Юрек Бекер
Бессердечная Аманда

РАЗВОД (ЛЮДВИГ)

По-моему, я не требую ничего невозможного. Развод — сама по себе штука неприятная, это знают даже люди, никогда не разводившиеся. Во всяком случае, я не собираюсь приукрашивать нашу историю, не стараюсь придать ей идиллический характер. Не стану скрывать, что решение Аманды подать на развод было для меня тяжелым и совершенно неожиданным ударом. Позже, господин адвокат, я расскажу вам о своих попытках уговорить ее отказаться от своего решения. Этих попыток было немного: я очень скоро убедился в их бессмысленности. Разумеется, мне бы хотелось поскорее покончить с этой историей и обойтись, так сказать, малой кровью, однако не поймите это как готовность уступить во всех спорных вопросах. Собственно, я не хотел бы отказываться ни от одного из своих требований. Они все без исключения вполне оправданны. Я знаю, вы скажете, это разные вещи — чувствовать себя правым и быть правым. Я именно прав. Вы сами увидите, что у нас с вами больше козырей.

Итак, машину я хотел бы оставить себе. Она нам досталась благодаря ходатайству редакции. Моей редакции. И было бы странно, если бы я опять явился к начальству и сказал, что мне нужна еще одна машина. Моя профессия без машины — гроб с крышкой, Аманде же она ни к чему. К тому же она ездит так, что нормальному человеку хочется выпрыгнуть на ходу. Если бы я был ее врагом, я бы сам ей сказал: возьми машину и поезжай.

Зато на дачный участок я не претендую. Он обошелся нам почти ровно во столько же, во сколько и наш «фиат», так что его можно рассматривать как полноценную компенсацию за машину. Мне, конечно, жаль расставаться с участком, но, в отличие от Аманды, я понимаю, что нельзя иметь сразу все. Я был бы рад сказать ей: возьми все и будь счастлива. Пусть себе живет и радуется. Но самому стать ради этого нищим у меня нет ни малейшего желания!

Сказав, что я настаиваю на всех своих требованиях, потому что считаю их справедливыми, я не совсем верно выразился. Я не требую ничего, что было бы мне не нужно. Возьмем, к примеру, бриллиантовую брошь моей бабушки, единственную ценную вещь, доставшуюся мне по наследству. Надеюсь, ни у кого не может быть сомнений в том, что эта брошь должна была бы остаться у меня, но мне и в голову не пришло требовать ее у Аманды обратно.

От квартиры я не намерен отказываться ни при каких условиях. Я тот, кого оставит, так сказать, пострадавшая сторона, это было бы уж чересчур — требовать от меня, чтобы я убирался на все четыре стороны. Аманда, возможно, скажет, что квартиру мы получили лишь благодаря связям ее матери, женщины, кстати сказать, замечательной во всех отношениях. Но разве сама логика не подсказывает, что остаться должен тот, от кого уходят, а уйти — тот, кто уходит? До чего бы мы дошли, если бы все, кто расторгает брак, стали требовать, чтобы их нелюбимые супруги просто исчезли, словно по мановению волшебной палочки?

Самый щекотливый пункт — это ребенок. Скажу откровенно: я предпочел бы, чтобы сын остался с Амандой. Я не могу взять его. Как я, одинокий мужчина, да еще с такой профессией, как у меня, могу воспитывать ребенка? Разумеется, я готов исполнять свои законные обязанности в отношении сына. Я сделаю все, чтобы быть достойным отцом на расстоянии, ответственность за которое, как вы понимаете, лежит не на мне, — это обстоятельство следует неустанно подчеркивать при каждой возможности. Но беда в том, что я сгоряча уже пообещал Аманде всеми правдами и неправдами отнять у нее сына. Вернее, «пообещал» — не совсем подходящее слово: я прокричал ей это все в лицо два или три раза подряд. В последнее время тон наших разговоров оставлял желать лучшего. Это была угроза, я хотел испугать ее, хотел, чтобы она представила себе последствия, которые ждут ее, если она действительно от меня уйдет. И вот, она ушла, и мне не хочется проявлять малодушие. Моя потребность в унижениях удовлетворена с избытком. Одним словом, я бы хотел по-прежнему делать вид, будто любой ценой желаю оставить себе Себастьяна, но в то же время нужно сделать как-нибудь так, чтобы суд отказал мне в этом требовании. Это, так сказать, ваша задача. Если вы, как специалист, скажете мне: оставьте вашу бредовую затею, риск слишком велик, я, разумеется, откажусь от этой игры. Но было бы очень жаль. Я уверен, Аманда ни за что не отдала бы ребенка, хотя и бывает иногда совершенно непредсказуема.

Разумнее всего было бы, конечно, рассказать вам все по порядку. Но это не так-то просто. С тех пор как я познакомился с Амандой, моя жизнь стала настолько хаотичной, что я забыл о покое. В первую очередь я имею в виду то, что у нас не было привычек. Это вам говорит человек, для которого нет ничего желаннее привычек. У нас никогда не было этого умиротворяющего повторения каких-то маленьких житейских ритуалов, которые лишь на первый взгляд кажутся утомительными, на самом же деле служат чем-то вроде спинки стула, на которую можно откинуться, чтобы перевести дух. Привычки — это своего рода перила или поручни, служащие нам опорой в трудные минуты. Мне их всегда не хватало. Мы никогда не знали, в котором часу у нас завтрак. Мы каждый раз торговались друг с другом о том, кто будет готовить ужин. У нас не было никаких определенностей, кроме того, что я каждое утро отправлялся в редакцию и в конце дня усталый возвращался домой. Иногда мы несколько вечеров подряд проводили с друзьями и знакомыми, иногда месяцами никого не видели. Иногда мы занимались любовью несколько ночей подряд, иногда неделями не подходили друг к другу. Когда Себастьян болел, она была то самой заботливой и нежной матерью, а то вдруг требовала, чтобы я взял отпуск и сидел с ребенком. Я никогда бы не стал жаловаться, но теперь, когда она выставляет меня человеком, жизнь с которым невыносима, я не вижу необходимости молчать об этом.

Впервые мы встретились с ней три года назад в столовой газеты, в которой я работал и до сих пор работаю. Ей как раз пообещали репортаж о каких-то польских активистах охраны исторических памятников. В то время она, бросив учебу, гонялась за разными мелкими журналистскими заданиями и не имела постоянного места работы. Не знаю, известно ли вам, как в редакциях смотрят на «свободных журналистов»: никак. Во всяком случае, свысока. Хотя у Аманды была назначена встреча с начальством, какая-то секретарша нахамила ей, и настроение у нее было соответствующее. В нашу столовую она зашла только потому, что там можно было довольно дешево пообедать. Я бы, вероятно, не обратил на нее внимания, если бы за ее столик не сел самый заядлый бабник нашей редакции. Я тоже сел за ее столик, то ли потому, что хотел насолить этому донжуану, то ли потому, что ее блузка была такого необычного зеленого цвета, а может, просто не было других свободных мест — теперь я уже не помню.

Она была холодна с Пиклером — так звали этого красавчика, — и меня это радовало. Но со мной она была еще холодней и неприветливей. Те два-три мимолетных взгляда, которые мне посчастливилось поймать на себе, говорили одно: даже не пытайся. Каждый раз, вспоминая это, я спрашиваю себя: неужели она вышла замуж за человека, который с самого начала был ей неприятен? Тогда ее резкость мне скорее импонировала, я уподобился ослу, который идет вперед только потому, что его дергают за хвост. Это подозрение — что я ей антипатичен, в лучшем случае безразличен — с самого начала не давало мне покоя. Конечно же, какие-то причины выйти за меня замуж у нее были. Во всяком случае не любовь. Может быть, на нее произвело впечатление то, что я мог сто пятьдесят раз отжаться от пола, а может, то, что за мной увивалось несколько хорошеньких женщин. Может, ей просто надоело бегать по редакциям в роли докучливого просителя. Видите ли, мое жалованье стало первым регулярным источником дохода в ее жизни.

Пару недель назад, после того как она сходила к своему адвокату, я спросил ее, зачем она вышла за меня замуж. Она ответила, что уже не помнит. Вероятно, потому, что ожидала чего-то, чего так и не дождалась. Единственное, что она может сказать с определенностью, — это то, что на тернистом пути превращения в сказочного принца я застрял в самом начале, не сделав и двух-трех шагов. Иногда она выражается довольно витиевато. Я, игнорировав насмешку, спросил, каким же она представляет себе сказочного принца. Другой на моем месте и сам бы принялся иронизировать, а я — нет, я хотел во всем разобраться. И знаете, чего я добился? Она расхохоталась, как будто я сказал какую-нибудь глупость, и заявила, что сразу же после развода составит для меня список главных качеств сказочного принца, он может пригодиться моей будущей жене. А пока мне следует усвоить, что далеко не каждая безмозглая, бесчувственная тряпка может претендовать на роль сказочного принца. Как я уже говорил, ее речь иногда отличается склонностью к внешним эффектам.


Через полгода после нашей первой встречи в столовой газеты мы поженились. Моя первая в жизни и, как я тогда полагал, единственная свадьба представлялась мне лучезарным праздником с горами цветов и поздравительных телеграмм, с множеством весело пирующих гостей, которые произносят тосты, желают нам счастья и напиваются допьяна. А как все выглядело на самом деле? В Бюро записи актов гражданского состояния мы заполнили и подписали какой-то формуляр, потом предприняли тщетную попытку пообедать в отеле «Ундер ден Линден», где для нас не нашлось столика, отправились домой и закусили тем, что случайно оказалось в холодильнике. На этом все и закончилось. Аманда не захотела праздника. Она сказала, что, кроме одной подруги, некой Люси, о которой мне еще предстоит вам рассказать, не знает никого, с кем бы ей хотелось отпраздновать свою свадьбу, а приглашать моих друзей и коллег значит провести этот памятный день с совершенно чужими и к тому же скучнейшими людьми, каких себе только можно вообразить.

Мне кажется, она просто пожалела денег. Позже я часто удивлялся ее странному отношению к деньгам, которое, если сформулировать коротко, заключалось в том, что она тратила их лишь в случае крайней нужды. Вы можете представить себе жизнь с женщиной, которая рассматривает любую трату, любую покупку как расточительство? Можно, конечно, попытаться объяснить этот недостаток ее, мягко выражаясь, скудными доходами, но ее мать говорила мне, что Аманда была такой всегда, еще в восьмилетнем возрасте. В то время как ее подружки набивали себе животы шоколадом, она складывала свои карманные деньги в чулок. Но поскольку ей тоже хотелось сладкого, она нашла сногсшибательный выход: она начала одалживать другим детям деньги под проценты, которые те должны были выплачивать в виде шоколада.

Следствием ее жадности стало то, что наша еда напоминала тюремную — была такой же дешевой, скудной и невкусной. Пока в хлебнице валялась хотя бы одна корка — пусть даже твердая, как цемент, новый хлеб мы не покупали. Если мне хотелось съесть нормальное яблоко, я должен был сначала убедиться в том, что в корзинке нет яблока похуже, которое нужно съесть в первую очередь. Что касается нашего питания, то у нас с ней получался разный уровень жизни, так как я вынужден был удовлетворять свою потребность во вкусной и здоровой пище тайком, в редакции, возле уличных лотков или в ресторане. Мне это было досадно, мне вовсе не хотелось лишать ее чего бы то ни было, но я вынужден был делать это, чтобы не отощать. Странно, но у нее ни разу не родилось подозрение в том, что я добываю себе на стороне все, чего лишен дома. Она ни разу не удивилась тому, что я гораздо упитанней, чем должен был быть в соответствии с ее тюремным рационом. А может быть, ее это просто не интересовало.

Я не знаю, есть ли смысл прибегать в нашей защите к помощи ее родителей, это вы решайте сами. От тестя проку мало, он скорее наш противник. Он ничего не имеет лично против меня, я уверен в этом, просто ему был бы одинаково ненавистен любой на моем месте, любой, кто уведет у него его дочь. Он привязан к ней, как висельник к веревке. Его бесит то, что она уже не маленькая девочка, для которой он единственный и непререкаемый авторитет. При этом у нас с ним были отличные предпосылки для полного взаимопонимания: он был ватерполистом, а я знаю толк в водном поло; он стоматолог, а у меня самые лучшие зубы из всех, какие он когда-либо видел. Он любит Аманду, я тоже любил ее до последнего времени. Однажды он попросил меня зайти к нему в поликлинику, он хотел сделать гипсовый слепок с моих зубов — просто так, из радости созерцания чего-то здорового и красивого. Его зовут Тило Цобель. Мне кажется, он будет рад, если Аманда уйдет от меня, тогда она вновь окажется для него в радиусе досягаемости. Для него просто невыносима сама по себе мысль о том, что кто-то может иметь больше прав на нее, чем он.

Иначе дело обстоит с ее матерью: она настроена по отношению ко мне благосклонно. Я не стану утверждать, что она имеет что-то протиз собственной дочери, но она видит во мне хорошего зятя и считает, что Аманде лучше жить со мной в мире и согласии, чем отравлять мне жизнь. У меня, конечно, нет никаких письменных свидетельств этому, но именно так, и никак иначе, я могу истолковать многие ее взгляды и вздохи. Она непредвзятый и очень симпатичный человек, я говорю это не только потому, что она меня любит. Кстати, она еще и весьма интересная женщина, внешности которой могли бы позавидовать многие. Я не хотел бы распространяться на эту тему, но бывали минуты, когда я искренне жалел о том, что не могу дать волю своим чувствам. И, боюсь, об этом сожалел не только я. До того как я узнал ее, я и представить себе не мог, что женщина под пятьдесят способна так волновать фантазию молодого мужчины. Вначале пятидесятых она была известной пловчихой, разумеется под своим девичьим именем, — свободный стиль и на спине. В бассейне же она встретила и своего ватерполиста. Когда мы с ней познакомились, я уже работал в спортивном отделе редакции. Перед своим визитом к родителям Аманды я заглянул в архив и потряс будущую тещу тем, что знал на память ее лучшие спортивные результаты.

Ее положению в собственной семье трудно позавидовать: при любых конфликтах и разногласиях она оказывалась в меньшинстве. У Тило Цобеля она давно уже не вызывала никаких чувств, кроме раздражения. Что бы она ни говорила, он хмурил брови и бормотал что-нибудь не очень почтительное. Да и на Аманду она действовала как красная тряпка на быка. Я еще никогда в жизни не наблюдал такой агрессивности дочери по отношению к собственной матери.

Я не знаю, как развивались их отношения до меня, Аманда — мягко выражаясь, очень сдержанная рассказчица. Однако, если я правильно понял, ее не устраивают в матери две вещи: во-первых, она считает ее чересчур холодной и рассудочной (у меня на этот счет совершенно иное мнение), а во-вторых, она называет ее политические взгляды «раболепием».

То, что я скажу сейчас, мне, признаться, не очень хотелось бы говорить, и я отдаю себе отчет в серьезности значения данного факта: у Аманды ярко выраженная и какая-то, я бы сказал, роковая склонность к политическому инакомыслию. Все кружки, в которых ругают правительство, притягивают ее как магнит. Она терпеть не может людей, чьи взгляды совпадают со взглядами правительства. Смириться с такой инфантильной и всегда заранее известной позицией тем более трудно, что Аманда постоянно провоцирует окружающих. Как вам и самому известно из вашей практики, иногда человек просто вынужден отрицательно реагировать на подобные провокационные речи. А если человек — кадровый партийный работник, как мать Аманды, то он по долгу службы обязан пресекать антиправительственные выпады. Во время учебы Аманда увлекалась философией экзистенциализма — в этом, наверное, и заключается корень зла. Сам я в этом мало что понимаю. Ясно одно: с тех пор у Аманды и остался искаженный образ окружающей ее действительности. Убеждения для нее — область личных интересов человека. Осознание необходимости тех или иных действий она называет пресмыкательством. А на вопрос, как она определяет критерии, она, не краснея, отвечает: «Главный критерий — я сама».

Однако вернемся к существу дела. Каждый раз, как только я пытаюсь заговорить с ней об условиях развода, она выходит из комнаты. Даже странно, насколько раздраженно и судорожно она на это реагирует, — как будто это я расторгаю наш брак, а не она.

Однажды мне все же удалось прокричать ей вслед свои требования, те немногие требования, на которых я настаиваю, и я просил ее изложить свои условия. Единственным ответом на это была странная фраза: «Потерпи, твой сюрприз от тебя никуда не убежит!» Что она хотела этим сказать — ума не приложу. Я знаю лишь одно: Аманда не любит расточать пустые угрозы.

Хотя я не чувствую за собой никакой вины, на душе у меня тревожно. Меня мучает вопрос: какие такие тайные козыри она может мне предъявить? Вполне вероятно, что во время нашей совместной жизни мне доводилось случайно — и, конечно же, не слишком часто — самому делать какие-нибудь необдуманные политические высказывания. Невозможно же четыре года контролировать каждое свое слово. Может быть, она имела в виду именно это? Может, она хочет очернить меня перед судом? Честно говоря, мне трудно себе это представить по многим причинам. Во-первых, Аманда — не доносчик. Во-вторых, именно в те минуты, когда я мог делать подобные высказывания, мы бывали с ней особенно единодушны. В-третьих, как раз именно в этом отношении она сама более чем уязвима — свидетелей ее неблагонадежности хоть отбавляй.

Единственная тема, которая может таить опасность для меня, — это женщины. Я признаю, что время от времени нарушал супружескую верность. Я говорю это не с гордостью, но в то же время без особых угрызений совести. Чего-чего, а соблазнов в моей жизни всегда было больше чем достаточно — в редакции, во время служебных поездок, в ресторанах и кафе. Моя энергия нужна мне для более полезных целей, чем постоянная защита от улыбок хорошеньких женщин. Впрочем, я не хочу, чтобы у вас создалось впечатление, будто я воспринимал эти маленькие, а иногда и не очень маленькие приключения как своего рода испытания или удары судьбы. Нет, они меня всегда радуют, и, если бы их не было, мне бы их не хватало, я бы в конце концов сам стал искать их. Что есть, то есть: каждая женщина для меня — неведомый материк с нехожеными тропами, загадочными, фантастическими ландшафтами, погасшими вулканами, готовыми в любую минуту взорваться огненной лавой, — одним словом, приключения, без которых моя жизнь была бы гораздо беднее.

Если я говорю, что Аманда могла бы загнать меня в угол именно с помощью этой темы, то теоретически это возможно, практически же — исключено. Она ни о чем таком и не подозревает. С самого первого дня нашей семейной жизни я строго следил за тем, чтобы она ничего не узнала. И не только из страха, как вы, может быть, думаете, но и из уважения к ее женскому самолюбию. Если даже она когда-нибудь что-нибудь и заподозрила, то не подала виду, а поскольку я никогда не поверю, что женщина способна годами игнорировать измены мужа, то я считаю маловероятным, что ей что-нибудь известно. Стало быть, мои прыжки в сторону с точки зрения здоровой человеческой логики вряд ли могут быть ее тайным козырем, а ничего другого мне в голову не приходит, и я не знаю, что мне и думать.

Однажды Аманда, получив задание сделать какой-то репортаж, уехала на несколько дней, что случалось довольно редко. Обычно она предпочитала сидеть у себя в комнате и заниматься более высокими материями: она, как выяснилось, писала рассказы или какой-то радиоспектакль, о чем я узнал, по ошибке вскрыв письмо из «Голоса ГДР», содержавшее отказ. Одним словом, Аманды не было дома, и я подумал, что было бы непростительным расточительством упускать такую возможность. В то время у меня как раз начиналась веселая история с одной коллегой из «Берлинер цайтунг». За все время, прожитое с Амандой, ни одна интрига не казалась мне такой соблазнительной, как эта. Вероятно, из-за серьезных преград, которые приходилось преодолевать. Я пригласил даму к себе домой, потому что она тоже была замужем, а в отель идти отказалась.

Не подумайте, что я совершенно потерял голову и забыл про осторожность. Напротив, я был очень осторожен: Элиза пользовалась очень резкими духами, и, так как у Аманды был тонкий нюх, я попросил Элизу в этот раз обойтись без благовоний. Она с пониманием отнеслась к моей просьбе и не надушилась. Еще в прихожей я констатировал, что так хорошо она еще никогда до этого не пахла. Не стану утомлять вас подробностями того вечера. Лишь одно обстоятельство — очень существенное — я не могу не упомянуть: мы были в гостиной и недурно проводили время, когда в прихожей вдруг раздался звук открываемой входной двери. Аманда! На целых два дня раньше, чем я ожидал! К счастью, она сначала отправилась на кухню. Я бросился вслед за ней, чтобы отвлечь ее и обеспечить Элизе путь к отступлению — у нас с ней не было и пяти секунд для обсуждения ситуации. В кухне у нас вместо двери была прозрачная занавеска из стекляруса, так что прошмыгнуть мимо незамеченным было невозможно. Элиза, разумеется, этого не знала. Я разыгрывал перед Амандой радостное удивление, делал вид, что от счастья лишился дара речи, сжимал ее в объятиях, как в слесарных тисках, и дрожал от ужаса перед неминуемой катастрофой. Но ничего не происходило. Потом Элиза рассказала мне, что забралась под диван и решила лежать там, пока я не подам ей знак. Чтобы не наскучить вам долгим рассказом — я так и не подал ей этот знак… Я даже на минуту боялся выпустить Аманду из виду. Я торчал с ней в кухне, потом пошел с ней в ванную, потом уложил ее в постель. Я не спускал с нее глаз до тех пор, пока она не уснула. Лишь ночью, когда она забормотала во сне, я прокрался в гостиную, убрал «следы преступления» — бутылку с вином, бокалы, пепельницу, зажигалку, которую забыла Элиза (вполне возможно, что она сделала это намеренно). Как ни странно, после этой психологической пытки Аманда сделалась мне ближе, чем когда-либо до того. Я был благодарен ей за ее беспечность и доверчивость. Элиза потом долго не разговаривала со мной, как будто это я был виноват в том, что Аманда вернулась раньше времени. Но в конце концов она одумалась, и мы помирились.

