ЗАПИСНЫЕ КНИЖКИ, АФОРИЗМЫ

Я вовсе не собираюсь рассказывать анекдоты. В старости тебя сопровождает не шумящая листва, а только тени отшумевшей листвы. И воспоминание, кажущееся на первый взгляд пустяком, влечет за собой бесчисленные ассоциации. Бывает в жизни такое состояние, когда пятно заменяет картину. У меня сейчас такое состояние. Поэтому, не обладая усидчивостью, чтобы написать роман, достойный внимания всех слоев общества, я буду, как бабочка, летать с воспоминания на воспоминание. Может быть, и моя пыльца оплодотворит нашу общую ниву.


Мальчик бегал в Английском саду. Этот Английский сад находился на Украине, в городе Екатеринославе. Время действия —1913 год.

Мальчик катил большое деревянное колесо. Он был очень счастлив. В течение нескольких недель он собирал десять копеек. Билет в Английский сад стоил десять копеек.

Этот мальчик еще не подозревал, что он когда-нибудь станет старым человеком и напишет «Повзрослевшие сказки» и что то обстоятельство, что вход в Английский сад на Украине стоит один гривенник, послужит ему темой для одной из сказок.

Старый англичанин в клоунском наряде, задыхаясь, бежал впереди детей. Он тоже катил колесо. Потом, много-много лет спустя, я видел, как постаревшая жена горного лыжника старалась идти вровень с мужем. Она не хотела, чтобы он ее видел побледневшей, она не хотела, чтобы он ушел к другой. Какой же бледной она была! А муж ничего не замечал.

Вот так же и я тогда не заметил, каким бледным был бегающий по Украине клоун, родившийся на одном из британских островов.

Само собой разумеется, что мальчиком, катившим впереди себя большое деревянное колесо, был я.


Машины портятся, а человек тем более. Начинается лаборатория — насколько я изменил своей детской мечте. Вспоминаю Кайдаки — железнодорожный район в городе Екатеринославе. Я вспоминаю ее огромные голубые глаза. В старости есть своя прелесть — она из отдельной тарелки может сделать целый сервиз. И вот девушка, имени которой я так и не запомнил, проходит по всей моей жизни. И так как ее глаза были необыкновенно голубыми, вся моя жизнь кажется мне необыкновенно голубой. У них — и у девушки и у жизни — была неудачная любовь.


Воспоминание цепляется за воспоминание, и, боюсь, эта цепная реакция помешает строгости и стройности моего рассказа. Но это не страшно. Беседа всегда лучше доклада.

Это было в двадцать шестом году. МАПП, РАПП — давно пройденный этап (простите за невольную рифму)… «ЛЕФ» дрался с «НА ПОСТУ», Маяковский с переменным успехом боролся с Авербахом; Луначарский, безмерно любивший литературу и искусство, старался быть арбитром, но редко что у него получалось — бизоны не поддавались дрессировке.

В двадцать третьем году три молодых поэта — Михаил Голодный, Александр Ясный и я, — приехав с Украины, сразу попали в такую обстановку. Советская литература тогда еще только начиналась, и мы были нарасхват — когда нет золота, хватаешься за бронзу.

Мы прямо с вокзала, не успев помыться, нырнули в РАПП. Поплавали, и нам показалось, что вода больше горькая, чем соленая. А в такой воде киты не плавают.


Отец очень хорошего поэта Михаила Голодного долгое время был убежден, что все передается по наследственности. Сын его популярный поэт. Несомненно, это по наследственности. Проклятый царизм помешал старику выявить себя в полной мере. Три дня этот старик искал рифму на слово «канарейка». Потом торжествующе приходит к сыну и объявляет: «Нашел рифму на «канарейка». — «Какую же?» — «Соловейка».


Маяковский и Алтаузен как-то столкнулись на лестнице.

«Что это вы несете, Джек?»

«Да вот купил Иннокентия Анненского и Каролину Павлову».

«Начитаетесь вы этих Иннокентиев и Каролин, до чего же вам скучно жить станет».


Помнится, лет тридцать пять тому назад мы как-то ехали с Владимиром Владимировичем Маяковским. Наша страна тогда была еще нищей, и никакой автомобильной промышленности у нас не существовало. Мы ехали на старом американском «фордике», но молоденький шофер испытывал, наверное, те же чувства, что и первый космонавт.

Маяковский сам не управлял машиной. «Понимаете, Светлов, — говорил он, — я в движении всегда задумываюсь. А шоферу это противопоказано. Настоящая профессия, любая настоящая профессия должна из осознавания ее превращаться в инстинкт».

Что же тогда хотел сказать Маяковский?

Человек, какой бы работой он ни занимался, обязательно должен быть профессионалом. Мало того, даже чувства человека должны быть профессиональными.


Я помню, как Маяковский во время, казалось бы, совсем обыкновенной беседы вдруг поднимался и говорил: «Простите, товарищи, одну минуточку!» — что-то записывал и продолжал беседу. Я как-то наткнулся на одну его записную книжку. В ней ничего нельзя было понять. Это понимал только он один.

Маяковский для меня — самое святое воспоминание в поэзии. Я никогда не подражал Маяковскому. Можно подражать чему угодно, только не темпераменту. Я подражал Блоку, Тютчеву, даже, извините, Надсону, но это было подражание — не поэзия, и только тогда, когда я понял свою главную задачу, мне кажется, я стал поэтом.

Однажды Маяковский, улыбаясь, сказал мне: «Светлов! Что бы я ни написал, все равно все возвращаются к моему «Облаку в штанах». Боюсь, что с вами и с вашей «Гренадой» произойдет то же самое».

Это были пророческие слова. Кто бы со мной ни познакомился, обязательно скажет: «А, Светлов! Гренада»!» Становится несколько обидно: выходит, что за сорок лет своей литературной деятельности я написал только одно стихотворение.

Думаю все же, что это не так. Но доказывать как-то не хочется…

…Возвращаюсь к «Гренаде».

Стихотворение, скажу прямо, мне очень понравилось. Я с пылу, с жару побежал в «Красную новь». В приемной у редактора — Александра Константиновича Воронского — я застал Багрицкого. Багрицкому я тотчас же протянул стихи и жадно глядел на него, ожидая восторга. Но восторга не было.

— Ничего! — сказал он.

Воронского «Гренада» также не потрясла:

— Хорошо. Я их, может быть, напечатаю в августе.

А был май, и у меня не было ни копейки. И я, как борзая, помчался по редакциям. Везде одно и то же. И только старейший журнальный работник А. Ступникер, служивший тогда в журнале «Октябрь», взмолился:

— Миша! Стихи великолепные, но в редакции нет ни копейки. Умоляю тебя подождать!

Но где там ждать!

Я помчался к Иосифу Уткину. Он тогда заведовал «Литературной страницей» в «Комсомольской правде». Он тоже сказал: «Ничего!» — но стихи напечатал. Прошло некоторое время. И вдобавок (горе мое!) мне уплатили не по полтиннику за строку, как обычно, а по сорок копеек. И когда я пришел объясниться, мне строго сказали: «Светлов может писать лучше!» И я подумал, что ошибся, что медь принял за золото.

Как-то Семен Кирсанов прочел «Гренаду». Она ему очень понравилась. Он побежал с ней к Маяковскому. Маяковский бурно не реагировал, но стихи оставил у себя.

Через несколько дней состоялся его вечер в Политехническом музее. Зал был переполнен. Я долго стоял, очень устал и отправился домой, не дождавшись конца. А вернувшийся позже сосед сказал мне:

— Чего ж ты ушел? Маяковский читал наизусть твою «Гренаду»!

А потом он читал ее во многих городах. Мы с ним тесно познакомились Но это уже отдельная тема — разговор о бесконечно дорогом мне поэте и человеке…


Лил необыкновенно противный дождь. Мои сухие носки промокли не от дождя, а только от впечатления о нем. Стук в дверь. Вошел знакомый мне человек, но где и когда я с ним познакомился, убей меня бог, не помню. Это был Александр Довженко. Он носил довольно красивые туфли, но только у них был один недостаток: у них не было подошв. Я ему отдал свои запасные туфли (какой же это корабль без спасательного круга!), и он долго носил их — до получения всеобщего признания.

Тяжело хоронить гениальных людей.


У каждого человека есть мечта: с такого-то числа я начну новую жизнь.

Человек выбирает 1-е или 15-е число какого-нибудь месяца, или, чаще всего, день своего рождения.

Приходит назначенный день — жизнь не изменяется.

У поэта своя мечта: собрать все свои стихи, издать их отдельной книгой и затем… начать писать по-новому.

Чаще всего это не удается, но я все же хочу попробовать[21].


Недавно я зашел к Николаю Николаевичу Асееву. Он впервые читал Артема Веселого и был в полном восторге. Артем Веселый — это моя юность. Мы все проходили сквозь заросли новаторства, и каждый из нас, идя к коммунизму, хотел иметь собственную походку. Поэтому, читая Артема Веселого, надо пробиться сквозь джунгли дани времени и прийти к сути этого большого писателя.

Писал он удивительно. Он писал на одной стороне листа. Потом он кнопочками навешивал все эти листы на стенку и шел пешком вдоль своего произведения, на ходу исправляя ошибки. «Ну как, Миша, ничего?» — «Ничего, ничего, вполне ничего!» — отвечал я. Так писал этот великолепный русский писатель. Это был могучий юноша, и хотя его уже давно нет на свете, мне кажется, что вот-вот он ко мне зайдет.

