Том второй

Часть третья

«Отчего он не жил со своей семьей, как прочие достойные люди в Хаброне, Урушалиме или Шекеме, в прочном доме из камня и дерева, в доме, что способен захоронить своих покойников? Отчего он разбил шатер, словно какой исмаилит или бедуин, за пределами города, на чистом просторе, откуда не было видно стен Кириафа, о господи? Почему он разбил свой шатер по соседству с колодцем, у пещер с захоронениями, у остатков дерев падуба, наготове сдвинуться в любой момент и покинуть место, словно не ужился тут, не пустил себе корни, как все прочие, ожидая каждый божий миг знака, что заставит его свернуть шатер, собрать шесты, погрузить груз на верблюдов и пуститься вперед».

Томас Манн «Иосиф и его братья»

Глава 1. Вождь

1

Устами бабки о Вау легенды полнятся:

В те годы перемещались они с племенем по Сахаре. Мучились голодом и от жестокой засухи, однако кочевать не перестали, двигались в поисках пастбищ. Всякий раз вспоминая свое жалкое детство, Адда горько улыбался, сравнивал в памяти упорный поиск племенем невозможной весны с древней традицией сахарцев непрестанно, самозабвенно и дико рыскать в поисках утраченной родины. Каждый раз как он возвращался к событиям прошлого и пытался восстановить в памяти детали кочевничества, им овладевало смешанное чувство удивления и радости. Это ощущение зиждилось на неосознанном удивительном убеждении, говорившем ему сегодня языком рассудка и зрелого опыта, что Вау, ради поиска которого сахарец всю жизнь без остатка заложит, находится у него в руках, это — тот мир Сахары, который он пережил в детстве и который неразделимо и целостно живет в его памяти. Он только не помнит сегодня, что стоял у начала его или у края, сегодня, по прошествии десятков лет, канувших в скитания. Он сопровождал купеческие караваны, пропадал на пастбищах, участвовал в военных походах, добирался до стен Гадамеса, Ахаггара и Аира, проникал в джунгли, однако простор постоянно ширился и уходил вдаль, путался и исчезал в радуге. На горизонте караулил мираж, напоминая самым упрямым путешественникам об их поражении и бессилии.

Они останавливаются посреди сурового, голого, раскаленного пространства каждый вечер лета. Гравий обжигает босые ноги, пронизывает тело до колен и локтей, когда он становится на четвереньки или хватает ладонями горящие ступни. Как-то однажды, не выдержав, мальчик пожаловался и громко разрыдался, однако никто даже не повернулся к нему. Мать была поглощена заботами о стаде коз, а отец был занят тем, что разгружал верблюдов, бабка боролась с жердями, устанавливая опоры шатра вместе с одной женщиной, родней по крови. Это равнодушие отдавалось большой болью в душе. Его приводило в ярость такое жестокое, равнодушное отношение людей к его зову, он рвал зубами свою просторную рубаху, обматывал тряпкой босые ноги и голый бродил меж шатров.

Ночью мать наказала его перцем. Зажала ему голову меж колен и поцедила огненную жидкость ему в ноздри.

Он убежал к бабке в шатер. Он всегда бежал к бабушке, когда затевалась драка с матерью, и старуха встречала его у входа, отводила к очагу. Давала попить молока или съесть несколько фиников, чтобы как-то успокоить, утешить мальчонку, а сама продолжала сбивать масло. Однако обрести благосклонность внука было не единственной задачей радовавшейся бабки. Несчастная старуха панически боялась джиннов, преследовавшие ее призраки приводили ее в дрожь. Она, бывало, рассказывала интересные сказки о великанах, которые являлись ей всякий раз, как она оставалась одна, уединяясь от людей. Весьма часто она наведывалась среди ночи в их шатер, будила его мать и просила, чтобы та позволила «позаимствовать» внучонка, потому что джинны опять лишили ее сна, она искренне верила, что малыш составит ей компанию и перепугает всех духов. Иногда мать будила его, брала за руку и вела за собой, чтобы вручить в руки старухе, которая ждала за шатром, бормоча на непонятном наречии свои заклинания — позже он узнал, что этот язык называется «хауса». Все жители Сахары прекрасно знали, что хауса есть сокровенный язык, которому внемлют джинны, это их основной язык, на нем общаются все колдуны и прорицатели в Кано и Аире. А если малец протестовал против того, чтобы его будили, плакал или пускал в ход кулачки, мать крепко обхватывала тельце, передавала его в объятья бабки и уходила прочь, спать. В таком случае бабушка подкупала его кусочком сахара, сладким фиником, или… или новой легендой о сказочном Вау. Очень часто они вместе проводили ночь на просторе, за шатром, при мягком свете луны, пока не приходило утро. Он лежал, раскинувшись на спине, рассматривал лунный диск. С наслаждением сосал сахар, слушая увлекательные сказки о неведомой их родине. А она плела нити нескончаемых своих легенд, ночь пролетала незаметно, утро приближалось неумолимо, и все джинны и призраки вынуждены были отступить… С нею он блуждал по Сахаре, исчезал в сокровенном оазисе, распахивавшем врата, чтобы оказать гостеприимство своевольным странникам-героям, и они входили, чтобы остаться там навечно. Он отмечал, что эти счастливцы самих себя забывают и остаться там очень хотят, несмотря на то, что он слышал о прочих героях в рассказах соседских детей. Однажды он спросил старуху: «А почему это странник не возвращается в Сахару и предпочитает оставаться в Вау?» На это она горько улыбалась ему и отвечала: «А что за нужда возвращаться? Любой путник, кто войдет в Вау, Сахару забывает». Ему это не нравилось, он горячо протестовал: «Ребята другие сказки рассказывают, там говорится, что путник может назад вернуться из своего странствия. Я вчера важного шейха слушал, он в поселении живет, он раньше уже в Вау побывал. Что ты мне скажешь? А не то — я пойду и спрошу его о султане, и о райском саде, и о запретном плоде…». Она на это улыбалась, поднимала голову, смотрела за горизонт, не переставая сбивать масло. Выход она находила быстро: «Очевидцы все эти из поселения никогда в Вау не попадали. Шейх твой почтенный в городе джиннов побывал и подумал, будто это обетованный оазис. Нечего соседским мальчишкам верить!» Он подумал немного. Чесал волосы на голове — они делили ее пополам и торчали посередине гребнем, как у петуха. Становилось интересно. Он принимался просить: «Слушай, расскажи о городах джиннов. Мы уже с тобой в Вау бывали много раз, а вот в города джиннов ни разу не ходили…» улыбка сползала с лица старухи, в глазах загорался пугливый огонек. Она принималась читать заклинания хауса, а он озорно смеялся над ней. При свете дня он смеялся, но ночью плакал украдкой — ему было жалко ее. Он спрячет лицо под покрывалом, и выражение ужаса вернется на ее лицо, а потом на смену его озорству и обидам придут печаль и плач. Она боится историй о джиннах, он это знает, выманивает их у нее, обменивает на кусок сахара, потом идет на попятную и жертвует легендами о мраке и ужасе и сказками о джиннах…

Засуха гнала их вперед, они жадно ловили всякие новости о дожде и перемещались по бескрайней Сахаре без остановок. Они спускались в бесплодные овраги и вади, снимали грузы со спин верблюдов, отпускали скотину на волю — копаться в мертвых деревьях и сучьях. По ночам к ним наведывались волки. Кружили вокруг становища, испуская свои ужасные вопли, и члены племени посменно ходили в дозоры охранять стада, а мудрецы и гадалки пользовались случаем и обращались к соплеменникам с призывами, сообщениями о засухе, передавали новости о деяниях голода. Поутру начинали бить барабаны, и община вновь пускалась в странствие.

Бабушка больше всех радовалась этим передвижениям. Она говорила, что кочевье изматывает джиннов, они запаздывают, отстают и разбивают свой лагерь уже на опустевшем становище. Она неоднократно предостерегала его, просила не копаться в золе покинутых становищ и поселений, говорила, что там скорее всего родное место племени джиннов. Однако нечистая сила во дни последних кочевий изменила своему обычаю и не щадя себя преследовала людей по пятам, не отставая ни на один переход. Язык хауса — язык колдовства, джиннов и заклинаний — не смолкал ни утром, ни вечером, стал ежедневным наречием, не сходившим с уст старухи. Она бормотала на нем уже на заре, еще до первой молитвы, пришепетывала возле костра и очага, целыми днями и по ночам, а в прошлом она, бывало, читала на нем заклинания лишь раз в день — прежде чем отходить ко сну. Она навестила факиха в его шатре, вернулась после беседы, покрытая новым кораническим хиджабом, добавив его к толстому ожерелью из амулетов, обернутых в кожу — это была изрядная тяжесть. После этого она пошла к гадалке-негритянке и принесла от нее три каких-то зернышка, закопала их в ямку под опорным столбом. Старуха-соседка дала ей в подарок пригоршню сушеной полыни и сказала, что на всякий недуг — свое лекарство, а джиннам с полынью век не собраться в одном поселении. Вернулась она домой, полусогнутая — время забрало себе всю ее стройность и величавость, вынудило ходить с опущенной головой, опираясь на блестящий, отполированный годами посох, придерживать на голове дряхлое черное покрывало — она пыталась им прикрыть свое исхудавшее, вечно печальное лицо с торчащими в стороны скулами и черными, ввалившимися щеками. С виска ее свисала большая прядь волос, которые возраст не оставил без внимания, щедро украсив их сединой.

Она развела вечерний огонь, подождала, пока пламя не уймется и оставит после себя темно-красные угли. Бросила пригоршню колдовской сушеной травы на очаг и склонила над ним голову. В целях сохранить над очагом запах полыни она развернула над ним покрывало, а потом взяла внучонка и сунула его голову под покрывало. Он затаил дыхание в этих благовониях, задохнулся, стал кашлять. Она взяла еще одну пригоршню травы, завернула ее в черную тряпку, изготовила своеобразный амулет и прикрепила его ему к запястью кожаным ремешком, сказала, что это предохранит его от джиннов. Он недоумевал, как она нашла в себе мужество той ночью долго беседовать с ним о нечистой силе, о которой всегда боялась не только говорить, но и вспоминать, более того — она запрещала всем прочим соплеменникам говорить об этом в ее присутствии. Может, призвала на помощь эту полынь. Конечно, весь секрет — в волшебной травке.

Она покормила его пирожком на ужин, уложила спать. Сама совершила омовение песком, помолилась, забормотала свои заклинания на хауса. Покончив со своими ночными обрядами, свернулась в комочек, прикорнула возле него, перебирала в руках зерна четок, бормотала всю ночь напролет духовные песни. Закончив свои коранические молитвы, она свернула четки, зажала их в руке. Потерла зернышки ладонями и спросила:

— Ты заснул?

Он стащил с себя одеяло, перекрестил ноги и, глядя далеко в звездное небо, ответил ей холодно:

— Не засну, пока не расскажешь мне следующую сказку.