Через некоторое время я сделал нечто сомнительное по моим собственным меркам. Приближался день рождения Аманды, и мне пришла в голову хитроумнейшая идея — подарить ей такие же духи, какими пользовалась Элиза. Духи ей понравились, и мне теперь не нужно было просить Элизу не душиться. Однако то, что вначале казалось остроумным облегчением моего положения, вскоре обернулось серьезным неудобством. Хотите верьте, хотите нет, но меня вдруг стала мучить совесть. Каждый раз, когда Аманда душилась новыми духами, я поневоле думал: «Сукин ты сын!» Я, кажется, уже говорил, что самому мне этот запах не очень нравился? Так вот, т ' вскоре история с Элизой закончилась, а Аманда окончательно остановила свой выбор на этих духах, она и сегодня ими пользуется.

Вам наверняка пригодится и следующая информация: у Аманды нет и не было никаких любовных интрижек. Я имею в виду не то, что мне ничего неизвестно о каких-то ее похождениях, я хочу сказать: у нее их нет. Когда вы ее увидите, вы удивитесь, потому что выглядит она великолепно. Она выглядит так, что каждый думает: мужчины бегают за ней толпами. Они и вправду бегают за ней, но ее это мало заботит, ей это скучно. Сначала я гордился этим, полагая, что причина тому — я. Поскольку я удовлетворяю ее во всех отношениях, думал я, ее равнодушие к другим вполне естественно. Но потом я заметил, что ее равнодушие к мужчинам распространяется и на меня.

Может, у вас сложилось обо мне иное мнение, но я вовсе не страдаю излишком самоуверенности. Я часто спрашиваю себя, правильно ли я поступаю, позволительно ли то, что я делаю, учел ли я все возможные последствия, не переоцениваю ли я свои силы, не расточаю ли я свое время. До того, как я познакомился с Амандой, я был другим. Каким-то загадочным образом она умудрилась заразить меня бациллой сомнения. Сомнения в себе самом. Я изо всех сил стараюсь жить как прежде, беззаботно и легко, но у меня это плохо получается. Даже если со стороны я кажусь таким, каким был раньше, голова моя полна сомнений и мучительных раздумий; меня вдруг ни с того ни с сего начали мучить угрызения совести, превратившие меня в своего собственного врага. Все удовольствия и радости получаются, таким образом, наполовину отравленными. Я боюсь, что развод не избавит меня от этого, что Аманда уйдет, а моя способность жить просто и непринужденно больше не вернется. Аманда же покидает наш брак такой же, какой вступила в него. Может быть, это звучит как признание в собственной несостоятельности, но я не оказал на нее ни малейшего влияния. Она всегда поступала так, как ей хотелось, и, наоборот, не делала того, что ей не нравилось, независимо от моих желаний. Возможно, это было самое больное место нашей семейной жизни — то, что я не имел на нее ни малейшего влияния. Вначале я еще старался добиться этого влияния, но ничего, кроме раздоров, мои старания не принесли.

Однажды ей нужно было сделать репортаж для какой-то маленькой газетки, и она отправилась на швейную фабрику, чтобы взять интервью у директора. Она задавала ему такие провокационные вопросы, что он не только прервал разговор, но еще и позвонил в редакцию и нажаловался на нее. После этого газета отказалась от ее услуг, а поскольку о таких вещах все очень быстро узнают, то работы ей доставалось с каждым днем все меньше и меньше. Когда я поинтересовался, чем же она так разозлила директора фабрики, она сунула мне листок с вопросами интервью: Что для него, директора, важнее — желания населения или план? Считает ли он, что это повредило бы социализму, если бы люди стали наконец носить хорошо сшитые штаны? Она, казалось, даже не подозревала, что нам, журналистам, отведены определенные границы. Когда я спросил ее, неужели она думала, что директор придет в восторг от подобных вопросов, она назвала меня его подпевалой. И с этой минуты категорически отказывалась вступать со мной в какие бы то ни было разговоры о возможностях прессы, как я ни старался разъяснить ей свою точку зрения. Она заявила, что не желает слушать разглагольствования неграмотного о правилах орфографии, — подобный тон вполне соответствовал ее представлениям о юморе.

Мне всегда казалось, что семейный спор может быть чем-то вроде безобидной игры и необязательно должен означать крах общей системы ценностей. Люди ведь должны не просто высказывать свое мнение и насмерть стоять на своей позиции, они должны «тереться» друг о друга, тепло, вырабатываемое в результате трения, — это тоже тепло и тоже ценность, я уверен в этом. Спортсмен в плавательном бассейне карабкается на вышку вовсе не потому, что ему так нравится наверху, — ему нужна высота для прыжка. А спор между супругами, по моему мнению, имеет лишь одну цель: закончиться примирением. Но у нас всегда было иначе, размолвки и разногласия всегда были тяжелой, неблагодарной работой. Во-первых, у Аманды бойцовский характер, для нее не существует различия между понятиями «уступить» и «проиграть». Во-вторых, у нас уже вскоре после женитьбы был солидный запас разногласий по многим вопросам. Они росли из ничего, они внезапно расцветали пышным цветом там, где их никто не ожидал обнаружить. В-третьих, Аманда необыкновенно умна. Мне это всегда доставляло массу хлопот. Ее ум — это что-то вроде злой собаки, с которой вас заперли в одной комнате. Я никогда не мог позволить себе расслабиться и устало закрыть глаза.

Меня постоянно подкарауливала злобная бестия ее рассудка. Ни один мой просчет не оставался незамеченным и безнаказанным. А где еще, скажите на милость, человеку можно расслабиться и забыться хоть на минуту, как не дома, в семье? Аманда не давала мне ни малейшей возможности выйти из конфликта без потерь — отшутиться или замять дело. Она немедленно отрезала мне все пути к отступлению, безжалостно вскрывала все словесно-логические изъяны, которые, конечно же, при желании можно обнаружить в любом высказывании. Я либо должен был найти совершенно убийственный аргумент, который бы раздавил ее, как уличный каток, либо принять безоговорочную капитуляцию. Часто мне не оставалось никаких других средств, кроме резкостей и грубостей.

В юности я всегда думал, что женщина, на которой я когда-нибудь женюсь, должна удовлетворять двум требованиям: она должна, во-первых, быть привлекательна, во-вторых, умна. Какое заблуждение, думаю я сегодня, какая наивность! Теперь-то я уже знаю, что ум создает больше проблем, чем в состоянии их решить. Это во всяком случае относится к супружеской жизни, но, вероятно, и ко многому другому. Может, Аманде просто не хватало элементарной житейской мудрости, может, все было бы не так уж плохо, если бы она обладала способностью включать свой ум лишь там, где он принесет пользу. Например, при устранении трудностей, то есть в поисках выхода из той или иной ситуации. Но ее ум всегда создавал лишь новые трудности.

Если бы я захотел перечислить все, в чем она меня упрекала, мне понадобилось бы несколько дней. Я не говорю, что каждый из этих упреков был незаслуженным, но Аманду, как говорится, хлебом не корми — дай покритиковать ближнего. Едва мы успели пожениться, как она, похоже, решила, что взаимные упреки — это лучшая форма общения. Я часто пытался задобрить ее маленькими подарками, потому что мне было трудно тягаться с ней или просто потому, что мне хотелось покоя. Но она это истолковывала как проявление угрызений совести. Однажды она, например, заявила, что я думаю лишь в случае крайней нужды. Что нормальное состояние моего мозга — это пребывание где-то посредине между сном и бодрствованием. Что мой способ мышления напоминает пасущуюся корову: вокруг меня беспорядочно, вразброс, «растут» разрозненные мысли, и, если какая-нибудь из этих мыслей мне вдруг кажется аппетитной и находится не слишком далеко от меня, я ее лениво жую… По-моему, трудно найти человека, который бы спокойно реагировал на подобные инсинуации.

Другое обвинение по моему адресу, которое она повторяла с монотонной регулярностью, заключалось в том, что я будто бы приспособленец. То просто приспособленец, то трусливый приспособленец, то приспособленец, лишенный чувства собственного достоинства, а то типично немецкий приспособленец — холуй. Я привожу здесь лишь наиболее характерные эпитеты. Когда я спросил ее, зачем же она вышла замуж за такое ничтожество, она ответила, что, во — первых, моя склонность к приспособленчеству со временем прогрессировала, а во-вторых, надо отдать мне должное, — приспособленчество, конечно же, не единственная моя черта.

Постоянным отрицательным фактором, влияющим на наши взаимоотношения с окружающими, было то, что в своей критике она совершенно не заботилась о том, слышит ли ее кто-нибудь из посторонних или нет. Иногда мне даже казалось, что присутствие знакомых или друзей стимулирует ее потребность в обличительстве. Не потому, что ей нужны были свидетели, а потому, что в присутствии посторонних ее критика была для меня еще более неприятна. Я совершенно убежден в том, что она действовала сознательно, с холодной расчетливостью, что она часто просто делала вид, будто вне себя от гнева, а на самом деле вполне владела собой. Ей доставляло удовольствие видеть краску стыда на моем лице, мои умоляющие взгляды и смущенные лица публики. Как — то однажды я обратил внимание, что охотнее всего она публично бичует меня за мой «оппортунизм», как бы желая подчеркнуть, что такие грехи подлежат суду общественности. Когда же она упрекала меня в бесчувственности, в отсутствии любви к ней или интереса к ребенку, то есть в чем-то касающемся нашей интимной жизни, она всегда делала это с глазу на глаз. И это не могло быть простым совпадением.

Я вспоминаю один вечер, который, может быть, не имеет особого значения для суда, но хорошо иллюстрирует то, в каком напряжении мне приходилось жить все эти годы. Генрих Козловски, главный редактор нашей газеты, отмечал свой шестидесятилетний юбилей и пригласил чуть ли не полредакции, в том числе и нас. Я знал, что Аманда считает моего шефа блюдолизом, хотя могла судить о нем только по моим рассказам. Ничего такого я ей не рассказывал, но Аманда считала, что ей достаточно и тех скудных сведений — стоит, мол, только раскрыть газету, и можно сразу же назвать характерные черты ее сотрудников. Что мне было делать? Идти на вечер означало самому добровольно предоставить Аманде трибуну и публику для очередного выступления, с другой стороны, я не мог не принять приглашение начальства. Я еще подумал: так дело дойдет до того, что я из страха перед собственной женой лишусь своих и без того более чем скромных связей!

Я призвал Аманду — то есть я просил ее! — просто веселиться и отдыхать и не демонстрировать свои критические взгляды, как образцы товаров в витрине, тем более что там ее все равно никто слушать не станет. Пользы от того, что она раскритикует в пух и прах Козловски или всю редакцию, не будет никому — ни мне, которому с ними работать, ни ей, если она хоть изредка хочет публиковаться. Все это я объяснил ей так деликатно, как только мог, больше от меня ничего не зависело.

Короче говоря, весь вечер ее поведение было просто образцовым. Она шутила, смеялась, пила шампанское, непринужденно болтала со всеми и даже танцевала. Один коллега шепнул мне на ухо, мол, в редакции ходят слухи, будто Аманде палец в рот не клади, а это, оказывается, совершеннейшая чушь! Все были от нее в восторге. Все, кроме меня. И вы, наверное, догадываетесь почему: я расценивал ее приветливость как прелюдию к жуткому скандалу, который вот-вот должен разразиться. Я не спускал с нее глаз, я дрожал при виде каждого осушаемого ею бокала. В начале каждого разговора, который она начинала, я думал: вот сейчас это произойдет! Были минуты, когда я сам призывал роковую развязку, чтобы положить конец этой пытке ожидания. Я, конечно, не собираюсь обвинять ее в том, что она так и не устроила скандал, но ее взгляд, который я время от времени ловил на себе, не оставлял сомнений в том, что мои муки доставляли ей удовольствие. Всем очень понравилась вечеринка, одному мне она была не в радость. В такси Аманда спросила меня, доволен ли я ею, и мне пришлось скрепя сердце ответить, что я давно мечтал о таком вечере. Одним словом, она умудрилась добиться того, что даже ее благорасположение отравляло мне радость жизни.

Было бы несправедливо, если бы вы заключили из моего рассказа, что Аманда человек мрачный, этого бы я не сказал. Она часто смеется, у нее необыкновенно веселые глаза, и всякий, кому не приходится жить с ней бок о бок, мог бы принять ее за ходячий источник оптимизма. Какое-то время я и сам был о ней того же мнения. К большинству проблем она относится с завидной беспечностью, это великолепное качество. Пока мне не нужно было расхлебывать последствия этого замечательного качества, я и сам был от него в восторге. В начале нашего знакомства мне казалось, что многих забот она лишена уже хотя бы по той причине, что просто не обращает на них внимания. Она жила в облаке простодушия и безмятежности и вызывала желание защитить ее и помочь ей сохранить этот детский взгляд на жизнь. Сегодня мне эта ее «отрешенность» безумно действует на нервы. Аманда делает вид, будто недостижима для насущных жизненных проблем. В опытной лаборатории своего мозга она производит массу всевозможных принципов, которые так же успешно сочетаются с реальной жизнью, как седло с коровой, и при этом ругает меня за то, что я не желаю подчиняться этим принципам.

Я спрашиваю вас, господин адвокат: если ценой благополучного и спокойного существования является готовность держать определенные мысли при себе и воздерживаться от определенных поступков и если человек платит эту цену — то это и в самом деле раболепство? Аманда, во всяком случае, утверждает, что так оно и есть, я же считаю, что если человек отказывается платить, то за этим чаще всего кроется жажда значимости и склочность. Тем более что лично мне эта цена никогда не казалась такой уж высокой. Кем же надо быть, чтобы свои личные, зачастую вредные сомнения считать барьером, через который надлежит прыгать всем остальным?..

Я никогда не упрекал Аманду в том, что она практически ничего не зарабатывает, но и особого восторга от этого, разумеется, не испытывал. Мне нет нужды объяснять вам ту связь, которая существует между малым количеством с трудом опубликованных ею статей и большим количеством ее претензий, высказанных в адрес нашего государства. Я, честно говоря, завидовал мужьям, чьи жены работали и приносили в семью почти столько же денег, сколько и муж. Ничего страшного бы с нами не случилось, если бы и мы могли позволить себе чуть больше материальных благ, чем имели. Но я тем не менее не жаловался на недостаток трудового энтузиазма у Аманды. По-видимому, большинство ее ненапечатанных статей было отвергнуто не без основания. Это вполне понятно, думал я, если человек, несмотря на свой незаурядный интеллект, все же не годится для тех задач, которые ему надлежит выполнять.

Прошло немало времени, прежде чем я начал терять терпение. Она уже почти не пыталась раздобыть заказы, она даже вычеркнула в своей записной книжке телефоны редакций. Это при том, что я далеко не Рокфеллер. Судя по всему, она поставила крест на своей профессиональной деятельности — в двадцать шесть лет от роду. Вместо работы она окопалась в своей комнате и строчила какие-то тексты, о которых ничего мне не рассказывала. Когда я однажды поинтересовался, следует ли мне считать себя мужем писательницы, она ответила, что это еще не свершившийся факт, но не исключено, что так оно и будет.

Вы чувствуете высокомерие, которое кроется за этими словами? Она хотела дать мне понять, что в те высокие сферы, где проходит ее истинная жизнь, мне, простому смертному, нет доступа, потому что я все равно там ничего не пойму. Сколько бы я ни пытался затрагивать эту тему, она неизменно уклонялась от разговора. Разумеется, она никогда не говорила: «Тебя это не касается». Один раз она, видите ли, была не готова к разговору на эту тему, в другой раз заявила, что предмет ее труда настолько нежен и хрупок, что она боится разрушить его праздной болтовней. Потом прибегла к самому испытанному способу защиты — нападению. Мол, ее репортажи и статьи никогда меня не интересовали, откуда же вдруг этот настойчивый интерес? Ее самомнение и спровоцировало меня на то единственное замечание о зарабатывании денег, которое она услышала от меня за все время. Мне глубоко импонирует, сказал я, что она старается расширить свои творческие горизонты, но еще большее впечатление на меня произвела бы попытка внести хотя бы скромную лепту в наш семейный бюджет, пусть даже и более прозаическим способом, чем литературное творчество. Она могла ожидать от меня чего угодно, но только не язвительной иронии.

Ее высокомерие заключало в себе что-то почти мучительно-болезненное. Не только потому, что любому нормальному человеку неприятно, когда на него смотрят свысока; на каком-то этапе мне ее повседневное поведение, которое ведь не всегда было высокомерным, стало казаться искусственным. Я чувствовал эту полупрезрительную снисходительность даже тогда, когда она была приветлива. Приветливость, думал я, — это всего лишь маскировка. Возможно, мне все это просто мерещилось, но и в этом случае виновата была бы Аманда. Я никогда не считал себя кем-то особенным, я никогда не испытывал сожалений по поводу своей заурядности. Пока не попал в лапы к Аманде. Пока она не принялась вдалбливать мне, что нет на свете более страшного порока, чем быть как все, то есть обыкновенным, нормальным человеком. Правда, она никогда не прибегала для этой цели к словам, которые, например, можно записать на магнитофон или зафиксировать на бумаге. Ее метод заключался в использовании взглядов, жестов, капризов, поцелуев и отказа от поцелуев и т. п. Если бы я спросил ее, почему ей внушает такое отвращение все обыкновенное, нормальное, она бы наверняка удивилась: ты о чем? Я тебя не понимаю.

Знаете, что я думаю? Она презирает во мне именно те качества, которые мне необходимы, чтобы прокормить ее и ребенка: усердие, пунктуальность, надежность. Ну и, конечно же, способность в определенном смысле приспосабливаться к окружающим условиям — что есть, то есть. Если бы я был анархистом, как ей, вероятно, хотелось бы, то на какие средства мы бы, позвольте спросить, существовали? Не говоря уже о том, что мне совершенно непонятно, как и против чего я должен был бы бунтовать. Я же не могу в угоду чуждым мне принципам бросаться со злобной критикой на авторитеты, которые, по моему мнению, заслуживают уважения!

А еще я вам вот что скажу: самое сильное давление, которое я когда-либо испытал на себе, на меня оказывала Аманда. Более трех лет подряд. И тот факт, что я противостоял этому давлению, доказывает, что я отнюдь не бесхребетный приспособленец, каким меня всегда считала Аманда. Если бы я позволил ей вить из меня веревки, то проблемы, которые я мог бы себе нажить — с партией, с редакцией или еще с чем или кем бы то ни было, — вряд ли были бы страшнее, чем то давление, под которым я до сих пор изнемогаю.

Она, как выяснилось, писала роман. И пишет его до сих пор. Может, в один прекрасный день она станет знаменитостью, что меня, однако, очень удивило бы. Более вероятным мне кажется, что ничего из этого не выйдет. Я уже пытался объяснить вам, почему она все реже писала для журналов и газет: потому что ее взгляды казались ответственным работникам все менее приемлемыми. Но есть еще один момент, который тоже нельзя сбрасывать со счетов, — ее лень. До того как мы познакомились, она должна была заботиться о том, чтобы ее статьи печатались; тогда ее суждения выглядели гораздо более мягкими. Теперь же, когда она может себе это позволить с точки зрения материальной обеспеченности — во всяком случае, она так считает, — тон ее статей стал настолько радикальным, что ни одна редакция уже не принимает у нее ни строчки. По моему убеждению, мы здесь имеем дело с сознательно и хладнокровно спровоцированной безработицей. За всем этим стоит не только верность принципам, но и элементарная лень. Я где-то читал, что во время войны многие сами калечили себя, чтобы не идти на фронт. Примерно так следует квалифицировать и прогрессирующую радикализацию Аманды. Если она попытается выдвинуть требования по ее материальному содержанию, то полезно было бы, наверное, если вы не возражаете, поднять на суде и эту тему.