Почему-то в связи с этим наступает мне на ноги другое воспоминание. Была в моем родном Екатеринославе Тихая улица. И жил на этой улице удивительно застенчивый мальчик-комсомолец. Он себе выбрал псевдоним Тихий. А я в это время был солдатом революции (люблю красивые слова). Я тогда проштрафился: я обжег руки кипятком и не мог встать на дежурство. Меня отправили на гауптвахту.

Знойный, необычный даже для Украины день. Моим конвоиром был мой товарищ с уличной фамилией Тихий. «Миша, — сказал он мне, — я задыхаюсь. Понеси ты винтовку». Я арестованный. Сами понимаете, что я мгновенно согласился. Потом я тоже устал, и он вел меня как арестованного. Так мы менялись раз шесть. Я провел на гауптвахте часов пять, а воспоминание осталось на всю жизнь.


Я, бывалый воин, ежедневно спасавший Россию и не имевший никакой другой квалификации, возвращался на бронетранспортере из разведки, где выяснил все фашистские козни.

Два силуэта возникли передо мной. На конях шли в ночь Федя Чистяков и его возлюбленная — ткачиха из Подмосковья. Она была неинтересна. Но к нему пришло время стать влюбленным.

У командира сорок четвертой бригады Чиркова была своя блажь: он назначал комбатами только красавцев. Пять батальонов — пять командиров-красавцев. С четырьмя я был знаком.

Недавно я в Доме Советской Армии встретился с одним из них — с Васей Славновым, другом Феди. Это очень странный человек. Он боялся и боится воды. Ему, человеку необыкновенной храбрости, легче было взять любую высоту, чем перейти ручей.

Передо мной опять возникают два силуэта — они, уставшие от человеческих страстей, едут понуро. Сидит мальчик на лошади и думает: «Чем бы мне развлечь свою любовь?» Сидит девушка на лошади и думает: «Ну, до чего же мне скучный мальчик попался!»

Наш фронт был на болотах. И мы у проходимых мест устраивали так называемые батальоны. Унылый пейзаж оживляли красивые комбаты. Направление главного удара бывает не только на фронтах, но и на отдельных участках.

И вот фашисты кинули огромные силы на отдельный участок.

Поле обстрела из блиндажа довольно ограничено. И Федя Чистяков, нимало не смущаясь, выкатил свой пулемет на крышу блиндажа и стрелял по всем направлениям. Он убил несчетное количество врагов и вернулся невредимый к себе в блиндаж. Враг больше не затевал никаких затей на его участке. Федя получил орден Ленина.

Он очень дружил с Васей Славновым, о котором я уже упоминал. Ко мне эти люди уже привыкли и не стеснялись меня.

«Ну, как, Вася?» «Ну, как, Федя?» Но стоило только кому-нибудь войти, как Федя вставал: «Ну, что еще прикажете, товарищ комбат?» Ни в одном английском университете не преподают такую дисциплину и такую чуткость.

А погиб Федя Чистяков следующим образом. Он был в гостях в соседнем батальоне. Враги наступали большими силами. Пулеметчик, помня подвиг Чистякова, выкатил пулемет на крышу блиндажа. На войне, как и в литературе, нельзя копировать. Обстановка не та, условия не те. В данных условиях не враг, а сам пулеметчик стал мишенью. Федя понял, что пулеметчик «халтурит». Он бросился на крышу, и тут же его буквально перерезала автоматная очередь.

Я видел много плачущих людей, но как рыдал Вася Славное над умирающим Федей Чистяковым! Он нисколько не стеснялся своего горя. И все равно не этот страшный эпизод остался глубоко запечатленным в моей памяти; остались два силуэта, освещенные фарами моего бронетранспортера: подмосковная ткачиха на коне и влюбленный в нее мальчик.


Чем глубже проникаешь в поток времени, тем явственней возникает железный закон бытия: время регулируется не количеством прожитых дней, а только тем, что в эти дни сделано. Но мы допустим непростительную ошибку, если в таких измерениях будем опираться на факты только собственной биографии. В таком случае беседа будет всего лишь застольной. Время надо видеть и в анфас и в профиль во всех его измерениях. Как ты прожил отсюда и досюда, может интересовать только очень близких тебе людей, а их не так уж много. Для того чтобы быть общественно полезным художником, отрезки измеряемого тобой времени должны находиться между одной исторической вехой и другой. Если так измерять время, то можно, соблюдая нужную скромность, заняться и этапами собственной пройденной судьбишки.

То, о чем я говорю, особенно важно в искусстве и особенно в поэзии. Важно не только твое существование, важно главным образом то, что происходило во время твоего существования и как ты донес до читателя проходившее при тебе время.

Будь я ученым-статистиком, я бы подробно и кропотливо перечислил бы все наши многочисленные достижения, я бы подкинул кое-где нужное количество пафоса, чтобы цифры не выглядели уж совсем сухими. Но я поэт, и этот прошедший год определяю не менее точным мерилом — по чувству размаха. Этот размах определяется не только нашим вторжением в космос, не только массовым ощущением трудового героизма, этот размах ощущается и на родной мне почве — в среде советских писателей. Молодежь перестала безмолвно слушаться, она, эта молодежь, горячо и творчески спорит. Глядя на наших молодых поэтов, и мы, куда более старшее поколение, поднимаем наши морщинистые руки для размаха. Мы не хотим быть венами страны, мы хотим быть ее артериями. Мы хотим участвовать в живой и бесперебойной пульсации страны.


Сейчас я обращаюсь к нашей молодежи. И честно признаюсь, с большой печалью вспоминаю о том времени, когда ко мне обращались как к молодому гражданину, как к молодому поэту. У меня были чудесные современники в моем ремесле. Такие замечательные наши поэты, как Маяковский и Есенин, обращались со мной, как с молодым. И вот прошло время, и я, наполненный возрастом человек, сам обращаюсь к молодежи. Границы между возрастами я так и не заметил. Что же я могу сказать молодежи? Что бы вы ни делали, чем бы ни занимались, старайтесь создать такую атмосферу, чтобы творческое состояние заняло большую часть вашей жизни. Я, к сожалению, не всегда соблюдал это необходимое правило. Соблюдай я его, я бы сделал куда больше полезного, чем сделал.

И еще одно необходимое правило — не соблюдайте принципиальность в мелочах. Принципиальность в мелочах — это оружие обывателя. Как часто мы слышим: «Нет, это я принципиально!», а речь идет о каких-то пустяках. Принципиальность — это оружие, которое, как всякое оружие, нужно держать в чехле. Обнажать это оружие нужно только для большого сражения или для опасной разведки. Сколько мы ни знаем великих людей — это люди великой и гордой принципиальности. Годы, которые мне еще предстоит существовать рядом с вами и для вас, я и думаю посвятить этой большой принципиальности. Я очень хочу, чтобы вы поверили моим желаниям и их осуществлению.


Мне нужно было прописать мою домработницу. В отделении милиции мне отказали, в районном отделении тоже, но направили меня в общемосковский паспортный стол, Ленинградский проспект, 12. Ни на что не надеясь, я все же пошел. Оставалось еще часа полтора до того торжественного момента, когда начальство меня примет, и я двинулся пешком.

Я устал, дойдя до Белорусского вокзала, и присел на тумбочку. Я знал, что мне скучно не будет. И действительно, произошли две аварии. В обоих случаях автобус раздавил частновладельческую машину. В обоих случаях виноваты были шоферы автобусов, но милиция считает всех частновладельцев капиталистами, и какой милиционер откажется оштрафовать Рокфеллера? Оштрафованные частновладельцы горько зарыдали.

Развеселившись, я пошел дальше. К месту своего назначения. И вдруг передо мной возник памятник. Я удивился. Вчера еще этого памятника не было. Потом я все понял. Очевидно, когда в один день в третий раз идешь прописывать свою домработницу, начинает усиленно работать воображение. Я примирился с миражом в центре Москвы и решил побеседовать.

«Вы кому памятник?» — спросил я. Памятник не ответил.

Это был памятник средних лет. Почему-то у него на лацкане пиджака красовался значок Общества спасания на водах.

Подошла большая группа людей. Молодежь положила у подножия цветы, пожилые люди — заявления. И тогда я понял, что это памятник бюрократу. И еще я понял, что он ни за что со мной не заговорит, если я не стану таким же, как он. И я решил стать бронзовым. Я — поэт и для меня такая метаморфоза — пустяк. Я стал почти весь бронзовым. Почти — потому что я оставил на спине довольно большой кусок чистой кожи. Я знал, что если все клетки на человеческом теле перестают дышать, то человек умирает.

Памятник улыбнулся.

«Поговорим, как равный с равным», — произнес он.

«Поговорим», — согласился я.

«Я не могу быть интересным собеседником, находясь на пьедестале», — изрек памятник. «Через полчаса, — сказал он, взглянув на вокзальные часы, — кончается мой трудовой день. Сходим куда-нибудь и за доброй чашей вина искренне поговорим. Вы какое вино пьете?

«Я пью коньяк».

«Я тоже».

«Куда же я денусь в эти полчаса?»

«А вы сходите в обувной магазин, тут рядом. Узнайте, есть ли там чехословацкие туфли с узкими носами. Редко, но все же бывают».

