам пришлось есть вдвоём с Марусей… По приезде в Германию была устроена торговля нами, и нас брали кому сколько угодно, как рабов. Куда продали Марусю, не знаю. Работаю с 6 часов утра дотемна. Надо мной здесь смеются, а я плачу… В общем, мама, меня продали навечно рабой…»
Ревок поднял глаза от письма:
— Это мы напечатаем листовкой, чтобы все-все люди, которые пока томятся под фашистами, знали правду… А теперь пора, товарищи. Пора радио включать. Журкович, бери-ка Вавилова да покажи ему, как укрепить на столбе репродуктор. Обязательно надо до «Последних известий» успеть…
… Длинная четырёхгранная труба репродуктора висит высоко, так, что люди, останавливаясь, задирают голову. И Колька смотрит вверх — на эту трубу и на Серёгу.
— Ну, пошли? — Сергей соскользнул со столба. — Радиоузел наш посмотришь.
Коля щупает в боковом кармане куртки сложенные вчетверо оттиски «Народного мстителя».
— Не могу сейчас… Мы вместе с Краюшиным придём… после… Честное слово, вот только тираж отпечатаем.
Серёге хочется подойти к Кольке, крепко пожать ему руку и сказать: «Ты настоящий парень, Колян… Тихий с виду. А настоящий…»
Но вместо этого он уже на углу оборачивается:
— Приходи в любое время. А в шесть часов обязательно слушай — на весь город будем транслировать Москву.
Столько событий произошло за последнее время! Одно за другим. Что ни день, то новость.
Коля полез за шкаф, вытащил оттуда рулон выцветших листов, на которых делал выписки из стихов, и сшил себе маленькую тетрадку. Всё равно на этой бумаге, в подтёках и кляксах, даже объявления не напечатаешь. А для дневника и стихов книжка в самый раз.
Первую запись Коля сделал 6 марта:
«Будет торжеств. вечер, посвящённый 8 Марта, и я решил подарить М. книгу.
Ура! С. всё-таки взяли туда, куда он так рвался. И по заслугам! Он уже ушёл на ответств. задание с Н. Е. Ж.
З. сообщила, что к нам в Д. прибыл воен. корреспондент центральной газеты. Обязательно надо его увидеть».
Коля экономил бумагу, потому и писал так кратко. А имена заменял буквами, потому что была война — мало ли кому могут попасть в руки его записи.
Но эти события стоят того, чтобы сообщить о них более подробно.
Итак, сначала о празднике и подарке. Все праздники хороши. Восьмое марта — особенно.
Обычно в этот день ребята приходили в школу подтянутые, торжественные. Девчата — именинницы — прыскали, видя, как они прячут за спиной подарки.
В этот день считалось обязательным срезать дома фиалки, если у кого расцвели, и принести вазон с геранью на учительский стол. И конечно, всем — и девчатам и учительницам — написать поздравления.
Папа и Коля в этот день дарили маме какую-нибудь красивую вещь. В последнее Восьмое марта перед войной преподнесли ей хрустальную вазу.
А гулянья какие бывали Восьмого марта! В школе — торжественный вечер, в городском Доме культуры тоже. Днём катание на лошадях.
Мама очень любила самое начало весны. Бывало, вернётся из школы, сядет с Колей у окна и рассказывает:
— Вон, смотри, птичка. Самая неприметная вроде, а как разголосилась, что твой соловей! Скок-скок… Трель-трель… Это овсянка. И поёт она, вот послушай: «Покинь сани, возьми воз».
— Мам, — тихо спросит Коля, — ты об этом в книгах читала?
— Об этом примета народная говорит. Вот сейчас птицы отведали первой талой воды-снежницы и оживились. Снежница целебна для всего живого. Смотри, герань на подоконнике и та пышнее в рост пошла. А почему? Я её снежницей напоила.
Сколько знает мама примет, связанных с первыми проталинами, первым ручейком, первым пушистым барашком на вербе… И месяцы она называет по-своему. Март — протальник, апрель — снегогон, май — травень…
И нынче март такой, будто никакой войны нет: небо синее и высокое, и на нём, точно паруса сказочных кораблей, пышные белые облака. Зимой никогда не бывает ни таких облаков, ни такого бездонного неба. А будет ли радостным и весёлым, как прежде, Восьмое марта?
Мама сказала, что в Доме культуры будет вечер. Калачёв поручил ей сделать доклад. И не одну уже ночь сидит она с коптилкой, что-то пишет.
Колю осенило: «А что, если набрать красивыми буквами и напечатать праздничное поздравление маме? И лучше в стихах».
Но он тут же отбросил эту мысль. Не имеет права расходовать на личные затеи общественную бумагу. И потом, сейчас все в равном положении — и мама и все-все женщины.