Эта же самая лень была и причиной того, что она нерегулярно готовила, слишком редко занималась уборкой квартиры, слишком редко покупала продукты, слишком редко стирала. Когда она уединялась в своей комнате, чтобы «поработать», то я либо беспрекословно должен был проявлять сочувствие и понимание, либо обвинялся в черствости и эгоизме, третьего было не дано. Не могу не признать, это — идеальная конструкция, обеспечивавшая ей полную автономность существования. Но ее, мягко выражаясь, своеобразное отношение к работе не позволит ей и роман дописать. Я мало что понимаю в литературе, но одно мне известно доподлинно: прежде чем книга появится хотя бы в виде рукописи, ее нужно написать, страницу за страницей, главу за главой. В этом-то и заключается непреодолимое препятствие для Аманды. Наша редакция кишит людьми, которые однажды начинали писать роман; похоже, это своего рода болезнь молодости, что-то вроде свинки, — желание непременно начать писать роман. Хотите знать, многие ли из них закончили свой роман? Ни один. При том, что это в большинстве своем люди целеустремленные, трудолюбивые, которые просто физически не способны сидеть без дела.

Еще одна причина, внушающая мне сомнения в том, что Аманда добьется успеха, — это отсутствие у нее какого бы то ни было опыта. Она предпочитает сидеть дома, она не любит заводить новые знакомства, она стремится сократить свой круг общения до минимума — о чем же она собирается писать? Если я прихожу домой с коллегой или другом, она, едва успев обменяться с гостем двумя-тремя фразами, извиняется, исчезает в своей комнате и появляется лишь после того, как за ним захлопнется дверь. Неужели она думает, что идеальная подготовка писателя к работе над книгой состоит в игнорировании окружающего мира? У нее нет никакого багажа впечатлений, она никого не знает, ничего не видит и не слышит. Допустим, она много читает. Но разве этого достаточно?

Самая близкая и в то же время единственная подруга Аманды — Люси Капурзо, хорошенькая молодая особа, но совершеннейшая неряха и квашня, родившаяся в один день с Амандой. Они знакомы с детского сада, и их, что называется, водой не разольешь. Не проходит и дня, чтобы им не нужно было встретиться и обсудить тысячу важных дел. Своей фамилией Люси обязана одному итальянскому ассистенту режиссера, за которого вышла замуж в девятнадцать лет. В двадцать лет, убедившись, что этот брак не принесет ей вожделенного заграничного паспорта, она подала на развод. У нее есть дочь. Не спрашивайте меня от кого — по моим подсчетам претендовать на право отцовства могли бы не менее двадцати мужчин. Когда она нас навещает (в среднем три раза в неделю), она обычно приводит с собой дочку, законченную террористку в возрасте пяти лет. И наши дети якобы играют друг с другом. На самом деле Себастьян сидит, испуганно забившись в угол, а Зоя (так зовут дочь Люси) ломает одну за другой его игрушки.

Мне еще ни разу не удалось поговорить с Люси дольше трех минут: с первой минуты, как только она появляется, она безраздельно принадлежит Аманде. Когда они вместе, можно спокойно уходить из дому, тебя уже все равно не замечают. Более того, твое присутствие нежелательно. Темой для их разговоров, как правило, служат какие-нибудь денежные, амурные или детсадовские истории. Люси обычно выступает в роли страждущего, Аманда — в роли советника. Однако у меня сложилось впечатление, что это какая-то странная игра, в которой роли распределяются наоборот — так, как будто в действительности Люси делает одолжение Аманде, взывая к ее человеколюбию и состраданию. Как будто миссия советника для Аманды важнее, чем ее консультационная помощь для Люси. И все же Люси трудно позавидовать: не только потому, что она существует в каком-то тоскливо-безнадежном хаосе своей беспорядочной жизни, одна с совершенно неуправляемым ребенком в сырой, захламленной квартире, — ко всем этим радостям отец ее ребенка не платит ей ни гроша, а Люси упорно отказывается подавать на алименты. Аманда говорит, что об этом с ней говорить бесполезно.

На первый взгляд все это вроде бы не имеет ко мне никакого отношения. Беда лишь в том, что Люси регулярно одалживает у Аманды деньги. А поскольку безденежье — это ее перманентное состояние, то все ссуды со временем неизбежно превращаются в пожертвования. В первый раз Аманда спросила у меня позволения дать ей в долг. Я не возражал. Во второй я тоже был согласен, но уже без энтузиазма. В третий раз я сказал нет. Аманда обозвала меня жадиной (она — меня!) и стала давать ей деньги за моей спиной. Она, вероятно, думала, что я не умею читать выписки из банковского счета. Если Люси угодно разыгрывать перед отцом ее ребенка независимость, это ее дело. Если Аманда желает помогать подруге, это тоже ее дело. Но если все вокруг решили быть щедрыми за мой счет, то должен же я иметь хотя бы право голоса?

Я сказал Аманде, что если эти пенсионные выплаты не прекратятся, то я закрою наш общий счет и открою свой собственный, к которому у нее уже не будет доступа. Тут меня, конечно, из жадин произвели сразу в шантажисты, но Аманда сдалась. Во всяком случае, я так думал. На самом же деле просто изменилась форма платежей: во время очередной нашей ссоры она косвенно в этом призналась. Ее же не интересует, заявила она, что я делаю со своими карманными деньгами. Откуда она брала деньги? Может быть, она успела немного накопить? Ведь когда ей еще удавалось печатать статьи, она сама распоряжалась своими гонорарами. Но скорее всего, она выкраивала небольшие суммы из хозяйственных денег, у меня просто не хватало духу проверить ее расходы.

Год назад я прихожу однажды вечером домой из редакции совершенно измотанный и вижу знакомую картину: Аманда и Люси сидят в гостиной, потягивают вино и смотрят телевизор. Они пригласили в свою компанию и меня, что было само по себе сенсацией. На этот раз они не игнорировали меня и даже были со мной приветливы. Я сразу почувствовал: что-то тут не так. На стуле лежало пальто дочери Люси. Значит, она тоже была здесь. Но, как ни странно, в квартире не слышно было ее воплей. Я обнаружил ее спящей в нашей супружеской постели в окружении лучших игрушек Себастьяна. На лице у нее было разлито абсолютно непривычное для меня выражение мира и безмятежности. Аманда, которая последовала за мной в спальню, взяла меня за руку и сообщила, что временно уложила Зою спать здесь, попозже она перенесет ее в свою комнату. При слове «попозже» у меня встали волосы дыбом. Аманда пояснила, что долго колебалась, но так и не решилась оставить детей одних в детской, так, мол, спокойней. Я воскликнул: «Что значит „колебалась"?.. Она бы угробила Себастьяна!» Ему тогда как раз исполнился год.

Короче говоря, под личиной приветливости мне сообщили, что Люси со своей дочерью поживет у нас какое-то время в связи с некими чрезвычайными обстоятельствами. Я вскричал, что об этом не может быть и речи, но вы, конечно, понимаете, что это был глас вопиющего в пустыне. Аманда, которая, казалось, вообще не слышала моих слов, спокойно сообщила мне, что в стенах квартиры Люси такие трещины, что сквозь них ветер чуть ли не задувает внутрь снег, что температура в спальне упала до десяти градусов и что существует такая степень сочувствия нуждающимся, какой она вправе требовать даже от меня.

Люси и Зоя прожили у нас полтора месяца. Это было суровое испытание. И даже не столько из-за тесноты и беспокойства, сколько из-за моей полной изолированности. Вскоре у меня появилось такое чувство, как будто Люси была Аманде гораздо ближе и дороже, чем я, как будто я никогда, даже в наши самые лучшие времена, не был ей так же близок и дорог. Часто я уходил из дому, чтобы только не видеть их единодушия и взаимопонимания. Я не исключаю, что в тот период нашего брака я получил неизлечимую травму, и не из-за Люси, а в результате самой ситуации. Когда я однажды робко заметил, что уже видел первые крокусы на газоне перед зданием издательства, Аманда раздраженно предложила мне в качестве эксперимента перебраться на недельку в квартиру Люси, и если я успешно справлюсь с этим испытанием, не заработав себе грипп, то Люси с Зоей тут же вернутся домой. Если же я не готов на это, что было бы вполне естественно и понятно, то она советует мне впредь воздерживаться от таких слишком прозрачных намеков. И все это в присутствии Люси.

И как вы думаете, что я сделал? Я собрал свои самые теплые вещи и переехал в квартиру Люси. Две подруги стояли рядом и смотрели, как я собираю чемодан. Люси эта сцена была неприятна, во всяком случае она делала вид, что ей крайне неловко. Она говорила, что мы оба сошли с ума, что она сейчас же соберет свои вещи и уедет домой; она и сама понимает, что ее пребывание у нас чересчур затянулось и что нужно обладать ангельским терпением, чтобы выдержать присутствие Зои дольше пятнадцати минут, это она прекрасно понимает. Но Аманда не дала ей осуществить, на мой взгляд, очень разумное решение. Она даже не стала утруждать себя поиском аргументов, она лишь сказала, что это еще успеется, и принялась демонстративно помогать мне собирать вещи.

Аманда не преувеличивала: квартира Люси — это катастрофа, не поддающаяся описанию. Порядок в ней напоминал последствия зверского обыска, температура была несовместима с жизнью человека из плоти и крови. В первую ночь я сжег все дрова и весь уголь, которые смог найти, — по-видимому, недельный запас. Спать мне пришлось в кальсонах и двух свитерах, и все равно к утру я продрог и посинел от холода. Подозрительный шорох, который я вначале принял за возню мышей, оказался шелестом бумаги, производимым гулявшим по комнате ветром. Нежелание Люси жить в своей квартире было вполне объяснимо. Но при чем же здесь я?

Я отомстил Аманде тем, что провел три ночи у Коринны Хальске. Она работала секретаршей в нашем издательстве. Некрасивая, трижды разведенная женщина, которой был нужен не столько я, сколько мужчина как таковой. Удовольствия во всем этом было мало, это было скорее что-то вроде аварийной посадки. Она окружила меня такой заботой, что я не знал, куда деваться, мне просто некогда было наслаждаться обильным теплом ее жилища. Впрочем, я не жалуюсь, я пошел на это по своей воле; кроме того, было и несколько приятных моментов. Коринна — это полная противоположность сдержанности и настороженности, она не любит ни пауз в разговорах, ни секретов. Она ускоренным способом довела до моего сведения обстоятельства своих трех разводов, не забыв указать и их главную причину: определенная усталость мужей. Было ясно как божий день, что она хотела предостеречь меня, чтобы я не повторял их ошибку. И я был готов на любые подвиги; я подумал: это все-таки лучше, чем иглу Люси. Я бы, может, прожил у нее на правах постояльца и дольше, целую неделю, если бы она не начала заговорщически подмигивать мне в столовой издательства и делать мне знаки, которые не мог не заметить даже слепой. Однажды она села за мой столик, напротив меня, мы молча ели, делая вид, будто между нами ничего нет, кроме этого столика, но, когда я захотел встать, полредакции видело, как она лишь с трудом вытащила свою ногу из моей штанины. Поверьте, это было совсем не смешно.

Когда я вернулся обратно в холодильник Люси, мое постельное белье было заменено на свежее, квартира на скорую руку прибрана. Мои кальсоны, спасшие мне жизнь в первую ночь, аккуратно висели на спинке стула, а ящик с углем был наполнен до краев. На подушке лежала записка: «Пожалуйста, перестаньте упрямиться и возвращайтесь домой. Люси».

Вечером она позвонила (не Аманда, а Люси!) и сообщила, что завтра переезжает обратно к себе. Я ответил, что семь дней еще не прошло — сказано неделя, значит, неделя. Они, наверное, каждый вечер звонили мне и знали, что я сплю где-то в другом месте, но мне было уже наплевать. Я услышал, как Аманда сказала Люси, что я Moiy спокойно пожить там еще пару дней, мол, последствия моего отсутствия оказались не такими уж страшными, как я, вероятно, себе представлял. Люси, конечно, не передала мне ее слова, а сказала вместо этого, что уж если я такой упрямый, то мог бы хотя бы ужинать вместе с ними. Но об этом, конечно, не могло быть и речи.

Вечером следующего дня произошел довольно неприятный инцидент, о возможности которого Люси должна была бы меня предупредить. Раздался звонок в дверь. Прежде чем открыть, я снял пальто, полагая, что это Люси или Аманда, но это оказался незнакомый мужчина. Он смерил меня уничтожающим взглядом и спросил, что я тут потерял. Я ответил, что это печальная история, от которой его настроение вряд ли улучшится. Он прошел мимо меня в квартиру с таким выражением, как будто ему было жаль тратить на меня слова. Он принялся открывать все двери и осматривать все помещения. Бояться мне его было нечего, так как он оказался на голову ниже меня и весил килограммов на пятнадцать меньше, хоть и вел себя так, словно был тяжелоатлетом. Поскольку ванной в квартире не было, мои бритвенные принадлежности лежали на кухне. Он взял с полочки бритву и кисточку, уставился на них как на некую сенсационную улику, потом швырнул их в раковину. Я как можно более грозно посоветовал ему не забываться, но, в сущности, мне было его жаль. Хотелось бы мне увидеть мужчину, который, оказавшись на его месте, испытывал бы чувство радости и благодарности. Я решил, что, пока он не бросился на меня с ножом в приступе ревности, надо попытаться в двух словах объяснить ему суть дела. Не знаю, упокоили его мои объяснения или нет, во всяком случае он выдвинул ящик стола, достал из него коробку, вынул лежавшие в ней деньги, сложенную вдвое тоненькую пачку, и сунул их в карман. Там было, наверное две-три сотни марок. Помню, что я еще подумал при этом: вот, он берет мои деньги. Потом мне вдруг пришло в голову, что это, может быть, просто вор. Нет, скорее не вор, а знакомый Люси, который случайно знал, где она прячет деньги, и спонтанно, на ходу, решил воспользоваться ее отсутствием. Я тут же позвонил домой в надежде получить от Люси соответствующие разъяснения, но ее не оказалось на месте; еще объясняя Аманде причину своего звонка, я услышал, как щелкнул замок входной двери. Позже я узнал, что этого типа зовут Фердинанд и что он имеет такой же свободный доступ к деньгам Люси, как Аманда к моим деньгам.

Первые дни после моего возвращения в собственную квартиру вселили в меня надежду на положительные перемены: Аманда относилась ко мне с непривычной душевностью. Она явно чувствовала, что с поселением Люси в нашей квартире она зашла слишком далеко. И, что для меня было еще важней, она определенно не хотела заходить так далеко. Она опять целовала меня, она спрашивала, что мне приготовить на ужин, она не просто позволяла склонить себя к любовным утехам с выражением обреченности, как это было раньше, но и сама проявляла определенные усилия в этом направлении. Если все это — награда за мои муки, думал я, то я готов каждый год какое-то время соседствовать с Люси в нашей квартире. Она даже стирала мое белье, хотя до того у нас царил неписаный закон, по которому каждый сам заботился о чистоте своего белья. На какое-то мимолетное, но тем более сладостное мгновение я даже уверовал в то, что поведение Аманды — не угрызения совести, а искренняя радость по поводу моего возвращения.

Потом произошла катастрофа, которая все испортила. Мне было поручено следить за ребенком, спавшим на диване, пока Аманда хозяйничала на кухне. Работал телевизор, я увлекся спортивной передачей, и, как это всегда бывает по закону подлости, Себастьян совершенно неожиданно проснулся, перевернулся не на тот бок и упал с дивана. Конечно, это была моя вина, спору нет. Себастьян заорал как резаный, Аманда примчалась из кухни; мы испугались, что у него перелом черепа, повезли его в больницу; оказалось, ничего страшного, он отделался шишкой на лбу. Но душевность Аманды с тех пор опять как корова языком слизала.

Представьте себе, она несколько дней не разрешала мне даже прикоснуться к ребенку. Глядя на нее, можно было подумать, что он нуждается в защите от своего собственного отца. Она дошла до совершенно абсурдного заявления, будто случившееся — никакой не несчастный случай, а неизбежное следствие моего безразличия к ребенку, которое в свою очередь является частью моего равнодушия вообще. Я якобы абсолютно не испытываю интереса к собственному ребенку, мне скучно смотреть, как он играет, как он ест или спит; я даже, наверное, не знаю, какого цвета у него глаза. Такие обвинения врезаются в память навсегда. Она вдруг крикнула: ну, давай скажи, какого цвета у него глаза! Я ответил, что не потерплю, чтобы меня экзаменовали, как мальчишку. Она продолжала кричать: «Нет, скажи! Скажи!» — и я опять ушел из дому. Когда я вернулся, меня ожидало следующее оскорбление: воспитывать ребенка, говорила она, это больше чем просто кормить его до совершеннолетия. Но вот теперь она уже не знает, требовать от меня, чтобы я принимал большее участие в воспитании Себастьяна, или нет, потому что возникает опасность, что он вырастет таким же хладнокровным, равнодушным, духовно ущербным человеком, как я, — этого не пожелает своему ребенку ни одна нормальная мать.

Даю вам честное слово, что я мало чему так радовался в своей жизни, как рождению Себастьяна. Правда, мне хотелось дочку, но моего разочарования хватило на два-три дня, не больше. Вы можете спросить кого угодно, я как сумасшедший радовался малышу. Я часами пел ему, я кормил его — все мои рубахи были обслюнявлены и заляпаны шпинатом. В первое лето я затянул окно марлей, чтобы он мог спать у открытого окна. Его фотография стояла на моем столе в редакции, а после работы я иногда часами, до изнеможения, стоял в очереди за бананами.

Аманде всего этого, очевидно, было мало. Хоть она никогда этого и не требовала, но, по ее убеждению, я должен был быть главным ответственным лицом в деле воспитания ребенка, а я им не был. Я не считаю пережитком Средневековья требование, чтобы мать больше занималась ребенком, чем отец. Особенно если отец один несет бремя пропитания семьи. И поскольку в нашем случае это более чем очевидно, то Аманда выражала свои претензии на этот счет не открыто, а в зашифрованном виде. Например, когда мы находились в состоянии ссоры, у меня пе было более надежного средства вернуть себе ее благосклонность, чем дополнительное внимание к Себастьяну. Часто я не мог позволить себе этого из-за отсутствия времени. Но существовала еще одна трудность, по поводу которой вы, возможно, презрительно сморщитесь, как это делала Аманда: я не умел с ним обращаться, я не знал, что с ним делать.

Не забывайте: речь идет о ребенке, которому сейчас два года. Что я должен был с ним делать? Как я должен был «заниматься» им? Я таскал его по комнате, подбрасывал его вверх, поднимал с пола все, что он непрерывно ронял, я цокал языком, крякал и улюлюкал, пока он наконец не растягивал губы в ленивой улыбке. Я сто раз показывал ему какие-нибудь манипуляции, которые он так и не мог повторить. Поймите меня правильно, я не жалуюсь, я просто хочу сказать, что проведенные с ним часы были далеко не самыми захватывающими в моей жизни. Все было бы иначе, если бы я «занимался» им, так сказать, в отключенном состоянии, без отдачи, как это могла делать Аманда. Я не такой человек. Если я сидел в комнате и читал газету и Себастьян начинал раздраженно хныкать в своем манеже, она, конечно, тут же появлялась на пороге и вопрошала, почему я не реагирую; если же я отвечал, что это только кажется, будто мне нет до него никакого дела, что я просто приучаю его самостоятельно развлекать себя, она брала несчастное, обиженное дитя на руки, целовала его в утешение, и первые признаки раздора были налицо. Я никогда не встречал женщину, которая способна была бы выразить на лице столько презрения.

Сейчас я понимаю, что мне будет страшно не хватать Себастьяна. Если у вас сложилось впечатление, будто вся наша жизнь состояла исключительно из раздоров и размолвок, то это оттого, что я, конечно же, выбираю преимущественно отрицательные моменты. Радужные воспоминания нам с вами едва ли могут помочь. Какой смысл в том, чтобы расписывать вам или судье приятные стороны нашей семейной жизни? Однако существует еще одна причина, по которой я опускаю идиллические картины, и понять ее постороннему человеку нелегко: я не хочу вспоминать о них. Я не хочу лишних травм, поэтому печально-ностальгические ретроспективы мне ни к чему. Я должен избавляться от тоски, а не давать ей все новую и новую пищу.

Может, это была ошибка — то, что я так рьяно отстаивал свою свободу? Аманда не раз мне говорила, что я напрасно не ценю тепло, вошедшее в мою жизнь вместе с Себастьяном. Неужели я не понимаю, спрашивала она, что валяющиеся повсюду кубики, плюшевые мишки и клочья бумаги придают квартире своеобразный уют, которого ей раньше не хватало. Во время ссор она то грубила мне, то впадала в такой пафос, что я чувствовал себя как в театре.

В ранний период нашей семейной жизни, когда еще вроде бы ничто не предвещало катаклизмов, я испытал одно странное чувство, заставившее меня усомниться в здравости собственного рассудка. Я вернулся с работы в дурном настроении, потому что в редакции у меня целый день ничего не клеилось, и надеялся, что вид спящего ребенка окажет на меня благотворно-умиротворяющее действие. Я вошел в детскую, встал у его кроватки, и мне вдруг почудилось в полутьме (со мной никогда в жизни такого не случалось!), будто эти крохотные пухлые ручонки начали расти на глазах, вначале пальцы, потом кисти; предплечья раздувались, словно шары, которые он с каждым вздохом накачивал все сильнее. В конце концов огромные лапы, выросшие из маленького нежного тельца, обхватили мое горло и принялись душить меня. Но тут вошла Аманда и шепотом сказала мне, чтобы я не сопел так, а то еще разбужу ребенка. С тех пор всякий раз, проходя мимо спящего в своей кроватке сына, я невольно бросаю взгляд на его руки — украдкой, словно желая скрыть от самого себя этот контрольный взгляд. Я знаю, все это выглядит в высшей мере странно.