Туфель с узкими носами в магазине не оказалось. Когда я вернулся, памятник уже соскочил с пьедестала.

В привокзальный ресторан нас сначала не хотели пускать.

«В верхней одежде нельзя», — сказал швейцар.

Мы оставили свою бронзу в гардеробной и заняли столик. Я рассказал памятнику-бюрократу о всех своих злоключениях.

«Вот что, — сказал он. — Вы пока что на пути к третьей инстанции. А в девятнадцатой инстанции я главный. Когда до меня доберетесь, мы по знакомству что-нибудь вместе придумаем».

«Это очень долго, — сказал я, — а участковый-то ежедневно ходит ко мне и грозит штрафом».

Памятник-бюрократ почесал затылок.

«Нашел! — неожиданно воскликнул он. — Я-то нахожусь на пьедестале только в свои рабочие часы. В остальное время ваша домработница может на нем отлично проживать».

Я бросился к телефону.

«Дуся! — с невообразимой радостью прокричал я. — Все устроилось. Теперь большую часть дня ты будешь проживать на пьедестале!»

«Это как же — все время стоя?» — услышал я в телефонной трубке.

«Не беспокойся, я все улажу!»

Я помчался к покойному французскому скульптору Гудону и одолжил у него вольтеровское кресло.

И теперь у меня в доме все благополучно. В рабочие часы учреждений моя Дуся работает — варит обед, стирает белье, убирает. А в нерабочие часы москвичи (и командированные) могут увидеть на вокзальной площади скульптуру, какой еще на свете не было: бронзовая домработница на мраморном кресле.

Все обошлось благополучно. Для того чтобы прописаться, памятникам не надо проходить много инстанций.


…Я говорю о вдохновении не как о «божественном глаголе». Я подразумеваю под вдохновением просто-напросто творческое возбуждение. Оно, это возбуждение, также отнюдь не божественного порядка, оно является в результате накопленного опыта, богатства познанного материала, а также присутствия такого незначительного фактора, как талант. Поскольку я уже упомянул о таланте, мне хочется сказать о нем несколько слов. Я в советской поэзии, должен прямо сказать, прожил не всегда полезную, но долгую жизнь. И сколько раз мне приходилось, да и сейчас приходится, быть свидетелем того, как видимость таланта заменяла собой самый талант. Но видимость не может заменить сути, скандал не может заменить конфликта, происшествие не заменит события, злость не заменит гнев и хорошее отношение не заменит любви.

Мало того, часто бывает, что талантливые поэты пишут неталантливые стихи. Почему это происходит? Потому что они приступают к своей работе с недостаточной наполненностью, без которой нет вдохновения, и вместо хорошо оснащенного судна получается примитивная лодочка. Поэт не сообщает нам ничего интересного, а только изрекает давно нам известные истины, да и истины подаются не всегда точно. В данном случае поэта постигает незавидная судьба того известного мальчика, который считал, что белые коровы дают молоко, а черные коровы дают кофе. И еще почему у талантливых поэтов получаются неталантливые стихи? Потому, что для убедительности своей работы они ищут доказательства извне, а не изнутри, а это всегда неубедительно. Скажем, можно перечислить и зарифмовать массу туркменских или азербайджанских населенных пунктов, но Туркмению или Азербайджан мы не увидим. Можно в стихотворение десять раз вставить слово «коммунизм», но дорога к коммунизму от этого не станет короче. Декларативность не может заменить большое волнение. И если нашу работу сравнить с работой парового двигателя, то как часто сила нашего пара уходит на гудки, а не на движение!

И еще вот о чем мне хочется сказать — о нашем взаимном творческом общении. Как известно, вся наша работа перенесена в секции. Это очень правильно, но и этого явно недостаточно. Все равно у наших поэтов продолжает доминировать хуторское хозяйство. Сейчас я объясню, что я под этим подразумеваю. Когда напишешь хорошее стихотворение (а когда оно хорошее — почти всегда чувствуешь), нет у тебя желания побежать к товарищу и поделиться радостной новостью. Ждешь очередного собрания секции. А это ненормально. Кроме союза, клуба, кроме секций, существуют еще наши дома, и если бы мы по-настоящему вдохновенно работали, то живые ручейки бежали бы от дома к дому. Наша проза завоевала любовь массового читателя, наша поэзия сделала это только частично. Получилось парадоксальное положение — мы у читателя можем узнать больше, чем он может узнать у нас. А ведь мы — инженеры человеческих душ!

Может показаться, что я говорю слишком абстрактно — ни одного примера, ни одного доказательства, я не привожу ни одной цитаты из публикуемых в печати стихотворений. Я это делаю сознательно, делаю не потому, что я боюсь испортить отношения с кем-либо из товарищей-поэтов. Гораздо хуже, если можно так выразиться, испортить отношения с самим собой. А они у меня опять-таки, если можно так выразиться, прочно испорчены. У меня в столе сейчас лежит восемь незаконченных стихотворений. Почему я их не могу закончить? В силу вышеописанных свойственных нам недостатков — много пара истратил на гудки, мало угля подкидывал в топку. А ведь в этих стихах есть отдельные по-настоящему хорошие строфы и даже кое-где бьется неплохая мыслишка…


Любой предмет отбрасывает тень. Тем более человек. А мы с вами знаем, что есть миллионы световых лет. А свет проходит триста тысяч километров в секунду. Значит, наша жизнь на обывательский взгляд кажется ничтожной. А на самом деле очень содержательна. И сейчас я объясню почему.

Я терпеть не могу быть воспитателем. Я удивительно люблю быть воспитываемым. Все время мне кажется, что любой прохожий на улице мой учитель. Очень мне хочется, чтобы какая-нибудь пятилетняя девочка сказала мне: «Дядя Миша! Ты не так поступаешь!» И прошла мимо. И потом какая-то старая женщина с укоризной взглянула на меня. И тогда-то я и пойму, что любой предмет, даже одушевленный, отбрасывает свою тень…

Какая же тень заслоняет мою тень? Тень соседнего дома? Маловато. Тень всей улицы? Тоже маловато. Тень всего мира? Слишком много. И тогда я начинаю задумываться о своей профессии — она-то и отбрасывает тень. Что ты сделал? И вот тут-то начинается раскаяние о пусто прожитых днях. Где твоя тень? Куда она делась? Была ли это тень ученого, или поэта, или просто случайного прохожего? И тут есть только один ответ на все эти вопросы. Тень отбрасывает твоя профессия. Что ты сделал? Без того, что ты сделал, — ты человек без тени.

Нет тени без света. И никогда не следует понимать тень как что-то темное…

. . . . . . . . . .

— Зябко, — говорит Марат [22].

— Еще бы не зябко! — отвечаю я. — В нашем деле всегда зябко.

— Почему, Михаил Аркадьевич, — спрашивает Марат, — так получается?.. И пишу я как будто неплохо.

— Неплохо, — вставляю я реплику.

— И почему так получается? Не могу я стать читателю таким близким, как отец сыну, как брат брату, хотя бы как родственник родственнику?

И пока я думаю над ответом, соловьи заливаются. Они, соловьи, точно знают свою квалификацию и все время заливаются.

— А потому, что вы еще не промокли до ниточки, — отвечаю я.

— А как найти эту ниточку?

— Если бы я знал! — беспомощно развожу я руками. — Как часто в текстильном производстве нашей поэзии не хватает этой самой ниточки! Я сам мечтаю поймать ее за хвостик. И если я поймаю этот хвостик, я ни с кем не поделюсь. Я эгоист.

— Это заметно, — говорит Марат.

Мы идем молча. Какие-то иволги просят у председателя слова. Соловьи ушли в творческий отпуск. Я думаю, как мне сочинить следующее стихотворение. И Марат тоже думает о своем будущем стихотворении.

— Не такой уж я эгоист, — говорю. — Как только я поймаю эту ниточку, я ею поделюсь с вами. Она достаточно длинная, и ее хватит на всю нашу советскую поэзию. Хорошо писать многие могут, но редко кто может писать необыкновенно хорошо.

Я собираюсь развить свои интересные мысли, но в это время почтальонша вручает мне повестку: «Собрание бюро секции поэтов состоится такого-то числа, в такое-то время».

— А для чего вы собираетесь? — спрашивает Марат.

— А для того, чтобы найти эту самую ниточку, — отвечаю я.

Заря превращается в утро. Рано просыпающиеся люди уже творят свое дело. Проснувшиеся соловьи продолжают свое замечательное, но однообразное пение. Мы с Маратом прощаемся друзьями. Каждый думает о своем.


Женя Винокуров. Поэт следующего за мной поколения. Я ему не предлагаю традиций, я ему предлагаю дальнейшую мою веру в него. Не откажетесь, Женя?

Есть ли в вашей книге недостатки? Конечно, есть. Но ведь недостатков не бывает только у ангелов и гениев, и у обыкновенных людей, которые могут скрывать свои недостатки. Я о них не буду говорить. Моя задача — привлечь к вам еще большее внимание читателя. Может быть, я только слегка упомяну о них. Но начну я с хорошего:

Бывало:

ветки наломай сухие,

Ударь кресалом и полой накрой,

И вот клочочек мировой стихии

Затеплится средь полночи сырой.

Среди январской темноты военной,

В унылую метель и гололедь

Он, тайна тайны,

из глубин вселенной

Возникнет, чтоб ладони отогреть.

