…Видимо, епископ попросил у дона Франческо Марии аудиенции, потому что все служители церкви вскоре исчезли в герцогских покоях. Придворные же разделились на группы, и в каждой шёл свой разговор.
Альдобрандо Даноли медленно прошёл мимо той компании, где сидели Бенедетта Лукка и Иоланда Тассони. Они тихо сплетничали о Джованне Монтальдо, хотя историю дуэли Соларентани с её супругом толковали вкривь и вкось. Потом разговор перешёл на похождения Виттории Торизани, её связь с Дамиано Тронти ни для кого тайной не была, но, осуждая подругу за ужасную безнравственность, в тоне девиц всё же проступала почти нескрываемая зависть. В другой компании беседовали об истинной галантности, в третьем кружке тихо судачили о визите папского посланника и о предстоящем паломничестве герцогинь к старому Скиту около Фонте Авеллана у подножия горы Катрия, основанному Сан Пьердамьяни и приютившему в свое время великого Данте.
Джованна Монтальдо сидела в стороне от всех. До этого она бросила украдкой взгляд на Соларентани, но быстро отвела его, покраснев. Джованна не знала, кто донёс мужу о том, что Флавио Соларентани был у них в доме, но слышала, что Ипполито вызвал его. Что она наделала, безумная? Как могла поддаться глупому порыву? Теперь Ипполито убьёт Флавио, он не станет ничего слушать! Бог мой, что же будет? Она знала мужа и понимала, что после убийства Соларентани в жертву его чести будет принесена и она. Как объяснить ему? Возвращение соперников — живыми и невредимыми — изумило ее. Ипполито ночевал в их доме в городе, но утром появился в замке. На неё почти не смотрел.
Господи, прости и помилуй…
Сам Монтальдо безумно корил себя. Зачем, поддавшись уговорам друга, женился вторично после смерти Марии? Восемнадцать лет разницы… Сам виноват. Кровь его при виде девицы по-юношески вспыхнула, он подумал, он сможет внушить ей чувство. Был мягок, уступчив, кроток, и ему показалось, что его… ну, пусть не полюбили… но… Прозрение было жестоким. Ипполито вздохнул. Конечно, щенок молод и смазлив. К тому же, сын Гавино. Господи, кого винить? Вчерашний поединок и слова Соларентани… Допущение, что Джованна все-таки невинна и любит его, тешило душу, но сомнения жгли. Он думал всю ночь. Сейчас молча смотрел на женщину, которая была его счастьем, упоением, бедой, позором…
Между тем в зале появились Тристано д'Альвеллаи Дамиано Тронти. Последний оглядел придворную толпу и, поняв, что снова не успел учуять новые модные веяния, разразился гневной филиппикой:
— Я разорюсь, чёрт возьми! Эта проклятая мода поминутно превращает костюм с иголочки в неприличную тряпку. Вчера ещё камзолы были короткие, но ныне мода их удлиняет! Опять новые обшлага, округлились прямоугольные баски и вышивка сменилась кружевной отделкой! Облегающие штаны превратились в складчатые присборенные буфы! Едва прикрывающие зад накидки уступили место длинным плащам! Какая подлость! Из длинного ещё можно сделать короткое, так нет же!! А перчатки — каждый сезон то короткие, то с раструбами, то алого бархата, то — вытянутые на пол-локтя вверх по предплечью! А шляпы, то «албанские», как горшок для масла, то плоские с широкими полями, то — круглые с узкими полями! А ныне ещё и эти ароматизированные замшевые наплечники, подбитые саше с благовониями, отчего рыцари превратились в ходячие ладанки. Их и дамы носят…
Начальник тайной службы, который всегда вычленял в речи собеседника самое главное, отозвался на слова Тронти. «Не волнуйся, Дамиано. Ты — не разоришься…», насмешливо проворчал он. Тут невесть откуда возник кривляка-Песте, на сей раз с гитарой, и продолжил инвективу камерира, правда, в ином направлении, а всё потому, что снова увидел синьору Верджилези, статс-даму герцогини.
— Боюсь, дорогой Дамиано, никакие благовония не способны заглушить неповторимый аромат аристократических ног и подмышек неких дам высокого происхождения, способный перебить вонь любого зоопарка. — Нахал брезгливо помахал рукой под носом. — Особенно, когда эти запахи усилены притирками, маслами, душистыми пудрами, эссенциями и мешочками с травами. Видимо, только такой дурак, как я, может недоумевать, почему бы им не отправиться к цирюльнику-банщику, обслуживающему в замке три парильни, да не принять ванну?
Не то, чтобы у донны Верджилези на сей раз хватило ума не заметить насмешки, тем более незаслуженной, ибо синьора была чистюлей, но прибежавший лакей позвал её в покои герцогини Элеоноры. В итоге у Песте похитили потеху. Однако шельмец тут же отыгрался на её подружке, донне Франческе Бартолини, тридцатилетней уроженке Пезаро, особе с удивительно красивыми светлыми волосами, отливавшими в сиянии свечей золотом. Мерзавец ударил по струнам и, нарочито гнусавя, пропел сатирический куплет.