Если я еще когда-нибудь соберусь жениться, я не стану пренебрегать определенными мерами предосторожности, о которых при первой попытке устроить свою личную жизнь даже не подумал. Еще до свадьбы в мое сознание поступило несколько тревожных сигналов. Другой бы на моем месте насторожился, я же в своей влюбленности не обращал на них внимания. И даже когда они были слишком отчетливыми, я говорил себе: ерунда, это все мелочи по сравнению с Амандой в целом. А это зачастую были далеко не мелочи. Другие оказались не такими легковерными, как я. Например, моя сестра, специально приехавшая из Дрездена в Берлин, чтобы посмотреть на свою будущую невестку. Ее оценка личностных качеств Аманды была на удивление жесткой, и это после одного-единственного вечера, проведенного с нами: она будто бы слишком высокого мнения о себе, она настолько заражена недовольством по отношению к окружающему миру, что это не может не отразиться отрицательно на семейной жизни; она очень неестественна и вынуждена постоянно разыгрывать какую-нибудь роль, потому что еще не нашла свою собственную. Моя сестра — психолог по образованию. Однако, вместо того чтобы прислушаться к ее мнению, я отмахнулся от него, приняв его за ревность.

Я хочу вам рассказать одну очень показательную историю. Прошлой осенью мне нужно было написать репортаж о команде московских боксеров, приезжавших в Берлин, потому что коллега, специализировавшийся на боксе, был как раз в отпуске. В репортаже надо было рассказать не только о спортивных состязаниях, но и о приеме, который устроил главный бургомистр в честь советских гостей. Прием затянулся до полуночи, а материал нужно было сдать в редакцию не позже четырех часов утра. Когда я вернулся домой, Аманда уже спала, я разбудил ее и попросил мне помочь — в машинописи она могла дать мне огромную фору. Она мгновенно с готовностью включилась в работу, я писал от руки, она тут же печатала это на машинке. Чтобы сэкономить время, я не стал перечитывать готовую рукопись. На следующий день, прочитав текст репортажа в газете, я увидел, что Аманда самовольно выступила в роли редактора и не поскупилась на правку.

Вы только представьте себе — не спросив разрешения автора, заменить не понравившиеся слова, переписать, на ее взгляд, неудачно сформулированные пассажи и просто вычеркнуть целый абзац! Я до сих пор точно помню количество исправлений: девятнадцать. Девятнадцать случаев вероломства. Я не могу сказать, что во всех этих случаях измененный текст выглядел хуже, чем оригинал, но сам факт такого поведения Аманды привел меня в ужас. Оттого что в редакции репортаж похвалили, мне было не легче. Я потребовал у Аманды объяснений, она ухмыльнулась и заявила, что ночью просто не было времени для дискуссий. Тем более, возмутился я, не надо было лезть не в свое дело, на что она посоветовала мне не корчить из себя светило журналистики. Когда я заметил, что отсутствие времени, может быть, и можно было скрепя сердце принять как аргумент в защиту мелкой правки, но вычеркивание целого абзаца — это уже чересчур, она ответила, что этот пассаж был настолько подхалимским, что даже мне самому это не могло не броситься в глаза. Пару каких-то вшивых боксерских поединков еще не повод для дешевых гимнов в честь германо-советской дружбы. Или, может быть, кто-то в редакции заметил отсутствие моих панегириков и обиделся на меня за это?

Факт то, что мой брак с Амандой повредил моему профессиональному авторитету в редакции. Там ее сектантские воззрения всем хорошо известны, а ее выпады в адрес партии и правительства уже стали легендой. Мужа такой жены можно легко заподозрить в том, что личные симпатии для него важнее политической твердости. И, если вас интересует мое мнение, в этом есть свой резон. Руководство редакции уже не считает меня таким же политически надежным, как раньше; для выполнения определенных задач я им уже не подхожу. Официально мне этого никто не говорил, но это так. Не может быть простым совпадением, что до женитьбы меня регулярно посылали в командировки в капиталистические страны, а после свадьбы — всего один — единственный раз. Не поймите меня превратно, Аманда всегда была мне дороже всех капиталистических стран, вместе взятых. Я просто говорю о некой неприятной тенденции, которая не могла не огорчать меня, потому что очень напоминала понижение по службе.

Аманда обладала верным чутьем: я, конечно же, сигнализировал в злополучном репортаже о своей лояльности. В конце концов, любая статья — это не только информация о предмете или событии, но в то же время и о самом авторе. Если я говорю, что не жалуюсь на свое «понижение по службе», то это вовсе не значит, что я принял его без боя. Я хотел двумя-тремя фразами, ласкающими слух начальства, намекнуть, что совсем не изменился, и как раз это-то она мне и испортила. Зачем? Что за этим стояло? Убеждения? Чувство стыда за меня? Боевой задор? Я скажу вам, что было истинной причиной: высокомерие. Высокомерие и беспардонность плюс отсутствие чувства солидарности.

Мне кажется, это вполне законное требование к жене — чтобы она с пониманием относилась к взглядам своего мужа, если эти взгляды являются неотъемлемой частью его профессии. Но для Аманды это, по-видимому, неприемлемое требование. Мера ее терпимости и готовности к компромиссам оказалась настолько мала, что мне приходилось постоянно быть начеку. Разве можно чувствовать себя комфортно в браке, если в общении с женой нужно взвешивать на золотых весах каждое свое слово, если двигаться можно только ползком или короткими перебежками, как в тылу врага? Только в отношении ребенка и Люси она являла чудеса снисходительности и терпимости. Мне кажется, я бы лучше относился к Себастьяну, если бы видел в нем товарища по несчастью. В сущности, я испытывал к нему чувство зависти.

Счастья видеть, как жена хотя бы изредка поступается собственными убеждениями или принципами ради мужа, я так и не познал. Сначала я ждал этого как чего-то само собой разумеющегося, потом — как чуда. И наконец я этого от нее потребовал. Не думайте, что речь всегда шла о каких-нибудь мелочах, иногда мне просто необходима была ее помощь, как спасательный круг утопающему. Но она молча смотрела, как я иду ко дну. Однажды мы попали в автодорожное происшествие. Мы ехали ночью из гостей, я немного выпил, реакция, конечно, была замедленной, и я на прямой, как струна, дороге, врезался в придорожное дерево. Никто не пострадал. Кроме машины. На нее было больно смотреть. Свидетелей не было, но, пока мы стояли перед машиной и препирались, неожиданно появился пожилой мужчина с собакой. От вызова дорожной полиции было уже не отвертеться. Я просил Аманду сказать инспектору, что это она была за рулем, я умолш ее сделать это. Во-первых, она была трезва, во-вторых, права были мне нужнее, чем ей. В-третьих, нежелательные пересуды коллег. Аманде ничего такого не грозило, она не член коллектива. Но она не согласилась. Результат оказался таким, как я и ожидал: лишение водительских прав на год, штраф пятьсот марок и щедрая порция шпицрутенов в редакции. На собрании мои соратники битый час сурово осуждали мое пьянство за рулем; стоя у позорного столба и объясняя, как я мог дойти до такого безобразия, я впервые почувствовал что-то вроде ненависти к Аманде.

Я понимаю, эта история вряд ли годится для суда, но вы теперь хотя бы знаете, с кем мы имеем дело. Аманда обвиняет меня в бесчувственности, при этом сама она безжалостна. Хотите узнать, чем она обосновала свой отказ взять на себя вину за ночное происшествие на дороге? Если бы я послушал ее, сказала она, ничего бы не случилось — она предлагала оставить машину перед домом знакомых, у которых мы были в гостях, и вызвать такси. Как будто это было так уж важно, кто прав, а кто виноват! Ремонт стоил четыре с половиной тысячи марок, все до единого пфеннига из моего кармана: страховая компания не заплатила ни гроша, потому что я был в «нетрезвом состоянии». То, что это были и ее деньги, Аманду не заботило, тут ее жадность вдруг уступила место желанию во что бы то ни стало доказать свою правоту.

Да, хотя она производит впечатление человека, у которого разум преобладает над чувствами, она часто становится жертвой своих эмоций. Я, собственно, мог бы только радоваться этому, меня всегда больше привлекали женщины импульсивные, но у Аманды это обязательно оказывались негативные чувства: своеволие, отвращение, гнев, ярость. Я не помню, чтобы она когда-нибудь потеряла контроль над собой от радости или восторга. Любое удовольствие у нее, похоже, имеет свои границы, которые она не смеет нарушать, словно боится того, что находится по ту сторону этой границы. Только в спорах она не знает никаких границ.

Должен вам сказать, что это качество Аманды не оставило без последствий и интимную часть нашей супружеской жизни. Я уже упоминал вскользь, что у меня довольно солидный опыт полового общения с женщинами, и поэтому я вполне могу себе позволить оценку сексуальных потребностей Аманды: они у нее за чертой посредственности. Может быть, в этом есть доля и моей вины, хотя я, честно говоря, не припоминаю никаких ошибок и просчетов со своей стороны. Начало было обнадеживающим: мы иногда предавались маленьким безобидным буйствам; Аманда без всяких комплексов могла отпускать фривольные замечания, приводившие меня в экстаз. Когда она, например, хвалила удачный «угол атаки» или, скажем, хихикая, просила меня в виде исключения обойтись без того, что в научно-популярных медицинских брошюрах называется «предварительной любовной игрой» или «прелюдией», я готов был дать голову наотрез, что с этой стороны нашему браку никакой опасности не грозит.

Однажды она выдала довольно странное определение мужской импотенции: это якобы неспособность обеспечить женщине оргазм. Меня это определение сначала развеселило, но потом я подумал: а не критика ли это в мой адрес? Я не знаю, какого рода детали интимной жизни могут быть предложены для рассмотрения судье на бракоразводном процессе, но не исключаю, что Аманда заявит, будто за все время нашего брака она ни разу не испытала оргазма. Она начала говорить мне это через какое-то время после женитьбы, вероятно, лишь потому, что знала, насколько мне это будет неприятно. А поскольку слова ничего не стоят, то она заодно обвинила меня еще и в том, что это именно я во всем виноват.

Ничем она не могла меня так вывести из равновесия, как этой злобной инсинуацией. Она долго искала мое уязвимое место, нашла его и нанесла удар именно в эту точку. Больные мозоли, образно выражаясь, не выбирают — какая досталась, такая и досталась. Я могу поклясться, что Аманда лжет. Благодаря своему изощренному уму, она нашла тот единственный вид лжи, в котором ее невозможно уличить. Разумеется, я не могу доказать, что она испытывала оргазм, хотя, по моим очень приблизительным подсчетам, это случилось с ней не меньше четырехсот раз. Единственное, что я мог бы доказать, так это то, что другие женщины были мной вполне довольны, и, следовательно, я не подпадаю под ее определение импотенции. А еще я вам вот что скажу: если Аманда все же говорит правду — что мало вероятно, — то получается, что это страшный человек. Получается, что она четыреста раз обманула меня самым бессовестным образом — жестами, гримасами, вздохами, закатыванием глаз, когтями, вонзившимися в мою спину.

Зачем ей это было нужно? Меня, наоборот, больше возбуждало, если она неподвижно лежала подо мной, бесстрастная, с холодным, пытливым взглядом исследователя. Вот вы, господин адвокат, — можете вы представить себе женщину, которой нравится разыгрывать удовлетворение, будучи далекой от него, как Земля от Марса? Я готов предположить, чтобы хоть как-то оправдать Аманду, что она, во власти своего гнева по поводу бракоразводного процесса, просто хотела побольнее ужалить меня. Ведь я и сам пытался сделать то же самое, хотя и с несоизмеримо меньшим успехом.

Мои слова о том, что для Аманды секс не имеет существенного значения, и мое утверждение, что я обеспечивал ей регулярное половое удовлетворение, лишь на первый взгляд противоречат друг другу. Суть в том, что она не стремилась получить как можно больше удовольствия. Бог знает, чего она там начиталась или наслушалась о разных видах зависимости-у нее весьма странное представление о свободе. Она хотела пользоваться определенными, чисто внешними преимуществами замужества и при этом сохранять полную независимость, чего не выдержит ни один даже самый образцовый брак. Как я уже говорил вам, я был женат и душой и плотью, она — нет. Я долгое время даже во сне не мог бы себе представить, что мы расстаемся, Аманда же была готова к этому всегда, каждую минуту. Во всяком случае, так мне кажется теперь, когда это происходит. Наша связь никогда не была для нее чем-то, к чему она прилепилась всей душой, она ни на секунду не расставалась со своей свободой. Она словно была покрыта защитной пленкой, она носила что-то вроде водолазного костюма, а брак был водой, которая не могла проникнуть сквозь водоотталкивающую ткань костюма. Может быть, именно потому я и был так привязан к ней, что мне постоянно хотелось преодолеть расстояние между нами. И чем больше оно становилось, тем меньше я замечал безнадежность этой затеи. Я уподобился собаке, которая бежит за колбасой, привязанной к оглобле перед самым ее носом и которая не замечает, что таким образом тащит тележку.

Однажды она даже сама заговорила об испытанном оргазме. Это было, кажется, во время отпуска. Я спросил Аманду: «Что-нибудь не так?» Потому что не слышал никаких стонов и сладострастных вздохов. Да и взгляд у нее был какой-то безучастный. Я хорошо помню свои слова: «Неужто и вправду — холостой выстрел?» Она покачала головой и сказала, что мне, наверное, и ста лет не хватило бы, чтобы научиться хоть что-нибудь понимать в женщинах: как можно предположить неудачу именно тогда, когда удовольствие было особенно сильным?.. Она сделала самое язвительное лицо, какое только смогла, и спросила: что же ей теперь — в будущем за каждый оргазм выдавать мне квитанцию в виде стона или вздоха? Я в восторге принялся осыпать ее поцелуями и сказал: «Только не это!»

Если бы существовала наука об эротической акустике, я был бы, наверное, крупным специалистом: у меня тонкий слух на фальшивые звуки. Я умею отличать искусственные крики от естественных. Я всегда слышу, идет ли вздох из глубины души, или это всего лишь жалкая имитация. Однажды я вынужден был прервать связь с женщиной, потому что та была чересчур щедра на вопли блаженства: не успевал я к ней прикоснуться, как она начинала верещать подобно полицейскому свистку, словно в эту минуту исполнялись все ее заветнейшие желания. Это действовало на нервы. Она вела себя так, как я, по мнению Аманды, вел себя в своих публикациях по отношению к партии. Аманда была далека от подобного лицемерия — я имею в виду любовную жизнь. Уж если она закрывает глаза, то это, без всякого сомнения, результат определенной эмоции, если из грудн у нее вырывается возглас, значит, он не мог не вырваться. Такие проявления внутреннего состояния — надежные свидетельства, ни в чем она не бывала правдивее, чем в любви, хоть и пытается задним числом разубедить меня в этом. Знаете, какое у меня вдруг родилось подозрение? Что подобные утверждения ей нужны вовсе не для суда, а просто для того, чтобы лишить меня воспоминаний.

Есть женщины, которые обращаются со своими мужьями так, как будто те сделаны из стекла, во всяком случае некоторое время. Они должны это делать, потому что иначе те просто не в состоянии будут выдать определенный результат; это всем известно. Я никогда не был таким мужем (ловлю себя на мысли, что мне хочется прибавить: к сожалению). А Аманда тем более никогда не была такой женой. Она считала четкое функционирование всех моих частей тела чем-то само собой разумеющимся. Это и понятно: все действительно происходило как по команде, как будто кто-то просто нажимал на кнопку-и процесс начинался. Я говорю это не для того, чтобы похвалить себя, потому что так было далеко не со всеми женщинами. Аманда была скорее исключением. И главная причина этого заключалась в ней самой, уже в одном лишь ее присутствии: не успевали мы остаться наедине, как я уже был готов. Мне кажется, секрет ее притягательности кроется в ее запахе, в едва уловимом аромате, мимо которого другие проходят, ничего не заметив. А может, в чем-то другом, — к счастью, любовь полна загадок. Аманда крайне удивилась бы, если бы я вдруг, лежа с ней рядом, оказался не готов к применению. Интересно, не казался ли бы я ей более привлекательным, если бы был жалким, усталым и нуждающимся в помощи и утешении? Но, пожалуй, не стоит тратить время и силы на поиски ответа.

Аманда двумя способами позаботилась о том, чтобы наши постельные услады не возносили нас к небесам: с одной стороны, она максимально сократила количество наших ночей любви, с другой — всячески старалась их испортить. Вы не представляете себе, каких усилий воли это требует — выслушивать в пылу сладострастия разного рода критику в свой адрес. А если не критику, то совершенно не имеющие к делу замечания, которые как раз в такие моменты действуют особенно убийственно. Сколько раз мне хотелось сказать: «Заткнись же ты, наконец, и сосредоточься на том, что мы делаем!» Но я молчал, чтобы избежать еще более пагубных последствий. Я прекрасно могу себе представить, что многие на моем месте просто задушили бы ее, что, конечно же, совсем не означает, что мне самому приходила в голову такая мысль.

Однажды она в моих объятиях вдруг начала улыбаться, хотя ничего смешного, на мой взгляд, в тот момент не происходило. Когда я спросил ее о причине веселья, она невинным голосом сообщила, что до сих пор как-то не замечала зверской серьезности, с которой я выполняю свой супружеский долг — словно тяжелую физическую работу; она назвала это «эротикой с полной отдачей сил». У нее было какое — то нездоровое стремление все испортить и повредить.

— Когда возвращается эта малолетняя террористка?

— Не называй ее так.

— Это самый ласковый эпитет из всех, что мне приходят в голову. Когда ты должна ее забрать?

— Завтра в течение дня. Сегодня она переночует у своей подружки по детскому саду.

— У мамаши этой подружки вместо нервов, наверное, стальная проволока. Она в первый раз оказывает тебе эту любезность?

— Да. А ты откуда знаешь?

— В нашей типографии есть один упаковщик, который обошел уже все берлинские кабаки. Он мечтает о том, чтобы стать завсегдатаем какого-нибудь из них, но ему это никак не удается. Как только он принимает определенную дозу, он начинает вести себя так, что его непременно вышвыривают и вносят в черный список посетителей. Так что он каждый раз ищет счастья в новом питейном заведении. Тебе это ничего не напоминает?

— Абсолютно ничего.

— Вот типичный пример материнской любви.

— Вместо того чтобы ругать мою дочь, ты бы лучше подумал, кому из твоих знакомых ее можно было бы всучить на одну ночь. В конце концов, я сплавила ее по твоей просьбе, а не потому, что мне этого очень хотелось.

— Не забывай, что мои знакомые — это одновременно и знакомые Аманды. Она тут же все узнает. Тогда уж лучше оставить твою террористку дома.

— Почему же мы не сделали это сразу?

— Честно говоря, меня удивляет, с какой готовностью ты решилась поставить на карту отношения со своей лучшей подругой. Мое присутствие здесь объяснить легко: я здесь не только потому, что ты мне нравишься, но еще и потому, что мой брак накрылся медным тазом. Ты, как никто другой, знаешь, как я смотрел на тебя все эти годы, но мысль о возможных последствиях не позволяла мне прикоснуться к тебе даже мизинцем. А тебе, похоже, неизвестны подобные сомнения и опасения: у тебя прекрасные отношения с Амандой, и тем не менее ты не находишь в нашей связи ничего предосудительного. Это не упрек, мне просто интересно. Ты даже не очень-то стараешься скрыть от нее наши с тобой проделки.

— Послушай, тебе не кажется, что мы слишком много говорим?

— А может, ты думаешь, что Аманда уже настолько отдалилась от меня, что для нее это теперь не имеет никакого значения? Что наш с тобой роман — для нее не более чем роман ее подруги с каким-то незнакомым ей мужчиной? Или она уже все знает?..

— Ты что, с ума сошел?

— Так знает Аманда или нет?

— От меня, во всяком случае, нет. А если бы она что-то и узнала, она просто не сумела бы это скрыть от меня. Она плохая актриса.

— Она великолепная актриса.

— Я знаю ее дольше, чем ты. Когда она хотела обмануть учителя, ей приходилось предварительно репетировать со мной. И чаще всего она потом все равно не решалась.

— А вы с ней случайно не репетировали, чтобы обмануть меня?

— О господи! Ну у тебя и проблемы! Кажется, мне придется сделать заявление: Аманда была и останется моей лучшей подругой, и, что бы мы с тобой ни делали, это ничего не изменит. И не заставляй меня предавать ее, не пытайся ничего выведывать у меня. Можешь мне поверить: от меня ты не услышишь ничего такого, что тебе могло бы пригодиться на суде.

— Я надеюсь, ты не думаешь, что я специально ради этого затащил тебя в постель?

— Пока не думала. А дальше — посмотрим. Ты грозился покончить с собой, если я не лягу с тобой в койку. А у самого на уме только одно: как бы побольше разнюхать. Аманда как-то раз намекала на твою неутомимость в постели, но я до сих пор что-то никак не пойму, что она имела в виду.

