Если бы я полагал себя значительным человеком, например, великим святым, великим юристом, великим философом или, наконец, великим писателем, я не взялся бы писать историю своей жизни; я оставил бы эту задачу романистам, чья забота – осчастливить читателей, или ревностным почитателям, которые считают своим долгом наставлять потомство с помощью прекрасных примеров. Я видел слишком много людей, обладающих талантом прикрывать нелепости и прятать за спину неловкости в тщетной надежде, что изображаемое есть действительно они сами. Эти люди, в слепоте тщеславия, одеваются в некоторое подобие «noli me tangere[1]», что выставляет их пугливыми, как необъезженные жеребята. Если вдруг они соизволят сотворить свою апологию, то выдают себе патент полубогов, две трети мира преисполнены зависти к их воображаемой славе. Их горькие слова уязвляют ближнего, не падающего ниц перед этим бурлескным «noli me tangere». Похвалы, которыми в своем великодушии они удостаивают небольшое число людей, блещут умеренностью, а люди, удостоенные их благосклонности, неизменно – либо дураки, которые ими восхищаются, либо плуты, которые им льстят.
Моей основной задачей было представить самому себе процесс своего развития и пригасить резвость своего самолюбия, ибо я замечаю вокруг себя, в каждом поступке, выражении лица и во взгляде эту общую заднюю мысль: «Смотрите на меня, рассматривайте, уважайте и бойтесь меня». Я нахожу некоторую пользу в этом исследовании, вот почему, хотя в этих мемуарах я много говорю о себе, о своей жизни, своей семье, своих путешествиях и литературных произведениях, я публикую их с подлинным чувством смирения. Я не заслужил ни фимиама от тех, кто любит меня, ни оскорбительных наклеек, которыми почтили меня мои враги. Я благодарен первым за их доброту и не испытываю ненависти ко вторым за их стремление меня разорвать. Такова жизнь – иметь друзей и врагов; возбуждать симпатии или антипатии своей внешностью, своим лицом, манерой говорить медленно или быстро, пространно или лаконично, наконец, своим темпераментом, при том, что твои нрав и поведение не будут ставиться ни во что. Я рад неприязни, возникающей по этим не зависящим от моей воли причинам; соответственно, я собираюсь писать свой портрет таким образом, что можно будет, если угодно, развлечься, набросав на этом материале мою карикатуру, и я постараюсь нарисовать истинную картину моего сердца, моих мыслей и моих вкусов таким образом, что изощренные и озлобленные умы смогут говорить обо мне со злорадством, не отступая от истины и не опасаясь противоречия.
У каждого в уме есть некая оптическая линза, которая в силу своего преломления представляет объекты этого мира в определенном свете. Если воспользоваться некоторыми крохами философии, моя оптическая линза склоняется больше в сторону Демокрита, чем к Гераклиту. Когда я обращался к своему разуму, подверженному рефлексии с поиощью упомянутой линзы, это приводило обычно к смеху и шуткам. Поскольку среди объектов, которые я выбирал для своих трактатов и сатир, обман и лицемерие пользовались моим предпочтением, я приобрел внушительное число врагов. Я часто вспоминаю среди моих сатирических войн прекрасную сентенцию мудреца: «Поучениями и остроумием вы развлекаете, но не завоевываете сердца». Не успокаивая себя мыслью, что мои враги разоружатся, когда смогут поиздеваться надо мной, после того как я поиздевался над ними, я не смущаюсь их гневом и даю чистосердечный отчет о своей жизни, с тем чтобы они смогли посмеяться на мой счет со всем своим удовольствием.