Подарок сам пришёл в руки.
За два дня до праздника в типографию заглянул Антохин. Поздоровался. С любопытством пробежал свежий номер.
— Молодцы, правильно делаете, что каждый день даёте сводку о событиях на фронте: важнее её для наших людей сейчас ничего нет.
Потрогал пальцем набор, сказал, что такова уж привычка хирурга — всё пощупать своими руками. Потом подошёл к Коле, склонившемуся над наборной кассой:
— Тут у меня одна вещица есть… В общем, академическое собрание сочинений Пушкина. — И Семён Михайлович, развернув бумагу, положил перед Колей книгу в красном переплёте с серебристо-синим обрезом.
— Издание Венгерова! — не открывая книги, уверенно заявил Краюшин.
— Как угадали?
— Семён Михайлович, дорогой, я же печатник…
— Понимаю, понимаю, — улыбнулся доктор. — Я спросил потому, что много моих книг, так сказать, без моего на то соизволения ходило до войны по городу. — И, заметив, как дрогнули длинные Колины ресницы, сам смутился. — Нет, нет, Коля, я не про тех, кто брал книги на чердаке. Моя Лариска много раздала. Даст почитать и забудет забрать. А книги надо ценить! Правда, товарищ Краюшин?.. Так я буду рад, Коля, если ты вот этого Пушкина подаришь маме Восьмого марта.
Семён Михайлович надел шапку, поманил Колю к порогу:
— О том, что я чердак помянул, Сергею Вавилову ни слова… Сейчас не это главное… Важно, что́ в человеке в конечном итоге берёт верх — дурное или доброе.
Солнце опустилось за лес, и стало холодно не на шутку. К тому же Серёга два раза оступился в спрятавшийся под сугробом ручей. Валенки залубенели, по всему телу побежал покалывающий холод.
Теперь партизаны лежали в снегу. Ни пробежаться для согрева, ни даже встать нельзя. Метрах в сорока — железная дорога. По полотну каждые полчаса взад-вперёд проходит фашистский патруль. Пройдут не спеша, остановятся, посветят зажигалками, прикуривая сигареты, и снова — шарк-шарк по шпалам…
Журкович приложил рукавицу ко рту и шумно дышит, согревает посиневший нос. Ушанка надвинута на самый лоб — знать, доходит холод до головы, обритой в больнице.
Третий — дядя Егор, приятель Серёгиного отца, свернулся клубочком, притулившись спиной к сосенке, и то ли дремлет, то ли задумался глубоко.
Медленно тянется время. Вон и звёзды высыпали, кругом тихо-тихо. В Дедкове, наверное, люди ложатся спать. И фашисты на станциях, в своих бревенчатых дзотах, наверное, разуваются, потягиваются.
Но должны же идти по железной дороге поезда! Хоть бы один! Огромный, гружённый танками и пушками, с вагонами, набитыми солдатнёй. Эх, сейчас бы один такой составчик!..
Серёга проваливается в дрёму и тут же, ошарашенно глядя по сторонам, привстаёт на колени.
— Не выспался у бабки на печи? — ворчит Журкович. — Слушай! Кажется, идёт…
И в самом деле из-за поворота доносится ритмичное постукивание, будто кто-то стучит о наковальню молотком, обёрнутым тряпкой. Потом тряпка как бы сползает, и уже бьётся, грохочет железо о железо.
Дядя Егор тоже слушает, приложив для верности ладонь к уху. Поезд?..
И вот вырывается, выпятив грудь, как бегун, готовый разорвать финишную ленту, шумный, тяжело дышащий паровоз. Перед ним две платформы. На тот случай, если партизаны подложат обычную мину, которая срабатывает от первой же тяжести, придавившей её. Но у партизан мина с дистанционным взрывателем. Надо пропустить платформы, паровоз и, только когда состав вползёт на заминированный участок, крутануть ручку электрической машинки, и весь эшелон взлетит на воздух.
Серёга обхватил автомат, резко обернулся, чтобы точно рассчитать, сколько метров придётся бежать по подлеску до густого сосняка, где они оставили лыжи.
«Только зажужжит, только взвизгнет адская машинка — рывком в лес!..» — подготавливает себя Серёга.
Он привстал, обхватил автомат.
«Ну, раз-два…» — считает Сергей и, не досчитав до пяти, срывается с места, потому что взвизгивает, жужжит в руках Журковича электрическая машинка. Серёга продирается через ельник и недоуменно оборачивается: взрыва нет!
Он возвращается туда, где остались Журкович и дядя Егор, и в это время, обдавая грохотом и лязгом, уползает в темень последний вагон.
— Что случилось? — спрашивает Серёга.