— На что намекала Аманда?..

— Когда-то давно она говорила, что хотя бы в одном на тебя можно положиться. Все, больше никаких комментариев.

— И часто вы вели подобные разговоры?

— На мой вкус, слишком редко. Ты, может быть, уже успел заметить, что твоя жена очень сдержанна в разговорах о мужчинах и о сексе? Если мы когда — то и говорили об этом, то обычно это я начинала разговор, а она его тут же заканчивала.

— А она замечала, что ты мне нравишься? Правда, когда я смотрел на тебя, я все время следил за тем, куда в этот момент смотрит она. Но от нее не утаишься.

— Она уверена, что ты меня терпеть не можешь. И это ее удивляло, потому что, по ее наблюдениям, ты готов завалиться в постель с любой хорошенькой женщиной.

— С чего это она взяла?

— Никаких комментариев.

— Ее это раздражало?

— Она не жаловалась.

— Ну почему из тебя каждое слово нужно тащить клещами? Я не собираю никакой материал, мне просто ужасно интересно.

— Когда мы договаривались о встрече, ты мне дал понять, что сгораешь вовсе не от любопытства, а от вожделения.

— Неужели одно обязательно должно исключать другое?

— Пока что так и происходит. Боюсь, что эти бесконечные разговоры об Аманде вряд ли помогут нам в нашем деле.

— Твои опасения будут развеяны в прах через несколько минут.

— Почему еще только через несколько минут, а не сейчас?

— Потому что человек — не машина.

— Ну, вообще-то я это по-человечески могу понять. Хотя Аманда утверждала…

— Давай все-таки последуем твоему совету и оставим в покое Аманду. Я помню, как я увидел тебя в первый раз, года три назад. Мы с Амандой еще не поженились; она была у меня дома и как раз возвестила твой визит, мол, сейчас придет ее единственная подруга, чтобы как следует посмотреть на меня. Не успела она закрыть рот, как раздался звонок. Я открыл дверь и увидел на пороге безумно хорошенькую женщину в сером платье, с ребенком на руках (ребенок, кстати, еще совсем не был похож на террориста). Я даже запомнил твои первые слова.

— У меня никогда в жизни не было серого платья. Я была в джинсах и в белой блузке.

— Неужели это так уж важно?

— Конечно, не важно. Но с какой стати я должна признавать, что была в сером платье? Сейчас ты еще скажешь, что тебе сразу же понравились мои ноги.

— Именно это я и хотел сказать.

— А ты меня когда-нибудь видел в чем-нибудь, кроме брюк? Если я не ошибаюсь, ты вообще ни разу не видел моих ног. До того, как я разделась перед тобой.

— Однажды я видел тебя голую, давным-давно. Я лицезрел твою кричащую, роскошную наготу. А точнее, дважды.

— Не поняла?..

— Первый раз зимой, когда ты жила у нас с Амандой из-за того, что в твоей квартире было слишком холодно. Я как-то отправился ночью в кухню попить воды, и тут наша гостья вдруг выходит из своей комнаты и исчезает в ванной, не замечая ни меня, ни моих вытаращенных, алчных глаз.

— В своей кричащей, роскошной наготе?..

— Именно. Я, конечно, подкрался к двери и приник к замочной скважине, но ты, к сожалению, находилась в мертвой точке. Тогда я затаился за притворенной дверью кухни и прождал десять минут. Я надеялся, что тебе тоже захочется утолить жажду и ты войдешь в кухню. Можно было бы прикинуться застигнутым врасплох. Надеюсь, ты помнишь, что мы так и не встретились в кухне?

— Я бы умерла на месте.

— Правда, я должен признаться, что в тот раз не успел разглядеть твои ноги. Мне нужно было успеть разглядеть столько всего другого, что на нога просто не хватило времени.

— Ну и когда же ты их разглядел?

— Чуть позже, здесь, вот в этой самой комнате.

— Здесь ты увидел мои ноги?..

— Однажды вечером сюда явился твой разъяренный приятель, который достал твои деньги из ящика и смылся.

— И что, он показал тебе мои ноги?

— Он навел меня на одно подозрение. Это и есть отец твоей террористки?

— Нет. Не отвлекайся.

— Когда он ушел, я страшно разозлился. Я хоть и не искал эти деньги, но был бы рад найти их первым и показать Аманде. Меня бесило, что она постоянно одалживает или просто дарит тебе деньги. Это-то ты, надеюсь, помнишь?

— Во-первых, она мне давала в долг не постоянно, а всего два раза. А во-вторых, она говорила, что делала это с твоего согласия. И что значит «дарила»?

— Разве она тебе не давала денег просто так?

— Ни разу.

— Странно.

— Мне тоже так кажется.

— Во всяком случае, когда этот злой коротышка ушел, я обыскал квартиру…

— В следующий раз, когда ты сюда придешь, нам надо будет сразу же договориться, что мы не произносим ни слова. Чем дольше мы говорим, тем дальше мы от цели нашей встречи.

— Мы не так уж далеки от нее, как тебе кажется.

— Я не слепая.

— Это только кажущаяся видимость. Ситуация может измениться в любую минуту.

— Хорошо, будем надеяться на чудо. Значит, Фердинанд захапал деньги и свалил, и ты обыскал квартиру. Что дальше?

— Я не искал ничего определенного, я просто копался в твоих вещах и шмотках.

— И при этом нашел мои ноги?

— Да. Вон в том черном комоде.

— Фотографии! Ты нашел фотографии?..

— Согласись, что после этого я имею основание дать оценку твоим ногам. На фотографии все видно: где начинаются ноги, где они кончаются, фотографии — это надежное материальное свидетельство.

— Я помню, что еще подумала: «Надеюсь, он не станет рыться в комоде и не найдет фотографии!»

— До того, как я их нашел, ты мне просто нравилась, как мне нравились многие другие женщины. А когда я увидел тебя на фотографиях, все изменилось: ты стала «проектом».

— Ты, конечно, не упустил возможности поглазеть и на мое белье?

— Белье?

— Фотографии лежали среди нижнего белья.

— На это я как-то не обратил внимания…

— Не расстраивайся. Большинство тряпок осталось еще со школьных времен, когда мой зад был в два раза толще, чем сейчас. Аманда тоже тогда была настоящим монстром. Она тебе не показывала наши школьные фотографии?

— Она сказала, что у нее нет школьных фотографий.

— Ну, еще бы! Чтобы понравиться мальчишкам, мы жрали, как слонихи. К сожалению, с похудением дело оказалось сложнее, чем с увеличением веса. Только в шестнадцать лет нам наконец удалось вернуть себе человеческий облик. Должна признаться, Аманда опередила меня на пару месяцев.

— Она была очень резвой — в смысле мальчиков?

— Никаких комментариев.

— Она как-то рассказывала об учителе физики, которому из-за нее даже пришлось сменить школу.

— Ну, значит, ты уже знаешь самое главное. Только это был не учитель физики, а учитель русского. И ему пришлось сменить не школу, а всего лишь класс. Я так ей завидовала, что наша дружба чуть не кончилась.

— Она говорила об учителе физики.

— Ну что ты опять прицепился к Аманде?

— А потом у нее еще, кажется, было что-то с неким Мартином?

— Я ничего не знаю ни о каком Мартине.

— Такой рыжий, с пижонской ямкой на подбородке. В один прекрасный день он вдруг нарисовался перед нами на пляже на Балтийском море, загородив собой солнце и нагло ухмыляясь. Аманда представила его как школьного товарища, но у меня было такое чувство, как будто она чего-то недоговаривает. Бывают такие ухмылки, которые сигнализируют о некой предыстории. Если бы на нее так уставился какой-нибудь совершенно чужой мужчина, она бы возмутилась.

— Я знаю целую кучу друзей Аманды, и среди них нет ни одного Мартина.

— И тебе это не кажется подозрительным? Если бы он был из вашей школы, ты бы его наверняка знала. Единственное объяснение, которое мне приходит в голову, — то, что они познакомились недавно, может даже совсем недавно. Это тебе говорит человек, который никогда не ревновал свою жену, а теперь вдруг понял, что, может быть, это было ошибкой.

— То, что ты — «не машина» и не можешь включаться в процесс по команде, я, как тактичная женщина, готова понять, но я должна видеть хотя бы желание, хотя бы попытку «включиться». Может, нам лучше отложить наше мероприятие?

— Когда я пришел, мне ничего не нужно было, кроме тебя. Но потом до меня дошло, что ты, кроме всего прочего, еще и — уникальный свидетель.

— Ты не будешь возражать, если я выключу свет?

— Пожалуй, я выпью еще глоток вина.

— Я сегодня рано встала, нужно было отвести Зою к половине восьмого в детский сад. Ты хочешь ночевать здесь?

— Это ты убиваешь настроение, а не я.

— Если мы продолжаем беседовать, то расскажи мне, что ты еще обнаружил, кроме фотографий.

— После такой находки продолжать поиски вроде бы уже ни к чему. Остается только притащить добычу в свое логово и радоваться успеху.

— Значит, ты улегся в постель и разглядывал фотографии, пока не уснул?

— Сначала я съел принесенные с собой полкурицы, потом подмел пол, потому что пепельница с окурками упала со стола, и только потом лег и заснул. А что, я мог найти еще что-то интересное?

— Ну, может, письма…

— Письма, похожие на фотографии? Я бы их не стал читать. Я деликатнее, чем ты думаешь. Правда, то, что я разглядывал фотографии, как бы свидетельствует об обратном, но это было, выражаясь языком юристов, что-то вроде хищения продуктов питания с целью их немедленного употребления.

— Наша переписка с Амандой за несколько лет.

— Это меня не интересует.

— Даже письма, в которых речь идет о тебе?

— Послушай, давай оставим эту тему.

— А что нам еще остается делать?

— То, что мы собирались делать, похоже, не получается, а других идей у меня нет. Может, нам и в самом деле есть смысл попытаться уснуть?

— Ты не думай, что я расстроилась или рассердилась на тебя. Все в порядке.

— Я так зверски захотел тебя, что мне казалось, я Moiy безнаказанно говорить с тобой обо всем во время этого дела. И вдруг Аманда лежит вместе с нами в постели! Аманда! Аманда! Аманда! Если бы сейчас судья спросил меня, когда я в последний раз был с ней в постели, я бы сказал: сегодня. Не понимаю — что происходит с этим дьявольским отростком? Меня это беспокоит не меньше, чем тебя, это же стыд и позор. Он уже в прошлый раз проявил себя далеко не с лучшей стороны, хотя нельзя сказать, что это была катастрофа. Он просто отработал свою смену — и никаких сверхурочных! Педант несчастный. Ты, конечно, из вежливости сказала, что довольна результатами. Зато я недоволен! Сегодня я ожидал от него более высоких показателей, а он, собака, вместо этого притворился мертвым! Знает, что я не могу его наказать, и потому наглеет на глазах. Я прекрасно тебя понимаю, когда ты намекаешь, что хотела бы остаться одна. Мне не хотелось уходить, потому что от одной мысли о возвращении домой у меня волосы встают дыбом — красться, как вор, по коридору мимо спальни, где Себастьян лежит на моем месте, в гостиную и спать на этом дурацком неудобном диване… Ладно, я сдаюсь и исчезаю.

— Перестань. Давай-ка я тебя лучше обниму как следует. Бедняжка! Давай двигайся ко мне, я тебе обниму. И ты тоже меня обними. Сейчас мы погасим свет и закроем рот. Пятнадцать минут — ни слова, договорились? Вот часы…

— Получилось, однако, не пятнадцать минут, а полчаса.

— А тебе что, жаль времени?

— Да, веселенькое это было бы зрелище, если бы я убрался отсюда несолоно хлебавши, как побитый пес! Не сердись, пожалуйста, но я испытываю не столько удовлетворение, сколько облегчение.

— В это время обычно сюда вваливается заспанная Зоя и просится ко мне в постель. Если я ей не разрешаю, она плетется обратно, бурчит что-то под нос, засыпает и делает огромную лужу в постели.

— А как она реагирует, когда у тебя в постели мужчина?

— На удивление тактично: старается не привлекать к себе внимания. Она еще ни разу не сорвала мероприятие, если ты это имеешь в виду. Хотя, должна отметить, что ей не часто выпадают такие испытания.

— Ты хочешь сказать, мужчины приходят сюда так редко?

— Послушай, теперь ты принялся за меня?

— Из некоторых вскользь брошенных замечаний Аманды я понял, что у тебя насыщенная любовная жизнь.

Этого она уж точно сказать не могла. Наоборот, она уже не могла больше слышать моих жалоб по поводу горечи и постылости ночного одиночества. Или ты думаешь, что меня осаждают толпы роскошнейших мужчин?

— Не знаю, роскошнейших или нет, — единственного мужчину, которого я здесь видел, трудно назвать роскошным. Но я готов поспорить, что ты не страдаешь от нехватки кавалеров. Это мне известно не только из слов Аманды, это еще и мои личные наблюдения.

— Опыт эксперта?

— Знание людей. Не забывай, что я наблюдаю за тобой уже несколько лет. За это время у меня сложился некий образ, который вполне может претендовать на достоверность: она знает, какое впечатление производит на мужчин, она любит, когда на нее заглядываются, она опытным взглядом знатока зорко следит за тем, что происходит на любовном фронте. Она знает себе цену.

— Счастье твое, что тебе не надо зарабатывать деньги своим «знанием людей», а то бы ты давно уже помер с голоду. Тебе на каждом шагу мерещатся женщины, помешанные на мужчинах. Ну что ж, считай себе на здоровье, что я одна из них. Радуйся, мне не жалко. Хотя я не знаю никаких приемов, с помощью которых могла бы удовлетворить твои сексуальные фантазии.

— До сих пор ты действовала безошибочно.

— Спасибо, я просто задыхаюсь от гордости. Но один совет ты мне все же мог бы дать. Представим себе ненасытную женщину, которая все больше и больше алчет мужчин, но которой при этом тем не менее не все равно, с кем быть, — где она, по-твоему, должна добывать себе новую пищу?

— Странный вопрос. Вокруг, куда ни взгляни, полно мужчин, стоит тебе только свистнуть — и перед тобой тут же вырастет лес желающих.

— Ты говоришь о представителях мужского пола. А я имею в виду мужчин.

— Я лично не вижу тут никакой особой разницы. Как, по-твоему, выглядят представители мужского пола, не являющиеся мужчинами? Что, у них не хватает каких-нибудь частей тела?

— С точки зрения анатомии у них все на месте. Это скорее их умственные и душевные качества делают их невыносимыми. Во время знакомства они не просто смотрят на тебя с вожделением — они пожирают тебя взглядом. Они не могут быть безрассудно храбрыми, зато прекрасно умеют быть грубыми. Они не едят, а жрут, не улыбаются, а ухмыляются. Они все жирные, как свиньи, даже самые худые из них. Они все потные и выглядят как заморенные клячи. Беспардонность они считают самым лучшим из всех мужских качеств и причиняют женщине боль, едва успев прикоснуться к ней, да еще и гордятся этим. Но самое страшное — это когда они открывают рот. Они вечно выбирают не те слова, у них напрочь отсутствует слух и чувство меры в языке, они не слышат своих гадостей или глупостей, как не чувствуют испарений своего тела. Они считают своим долгом развлекать тебя сальностями, а если ты даешь понять, что тебе это неприятно, они объявляют это жеманством и еще больше усердствуют. Они твердо убеждены, что всякое недовольство или отвращение, которое выражают женщины, — всего лишь притворство. Они до слез смеются своим собственным шуткам, как будто для них ничего важнее этого на свете нет. Если у них истощается запас пошлостей, они начинают мучить тебя рассказами о самих себе, о своих подвигах. Они хвастают, как борются с начальством или своим мощным интеллектом спасают безнадежную ситуацию. Они чуть не плачут от умиления, говоря о своей творческой энергии. А на самом деле они еще никогда ни с кем не боролись, они пасуют перед малейшим нажимом, потому что пугливы, как полевые мыши. А единственное, что они могут спасти, так это собственную шкуру. Они приспособленцы, трусы и слюнтяи. Только в общении с женщинами они вспоминают о своей силе. Они не просто врут, как маленькие дети, — они врут так бездарно, что меня клонит в сон. Я не засыпаю только потому, что они так громко орут. Иногда захочешь им что-нибудь возразить, чтобы уберечь их от еще больших глупостей или пошлостей, скажешь что-нибудь ироничное или бросишь скептический взгляд, а они даже не замечают. Потому что слепы и глухи, как камни. Они спокойно продолжают молотить языком, и уж если разойдутся как следует, то обязательно расскажут и о своих бабах. Через какое-то время, решив, что произвели па тебя уже достаточно глубокое впечатление, что период ухаживания затянулся и пора переходить к делу, они выключают свет и начинают то, что они называют ласками, то есть хватают тебя своими трясущимися граблями, рвут на тебе пояс и суют тебе в ухо свой язык. И тебе не остается ничего другого, как спасаться бегством. Слава богу, преследовать свою жертву они обычно не решаются, потому что боятся скандалов. Уходя, ты слышишь, как они обзывают тебя дурой, по которой давно плачет психиатр, и это еще не предел их возможностей — потерпев очередное фиаско, эти горе-соблазнители не скупятся на эпитеты.

— Да… Лестная характеристика, ничего не скажешь. Неужели мужчины и в самом деле такие?

— Приблизительно.

— Все?

— Большинство. Если я когда-нибудь встречу мужчину с другими приметами, я от радости напьюсь.

Сегодня ты пила более чем умеренно.

— Меня не мучила жажда.

— Когда я однажды спросил Аманду, почему такая видная женщина, как ты, не выходит замуж, она сказала: Люси не выдерживает соседство ни одного мужчины дольше двух-трех недель. Теперь я понимаю почему.

— Ты считаешь это дурью?

— Я пытаюсь представить себе, какими глазами ты смотришь на меня. Сколько баллов по твоей оценочной шкале полагается мне? Я ведь почти во всех отношениях совершенно обычный, ничем не выдающийся человек. Тебя же должно трясти при виде меня?

— А тебе идет возмущение. Когда ты прищуриваешь глаза и выдвигаешь вперед подбородок, то прямо страшно становится.

— Это я уже проходил с Амандой: как только ей надоедает разговор, а я не могу в ту же секунду остановиться, она начинает надо мной насмехаться. Один раз она сказала, что, когда предмет или уровень разговора оказывается за пределами моих интеллектуальных способностей, я ставлю ноги носками вместе. И как назло, мои ноги в этот момент случайно стояли именно носками внутрь. Или, например, она с серьезнейшей миной заявляет, что, когда я позволяю себе говорить то, чего не знаю, у меня плохо пахнет изо рта. Конечно, я забыл утром вычистить зубы, ну и что? А сейчас меня украшает возмущение — узнаю школу Аманды. У вас, наверное, одинаковые критерии оценки мужчин?

— Они во многом похожи.

— Зачем же она вышла за меня замуж?

— Ты не так ужасен, как тебе кажется. Но она тебя, конечно, переоценила. Надеюсь, я не очень сильно злоупотреблю доверием подруги, если скажу тебе, что первые симптомы вашей несовместимости проявились еще два года назад, когда Аманда была беременна. А позже, когда ее жалобы стали все более частыми, я выступила в роли твоего адвоката. Я отговаривала ее от развода, пугая своим собственным примером. Я говорила: ты что, хочешь жить, как я? Без перспектив, без уверенности в завтрашнем дне? Я явно переусердствовала в своих проповедях и взяла на себя, как мне кажется теперь, при трезвом рассмотрении, слишком большую ответственность. Наверное, потому что я человек консервативных взглядов. О браке действительно трудно сказать что-нибудь положительное, кроме того, что он смягчает некоторые неприятности вроде болезней, усталости, безденежья, забывчивости и т. п. Что, однако, не мешает ему самому быть одной сплошной неприятностью. А я вела себя так, как будто в Аманду вселился бес, внушивший ей мысль отказаться от такой замечательной вещи, как брак.

— Значит, она недовольна мной уже целых два года? Что же ей во мне не нравилось?

— Все то же, что и сегодня. Сейчас она тебя считает еще и никудышным отцом, а больше я не вижу никакой эволюции в ее жалобах.

— Ей всегда больше нравилось раздражаться по поводу моих недостатков, чем радоваться моим достоинствам. Только не надо спрашивать, какие достоинства я имею в виду, это было бы дешевое остроумие. Достоинства есть у каждого, даже у меня. Но ей никогда не было дела до моих достоинств, я долго обижался на нее за это. А теперь это просто действует мне на нервы. Если тебе как-нибудь подвернется удобный случай, передай ей это, пожалуйста. Я, правда, до сих пор говорю, что предпочел бы остаться с ней, но это все пустая болтовня. Я говорю это по привычке. Да-да! Аманда действует мне на нервы. Было время, когда мне казалось — особенно при виде ее попы, — что все наши проблемы яйца выеденного не стоят. Я смотрел на наши с ней отношения через ширинку, но это уже позади.

— Почему же ты за нее так цепляешься?

— Я цепляюсь не за нее, а за брак. Я чувствую, что с любой другой мне было бы не намного лучше.