— Да не прельстит лукавая срамница,
И не зажжет безумных грёз
Глупца, готового прельститься
Сияньем золотым волос!
Поддельно злато! Проба подтвердила:
Фальшивый блеск! Обман велик!
Но глупость ложь изобличила,
В златых кудрях узнав… парик…
Последнее слово наглый гаер пропел дребезжащим фальцетом.
Синьора окинула негодяя убийственным взглядом, способным, кажется, прожечь дыру даже в мраморе, но Чума уже забыл про неё. Меж тем по лицу Гаэтаны Фаттинанти было заметно, что шуточка Песте нашла живой отклик в её сердце, девица улыбнулась, — но не шуту, а скорее синьоре Франческе, но яд её улыбки только ещё больше взбесил статс-даму.
Шут же направился дальше.
Надо заметить, что поведение мессира Грандони, его неприязнь к дамам и загадочные постельные предпочтения в течение нескольких лет подлинно интриговали двор. Беда шута была в слишком уж очевидной красоте, невольно останавливавшей каждый взгляд, будь Грациано менее привлекателен, он не был бы и притчей во языцех. Но в итоге опытные чаровницы, взбешенные его равнодушием к их прелестям, высказывали предположения, весьма унизительные для его мужского достоинства: ведь не могли же они предположить, что не привлекают его потому что… непривлекательны. Предположить такое было бы просто нелепостью! Мужчины же обычно высказывали догадку о неких иных, не совсем чистых склонностях мессира Грациано, но подтверждения им нигде не находили.
Даже Тристано д'Альвеллаи Дамиано Тронти недоумевали — и сумели заинтриговать дона Франческо Марию: шут не только никогда не принимал участия в тихих ночных кутежах герцога и его подручных, не только не был замечен ни в каких любовных интрижках — он даже баню приказывал топить только для себя одного! Тогда дружками была высказана мысль о физическом изъяне или уродстве, мешающем шуту предаваться альковным радостям. Любопытство герцога, помноженное на свободный банный вечер, превысило тогда меру, и дон Франческо Мария приказал Грациано сопровождать его в банные пределы.
Увы. То, что ему довелось увидеть, ничего не прояснило. Обнажённый, Чума удивил своего господина разве что тем, что имел волосы лишь на лобке да в подмышечных впадинах, на ногах же шута они были совсем незаметны. Но подобное, хоть и нечасто, но встречалось, и отнюдь не уродовало. Въявь проступили непомерная ширина плеч, мощь икр и запястий. Грациано напоминал мраморную статую Геракла, был безупречно сложен и, на придирчивый взгляд герцога, не отмечен никаким телесным пороком. Дон Франческо Мария в тот же день поведал об этом фаворитам, погрузив их в тяжёлое и гнетущее недоумение, в коем они втроём пребывали и поныне.
Светские же сплетники, не находя подтверждения склонности шута к мальчикам и мужчинам, готовы были присоединить свой голос к дамам. А вот фрейлина Иллария Манчини, начитавшись куртуазных романов, решила, что поведение мессира Грандони — рыцарственно, ибо в нем ей мерещилось испытание преданности. В романах рыцари, принесшие обет верности любимой, стойко сопротивлялись любовным признаниям других дам, и она считала, что у мессира Грандони есть при дворе тайная дама сердца. Были среди придворных и возвышенные души, правда, весьма немногочисленные, склонные считать мессира Грандони монахом в миру, человеком, посвятившим чистоту души и тела Богу. Но повторимся — их было совсем немного.
Между тем шут снова курсировал по залу, поболтал несколько минут с синьорой Дианорой ди Бертацци и Глорией Валерани, остановился рядом со стариком Росси, потом подошёл к Альдобрандо Даноли. В отдалённом от дам кружке Пьетро Альбани, Ладзаро Альмереджи и Густаво Бальди толковали о женщинах, шепотом насмешливо цитируя «Sonetti lussuriosi» Аретино.
Mettimi un dito in cul, caro vecchione,
e spinge il cazzo dentro a poco a poco;
alza ben questa gamba a far buon gioco,
poi mena senza far reputazione.
Che, per mia fe! quest'e il miglior boccone
che mangiar il pan unto appresso al foco;
e s'in potta ti spiace, muta luoco,
ch'uomo non e chi non e buggiarone…(нецензурно)
Альдобрандо Даноли уже доводилось слышать эти мерзкие стихи, они почти полтора десятилетия ходили в списках, часто цитировались похотливыми придворными распутниками. Впрочем, цитировались негромко, а уж упомянуть имя их автора при дамах и вовсе было невозможно. «Il suo nome è infame: un uomo ben educate non pronunziarebbe il suo innanzi a una donna» Между тем, многие дамы тоже тайно скупали похабные сонеты Аретино и не менее похабные рисунки, к которым они были написаны, ученика Рафаэля Джулио Романо, скопированные Маркантонио Раймонди.
Альдобрандо Даноли был согласен с Вазари, полагавшим, что трудно сказать, что было противнее: вид ли рисунков для глаза или стихи Аретино для слуха. Но, несмотря на преследование цензурой и уничтожение тиражей, мерзейшие книги множились.