— Ну, тогда послушай, что происходит с упрямцами, которые не слушают советов своих матерей и бабушек. Если бы я слушалась запретов, о которых меня предупреждали старые женщины, я бы сегодня не жила так, вечно боясь преследований великанов и сил потустороннего мира. Я не слушалась и слонялась по старым пепелищам покинутых становищ, где раньше располагались поселения кочевников. Там я однажды нашла металлическое кольцо — я подумала, что оно из меди. Я опять пренебрегла запретом мудрых женщин и взяла себе это кольцо. Оно было довольно широкое размером с подвеску и ярко блестело в лучах заходящего солнца. Я засунула его в уголок одеяла и на несколько дней забыла о нем. А потом как-то оно попалось на глаза одному пастуху верблюдов — он попросил его у меня для крепления узды на горбе одного молоденького резвого из стада, которого он несколько дней объезжал и решил сделать из него верхового. Пастух уехал на дальние северные пастбища — наши разведчики сообщали об открытии там зеленых вади, оставшихся после скопления дождевых туч в зимнюю пору. После этого я не видела ни пастуха, ни его молодого верблюда. Пропал пастух, умер от жажды, прежде чем успел добраться до благодатной земли. А верблюд его остался без хозяина и пошел бродить себе по Западной Сахаре. Говорят, разбойники словили его и закололи где-то к югу от Гадамеса. Еще до того, как слух о пастухе дошел, явилась ко мне красавица одна с хвостом змеи. Да. Не перебивай меня. Красавица стройная такая — я подобных ей во всей Сахаре не видала — но за ней такой мерзкий хвост тащился, прямо отвращение вызывал. Если б я его в самом начале углядела, я бы, конечно, характер этой гостьи сразу разгадала и воздержалась бы от всякой беседы с ней. Но я хвост заметила только, когда она пошла прочь — вот несчастье-то! Мне потом гадалка сказала — мы с ней о поведении джиннов разговаривали, — что такой обычай широко распространен у людей с того света. Некоторым там нравится ступать по земле на ослиных копытах, а другие еще любят показываться так, что лицо свое спрячут, и безголовыми на люди являются. А еще одна есть порода — они пространство пробуравливают и целиком, всей фигурой, в небесах растворяются. Спустя немного я тебе расскажу об этих самых, последних. Мне гадалка долго рассказывала, как джинны страстно любят перевоплощаться, обличье менять, надевать разные маски, она сказала, что никто на свете не может ответить, почему они скрывают свое обличье, не так как у жителей Сахары принято, она думает, и я с ней в этом согласна, что жители нашей Сахары превзошли в том даже джиннов, они ведь в этом и другие народы превзошли, я имею в виду это настоящее изобретение по перевоплощению, оно называется: лисам.

Гадалка вопрос задала: кто из нас не хотел бы прикрыть свое лицо? Кто из людей не хотел бы скрыть рот и губы, из-за которых его народ из Вау изгнали, потому как он вкусил запретного плода? Кто из нас не хотел бы прикрыть свой позор от глаз любопытных? Кто из тварей земных не стремился бы скрыть свои мысли от прочих? Даже сами джинны, как мы видели, пытаются сделать это. Однако сахарец может гордиться тем, что раньше всех прочих тварей он избрал себе маску как повседневный предмет одежды, обличье традиционное, вечное. Только гордость удерживает джиннов от состязания с нами, после того как мы их обошли, они не хотят нам уподобиться, тем более, что они вечно хвастаются друг перед другом своей силой, своим превосходством, и слышать не хотят о человеческих качествах, признавать нас никак не хотят. А это все указывает на то, что жители Сахары в наши края явились первыми, еще до всей этой нечистой силы. Вот что я тебе скажу. И гадалка так тоже говорит. Но это уже другая история.

Давай теперь вернемся к гурии. Пришла она ко мне после заката, когда солнечный диск только-только спрятался за горизонт. Люди тьмы любят являться в эту пору. Так вот, она явилась, когда я уже коз подоила, только что последнюю доить окончила. Повернулась я, смотрю: тень какая-то у меня над головой маячит, понять не могу — откуда ей взяться. Тень женщины, завернутой во все черное, а правой рукой она покрывало стягивает поверх лица — лицо такое продолговатое, глаза — большие, сурьмой подведенные, черные, брови густые, округлые, а ресницы — длинные. Нос — длинный, тонкий, вздернутый. Подбородок ее я не разглядела точно, потому что она его покрывалом прикрыла. Стан такой тонкий, фигура — стройная, бедра — широкие, зад — что бурдюк с водой.

Говорит, значит: «Ты лягнула мое дитя, нужду мою себе прибрала». Я не поняла ничего. Вполне естественно, что я не поняла такого глупого обвинения. Да я не помню, чтобы хоть раз в жизни я муравья какого лягнула или пнула, чтобы хоть раз случилось, чтобы я руку протянула и что чужое себе присвоила. Видно, она разглядела у меня на лице это выражение отрицательное, и объясняет мне этак холодно: «Золотое кольцо на старом пепелище не брала несколько дней назад? Что, отрицаешь что ли, как слонялась по покинутому становищу без дела, в золе копалась да мазалась?» Я вспомнила про кольцо медное, говорю удивленно: «Я взяла кольцо металлическое, но никакого ребенка я там и следа не видела!» До этого момента мне и в голову не приходило, что моя собеседница из числа темных сил. А как она повернулась, хвост я у нее мерзкий увидала. Брови она свои этак изогнула и говорит в гневе: «Вы зрения лишены. Глаза у вас большие, только все вы — слепы. Ребенка не видела, а кольцо присмотрела. Говоришь, оно — медное, а как блестит да манит — небось, иначе руку бы не протянула. Вы все только на блестящие вещи взгляд обращаете. Ну, а существа матовые, тусклые, из плоти и крови — вы их не видите. Хитрые вы больно — видите только то, что видеть хотите». Она тут помолчала, потом продолжила уже другим тоном: «Золото — наш талисман. Наша твердыня. Наше писание. Вы на ясность Корана уповаете да на заклинания волшебные, а мы прикрываемся свечением господина всех металлов. Вы нас не замечаете и от нашего зла спасаетесь аятами, амулетами да хиджабами, а мы вас ослепляем сиянием, чтобы от вашего зла спастись. Верни амулет ребенку». И я ей обещала. Я сказала, что верну кольцо, как только пастух с вади вернется. Она отошла, и я увидела в сумерках позади у нее хвост этот мерзкий. Меня всю по коже пот прошиб, в дрожь бросило. Вспомнила я тогда, что не одни мы Сахару населяем. Я вспомнила, что в гости сюда явились к народу, который утверждает, что древнее нас, эти люди оспаривают у нас право на первородину. Они тягаются с нами во всем, несмотря на то, что мы раньше их маски придумали. Удивительно, как это я о них забыла во время спора нашего. А самое удивительное, что гурия мне говорит о каком-то страдании детеныша нечеловеческого, а я не пойму, что детеныш этот, если его не видать, так он, значит, порождение тех существ, что борются с нами за право обладания Сахарой. А потом я еще об одном вспомнила, что меня пуще прежнего огорчило: пепел. Пепел остывший — излюбленное их жилье. Никто не может найти объяснение этой сомнительной страсти. Как я это вспомнила — вся в лихорадке забилась. Много-много дней не вставая с постели провела. В белой горячке металась, бормотала, говорили мне, на непонятном языке в беспамятстве говорила — на хауса, значит. Видения у меня во сне были всякие — оазисы покинутые, неизвестные видала. Старухи меня навещали, гадалка и имам. Я тайну хранила, пока не встала на ноги. В ту пору дошли до меня вести с далеких вади — о гибели пастуха. Поняла я тогда, что обещание свое не исполню, пошла к гадалке. Я ей свою тайну поведала, попросила, чтобы меня не выдавала. Она мне долго рассказывала об их нравах, поступках, об их благородстве тоже, но испугала она меня сильно, сказав, что невыполненных обетов они не прощают. Я уж не знаю, сколько времени прошло, когда они в следующий раз навестить меня решили. В этот раз не черноглазая гурия ко мне вернулась, а явился господин ее страшный. В первый раз он безголовый пришел. Во второй раз злой великан передо мной вырос — и растаял в облаках. Больше я совсем радости не видала! Как повадились они ко мне ходить! Правда, надо признать, что они такие мягкие, обходительные были. Не угрожали ничем. Не ругались, не обзывались никак. Они меня не били, никакое вредное оружие не использовали. Но я всегда, всякий раз, как они наведывались, дрожала мелкой дрожью, в пот меня бросало, в лихорадку. У них в строении, внутри есть что-то скрытое, невидимое, величественное и страшное. Страшное настолько, насколько величественное. Я почувствовала, что дважды ошиблась на их счет: во-первых, когда я нарушила их пределы и влезла на пепелище, руку протянула за проклятым колечком, а во-вторых, когда обещание дала этой неведомой матери-посетительнице и опять нарушила его, свое обещание, хотя и не по собственной воле. Я почувствовала, что заслуживаю от них в наказание ударов получить по заднице, однако, они мне палки не присудили. Я поняла, что не голодные вовсе, как это нам внушали наши матери и бабушки. Правда, все это не снимает с меня чувства греха. Видения их продолжались, страх не проходил, грех оставался. Ни заклинания гадалки, ни молитвы имама не помогали. Помогали мне наборы из трав, успокаивали в душе тревогу неясную. Мы много странствовали от пастбища к пастбищу, и я обнаружила, что они запаздывают всегда после нашего переезда. Запаздывать-то запаздывают, в конце концов прибывают. Иногда это несколько дней занимает, а иногда — несколько недель. Я до сих пор не пойму, в чем тут дело. Правда, другой секрет я открыла. Эта тайна постарше Сахары, постарше Bay будет. Эту тайну передали нам в наследство предки наши через утраченный свод Анги. Он гласит: «Лучше руку дай на отсечение, чем позволь ей к сокровищам протянуться».

Это моя рука во все неприятности меня ввергла, когда я позволила ей за кольцом потянуться, а моя нога меня подвела, когда я по холодному пепелищу пошла. Какой теперь прок от всей этой мудрости? Что толку в уроке, после того как он в жизни произошел и дите адамово взаправду огнем обожглось? Нет… Не знаешь ты, мальчонка, что все пламя несчастий — в сокровищах. Только очень немногие на свете тайну познали и отвернулись от суеты к милости покоя и тишины, очень немногие — избранники счастья. Несмотря на то, что я вовсе не ради чужого богатства руку свою за кольцом протянула, джинны, мой маленький, не разбирают: из жадности дело было или из любопытства. Любопытство — тоже грех. И преследуют меня духи повсюду, чтобы не дать мне забыть о грехе своем, даже не дав мне понять, что оно для меня значит, кольцо это проклятое.

Гурия черноглазая в первый свой визит сказала, что это — талисман, но мне это непонятно, с чего бы это вдруг они так меня преследовали. Они и эту дверцу наглухо закрыли, когда все стали возникать передо мной молча. Никогда со мной не заговаривали — мне от этого только страшнее делалось. Старухи обычно говорят, передавая заветы утраченного предания, что поток дней боль похоронит, и время в состоянии уладить самую непримиримую вражду, только я сама нигде не слыхала, будто в Анги говорится, что это согласие может возникнуть между людьми и джиннами. Я хотела тебе сказать, что не в силах привыкнуть к тому, на что меня обрекли привидения с их непрекращающимися явлениями. Секрет джиннов в том, что они тебя до смерти пугают всякий раз, будь это хоть тысячу раз. Создатель выстроил стену из мрака, чтобы отделить человеков от духов, равно как он стену возвел из неведомого между мирской жизнью и миром потусторонним, или — между открытой нам Сахарой и сокровенным Вау. Эта слепая стена — самый неправедный талисман времени, талисман привычки… Ах, ах, ах… Ну, что, малыш? Свалил-таки тебя султан сна?..

