В колонии уже несколько недель нарастало недовольство. Деревянные подошвы громче шаркали по коридорам, на занятиях все шло через пень-колоду, и тишины добиться было труднее обычного. Смех некоторых колонистов звучал вызывающе, они смотрели на надзирателей тяжелым, угрожающим взглядом. Каменщиков застукали дремлющими над строительным раствором, кузнецов – замечтавшимися у наковальни, сардинщики думали о чем угодно, только не о своих консервных банках. И даже столяры, которые сколачивали предназначенные их товарищам гробы, медлили соединять еловые доски. Все шло не так. Три попытки побега за несколько дней, на Наполеона возле столовой напал один из крутых. У колонистов-огородников в Брюте случился мятеж, в сардинном цехе – волнения, на кухне – попытка поджога. Дважды воспитанники отказывались выходить из спальни. Заключенные не брались за работу ни в швейной мастерской, ни в жестяном, ни в столярном цехах, ни в прачечной. Вышла из повиновения даже пекарня. Хлеб был испорчен. Ученик булочника высыпал соль в ржаную муку. Хуже того – два надзирателя, наблюдавших за порядком во время прогулки во внутреннем дворике, подрались в присутствии воспитанников.
Поговаривали, будто Франсуа-Донасьена де Кольмона заменят другим директором. Слух разошелся по колонии и расшатывал ее. Воспитанники, работавшие в городе – в магазинах, на фабриках или у частных лиц, – слышали, что газетчики Кольмона возненавидели. Он слишком увлекся политикой, не сносить ему головы. «Республиканский Запад», считавший себя «газетой земледельцев и моряков Морбиана», написал, что колония для Кольмона ничего не значит. Еще одна побрякушка на пути к депутатству. Если верить еженедельнику, этот кандидат вел непрекращающуюся избирательную кампанию и больше был озабочен наказаниями, чем нравственным воспитанием. Он не верил в исправление благодаря труду и превратил колонию в каторгу для детей. Другие – как, например, передовица «Морбианского факела» – критиковали его «разорительное» управление и самые основы колонии для несовершеннолетних правонарушителей. Вот потому-то в газете «Огненных Крестов»[4] и бывалых солдат появился заголовок: Наши деньги исчезают в карманах шпаны, которая очищает наши карманы.
С каждым днем нас все больше лихорадило из-за предполагаемого ухода директора. Некоторые заключенные были убеждены, что надо заставить его пойти на уступки до появления нового начальника, потребовать отменить некоторые меры наказания, запретить Танцплощадку, снова давать сидр тем, кому больше шестнадцати, увеличить перерывы в работе, перенести отбой на полчаса позже. Об этих требованиях громко перешептывались. Они добавлялись к десяткам других, тайно составлявшихся в каждом блоке.
Тюремщики тоже были в напряжении. Они даже в нашем присутствии не стеснялись обсуждать зарплаты, отпуска, пенсию. Они внезапно стали жаловаться на все. И уже мечтали о том, какое место займут при новом начальстве.
По словам Марка Озене, новым директором должен был стать главный надзиратель парижской тюрьмы Птит-Рокетт. Марк называл ее «жестоким домом». Он утверждал, что до того, как отправиться на Бель-Иль, успел посидеть на скамьях тюремной часовни, где дети во время мессы были разделены деревянными перегородками.
– А камеры там какие были? – спросил я.
– Крольчатники, как здесь. Спишь в клетке, жрешь в клетке, срешь в клетке.
Птит-Рокетт, От-Булонь, Эйс – все эти исправительные дома выступали за «спасение наших туш», формулировка кюре, который ею гордился. Но все думали, что парижанин будет действовать жестче, чем местные, и что он привезет с собой своих Ле Гоффов и Наполеонов. Так что наши охранники готовились к столкновению с новичками, которые прибудут. Хотя официально никто пока не объявлял о смене начальства.
В воскресенье я удивил колонию. После построения, поднятия флага и мессы я во время прогулки рассказал всем, что ничего такого не будет, Козел никуда не денется. Кто-то два месяца нас дурил. Может быть, даже сам Кольмон, который разделял нас, чтобы вернее властвовать. Я объявил, что смены начальства не предвидится. Больше того – на следующей неделе Кольмон будет выступать в Ванне на митинге Республиканской федерации[5] и представит От-Булонь доказательством своего успеха в деле включения отбывших наказание в общественную жизнь. Плевать ему было на критиков, и он рассчитывал еще долго руководить колонией. Я прочитал об этом в «Республиканском Западе». И вырезал газетную статью, чтобы всем ее показать. Вот уж удивил так удивил!
– Но где ты это взял? – спросил Муазан.
Я сложил вырезку и сунул ее в карман штанов.