Это очень хорошо. Но вот концовка этого стихотворения «Огонь» неверна:

Огонь в сердцах пророков и провидцев

Огню тому вселенскому сродни.

На первый взгляд это кажется очень мудрым, а на самом деле это нарочная мудрость. Это очень легкая мудрость. Хотите, я (не потому что я такой уж опытный мастер) придумаю такое же «мудрое» четверостишие:

Я верю: час разлуки сократится,

Планеты дальние… Они как будто здесь,

И вот ко мне невиданные птицы

Летят из распахнувшихся небес.

Как будто «мудро» и как будто «красиво». А чтобы написать такое, надо только немного поупражняться. А у поэзии более простая и более сложная задача — найти обыкновенное в необыкновенном и необыкновенное в обыкновенном. Помните у Лермонтова:

Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,

И звезда с звездою говорит.

Да разве звезды занимаются болтовней? Почему же нас так волнуют эти строки? Потому что звезды разговаривают, как люди, и это необыкновенно, но если они уже стали людьми и общаются между собой — это обыкновенно. Я обещал вам, что только вскользь упомяну о ваших немногочисленных недостатках, и вы знаете, что я человек слова. Перехожу к вашим многочисленным достоинствам.

Прекрасно ваше стихотворение «Моя любимая стирала». Мне надоело читать стихи, в которых любовь доказывается. (Девушки, милые! Если ваши любимые «идейны», но бестелесны, избегайте их, как огня!) Вы, Женя, не показываете ни одного волшебного качества своей любимой, но меня абсолютно растрогало ваше отношение к ней. Пусть читатель у вас поучится, как надо любить. В этом одна из задач поэта.

Очень мне еще нравится другое стихотворение. Оно начинается:

Я не люблю названья по-латыни

Растений, что встречаются в пути.

Ученый для какой-нибудь полыни

Способен тыщи терминов найти.

Все это стихотворение глубоко человечно. Многое, очень многое мне в вас нравится, но уже Вадим Шефнер яростно бьет копытом и просится в статью.

Вадим Шефнер незаслуженно малопопулярен. Это хороший, благородный поэт, и ленинградцы им гордятся. Он обладает удивительно тонким и точным подтекстом. Для того чтобы не быть голословным, я приведу целиком одно его коротенькое стихотворение:


БЕРЕГА

Рекой разлученные берега

Глядят друг на друга с грустью:

Река широка, река строга —

Одного к другому не пустит.

Пройдут века, иссохнет река,

Подводные травы завянут,

Сойдутся далекие берега,

Обычной сушею станут.

Сойдутся два берега-старика,

Пожалуются при встрече:

— Вот то ли дело — была река,

А нынче — умыться нечем.

Многие считают, что юмор — это анекдоты. А ведь что такое анекдот? Анекдот — это одолженный юмор. Сам не можешь, вот и одалживаешь. Ваш юмор — не одолженный. Он чеховского порядка. Вспомним «Толстый и тонкий». Это, конечно, очень смешной рассказ, но вместе с тем он чрезвычайно трагедийный. В нем видна вся николаевская Россия, в нем видно унижение человека, старающегося продлить свое существование.

И у вас есть свои недостатки. Скажем, в стихотворении «Апрель»:

Из песенки-сказки, что в юности снилась,

Пришла ко мне только вчера.

Здесь чувство заменено демагогией. Здесь красивость вместо красоты. Но такие стихи, как «Прощание», «Эхо-птица», «Комиссар», «Тень прошлого» и многие-многие другие, кажутся мне очень хорошим подарком в день моего рождения.

Я нарочно перестал цитировать вас. Пусть читатель купит вашу книгу и сам познакомится со всем тем хорошим, что у вас имеется. В этом плане я работаю лучше Книготорга…


Чего надо бояться в нашем деле? Надо бояться таблицы умножения. То, что девятью девять — восемьдесят один, — не ты сочинил. Любить родину — не твоя идея. А вот как ее любить, ты должен сообщить людям. Ты должен не повторять патриотизм, а продолжать его. Иначе ты будешь похож на человека, который изобрел деревянный велосипед, не зная, что уже есть металлические.

Теперь, прожив и проработав уже много лет, я понял, что нажатием маленькой кнопки можно привести в действие большой механизм. Был бы механизм, а кнопка всегда найдется. Казалось бы, пустяковая вывеска на гостинице, но она заслонила все остальное, что я сделал. И я очень советую молодым поэтам: если у тебя нет душевного накопления, не иди к людям — побудь один…

И еще один мой совет молодому поэту — не пропускай мимо ни одного прохожего. Обязательно заговори с ним! И он обрадуется, и ты как поэт обогатишься.

И еще один совет — не старайся петь басом, если у тебя нет баса. Вот у Маяковского был бас, и я никогда не подражал ему. У меня, видимо, меццо-сопрано.

Ну, если я уж начал советовать, то меня не остановишь.

Никакого мотора в поэзии еще не выдумано. Ты можешь плыть только на парусах, и эти паруса должны быть направлены обязательно против ветра. И поэтому меня очень огорчает желание многих молодых поэтов напечататься, а не стать поэтами. Никого и ничего не бойтесь! Если твоя жизнь, твой труд не подвиг, то как же ты можешь звать к подвигу?

Я в своей дальнейшей работе понял, что так называемый «метод физического действия» применим не только в театре, но и в поэзии. Можно добиться вдохновения, не покорно дожидаясь его. Скажем, вы набрели на слово, редко встречающееся в стихах. И вы начинаете размышлять — с каким событием в вашей жизни, с чем узнанным, пережитым сочетается это слово? Не сочетается? Выбрасывайте. Ищите еще.

Однажды я остановился на слове «ангел». Его давно в поэзии не было. Мне захотелось, чтобы мистика послужила совсем не мистическому стихотворению. Значит, мне надо придумать каких-то особых ангелов. Вот вам и готовая строка:

Ангелы, придуманные мной…

И сейчас же последовала вторая:

Снова посетили шар земной…

То же самое я могу сказать и о рифме. Рифма страшна только начинающему поэту, а зрелому она первый помощник.


В чем, я считаю, заключается самая большая опасность для советского художника В обывательской влюбленности в идею. «Ах, какой симпатяга этот коммунизм!» Этого очень мало для полностью вооруженного бойца. Настоящий боец должен любить не самую победу, а путь к ней. Разве все дело в дне победы? Неправда! Все дело в годах борьбы. Я вспоминаю о войне. Затемненные окна ее мне светят куда ярче освещенных окон победы. Будни войны. В этом вся прелесть моих воспоминаний. Победа! Это очень удобное шоссе, покрытое асфальтом мемуаров. Будни войны! Я никогда не забуду глубоких воронок на этих дорогах. Вот так и надо писать стихотворение. Радость не в конечной станции, радость в пути.

Нарисованную колбасу не может съесть ни один человек. Вывеска не вешается на граммы. И вывеска не может быть больше витрины. Подумаем о сокращении вывесок в нашей литературе.

Подумаем о подходе к стихотворению. Стихотворение — это женщина, с которой ты собираешься жить всю жизнь! Никаких пошлостей, одна строгость. (Умница Смеляков! Он назвал свою поэму «Строгая любовь».)

Во всем нужна точность. Нужно точно убивать врага и нужно точно обнимать друга. (Как часто этого друзья не понимают!)

Теперь поговорим о случайности, которая является закономерностью. Первым и обязательным законом для рождения стихотворения является накопление чувств.

Часто мне приходится слышать от своих товарищей по ремеслу: «Вот какая у меня появилась чудесная строчка!» Сама по себе эта строчка, может быть, и хороша, но если она ничему не служит, то так она и будет мерзнуть в твоем мозжечке, как беспризорный в январскую ночь.


Как много людей пишут стихи — и как мало среди них поэтов! Почему это так получается?

Потому, что на первый взгляд труд поэта кажется очень легким. Зарифмовал, скажем, «березы — морозы», построил стихотворение столбиком, стараешься убедить своего читателя в том, что ты удивительно, безумно любишь учиться или трудиться. На самом деле это совсем не так.


У поэта должен быть свой, особый взгляд на мир. Он должен видеть то, чего не видят другие. Одно дело — глаза рядового читателя. Иное дело — зрение художника. Скажем, ваш сосед по квартире обладает стопроцентным зрением. А у вас близорукость. И вы носите очки. Но если вы поэт, ваша обязанность — увидеть в жизни то, чего не разглядел ваш сверхзоркий сосед. И ваша задача — рассказать ему об увиденном так, чтобы он изумился: «Смотри-ка, этот босяк, оказывается, умеет различать редкие и очень любопытные вещи, которых лично я не замечаю».


У нас часто происходит так. Молодой поэт едет на целину и тут же дует поэму о целине, едет на Магнитку — и тут же перед потрясенным читателем стихи о Магнитке. Но поэмы эти и стихи никого не трогают. Почему это происходит? Потому что чувства еще не накопились. Нельзя мир ощущать только зрением, только слухом или только обонянием. Нужна мобилизация всех чувств для того, чтобы написать хотя бы только одно стихотворение.