— Взрыватель электрический отказал, чёрт его дери!..
Как же теперь? Неужели встать — и домой? Наверное, каждый из троих задаёт себе сейчас этот вопрос.
Снова тянется время. Прошёл патруль: вспышка сигареты, сдавленный, спрятанный в воротник шинели смешок…
— Придётся менять запал на ударный, — разводит руками дядя Егор.
— Сам же знаешь, это не то! — сердито говорит Журкович. — Первые пустые платформы взорвутся, а состав будет цел…
Сергей лихорадочно соображает: а если «дёргалку» подвести такую, как они на пасеке приспосабливали, когда думали, как гранату у окна старосты взорвать?..
— А патруль? — возражает Журкович. — Идут они, под ноги поглядывают, тут на снегу шнур…
«Да, не годится… — размышляет Серёга и вдруг решается: — А что, если «дёргалку» подвести в тот момент, когда покажется состав? Патруль уже прошёл, паровоз на всех парах. Рывком — к полотну и кубарем — с насыпи, а?.. Была не была!..»
Серёга суёт в карман катушку проволоки, достаёт из жестяной коробки взрыватель с чекой.
В висках стучит от напряжения. Такой в голове разливается шум, что Серёга не слышит даже стука далёкого пока ещё поезда.
— Опять состав! — с досадой говорит Журкович.
Серёга облизывает губы, спрашивает, боясь выдать тревогу:
— Патруль когда проходил?
— Минут десять, а что? — спрашивает дядя Егор. Серёга встаёт, раздвигает ёлки и…
— Ну, я рванул к «железке»… Попытаюсь, в общем…
Журкович вскакивает, чтобы удержать Сергея, но тот уже скрылся в ельнике.
— Научил на свою голову детонаторы ставить! — ругается Журкович и, обернувшись к дяде Егору, приказывает: — Пошли за ним, охранять будем. Если что случится, отсечём огнём, будем спасать мальчишку!
Коля вошёл в Дом культуры и глазам не поверил: внутри чисто, тепло. Над сценой — плакат, поздравляющий партизанок и всех советских женщин с праздником. А в фойе и зале — уже битком.
Колька стал вертеть шеей, выискивать Зину. Она обещала обязательно быть на вечере и принести патефон с пластинками. Только патефон — это зря! Танцевать Коля не умеет, а Зинка обязательно пригласит его. Когда на Майские праздники собирались у неё всем классом, целый вечер Кольку мучила: то фокстроту, то танго обучала.
Коля выбежал из Дома культуры и столкнулся с Зиной.
— Ну, чего стал? — засмеялась она. — Бери патефон. Я всё-таки дама, и к тому же сегодня наш праздник.
Зинка сбросила в раздевалке пальто и валенки и вышла из-за барьерчика совершенно незнакомой Коле девчонкой — зелёное платье и чёрные туфли так шли к её плотной, красивой фигурке и огненно-золотистым волосам, что Коля на миг оцепенел. Ему вдруг показалось, что это не Зишка, а какая-то сказочная фея!
Зинка сдвинула два стоявших рядом стула, поставила на них патефон и, пока Колька его заводил, выбрала пластинку. На весь дедковский Дом культуры грянуло:
Он пожарник толковый и ярый,
Он ударник такой деловой…
Заулыбались партизаны. Поставили аккуратно за барьером гардероба свои винтовки и автоматы. Неловкие, чуть мешковатые, они принимали руку своих партнёрш и неуверенно двигались в такт музыке.
Коля обхватил правой рукой тонкую талию Зинки. Глядя в её раскрасневшееся лицо, неожиданно спросил:
— Ты не слыхала, корреспондент не обещал быть на вечере?
Зинка первая сказала ему о прилёте корреспондента. Она отправляла с аэродрома на Большую землю раненых и своего отца, тут и увидела корреспондента. Коля пристал к маме: почему не сообщила ему, что из самой Москвы к ним прибыл журналист? Но она была занята подготовкой к вечеру и ответила, что видела журналиста мельком в штабе, а где он сейчас, не знает.
Хорошенькое дело! Специально посылают человека из Москвы, чтобы рассказать о Дедкове, а дедковцы вроде бы и внимания на это не обращают.
К Зине и Коле подошли Ларка Антохина и Капустка.
— Ларочка! — всплеснула руками Зинка. — Да какая же ты стала!
— Без портфеля и книжек не узнать?
— Да я не про то… Как-то ты вытянулась, похудела…
— Ух, да вы ведь не знаете! — вмешался Капустка. — Ларка нашего лётчика спасла. Понимаете, сбили его над лесом, а она его разыскала. И одна ночью побежала в партизанский отряд к отцу. Доктор Антохин прямо в лесу тому лётчику операцию делал…
— Это правда? — выдохнули разом Колька и Зинка.