Сон сморил его. Спал он, откинувшись на спину, с широко раскрытыми глазами, словно не хотел позволить смежиться векам и прервать его упорный взгляд, прикованный к пробиравшемуся над Сахарой серебряному диску луны, не хотел оторваться от зрелища даже во сне… Старуха некоторое время прислушивалась к дыханию внука, затем подползла, осмотрела мешочек с сушеной полынью, прикрепленный ему на запястье. Прочитала заклинания на двух языках: наречии жителей пустыни Сахары и языке колдовства, джунглей, народа хауса.

2

Когда произошло землетрясение, и земля заплясала под ногами, сахарцы пометили в своей хронологии этот год как «год тряски». А когда распространилась засуха, и голод напал на континент, люди пометили ту пору, как «лихие годы». А когда джинны похитили бабушку, все начали друг другу говорить: «в тот год, когда джинны похитили старуху Рату». И по сей день люди трезвомыслящие, особенно, долгожители, отмечают события в Сахаре тем самым предложением — его переняли все последующие поколения, просто повторяли фразу, не расспрашивая о подробностях хотя бы из любопытства. Те, кто люби у нас рассуждать, все-таки обнаружили в таком опрометчивом отношении поколений к истории Сахары элемент безрассудства, но простили молодым такое легкомыслие, как их деды и отцы прощали им то же самое ранее. Однако, сможет ли внучонок забыть то выражение молчаливой скорби, которое он увидел на лице матери, затем — отца, а затем прочел его на испещренных морщинами лицах старух, и которое возникло после той самой ночи, когда его сморил сон, не дал дослушать до конца длинную историю о дьявольской красавице-гурии? Женщины вокруг зашептали свое непонятное «улетела…», а мужчины разъехались по пескам в разные стороны в поисках пропавшей невесть куда бабки. Если мужчины в племени были более смелыми, не боялись поминать джиннов и называть сомнительные предметы их истинными именами, то сахарские женщины намного осторожнее их, они стараются обходить стороной все, что связано с существованием сил потустороннего мира. В то время, когда мужчины продолжали не задумываясь повторять это историческое выражение «в год, когда похитили старуху Рату», женщины прибегали к намекам и иносказаниям, используя фразу, более обтекаемую и приличествующую авторитету представителей нечистой силы: «в тот год, когда исчезла старух Рата…» Словно это бабушка по доброй воле решила исчезнуть! А то еще такие проклятые слова употребляли, вроде: «в тот год, когда улетела старуха Рата…» Так, будто бабушка неожиданно получила крылья в подарок от этих мифических женщин и сказочных гурий, о которых она рассказывала ему в своих интересных увлекательных сказках. Все это были хитрые выдумки женщин племени, умевших складно сочинять стихи и песни, вкладывая в них двойной смысл или просто скрывая его, боясь ненароком призвать жителей тьмы на грешную землю. В такой формулировке и остался этот случай в памяти поколений.

Он не мог понять, отчего по прошествии времени эта скорбная робость оставила такой резкий след в его памяти. Всю жизнь в нем жило это смутное, напряженное чувство робости, за которым скрывались страх, беда, покорность судьбе и предопределению. Может быть, что-то еще там скрывалось, тогда он не понял, что именно, а теперь не в силах был восстановить это в памяти, хоть и пытался. За одно только он мог поручиться, это он читал во взглядах всех окружающих: все племя было убеждено — случилось то, что должно было случиться. Все люди прекрасно знали: посещения джиннов добром не кончатся. Все вокруг ожидали для несчастной старухи именно такой судьбы. В глазах соплеменников мерцал этот огонек на протяжении всех дней, что мужчины племени отрабатывали обязательный поиск его пропавшей бабушки. Женщины пытались ободрить его молчаливыми взглядами, а старухи, умудренные опытом, гладили по голове своими старыми, высохшими что сучья деревьев пальцами и милостиво угощали его пригоршнями фиников. Подростки сказали ему: с этого дня он больше не будет слушать ночные истории, потому что поиски в окружающих барханах не привели ни к чему. Он начал понимать, в чем секрет молчания и скорби. Через несколько дней кое-кто из вассалов вернулся с черным покрывалом. Они сообщили, что группа разведчиков и исследователей местности нашла его в песках на расстоянии трех дней пути от становища. Однако они и следа самой старухи не нашли. Вмешался в дело ясновидец и подтвердил, что покрывало есть знак, и им надо двигаться вперед, по прямой дороге. Становище согласилось с этим советом, принялось ждать. Прошло еще несколько дней. Вечером на пятый день, в сумерках, собрались и старые, и малые глазеть на таинственного вестника-всадника, замаячившего на горизонте: он то появлялся, то исчезал — поднимался на холмы и высоты, спускался в вади, возникал на ровной, бескрайней линии, уводившей взор вдаль, пропадал и возвращался назад, как призрак. Вот он подъехал, и женщины убедились, что не призрак он и не джинн вовсе, не порождение воображения, сотканное миражом — и подняли они глаза в небо, раскрыли рты и принялись клекотать языками о щеки в своих долгих немыслимых криках, бурно выражая радость от пришествия пророка. В тот день женщины привели его в замешательство. Он спросил себя: как эти женщины смеют подымать голос в криках радости и ликования, не подождав, как следует, и не убедившись, действительно ли радость несет с собой посланник-пророк? Он был уже взрослым юношей и не смотрел на это знамение. Во тьме сумерек он не разглядел, как там в пространстве всадник был укутан в полотно белого муслина…

Утром следующего дня, на рассвете, прибыл караван, на спине верблюда привезли старуху, завернутую в одежды и одеяла. Она покоилась на носилках, привязанных к седлу — караванщики смастерили его из подручных материалов, жердей и тряпок. Ее била лихорадка. Она вся дрожала. Глаза были выпучены наружу, белели глазными яблоками. Они периодически вертелись, впериваясь в пустоту, как глаза слепого. Вокруг ее старого, дряхлого рта билась белая пена, с губ срывались непонятные звуки, наводившие на мысли о бесовском наречии. Этот язык был смесь из туарегского языка тамашек[160], негритянского хауса и отдельных непонятных слов и звуков, из чего старухи вывели мнение, что она все еще находится в беспамятстве и поддерживает беседу с нечистой силой.

Он бодрствовал всю ночь у ее изголовья вместе с матерью. Силился разобрать звуки и символы ее нового наречия. Усталость сморила мать, та не выдержала, заснула, а он продолжал бодрствовать. Обращался к звездам, молил луну вылечить ее и вернуть людям, избавить от преследований джиннов и обратить ее к нему, чтобы она опять рассказала ему о Вау, о том, как приставала к ней черноглазая гурия, явившаяся в сиянии молодой луны над пустыней… Она бы дала ему еще фиников и кусочков сахару, чтобы скрасил ей одиночество и проводил вместе долгие-долгие ночи. Она была убеждена, что джинны в принципе боятся мужчин — будь то хотя бы мальчики. Главное, быть мужского рода. Джинны не выносят мужского запаха. Мужество пугает, даже если его проявил ребенок.

Мать заснула. Он стал прислушиваться к непонятному бормотанию старухи и положил ей на лоб ладонь — умерить жар. Почувствовал горячий, липкий пот под пальцами, попятился и выполз на четвереньках из шатра. Он вспомнил, что забылся сном в ту ночь, когда она рассказывала ему свою жизнь, открыла свою тайну внуку. Он задремал еще до того, как она завершила свою историю, получилось, что он пренебрег ее судьбой. Как он смел заснуть и так непочтительно отнестись к судьбе несчастной старухи? Единственный, кого она избрала и посвятила в свою тайну, как мог он поддаться сну, совсем не дослушав окончание истории с преследованием? Она разгласила секрет, и ее постигло наказание населяющих тьму — похищение, лишение рассудка… И что еще? Никто этого не знал, потому что она забыла человечий язык и обращалась к присутствующим на каком-то непонятном наречии. Даже он, который постоянно общался с ней, научился разбираться понемногу в ее бормотаниях, пришепетываниях и заклинаниях на языках джунглей, был не в силах понять новый язык. А если понял бы одну фразу, так, наверное, ухватил нить, которая привела бы все племя к уразумению, что там приключилось у нее с ее старыми врагами…

Пена на губах не просыхала, густела, белки глаз так и белели, словно лишились зрачков, а лицо бледнело и тощало. Через несколько дней она умерла. Отправилась на неведомые небеса и оставила его — вдруг, неожиданно. Он плакал и слонялся между шатров, словно дервиш. Отказывался есть и пить, потому что не мог поверить, что его старая бабушка способна вот так улететь и бросить его одного в этой Сахаре. До того дня он понимал, что кочевье человека по пустыне вовсе не вечно, он не понимал, что все преходяще, и он, в том числе. Его отец как-то дал ему понять: «Мы все странники к другой стороне. Сахара не вечное наше место пребывания». Он заплакал и думал некоторое время о смысле странствия.

Это была его первая встреча с переселением, со странствием, со смертью.

Он продолжал поститься. Мать пыталась подбодрить его, она раскрыла ему еще один секрет: «Мы все знали, что она уйдет. Покинет нас. Если духи тебя посещать стали — значит, путешествие началось. Не бывало еще такого в мире, чтобы джинн человеку явился, и тот бы остался в живых».

Это тоже был урок, которого он не забыл.

Правда, был один секрет, который он утаил от матери, от отца и всего племени. Эту тайну внушила ему бабушка до своего странствия, в ней говорилось, что джинны являются, чтобы вернуть себе кусочек золота, и если им кто откажет, заупрямится, тем они завладеют и заберут его с собой.

3

Последние слезы исчезли со щек небесных, и завладела пустыней сушь. Палач небесный не упустил возможность и мучил, огнем пытал землю целых семь лет к ряду. Скот вымер. Голод стал всеобщим. Число соплеменников поредело, люди кинулись в рассыпную. Некоторые роды укрылись в оазисах. Некоторые семьи мигрировали в страну черных. В голой пустыне Хамаде осталась кочевать крохотная группа. Заразные болезни не преминули взять свою долю. Южный ветер дул долго, принес неизвестную заразу и увел с собой его мать. Отца сгубила жажда — он пытался отыскать своих верблюдов, сбежавших где-то в западной Хамаде. Однако семилетняя засуха небесных родников — это ведь символ, знак, указывающий на что-то скрытое, что известно только ясновидцам и гадалкам. За семью тощими следуют, как говорится в писании, семь тучных — так записано в звездах. Несмотря на то, что некоторые знатоки сомневаются в благом значении числа семь, да только передатчики ставили всегда тучным годам это волшебное число не просто из уважения ко мнению пророка племени, а потому, что если что начать с числа «семь», молиться, например, так молитвы и заклинания непременно приведут к естественному концу к избавлению. Каждый, кто хоть раз обжегся пламенем семи тощих лет, на всю жизнь запомнит, как собирается по капле исчезнувшая вода в уголках небесных глаз. И Адда, потерявший в детстве мать, отца и близких, оставшийся кочевать в опустевшей дикой Хамаде, имеет право на утверждения и советы больше, чем кто-либо другой из соплеменников, кто бросил Сахару и искал себе спокойную жизнь в оазисах. Но и он, как и все скитальцы, разбросанные в огромном мире пустыни, не знает, как призвать на землю росу и убедить небо прикрыть свой лик тунами. Жестокие глазницы небес набухли и прорвались неподатливыми слезами. Изжаждавшаяся пустыня Сахары сменила-таки одеяние, чтобы дать волю плодородию и поменяться ролями с небесным супругом. Небесная твердь позаимствовала себе роль невесты пустыни в свадебную ночь и заплакала щедрыми слезами, невинная Сахара облачилась в одежды — вобрала небесную плоть, распахнула свои объятья, заключила в них вечного своего супруга, который отвернулся от нее и покинул ее на семь тощих лет. Свадьба не была долгой, но объятия были достаточно крепки, чтобы оросить дюны и наполнить овраги и лощины взбешенной, мутной, гнилой водой, потоками селя, в которых смешалось все накопившееся в пустыне за долгие годы — и грязь, и помет, и сучья, и мертвые кости, трупы животных, навозные жуки и шкуры змей.

