В средние века цель играющих состояла не в том, чтобы заматовать короля противника, а в том, чтобы уничтожить все его фигуры.
Вторник, 22 октября
ТЕРЕЗИН. БЕЛЬЗЕК. ОСВЕНЦИМ. ГЛИВИЦЕ. МАЙДАНЕК. СОБИ-БОР. БЕРГЕН-БЕЛЬЦЕН. ИЗБИЦА, ФЛОССЕНБУРГ. ГРОСРОЗЕН. ОРАНИЕНБУРГ. ТРЕБЛИНКА. ЛОДЗЬ. ЛЮБЛИН. ДАХАУ. БУХЕН-ВАЛЬД. НЕЙЕНГАММЕ. РАВЕНСБРЮК. ЗАКСЕНХАУЗЕН. НОРДХА-УЗЕН. ДОРА. МАУТХАУЗЕН. ШТРАССХОФ. ЛАНДСБЕРГ. ПЛАШОФ. ОРДРУС. ГЕРЦОГЕНБУХ. ВЕСТЕРБОРК.
Синагога Пинкас представляла собой небольшое серое каменное здание пятнадцатого века, внутреннее убранство в стиле ренессансной готики было лишено каких-либо украшений, если не считать каллиграфических надписей.
Стены маленькой синагоги посерели от многочисленных надписей. Прижавшись друг к другу, словно сами жертвы, там теснились названия концлагерей и имена замученных. Серая стена простиралась в бесконечность, строки имен были столь же молчаливы, как нюрнбергский митинг.
Человек, на встречу с которым я пришел, стучал по стене на уровне плеча. Под его изуродованными подушечками пальцев я прочитал фамилию Брум. Имя это то появлялось, то снова скрывалось под его рукой.
— Лучшая книга — это сам мир, — сказал Йозеф Пулемет, — так написано в Талмуде. — Рука его совершила странное вращение. Он посмотрел на нее, как фокусник, явно гордясь тем, что, открыв кулак, он обнаружил пальцы. На стену он тоже глядел так, будто она только что появилась из его рукава.
— Я знаю, что вы сейчас скажете, — сказал Йозеф Пулемет. Голос его звучал до неприличия громко.
— Что? — спросил я.
— Что вы т-т-только сейчас поняли. — Я видел, как дрожит кончик его языка. — Все так говорят; поверьте мне, это звучит глупо.
— Неужели все так говорят?
— Один человек так сказал: «Я понял Лютера только после того, как увидел собор Святого Петра, а Гитлера я понял только здесь».
— Понимать, — сказал я, — слово сложное.
— Это верно, — подтвердил Йозеф Пулемет. Неожиданно он стал двигаться с проворностью форели, на которую упал луч солнца. — Что здесь понимать? Вы пишете цифру шесть, ставите за ней шесть нулей и называете это «уничтоженными евреями». Написав шесть нулей после цифры семь, вы называете это «потерями гражданского населения в России». Меняя первую цифру на три, вы получаете символ уничтоженных русских пленных. На пять — трупы поляков. Понимаете? Это же элементарная арифметика. Вам надо просто назвать цифру, символизирующую число миллионов. — Я молчал. — Так вас Брум интересует? — неожиданно спросил он. Сняв свою широкополую шляпу, он уставился на ее ленту так, словно там было написано какое-то тайное послание.
— Брум, — сказал я. — Да. Поль Луи Брум.
— Ах, да, — откликнулся мужчина, — Поль Луи Брум. — Он выделил голосом имена. — Таково его официальное имя. — Он едва заметно улыбнулся, потом наклонил голову и качнул ею вбок, словно боялся, что я его ударю. — Брум, — повторил он, потом потер подбородок и поднял вверх глаза в глубоком раздумье. — И вчера вы встречались со Счастливчиком Яном.
— Меня к нему Харви возил, — сказал я.
— Да, да, да, — подтвердил он, продолжая чесать свой подбородок. — Мой брат — старый человек. — Здесь он прервал чесание подбородка, чтобы покрутить указательным пальцем у виска. — Подобное случается со всеми стариками.
— У него очень ясный ум, — сказал я.
— Я не с-с-собирался его обижать. — Он снова наклонил голову. Я понял, что этим движением он как-то борется с заиканием.
— Вы знали Брума? — спросил я.
— Его все знали, — ответил мужчина. — Таких людей все знают, но никто не любит.
— Что вы хотите сказать? Каких «таких»?
— Очень богатых. Вы разве не знаете, что он был очень б-б-богатый?
— А какая разница — бедный или богатый? — спросил я.
Старик наклонился ко мне.
— Разница между несчастным бедным и несчастным богатым в том, что несчастный богатый может еще изменить свою судьбу. — Он неожиданно хихикнул. Прошаркав по холодному полу чуть в сторону, он снова заговорил, своды разнесли эхо его голоса по всем закоулкам. —Когда гестапо потребовалась штаб-к-к-квартира в Праге, они выбрали дом Пецшека — это банк, — подвалы и хранилища банка они приспособлены под пыточные камеры. Символическое помещение для фашистских пыток, а? Хранилище капиталистического богатства? — Он отошел еще дальше, грозя пальцем.
Я понял, почему его прозвали Йозеф Пулемет — из-за заикания.
— Но почему его не любили в лагере? — спросил я, пытаясь вернуть беседу в нужное мне русло.