— Думаете, в очках, так и в лесу заблужусь? — И тут же Лариска призналась: — А вообще страх как трусила! Я ведь змей боюсь…
— Змей? — переспросила Зинка. — Так они же зимой спят.
— Как же я об этом забыла?.. Вот дурёха! А Мишка меня в герои записал! — засмеялась Лариска. — Давайте-ка в зал. Уже все места занимают…
Колина мама вышла на сцену в тёмно-синем строгом костюме, который обычно надевала в школу по торжественным дням. Подошла к трибуне, украшенной еловыми ветками.
— Товарищи! — сказала она. — Сегодня мы с вами отмечаем Международный женский день. Отмечаем в необычной обстановке — в советском городе, находящемся в тылу врага. Празднуем радостно, с полной верой в нашу победу.
И вдруг мамин голос, всегда такой ровный, задрожал. Пересилив волнение, она продолжала:
— Я прочитаю только что принятую по радио сводку: «С шестого февраля по пятое марта войсками Западного фронта захвачены у противника следующие трофеи…»
Мама перечислила боевую технику, отбитую у врага, сообщила, что в результате наступательных боёв Красной Армии фашисты потеряли сорок тысяч человек убитыми и что наши войска освободили двести шестьдесят три населённых пункта, в том числе Сухиничи, Юхнов, Дорогобуж…
Лавина аплодисментов устремилась из зала на сцену, раскатилась по фойе.
Совсем недавно, в День Красной Армии, Дедково ликовало: в районе Старой Руссы окружена и разбита шестнадцатая гитлеровская армия. Это была большая радость. Но освобождение Сухиничей, города, который, считай, совсем рядом, — это радость вдвойне.
Коля вытащил тетрадку, сшитую из синих листков, и стал что-то быстро-быстро в ней писать.
На трибуну уже поднимались один за другим выступающие, и Зина несколько раз, незаметно для соседей, толкнула локтем Кольку: «Оторвись от бумаги, неудобно». Но Коля писал и писал. Только когда на сцену поднялась Дарья Михайловна, бабушка Сергея, он наконец спрятал тетрадку.
Бабушка обвела зал глазами, утёрла их кончиком головного платка и сказала:
— Вот тут выступали наши женщины и говорили, что собрали много тёплых вещей в подарок Красной Армии. Я тоже сдала два полушубка, связала три пары носков. Пусть носят на здоровье наши бойцы и командиры. Только я, как бывшая работница завода, вот что думаю, товарищи женщины и мужчины… У нас с вами всё есть в родном городе. У нас есть Советская власть. А это — самое главное. Давайте соберём деньги, которые имеются у населения, и переправим их через фронт на строительство танковой колонны «Дедковский партизан»…
Все вскочили со своих мест и громко захлопали.
— Правильно сказала Вавилова! — раздались голоса.
— Записывай, Елена Викторовна, решение. Мы поддерживаем.
Калачёв, сидевший в президиуме, заулыбался и согласно кивнул Елене Викторовне. А потом встал и спустился со сцены.
— Спасибо, Дарья Михайловна, за сердечные слова, — сказал он и поцеловал её.
Опять загудел, зашумел хлопками зал, и долго никто не замечал поднятую Колину руку. Когда постепенно аплодисменты смолкли, Калачёв, уже поднявшийся на сцену, спросил:
— Матрёнин, ты просишь слова?
Колька зажмурился от сотен глаз, которые устремились на него, и быстро пошёл на сцену.
Зал затих. И в этой плотной тишине Коля услышал свой голос, сначала как бы спотыкавшийся, потом ставший увереннее и ровнее:
Враги бегут, поспешно оставляя
Оружье, склады, воинскую честь.
Мы, партизаны брянские, считаем,
Что в тех победах наша доля есть.
Похожие строчки кое-кто читал в листовках. Многие переглянулись. Коля, слегка согнув руку в локте и чуть покачивая ею в такт стихотворному ритму, продолжал:
Когда в лесу советский автоматчик
Бьёт что есть силы гневно по врагам,
Запомни, друг, что это всё в придачу
К разбитым танкам, поездам, полкам…
Он мог декламировать ещё и ещё — в тетрадке у него было много стихов. Но вдруг открылась дверь, и в неё тихо, на цыпочках, прокрался Серёга и сел. Коля кубарем скатился со сцены и, схватив Зинку за руку, потащил за собой.
— Живой! — бросилась к Серёге Зина.
Рядом с ним она увидела Журковича.
— Ну что? Рассказывайте! — потребовала она.
Серёга не успел открыть рта, как Журкович встал и, подтолкнув вперёд Серёгу, вышел с ним на середину зала.