Жизнь шевельнулась и поползла, и вошла в иссохшие травы и сучья в мгновенье ока. Она вернулась с первыми каплями дождя, мертвые семена впитали их — и милостью всеобщей тленности в Сахаре родилась жизнь. Испанский дрок на дне нижних оврагов вдруг зазеленел, испуская аромат моментально возникших мифических, райских цветов. Его словили ноздри девушек Сахары, истомившихся на пастбищах, и те закружились в вихре восторга, округлились их невинные груди, загорелись взгляды, взбунтовались станы в поисках любви, утраченной ими на семь тощих лет. Запела дивная пташка в груди ставшего юношей Адды и выпорхнула навстречу истомившимся юным девам.

Он решил забыть всех этих джиннов, засуху и тощих коров и любить, отдаться этому сезону любви, по которому изголодалась Хамада. Что проку, если жизнь вернется в Сахару, наступит период весеннего цветения — и не округлятся груди невинных дев, не раскроются чистые сердца, чтобы утолить мучительную жажду семи тощих лет и слиться воедино с сердцами отважных юных всадников Сахары в этом священнодействии любви?

4

Ни один всадник в Сахаре не может претендовать на то, что он благородный воин, отважный герой, или мужчина, наконец, если он не вкусил чуда любви. Известная поэтесса племени пробирается между палаток. Выискивает молодых аскетов, отвернувшихся от юных дев, — чтобы не ошибиться в сочинении стихов-осмеяний, тех насмешливых песен, которые запоют певуньи в первый час вожделенного праздника при свете молодой луны.

Молодой Адда получил по наследству этот страх позора, стыдливость перед насмешками поэтесс, он ответил этой пташке, забившейся в клетке, спать он ложился на открытых пастбищах, лежал, глядя в чистое небо. В очертаниях, бежавших прочь рваных облаков ему виделись округлые девичьи груди, набухавшие как грибы, и пышные девичьи косы, мелькавшие нитями в свете игривой луны над задремавшей пустыней. Он пристально вглядывался в изукрашенные лепестками цветов жаркие щеки и длинные стройные станы воображаемых девиц, словно фигуры робких антилоп, в нос ему бил буйный запах цветов испанского дрока — так что закрывались веки и голова кружилась…

Он тогда еще не знал, что церемония любви вступила в свои права еще до того, как он впервые встретит Танад на первом празднестве вожделения, который устроят девицы в новолуние.


Алиф: Танад — первая

Он слышал от парней, что она тайком сочиняет стихи. Молва наделяла ее в его глазах и даром волшебства. Она не была стройной, чтобы соответствовать меркам сахарской благородной красавицы. По понятиях жителей пустыни, все красивые девицы уже являются стройными. Средний свой рост она компенсировала очарованием. Изящностью речи, ее скрытой поэтичностью, очарованием черт лица и разреза глаз. В ее взгляде светилась смелость, непривычная для невинных девиц. На круглом девичьем лице было написано озорство и упорство. Заметил он ее в ночь праздника вожделения в окружении смешанной стайки девиц и парней. Они состязались друг с другом, загадывая головоломки и щеголяя способностью рифмовать строки. Он подошел к их кружку и присел неподалеку, скрестив ноги. Хамиду тоже пристроился рядом понаблюдать за состязанием вместе с ним. Поначалу он разглядывал приглянувшееся лицо девушки, затем прислушался к стихотворной манере Танад. Ее стихотворные строки в чем-то своей манерой и языком отличались от тех, что он слышал из уст других девушек племени. В них билась свежесть, чистота и смелость. Она раскрывала губы, обнажая два ряда белых тонких зубов, и поднимала при чтении голову, словно посылая улыбку луне, и только ей одной, затем вела смычок амзада по единственной его струне, извлекая звуки печальной мелодии, заставлявшей умолкнуть вопросы любопытных, силившихся разобрать смысл не всем понятных стихотворных бейтов. Танад довольно тонко использовала звучание этой печальной струны, чтобы не быть вынужденной растолковывать все подряд этим скверным подражателям, отвечать на все их вопросы и врать при этом. Дело в том, что на сей момент она не принимала еще решения посостязаться с известной поэтессой их племени.

Однако Хамиду, хитрая лиса, сидевший рядом с Аддой, то и дело склонял к нему свою чалму и снабжал каждый бейт надоедливым комментарием: «Это она сочинила. Клянусь тебе, этот бейт она сама сочинила». Или пуще того, издавал крик изумления, чтобы привлечь внимание к себе, а потом шептал Адде на ухо: «Это она только что сымпровизировала», и подкреплял свою клятву новым криком. Адда отодвинулся от него, поближе в круг, задумав посостязаться в стихосложении.

Молодежь расступилась, давая ему возможность принять непосредственное участие. В глазах Танад загорелось любопытство, сверкнула озорная искра. Во взглядах сверстников он прочел насмешку и предсказание полного провала. Красавица также уронила скрытую улыбку, правда, вполне доброжелательную. За спиной Хамиду издал свой сдавленный смешок. Дурак!

— С чего начнем? — с приветливой улыбкой проговорила она. — С поэзии рыцарства и драки или с мелодий Сахары и терпеливой любви?

За этим вопросом последовал легкий смех, и она игриво ущипнула струну, звуки которой задели в его груди тоску былых поколений.

— А у бравого всадника разве есть право выбора в присутствии прекрасной девы? — проговорил уклончиво Адда, на что сверстники ответили одобрением.

Она начала с двух неизвестных набожных бейтов, потом присоединила к ним популярный третий, так что все составили небольшое единое стихотворение, наполнившееся суфийским содержанием: об ожерелье, которым рок сдавил шею пустынника, — одиночестве. И чтобы придать своей коварной касыде больший вес и трогательную перспективу и глубину, сообщить ей некое соответствие принципам поэзии пустыни, девушка снабдила ее мелодичными звуками амзада и речитативом «хали-хали», так что сымпровизировала в итоге целую песню.

Пришла очередь Адды. А когда он закончил, даже Хамиду не мог поверить своим ушам — настолько тонко была завершена тема.

В итоге их племя в самом начале молодежных состязаний получило хорошую новую песню!

…Она была весьма ценным дополнением к арсеналу уже признанной ими воинской поэзии. Никто из любителей стихосложения или из профессионалов, неважно, к какому кругу они бы ни принадлежали — девиц или парней, не знал, слыхом не слыхивал, откуда это Адда добыл такой боевой поэтический доспех. Хамиду оказался не в силах дать какое-то объяснение такому чуду. Его плотно окружили подростки, настаивая на том, чтобы выведать что-нибудь побольше о таинственных стихотворных дарованиях своего друга. Все заявляли, что вполне приучены выискивать новые, ранее не слыханные имена в ряду девушек-поэтесс, но никто из них не думал, что и парни могут скрывать от окружающих свои литературные таланты. Хамиду сказал: я не знаю. Он прекрасно знал, что ему никто не поверит. Луна не успела склониться к закату, азартное возбуждение сменилось усталостью, и он скрылся за холмами неподалеку, а Танад препоручила свою печальную струну очереднице-подруге, и в глазах ее блеснули слезы, прежде чем она покорилась и ушла прочь. Хамиду побежал догонять своего приятеля в сумраке ночных просторов с единственным надоедливым вопросом на устах: откуда тот взял все эти строчки?

В свой шатер молодой Адда вернулся все еще возбужденным. Несмотря на перенапряжение и усталость, загоревшийся уголек зари он встретил с открытыми глазами. В груди его вводила свои трели истомившаяся загадочная птица, с каждым часом крепчал голос юной любви.

На следующий день все становище говорило о ночи праздника, любопытные и очевидцы передавали друг другу сплетни о неслыханной победе и самые неожиданные толкования и сведения о таинственном источнике поэтического богатства.

Хамиду передал ему одно высказывание, гласившее, что он унаследовал свой завидный потенциал от бабки, которая исполнила свой обет, потому что заключила договор с джиннами. Старуха-колдунья завещала ему это дьявольское оружие, с которым ему можно покорять красавиц и притягивать сердца невинных дев. Историю слепили довольно быстро, и довольно внушительную, — она приписывала причину смерти бабушки совершенным ею просчетам и ошибкам во взаимоотношениях с жителями сокровенного мира, и ее постигло то, что должно было случиться со всякими авантюристами, какие являются из Марракеша или страны Шанкыт, когда совершают малейший промах — разбирают тайнопись на кладе, охраняемом непрерывно джиннами и маридами[161]: они проваливают под такими людьми землю, устраивают землетрясения в Сахаре, поражают их различными недугами, чтобы те всегда служили напоминаниями об их поражении в таком противоборстве и возвращали их вновь и вновь к мысли о необходимости вернуть неизвестно какие клады и сокровища.

Старуха совершила одну из возможных ошибок, как считали сплетники и любопытствующие сочинители, и ее похитили жители потустороннего мира, они пытали ее голодом, жаждой, пугали зубами ядовитых змей, и когда страх и мучения достигли своего предела, она скончалась.

Он не стал забивать себе голову новыми мифами. Ночь провел на просторе среди холмов. Наблюдал за передвижением молодой луны в небе — так же как на рассвете следил за перевоплощением ее близнеца — солнца, предоставив языкам племени удовольствие сочинять долгие, немыслимые небылицы в течение недель и месяцев…

А потом он уехал.

Перебрался на горные пастбища в северной Сахаре и прилагал в одиночестве немалые усилия, сочиняя касыду любви из разрозненных бейтов, строчек и образов, заимствованных им из поэтического арсенала племени, который собирал в своей памяти все прошедшие годы. Вернулся в племя и продекламировал свое произведение в первую же ночь на молодежной посиделке при свете луны. Она вызвала изумление и зависть парней и девушек, и предмет его любви была вынуждена стыдливо опустить голову.

Однако случилось непредвиденное.

Поэтесса племени, мулатка, вскочила, выбежала в круг и бросила ему обвинение в подмене и фальсификации.

— Это — стихи нечестные. Ты своровал бейты из старых касыд, забытых и неизвестных, и насадил на живую нитку свои стихи, — сказала она. — Ты поддельщик, а не поэт!

Никто не вмешался. В удивлении все парни и девушки оцепенели на время. Молчание воцарилось на площадке, молодая луна скрылась за легким случайным облаком. Адда понял, что если он сейчас не защитит себя сам, то никто не сможет удержать эту наглую язвительную женщину.