— Его не все не любили. Н-н-немцы очень даже любили. Они любили его почти так же, как его деньги. Почти как его деньги, — повторил он. — Видите ли, немцы за деньги оказывали услуги.
— Какие услуги?
— Какие угодно, — сказал Пулемет. — Например, офицер-медик продавал за деньги самые разные штучки. За к-к-крупную сумму вас могли вылечить.
Я кивнул.
— Вылечить, — повторил старик. — Вы понимаете, что я имею в виду?
— Да, — сказал я, — они могли мучить невиновных и отпустить на свободу виновных.
— Виновных, — откликнулся старик. — Странные слова вы употребляете.
— Кто убил Брума? — спросил я, решив прервать риторику старика.
— Международное равнодушие.
— Кто лично убил его?
— Невилл Чемберлен, — ответил старик.
— Послушайте, кто задушил его? — Мне хотелось отвлечь его от философических парадоксов.
— Ах, кто задушил? — Он надел на голову шляпу, будто судья перед вынесением смертного приговора. — Кто послужил орудием смерти?
— Да.
— Охранник, — сказал старик.
— Офицер?
Йозеф снял шляпу и вытер внутренний кожаный обод носовым платком.
— Это был офицер-медик? — подсказал я.
— Разве мой брат не сказал вам? Он знал.
— Я вас спрашиваю.
Старик водрузил шляпу на прежнее место.
— Landser[43] по имени Валкан. Мальчишка. Не плохой и не хороший.
Он вышел через дверь на яркий солнечный свет. Белые могильные камни тонули в зеленой траве. Я вышел следом.
— Вы знали солдата по фамилии Валкан?
Он быстро повернулся ко мне.
— Не больше, чем вас. Вы что, думаете, Треблинка — это что-то вроде клуба консервативной партии? — Он пошел дальше. На солнце кожа его казалась желтовато-восковой.
— Постарайтесь вспомнить, — сказал я. — Это важно.
— Это меняет дело, — сказал старик и потер подбородок. — Раз важно, я должен вспомнить. — Он жевал каждый слог и помещал получившееся слово на кончик языка, избегая исказить гласную или же потерять хоть какой-нибудь оттенок. — А я занимаю вас такими мелочами, как удушение в газовых камерах полумиллиона человек. Он посмотрел на меня откровенно издевательски и пошел на улицу.
— Заключенный Брум, — сказал я. — Что он сделал?
— Сделал? А что я сделал? Чтобы попасть в концлагерь, достаточно быть просто евреем. — Он открыл воротца кладбища, ржавые петли заскрипели.
— Он был замешан в убийстве? — спросил я.
— А разве мы все не были замешаны?
— А может, он был коммунистом?
Старик остановился в воротах.
— Коммунистом? — переспросил он. — В концлагере люди иногда признавались в убийстве, многие сознавались, что были шпионами. Заключенный мог даже признать — на очень короткое время, — что он еврей. Но коммунистом — нет. Этого слова никто никогда не произносил. — Он вышел за ворота на улицу и направился к старой синагоге.
Я шел рядом.
— Может, в ваших руках последняя возможность наказать виновного... — умолял я, — ...предателя.
Старик вцепился в слово «предатель».
— Что это значит? Еще одно из ваших словечек? Как назвать человека, который бросил кусок хлеба из своего дневного рациона в детскую зону, если он немецкий солдат и нарушил приказ, запрещающий делать такие вещи?
Я молчал.
— Как назвать человека, который отдавал свой хлеб только за деньги?
— Как назвать еврея, который работал на немцев? — вставил я.
— Так же, как француза, работавшего на американцев, — задиристо ответил старик. — П-п-посмотрите вон на те часы.
Я посмотрел на Старанову синагогу, туда, где на солнце золотились старые часы с еврейскими цифрами.
— Там было гетто, — сказал Йозеф, резко взмахнув рукой. — Когда я был мальчишкой, я каждый день смотрел на эти часы. И только в восемнадцать лет я выяснил, что они не похожи на все остальные часы в мире.
Из-за угла выехал громадный блестящий туристский автобус, сверкающий, как стеклянная брошка. Звучный, усиленный радиосистемой голос говорил:
— ...богатство скульптурных предтеч высокой готики. Это самый старый из сохранившихся еврейских молельных домов в Европе.
— Эти часы идут назад, — сказал Йозеф, — против часовой стрелки.
Из автобуса выходили серьезные туристы, перепоясанные ремешками кино— и фотокамер.
— Часы идут верно, но каждые сутки они отсчитывают один день в обратном направлении. — Он постучал по моей руке. — Именно это нами и произойдет, если мы все время будем только вспоминать Валканов, Брумов и Моров, вместо того чтобы двигаться вперед к миру, в котором такие люди просто не будут рождаться.
— Да, — согласился я.
Йозеф Пулемет с любопытством взглянул на меня, пытаясь определить, действительно ли я понял его. Он сказал:
— Мы должны жить в соответствии с нашими личными решениями и верованиями, так меня учили. Когда я в свое время предстану перед моим Богом, он спросит меня не о том, почему я не вел жизнь Моисея, а почему я не сумел быть Йозефом Пулеметом.
Йозеф Пулемет прошел мимо высыпавших из автобуса туристов, он двигался, как механическая игрушка. Американец из отеля кричал своей жене:
— Быстро, Жани, неси кинокамеру. Смотри, какой прекрасный кадр, вон тот старик под часами.