Вообразим, будто никто до вас не говорил, что пятилетку надо выполнить в четыре года. Но одно дело — высказать такую мысль в передовой статье «Киевского пролетария», другое дело — в стихах. Почему? Потому что мысль в стихах, даже самая новая, должна быть выражена средствами искусства. Скажу больше: она не должна бросаться в глаза. Мысль в стихах обязана действовать, как большевик в подполье. В чем успех подпольщика? Его никто не видит, а он хозяин положения. Сам он в тени, а все кругом освещено его действиями. Вы понимаете? А у вас мысль на виду с первых же строк…


У Гёте есть замечательное определение путей поэта. Гёте говорит: сначала поэт пишет просто и плохо. Следующий этап, когда он пишет сложно и тоже плохо. И наконец, вершина поэта, когда он пишет просто и хорошо.


Есть стихи-офицеры, стихи-генералы. Порой попадается стихотворение-маршал. У меня такой маршал — «Гренада». Правда, уже довольно дряхлый. Ему пора на пенсию. Но он пока не уходит. Есть два генерала. «Каховка» — тоже в солидном возрасте. И — средних лет — «Итальянец». А сколько рядовых необученных!..


Беда, поразившая многих поэтов: они больше любуются своими переживаниями, чем заражают ими читателя. «Ах, как мне грустно» или «Ах, как мне весело» — это еще не есть переживание, это только сообщение о нем, а мы можем верить и не верить. Чаще не верим.


Если ты в своих стихах навязываешь свои чувства читателю, то в жизни ты это делаешь куда более активно, что большой радости никогда не доставляет. Стремление быть интересным, не всегда располагая достаточными для этого средствами, — тяжелая вещь для друзей и знакомых.


Самое тяжелое для поэта преступление — видимостью чувства заменить самое чувство.


«Я талантлив, и поэтому читатель простит мне мою небрежность в работе». Не простит! И я не прощаю.


Поэзия — это неисчерпаемое богатство. Сколько его ни раздавай, никогда банкротом не станешь.


Хороший поэт — гордость нации.


Самая главная черта в поэте — это непосредственность общения. Он разговаривает со мной.


В чем прелесть талантливого человека? В том, что он умеет беседовать с людьми.


Некоторая грусть необходима веселью, как молибден стали. Хорошая грусть лучше плохого веселья. Радость не бывает в чистом виде. Настоящая радость — это гибрид прошлого с настоящим. Ничего не пережив, нельзя радоваться.


Мне лично на земле надо очень много места, и не такой уж я щедрый, чтобы отказаться от вечной славы. Скромность вовсе не заключается в том, что ты от чего-то отказываешься. Скромность — это прежде всего тактичность.


Великий закон искусства: для того чтобы все замечать, надо быть незаметным. А у хороших поэтов все получается наоборот — они стараются быть незаметными, а их все равно замечают.


Я всегда в своей работе стремлюсь к неожиданной убедительности.


Я часто вспоминаю море. Иногда мне его очень жалко, оно любит покой, а в него бросают бомбы. Оно философски поэтично. А философия и поэзия не любят насилия.


Каждое дело требует квалификации. Никто не может стать ни врачом, ни инженером без специальной подготовки к этим профессиям. А вот в моем деле многие считают, что никакой квалификации не нужно. Была бы так называемая «душа». Отсюда и идет массовая плохая любительщина… Это заблуждение многих, и многим это заблуждение приносит радость.


Чтобы стать поэтом, нужен, конечно, талант. Затем нужна большая убежденность, нужна любовь, из которой рождается ненависть к нашим противникам твоей любви. Затем нужно мастерство. Затем нужно сохранять в себе состояние всегдашней работы.


Книга стихов может быть посвящена одной теме, и в этом ничего дурного нет. Но в таком случае стихи должны быть поданы в разных планах. А если много стихов подано в одном плане, то невольно получается впечатление, будто бесконечно повторяется одно и то же стихотворение. «Раньше было плохо, а теперь хорошо» — так можно сказать один, от силы два раза. Черная и белая краски — далеко еще не все краски художника.


Хочу упомянуть об одном недостатке, свойственном некоторым поэтам. Речь идет о ложном мастерстве. Допустим, вы придумаете форму строфы: шесть строк на одной рифме или повторяющаяся строка в конце каждой строфы. Это хорошо только в том случае, если из этих готовых формочек вырывается темперамент. Если же темперамент застывает в них, как желе, то это уже не мастерство, а стихотворное упражнение.


Стихотворение должно оплачиваться как стихотворение, а не как определенный набор строк. Это принесет пользу и редакции, и поэту, и читателю.


Не всегда надо выбрасывать только плохие стихи. Мастерство заключается в том, чтобы во имя целого удалить и хорошие стихи.


Я удивительно не люблю быть назойливо афористичным, но в этой статье я таким буду. Мне так легче.

Что же мне не нравится в современной поэтической молодежи? Это создавание искусственных солнц. А когда идешь в непогоду, далекая и не сразу доступная тебе русская печь светит ярче самого сильного солнца.

Здравствуй, русская печь моей советской поэзии! Когда ты со мной, на кой черт мне паровое отопление! Я обязательно должен быть почти замерзшим, прежде чем я дойду пусть до маленького, но все же удивительно теплого огонька искусства. Видите — афоризмы, как бешеные собаки, преследуют меня. И никакие пастеровские прививки мне не помогут. Пожалейте меня. И все равно я полон надежд. Я, маленький заяц советской поэзии, убежден в том, что никакие собаки меня не догонят.


Я сравнительно легко переношу свои несчастья. Если ты настоящий художник, то твое счастье должно быть всеобщим, а несчастье — обязательно конспиративным. Чем больше уходит несчастье в подполье, тем оно трагичней. Плачущая мать быстро исчезает из памяти, молчаливая мать — неисчезающий образ. Слезы — это не принадлежность лирики. Сдерживаемые слезы — это принадлежность лирики. Демагогия принадлежит всем. Настоящее чувство — далеко не всем. Как я хочу, чтобы следующее за мной поколение научилось отличать чувство от демагогии.


Самое трудное для молодого — быть молодым. Хорошо было англичанину Байрону, когда он погиб за Грецию. Хорошо было погибнуть Лермонтову от пули Мартынова. А хорошо ли мне, состарившемуся и поучающему молодежь, погибнуть за великое дело?.. Трудно ли быть молодым? Мне не трудно!


Я просто мечтаю написать «Сказку летчика». И хорошо написать. Хорошо потому, что иначе это не имеет смысла. Лучше я верну полученный аванс, чем выпущу рукопись хотя бы с маленькой царапиной. В готовой рукописи все должно быть, как в настоящем саду. Поэтому нельзя торопиться. Для этого надо сидеть и старательно выгребать из своих кладовых все, что накопил. Я очень жалею тех литераторов, у которых нет таких кладовых и которые пишут сиюминутные вещи. Между прочим, такие авторы у нас еще водятся и среди поэтов. Они, кстати, путают моду и славу. Это легко спутать, но совершенно необходимо все ставить на свое место. Багрицкий умел это делать. При жизни он не знал острой популярности, а вокруг иных имен в ту пору было много шума. И что же? Багрицкий сегодня один из самых широко и любовно читаемых поэтов, а тех «иных» помнят лишь только библиографы. Да, моду и славу нужно уметь разделять. Трудись. Не жалей сил на учебу. Каждому поэту, особенно молодому, даже талантливому, невозможно жить без учителя. А у нас бывает, что остаются без него даже в начале пути. И это, конечно, сказывается… Учиться — это не значит школярничать. Нет, это значит работать до седьмого пота, жить, читать… Серьезно, по-настоящему читать. Других авторов, разумеется, сначала.


Самое главное в искусстве, в любом его виде — это судьба человека. Беда многих молодых поэтов в том, что они об этом забывают и во что бы то ни стало хотят быть интересными. И тогда получается так, что они, убегая от банальности, банальны в своем оригинальничании.

Не надо стремиться к оригинальности «как к таковой». Надо сильно любить, сильно чувствовать, знать, во имя чего ты работаешь, идти от жизни, — и «оригинальность», если понимать ее как свое неповторимое видение мира, придет сама. Надо постоянно накапливать жизненный опыт, учиться понимать людей и говорить о том, что тебя волнует.


В чем же заключается главная задача советского поэта?

В том, что ты обязан сообщить своему читателю что-то очень ему необходимое. Без этой задачи ты не поэт, а самый обыкновенный культурник. Я вовсе не хочу охаивать наших культмассовых работников. Они делают большое и полезное дело, и я с полным уважением отношусь к ним. Я просто хочу сказать о редкости таланта.

И еще о том (это уже побочный разговор), что плохой человек не может стать хорошим поэтом. Как ты можешь уговорить читателя стать лучше, если ты сам ничего не стоишь?


Есть поэты огня и поэты теплоты. Первые более заметны. И как будто у них преимущество. Но огонь можно погасить сразу, а теплоту сразу не погасишь… Однажды в военном госпитале лежал эпилептик, у которого были страшные припадки. Но врачи сомневались. После припадка пришел врач и спросил: «А землю он грыз?» — «Нет». На следующий день у него опять был припадок, и он грыз землю. Его тут же отправили в штрафную роту. Есть поэты, которые, надо ли, не надо, грызут землю.


Поэт-переводчик, поэт-сатирик, поэт-песенник… Кому это нужно? Если речь идет о настоящем поэте, приставки не требуется. А если это ремесленник, зачем, обозначая род его занятий, писать вначале «поэт»? Ведь он не заслуживает такого звания.