— Если бы ты не была женщиной, — произнес он холодно, — я б тебе твой черный завистливый язык вырезал своим мечом.

Язык поэтессы не заставил себя ждать:

— Ты мечом своим мне и голову можешь отрезать, только нипочем тебе не сочинить ни одного бейта стихов, чтобы посвятить его Танад. Всаднику-воину не зазорно не уметь стихи слагать, а вот заимствовать из уже сочиненных когда-то до тебя и выдавать их за свое сочинение — позор!

— Ты говоришь такое, потому что шевелится в душе змея зависти — разберись, она покоя не дает!

— А как это может Танад на твою любовь ответить, если ты ей на шею свой стих, поддельное ожерелье повесил?!

— Да я клянусь, ты не в состоянии доказать, что говоришь.

— Я спор принимаю. Готова верблюдицу заложить.

— Принято!

— Ну, праздник племени, будь свидетелем! Начнем с первой строки…

Танад, казалось, была готова разразиться рыданиями, спрятала голову на груди у сидевшей рядом подружки. Луна скрылась за группой облаков и вынырнула вновь. Талантливая поэтесса принялась разбирать по частичкам строки касыды, составленной Аддой, и приводить стихи, откуда были взяты образы и словосочетания. Она сказала, что зачин был позаимствован из древней касыды, сочиненной когда-то поэтом из Аира. Это — длинная поэма, единственная в своем роде, сирота. Однако, это не мешает ей быть совершенной и вечно оставаться среди памятных произведений. Молодежь не могла сдержаться, стала придвигаться поближе и перешептываться, после того как она заметила, что касыду эту забыли в самом Аире, а то, что некоторые отрывки из нее все еще остаются на слуху, в этом заслуга старух-передатчиц из Ахаггара и Азгера, они славятся своей крепкой памятью.

Рыдания Танад раздались громче, когда поэтесса начала цитировать касыду, откуда Адда позаимствовал свой второй бейт.

Она сыпала стихами и раскачивалась в экстазе, как помешанная, пока не дошла до отрывка, где поэт описывал свою тоску по глазам возлюбленной и сравнивал их с глазами газели, убегающей от охотника, поразившего ее дитя своей стрелой, так что она вернулась и встала над телом малыша, зализывая кровь на его шее и подняв взгляд своих печальных темных глаз на стрелка. Поэт взял отдельно этот длинный отрывок и ловко использовал его, описывая слезу, просочившуюся из глаза матери. Этот образ оказал влияние на творчество поэтов не только той давней эпохи, но и последующих поколений, и без него уже нельзя было обойтись любому автору Сахары, если он хотел выразить в своем произведении чувство печали и скорби. Бесовка-мулатка не преминула напомнить присутствующим о праве заимствования в поэзии Сахары и сказала, что указание на предшествующий поэтический источник обязательно для поэта в контексте стихотворения тонкими хитроумными средствами, не нарушающими целостности и единства произведения, его стихотворного размера и музыкальности звучания. А вот это как раз под силу только талантливым стихотворцам.

Танад была не в силах слушать больше этих пикирований и убежала домой.

Таким образом, Адда через свое глупое творение не только пари проиграл, потеря была стройной: верблюдица, репутация и… Танад!

…Ночью его навестил Хамиду. Он подобрался на четвереньках поближе к приятелю и вынес ему свой первый приговор:

— Ты Сахару опозорил, пошел на нарушение устоев.

— Я никогда не претендовал на то, чтобы слыть поэтом, однако, я вправе заняться и посвятить свой труд кому хочу!

— Ты вправе трудом заняться, а не подделками. Даже толкователи наши не простят тебе оскорбление стихов.

— Тебе что, поручили это мне передать?

Приятель утвердительно закивал чалмой и добавил:

— Шейх выразил свое возмущение.

— Я его утром встретил, он мне ничего не сказал.

— Когда это наши старейшины и шейхи свое негодование открыто, лицом к лицу высказывали? Что проку в мудрости, если она человека от поспешности и суеты не удержит?

Адду промолчал, и Хамиду смягчил свои обвинения:

— Я знаю, парень несчастным будет, если возможность упустит себя показать или неправда какая к нему приклеится, только многие же в себе смелость находят, чтобы сердце девичье завоевать, и не надо им для этого никаких стихов сочинять или составлять…

Он помолчал, потом закончил жестоко:

— Бедняга ты! Девушка не простит тебе посвященной ей поддельной касыды!

— Это вовсе не подделывание — составить новое красивое стихотворение, используя несколько хороших, уже сочиненных когда-то стихов. Если б не это ваше вмешательство, я бы нашел способ ее убедить.

Хамиду в отчаянии замотал своей неуклюжей чалмой:

— Может, ты и вправду нашел путь к ее рассудку, только опыт мой мне подсказывает, что к ее сердцу ты доступ навсегда потерял.

— Мне тут ничей опыт не нужен, — решил закончить спор Адда.

Сверстник его продолжал качать чалмой:

— Может быть, может быть… Только уверен я, что весь твой опыт сладкоголосия не вышел еще из детского возраста. Много времени пройдет, пока ты не поймешь, что женщина, в итоге, лишь такого мужчину признает, кто ей слух речами лживыми наполнить сумеет.

— Не нужно мне никаких лживых речей сочинять!

— Ха-ха-ха! Будешь, будешь сочинять. Поклясться могу, ты вынужден будешь лгать, если серьезно замыслишь с женщиной пойти на близость.

— Ты что, хочешь сказать, что все те, кому повезло в любви с девушками, все они — нечестные рыцари?

— Только лживые сладкие речи могли когда-нибудь покорить женское сердце. Это оружие посерьезней поэзии будет, той, что ты в дар Танад сочинил. Если б наши воины-всадники могли, уж они бы любовь женскую себе снискали!

— Что? Ты хочешь сказать, что женщина всадника не полюбит?

— Да. Если он — настоящий, никогда его женщина не полюбит.

— Что это? Почему такое?

— Если б я знал почему, я бы от тебя не скрывал ничего, как от самого себя… Эту тайную женскую раскрыть бы!

Луна наполовину скрылась за горизонтом. Хамиду продолжал свои речи в манере, приличествующей величию новорожденной луны:

— Я не долгожитель, чтоб в жизни разбираться. Только благородный рыцарь от женщины одно презрение получить может. Может, потому, что она никогда им всем без остатка завладеть не в силах, как она это делает с его скромной противоположностью, который только языком болтать горазд. Да… Если б я жизнь понимал, как долгожители наши мудрые, конечно, я знал бы, отчего это всяким негодяям на женщин везет!

Он рассмеялся, откинув свою чалму за спину:

— Ха-ха-ха! Все долгожители наши сходятся на том, что мы когда-нибудь в этом разберемся. Разберемся — когда нужды никакой уже в этом не будет! В этом, брат, вся заковыка той ракушки, в которой мы закупорены, под названием — Сахара.

Адда поспешил перескочить к другой теме:

— Слушай, ты меня про сладкие речи просветил. Научи теперь искусству лгать!

Хамиду оторопело уставился на друга, спросил:

— Ты что, в самом деле в девиц влюбился?

— А что еще в Сахаре интересного есть, если не девицы?

— О-о! Сахара! А что ты, глупец, о Сахаре-то знаешь? Если б ты Сахару знал, ты бы ей весь отдался, забыл напрочь про всех этих девиц прекрасных и чертовок-гурий. Кто может осилить это и понять, что такое Сахара?

— Ладно, брось ты эту свою красавицу Сахару и расскажи мне лучше о речи искусной да сладкой, как это сердца невинных дев пленять. Не надо мне ничего от Сахары — пусть она только от Танад отступиться. Тебе что, никогда девчонка ни одна не нравилась?

— Ты, брат, забыл, что ложь — это единственное наречие, которому никто никого научить не в силах. Никакой учитель внушить ее никакому слушателю не может, потому что она, вроде поэзии, — дар небесный…

Они замолчали. Адда продолжал спрашивать себя, как уже много раз спрашивал прежде: Хамиду не намного меня старше, на пару лет всего, так откуда он такой находчивый? У него всегда на все ответ готов, всякую задачу решить может. Удивительно, но мнение у него совсем не то, что у других: он во всем решителен, как шейхи наши, вожди племенные.

— Если ты мне друг, — заметил он, — поди, сходи к ней, с посланием от меня.

— Нет, — отрицательно закачал своей чалмой Хамиду. — Боюсь, не смогу я. Не удастся посредничество…

…Через несколько дней он отправился к ней вечером.

Она отказалась от встречи.

Наружу вышла ее бабка и долго сидела с ним на пустыре. Он отчаялся и ушел прочь. Нет, он отчаялся не совсем — он уединился на своем пастбище и придумал план. Вспоминал легенды и сказки своей бабушки, интересные образы, красивые словосочетания, рылся в памяти, восстанавливая беседы со странниками, искавшими обетованный Вау, их выражения упорства и непреходящей страсти. Он обдумывал любовные термины из старых поэм, играл ими, переставлял их в строчки, пытаясь создать новые образы. Практику эту он не прекращал, пытаясь открыть для себя тайну «сладкоречия». Он вернулся в становище, незаметно проник темной ночью в ее шатер и читал свои глупости над ее головой. Скорчился в уголке, прикорнул, поддерживая тело правым локтем, лежал неподалеку от нее этакой черной кучкой. Ее черный силуэт был рядом. Он бормотал что-то на мотив песни, составлял строчки из выражений и терминов из обихода кочевника пустыни, полных, как ему казалось, скрытой поэзии, и думал, что он-таки в состоянии, с помощью такой неуклюжей уловки, родить свое сладкоречие, искусное и лживое, но трогательное, которому одному на свете поддаются неприступные девичьи сердца, как этому учил его друг Хамиду.

В конце концов, после того как он закончил свои своеобразные речитативы, черный комок, лежавший по соседству с ним, вдруг зашевелился… Его пронзила радостная мысль, что сердце Танад дрогнуло, смягчилось, открылось в ответ на его сладкие речи. Он почувствовал ее руку, двигавшуюся во мраке. Вот-вот, думалось ему, он дождется от нее шепота прощения, однако, вместо последнего получил крепкий удар по лбу. Действительно крепкий и жестокий, словно удар палки, он заставил его мгновенно забыть этикет и схватиться рукой за ту сильную руку, продолжавшую наносить ему удары. Жесткая, жилистая, поджарая рука была, словно палаточный кол. Это была рука старой бабки.

Он откинул ее прочь и выскользнул из шатра наружу.

Старая бабка с колом в руке долго еще преследовала нарушителя ночного покоя.

Он убежал на простор, за холмы. Растянулся на гравии. Обследовал свой лоб, потрогал легонько синяки. Поерзал, лежа спиной на земле, и затих, вслушиваясь в величавый покой ночи — такой, словно он предшествовал мигу творенья.