К полудню эта история дошла до директора. Нас по сигналу горна спешно собрали во внутреннем дворе. Никакого ропота. Никаких шуток. Дело было серьезное. Шотан велел нам построиться и каждому положить правую руку на плечо соседу. Он похлопывал себя по ноге плеткой.
– Обнажить головы!
Воспитанники сняли береты, шапки, картузы. И мы стали ждать. Двести детей. Час мы стояли неподвижно, а Ле Гофф с Наполеоном ходили между нами и заставляли равняться.
Кольмон, как появился, сразу стал меня высматривать. Поднялся на кафедру.
– Бонно, выйти из строя!
Я протиснулся между своими товарищами. Ни один не осмелился на меня взглянуть.
– Сюда, Бонно! – Он указал своей бамбуковой палкой на белый крест, начерченный на земле, – место обвиняемого.
Опустив голову, я сделал несколько шагов.
– Выворачивай карманы!
Кто-то проболтался.
Я тянул время. Карманы куртки, верхние, нижние. Потом карманы штанов. Вырезка упала к моим ногам.
– Ле Гофф?
Однорукий подбежал, подобрал бумажку, отнес директору. Тот не пошевелился, заставив охранника подняться по лесенке из трех ступенек.
Кольмон развернул вырезку, узнал свою фотографию, статью, заголовок: Франсуа-Донасьен де Кольмон, непримиримый из От-Булони.
Он поднял голову:
– Бонно, откуда ты это украл?
– Из вашей мусорной корзины, мсье.
Директор поперхнулся. Спустился со своего насеста. Подошел ко мне.
– Повтори.
Не моргнув глазом:
– Из вашей мусорной корзины, мсье.
Директор повернулся к Шотану:
– Из моей мусорной корзины?
Тот опустил голову. Мог бы – убил бы меня на месте.
– Бонно, у тебя есть доступ к моему мусору?
– Нет, мсье.
– Значит, у тебя есть сообщник?
– Да, мсье.
Кольмон, похоже, удивился.
– Его имя?
Я посмотрел на него:
– Мне неловко, мсье.
Он скрестил руки:
– Боишься выдать товарища, Бонно?
Я покачал головой:
– Это не воспитанник.
Он нахмурился:
– Так кто же это, Бонно?
– Надзиратель, – сказал я.
Он был поражен.
– Я выменял статью на другую вещь.
Одни колонисты засмеялись, другие разинули рот. Шум нарастал.
– Молчать! – заорал Ле Гофф.
Наполеон кого-то тряхнул. Шотан дал кому-то затрещину.
– Вы хотите знать его имя, господин директор?
Кольмон смертельно побледнел. Дважды резко хлопнул в ладоши. Столовая отменяется. Во второй половине дня ни прогулки, ни отдыха. Все немедленно расходятся и возвращаются на рабочие места. Шарканье подошв, кашель, галдеж, гогот, пердеж губами, свист, пронзительные крики в подражание чайкам.
Кольмон схватил меня за руку.
– Шотан, обыскать его камеру!
Сторожа поволокли меня через двор к наружной лестнице, загнали наверх, довели до входа в мою клетку. Директор замыкал шествие. Мне было приказано встать на колени в коридоре лицом к стене, положив руки на голову. Я закрыл глаза. Столик, табуретка, мой шкаф – они переворошили все. Когда они приподняли матрас, я вжал голову в плечи. Я приделал внутри карман, между тканью, набивкой и пружинами.
– Ну надо же!
Это сказал Ле Гофф. Он одну за другой вытаскивал из тайника газеты.
Голос Козла:
– Встань, Бонно.
Он стоял, ошеломленный, прислонившись к стене моей камеры. Сторож бросал к его ногам свои находки. «Крест», «Фигаро», «Католический союз Морбиана». По экземпляру каждой. Или тщательно сложенные вырезки.
Ле Гофф стоял на коленях, засунув здоровую руку в самую глубину. «Церковная неделя Ваннской епархии», «Будущее Морбиана». Найдя в тайнике ультраправую «Аксьон франсез», он растерянно взглянул на начальника. Я добыл номер от 7 февраля 1934 года. Через всю первую полосу: Следом за ворами – убийцы.
– Искать дальше?
Кольмон не ответил. Он следил за мной.
Внезапно однорукий взмахнул тетрадкой в грязной обложке:
– Книга, мсье!
Этого я и боялся. «Дети Каина» были опубликованы журналистом Луи Рубо в 1925 году. Он писал о нас и о колонии, «настоящей школе зла». Рассказывал обо всем. Жестокость, тяжелая работа, наказания, грязь, голод, Танцплощадка, заболевшие или помешавшиеся воспитанники. Я тайком читал отрывки Озене и Труссело. Писатель выдумал историю с «дымящейся миской супа, в котором ложка стояла, как в банке клейстера». Нас это рассмешило. Он преувеличивал, но мы знали, что это делалось ради нашего блага.