— Дорогие товарищи женщины… Товарищи! — Он заулыбался. — В общем, примите к празднику подарок. На перегоне Батагово — Антоновка в воздух взлетел эшелон с живой силой и техникой фашистов.
— Вот это действительно, ребята, в придачу! В придачу к победам Красной Армии! — крикнула Зина.
И тут она увидела высокого человека в бежевом свитере.
— Колян, ты спрашивал о корреспонденте? Гляди, вот он.
Корреспондент подошёл к ним и сказал так, будто знал их целую вечность:
— А вот вас-то мне и надо…
— Всех нас? — неуверенно переспросил Коля. — Вот про него напишите, про Вавилова. Это он и эшелон взрывал, и, когда город освобождали, пленных спас. Не успел я сегодня прочитать про него стихи…
Колян поспешно раскрыл свою синюю тетрадочку и начал:
И вот, когда, казалось, подытожен
Был каждый штрих в движении бойца, —
Презрев опасность, поднялся Серёжа
Навстречу яростной волне свинца:
«Вперёд, товарищи, Отчизна с нами!» —
И сквозь свинцовый дождь рванул вперёд.
Его пример, как богатырь руками,
Поднял с земли бойцов…
— Колян, — Зинка прикрыла ладошкой рот, чтобы не рассмеяться, — ну и выдумщик ты! Тогда, у эмтээсовского гаража, Серёга не кричал: «Вперёд, товарищи!» — он упал, а тут партизаны как раз и подоспели.
— Ну и что? — не сдался Коля. — Это же гипербола. Понимаешь, некоторое, если хочешь, преувеличение. В стихах допустимо преувеличение, товарищ корреспондент?
— В данном случае допустимо, — подтвердил корреспондент и засмеялся. — Вот что, ребята, зовите меня Михаилом Алексеевичем.
В фойе кто-то завёл патефон, и Эдит Утёсова опять запела о своём пожарнике.
— Ой, мальчики, они же не знают, где другие пластинки! Михаил Алексеевич, можно, я покажу?
Серёга хлопнул Кольку по плечу:
— Рванули и мы к музыке. Можно?
— Сегодня всё можно. Танцы до упаду! — сказал Михаил Алексеевич.
Днём дороги раскисали. Снежное месиво хлюпало под копытами лошадей. Но партизаны передвигались от деревни к деревне, от посёлка к посёлку — собирали деньги на строительство танков.
Мишка Капусткин командовал целым отрядом ребятни, который назывался пионерской бригадой имени Красной Армии. Помощником у Капусткина — Лариска Антохина.
После того как Мишка по поручению Ревка разузнал, в каких семьях есть младшие школьники, отряд получил новое задание: помочь престарелым и одиноким, тем, у кого отец или муж погибли в боях.
Каждое утро двое или трое ребят появлялись во дворах домов, и закипала работа: пилили и кололи дрова, носили воду, стирали.
Капустка словно светился изнутри. Колобком катался от дома к дому.
Он чувствовал себя главным, хотя руководила пионерами Зина, бывший председатель совета пионерского лагеря.
С огромным рвением взялись пионеры за сбор денег на танковую колонну. Вместе с бабушкой Вавиловой и Зиной они обходили дома́, аккуратно, по нескольку раз пересчитывали деньги, заносили в ведомость сумму и выдавали расписки.
Все в городе знали: идут ребята с портфелями, холщовыми сумками — не в школу спешат, пока ещё школы не работают, а несут они деньги. Несут в райсовет, к Елене Викторовне Матрёниной. Сколько уже набралось плотных, тугих пачек! Там были десятки и трёшки, облигации займов…
Поступали сбережения и из окрестных посёлков и деревень. Особенно много собрали жители Любезны — самого большого после Дедкова населённого пункта в районе. За ними-то и поехала Елена Викторовна.
Её не было весь день. А когда к ночи вернулась ни с чем, привезла весть — фашистский батальон перешёл реку Болву и ворвался на окраину Любезны.
Снять часть партизанских отрядов с круговой обороны города, чтобы помочь любезненскому отряду, Калачёв не решился. А вдруг наступление на Любезну военная хитрость? Бросишься туда, а в спину — ещё более сильный удар. Следовало хорошенько всё продумать и только после этого что-либо предпринимать.
Но собранные в Любезне деньги надо было спасать немедленно. Елена Викторовна только успела узнать, что жители посёлка и окрестных деревень собрали полмиллиона рублей, если не больше, и хранятся они у местной жительницы Лукерьи Ильиничны. Но как их вызволить?
У Ивана Фридриховича родился смелый план, но он не высказал его сразу. Решил: «Утро вечера мудренее». А утром…
Зина всю ночь дежурила в больнице, а утром за ней пришёл посыльный. В кабинете Калачёва она оказалась среди давно знакомых людей.