Тут Даноли заметил рядом Чуму и невольно удивился его потемневшему лицу и брезгливости во взгляде. Он, безусловно, тоже слышал стихи, цитируемые Ладзаро. Альдобрандо тихо поинтересовался.
— Вам не нравятся стихи мессира Аретино?
Песте поднял левую бровь и с деланным изумлением надменно вопросил:
— С каких это пор отродье сапожников именуется мессиром? — Он гадливо передернулся, — художнику не следовало бы так злоупотреблять божьим даром, стихи же просто корявы. Бездарь. Сапожник — он и в поэзии сапожник. Витино — и тот даровитее.
Между тем стоявшие рядом с ними девицы и молодые мужчины обменивались любезностями и колкостями, иные из которых тоже были более чем фривольны.
— И вы тоже будете участвовать в турнире, мессир Сантуччи? — осведомилась Иоланда Тассони у молодого человека, и тот галантно кивнул. — А какое у вас будет копье?
— Каждый рыцарь копьем одарен от природы… — иронично проронил Алессандро Сантуччи, сын Донато.
Альдобрандо заметил, что красивая зеленоглазая девушка, которую Песте назвал Камиллой Монтеорфано, тихо поднялась и ушла в боковые двери, Гаэтана Фаттинанти поморщилась, но девица, которую он до этого не видел, кокетливо обратилась к говорившему. «Мужчины вечно хвалятся своими копьями…» Сантуччи развёл руками, давая понять, что то, что хвалимо, заслуживает похвалы, а Маттео Монтальдо, сын церемониймейстера, отшутился вместо него. «Мы готовы, чтобы нас, подобно суду Париса, рассудили прекрасные дамы… и оценили бы длину и толщину наших копий…»
Даноли перевел на Песте горестный взгляд и тихо проронил.
— Имей я дочь, я не послал бы её сюда… — Даноли вздохнул, вспомнив, что ему суждено умереть бездетным.
Песте усмехнулся.
— Полно, граф. Раньше, я слышал, при иных дворах, если герцог выбирал в любовницы фрейлину жены — отказать было немыслимо, семья её была бы уничтожена. Но ныне… — он пожал плечами, — французская зараза сдерживает похоть многих самцов крепче любой узды. Герцог в этих местах не охотится, поверьте. Конечно, любая фрейлина может стать откровенной потаскухой, и таковых немало, но если только… сама того захочет. Не вините герцогские чертоги.
— Но вы же сами понимаете, мессир Грандони, как растлевают юные души подобные фривольные шуточки…
Шут улыбнулся.
— О, да, не пересчитать, сколько робких созданий сбились с пути от чтения истории о преступной любви Библиды к Кавну и книг, подобных Овидиевым «Метаморфозам», не говоря уже о прочих искусительных любострастных повестях французских, латинских, греческих, испанских авторов. Разве не впал в грех соумышления, так опечаливший его, сам святой Августин, читая четвертую главу «Энеиды», содержащую описание любовных томлений Дидоны? Хотелось бы мне иметь столько же сотен дукатов, сколько было на свете дев, чьи чувства были изгажены, а сами они лишены невинности после чтения «Амадиса Галльского». А что способны натворить античные книги, растолкованные и проясненные в самых тёмных местах нашими порочными наставниками, блудодействующими словом и делом в потаенных кабинетах? Но боюсь, мессир Даноли, вы забыли старую истину о том, что невинность, которая не в состоянии оберечь себя сама, не стоит того, чтобы её и оберегали. Если среди этих девиц есть чистые особы, в чём я лично сомневаюсь, это проступит. Se son rose, fioriranno…Если это розы — они зацветут.
Даноли тепло и грустно улыбнулся кривляке-шуту. Если в суждениях Портофино проступала неколебимая и непреклонная истина, то истина шута была искаженной, колеблющейся и зыбкой, как отражение луны в черных ночных водах, искривлённой и перекошенной, но все же этот паяц, безусловно, понимал её. В этот вечер Альдобрандо убедился если не в подлинности этого человека, то в его недюжинном уме. Епископ был прав.
Сам же он всё это время, особенно после больного видения, ощущал странное томление духа. Почему бесы шипели эти странные слова про кровь? Что такое гнилая кровь? Почему? Кровь гниёт… Что это значит? Здесь много людей с гнилой кровью? Тут он вздрогнул и напрягся, поймав несколько удивлённый взгляд собеседника. Оказывается, Даноли произнёс это вслух. Слова вырвались у него почти против воли, но его опасения не оправдались. Шут смотрел на него холодным и задумчивым взглядом, напряженным и внимательным. Он даже учтиво склонился к Даноли.
— Гнилая кровь? Я не понимаю вас, Альдобрандо. Кровь есть жизнь? Тление жизни? Испорченная кровь черных родов? Уродства старой и гнилой крови? Кровь, зараженная распутной болезнью? Плод кровосмешения? Постыдное родство? Греховные кровные связи? Выродки? Сокровенные откровения?
Даноли болезненно поморщился. Что он мог объяснить? Тут он напрягся снова — почему шут сказал о «сокровенных откровениях»? Играл словами, на что был, как убедился Даноли, мастером? Или… на что-то намекал?