Ни один сторож никогда не был моим сообщником. Книгу и газеты принес мне Луазо. Он проделывал это в течение двух лет. Наказав доносчика пинком, я стал его покровителем. За это я хотел не тех мерзостей, каких требовали крутые, а новостей из-за стены. Он, кроме того что работал швеей и прачкой в одной семье поблизости от Созона, еще и помогал выносить мусор Козла. Я велел ему действовать осторожно. Время от времени таскать газеты, но не делать этого систематически. И не одно и то же издание каждый раз. Однажды утром, когда он вываливал в кузов мусорную корзину Кольмона, Шотан тоже запустил туда руку. Он стянул «Республиканский Запад», отряхнул газету о штанину, сложил и сунул во внутренний карман куртки. Луазо глубоко вздохнул. Не он один этим занимался.
Из статьи Леона Доде в «Аксьон франсез» я узнал о событиях 6 февраля[6]. В «Западе» прочитал, что Филипп Петен произнес речь на похоронах маршала Лиоте. А еще – что маршал Гинденбург скончался и его заменил канцлер Гитлер.
«По словам твоих наставников, ты увлекаешься историей и географией. И даже немного политикой, как мне говорили?»
Слова директора год назад.
Он сложил руки за спиной. Так вот откуда я получал сведения.
Серьезное лицо, громкий голос:
– Рыться в моем мусоре запрещено. Но это! – Он взмахнул книгой.
Луазо стянул ее со стола в караульном помещении.
– Это кража, Бонно!
Ле Гофф собирал разбросанные по полу газеты.
– А кража – это карцер!
Я стоял, прислонившись к стене.
– Стой прямо!
Я встал навытяжку. Щелкнул пятками. Я насмехался над его властью.
– Имя твоего сообщника!
Я не стал снова разыгрывать карту охранника. Она сбила его с толку всего на несколько секунд. Да, тюремщики меняли табак, хлеб, сидр. Да, некоторые лезли к младшим в постель. И да, их можно было подкупить. Особенно если охранник был выпивши, а колонист – вдвое крупнее его. Все это знали, и все закрывали на это глаза. Тюремщики и каиды делили власть между собой. Все было налажено. Но я оставался в стороне. И часто слышал от других: «Ты, Злыдень, не такой, как все».
И правда. Я терпеть не мог как сильных, так и слабых. Особенно слабых. Журналист в своей книге про колонию хотел разжалобить людей историями про сирот, детей разведенных родителей, брошенных мачехами, безбилетников, бродяжек или мелких воришек. Здесь такие были, но я не из их числа. Мне ни к чему жалость или доброта. Я одиночка. И моя тень в одиночку лезла наверх по стене, пыталась добраться до торчащих осколков стекла и присоединиться к чайкам.
– Трибунал во вторник, – объявил Козел.
Я отделаюсь тридцатью сутками карцера. Или даже переводом.
Я сжал кулаки.
А пока меня ждет расплата.
Я все понял, когда они вошли в мою клетку. Трое надзирателей из третьего блока, кремни. С тех пор как охранников стали называть воспитателями, директор не позволял им нас избивать. Дать оплеуху или подзатыльник, заломить руку – и только. Когда кого-то надо было сурово наказать, Козел обращался не к ним, а к тем, кого не встретишь в коридоре и не поквитаешься.
Кольмон вышел из моей камеры, следом за ним – Ле Гофф, Наполеон и старший надзиратель.
Перед тем как закрыть дверь, оставив меня с этой троицей, он сказал:
– Господа, Злыдень в вашем распоряжении.
Я играл, я проиграл и должен был расплатиться. Три тюремщика действовали слаженно, им было не впервой избивать сообща. Пинали, лупили кулаками, первый врезал мне головой, чтобы сбить с ног. Они не калечили, они мордовали. Оставляли мне напоминания на потом. Следы, которые должны были увидеть другие. Наказывая одного из воспитанников, они предостерегали всю колонию. Я ждал, лежа на боку и подтянув колени к подбородку. Они напоминали мне усердных лесорубов. Ни криков, ни оскорблений, ни единого слова. Для них это была работа. Ляжки, спина, руки – они старались, и каждый удар отзывался у меня от затылка до живота. Озене объяснил мне, что они бьют до первой крови. Я, как только упал, сильно укусил себя за щеку. Потом за язык, нарочно. От боли я почти перестал чувствовать удары. Как только во рту появился металлический привкус крови, я смешал ее со слюной и, кашляя, выплюнул. Запачкал пол. Притворился, что мне плохо. Дал сигнал к окончанию.