Я видел много исторических картин. Обычно их главные герои были так заняты своей историчностью, что им некогда было жить, радоваться.


…Изношенный прием. Сколько мы видели на сцене и в кино ветеранов войны, диалог которых неизменно начинался с фразы: «А помнишь?..» И затем возникали батальные сцены. Этих «А помнишь?..» в искусстве так много, что нужен арифмометр, чтобы сосчитать их.


Можно идти к правде в искусстве разными путями, но не всегда к ней нужно идти только пешком. Орел — произведение земли, но это произведение летает.


В искусстве суровый человек более добр, чем добрый.


Когда страдание не входит в мир искусства, оно остается только страданием.


…Книжка очень похожа на него самого (самое ценное качество в искусстве).


Душе не всегда необходимо пламя. Оно нужно главным образом тогда, когда ты борешься, а когда ты по-сердечному беседуешь с друзьями, нужен огонек, на который сбегаются зрители и читатели.


Язвительность — не единственное оружие сатиры. Вспомним великого сатирика Гоголя с его огромной доброй душой.


Мы родились не на голой земле — и до нас были поэты. И у каждого из нас был свой предшественник — я говорю не о подражании, а об отношении к людям и к жизни.


Пушкин никак не похож на Державина, но если бы не было Державина, я не знаю, что было бы с Пушкиным.


Соединение таланта, любви и доброты — это и есть настоящая поэзия.


Поэт! Его задача заключается не только в том, чтобы состоять членом Союза писателей, а главным образом в том, чтобы вызывать у людей поэтическое отношение к жизни, к работе, к человеческому общению.


Какова конечная цель поэта? Чтобы родина гордилась им.


…Авторитет моей профессии, о которой принято думать, что она должна нести только служебную функцию. Поэзия обладает драгоценным качеством — теплым, задушевным разговором с людьми.


Большой поэт не просто шагает в строю, а ведет строй. Большой поэт не похож на другого поэта.


По поэзии нужно блуждать, как по незнакомому городу, — за каждым углом тебя ждет радостная неожиданность.


В поэте, кроме его устремленности, я больше всего люблю неожиданность образа.


Каждый хороший поэт сам знает, чем он богат. А вот то, чем он беден, хороший поэт не всегда знает, не всегда точно чувствует.


Пусть это звучит парадоксально, но многие наши поэты страдают одними и теми же достоинствами и блещут одними и теми же недостатками.


В кино есть такое определение — синхронность. Это когда звук совпадает с изображением. У поэзии своя синхронность — когда поэт совпадает со своим читателем. И наконец, есть третья синхронность — это когда старый поэт совпадает с полюбившимся ему молодым поэтом.

Приходит ко мне множество молодых поэтов. Они милые и естественные, а стихи их не милые и не естественные. Стихи живут вне поэта, а не являются его сутью. Поэт себя доказывает, а не показывает. В таких случаях доказательства всегда не убедительны.


Обычно молодые поэты начинают с «фокусов». Вот, мол, я какой необычный! Они еще не понимают, что самое трудное в поэзии — быть обычным. Надо научиться сидеть с читателем за одним столом, а не стоять отдельно и показывать фокусы. Меня самого этому научила жизнь. И доходят до моего читателя только те стихи, в которых я сердечно беседую с ним. Трибуна в поэзии — это не отдельное возвышение. Трибуна в поэзии — это когда ты сидишь во главе стола и все ждут — что ты хочешь сказать и что ты скажешь.


Идеал для каждого стихотворения — стать очень интересным письмом к читателю.


Там, где фольклор не преломлен через индивидуальность поэта, там стих и беден и невыразителен. Там мы видим много раз виденное, слышим много раз слышанное. Там и березки, которыми многие другие поэты уже давно отапливают свои стихотворения, и не новые образы.


Когда стихотворение пытается меня растрогать, то кажется, что из меня административно вышибают слезы.


…Хорошая наивность, которую так часто ловишь и которую тем не менее не всегда удается поймать.


Стихотворение, как человек, должно быть хорошо одето; не следует, чтобы оно появлялось перед читателем в грязном платье.


Союз писателей виноват, мне кажется, в том, что мы мало знаем хороших поэтов других городов. Он мало занимается периферийными писателями. «Сидите-де в своей области, а мы уж о вас позаботимся!»


Тяжелым грузом лежат на полках книги стихов. Почему не издаются чтецы-декламаторы, которые разошлись бы мгновенно?


У меня есть предложение к Огизу и Союзу писателей. Надо издавать ежегодные сборники лучших стихов. Таким образом, читателю не придется покупать все вышедшие книги, а лучшие стихи последнего времени он сможет прочесть в одной книге. Такую книгу можно издать каким угодно тиражом.


Прежде всего лирика не может и не должна быть благополучной. Ты любишь ее, она любит тебя? Ну и целуйтесь на здоровье. При чем здесь читатель? Тревога, бездомность, личная неустроенность и неустроенность мира, сильное, но безответное чувство — вот что рождает лирические стихи. Где благополучие у Лермонтова, Блока, Есенина? А Маяковский! «Для веселия планета наша мало оборудована»! Стихи о счастье? Пожалуйста! Но безоблачное счастье — религия мещан. Абсолютно правильный человек — это очень скучный человек. Благополучие — гибель поэзии.


Я часто думаю: каким образом происходит процесс творчества? И эти думы мне очень мешают — я начинаю констатировать вместо того, чтобы чувствовать: вот я радуюсь, вот я печалюсь, вот я люблю, и через час будет готово стихотворение. Это может привести к полной погибели твоей как поэта.


Не бойтесь вводить в стихи слова, казалось бы, для них негодные, канцелярский оборот, производственный термин, даже блатное выражение — все годится. Любое словцо может засверкать, если вы его заставите работать на себя. Слово-простолюдин, входя в стихотворение, робко вытирает на порожке ноги, а потом, глядишь, становится хозяином в доме.


Есть один закон образа: если ты сравниваешь один предмет с другим, предмет теряет все свои первоначальные свойства и приобретает свойства того предмета, с которым его сравнили. Если бы я сказал, что Голодный похож на Стеньку Разина, то Голодный потерялся бы, и я мог бы уже говорить о нем, как о Стеньке Разине, что он кинул Елену Усиевич в набежавшую волну.


Детская манера разговора вовсе не заслоняет социальной направленности произведения, а, наоборот, часто помогает выявить ее. Великие сказочники придерживались этого. И поэтому они одинаково дороги и детям и взрослым.


Важно уметь сокращать. Когда-нибудь я напишу учебник. А что? Чем я хуже Лапидуса и Островитянова? Только я назову этот учебник — поэтическая экономия.


Корневую рифму придумали не в Литературном институте. Ее изобрел народ. А вообще, хотите, я вам скажу всю правду? Не в рифме дело. Важно, чтобы, прочитав стихотворение, вы стали чище, выше, лучше. А какая там рифма — точная, глагольная, ассонансная, корневая, — ей-богу, дело десятое!


Ученый употребляет слова в прямом значении. А в поэзии, как в живой речи, все решает интонация. Она может очень далеко отлетать от непосредственного смысла. В науке слова идут ровным шагом, в стихах — разбегаются, скользят, взлетают.


Поэт имеет право написать: «Я ее люблю», но если это превращается в «смотрите, как я ее люблю», — стихотворение зачеркнуто.


Для начинающего поэта рифма — графиня, для зрелого поэта — служанка.


Мастер строку строит, а стихотворение лепит.


Нельзя прямо выражать свои чувства.


Фантазия нуждается в подробностях. Фантазия без подробностей — это теория без практики.


Романтика — это когда человек стоит на земле, но поднимается на цыпочки, чтобы дальше и выше видеть. Беда, если он оторвется от земли, тогда он пропал. Никакой настоящей романтики не будет!


Искусство — это не копирование действительности, а вера в нее. Вот почему я предпочитаю романтизм реализму. Для меня Красная шапочка куда более реальное существо, чем Кавалер золотой звезды, а волк значительно более опасный классовый враг, чем кулак во многих поверхностных произведениях.


Искусство — это беседа. Это Пушкин, который с вами разговаривает. Не надо кричать. Читатель не глухой.


Литература — это когда читатель столь же талантлив, как и писатель.


Лирика — не приложение чувств.


Лирика — неизложенное чувство.


У нас думают, что лирика — это дневник. А это драма.


Моя профессия — не исследовать прекрасное, а восхищаться им. Для меня поэзия не анатомический театр, а вечно пульсирующее живое тело.


Художник — тот же охотник. Но с небольшой разницей. Охотник хочет подстрелить зверя, а мечта художника — чтобы зверь на него напал.


Художник — это абсолютная мобилизация, рядом с небрежностью.


Писание стихов — это дорога на каторгу. Но когда приходишь — оказывается, что там цветущий луг.


Сердце поэта всегда вмещает в себе больше, чем оно может вместить, и быть нормальным не может.


Поэт — это тот, кому нужно все и который сам хочет все отдать!


Поэт стремится напоить читателя из чистого родника поэзии, но он не может это сделать прежде, чем там не выкупается редактор.


Поэтическая флотилия состоит не из пароходов на топливе, но из судов парусных.


Если в писателе нет вулкана, надо подложить под него некоторое количество взрывчатки. Аммонал поможет ему стать темпераментным.