— Скажи ей это. Это согреет ей сердце.

— Ты считаешь ее искренним человеком?

— По отношению ко мне — да.

— Я никак не могу избавиться от страха, что мне еще предстоит какой-то жуткий сюрприз. Что я буду сидеть в зале судебных заседаний рядом с Амандой, которую знаю уже три года, и она вдруг сбросит маску. И я увижу совершенно чужое лицо.

— Неприятное?

— Конечно, неприятное, иначе бы я так не боялся. Она мстительна. У меня нет никаких конкретных свидетельств этому, но я знаю это.

— За что же она может тебе мстить?

— Не знаю. Когда мне было шестнадцать, у меня была подружка, Беттина Экштайн, на год моложе меня. Все в школе говорили, что она злая и коварная, не только девчонки. Поскольку она была очень хорошенькая, я бы смирился даже с ее коварством, но со мной она была такой простодушной и приветливой, что мне не на что было жаловаться. В один прекрасный день она сказала мне, что ее мать хочет познакомиться со мной. Я это воспринял как признак того, что для Беттины наша дружба имеет серьезное значение. В общем, я надел свой выходной пиджак и вычистил грязь из-под ногтей. Они жили в огромной квартире где-то в Панков, ее отец был художник. Беттина провела меня в большую комнату, где стояли пианино и две кадки с пальмами, а стены были до самого потолка заставлены книгами и завешаны картинами. Я чувствовал себя как в каком-то фильме про красивую жизнь — я-то жил с родителями, двумя братьями и бабушкой в двухкомнатной квартире. Беттина усадила меня в кресло, сунула мне в руки какой-то журнал и велела ждать. Сказала, что мы пришли слишком рано; Марлене — так она называла свою мать — каждый день после обеда ложится на полчасика отдохнуть, и ей нужно какое-то время, чтобы привести себя в порядок. Она вышла и, как потом выяснилось, надела платье своей матери (а я никогда ее не видел в платье), туфли на высоких каблуках, напялила на свои длинные белокурые волосы рыжий парик, накрасилась, как кукла, нацепила на нос очки матери и вошла в комнату через другую дверь. Ее маскировка была так хороша, что я бы ее ни за что не узнал, даже если бы пристально вглядывался в ее лицо. Но я не вглядывался, я не знал, куда девать глаза от смущения. Я вскочил, протянул «мамаше» свою потную руку, косясь на дверь, откуда вот-вот должна была появиться Беттина, чтобы спасти меня. «Мамаша» сказала каким — то смешным, каркающим голосом, что очень рада наконец познакомиться с другом своей дочери, о котором уже слышала так много всяких забавных историй. Я еще больше смутился, пробормотал, что тоже рад знакомству. И знаешь, что потом произошло? «Мамаша» вдруг нагнулась, схватила подол юбки, молниеносно натянула его себе на голову и завизжала так пронзительно, как может завизжать только пятнадцатилетняя девчонка. Она сделала это, не опасаясь последствий, — она ведь знала, что мы одни в квартире. Я стоял как столб, меня трясло от ужаса. Беттина, все еще с юбкой на голове, наконец выбежала из комнаты. Я после этого целый день не мог прийти в себя. Я так и не узнал, что побудило Беттину Экштайн устроить этот спектакль. Да и что это могло быть, как не обыкновенное хулиганство. Я после этого не разговаривал с ней. Хотел наказать ее презрением, но ей на это, похоже, было наплевать.

— Ты хочешь сказать, что в некоторых людях, особенно в женщинах, изначально живет жестокость, которой не нужен конкретный повод для проявления?

— Ну, что-то в этом роде. Не понимаю только, с чего ты взяла, что женщины тут как-то выделяются. Я имел в виду человека вообще. В этом отношении женщины не представляют собой ничего особенного.

— Аманда знает, что ты ей часто изменял. Но можешь не беспокоиться: я не думаю, что она собирается делать из этого скандал.


— Что же она знает?

— Неужели ты думал, что твое вранье может годами оставаться незамеченным? Что, у твоей жены нет ни глаз, ни ушей, ни носа? Чужие волосы на твоей одежде, запахи на твоей коже, твои невразумительные объяснения по поводу частых отлучек и позднего возвращения домой — ты что, хочешь сказать, что был женат на полной идиотке?

— А ты-то что об этом знаешь?

— Только то, что она мне рассказывала.

— Почему же она говорила об этом с тобой, а не со мной, человеком, которого это касается во всяком случае не меньше, чем тебя?

— Может, потому что я ей не врала. И не делай вид, будто это такое уж преступление — знать о проделках своего мужа и не призывать его к ответу.

— Я скажу тебе, почему она не говорила об этом со мной: потому что она ничего не знает, абсолютно ничего! И я скажу тебе, почему она ничего не знает: потому что ничего не было.

— Не будь клоуном. Остроносая секретарша из твоей редакции, по-твоему, — фантазия? Некая Хильдегарт, чей телефонный номер по каким-то непостижимым причинам неделями валялся у вас на кухне, — фантазия? А женщина, духи которой ты подарил Аманде, чтобы она ничего не замечала, когда ты возвращаешься от нее, — тоже фантазия?

— Это самые бредовые обвинения в мой адрес, которые я когда-либо слышал. Если уж ее мучили эти навязчивые идеи, почему же она, например, пользовалась духами, вместо того чтобы швырнуть их мне в лицо?

— Наверное, потому, что они ей нравились.

— Тебя послушать, так получается, что я был женат не на женщине, а на каком-то холодильнике, а у Аманды совсем другой темперамент. У меня есть другое объяснение — я даже удивляюсь, как это мне не пришло в голову раньше. Все перечисленные гипотезы Аманды абсолютно недоказуемы. Если она расскажет эту чушь судье, он умрет со смеху. Поэтому она произвела тебя в шпионы и откомандировала на поиски доказательств. Что ты скажешь на это?

— Ты уже потихоньку начинаешь хамить.

— Я не говорю, что она велела тебе лечь со мной в постель, это вполне могла быть твоя собственная идея. Ты могла подумать: почему бы не соединить полезное с приятным? Теперь, когда она сама дала мне карт-бланш, в этом нет ничего предосудительного, если я пересплю с ним разок-другой; в конце концов, я делаю это ради нее. Ведь то, что тебе пришлось перебороть некоторые сомнения, для меня вполне очевидно. А тут я еще и сам тебе помог тебе достаточно было просто поддаться на мои уговоры — я как тот петух, который бился за право первым прыгнуть в кастрюлю хозяйки. Знаешь, что всегда было моей главной слабостью? Мое простодушие. Я говорю это не как человек, который охотно признает свои недостатки, потому что на самом деле считает их достоинствами. В моих глазах простодушие — это одна из форм идиотизма. Я всегда склонялся к тому, чтобы багателизировать опасности. От недостатка воображения. Если я опасаюсь, что кто — то держит камень за пазухой, то успокаиваю себя мыслью, что это мне наверняка просто кажется.

— Ну да, ты видишь в людях только хорошее, потому что сам не способен на плохие поступки.

— Не язви. Ты не можешь не признать, что я вел себя неосторожно. Мне ведь до последнего момента ни разу не пришло в голову, что ты, возможно, лежишь со мной в постели в качестве уха Аманды. А почему? Из-за моей наивности. Я говорю с тобой так откровенно, как будто ты никогда в жизни даже имени Аманды не слышала. И даже если ты не получала от нее задание выведать мои секреты — разве ты, как ее ближайшая подруга, не обязана передать ей до мельчайших подробностей все, что могло бы обернуться для нее выгодой? Я же не слушаю сам себя с тем вниманием, с каким, наверное, слушаешь ты. Я не знаю, сколько секретов уже выболтал, сколько козырей вручил Аманде своими собственными руками. Я скоро узнаю это, когда она выложит их передо мной в зале судебных заседаний. Знаю только одно: новых сведений она от меня не получит. То, что ты до этой минуты не успела выведать, ты уже никогда не узнаешь. Как источник информации я для тебя безвозвратно потерян. Разве не ты сама говорила, что мы встретились не для того, чтобы болтать?

Я говорил вам, что Аманда ничего не знает о моих амурных приключениях. Но, поразмыслив как следует, я понял, что не могу быть в этом уверенным. Сцен ревности она мне, правда, никогда не устраивала, но я помню некоторые ее замечания, которые теперь вдруг предстают передо мной в совершенно другом свете. Когда я однажды во время ссоры сказал, что замужество или женитьба, как и вообще любое обязательство, предполагают определенное ограничение свободы, она ответила: «Ты будешь мне рассказывать, что можно в браке, а что нельзя?!.» А когда я в другой раз пожаловался на то, что мы уже неделю не спали друг с другом, она произнесла странную фразу: «А тебе не хватает разнообразия?» Можно было бы вспомнить еще много всяких двусмысленных замечаний, но я, пожалуй, не стану злоупотреблять вашим вниманием. Просто мысль о том, что она попытается затронуть эту тему в суде, сегодня мне уже не кажется такой абсурдной. То, что она не может сказать ничего конкретного, это другая история, это я продолжаю утверждать и сегодня.

Я решился предоставить вам еще одну информацию, которую прошу использовать только в самом крайнем случае: Аманда имеет контакт с одним западным издательством. Я не знаю, как этот контакт возник и как долго он существует, но он существует, это факт.

Вы, вероятно, помните, что Аманда уже давно что — то пишет и утверждает, что это роман? По-видимому, она намерена опубликовать рукопись на Западе, иначе зачем бы ей понадобились неоднократные встречи с сотрудницей этого издательства? Я сам трижды видел эту даму у нас дома, в последний раз в прошлом месяце. Аманде это было неприятно, я это отчетливо видел, но куда она могла с ней пойти? Она представила ее мне так: госпожа Мангольд, моя знакомая. Я потом расскажу вам про эту госпожу Мангольд подробней. Сначала она у меня не вызвала никаких подозрений. Аманда во время беседы с ней прикрыла дверь своей комнаты, словно приглашая меня подслушивать. И я подслушивал. Правда, очень недолго, потому что мне стало скучно. Они говорили о рукописи Аманды, о каких-то микроскопических мелочах: об отдельных словах, о синонимах, повторах, лишних, сбивающих с толку запятых. Даже очень мнительный человек не заподозрил бы в этой беседе ничего подозрительного: ни одна фраза, ни одна деталь разговора не указывали на то, кто такая госпожа Мангольд и откуда она взялась. Я решил, что эта пожилая дама — такая же графоманка, как и Аманда.

Мне было понятно, что они встречаются чаще, чем я могу видеть, но меня это мало заботило. Госпожа Мангольд пользовалась губной помадой, которая лишь с трудом смывалась с кофейных чашек, — так я узнал о еще трех или четырех ее визитах. Еще один след, который она оставляла, была правка на страницах рукописи Аманды: с педантичной аккуратностью выведенные остро отточенным карандашом корректорские знаки, вставки и замечания. Аманда должна была испытывать к ней какое-то особое чувство уважения, иначе бы ни за что не позволила ей так обращаться со своей рукописью. Кроме того, госпожа Мангольд писала Аманде письма, которые иногда попадались мне на глаза, когда я вынимал почту из почтового ящика. На конвертах никогда не было марки, значит, в ящик их опускал не почтальон, а лично отправитель. Тогда мне эта форма переписки показалась вполне нормальной, лишь потом я понял ее конспиративность.

Хотя меня и не интересовали их разговоры, но постепенно так называемый роман Аманды пробудил во мне любопытство. Так как она никогда не говорила о нем, а у меня не было желания упрекать ее за это и тем самым еще больше усугублять сложность наших отношений, я удовлетворил свое любопытство другим способом: я дважды входил в ее комнату, когда оставался один дома, и читал. Я каждый раз знал, где Аманда и когда она вернется, поэтому не боялся быть застигнутым врасплох. Тем более что ничего страшного бы не произошло, если бы она и застала меня в своей комнате. Одним словом, скажу вам сразу: я был разочарован. Я не очень-то обольщался насчет литературного таланта Аманды, я понимал, что вторгаюсь отнюдь не в святая святых выдающегося автора. Но я знал, что она интересная личность и может быть очень остроумной. Хотя я и не признавался себе в этом — я был бы рад обнаружить что-нибудь грандиозное.

Это была история чьего-то детства, думаю, ее собственного. Я, конечно, читал только фрагменты, и в каждом из них речь шла о маленькой безымянной девочке трех, а потом девяти лет. Она носила очки, на которых к тому же был заклеен один глаз — для коррекции косоглазия. Все ее боялись, потому что она была скрытной и агрессивной. Я не мог надивиться тому, какие ничтожные и неинтересные детали казались моей умной Аманде достойными отражения. Если бы я вздумал рассказывать ей о подобной ерунде, она бы отказалась слушать. Она бы сказала одну из своих коронных фраз: «Извини, но на это у меня просто нет времени». И я бы ее понял. Чтобы вы могли составить себе представление о ее прозе, привожу пример.

Трехлетняя девочка гуляет со своей матерью по песчаному пляжу на Балтийском побережье. У нее скверное настроение, потому что ей не дали достроить почти готовую крепость. Не помогло даже упрямство: мать утащила ее подальше от плетеного пляжного кресла под тентом, чтобы она не мешала спать отцу, посулив ей при этом мороженое. Но уже через минуту девочка понимает, что мороженого ей не видать, так как там, куда они направляются, нет ни одного киоска. Ей хочется хотя бы идти самой, впереди или чуть поодаль, но это ей тоже не разрешается: мать боится, что она со своим заклеенным глазом упадет или наступит на острую ракушку и поранится. Ее ведут за руку по вязкому песку, хотя гораздо легче было бы идти вдоль берега, где песок влажный. Мать говорит: как здесь хорошо, правда? Но она раздраженно мотает головой. Она думает о том, что еще надо будет тащиться обратно по этому же дурацкому песку. Через некоторое время мать встречает знакомую и завязывает с ней разговор. Во время беседы она выпускает руку дочери. Та не убегает, а делает вид, будто слушает, о чем говорят женщины, на самом деле ей не дает покоя одна мысль. Ноги матери кажутся ей ужасно некрасивыми, ей стыдно за них — пальцы ее ног, как когти хищной птицы, загнуты вниз. Решив, что, когда мать стоит, это особенно бросается в глаза и все могут спокойно разглядывать ее когти, она начинает нагребать песок на ноги матери. Как бы играя, она насыпает два высоких холма. При этом она смотрит не на мать, а на ее собеседницу, словно гипнотизирует ее, стараясь отвлечь ее внимание от ног матери своим взглядом. Она не слышит ни слова из разговора, хотя любит подслушивать беседы взрослых. Она испуганно вздрагивает, когда мать вдруг стряхивает песок со своих ног и возмущенно говорит: «Ну что ты делаешь!»

Прошу меня извинить за эту убийственную подробность, я не придумал все эти детали, все так и было описано. Еще один запомнившийся мне эпизод не менее тускл и невыразителен, но зато более неправдоподобен. Девочке уже девять или десять лет, теперь ей заклеивают глаз только через день, но зато она носит брэкет-систему. Автор со всей серьезностью пытается уверить читателя в том, что дочь шантажирует собственного отца. Она заходит за ним на работу — он хирург в травматологической клинике.

Когда она вышла из дому, светило солнце, а теперь идет дождь, и она успела промокнуть до нитки. Отец укрывает ее полой своего плаща, девочке так хорошо и уютно под боком отца, что она забывает, зачем пришла. Лишь перед самым домом она вспоминает о своем намерении и говорит отцу, что ей нужна новая кожаная школьная сумка, потому что старая — из искусственной кожи, а еще она хотела бы оранжевый махровый халат из отдела дамской одежды в универмаге «Центрум»; у нее еще никогда не было махрового халата. Отец возражает: ее старый ранец еще в отличном состоянии, отказываться от вещи, которая еще долго может служить, только на том основании, что в какой-то витрине лежит вещь якобы лучше и красивее, — об этом не может быть и речи. И с каких это пор девятилетнему ребенку нужен махровый халат. Тем более что халатов такого маленького размера скорее всего вообще нет, а если и есть, то это совершенно ненужная вещь. Девочка останавливается, она должна сказать отцу кое-что важное: если он купит ей новую сумку и халат, она не расскажет матери о том, что он встречается с госпожой Бальдауф и целует ее. Она вся дрожит от волнения. Автор утверждает, что девочке было больно говорить это все отцу, потому что она любит его гораздо больше, чем мать, но ей очень хочется иметь новую сумку и оранжевый халат, а другого способа получить желаемое у нее нет. Отец, пишет далее уважаемый автор, хорошо владеет собой, он небрежно спрашивает: что же плохого в том, что он кого-то поцеловал, тем более если это такая симпатичная женщина, как госпожа Бальдауф? Девочка заявляет, что ответ на этот вопрос он получит от матери. Затем описывается, как девочка, вынырнув из — под полы плаща, оставляет растерянного отца посреди тротуара, бежит под дождем через дорогу и попадает под машину.

У нас в редакции есть коллега, имя которого в нашем с вами деле не имеет значения, но которого для удобства следует все же как-нибудь назвать, потому что мне нужно кое-что о нем рассказать, — пусть это будет, скажем, Норберт. Вы сейчас поймете причину этой конфиденциальности: Норберт, кроме своей основной профессии журналиста, исполняет еще одну функцию, о которой знает каждый в издательстве. Тем не менее большинство сотрудников к нему неплохо относятся. Его ценят как добросовестного работника и с готовностью отвечают на вопросы, которые он время от времени задает. Правда, бывает такое, что при его появлении разговор резко обрывается или принимает другое направление, однако было бы несправедливо винить в этом его: Норберт совсем не похож на доносчика. Женщинам он просто нравится — он один из тех так называемых привлекательных мужчин, но при этом не строит из себя Аполлона.

Не так давно Норберт положил мне руку на плечо и сказал, ito ему нужно поговорить со мной о моей жене. Аманда тогда еще не подала на развод, хотя эта тема уже несколько раз всплывала. Хотите знать, какое постыдное желание во мне родилось в ту минуту? Я подумал: хорошо, если Аманда вляпалась в какую — нибудь неприятную историю, — серьезные невзгоды могли бы нас опять сблизить. В то же время я испугался, что «история» окажется слишком неприятной, не зря же ей заинтересовалось начальство Норберта.

Он без долгих предисловий спросил, знаю ли я, что Аманда имеет контакты с одним западным издательством. Причем он спросил это не как на допросе, а, скорее, сочувственно. Заметив мой испуг, он озабоченно кивнул. Человек, через которого она поддерживает этот контакт, — некая Катарина Мангольд, уже известная своими целенаправленными и, к сожалению, не всегда безуспешными попытками переманить наших литераторов на сторону западной культуры. Неужели, спросил он, я никак не могу повлиять на жену и удержать ее от поступков, которые могут повлечь за собой неприятные последствия, вплоть до уголовного наказания, не говоря уже о моральной стороне этого сомнительного предприятия. В нашей стране тоже хватает издательств, но ни в одно из них Аманда, насколько ему известно, даже не пыталась обратиться. А не лучше ли было бы сделать это, вместо того чтобы бросаться в опасную авантюру и создавать серьезные проблемы себе, а может, и всем своим близким?

После этого мне пришлось объяснить Норберту две вещи: во-первых, что я встречался с госпожой Мангольд в своей собственной квартире, не подозревая, с кем имею дело; что я принял ее за обыкновенную знакомую Аманды, так же, как и она, увлекающуюся литературой. Во-вторых, что Норберт переоценивает степень моего влияния на Аманду. Что ее никогда не интересовало мое мнение и что любой мой совет она воспринимает как вмешательство в ее внутренние дела. Представь себе, сказал я: моя собственная жена пишет роман, а я узнаю об этом совершенно случайно! Разумеется, я готов попытаться объяснить ей всю чудовищность подобной затеи, но уверен: это только еще больше укрепит ее в сознании своей правоты.

Я предложил ему прийти к нам домой и самому поговорить с Амандой, так сказать, с открытым забралом. Может быть, ему удастся найти подходящие слова, способные отрезвить Аманду, что мало вероятно. Норберт ответил, что предложение заманчивое, но ему нужно сначала кое с кем посоветоваться. Это я понимал и без него. Через два дня он получил зеленый свет. Я, не спрашивая Аманду, договорился с ним на следующий вечер. Правда, моя смелость чуть все не испортила: когда я попросил ее приготовить что-нибудь вкусное, так как я пригласил в гости одного коллегу из редакции, которого она еще не знает, она ответила, что с нее хватит и тех, которых она уже знает, и что они с Себастьяном проведут этот вечер у Люси, — уж там-то она точно не умрет со скуки. Я понял, что мне не удастся удер жать ее ничем, кроме правды, и сказал ей, что этот коллега придет специально ради нее. Я описал ей, насколько это было возможно, в зашифрованном виде, какую роль Норберт играет в издательстве. Аманда перебила меня и сказала: «Понятно. Ты пригласил вашего местного стукача». А потом заявила, что, конечно же, обязательно будет дома, — на этого типа она просто обязана посмотреть.