— Вам не кажется, что кровь людей здесь словно заражена?
Шут, глядя на графа глазами цвета ночи, снова задумчиво проронил:
— Гнили довольно, но глупы попытки списать что-то на кровь, Альдобрандо. Мой дорогой повелитель Франческо Мария не заткнет за пояс Эццелино ди Романо. Я бы сказал, что причина тления и гнили не в крови… Гниль начинается с духа, а дух заражается гнилыми впечатлениями. Вы ведь сами сказали… Картинки Романо мерзки, но разве остальное лучше? Когда люди начинают вместо молитв читать распутные мерзости, вроде писаний Аретино, они и сами не замечают, как исподволь в них входит сатанинский яд, который сначала гнилостным сифилисом бродит в мозгу, потом всасывается в кровь, а после проступает… И тогда Джованни Мария Висконти травит собаками людей, убийца и кровосмеситель Сиджизмондо Малатеста грабит церкви, плюет на клятвы и даже пытается изнасиловать собственного сына, а Чезаре Борджа недрогнувшей рукой убивает стоящих на его пути. Впрочем, как полагает мой дружок Лелио, nunquam adeo foedis adeoque pudendis utimur exemplis, ut non pejora supersint… Но если люди, потрясённые допущенным распадом, по вразумлению Божьему, приходят в себя, духовно отряхиваются, вылезают из смрадных луж разврата, вспоминают о Господе — тогда кровь самых страшных распутников, змеиным ядом струящаяся в чёрных венах потомков, очищается. Забудьте вы о крови.
Речь шута, плавная и мягкая, успокоила Альдобрандо Даноли. Грациано прав, ему просто померещилось. Это все болезнь… Дурные видения и призраки. Не думать, не думать, забыть, отвлечься…
— А эта особа… донна Верджилези… Она оскорбила вас, мессир Грандони?
— Что? — Чума искренне изумился. — Меня?
— Вы смеетесь над ней. Это месть? Она чем-то задела вас?
Шут недоуменно уставился на Даноли.
— Да нет… — Чума смотрел на Альдобрандо удивленно, искренне не понимая, о чём его спрашивают, — чем она может задеть, помилуйте? Дурочка просто.
Между тем в зале снова появились герцог и епископ с клириками. Торжественной процессией с кухни внесли блюда с яствами. Каждая из перемен блюд включала четыре разных супа, дюжину закусок, прожаренное на противне жаркое, соусы, легкие блюда, подаваемые перед десертом. Кроме того, готовились три или четыре каплуна и уложенные высокой пирамидой несколько видов окороков и колбас, а также — всевозможная дичь.
Однако епископ откланялся. Исчезли и почти все клирики — кроме Портофино и Соларентани, живших в замке. Между тем, герцог не возглавил общий стол, но сел в своё кресло у стены. Туда поставили инкрустированный стол, и Бонелло под пристальным надзором охранников герцога лично принёс туда подносы, уставленные явствами. Чести быть сотрапезниками герцога удостоились мессир Портофино, главный лесничий Ладзаро Альмереджи и, как всегда, шут Песте. Придворные бросали на счастливцев завистливые взгляды.
Портофино поинтересовался у Песте — удалось ли ему утереть нос Луиджи, объяснив сотрапезникам, что неделю назад шут поспорил со своим домоправителем, что сам приготовит пирог с вином и орехами. Шут пояснил, что ему помешали греховные сомнения и недостаток веры. Он взял сахар, муку и яблоки, горсть орехов, яйца, масло и лимон и бутылку Бароло. Все по рецепту. Но, увы, прежде, чем начать месить тесто, он усомнился в качестве вина и попробовал его. Стаканчик, не больше. Оно оказалось отменным. Он высыпал в миску сахар, но тут снова усомнился в вине — да, это Бароло, но действительно ли двадцатилетнее? Он попробовал его снова — ещё стаканчик. Пожалуй, в лавке папаши Тонино его не провели. Да, двадцатилетнее. Он разбил в миску яйца и тут его снова одолели сомнения — подлинно ли это вино, как не раз говаривал дон Франческо Мария, «в одном лишь глотке содержит теплоту пьемонтского солнца, лазурь небес и сокровенные истины Евангелия»? Чтобы в полной мере понять это, он, Песте, осушил ещё пару стаканов…
— А потом? — поинтересовался дон Франческо Мария, насмешливо направляя на шута глаза, обрамленные выпуклыми веками.
…Потом он закусил орехами и яблоками, кои накрошил во взбитые с сахаром яйца, поставил муку на полку, допил вино, наплевал на пирог и пошёл спать, лишний раз убедившись в старой истине: чтобы правильно приготовить яичницу, мало быть одаренным кулинаром и стоять у хорошо нагретой плиты с умной поваренной книгой. Нужны ещё — Божья помощь и возвышенный склад ума… да и яйца лишними не будут.
Инноченцо Бонелло, главный повар, приятель шута, озабоченно поинтересовался, удался ли каплун?