Задача советского поэта — стать ближайшим родственником своего читателя.


Советский поэт должен обладать обостренным, почти болезненным чувством братства.


Каждый поэт мечтает написать такое стихотворение, которое хотелось бы читать шепотом.


Поэт обязан относиться к читателю с доверием и уважением.


…И я заметил, что грань между писателем и читателем как-то стирается. Разве есть граница между деревом и почвой, на которой оно растет?


В любом случае оставаться самим собой — вот лучший способ завоевать читателя.


Административное оружие в руках писателя авторитетно только для прохожих, а не для читателя.


Гоголь, Щедрин, Гулливер — патриоты. Сатира — это всегда путешествие в страну дураков. Если по пути попадается хоть один умный — маршрут изменяется и мы переходим в другой жанр, вероятней всего — в жанр памфлета.


Гений — это вечная наша дружба с ним.


Любить могут многие, а по-настоящему видеть может только художник.


На спекуляции чувств поэт долго не проживет. Эта губная помада мелких чувствишек скоро сотрется. Сам потом пожалеет…


Маяковский. Знаете, что это такое? Это нервная система Октября.


В искусстве обязательно должен наступить тот момент, когда золото начинает серебриться, и тогда оно становится еще дороже.


Нельзя заниматься литературой во вторую смену, тем более — в ночную. Она этого не прощает.


Давайте писать так, чтобы нравиться друг другу!


От моря можно брать ясность, синеву, грозность… Но зачем же брать воду?


Памятники — это не только гранит или мрамор. Это тени ушедших. Ушедших, сказавших свое навсегда запоминающееся слово.


Черт его знает, где твое «лучшее» стихотворение. Всегда кажется, где-то впереди. А может быть, позади? Может быть, и плыть-то не стоит? Нет, стоит! Никто из нас не знает, на что он способен завтра. Вот без веры жить трудно. И еще, — чтобы тебя хоть чуть-чуть любили…


Когда я пишу, мне начинает казаться, что я хороший человек.


Я добиваюсь у читателя чувства изумления.


Когда я читаю стихи какого-нибудь поэта, то первое мое опасение: можно ли ему верить, ведет ли он меня в нарисованное или в существующее.


Когда я читаю хорошие стихи о войне, я вижу: если ползет солдат, то это ползет солдат. А тут ползет кандидат в Союз писателей…


Пусть теперь стихотворение отлежится, посохнет, а потом надо будет его заново писать. Оно задумано гораздо интересней, чем написано.


Сочинение стихов по сравнению с драматургией — это санаторий повышенного типа. В стихах я один отвечаю за все. Написал хорошо — вот я какой молодец! Написал плохо — сам расхлебываю. Одно дело — лирическая муза, как там ее зовут? Правильно, Евтерпа. С ней встречаешься один на один, без свидетелей. А театр — это коллектив. И Мельпомена уже нечто вроде заведующей целым учреждением. Вы можете написать гениальную пьесу. Но надо, чтобы ее верно почувствовал режиссер, поняли актеры. Чтобы художник и композитор были ваши союзники и соавторы. Если хоть одно звено не сработало, ваш труд может оказаться напрасным. Правда, может случиться и так: вы сплоховали, а театр вывез. У меня ведь и такое было. Но все это сложно…


Юность — это то волшебство, без которого наше искусство жить не может. Не надо забывать о том, уже, правда, архаическом, но необходимом для художника чувстве, которое наши классики называли вдохновением. Что-то мало мы говорим о нем. Оно и приводит к тому волшебству, которое покоряет нашего зрителя и читателя.


Начинающий писатель должен следовать по стопам своего учителя, но не по его стопкам.


Он начинал, как рубль, — все-таки солидная монета, потом разменялся на гривенники. Боюсь, дело кончится тем, что за него и гроша не дадут.

(Об одном преуспевающем поэте.)


У него весь пар уходит на свистки, а не на движение.

(О поэте, вокруг которого была создана чрезмерная рекламная шумиха.)


Он стоит по горло в луже и думает, что ему море по колено.

(Поэт-маринист.)


Давний знакомый, плохо чувствующий поэзию, очень грубый и толстокожий, знаете, такой интеллектушка — буйная головушка, спросил меня: «Вот я все слышу: образность, образное мышление. Почему нельзя писать просто, чтобы все понимали?» Я в ответ рассказал ему старый анекдот — это соответствовало уровню вопроса да и общему уровню развития собеседника. Анекдот такой. Два человека смотрят голливудский боевик с ужасами, убийствами, кровью. Один другому говорит: «Как страшно, у меня даже мурашки по спине бегают». Второй отвечает: «У меня тоже. Одну я уже поймал». Вот этот второй не понимал, что такое образное мышление. Из него вышел бы неплохой редактор… Мой знакомый обиделся: «Вечно вы с вашими штучками. Несерьезно…» Но все-таки, я думаю, он получил первоначальное представление о том, что такое художественный образ…


Мой старый друг, мой земляк рассказал мне вот что. Он живет в бывшей дешевой гостинице. Однажды утром он вышел из своей квартиры. Он был в полосатой пижаме. Его соседка — женщина, занимающая какую-то полуответственную должность, — со своей маленькой дочкой стояла у порога. Эта женщина пристально посмотрела на моего друга и сказала: «Знаете, вы настоящий зебр». Дело вовсе не в том, что она не знает, как зовут по-настоящему мужчину-зебру. Дело в том, что она абсолютно убеждена в точности своего вкуса. Она убеждена в том, что человек, только проснувшись, должен надевать идеально разглаженный костюм. А мыться когда и в чем? Неужели в идеально разглаженном костюме?

И дело вовсе не в этой женщине. Дело в ее дочке. Как она будет воспитана такой матерью? Время идет, девочка станет девушкой, девушка — матерью, и эта грядущая женщина начнет плодить мещан. Вот что для меня страшно.


Есть ведь такие домашние хозяйки, которые воображают, что они своим обедом кормят все человечество. А все человечество для них заключается в муже, который не представляет никакого интереса для человечества, и в детях, которых они испортили по мере возможности.


Мещанство — это облачко, возомнившее себя тучей. И в чем трагедия тучи: в том, что она родилась и с детства хотела быть облаком.


Поэту нужна женщина, собирающая облака, а не гонорары.


Ужасное сообщение. В районе острова, имя которого носит Венера, кажется, в Эгейском море, дотошные археологи ныряют, ищут недостающие руки богини. И я все думаю — не дай бог найдут да и приладят их к туловищу. И Венере — крышка. А потом разохотятся и раскопают где-нибудь крылья вашей Ники. Прощай, незавершенность, до свидания, воображение!


Сколько ученые ни копаются, никак не могут найти мемуары неандертальцев. Ученые только установили, что у неандертальцев были вспыльчивые характеры. Откуда они это узнали? Бог с ними, с учеными!


Идея — это океан. И как только делаешь из нее бассейн для домашних потребностей, вода сразу мутнеет. Куда идешь? Для чего живешь? Не считаешь ли ты тропиночку главной дорогой? Стоит только одной параллельной линии хотя бы на одну сотую миллиметра отклониться от другой, и через некоторое время между линиями появляется страшное расстояние. Идея параллельна жизни. Не допускайте, чтобы они отклонились друг от друга.


Обыкновенному человеку стать гением невозможно. Но все равно мы все должны стремиться к этому. Движение вперед необходимо так же, как и дыхание.


Обыкновенный человек доставляет радость только некоторым своим знакомым, а талантливый человек — почти всему человечеству.


Человек, не наделенный талантом, — если в одном не удалось, займется чем-нибудь другим. У талантливого нет выбора.


Какая разница между модой и славой? Мода никогда не бывает посмертной. Посмертной бывает только слава.


Никто не знает, как быть счастливым. По-моему, просто нужно очень любить жизнь, не кричать о мировой катастрофе, если встретишь плохого человека или подлеца, знать, что полезен. И еще чуточку любить стихи.


Все люди — одного возраста. Только одни обременены опытом, а другим его не хватает. Делясь опытом, ты делаешь молодых взрослее и сам становишься моложе.


Разлука не только в больших расстояниях, но и в пригородных поездах.


Когда у тебя нет собственной боли, ищи чужую. И помоги владельцу этой боли.


Несчастья нет, нет счастья.


Слишком поздно начинаешь понимать, что молодость — это не достоинство, а только возраст.


У меня осталась единственная десятка. Хочу сходить в нотариальную контору — снять с нее копию.


Нужно швыряться большими деньгами и уметь беречь маленькие. И тогда большие деньги становятся маленькими, а маленькие большими.


Занимать деньги надо только у пессимистов. Они заранее знают, что им не отдадут.


Берешь чужие и на время, отдаешь свои и навсегда! (Деньги.)


У меня деньги гости, не хозяева.


И золотые зубы выпадают.


Я всю жизнь меняю гнев на милость. С разницы живу. Но иногда это надоедает.


В жизни нужно уметь шагнуть за порог.


Мания величия — это когда мышь вообразила себя кошкой и сама себя съела.


Шло время. Оно шло как милиционер. Оно меня часто штрафовало.

Один атом

Ругался матом,

И за это его исключили из молекулы.


Маленькие паращуточки…


Красивые слова — это для командированных.


Пейзаж — не человек. Чем более он банален, тем он лучше.


Незаслуженно хорошее состояние только у идиотов. Хорошее состояние надо заслужить.