Ба: Танад — вторая

Он бродил с верблюдами и пастухами на северных пастбищах. Вспомнилась легенда, гласившая, что неудавшаяся любовь изменяет состояние мужчины и творит с ним чудо. Он ожидал в себе преображения, но никаких перемен не происходило. Отказ не вдохновил его на сладкие речи, не раскрыл в нем чудесных родников поэзии. Напротив, он ощущал внутреннюю опустошенность более чем когда-либо и позабыл все старые стихи, какие помнил. Его удивляло, что легенды его бабушки оказались неспособны зажечь в его мозгу ярких речей и пламенной фантазии, как это бывало с подростками. Однако один мудрый пастух утешил его жестоким откровением:

— Люди делятся на два вида. Один рожден для поэзии, чувств и развлечений, другой — для разума и бога. Мудрость, сынок, состоит в том, чтобы определить, к какому из видов мы сами принадлежим. И прежде чем ломиться в жизнь с закрытыми глазами, тебе бы следовало задать себе вопрос: Кто я? Я из числа людей поэзии и веселья, или я принадлежу к избранникам разума и бога?

Судьбе было угодно, чтобы прошло много времени, прежде чем Адда вспомнил и осознал вновь это туманное предупреждение, поскольку голос легкомыслия и развлечений в тот день, когда он разговаривал с пастухом, был намного сильнее голоса разума и мудрости. А также постольку, поскольку жизненному опыту было суждено с жестокой неумолимостью обучить и обуздать всех несчастных юношей, вторгавшихся в жизнь и не слышавших предостережений. Только возраст, как бы долго ни длилось его путешествие, все равно слишком короток, чтобы человек мог правильно его употребить для познания самого себя.

Шейх племени пригласил его к себе, и он испугался, что тот будет бранить его за то, что он учинил в поэзии. Он нашел его сидящим в вечернем сумраке на кожаном тюфячке, разрисованном узорами и словами заклинаний. Он присел на корточки неподалеку от раба из негров, голову которого окутывала черная чалма, так что было трудно различить на его голове, где — кожа, а где — ткань.

Он замешивал чай и чему-то загадочно улыбался.

Вождь рисовал какие-то непонятные черточки на песке своим высоким посохом, отполированным до блеска и сделанным из ствола дерева лотоса.

— Твоя бабушка — достойная женщина, — сказал он. — Ты знаешь, что она находится в родстве с близкими вождя Ифугаса?

— Знаю.

— Ты знаешь, что группа бродяг из числа этого племени наехала на наши пастбища и похитила наших верблюдов?

— Да. Знаю.

— А знаешь ты, что значит нападение на чужой скот и похищение стад по закону Сахары?

— Да. Это — захват.

Адда закашлялся, и вождь ответил за него:

— Захват — это война. А война — костер, дрова в котором — боль, кровь и слезы. И те племена, что ведут меж собой войну, не только теряют в ней лучших своих мужей, не только множат число сирот, вдов и несчастных женщин и девиц, но они передают вражду от поколения к поколению, по наследству.

Он перечеркнул свои символы на песке, стер их и продолжал с той же интонацией:

— Воспитание ненависти в молодом поколении похуже всякой агрессии или потерь, понесенных во время одного боевого похода. Потому что такое наследие грозит уничтожением обоим враждующим племенам. И знаешь почему?

Юноша не ответил, и вождь охотно продолжил:

— Потому что Сахара — одна, в ней тесно двум враждующим племенам, как бы ни был там велик наш континент, так его называют караванные торговцы. Ненависть, если ее разжечь, способна мир перевернуть, превратить его в игольное ушко. Очень легко становится подросшему поколению, унаследовавшему вражду от своих предков, освободиться от поколения другого племени на узкой встречной полосе, так чтобы одно истребило другое. Ты меня понимаешь?

Адда утвердительно закивал головой и взял в руку предложенный ему стаканчик первой перемены чая. Вождь сглотнул слой пены со своего стаканчика и вновь принялся чертить по земле знаки своим блестящим посохом.

— В таком положении услышать голос разума бывает выгодно для обеих сторон. Или ты сомневаешься?

— К Аллаху взываю…

— Голос разума и есть глас божий… Что?.. Не бойся, не промахнется тот, кто тот голос услышит… Не веришь? Так-то вот. Люди думающие и ровесники твои толкуют, что всевышний не поскупился наделить тебя своей милостью. Даровал он тебе такой голос.

Адда дернул головой в попытке выразить протест, или поспорить… Однако широкая улыбка на губах почтенного шейха заставила его отступить.

Вождь продолжал:

— А коли облагодетельствовал Аллах тварь свою божией милостью, что ж может быть печальней, если поскупится она и не поделится ею с остальными, а? Ты меня понял?

Адда смотрел на него в недоумении.

— Нет ничего сильнее кровных уз, что могло бы связывать племена и внушать им веру друг к другу. А разум, глас божий, призывает нас всех сдерживать себя в плохих проявлениях, в совершении зла и причинении вреда, коли мы хотим вывести вражду из жизни наших поколений. На тебя пал выбор мой — сделать тебя посланником к вождю Ифугасу. Начинай свои переговоры о кровном родстве, остановись подробно на вражде и ненависти, пока не почувствуешь, что голос тот далекий, предрассудками скованный, начнет в людях пробуждаться, а коли силен разум будет, так ты сам увидишь, убедишься, как отступит презренный шайтан. Иди и верни стадо!

Удаляясь, юноша говорил себе: «Любовь, значит, не самое важное дело для мужчины в Сахаре. Пробудить глас Аллаха в груди вождя Ифугаса — тоже очень достойное дело».

На заре он оседлал своего махрийца. Перед отъездом прочел заклинания, как его учила покойная бабушка. Вспрыгнул в седло, хлестнул верблюда плетью. Шатер Танад он миновал вскачь. Еще до того, как добраться до трех высоких холмов, услышал за спиной раздавшиеся чистые девичьи крики — долгий зов с клекотом, словно призывавшим райских ангелов в помощь. Его охватило волнение, какого он не чувствовал ни на каком заветном празднестве. Оглянуться он и не думал.

В окрестностях Гадамеса по воле вождя его ждала еще одна неожиданность. Его встретили молодые люди и увлекли с собой на вечеринки. Они собрались, как водится, в круг, ночью, едва выглянула молодая луна, и тут он повстречался еще с одной Танад на новом празднике, последовавшем после встречи с вождем.

Вторая Танад была высокой и стройной, с фигурой, будто выточенной из ствола изящной пальмы. Ее высокому росту Адда не очень удивился, он слышал легенды о красоте женщин этого племени, они славились и тонкостью стана, и ростом. Пленила его глубина загадочных черных глаз, походивших на глаза умной газели и словно источавших загадку неземного мира. Тонко очерченный рот открывал в улыбке два ряда тонких, ровных белых зубов, которые цвели, будто цветы. Особая прелесть, которой он не встречал в женщинах своего племени, захватила все его внимание в изящной красавице из племени Ифугаса. Прелесть удивительная, чистая, такую поэты обычно описывают, как «притягательную», о ее чарах предостерегают богословы-факихи, говоря, что именно ее использовала Ева, чтобы пленить и околдовать Адама, что послужило причиной его изгнания из рая и ввергло его в вечные страдания и мытарства.

Он постоянно спрашивал себя, что его так привлекает в этой иноплеменной Танад: стройный стан? Или загадочность глубоких черных глаз? Ослепительная белизна и ровность зубов в обоих рядах? Его удивление росло, определить он был не в силах. Да и как это удастся едва созревшей юности вообще осознать, что человеческая привлекательность есть божественное очарование, которое не исходит от одной какой-то черты женщины или части ее тела, а снисходит как дух божий, чтобы распространиться и охватить все, как вспышка света, лучами сошедшая с небесной высоты, так чтобы отразиться и в сиянии глаз, и в белой улыбке, и удлиненности талии, и в манере говорить, и в изгибах кос на тонкой шее, в каком-нибудь инстинктивном повороте, движении тела или просто в женской грации? В чем кроется красота привлекательности? В соответствии и гармонии? Да. Жизнь заставит влюбленного юношу понять, спустя долгие и жестокие годы, что красота привлекательности не кроется в каком-то отдельно взятом органе человеческого тела. Это — совокупное богатство. Это — скрытое волшебство… Оно звучит и схватывает, пленяет своим соответствием одного другому, всем частям удивительного женского организма, невольно повернувшегося как-то и — приглянувшегося… Чувство закрадывается медленно, движение происходит робкое, переставляется нога, вторая запаздывает, делается шаг — оживает неясное вдохновение, будто озорство, поднявшееся откуда-то со дна неизвестности, слетевшее вышним духом, что подает начало, некую нить, она ведет за собой и приводит в итоге к этой самой притягательности, порождает власть, которая вывернет руки сильнейшему из мужей, всех их потащит чудесной цепью длиной в семьдесят локтей…

Он составлял ей партию в песенном кругу, слушал, как она играет, перебирая колдовские струны, создавая неземные мелодии, напевы утраченного рая. Встречи тянулись ночи напролет, одна за другой, под ярким светом летней луны. Он не знал, как удалось птичке впорхнуть из клетки и угнездиться в пленительной привлекательности улыбки, лучи которой опутали его словно паутина. Он отвечал на зов, качался в ритме мелодии, глядел и внимал, а поутру тащился на совет старейшин передавать свое послание, будить глас божий в сердце вождя Ифугаса…

Он устраивался в их кругу на полосатом коврике. Водил взглядом по узорным полоскам, чтобы побороть в душе юношескую застенчивость, и — говорил. Он опасался глядеть на величественный ряд головных уборов, который собирал вокруг него шейх племени, словно желая привести гостя в трепет, он прятался и исчезал в переплетении линий, наклонах и изгибах, треугольниках и квадратиках, нескончаемых цепях этих народных рисунков, сделанных на совесть и с любовью, создававших джунгли неведомого мира для влюбленного странника, прибывшего в сопровождении каравана купцов в Томбукту. Из этого протокольного коврика заседаний он выдумал себе джунгли — завесу от устроивших ему блокаду острых взглядов.

Он начал с первого изгнания и долго говорил о бедственном положении жителя Сахары. Он прибегал к сказкам бабушки о знаменитом Вау и посвятил ему интересный отрывок своей речи. Затем он сказал, что жизнь в пустыне — путешествие более краткое, чем может предполагать пресветлый вождь: первую половину его проводит раб божий в борьбе с бедностью, засухой и голодом, а вторую половину тратит на торговые поездки в Томбукту, Агадес или Тамангэст. И постепенно понижающийся счет жизни он начинает еще до того, как осуществит свою благородную мечту, ради которой, как считает юноша-пустынник, он сотворен на этот свет, то есть — любовь.

Он томится на вечеринках праздника вожделения, бьется головой о каменистую почву, чтобы увенчать голову любимой стихами, рассудок покидает его голову, и он решает совершить налет, является к ней с пленниками, а когда очнется, вдруг открывает, что жизнь вступила в союз с пустыней, и обе они строят ему вечные злые козни. Он обнаруживает себя скрюченным вокруг лотосового посоха либо какой палки из дерева акации. Сидит каждый день в тени вечерних сумерек, хлебает свой зеленый чай и… отдается всецело вниманию всепоглощающей тишины. Да. Внимание языку Аллаха в великой тиши есть все, что досталось ему от захватывающего путешествия, в котором он сегодня, под властью наступившей старости, уже не в силах разобраться: было ли оно в самом деле, или только приснилось? Так как же полагают думающие люди племени, отравлять эту краткую мечту сахарца жестокостью, противоборством и межплеменной враждой — дело разумное или это еще один вид безумия?

А затем произошло чудо, в которое Адда смог поверить только по истечении длительного времени. И поверил-то, верно, только потому, что оно повторилось в племени, пуще того — переняли его все племена Сахары, сделав его примером талантливости ума и людской глупости.