— Не могу сказать, что каплун был очень вкусный, дорогой Инноченцо, — жуя, ответил шут, — эта фраза слишком напоминает некролог, а кто же верит всей той ерунде, что говорится над покойниками? Поговорим о живых. Можно научиться стихосложению, можно выучить дюжину языков и постичь тайны земли и неба, тут, ясное дело, большого ума не требуется, но хорошо жарить каплуна — это искусство! Не будь таких гениев кулинарии, как ты, жестокость жизни в эти бесовские времена была бы просто невыносима. — Шут артистично обглодал косточку и поднял бокал. — Твоё здоровье, Бонелло!
Альдобрандо заметил, что за общий стол сели без малого сорок человек. Появились новые люди, которых он раньше в зале не видел. С левой стороны стола против них сидел бледный и странно томный человек с большим носом, но нерешительным, вялым подбородком, с глазами цвета льда. Антонио Фаттинанти на вопрос Даноли ответил, что это ключник Джузеппе Бранки. Рядом ел молодой человек лет тридцати, щуплый и пучеглазый, с толстыми рыбьими губами, из которых нижняя несколько отвисала. Он оказался кастеляном замка Эмилиано Фурни. Слева от них сидел ловчий Паоло Кастарелла, худой человек с лицом рыхлым и потным, под его серыми глазами набрякли тяжелые мешки, бывшие следствием не то перепоя, не то какого-то лимфатического недуга. При взгляде на этих людей Альдобрандо невесть почему подумал, что это жертвы ада, потом опомнился и долго не мог понять, откуда в его голову пришла столь дикая мысль.
В стороне от них сидел Джулиано Пальтрони, полный человек с маленькими темными глазами, напоминающими маслины, и тугим лицом, лучащимся румянцем. Он был герцогским банщиком и ведал цирюльней. Джулиано поминутно что-то говорил соседу — конюшему Руджеро Назоли, блондину со скуластым лицом и тяжелым подбородком, придававшим лицу выражение силы и воли.
С правой стороны стола поместились донна Черубина Верджилези, особа, наделенная от природы круглыми тёмными глазами и губками-вишенками, но, к несчастью, сильно обделённая мозгами, и потому весьма любвеобильная. Она, как уже упоминалось, выбирала себе в любовники только утонченных мужчин, знатоков изысканной поэзии и галантных кавалеров. Тут же сидела её подруга Франческа Бартолини, белокурая полнотелая особа с округлым лицом, тоже романтичная и весьма похотливая. Синьорина Джулиана Тибо, по признанию многих придворных, неутомимая в постели и малоразборчивая, не брезговавшая даже конюхами, тихо беседовала с Дианой Манзоли, полной и дородной особой в желтой накидке, которая никогда не обращала внимания на куртуазную любезность кавалеров, предпочитая им мужчин платежеспособных. Её муж, главный шталмейстер Руфино Манзоли, не возражал.
За столом снова обсуждали ненавистного фаворита. Критике подвергалось дерзкое поведение шута, и тут выяснилось, что у него есть при дворе и поклонники.
— Вы не можете не согласиться, Дианора, что его неучтивость — следствие пустого тщеславия, пошлости и высокомерия! Он нагл и бездарен! — высказалась Иоланда Тассони.
Дианора ди Бертацци спокойно возразила.
— При дворе много пошляков, сплетников и насмешников, но людей действительно остроумных мало. Изящно шутить и занимательно говорить о пустяках умеет лишь тот, кто сочетает изысканность и непринужденность с богатым воображением: сыпать веселыми остротами — значит создавать нечто из ничего, творить… Мессир Грандони — одарённый человек.
Её поддержала Гаэтана Фаттинанти.
— Мессир Грандони всегда учтив, церемонен и благопристоен без всякой фамильярности.
— Не могу этого отрицать! — язвительно заметила синьорина Тассони. — Он всегда владеет лицом и жестами, скрытен и непроницаем, умеет улыбаться врагам. Но в этом — утонченное притворство, мерзейшее двуличие и глубочайшее презрение ко всем.
— Фаворит, наделенный высотой духа, часто испытывает смущение и замешательство, видя, насколько низки и льстивы заискивающие в нём. Он платит им за раболепие презрением и насмешкой, но зачем требовать от него уважения к угодничеству? — Гаэтана улыбнулась, видя, что ей удалось заставить Иоланду умолкнуть.
Чума меж тем рассказывал герцогу, инквизитору и главному лесничему, как однажды, охотясь на уток, напоролся на волчью стаю. «Кинулся я к дереву, влез на сук, а волки подо мной так и прыгают, так и прыгают. Целая дюжина. Серые, глаза горят… И вдруг сук подо мной — трррах! — подломился… Падаю я прямо на волков…»
— И что же? — с нескрываемым скепсисом полюбопытствовал Ладзаро. Он знал, чем чревата встреча с волчьей стаей. Песте с непередаваемой грустью развёл руками, словно изумляясь его недоумению.
— Ну, конечно же, разорвали в клочья, Ладзарино. А ты чего ждал?
Отхохотав, дон Франческо Мария рассказал, как, будучи в Мантуе, был приглашен на охоту на зайцев и по окончании травли единогласно провозглашен королем стрелков. Он один меткими выстрелами из арбалета застрелил тридцать зайцев.