За столом Калачёв. Рядом в кресле Иван Фридрихович, Василий Самсонович Ревок расхаживает из угла в угол.
— Как живём-можем? — встал ей навстречу Калачёв и пожал руку. — Об отце справлялись по радио: довезли его до Нижнего Тагила, определили в госпиталь. Так что, думаю, всё будет в лучшем виде… А сама-то ты как? Слышал я, пионерией командуешь, а по медицинской части — правая рука Антохина… Не устаёшь?
— Да вроде ничего, — ответила она и подумала: «Зачем это я им понадобилась?»
— Говоркова, — подошёл к ней Ревок, — помнишь, как ты была «дочкой» товарища Калачёва? А теперь хорошо бы тебе стать «внучкой» Ивана Фридриховича.
Зина слушала, напряжённо глядя на Ревка. Какие у него ресницы длинные, и красивые губы, и тонкий, с лёгкой горбинкой нос… Недаром все девчата из её класса были влюблены в Василия Самсоновича.
Сейчас Зина чувствовала, что задание ей собираются дать серьёзное, и потому ответила так, чтобы показать: ко всему готова. В общем, весело ответила:
— Готова быть внучкой Ивана Фридриховича и вашей племянницей! Так я вас поняла?
Ревок рассмеялся:
— Я же вам говорил…
— В общем, Зинаида, — или как тебя ребята зовут? Зишкой? — сказал Калачёв — дело такое: надо в Любезне деньги выручать. Хранятся они у твоей тёти — Лукерьи Ильиничны. Отдать их она может только хорошо известному ей человеку. Так что есть один путь — объявится в Любезне староста с внучкой, а на месте разберётесь, как действовать. Мы понимаем, что дело: очень опасное. Давать приказания тебе я не имею права. Хотя сам убедился: ты — храбрая, рассудительная. И товарищ Ревок, и Иван Фридрихович — сама видишь — такого же мнения. Подумай хорошенько… Ну, тогда в путь, дочка!
Фашисты!..
Как только вспомнишь о них, мурашки бегут по коже.
Совсем недавно Зина веселилась в Доме культуры на праздничном вечере, а теперь стоит потупившись. Засунула руки в карманы старого пальто и крепко сжала пальцы.
Солдаты проверяют документы. У Ивана Фридриховича — удостоверение с фотографией, выданное ещё фашистами и подтверждающее, что он бургомистр города Дедкова. Иван Фридрихович протягивает солдату бумагу, на которой по-немецки обозначено, что Гертруда Готман — его внучка.
— Бюргермайстер?.. Дедкофф? — переспрашивает солдат.
— Яволь, — отвечает Иван Фридрихович.
— Дойч? — спрашивает другой солдат. Фамилия немецкая — значит, немец?
— Яволь, — снова кивает Иван Фридрихович. Естественно, мол, господа, так точно, господа…
Пронесло!
Как жарко вдруг стало Зине. Распахнула пальто, зашагала быстрее. Но подумала: радоваться ещё рано. И снова понурилась.
— Зинаида, — услышала за спиной спокойный голос Ивана Фридриховича, — иди рядом с любимым дедушкой.
«Крепкие нервы у Ивана Фридриховича», — подумала Зина.
И тут же её мысли переключились на Ревка. Как он там, один?
Василий Самсонович провёл по оврагу Ивана Фридриховича и Зину, через передний край партизанской обороны, и вывел на дорогу, которая соединяла Любезну и Лободище. Теперь «староста» и «внучка» могли утверждать, что, пока в городе были партизаны, они скрывались в деревнях вокруг Лободищ. Прослышав, что Любезна снова в руках германских войск, они направились сюда.
Ревок знал, где дом Лукерьи Ильиничны. Договорились, что он будет ожидать Ивана Фридриховича и Зину неподалёку, в овраге. Этим оврагом можно уйти из Любезны, миновав часовых.
В Любезне их снова остановил патруль. Проверив документы, солдаты показали на двухэтажное здание школы, где размещалась комендатура и куда им непременно надо было зайти, чтобы представиться коменданту.
Зина заметила, что Иван Фридрихович впервые заколебался. Он остановился, вздохнул и, вынув из бокового кармана своей «тройки» чистый носовой платок, неторопливо, аккуратно протёр пенсне.
Он размышлял, идти ли им вместе в комендатуру, или идти ему одному, а Зинаиду отправить в разведку.
Он сказал об этом Зине, и они решили: Зина пойдёт в разведку. Солдаты вряд ли её остановят — мало ли девчат ходит по посёлку!