Пресветлый вождь вскочил со своего тронного места, весь дрожа, и обхватил его своими тощими руками. Обнял его посреди безмолвной угрюмости шейхов. Объятие длилось долго, и когда шейх ослабил, наконец, сплетение рук на его шее, Адда почувствовал, что дрожит, и пот струится потоком по всему его телу под праздничным, торжественным одеянием.

Воцарилось молчание…

Вдруг в соседнем шатре раздалось радостное клекотание женщины, неожиданно прорезавшее наступившую в округе тишину, и головы шейхов, увенчанные тяжелыми чалмами, зашевелились, бодая друг друга, раздались возгласы и первые комментарии. Адда понял, что взволнованы они все не чудным прыжком, совершенным их вождем, и не восхищением перед юным чужаком-пришельцем, которое он выразил в жарком объятии, но неожиданный отказ его от соблюдения традиционной церемонии достоинства и высокомерия, того наряда, которым кичатся взрослые в общении с юнцами и который порой переходит в ненависть и презрение. Именно это создало такое чудо, ему возликовали женщины, а старейшины изумились и нарушили обет молчания.

Вождь усадил гостя рядом с собой, продолжая крепко держать его за руку. Молчание вновь воцарилось в кругу мужчин.

Наконец шейх заговорил:

— Не грех человеку мудрому признать истину — даже если бы был он главою племени. Когда прибыл ты посланцем от своего вождя, шевельнулась у меня в груди та же мысль, что и у прочих людей: что ж это, неужели достигла гордыня шейха Амангасатена такого предела, что забыл он заветы предков и послал безусого мальчишку посредничать в противостоянии двух племен? Искушение призывало меня прочитать этот скрытый намек так, будто вождь хотел втайне бросить мне вызов, и вот что буквально пришло мне на ум: «Он хочет войны. Если глава племени удалил людей думающих, не поручил им роль посредника в таком деле, то надо быть осторожным и понять его истинные намерения: ведь он под видом предложения заключить мир, на самом деле тайно готовит войну! И я поверил этому вредному внушению и оставил тебя обретаться и ждать тут целый месяц. А тем временем скрытно послал я мужей разобраться в истинных намерениях вашего вождя и понять, желает ли тот время выиграть и к войне подготовиться. Удивило меня, что люди мои вернулись с доказательством того, что мнение мое было ошибочным и грешным. Только что же ты думаешь, сынок: разве доказательство это было достаточным, чтобы начисто погасить сомнения, заставить его отступить и начисто исчезнуть из сердца? Я знаю, эта беда, если найдет путь к сердцу человека однажды, проникнет в него глубоко, как клещи проникают в шкуру верблюда.

Признаюсь теперь перед собранием, именно он предложил мне пригласить шейхов на совет, чтобы прочли со мной вместе помыслы вашего племени по твоим устам, движениям и глазам. Прошептал проклятый мне на ухо слова: «Коли хочешь прочесть помыслы отца, подбери их постепенно с его сына». А ведь это иными словами переложение Анги, потому как говорится в утерянном своде, что старик и дремлющий видит то, чего юный не разглядит, стоя на холме. И когда говорил ты о муках наших в Сахаре, разбудил ты в груди моей другой голос — совесть проснулась, рассудок заговорил. Понял я, почему вождь избрал тебя посланцем — достичь согласия, избежать кровопролития. Завтра верну я верблюдов на ваши пастбища и дам знать гордецу Бабе, чтобы избавился он от глупой своей привычки уводить стада племен у соседей-пастырей, потому что обычай такой смуту порождает, кровью грозит и самой жизни, которую ты в своей речи так описал, что она в нашей Сахаре бескрайней быстра, как мысль, и кратка, как молния. Завтра заберешь верблюдов, а вместе с ними — «Али-бабу», скрученного веревкой пальмовой, шейху вашему передать. И сообщу я ему, что благословляем мы заранее всякое наказание, что сочтет он должным к нашему заблудшему сыну применить. Скажи ему также, что хотел я самолично произвести возврат стада и что не позволили мне совершить этот долг не интересы племени и мирские заботы, а нечто посильнее, за что извинит он меня, когда услышит: немощь моя. Много долгих лет прошло с тех пор, как встречались мы с ним последний раз в Тамангэсте, и хотя я помню все так, будто было это лишь вчера, только хитрые козни Сахары, о которых ты упоминал недавно, привели меня к тому, что ослаб я зрением, боль кости ломит и в руки древко лотоса вложить пришлось, чтобы спину мою удавалось мне держать прямо. Да не забудь передать ему, что мы польщены тем, что юноша вроде тебя состоит в родстве с нашим племенем, и когда мы поощряем сватовство меж племенами Сахары, следуем мы тем путем, что начертали наши предки и обнаружили мы его прописанным в Анги. Я совершенно убежден, если бы пришли все племена ко власти разума, как совершил это ваш вождь, то не пролилось бы больше ни одной капли крови во всем необъятном мире пустыни…

Молодому Адде нетрудно было заметить по хранимому шейхами угрюмому безмолвию чувство стыда, которое вызвало в них обращение вождя с юнцом как с ровней. И это ощущение они бы никогда не простили себе, если бы не их слепая фанатичная вера в мудрость своего главы и их сомнительная уверенность в том, что ошибаться он просто не может…

Адда вернулся к отведенному ему жилью, уселся скрестив ноги у входа. Обзирал горизонт со спокойствием, будто исполнял обряд, находясь в состоянии одержимости. Вечером его стали навещать с поздравлениями его сверстники — многие сблизились с ним духовно, не просто в связи с кровными узами, которые, как говорилось, связывали его и их прародительниц. К нему явились и девушки, чтобы выразить в песнях наболевшую грусть, тоску пустыни, подыгрывая ей скрюченным смычком на вечно одинокой и вечно печальной струне. С ними вместе пришла и Танад, она рассказала ему про свой танец минувшей ночью.

— Я обнаружила себя, — сказала она, — в туче пыли. Знаешь, такая черная пыль поднялась круговоротом, про нее старухи говорят, он как смерч непослушных детей уносит. Как вы ее у себя в племени называете? Мы ее зовем «джиннова кобылица». Захватило меня всю, я почувствовала, что тело — пучок соломы. Полетела в воздух, словно семечко, я почувствовала весь мой вес — не больше волосинки. Это что ли дервиши называют опьянением экстаза?

Она уже было заговорила стихами, и он был вынужден ее оборвать:

— Я не слагаю стихов. Я не слишком бойкий на красивые речи. Я… несчастный…

Она замолчала на мгновенье. Посмотрела на него пристально при ярком свете луны. И забормотала, повесив голову:

— Ты способен на гораздо большее, чем стихи, более тонкое, более красивое, чем сладкие речи. Если бы не твой разум, случилась бы стычка, пролилась бы кровь…

— Ты, правда, так думаешь?! Я никогда не считал, что в Сахаре существует что-либо более тонкое для слуха женщины, чем стихи или красноречие.

Она одарила его такой уверенностью, какой он никогда не испытывал перед женщиной. В ее словах и глазах он прочел такую надежду, какой его женщина никогда еще не удостаивала. Он заключил с ней безмолвный договор, это был взаимный обет, да еще на небесном наречии, в обсуждение деталей которого они бы окунулись навечно при встрече после того, как он исполнил до конца свою миссию… И когда он вернулся действительно, он обнаружил, спустя несколько месяцев, что она вышла замуж за одного разведенного из племени Урагон — говорили, что тот внезапно стал богатым, найдя золотой клад и выгодно продав его в Гадамесе еврейским торговцам, после чего развелся с прежней женой и привел в дом красотку — Танад фугасовскую.


Джим: Танад — третья

В тот год выпали ранние дожди на севере аль-Хамады.

Всадники разведки вернулись с возвышенностей и поклялись, что попробовали плодов трюфеля в трех его видах.

Адда и Хамиду в сопровождении нескольких пастухов отправились сгонять вместе верблюдов, чтобы вывести их на север пустыни.

Весна началась до окончания зимы. Растения зазеленели, и среди них — ранний аль-фасыс, кустарник, на корнях которого вырастают трюфели. На маленьких круглых пятачках земли, под которыми скрывались воды подземных источников, полопались плеши почвы и проклюнулись верхушки грибов из-под застарелого ила, возвещая их редкое рождение. В ущельях, спускающихся с возвышенностей, поднялись питательные сочные травы, вроде красного щавеля или сельдерея. А на равнинах заволновались танакфайт, полынь, а также некоторые ранние цветы пустыни. По благодатным вади разливался вовсю благоуханный аромат раннего испанского дрока. Птичьи перепевы раздавались по всей Сахаре, причем откуда-то прилетели многие птицы, ранее переселившиеся к югу. В первый же день по прибытии в этот райский сад Адда увидел трех журавлей. Двое из них слонялись без дела по одетому зеленью простору. Походка их выглядела величавой: длинные свои ноги они переставляли медленно, все их остроголовые, тонкошеие фигуры были нацелены на червей и шляпки грибов. Третий же взгромоздился на верхушку мертвого дерева, обзирая оттуда дугу горизонта, где кокетливо маячил мираж. Адда наблюдал за ними скрытно от своего приятеля, полностью поглощенного, как и другие пастухи, ловлей безрассудного верблюда с целью спустить его к стаду, уже собравшемуся на дне вади.

Ночами вокруг разложенных костров бродили волки и завывали плаксиво, словно на похоронах, однако, умудренные опытом пастухи знали, что это они радость свою выражают в предвкушении обильного и долгого сезона, полного будущих жертв. Тем временем мудрые пресмыкающиеся, особенно змеи, продолжали скрываться в своих норах, ибо звезды послали им предупреждение не слишком доверять переменчивому настроению климата в текущем году, они предпочитали укрытия до тех пор, пока не явится последний небесный знак ухода зимы и наступления весны и тепла.

Для счастливого Адды это была райская пора. Вокруг расцветал пропащий оазис, его затерянный Вау. Вечное его сокровище. Такой была Хамада в сезоны дождей. Юдоль ранней свежести. Земля первозданная, которую великий творец наделил всеми чертами в незапамятные для праотцев времена — жить и наслаждаться. Более того, Адда верил, чувствовал всей своей интуицией, что величие Его разливалось по всему пространству вокруг, устремленному в небеса зубцами горы Нафуса на севере и отважно блестевшему на юге пиками прочих гор, одетых голубыми чалмами. Он разостлал этот простор и освободил его от всяких тварей, не оставил ничего, кроме деревьев, трав и камней. А затем сердце Его дрогнуло, он ответил на мольбы и позволил первому из животных проникнуть в это сокровенное место. Это была невинная газель, увенчавшая своей красотой сочные травы, а деревья испанского дрока вокруг будто испили благодатный крови под землей и наполнили всю округу удивительным ароматом цветов. Его запах уловил представитель презренного люда, он взобрался на плоскогорье небесной Хамады из южной пустыни. Прогнал изящное животное, чтобы вершить на него охоту на бренной земле. Он породил его кровь, и тогда Хозяин величия наказал отступника, этот человек который первым вошел в рай, превратился в удивительное существо: нижняя половина его была телом газели, а голова — головой человека. Однако это не утолило вспышки гнева, которую вызвала в душе Творца агрессия человека. Он проклял его и заставил покинуть клочок земли обетованной, оставив за спиной те редкие дуновения — следы дыхания великого Творца, которые время от времени наполняют вечный покой аль-Хамады.