— До сих пор не понимаю, как я это сделал, — скромно заметил он, — ведь в моем колчане было только десять стрел…
Главный лесничий заметил про шута, что тот безжалостный охотник. В прошлый раз, когда на герцогской охоте были фрейлины, все мужчины забыли про выстрелы, красуясь перед дамами, и только шут настрелял дюжину уток. «Это было в тот день, когда заблудился наш медик, заплутал в трех соснах… Его супруга тоже беспокоилась…»
— Да, не заплутился ли он и не заблудал ли… — растолковал шут.
— Ну, да, а Песте нашёл его, собирая своих уток. Дамы же, когда мессир Грандони едва донёс свою добычу, сказали, что у него нет сердца, — наябедничал лесничий.
— Сердце у него есть, — вступился за дружка инквизитор, — ведь подбирая убитых уток, он едва не рыдал. По крайней мере, на его глазах были слезы…
— Слезы на его глазах выступили позже, когда он смолил утку над костром, и дым попал ему в глаза… — уточнил герцог.
— Нет, ваша светлость, я оплакивал их… — с неописуемым выражением на глумливой физиономии заверил герцога Песте.
Даноли пригубил вино, оно оказалось превосходным и он, думая о своём, не заметил, как неприметно охмелел. Пиршественный зал медленно поплыл у него пред глазами, лица искажались и перекашивались. В ушах снова призраки снова прошипели мерзкие слова о дурной крови, но продолжалось это недолго — усилием воли ему удалось справиться с собой.
Трапеза завершалась, Даноли оглядывал стол, слушая краем уха рецепт, которым Песте за герцогским столом делился с инквизитором. «Чтобы приготовить рагу из зайца, Аурелиано, оживленно повествовал наглый гаер, надо взять масло, шпик, морковь, лавровый лист, чёрный перец горошком, три дольки чеснока, соль, десяток трюфелей и фунт кошатины…» Выслушал он и приговор главы урбинского Священного трибунала: «Ты совершенно не умеешь готовить, Чума…» и дерзкую апелляцию нахала: «Вздор! Никто вкуснее меня не режет ветчину!!..»
Заметил Альдобрандо и Флавио Соларентани, тот был сумрачен и неразговорчив. Причём сумрачность его усугублялась, когда он ненароком ловил на себе взгляд Портофино — ядовито-насмешливый и высокомерно-презрительный. Песте же поглядывал на Соларентани безмятежно и элегично, даже умилённо, словно доктор философии — на глупого котёнка. Самого Чуму пожирала плотоядным и хищным взором Бьянка Белончини, Черубина же Верджилези бросала на него взгляды, исполненные ненависти, мужчины вяло пережевывали десерт, искоса поглядывали на женщин. Тристано д'Альвеллавнимательно смотрел на самого Альдобрандо Даноли, и заметив, что граф поймал его взгляд, не отвёл глаза, а по-прежнему смотрел на него пристально и сосредоточенно.
В ушах Альдобрандо снова и снова змеиные голоса нечисти шипели непонятные слова о зараженной, гнилой крови, но где было в этом путаном круговороте, в калейдоскопическом мелькании почти неразличимых лиц понять, о чём идет речь?
Шут, давно наевшийся, теперь препирался с герцогом и своим дружком Портофино. Первый утверждал, что шут часто нарушает основы веры и, вообще, недоверчив и скептичен, а Аурелиано считал, что Чума, наоборот, часто верит досужим вымыслам. Песте заявил, что он, действительно, существо на редкость сложное, противоречивое и многогранное и, взяв висящую на стуле гитару, ударил по струнам, заявив, что споёт старинную испанскую песню, которая пояснит присутствующим степень его веры и еретических сомнений…
Пел шут, глумливо кривляясь, как ярмарочный арлекин.
Что женился бездельник на красотке без денег, —
я, пожалуй, поверю…
что не пустит он смело красоту ее в дело, —
а вот это уж ересь…
Что обнов у красотки тьма и муж ее кроткий, —
Почему бы и нет?
Что не знает он, скаред, кто жену его дарит, —
Ну, так это же бред…
Что к красавице ночью залетел ангелочек, —
Это дивное чудо.
Что девица, надута, не брюхата от блуда, —
верить в это не буду.
Омерзительный гаер завел глаза пол потолок, потом опустил их на синьора Фаверо.
И что куплена степень профессором неким, —
в этом не усомнюсь,
что диплом золоченный производит учёных, —
вот над этим — смеюсь.
Мерзкий кривляка оглядел дальний стол, где сидели Тиберио Комини, Эмилиано Фурни и Джузеппе Бранки, и допел, изгаляясь, последний куплет.
Что юнец пять дукатов не считает за трату, —
Ну, пожалуй, что да…
Что на зад его гладкий ганимеды не падки, —
Ну, так то ерунда…
В зале повисло неприятное молчание, и шут извинился — он сегодня не в голосе, герцог расхохотался, а мессир Портофино признал, что взгляды шута хоть и циничны донельзя, но ничего еретического в них нет.