Это была знатная доярка. Каждая корова у нее имела свое Вымя-Отчество.


Улыбка и шутки должны пронизывать серьезность, как лавсан шерстяную ткань. Тогда человеческие отношения не будут мяться.


Тихий Дон-Жуан.


«Былое и дамы».


Солдаты — по стойке, поэты — у стойки.


Не выдумка создает сказку, а действительность. А вместе с тем выдумка может быть действительней действительности.


Конфликт не только между людьми, но и между твоим утренним состоянием и вечерним.


Жэк-потрошитель.


Анонс, анонс… Нужен был аванс — появился анонс.


Историю можно найти только по следам ее преступлений.


В капустнике: Девушки выходят под музыку: «Если бы парни всей земли…»


Тени были высокие, выше яблонь, и они думали, что это они приносят плоды.


Спокойствие сильнее бешенства.


Есть могущество палача. Но даже крепко связанная справедливость могущественней своего палача. Это доказано историей.


Тела давно минувших дней.


Противоречивость не обязательно должна быть наглядной.


От него удивительно пахло президиумом.


Как легко быть Гарун-аль-Рашидом! А мы почему-то делаем это так редко.


В жизни, как и в искусстве, лучше всего видят полузакрытые глаза.


Декады, декады… Мы имеем декаданс нового типа.


Дружба — понятие круглосуточное.


Только дурно воспитанный человек стремится всегда играть роль воспитателя.


Красивый я получаюсь только на шаржах.


Недоедливый этот Светлов.


Утопающий хватается за соломинку.

(В коктейль-холле.)


Сердечную теплоту никогда не заменишь теплотой парового отопления.


Даже сон должен иметь точный адрес. Без адреса ничего не бывает.


Праздники создаются в буднях.


Легенды имеют одно свойство — их не замечаешь, когда они творятся.


Лицо — это не паспорт жизни.


Только мертвец не знает жизни.


Я чувствую себя птицей, которая едет в ломбард выкупать свои крылья…

Толстой, конечно, великий писатель, но тяжелый человек. За столиком я хотел бы сидеть с Пушкиным.


Перевод с говяжьего…


Братья Ругацкие.

(Два критика, затеявшие перепалку на страницах печати.)


Когда я их читаю, никак не могу понять, стоит ли мне читать книги, о которых они пишут. Все равно, что по котлете представить себе, как выглядела живая корова.

(О критиках.)


Вы знаете, кого напоминает мне наш докладчик? Это тот сосед, которого зовут, когда надо зарезать курицу. (О критике).


Он — как кружка пива. Прежде чем выпить, надо сдуть пену. (Об одном поэте.)


«Что им делать? Ведь их обоих в литературе не существует». — Не существует? Но зато какая между ними идет борьба за несуществование!


«Удивительно! Говорят, раньше он писал посредственные еврейские стихи, а теперь у него великолепная русская проза». — Дорогая, не перейти ли тебе на еврейские стихи?

(Писательнице А. — при обсуждении повести Казакевича «Звезда».)


Уверяю вас, он вовсе не такой дурак, каким он вам покажется, когда вы его хорошо узнаете…


Уцененный Мейерхольд!

(Об одном режиссере.)


Какая разница между современным веком и прошлым? Тогда писали письма, переписка была формой человеческого общения, это были письменные беседы, разговоры. А теперь часто пишут открытые письма, чтобы публично показать, что у адресата такие-то ошибки. Это не общение.


Нет ничего лучше, чем обнаруживать в старом друге новые качества.


Я могу жить без гор, без долин, без равнин. Но я не могу жить без людей. Черты милого русского мальчика или девочки напоминают мне всю землю. Я никогда не был за границей. Я был за границей только во время войны. Я видел пылающую Польшу и Германию. Мне казалось, что, если не я, Берлин не был бы взят. Я никогда не был космополитом. Но я никогда не был бы настоящим советским человеком, если бы не любил всю землю. Я никогда не видел ни одну полинезийку, но убежден в том, что это моя родная сестра. И это идет не от моей разбросанности чувств.


Я, безусловно, абсолютный невежда в музыке, но для меня композитор может быть очень интересным. Я люблю Бетховена и Чайковского не потому, что они общепризнанны, а потому, что, когда я их слушаю, с меня сползает ненужная бытовая шелуха, я становлюсь намного более открытым, и степень одаренности композитора я определяю по тому, что и как я думаю, когда слушаю его музыку. Плохую музыку я мгновенно узнаю по ее административности. Она мне приказывает — будь веселым или грустным, а я в это время думаю о том, что мне нужно сегодня зайти в редакцию, или что у меня выключат телефон, если я вовремя не внесу плату за него, или о чем-либо другом, будничном. Короче, я не выполняю распоряжения плохой музыки — быть веселым или грустным. Хорошая музыка делает любого человека тоже талантливым, любого слушателя — творческим человеком; плохая музыка — это автомобильные гудки, мешающие тебе думать.


Москва заслуживает не одного сборника, а многих. Москва заслуживает того, чтобы в произведениях, даже не посвященных ей, она существовала, как удивительно родной город. Это настолько родной город, что, если я даже отъезжаю хоть километров на двадцать от нее, у меня ощущение тяжелой разлуки. И не ее высотные здания и не торжественность ее центра — всеми окраинами и переулками она мне родная. Если только возраст и здоровье мне позволят, я еще напишу о Москве и москвичах. Я надеюсь, что я этим обрадую и Москву и москвичей.


Мне хочется вспомнить один прекрасный рассказ Мопассана. В этом рассказе дольше всех танцевавшая маска упала без сознания. Под маской оказался шестидесятилетний старик. Он не хотел уступить свое место всегдашнего победителя, но сил у него не хватило.

Так вот, этот рассказ Мопассан написал не про меня. Я еще не скоро упаду.


Я шел улицей, как лесной тропкою. Так я тебя любил. Деревья, которых не было, склонялись надо мной. Цветы, которых не было, одуряюще пахли. И несуществующие птицы пели.

И обыватели говорили: мне не хватает солей, — смешно как!

И облака — эти кочующие цыгане, которых в конце концов сделают оседлыми, плыли. Так я тебя любил.


Гостя надо звать внезапно, его надо затащить врасплох, чтобы он не успел обзавестись подарком для хозяина. Боюсь подношений… На новоселье дарят обычно вещи ненужные и громоздкие. У соседей справа уже образовался склад чудовищных ваз. Одному горемыке принесли часы весом в два пуда, в оправе из уральского литья. Меня, кажется, бог миловал…


Несколько лет назад «Литературная газета» продала мне своего старого «Москвича». Это был Джамбул среди автомобилей. Я даже подозреваю, что еще Дмитрий Донской объезжал на нем свои войска…


Он не столь красочный, как разноцветный. Лучше, если бы он был одного цвета, но определенного.

(О писателе.)


«Смотри, хороший был актер Володин, а умер как-то незаметно, в «Вечерке».

— Стоит ли тебе волноваться, ты-то умрешь по крайней мере в «Известиях»!..


Я не считаю, что надо писать много. Я бы хотел, чтобы мои книги печатались на очень плотной бумаге, крупным шрифтом. Тогда они выглядели бы пухлыми, несмотря на малое количество строк.


В жизни наступают ночи, когда тебя никто не будит, и это очень грустно…


Гоголевский герой, проснувшись однажды, обнаружил исчезновение носа. У меня к концу поездки вообще исчезнет фас. Что же касается моего телосложения, то оно уже давно превратилось в теловычитание.


Что такое смерть? Это присоединение к большинству.


Неужели я столько понаиздавал? Я уже давно должен был стать богачом! А между тем, когда я умру, вскрытие покажет, что у покойника не было за душой ни копейки.


Дело плохо. Под старость я превратился в нечто среднее между Ходжой Насреддином и нашим клубным парикмахером Маргулисом. Им приписывают чужие остроты. Мне тоже.

За всю свою жизнь я сочинил только два анекдота. Так вот, чтоб вы знали: все остальные не мои.


Иду в поликлинику, опираясь на палочку Коха. Я думал, что рожден для звуков сладких и молитв. Но вчера мне назначили процедуру, и оказалось, что я создан для ультразвука, который будут вгонять в меня. И он совсем не сладкий.


Мне хочется, чтобы после моей смерти кому-нибудь на земле стало грустно. И чтобы этот кто-нибудь снял с полки томик Светлова и молча полистал его.


Я вижу, что вы все меня очень любите. И я вам сейчас объясню почему. Я могу прожить без необходимого. Но без лишнего прожить не могу. Что такое художник? Это одиночество, вошедшее в коллектив. И я так живу. Я пишу. И никто другой за меня не напишет. А иногда мне кажется, что жизнь — это густо населенная пустыня. Без людей я не могу. А с людьми я тоже не всегда могу. Я думаю, что я работаю правильно и что я вам еще доставлю немало радости

(выступление на юбилейном вечере 27 июня 1963 г.).


Когда я умру, на доме, где я прописан, повесят мемориальную доску: «Здесь жил и не работал поэт Михаил Светлов».


Не люди умирают, а надежды.


Вот и я скоро… Как эта бутылка. «Хранить в холодном, темном месте в лежачем положении».


Что бы ни было, эти стены, как минимум, еще один раз меня увидят. Но увижу ли я их?

(Дом литератора.)

Загрузка...