В ее словах мне почудилась угроза: она как будто решила показать мне, как нужно обходиться со стукачами. Хотя она в каком-то смысле сама попала в расставленные мной силки, я с замиранием сердца ждал этого вечера: Аманда могла превратить его в настоящую катастрофу. В своем страхе и смятении я попытался сделать нечто, что и сам считал безнадежной затеей, — проинструктировать Аманду. Я просил ее проявить хотя бы минимальное благоразумие и пощадить если не Норберта, то хотя бы меня. Результат оказался таким, как я и ожидал: бедняжка, сказала она, я знаю, что у тебя творится на душе, но нельзя же иметь все сразу.

Короче говоря, этот вечер и в самом деле стал катастрофой. Катастрофой, от которой я до сих пор так и не оправился. Я, правда, не читал отчет Норберта, но что в нем еще могло быть, кроме целой коллекции злопыхательств в адрес государства, услышанных в моей квартире из уст моей жены? Открою вам тайну, о которой не подозревает даже Аманда: я давно уже мечтаю стать заведующим спортивной редакцией. И у меня были все основания надеяться на осуществление этой мечты, мне это доподлинно известно. Моя фамилия, например, значилась одной из первых в списке фамилий молодых перспективных кадров. Вскоре после визита Норберта она из этого списка исчезла. Я предполагаю, что Норберт благосклонно настроен по отношению ко мне и был объективен в своем отчете, что он честно отразил в нем мои попытки урезонить Аманду и мое возмущение ее речами. Но вы же знаете, как это бывает: такие вещи даром не проходят. Меня словно подвергли проверке на предмет гигиены


74 и установили, что на первый взгляд я как будто чист и аккуратен, но под кроватью у меня слой пыли толщиной в палец.

Все началось с того, что Аманда сказала Норберту, едва тот успел развернуть принесенный букет цветов, что представляла его себе совершенно иначе. Как же вы меня себе представляли, спросил тот невозмутимо, и почему вы вообще меня себе как-то представляли. Аманда ответила, что, насколько ей известно, он первый работник секретных служб, оказавшийся в ее доме, а это, как он, вероятно, понимает, сильно возбуждает фантазию. Что же касается второго вопроса, то тут она, по-видимому, просто стала жертвой своего неумеренного потребления телевидения: ей почему — то казалось, что все гэбисты носят дешевые кожаные куртки, дурно воспитаны и имеют весьма неаппетитный вид. При большом желании ее слова можно было бы расценить как комплимент, хотя направление мысли было более чем ясно. Норберт не стал противоречить ей, он вежливо заметил, что, как и в большинстве других профессий, в его ведомстве, к сожалению, тоже преобладают люди средних способностей и качеств. И, вероятно, можно предположить, что большинство домохозяек или, скажем, писателей тоже необязательно лучшие представители человечества и далеко не всегда элегантно, со вкусом одеты. Да и по поводу их манер, пожалуй, тоже не стоит утруждать себя обобщениями: манеры — это скорее свойство личности, чем атрибут профессии. Он, например, знает одного швейцара с превосходными манерами и одного главного редактора с ужасными манерами. Эти рассуждения понравились Аманде.

За едой (Аманда в конце концов все же снизошла до одной из заповедей гостеприимства и приготовила ужин) она с вызывающе притворной любезностью спросила его, какую же из двух своих профессий он считает основной: журналиста или информатора. Он и тут сохранил невозмутимое спокойствие: эта проблема, ответил он, существует только в теории, на практике же у него никогда не было с этим никаких сложностей; для него важнее та деятельность, которой он занят в данный конкретный момент. Скажем, этим вечером он, как она, вероятно, догадалась, — не журналист. Аманда улыбнулась и украдкой бросила мне взгляд, выражавший что-то вроде одобрения или даже уважения, мол, а он занятен, этот тип. До этого момента вечер не предвещал никаких неприятных сюрпризов.

Норберт был приветлив и галантен; у меня сложилось впечатление, что он давно забыл о цели своего визита. Казалось, он был просто мужчиной, ухаживающим за хорошенькой женщиной, которой это, судя по всему, нравилось. Сам я чувствовал себя лишним. Сначала меня это не очень беспокоило, потом я, как ни смешно это звучит, вдруг ощутил явственные уколы ревности. Помню, я даже украдкой заглянул под стол — не подают ли они друг другу тайные знаки с помощью ног. Я начал барабанить пальцами по крышке стола и поглядывать на часы. Когда Аманда попросила меня принести из кухни десерт, я почувствовал себя ребенком, которого отсылают из комнаты. Я задал себе абсурдный вопрос: может, Норберт просто искал повода познакомиться с Амандой? Но он же мог просто сказать мне, что его начальство требует от него разговора с Амандой с глазу на глаз; наверное, он просто прибегнул к определенной тактике, чтобы подготовить Аманду к серьезному разговору, успокоил я себя.

Через несколько минут мои сомнения были развеяны как дым: за кофе с трудом сдерживаемая враждебность наконец прорвалась. Аманда задала поистине пошлый вопрос: «Скажите, а как, собственно, становятся доносчиком? Нужно самому писать заявление, или к этому принуждают — как все происходит?» Норберт поставил чашку, закурил, не спрашивая разрешения, маленькую тонкую сигару. Несколько секунд он явно боролся с желанием ответить ей грубостью, потом сказал, что соответствующие органы сами обратились к нему с предложением сотрудничать. Впечатление, которое он на них производил, давало им основание предполагать в нем готовность к такому сотрудничеству, и это впечатление оказалось верным. И, предвосхищая ее следующий вопрос, прибавил Норберт, он сразу же намерен внести ясность относительно своей оплаты: она настолько мала, что о ней не стоит и говорить, но он выполняет свою работу не ради денег, а из убеждения — из убеждения в том, что государству необходимо знать, что происходит в его недрах, а это невозможно без таких сотрудников, как он. Именно этот мотив и является решающим, иначе зачем ему было бы взваливать на себя лишнюю ношу? Вы ведь знаете, сказал он, обращаясь к Аманде, что эта работа скорее вредит авторитету среди знакомых и коллег, чем повышает его. Это верно, с готовностью откликнулась она.

Ее неистощимый сарказм, сказал Норберт, очень помогает ему, постоянно напоминая об истинной цели его визита. А цель эта заключается в следующем: довести до ее сознания, что закон никого не обходит стороной. И никто не должен обходить стороной закон, что она как раз и пытается сделать. Продажа духовных ценностей за границу, как и всякая другая торговля, строго регламентируется законом, а не отдельными гражданами. Она же игнорирует это или, в более мягкой формулировке, похоже, просто не отдает себе в этом отчета. Если она надеется, что ее правонарушение останется незамеченным, то он советует ей как можно скорее распрощаться с этим заблуждением. Своим поведением она может вызвать реакцию государства, от которой он хотел бы ее уберечь.

«О чем вы говорите?» — спросила Аманда уже совершенно серьезно. Хотя, по-моему, все было предельно ясно.

Норберт трезво, как юрисконсульт, отвечающий на вопрос клиента, завел свой речитатив: она тогда-то и тогда-то встречалась с упомянутой госпожой, действующей по поручению такого-то и такого-то издательства; она не только показала, но и передала ей рукопись, которую та нелегально перевезла через границу; она подписала договор с издательством и получила гонорар, часть которого госпожа Мангольд, в нарушение действующего валютного законодательства, привезла наличными. (Кстати, я об этом даже не подозревал, клянусь вам!) Оставшаяся сумма лежит на счете в Гамбурге, о чем власти ГДР не были поставлены в известность. Теперь ей понятно, о чем он говорит, спросил он.

Откуда ему все это известно, удивилась Аманда. Норберт ответил с гордой улыбкой: я ведь не единственный сотрудник нашего ведомства. Я страстно желал, чтобы Аманда опровергла все эти обвинения, в одно мгновение доказав ему, что они совершенно безосновательны. В то же время я чувствовал, что Норберт говорит правду. Не забывайте, что я впервые услышал обо всех этих ужасах, и, хотя мне в тот вечер была отведена более чем скромная роль, я с похолодевшим сердцем следил за происходящим и чувствовал себя соучастником преступления. Я чувствовал, что переживаю один из тех моментов, когда в жизни все вдруг резко меняется, и далеко не в лучшую сторону.

Тут в детской заплакал ребенок, и Аманда вышла, но тут же вернулась обратно с Себастьяном на руках, словно желая показать, что она не пытается уйти от ответа. Укачивая его, она тихо, почти шепотом заговорила, обращаясь к Норберту. Ей процесс сбора информации представляется следующим образом, сказала она: сначала в нарушение закона о тайне переписки подвергается проверке почта и, в нарушение закона о тайне телефонных переговоров, ставятся на прослушивание телефоны; все это делается без каких-либо конкретных поводов для подозрения — это что-то вроде ловли рыбы с помощью динамита. После выявления лиц, которые не желают отказываться от своих закрепленных в Конституции прав под давлением законов, противоречащих этой Конституции, начинается главная часть представления: в ход пускаются региональные шпики, например в гамбургских банках или издательствах, с тем чтобы составить картину частной жизни данных лиц. Картину, которую невозможно добыть легальным путем. Затем используется другая категория шпиков, их можно условно назвать средством устрашения. Задача этих людей, вооруженных собранной информацией, состоит, как это явствует из самого названия, в том, чтобы сеять страх. Потому что власти заинтересованы в разрешении конфликта мирным путем, или, как это у них называется, «по-хорошему», — то есть в том, чтобы жертва добровольно отказалась от своих прав: скандалы им ни к чему, а то еще, не дай бог, о конфликте пронюхает злобная иностранная пресса, и весь мир начнет указывать на них пальцем; уж лучше все уладить тихо, не поднимая шума. А теперь, сказала Аманда, она просит извинить ее, обсуждать вроде бы больше нечего, а ей нужно пораньше лечь спать: ее ждет работа, о которой он в общих чертах имеет представление. Она вышла из комнаты, и я только в эту минуту заметил, что весь взмок.

Норберт закурил вторую сигару. Минуту-другую мы сидели молча. Потом он огорченно вздохнул: «Да, что тут скажешь!» Он тяжело, с трудом, как старик, поднялся и направился к бутылке с бальзамом, стоявшей на полке буфета. Я тоже почувствовал острую потребность в алкоголе. Норберт, похоже, был озадачен не меньше, чем я. Он сказал: «У тебя славный малыш. Правда!» Как будто ничего более утешительного он мне сказать не мог. Я убежден, что в своем отчете он постарался не навредить мне. Но я вам уже говорил, почему эта дружеская услуга кажется мне бесполезной.

С Норбертом мы больше не говорили о том вечере. Наши отношения остались прежними — дружескими без фамильярности. С той только разницей, что теперь где-то, в какой-то папке, лежал его отчет. Зато дома этот вечер не остался без последствий: Аманда без конца обзывала меня подручным Норберта. Оказывается, не она была всему виной, а я, у которого хватило наглости привести в дом этого гомункула, как она теперь называла Норберта. Как будто власть не нашла бы другого способа связаться с ней, например с помощью обыкновенной повестки! Надо благодарить Бога, говорила она, уже хотя бы за то, что гэбистам не пришло в голову назначить на должность редакционного стукача меня, а не Норберта. Она вдруг посмотрела на меня странным взглядом, как будто у нее родилось страшное подозрение, и сказала уже нечто совершенно немыслимое: «Откуда мне знать — может, в редакции вовсе и не одна такая тварь, а сразу две».

Я сказал, что не буду разговаривать с ней до тех пор, пока она не извинится. И знаете, что она на это ответила? Если я по всей форме, перед свидетелями, признаюсь, что предположение о моем сотрудничестве с «компетентными органами» действительно расцениваю как оскорбление, она немедпенно попросит у меня прощения. Мы потом и в самом деле три дня не разговаривали. До того момента я мог представить себе наш развод только как несчастье, но после этих трех дней молчания развод стал казаться мне всего лишь меньшим злом по отношению к другому злу — дальнейшей жизни с Амандой. Через три дня Аманда за ужином заявила, что должна же она наконец сказать мне и что — нибудь положительное: на какие бы «органы» я ни работал — она абсолютно уверена в том, что на нее они меня еще пока не натравливали. Мы оба рассмеялись, хотя с моей стороны это был горький смех. В ту ночь мы в последний раз спали вместе.

Но, повторяю, на суде обо всем этом можно будет говорить только в самом крайнем случае.

Я уже упоминал о том, что Аманда ничего не вносила в наш семейный бюджет и что я никогда ее этим не попрекал, хотя это мне и не нравилось. Но теперь все изменилось. После того как я узнал, что с западным издательством ее связывала не только платоническая любовь, но еще и гонорар, моему великодушию пришел конец. Я не желал мириться с тем, что заработанные мной деньги принадлежат нам обоим, а ее доходы ей одной. Поэтому я сказал ей, что был бы рад, если бы ни этих связей с Западом, ни западных денег не было вообще, но пока они есть, их место в общем семейном котле, и они тем самым наполовину принадлежат мне. Не знаю, что она нашла смешного в моих словах, но она расхохоталась так, словно я рассказал ей самый остроумный анекдот на свете. Она спросила, неужели я поверил тому, что рассказал мой милый коллега, и я ответил: да, я считаю правдой все, что он рассказал, все до единого слова. Аманда закончила дискуссию уже привычным для меня образом — просто выйдя из комнаты. Но на следующий день — у меня не было больше возможности еще раз привлечь ее к ответу — я нашел предназначенный для меня конверт с шестьюстами западногерманских марок.

Похоже, она оказалась умнее меня и постепенно скопила определенную сумму денег на случай развода. Это, конечно, всего лишь предположение, доказать я ничего не могу. Если такая жадина, как Аманда, безропотно выкладывает шестьсот западногерманских марок, значит, у нее есть по крайней мере еще столько же. Сам я ничего не заначил, потому что все до последнего гроша приносил в семью. Так что имущества или ценностей, о которых бы не знала Аманда и которые поэтому при разводе будут разделены на две части, к сожалению, не существует. Уже по одной только этой причине я не собираюсь проявлять излишнюю щедрость. Шестьсот западногерманских марок лежат в целости и сохранности в ящике моего стола, я пока боюсь даже притрагиваться к ним. При случае вы разъясните мне, что я могу с ними делать, а что нет: с одной стороны, эти деньги попали сюда нелегально, с другой стороны, я в этом виноват меньше, чем кто бы то ни было. Может, их стоит вернуть обратно Аманде? Имею ли я право на половину ее гамбургских денег? Я, правда, не знаю, сколько западные издательства платят своим авторам, но мне почему-то кажется, что шестьсот марок — это гораздо меньше половины ее гонорара. А вы как думаете?

Задолго до того, как я узнал о существовании романа, я считал писанину Аманды чем-то вроде акта отчаяния. Никто не давал ей работы, никто не печатал ее статьи, и, хотя она в этом сама виновата, легче ей от этого не было. Гордость не позволяла ей жаловаться, но она не могла не страдать, это подсказывает мне здравый смысл. Мне кажется, невозможно долго питать свое самосознание только собственными мыслями, без признания извне. Я думаю, Аманда занялась сочинительством из страха перед своей ненужностью, невостребованностью. Я это прекрасно мог понять и потому никогда не ставил ей палки в колеса, хотя далеко не уверен, что победить чувство собственной бесполезности можно с помощью бесполезного занятия. Во всяком случае было бы лучше, если бы Аманда нашла себе постоянную работу.

Однажды вскоре после нашей свадьбы к нам пришли в гости ее родители; мы тогда встречались каждую неделю и думали, что сохраним добрососедские отношения, но потом все постепенно заглохло. Во время их визитов мы почти всегда разделялись на пары: в одном углу или в одной комнате г-жа Цобель и я, где-нибудь на солидном расстоянии от нас — Аманда со своим отцом. Это разделение получилось как-то само собой: я не знал, о чем говорить с тестем, Аманда сразу же начинала ссориться с матерью. А в группах по два человека мы довольно приятно проводили время. В тот день Виолетта Цобель поинтересовалась, как складывается наша семейная жизнь, и я, ни секунды не колеблясь, ответил: прекрасно. Она с грустью стала вспоминать, что на голубом небосклоне первых дней ее супружеской жизни с отцом Аманды тоже не видно было ни облачка. Я сказал, что наше с Амандой счастье надежно и долговечно. Разность наших взглядов и привычек, из которых могли бы возникнуть раздоры, далеко не так велика, как наше единодушие, прибавил я убежденно. Она улыбнулась и дружески похлопала меня по руке, словно желая сказать: я-то слишком хорошо знаю жизнь, чтобы верить таким оптимистическим прогнозам, но лучше я промолчу, чтобы не накаркать беду.

Вот только одно меня беспокоит, признался я: фактическая безработность Аманды. Дело даже не в заработке, хотя лишние деньги — это еще не самая страшная беда, которая может приключиться с человеком; речь идет о ее внутренней нестабильности. Она уже даже не пытается получить заказы, а это к добру не приведет: она оказалась в изоляции, она общается с внешним миром только через меня или Люси, и взгляды ее от этого становятся все более радикальными. И эти ложные взгляды не испытывают никакого давления извне. Следствием ее изолированности стало прогрессирующее отчуждение от окружающей жизни; она выдумала себе какое-то несуществующее общество, у нее складываются ложные, искаженные представления о стране, в которой она живет. Ей очень полезно было бы оказаться в коллективе, почувствовать ответственность за взятые на себя обязательства, которая сама по себе незаметно скорректировала бы ее деформированный взгляд на мир. Но как это сделать?

Для матери все это не было сюрпризом. Но она надеялась, что семейная жизнь сделает из Аманды человека умеренных взглядов. Я был бы рад сказать тогда, что наш брак еще находится в младенческом возрасте, что мне нужно какое-то время для «перевоспитания» Аманды, но я уже тогда хребтом чувствовал, что сломаю себе на этом зубы. Виолетта Цобель, женщина практическая и решительная, спросила, нет ли у нас в редакции какой-нибудь вакансии. Если бы Аманда изъявила готовность предложить моему начальству свои услуги, то она бы со своей стороны, через свои связи, постаралась бы устранить возможные препятствия. Она обещала вообще иметь этот вопрос в виду и поспрашивать знакомых — необязательно же Аманде работать именно в моей редакции. Но главное, чтобы Аманда ни в коем случае не узнала о ее содействии, иначе она откажется даже от самой заманчивой должности. Я дал слово выяснить обстановку в редакции и хранить молчание о ее содействии.

Мое участие в этом деле заключалось в том, что я выяснил две вещи: первое — Аманда не имела принципиальных возражений против интересной работы, и второе — в нашей редакции вакансий не было. Все остальное сделала ее мать. Приблизительно через неделю она позвонила мне — не домой, а в редакцию — и сообщила, что у нее есть интересный вариант, место в другой газете, подробности она узнает через пару дней.

Мои телефонные разговоры с Виолеттой Цобель отличались одной занятной особенностью, которая сохраняется по сей день: после обмена информацией, ставшей поводом для звонка, мы оба не торопимся распрощаться. Как будто у нас есть еще некий особый, невысказанный предмет общения, нечто, что мы по крайней мере ощущаем во время обмена какой-нибудь ерундой или во время нашего общего молчания, когда тема звонка исчерпана. Телефон был для нас единственным укромным местом, где мы могли подержать друг друга за руку. Наши разговоры всегда были острее и пикантнее, чем могло показаться стороннему слушателю. Интересно, как сложатся наши отношения, когда я буду разведен? Хотя я отдаю себе отчет в том, что с тех самых телефонных разговоров прошло два года и госпожа Цобель уже находится в том возрасте, когда каждый год можно считать за два.

Через несколько дней мы встретились с ней в кафе. Она действительно нашла место для Аманды: в местной редакции газеты «Нойе цайт». Один ее знакомый, член областного партийного руководства, обещал ей положительное решение вопроса, Аманде нужно только написать заявление и подать документы. Моя задача теперь состояла в том, чтобы подвигнуть ее к этому. Виолетта Цобель считала найденный вариант необыкновенно удачным: христианский уклон газеты давал основания верить в то, что Аманда согласится. Она хоть и не была верующей, но я тоже подумал, что это не станет помехой; наоборот — ореол легкой оппозиционности, окружающий газету, скорее привлечет ее, чем оттолкнет. Меня поразила высота, на которую простирались связи Виолетты Цобель. Кстати, она в тот день надушилась яркими, на мой вкус, пожалуй, чересчур сладкими духами и накрасила ногти на пальцах ног, в первый раз с тех пор, как я с ней познакомился. Я помню, к кофе мы выпили и коньяку, чтобы отметить предварительный успех нашей акции, и при этом сердечно улыбались друг другу. Она сказала, что Аманде следует поторопиться и не тянуть до конца месяца: ее знакомый не может слишком долго держать эту вакансию. Потом мы придумали для меня легенду, как я узнал об освободившемся месте в христианской газете.

Когда я сообщил Аманде радостную весть, она посмотрела на меня так, как будто я предложил ей работать в борделе. У нее было такое отчужденное лицо, что я еще раз повторил сказанное, решив, что, может быть, как-нибудь неудачно выразился. Но ее отказ, выраженный всего одним словом «нет», был окончательным и бесповоротным. Я напомнил ей данное мне несколько дней назад обещание пойти в какую-нибудь газету, если для нее найдется работа, и спросил, что же изменилось за эти несколько дней. Она ответила, что мне, вероятно, изменяет память: она обещала сделать это, если для нее найдется интересная работа, а это большая разница. Мой следующий вопрос логически вытекал из ее ответа: почему она решила, что предложенная работа неинтересна? Она сказала: потому что работать на прислугу скучно — уж лучше сразу наняться к господам, даже если их терпеть не можешь.