— Ну, а почему ты не воспел верность моих слуг, Песте? — тихо спросил вдруг дон Франческо Мария, — или я не настолько богат, чтобы купить чью-то верность? Ведь об уме правителя судят по тому, каких людей он приближает, если это люди преданные и способные, сие проявление его мудрости. Если же они не таковы, то заключат, что первую оплошность государь совершил, выбрав плохих помощников. Но так редки способные… так нечасты преданные… а уж соединить в одном лице преданность и способности… — трудно было понять, шутит его светлость или серьёзен. — Ты-то хоть мне предан?
Шут грустно поглядел на своего владыку.
— Язык искажен, мой повелитель, и трудно сразу постичь разницу между «быть преданным друзьям» и «быть преданным друзьями», разница-то только в одной букве, и только стрезва распознаешь отличие «способности на многое» от «способности на все», и поймешь, как порой убийственны универсалии. Наш мессир Альмереджи верен женщинам — каждой и всю ночь напролет. Кто станет упрекать компас за преданность северу, а флюгер за верность ветру? Но истинная верность — верность земле, повелитель, ибо кто уже предан земле, не сможет предать. Я же надеюсь, что буду верен. А вот быть преданным… я могу. Это с каждым случиться может…
Герцог был бледен и казался подавленным. Словесные выверты шута были неутешительны, но Чума не сказал ничего, чего не знал бы сам Франческо Мария.
— Счастлив правитель, за которым с равной радостью идут на пир и на смерть… — уныло пробормотал герцог.
Песте поднялся и, подойдя к Франческо Марии, тихо опустился на колени рядом с троном. Шуту было жаль своего несчастного властелина.
— Мы пировали с тобой, повелитель. Почему ты думаешь, что я не пойду за тебя на смерть?
Франческо Мария судорожно вздохнул. Шуту он верил. Но все остальные? Песте продолжил:
— Ты всегда был верен друзьям, господин мой. Зеркало возмездия, обращенное к тебе, не будет жестоко…
— Разве мало верных, оказавшихся преданными, Грациано?
Шут поморщился и тихо поговорил.
— Их ничуть не больше, чем тех, кто остался верен до смерти. Но сейчас ты готов утратить нечто более важное — верность себе. И что проку будет от моей верности предавшему самого себя? Ты слабеешь…
Франческо Мария был умён и никогда не считал шутов опасными — ибо знал подлинные опасности, он всегда смеялся над шутовскими проделками Песте, подлинно веселившего его сердце, хохотал и над насмешками Чумы над ним самим — и оттого казался только умнее. Неограниченная свобода шутовства при дворе непомерно усиливала владыку — смеющийся над собой непобедим. Чума прекрасно понимал герцога и время от времени сотрясал герцогские приемы колкими пассажами в адрес его светлости — шута после этого считали безумно дерзким, но Франческо Марию, снисходительно улыбающегося, приравнивали к Октавиану Августу. Однако сейчас герцог не смеялся, но, горько улыбнувшись и кивнув Тристано д'Альвелле, покинул зал.
Чума вдруг услышал за спиной шипение Джезуальдо Белончини.
— Лизоблюд, легко ему лицемерить да падать на колени, демонстрируя преданность…
Грациано поднялся, лениво пробормотав, что тяжело упасть на колени только тем, кто стоит на четвереньках, и нашел глазами Лелио Портофино. Тот видел лицо удалившегося с трапезы герцога и тоже был невесел.
После ужина слуги внесли светильники, придворные разбрелись, кто куда, дамы с кавалерами, всеми силами избегая треклятого шута, затеяли игру в триктрак, а плотно закусивший поэт Витино читал девицам стихи, но при этом — подыскивал глазами любвеобильную особу, способную приютить любимца муз на ночь.
К шуту снова подошёл его нынешний сотрапезник, дружок Тристано д'Альвеллы, мессир Ладзаро Альмереджи и с любопытством поинтересовался: Грациано пошутил насчёт парика, или это правда? Чума, уже забывший свой взбесивший фрейлину экспромт об искусственной природе её белокурых волос, не сразу понял, о чём его спрашивает главный лесничий, а, уразумев, почесал левую бровь и выразил недоумение — ведь мессир Альмереджи, как было всем известно, не проводил ночи, охраняя леса, но охотился по ночам в покоях фрейлин — кому же знать об этом, как не ему? Мессир Ладзаро почесал в затылке. Его дело загнать дичь, пояснил он, а ощипывать её — он не пробовал.
Песте дал ему хамский совет — попробовать…
Между тем к Чуме, который хищно оглядывал дам, надеясь найти новый повод для своих ядовитых инвектив, подошёл Флавио Соларентани. С того часа, как они расстались на городской площади, они только перекинулись взглядами за столом. Соларентани был бледен и выглядел невыспавшимся.
— Я ещё не поблагодарил тебя за советы и уроки фехтования, Песте.
Шут усмехнулся.
— Лучшей благодарностью мне будет отсутствие подобных случаев в будущем, Флавио. Надеюсь, произошедшее тебя вразумило?
Соларентани вздохнул.