Поход в комендатуру завершился вполне благополучно, и Зина, увидев приближающегося Ивана Фридриховича, с неподдельной радостью, как и положено внучке, бросилась ему на шею.
— Остановимся вот в этом доме, — показал Иван Фридрихович на двор Лукерьи Ильиничны. — Герр комендант оказался любезным офицером и даже отрядил со мной в провожатые солдата.
Лукерья Ильинична обняла и расцеловала Зину.
— Рассказывай, как папа, как ты? А это кто с тобой?
Лукерья Ильинична, не спуская глаз с Ивана Фридриховича, присела на скамейку.
Таиться больше было нельзя — хозяйка узнала Готмана.
— Лукерья Ильинична, — начал он, — вы, вижу, знаете меня. Я был старостой в Дедкове. Поэтому-то меня и провожал солдат… Только скажу вам честно, старостой я был не по своей воле, по поручению командования наших партизанских отрядов. А сейчас оно послало меня к вам, за деньгами, которые собраны для Красной Армии. Мы их переправим в Дедково…
— Так… — произнесла тётя Луша и пристально посмотрела Зине в лицо.
«Неужели Зина могла согласиться на провокацию? — испуганно подумала тётя Луша. — Нет, не ожидала я этого от племянницы, не ожидала… Кто же её на родную тётку натравил?»
И вслух твёрдо сказала:
— Нет у меня никаких денег!..
Зина растерянно глянула на Ивана Фридриховича.
— Тётя Луша! Родненькая! Да как вы можете мне не верить? Разве я могу продаться врагам? Взгляните мне в глаза, ну взгляните…
Но тётя Луша опустила голову и заплакала.
В такой переплёт Лукерья Ильинична ещё никогда не попадала: вдруг своими руками отдаст деньги врагам, выдаст с головой себя и погубит всё дело? Нет, такому не бывать!..
В тишине громко тикали ходики да пиликали за стеной сверчки… Но вдруг где-то за огородами стрекотнуло резко и коротко, словно кто-то отдирал от забора доску с гвоздями. А потом ещё и ещё, уже ближе, зачастила стрельба. И в тот же миг под самыми окнами дома, размётывая грязный снег, промчалось несколько мотоциклов.
Зина тревожно глянула на Ивана Фридриховича, на тётю Лушу.
Снова застрекотали автоматы, а потом звонко хлопнул тугой взрыв.
«Ревок! — промелькнула догадка. — Обнаружили его, сволочи!»
И когда с рёвом остановились у дома мотоциклы, затопали на крыльце, требовательно загрохотали кулаками в дверь, сомнений уже не было — что-то стряслось с Василием Самсоновичем…
Иван Фридрихович кивком указал Зине на другую комнату, вход в которую закрывала занавеска, и спокойно сказал Лукерье Ильиничне:
— Откройте. Наверно, какое-то недоразумение.
В дом ворвались четверо: двое в форме фельджандармерии с серпообразными бляхами на груди, стройный, молодой офицер и человек, одетый в грязный короткий бушлат.
Иван Фридрихович встал и сказал по-русски:
— Милости просим.
Офицер нетерпеливо перевёл взгляд с Ивана Фридриховича на человека в бушлате.
— Он! Он самый, герр офицер. Я же его тыщу раз вот так близко видел…
В щёлочку Зина видела Подсадилу — отъявленного пьянчугу, которого знало всё Дедково. Это был мерзкий человечишка, недаром дали ему такое прозвище.
Он был в числе предателей, которые подали Ивану Фридриховичу заявления о зачислении их в дедковскую полицию. Когда партизаны освободили город, всех этих выродков арестовали. Как же недоглядели за этим оборотнем?
Сейчас всё зависело от того, что знал этот негодяй об Иване Фридриховиче и почему он привёл фашистов в дом Лукерьи Ильиничны?
Офицер щёлкнул пальцами, и жандармы поспешно скрылись за дверью.
— Всем смойтрейт! — ещё раз щёлкнув пальцами, приказал офицер.
Жандармы втащили тело Ревка.
Лукерья Ильинична пошатнулась. Зина всё видела в щёлочку занавески и даже задержала дыхание, чтобы не вскрикнуть, не выдать себя.
— Кто? Кто он?.. Кто знайт бандит? — Офицер в упор смотрел на Ивана Фридриховича.
— Простите, тут какое-то недоразумение, — сказал Иван Фридрихович по-русски, видимо, чтобы понял Подсадила. Потом он перешёл на немецкий язык.
Иван Фридрихович вынул платок и бумагу, выданную Черепом — Клюге, протёр пенсне и, положив платок на стол, протянул своё удостоверение офицеру.