Если бы меня попросили назвать одну-единственную причину того, почему мы с Виолеттой Цобель потерпели поражение, я бы сказал: лень Аманды. Вы можете мне назвать кого-нибудь, кто открыто признает, что отказывается от той или иной работы из лени? Чем умнее лентяй, тем красноречивей и изобретательней его обоснование собственного безделья. Один находит предлагаемую работу слишком монотонной, другой — непроизводительной, третий заявляет, что она вредит окружающей среде, четвертый считает себя способным на большее, а пятому мешает моральный аспект. Объяснения Аманды вы слышали. Впрочем, у этой истории есть еще маленький эпилог.

Я сказал Аманде, что узнал о вакансии от одной коллеги из нашей местной редакции, которая раньше сама работала в «Нойе цайт». На следующий день Аманда спросила меня, как фамилия этой коллеги; мол, она, наверное, все же поторопилась с отказом; может, работа не так уж плоха и ей стоит самой поговорить с этой женщиной и выяснить все подробности. Я сразу почуял, откуда ветер дует: она что-то заподозрила. С другой стороны, успокаивал я себя, она все равно ничего не может узнать, если я сам не проболтаюсь. В редакции наверняка найдется какая-нибудь коллега, которая согласится взять на себя роль бывшей сотрудницы «Нойе цайт». Но прежде чем приступать к поискам, мне хотелось быть уверенным, что все эти хлопоты не окажутся напрасными. Что могло навести Аманду на подозрения?

Я не умею врать. Аманда почувствовала мою растерянность. Может, когда я смущаюсь, я просто, сам того не замечая, употребляю какие-то другие слова или у меня как-то заметно меняется выражение лица или голос. Аманда с улыбкой смотрела на меня, явно забавляясь моим лепетом. Я промямлил, что это шапочное знакомство, что я в ближайшие дни поймаю ее и попрошу позвонить Аманде. Аманда сказала: «Почему ты не можешь мне просто назвать ее фамилию»? Я ответил: «Ну не помню я ее, хоть убей». Аманда заметила, что это, конечно, может случиться с каждым. Но она найдет ее. В какой она сидит редакции? Она молодая? Пожилая? Какие у нее волосы? Светлые? Темные? Я возмутился: что это еще за допрос? Это что, теперь такая новая мода — подозревать человека во всех смертных грехах только за то, что он пытается найти тебе работу? Она сочувственно обняла меня. Тогда она еще щадила меня. Мы хоть и старались оба отстоять свою правоту, но не стремились растоптать друг друга.

Еще в тот момент, когда она меня обнимала, я остановил свой выбор на одной коллеге из зарубежной редакции, которая, по моему мнению, должна была согласиться подыграть мне, если я объясню ей ситуацию. Она позвонит Аманде, к ее удивлению, и подтвердит все, что я ей рассказал, добавив пару новых деталей, которые я к тому времени надеялся раздобыть. Чем черт не шутит — может, нам все же удастся не мытьем, так катаньем устроить Аманду на эту растреклятую работу.

Однако это были несбыточные мечты наивного фантазера. Аманда в одно мгновение спустила меня с небес на землю. Когда я уже уверовал в то, что мне удалось перехитрить ее, она, еще держа меня в своих объятиях, сообщила, что знает фамилию моей коллеги. Теперь уже улыбался я — не только потому, что она почти никого не знала в редакции, а еще и потому, что до той минуты никто на свете не знал фамилии пресловутой коллеги, кроме меня. Даже если ей каким-то чудом удалось бы отгадать, кого я только что решил использовать в своей игре, я бы просто выбрал другого сообщника. Аманда спросила: «Ее зовут случайно не Виолетта Цобель?»

Скажите мне, вы бы, например, смогли в такой ситуации сохранить невозмутимость духа? Я вот не смог. Я уставился на Аманду, как ребенок на фокусника, только что вытащившего у него из уха зеленый платок. Я был уже просто не в состоянии притворяться. Вероятно, я подумал: ну и что? Ну и пусть отгадала! Аманда ничуть не рассердилась; она же выиграла партию, а победители обычно склонны к великодушию. Я попросил ее не сердиться на свою мать, ведь она же сделала это из добрых побуждений. Аманда ответила: «Вот так у нас с ней было всегда, с самого моего детства».

Вам что-нибудь говорит имя Фриц Хэтманн? Так вот, однажды я прихожу домой с работы и вижу в своей гостиной — кого бы вы думали? — Фрица Хэтманна. В моих глазах это один из тех писателей, которые свою враждебность по отношению к нашему государству превратили в ремесло, причем довольно прибыльное ремесло. Я не стану распространяться на эту тему, но вы, конечно, представляете себе, как я «обрадовался», увидев одного из этих типов в своей квартире. Аманда к тому же представила мне его с таким видом, как будто я должен был упасть в обморок от счастья лицезреть в своем доме столь высокого гостя. Себастьян сидел у него на коленях и играл его шелковым галстуком. С какой стати, скажите на милость? На столе лежала пижонская коробка шоколадных конфет, конечно же с Запада. Мне до сих пор непонятно, зачем известному писателю — назовем его так для простоты, — который согласился поговорить с молодой женщиной о ее опусах, тащить с собой полцентнера шоколадных конфет? Я недвусмысленно дал ему понять, насколько мне неприятен его визит. Нет, я не сказал ему этого, я просто взял свою чашку кофе и своего сына, вышел из комнаты и не появился там до тех пор, пока он не исчез.

Ей непременно нужно поставить на уши весь мир своим сочинительством. Она явно всучила Хэтманну свою рукопись, и тот, похоже, счел ее достаточно интересной, раз явился к ней домой. Я надеюсь, вы теперь понимаете, в какой среде она стремится пустить корни и на кого ориентируется в своих литературных опытах?

Едва выйдя из комнаты, я сообразил, что визит Хэтманна не просто неприятен — он ставит под угрозу мою репутацию добропорядочного гражданина. После того как компетентные органы в лице Норберта — вы ведь помните его? — пару недель назад официально поставили меня в известность о нелегальных контактах Аманды с Западом и тем самым намекнули мне, что ждут моего содействия, я оказался перед выбором: сообщить Норберту о визите Хэтманна или лучше промолчать? Самое неприятное заключалось в том, что Норберт или, во всяком случае, его начальство уже все знали и теперь наблюдали за мной — проявлю ли я сознательность или смалодушничаю.

Короче говоря, я ничего ему не рассказал. При этом меня некоторое время после случившегося не оставляло чувство, будто Норберт смотрит на меня каким-то подбадривающим взглядом, на совещаниях или в столовой, словно говоря: «Ну что, приятель, не хочешь ли ты нам что-нибудь рассказать?» Но я молчал. И хотя мне и самому мое поведение казалось глупым и бесполезным, я не мог заставить себя раскрыть рот; я не мог преодолеть этот мелкобуржуазный предрассудок, будто нехорошо информировать власти о поступках собственной жены. К счастью, Хэтманн больше не приходил. Вернее было бы сказать так: я не видел, чтобы он приходил еще.

Около двух недель назад со мной приключилась история, которую мне хотелось бы забыть как можно скорее. Признаюсь, это был далеко не самый лучший поступок в моей жизни, не стану оправдываться, хотя Аманда могла бы и не преувеличивать, и не делать такой вид, как будто я ограбил и убил ее. После очередного собрания в редакции я с коллегами прошелся рейдом по нескольким кабакам. Вы же знаете, как это иногда бывает: «Да брось ты, успеешь домой, давай еще по глотку, по последнему! Ну, теперь по самому последнему!» Когда я наконец добрался до дому, я был пьян в стельку; Аманда меня таким еще не видела. И вместо того чтобы тихо лечь спать, я стал бродить по квартире, включать свет, спотыкаться о мебель, хлопать дверями, потом принялся жарить яичницу. И конечно же, сковородка выскользнула у меня из рук и упала на пол, а вилка упала на тарелку, и вообще — за что бы я ни хватался своими пьяными руками, все падало, гремело и громыхало. В конце концов в дверях появилась Аманда, несколько секунд с отвращением смотрела на меня, потом выразила чрезвычайно оригинальное желание: чтобы я перестал шуметь и поскорее лег в постель. Вернее, она сформулировала это иначе: чтобы я «поскорее завалился в свой хлев». Но я не обиделся, я был уже не в состоянии обижаться. Если бы она не появилась, я бы, вероятнее всего, вскоре уснул в каком-нибудь углу и не проснулся бы до обеда. Она игнорировала тот факт, что как раз осторожность, соразмеренность движений и логичность действий — не самые характерные свойства пьяного человека.

Я попытался ей что-то возразить, но столкнулся с такими артикуляционными трудностями, что терпения Аманды хватило всего на три слова и она вновь удалилась. Не успела она скрыться из виду, как я отправился вслед за ней. Ход моих мыслей выглядел примерно так: «Еще чего! Сначала обругать, а потом даже не дать себе труда выслушать мои оправдания!» К несчастью, она не заперла дверь своей комнаты. У нее еще не было опыта общения с пьяным мужем. Очутившись перед ее кроватью, я не то чтобы изменил свои намерения — я просто забыл о них. Я подумал: «Вот, она лежит и ждет меня!» И еще я подумал: «Сейчас все уладится!» Если вам доводилось Когда-нибудь в своей жизни хотя бы раз крепко напиться, то вы должны знать, что мысли в таком состоянии сменяют друг друга с большой скоростью и, так сказать, без вашего участия и что у всех этих мыслей есть один общий признак: они никуда не годятся.

Я лег к ней и клянусь вам: я далее не заметил, что она что-то имела против, а самому мне и в голову не пришло, что она может быть против. Она, правда, что-то кричала, но я не расслышал, что именно. Я, по — видимому, был идеальным противником, таким, о каком можно только мечтать: с замедленной реакцией, неуклюжий и почти лишенный каких бы то ни было чувств, — она играючи справилась со мной. Я помню только, что проснулся около полудня от телефонного звонка. Я лежал на полу между кроватью и дверью, рядом была еще не до конца засохшая лужа крови.

Я даю вам описание происшедшего со слов Аманды, но оснований сомневаться в достоверности этого описания у меня нет; дальнейшее было логическим завершением моих пьяных действий и к тому же подтверждается последствиями, которые проявились на следующий день. Когда я попытался взгромоздиться на Аманду, она столкнула меня на пол и имела на это полное право. Вероятно, я воспринял это не как оборону, а всего лишь как некое препятствие, которое не может остановить мои ухаживания, а просто затрудняет их. Я вновь и вновь карабкался на кровать, она вновь и вновь сбрасывала меня на пол. Я бы еще понял ее, если бы ей просто надоела эта возня, но она утверждает, что ей грозила серьезная опасность. Одному Богу известно, что было бы, говорит она, если бы мне удалось схватить ее своими «мерзкими пьяными лапами», над которыми я полностью утратил контроль.

В страхе за свою жизнь она схватила единственный тяжелый предмет, оказавшийся в пределах досягаемости, — латунный ночник — и обрушила его на мой череп. Потом она переступила через меня, лежавшего без сознания, не зная, жив ли я вообще или нет, взяла Себастьяна и уехала к родителям. Нетрудно представить себе, что она им там про меня рассказала: изверг, алкоголик, насильник и чуть ли не убийца. Врач, к которому я вынужден был обратиться через два дня, так как головные боли не проходили, установил сотрясение мозга средней тяжести. Он спросил о происхождении моей раны, я ответил, что виной всему моя собственная неловкость, что я просто упал. Он заявил, что это я могу рассказать своей бабушке. Поскольку виновник происшедшего я сам, то я, пожалуй, не стану распространяться о том, что Аманда могла бы, наверное, защищать свою жизнь какими-нибудь более гуманными способами. У меня есть основания предполагать, что она сама считает свою реакцию на мои приставания неадекватной.

На следующий день она позвонила мне в редакцию и, узнав, что меня нет, позвонила домой; там никто не снимал трубку. Может быть, только в этот момент ей наконец и пришло в голову, что ее удар оказался сильнее, чем она хотела. Она примчалась домой, распахнула дверь и с трудом сдержала облегчение, убедившись, что я жив. Кровь на полу я намеренно не стал вытирать — я не мог отказать себе в этом маленьком удовольствии. Она вошла в кухню, где я пил свой кофе, осмотрела рану на моей голове, размочила влажной тряпкой образовавшуюся корку. Потом выстригла ножницами для ногтей маленькую тонзуру, чтобы легче было промывать рану (она до сих пор еще не заросла). Закончив, она села и рассказала, что произошло ночью. Она спросила, где я вчера оставил свои мозги. Я ответил: не знаю, наверное, потерял. Она молча кивнула, так, как будто ее вполне удовлетворило мое объяснение; этот кивок был чем-то вроде абсолюции. Больше мы ничего не сказали друг другу. Это был наш последний разговор. Она поехала обратно к родителям, чтобы забрать Себастьяна.

Я не хочу ничего приукрашивать, но вы ведь не думаете, что она так легко, с легким сердцем вернулась бы, если бы все еще боялась меня? Для меня возвращение Аманды было чем-то вроде работы над ошибками, которую она выполнила своеобразным способом: без лишних слов. Точнее, без единого слова. Она оставила наш раздор на прежнем уровне. Может, она решила, что он и без того уже необратим, а может, потому что при дневном свете «покушение на убийство» показалось ей чистой нелепостью. Сам я казню себя за эту проклятую ночь беспощадно, и не только из-за головной боли, которую испытываю до сих пор, особенно когда наклоняюсь. Я в ужасе от того зверя, который, как оказалось, сидит во мне и который чуть было не совершил поступок, не имеющий ко мне никакого отношения, но тем не менее ставший бы моим поступком, если бы он его все-таки совершил.

В довершение ко всему я сам дал Аманде в руки лишний козырь. Теперь она может подумать, что, утопив в водке самоконтроль, я выдал свои сокровеннейшие желания. Она может подумать, что по-прежнему вызывает во мне вожделение, что у нее еще есть власть надо мной. И если я сейчас заявлю ей, что тоже счастлив избавиться от нее, она рассмеется мне в лицо. Понимаете, я сам облегчаю ей развод, и это меня бесит. Ведь это же гораздо легче — расстаться с животным, которое, развесив слюни, жадно протягивает к тебе свои лапы. Если ей когда-нибудь вспомнится какая-нибудь приятная минута из нашей супружеской жизни (а такие воспоминания есть!), ей достаточно будет просто включить другое воспоминание, самое свежее, и все опять будет опять в ажуре. Теперь она может более уверенно участвовать в бракоразводном процессе, так сказать, в роли триумфатора, и я, дурень, сам ей в этом помог.

Вы не поверите, если я вам скажу, кто несколько дней назад приходил ко мне в редакцию: Тило Цобель. Я сразу понял, о чем он собирается со мной говорить, — уже по тому мрачному выражению, с которым он со мной поздоровался и которое сделало его лицо почти неузнаваемым. Я бы отдал половину моего месячного жалованья, если бы можно было от него откупиться, если бы можно было таким способом вытравить из памяти всех участников этой истории воспоминание о моем позоре. Вот, подумал я со страхом, отец жертвы уже преследует меня даже на моем рабочем месте; может, он явился, чтобы осрамить меня перед коллегами.

Он пришел в издательство, а не ко мне домой, сказал он, потому что Аманде о его визите знать совсем ни к чему. У меня чуть не сорвалось с языка, что я не настаиваю на том, чтобы он скрывал свой визит от Аманды, что я, напротив, даже предпочел бы разговаривать с ним в ее присутствии, а не с глазу на глаз. Однако он скрытничал явно не ради меня, не из деликатности, а ради Аманды, поэтому я не стал раздражать его еще больше. Я молча сидел и ждал, когда он начнет свой доклад о том, почему не следует насиловать женщин.

Может, он собирался поговорить со мной по душам, но вместо этого он рассказал мне одну историю. Я сначала не понимал, куда он клонит, хотя, мне кажется, он и сам этого толком не понимал. По — видимому, он таким образом хотел предостеречь меня от дальнейших попыток сексуального домогательства, но запрятал свою угрозу под таким многословием, что она стала почти не слышна. Да, я думаю, это была угроза. При этом он казался совершенно спокоен; можно было подумать, что случившееся ничуть не поколебало его доброе отношение ко мне. Он говорил дружелюбным тоном, тихо, словно стараясь, чтобы все осталось между нами. Хотя я и был рад, что он не кричал, его мягкий тон казался мне страшнее любой угрозы.

Вначале он посетовал на то, что большинство супругов при разводе не просто покидают друг друга с чувством горечи и разочарования, но еще до суда успевают возненавидеть друг друга. Против этого трудно было что-либо возразить. Еще неделю назад я сам был готов на любые жертвы, чтобы избежать этой опасности. Потом он спросил, не рассказывала ли мне Аманда о своем дяде Леопольде. Я сказал, что нет, и он кивнул головой, как будто и не ожидал другого ответа. Леопольд — младший брат Виолетты Цобель, начал он свой рассказ, служащий железной дороги, человек ничем не примечательный, слегка бестолковый, неповоротливый, но в принципе надежный малый. Когда Аманда была еще ребенком, он частенько приходил к ним то на обед, то на ужин, в зависимости от графика работы, — он был холостяк. Ему, Тило, эти частые визиты немного действовали на нервы, но он не хотел обижать единственного брата Виолетты. Когда они уезжали в отпуск, он поливал их цветы и вынимал из ящика почту. Да и Аманда, похоже, любила дядюшку. Он играл с ней так самозабвенно, как могут играть только люди, не утратившие способность быть детьми.

Однажды Тило вошел в комнату дочери, которой тогда было восемь лет, и увидел, как Леопольд быстро вытащил руку из-под юбки Аманды. Это было, сказал он, самое жуткое зрелище в его жизни. Он велел Аманде выйти в гостиную и закрыть за собой дверь. Те несколько секунд, которые ей потребовались для того, чтобы исполнить его приказ, спасли Леопольду жизнь: пока она выходила и плелась по коридору в гостиную, его руки, готовые задушить мерзавца, сжались в кулаки. И с этими кулаками он набросился на шурина и разбил ему в кровь лицо. Тот даже не защищался, рассказывал Тило, он даже не поднял рук, он безропотно позволил отлупить себя, как человек, сознательно принимающий наказание. Тило, который тогда еще играл в водное поло, обладал необыкновенной физической силой. Он сказал Леопольду, уже лежавшему на полу: «Если ты еще раз прикоснешься к ней, я тебя убью». И выгнал его пинками из своего дома.

Не сочтите меня за человека, который сам не знает, чего хочет, — я все же решил отказаться от своего намерения отсудить у Аманды Себастьяна. Такая попытка противоречила бы той серьезности, с какой подобает относиться к бракоразводному процессу. Ведь я бы это делал с одной-единственной целью: усложнить жизнь Аманде. Если принять во внимание, что я таким образом усложнил бы и свою собственную жизнь — принудив ее наговорить обо мне как можно больше негативного, чтобы переиграть меня в этом пункте, — то это было бы с моей стороны двойное безумство. Нет, тройное: если я заявлю, что не желаю расставаться с Себастьяном, Аманда мне поверит, она меня знает. Мне делается дурно при мысли о том, как она сначала удивленно посмотрит на меня, потом ухмыльнется, возьмет за локоть своего адвоката, чтобы удержать его от ответной реплики, и скажет: «Отлично. Пусть забирает его».

Я надеюсь, вы разделяете мое мнение: мы должны выбрать один из двух диаметрально противоположных методов. Первый метод: непомерно высокие требования, чтобы в конце концов в наших сетях осталось как можно больше рыбы, второй: выдвинуть только реальные требования, но стоять насмерть. Второе мне представляется более разумным. Квартира — мне, Себастьян — Аманде, машина — мне, дачный участок — Аманде. Деньги на счете делятся пополам, причем все деньги, на каждом счете. Разумеется, алименты на ребенка, но никаких выплат на содержание Аманды. Она молода, умна и работоспособна. Я не так много зарабатываю, чтобы платить ей пожизненную ренту.

Не знаю, что вам еще рассказать. Видите ли, у меня такое чувство, что вы знаете о моем браке уже слишком много и в то же время еще слишком мало. Я хотел рассказать вам все, что вам может понадобиться, не зная толком, что вам может понадобиться. Я часто представлял себе, как во время процесса вы с упреком говорите мне: «Почему же вы мне ничего об этом не сказали?»

Перед родами Аманда несколько недель подряд ходила на специальную гимнастику для беременных, делала дыхательные упражнения и читала книги о каждой стадии беременности — она их чуть ли не зазубрила наизусть. И все оказалось напрасно: дело кончилось кесаревым сечением. Со мной, похоже, произойдет нечто подобное. Но что я мог поделать? Я же не мог приходить к вам и молчать. Я должен был что-то рассказывать, а что-то опускать.

Загрузка...