— Ты — странный. Из тебя вышел бы хороший монах. А вот мне не надо было давать обеты. Формы женского тела томят и мучают своим необъяснимым очарованием, и если душа не готова отринуть все соблазны мира, искушаешься поминутно…
Взгляд Чумы отяжелел.
— Ты — глупец. Чудом соскользнул с плахи и снова лезешь под топор?
— Я понимаю. — Флавио поморщился. — д'Альвеллазря устроил меня сюда. Но как ты может не видеть этой красоты? Женственная утончённость так пленительна! Как они изысканны, как грациозны…
Шут зло усмехнулся.
— «Не пожелай красоты женщины в сердце твоём, да не увлечет она тебя ресницами своими, ибо всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём…» — шут ломался, но взгляд его был ядовит и презрителен. — При ходьбе опускай очи долу да усердно повторяй молитву Иисусову, коя оградит от искушений, ибо с призываемым Пресвятым Именем в сердце поселится Спаситель и обережет тебя от непотребного…
Священник перебил его.
— Грациано… А… что Портофино? — было заметно, что это волнует Соларентани. — Он сердится? Сильно? — Песте пожал плечами, давая понять, что степень гнева мессира Портофино ему неведома. Соларентани был бледен и отвернувшись от шута, спросил, — но почему отец Аурелиано… Он же постоянно то в замке, то в храме, везде женщины, он, я видел, и вина пьет, и с женщинами беседует… Почему он не искушается?
— Глупец… За плечами Аурелиано двадцать пять лет таких постов и подвигов, что тебе и не снились. Он может и ночь в спальне женщины провести — и девственником остаться.
— …Ну, за подобное я бы не поручился, — раздался сзади насмешливый бас Портофино, — глупо искушать Господа такими опытами. Жди меня в храме, Флавио, — и инквизитор отошёл от побледневшего Соларентани, который на негнущихся ногах побрёл в домовую церковь.
Наступивший вечер был тяжёл для Соларентани. Прошлую ночь, он, утомлённый и измученный поединком, спал как убитый, но теперь усталость прошла. Он со страхом ждал прихода своего духовника отца Аурелиано, весь трепеща от сковывавшего душу ужаса, и появившийся на пороге храма Портофино окинул его взглядом, от которого его бросило в дрожь. Теперь Портофино был страшен, глаза его отяжелели гневом и метали молнии. Он зло прорычал:
— Подонок… — Флавио опустил глаза и рухнул на колени. Он был виноват и знал это. Он лгал Портофино, лгал на исповеди всё последнее время, утаивая от него свои греховные искушения, кои были тем мерзостнее, что касались замужней женщины. — Лжец… Блудник… Ты, что, не знаешь, что тело твое суть храм живущего в тебе Святого Духа? Так мало того, что сам искусился, таинство исповеди осквернив ложью, так ещё и непорочную женщину блудницей чуть не сделал и ложе честного мужа едва не подверг поношению? — На спину несчастного опустился тяжелый бич, и Флавио содрогнулся, застонав от боли. — Монашеский чин для тебя ничто? — новый удар рассёк воздух. — Обеты, Христу данные — для тебя звук пустой? — последовал новый удар, — честь ордена для тебя грязь подошвенная? — Соларентани больше не мог сдержать вопль боли, — Память отца и честь семьи для тебя значат меньше твоей похоти? — На пятом ударе Флавио рухнул наземь. Портофино брезгливо оглядел монаха, — аще не знаешь, что ни блудники, ни прелюбодеи, ни малакии, ни мужеложники Царства Божия не наследуют? — Теперь губы инквизитора кривила усмешка. Лицо его обрело прежнее спокойствие и гармоничность. Он отбросил кнут и менторски продолжил, — каждый грех черпает силы свои в нечистых мыслях, появившееся в них вожделение перерождается в желание, и грешник ищет пути совершения греха. Далее же, как железо рождает ржавчину, так и растленное естество тела рождает движения похоти, и делает тебя, дивное творение Божье, просто животным…
Соларентани с трудом поднялся. Портофино меж тем продолжал.
— Если срамные помыслы нападают на тебя, не поддаваться им надлежит, но мысли, смущающие тебя, нужно исповедовать мне, духовному отцу твоему, открыв всё, что смущает ум твой в сем искушении, ничего не утаивая и не позволяя стыду связать язык твой. Поступи ты так — спас бы я тебя от слабостей твоих, не позволил бы тебе впасть в мерзость сугубую, допустить, чтобы через тебя, окаянного, пришёл соблазн к другой душе… Сейчас же ты, несчастный, жернова на шею заслуживаешь…
— Простите, отец Аурелиано…
Инквизитор брезгливо махнул рукой, отсылая блудодея к дьяволу, и только тут заметил на хорах Песте. Кривляка молча наблюдал сверху за поркой Соларентани, и Портофино поймал его поощрительную улыбку. Оба они знали, что Соларентани — человек нестойкой души и греховных помыслов, но Чума полагал, что Флавио куда как не под силу монашеские обеты, и для овец его стада и для него самого лучшим будет сложение с себя сана, Портофино же считал, что это жалкое ничтожество всё же можно вразумить.