— Липа это, герр лейтенант! — рванулся к офицеру Подсадила. — Это партизан! Я сам видел его в партизанском штабе вместе с вот этим комсомольским секретарём!.. — Злобно крикнул Ивану Фридриховичу: — Думал меня чекистам отдать, да сам же со своим комсомольским коммунистом и попался! Десятерых уложил твой коммунист, а сам живым не дался. Но ничего, они его и мёртвого вместе с тобой вздёрнут на виселицу!
Офицер заложил руки в лайковых перчатках за спину.
— Значит, этот человек вы никто не знайт? — показал он на Ревка. — Тогда другие будут знайт. А фас будет вешайт.
И офицер приказал Ивану Фридриховичу следовать за жандармами.
— Господи! — всплеснула руками Лукерья Ильинична, когда все вышли из комнаты. — Мой младшенький, Федя, был его дружок. Ревок, значит, в Дедкове по комсомолу, а мой здесь, в Любезне… У нас часто бывал. И вот как свиделись с тобой, родненький, в последний раз…
Лукерья Ильинична заплакала и обняла Зину.
— Как же я-то могла о тебе плохое подумать?
Зина тоже заплакала. Но тут же вскочила и взяла со стола платок Ивана Фридриховича. Из платка выпал бланк, заполненный на Гертруду Готман. Она схватила бумажку и подумала: «Это Иван Фридрихович нарочно оставил. Он меня спас. Теперь я одна могу довести дело до конца».
К дому снова направились солдаты.
— Раус! Выходи! — крикнул один из них, стукнув в окно.
— Сиди, не выглядывай! — приказала Зине Лукерья Ильинична, закутываясь в платок. — Если что, мешок с деньгами в погребе.
Зина шмыгнула в соседнюю комнату. Она выглянула из-за шторы на улицу. На дороге стояли сани.
К саням подогнали старуху с двумя детишками лет восьми и десяти. Она посмотрела туда, куда ей показывал офицер, и отрицательно мотнула головой. Потом ей указали на Ивана Фридриховича, который стоял рядом с санями. И опять тот же жест. Подвели ещё двоих — мужчину и женщину. И те, постояв у саней, пожали плечами.
«Ревка и Ивана Фридриховича хотят опознать! — догадалась Зина. — Чтобы кто-то ещё подтвердил донос Подсадилы, что Ревок и Иван Фридрихович — заодно. Неужели кто-нибудь струсит и выдаст? Их ведь все в районе знают».
«Люди подходили, но ни один не признал убитого. Это было молчаливое прощание с комсомольским вожаком, коммунистом и партизаном. И никто не выдал Ивана Фридриховича, стоявшего без шапки, со связанными руками.
Зина привстала на цыпочки, осторожно приоткрыла форточку, и сразу в комнату ворвался резкий крик офицера:
— Спрашивайт ещё раз: кто знайт партизана и кто знайт этот старик?
Толпа замерла.
— Кто тебя посылайт? — крикнул офицер Ивану Фридриховичу.
Иван Фридрихович стоял прямо, лицо его было сурово и неподвижно. Только лёгкая седая прядка волос колыхалась от порывов ветра.
— Считайт три!.. — взвизгнул офицер. — Кто тебя посылайт Любезна?.. Раз!
Офицер раздражённо хлестнул перчаткой по своим сапогам, потом ещё и ещё раз.
— Вешайт! — закричал офицер. — Именем германской армии — вешайт!
На Ивана Фридриховича сзади навалились жандармы, и в это время он что-то сказал по-немецки.
— Люди русские, советские люди! — обратился ко всем Иван Фридрихович. — Наверное, многие из вас знают меня. Да, я немец. Но я сказал сейчас фашисту: я советский человек, а они палачи и фашисты. Так бейте же их, люди!..
И снова сказал что-то по-немецки. Офицер выхватил пистолет.
Зина отпрянула от окна и услышала два — один за другим — выстрела.
Опрометью бросилась она в подвал и выволокла мешок. Накинула пальто, платок и выскочила во двор.
«Сейчас, только сейчас! — сказала она себе. — Там, на площади, наверное, все солдаты, которые есть в посёлке. Пока они разберутся, я уже буду за оврагом. Только скорее, скорее!..»
Сколько она ползла с тяжёлым мешком, Зина не помнит. Давно уже стемнело, холод прожигал насквозь. Пальто и мешок намокли, были покрыты грязью. Но особенно жгло руки, изрезанные колючими комьями снега. Зина выбилась из сил. И вдруг услышала голос Серёжи:
— Зишь, вставай! Это я… Это мы…
Открыла глаза и увидела над собой Серёгу и Калачёва.
— Одна? — спросил Калачёв, прижимая закоченевшую Зинаиду к своей груди.
Зина, уткнувшись в тёплый мех калачёвского полушубка, громко зарыдала…