Жители Сахары передают из уст в уста повесть о том, как их прародители впервые наткнулись на их грешного предка с головой человека и телом газели и поняли, кто он, по ожерельям талисманов и кожаным амулетам, которые остались висеть на его шее, опускаясь временами до поверхности земли.

Всякий раз, как полнилась аль-Хамада осенними дождями и дождями зимними, чтобы вслед за ними явилась ранняя весна, Адда, находясь в этом райском уголке, чувствовал, будто приближается к небесным вратам и… может, в состоянии сказать, что способен говорить, как раньше не мог: говорить стихами!

Поэзия была его тайным тревожным голосом, его потребностью с самого детства, его целью до самой кончины. Однако он, как и всякий житель жестокой пустыни, ощущал поэзию, но не был в силах выразить ее символикой слов. Он осознавал ее внутри, но не был в состоянии произнести вслух. Стихи как спазм сдавливали горло и душу, но не желали излиться наружу, словно кость острая застревая в глотке и перекрывая дыхание. Он чувствовал, что его потребность в поэзии не была порождена желанием похвастаться способностью рифмовать перед своими сверстниками или выхватить ее неожиданно, как блестящее оружие, чтобы покорить им сердца невинных дев. Нет, он жаждал поэзии, чтобы покорить ею простор вокруг него и узнать, что скрывает в себе Сахара. Он искал в ней бога и свой утраченный оазис — Вау. Его никогда не покидало убеждение, что эти туманные символы, которыми набухает одна поэзия, когда-нибудь приоткроют завесу, чтобы он узрел тайну дождя, который в силах преобразить жестокую, голую, грязную землю, покрытую ковром щебня и гравия, превратить ее за несколько дней в зеленый райский сад. Он хотел воспеть красоту газели, чудо трюфеля на голом песке, райскую тишину, которую не опишешь словами и которую почему-то отказывается изобразить поэзия… Его охватывал спазм, он душил его, заставлял рыдать и биться в бессилии на безжалостных камнях, ранивших тело до крови и стаскивавших куда-то чалму, так что он временами обнаруживал, что остается с непокрытой головой. Если бы не его осторожность, что не позволяла ему покориться своим мучениям в уединении, люди наверняка бы решили, что он — дервиш или увечный калека. Он был в положении оскопленных, тех, что думают, будто избавились от желаний, но вдруг обнаружили, что страсть сжигает все тело, хлещет плетью нещадно и не находит себе выхода или отдушины, поскольку инструмент свой они потеряли. Да. Поэзия есть инструмент, средство, которым можно сорвать завесу и найти отдушину для переживаний…

…Волки прервали свой хохочущий вой. Он смотрел на звезды. Гроздья звезд также непрестанно взирали на великое зрелище Сахары. Они не забывали о своей вечной миссии подавать надежду истомленным заблудшим странникам, дарить колодцы тем, кто заслуживает.

— Не думай обо мне плохо, — произнес Адда вслух. — Я не хочу говорить стихами, чтобы покорять девушек. Я хочу стихов по другой причине, по потребности души.

— Наверное, — прохладно ответил на это Хамиду.

— Я не чувствую, что есть хоть одна сила, что может сорвать хиджаб с нашей Сахары, кроме стихов!

— Ну, что ж, верно. Я тоже пытался, как ты, но не вышло.

— Правда?! Ты почувствовал, что родился поэтом, а потом тебе шайтан рот запечатал, да?

— Я не чувствую, что шайтан мне рот запечатал. Рот запечатать в силах лишь Аллах.

— Аллах не может запечатать рот тому, кто жаждет его познать.

— С чего это ты? Он твой рот зажал, чтоб не говорить стихами, но даровал-то тебе нечто более важное, чем стихи — разум!

— Кто сказал, что разум важнее поэзии? Я задыхаюсь, а разум меня не спасает.

— Разумные люди сказали. А ты до их мудрости не дорос, потому что шайтан юности все еще в твоей крови играет… Ха-ха-ха!..

— Разум — скала. А поэзия — бабочка, птица, что воздух режет. Разум лежит себе на земле и дальше своего носа ничего не видит, а поэзия высоко, далеко в небе парит…

— А кто тебе внушил, что Аллах желает, чтобы ты в небесах парил? Если б желал, он бы тебя птицей создал…

— Но я чувствую, что ничего не узнаю, если не буду летать далеко…

— Вот оно — искушение-то!

Воцарилось молчание. Оба пытались прислушаться к дыханию величественного покоя. Звезды тоже продолжали с ними безмолвный диалог. Оба лежали, растянувшись на спинах на вершине холма. В вади под ними мельтешили тени верблюдов. Часть из них опустилась на колени и погрузилась в извечную жвачку, другие продолжали сновать меж деревьями в поисках дополнительного пропитания, накопить его про запас, на будущее время испытаний, словно понимали секрет Сахары, скрывающей до поры засуху и точно предвещающей сушь и бездождье, если сподобилась раньше сроков устроить щедрую весну.

— Я не знаю, — сказал Адда, — как это родится парень в пустыне — и не жаждет разгадать тайну Сахары! Она кажется открытой, голой, с обнаженным телом и головой, и в то же время таит целый мир, которого не найдешь ни в городах, ни в джунглях. И я думаю, что ничто не может развеять эту ее завесу, сделанную будто из скал и железа, ничто — кроме поэзии! А? Что ты скажешь?

— Секрет в том и кроется, что — секрет. И все, что ты говоришь о нем, как раз и обозначает его природу.

— Эта тайна — словно мираж.

— Цвет воды — от цвета сосуда. Откуда мираж является? Он — ее тень, ее забава. Законный ее сын.

— Спорить могу, ты тоже пытался стихи слагать?

— Ха-ха… А кто из нас не пробовал этим заниматься? Каждый сахарец, зародившись во чреве матери, уже по стихам жажду испытывает. Только судьбу его земля определяет. Сахара! Одним она поэзию в дар приносит, а другим дарует тонкий ум.

— Гордецам она поэзию дарит, чтоб сердца красавиц покорять, а тех, кто хочет раскрыть ее тайну, оставляет мучиться.

— Это тебя она так поставила. Потому что знает, что ты не хочешь забавляться этим, как прочие дураки, потому что она все помыслы твои знает. Кто тебе внушил, будто она хочет, чтобы ты ее тайну разгадал? А?

Адда долго молчал. Глядел на звезды, пока не услышал, что дыхание Хамиду стало ровным. Он подумал, что тот задремал. Была самая полночь.

— Ты спишь? — спросил Адда.

— Нет, — пробормотал Хамиду сонным голосом.

— В самом-то деле я хотел тебе рассказать кое-что другое. Я вовсе не хотел вдаваться в разговор о поэзии…

— Я знаю, что ты хотел бы поговорить о чем-то другом.

— Все-то ты знаешь… Ты помнишь, что мне сказал о склонности женщин ко лжи?.. А? Я одну тайну разгадал. То, что ей от мужчины не только лживые речи нужны, но еще и золото!

— А что такое золото, как не вопиющая ложь во всей истории Сахары? Блестит как мираж, а дотронешься — просто металл.

— Танад меня променяла на горсть золотого песка. Поверишь?

— А чего мне не верить? Шайтан золотую пыль в ладони мужей насыпал, чтобы сердца женские завлекали. Золото, словно сладкие вымыслы, создано специально, чтобы их аппетит удовлетворять.

Он приподнял голову и спину, опираясь на локти, вперился в пустоту ночи, усеянную гроздьями звезд, потом опять опустился на спину, лег навзничь и продолжал:

— Я тут совсем не исключаю даже женщин из нашего племени. Они украшеньями себя увешивают из белого, лунного металла, а души-то их все заложены, сохнут по металлу другому. Металлу лжи, миража и греха. Ты не поверишь, но они все предались этой золотой пыли только потому, что век, который наши предки прожили, закончился заветом, запрещающим нам, правнукам, с ней дело иметь. И я никогда не поверю…

— Меня всегда изумляет, что ты все знаешь, будто мысли можешь читать…

Однако Хамиду был поглощен чтением звездной росписи:

— И если б не их страх перед тенями предков, боязнь мертвых душ, людей, а не джиннов, и не нашего вождя племени, они бы точно соблазнились собственных детей менять — всего лишь на кусок этого мифического металла…

— О Всевышний!

— … несмотря на запрет, я знаю многих женщин нашего племени, которые усилия предпринимали похожие, втайне, чтобы достать его…

Адда вспомнил свою бабушку, которая заплатила жизнью за ошибку — спутав цвет золота с цветом обычного металлического браслета. Он проследил взглядом за падавшей к западу от них звездой и прочел про себя старое заклинание.

Потом забормотал, словно открывая дорогой ему секрет:

— Я слышал, бабушка моя говорила, из преданий Анги, будто маги — это не те, кто Аллаху поклоняется, богу в камне, а те язычники, что сошлись с ним в любви к золоту.

— Анги все ведает, а мы — что потеряли, то потеряли.

— Но все же до сих пор просвещаемся тем, что в памяти долгожителей осталось.

Хамиду продолжал обращать свои жалобы к звездам:

— Если б не потери, привел бы нас Анги к благоденствию, как наших древних прародителей. Однако говорят, что вражда к металлу Иблиса была его проклятием. Для черни предание было неясным, они думали, будто это — «книга кладов». Все его хватали, рвали на части, как голодные звери, бросились на безрассудную жертву. Говорили, жадность достигла такого предела, что некоторые глотали живьем вырванные страницы, думая, что таким образом смогут сохранить и потом вернуть себе сведения тайные. Чтобы урвать свою долю из кладов Сахары. Золото их ослепило, а алчность обрекла их на страшный грех.

— А я слышал рассказ, будто гигантский поток смысл его и увлек с собой в бездну…

— Не слушай этих доводов. Все эти повести повторяют без конца внуки тех, кто в душе таит тоску по грешному металлу.

— Ты что, хочешь сказать, что все несчастья жителя Сахары происходят из-за того, что он одну эту книгу утратил?

— Наверняка, это вторая причина. А первая — в том запретном плоде, что заставил султана изгнать нашего прадеда из Вау. Так что несчастья, как видишь, ко двум разным причинам восходят, однако, и те в одном сходятся: в нашей утрате Вау обетованного и в нашей утрате Книги заветов — дара, уплывшего из рук. В результате все ведет ко двум различным направлениям — похоже, веревка порвалась, и человек в пропасть бездонную сорвался: потерялись в прошлом и утратили будущее. Точно как тот путник в пустыне, что сбился с праведного пути и обнаружил себя в вечном лабиринте. Земля и небо плоские и у горизонта сходятся, и нет никакого указателя на начало или конец. Такова наша участь. Мы — странники, все мы странники, сбились с пути к оазису, из которого происходим, и потеряли по причине своей глупости и алчности путь к оазису, куда вечно стремимся. В этом — удел жителя пустыни…

Еще одна звезда скатилась с неба. Однако Адда был поглощен размышлением над той жестокой бездной, которую нарисовал его друг Хамиду, и забыл прочесть полагавшееся при виде падения звезды заклинание… Он пробормотал как ребенок:

— Вот чего я и хотел достичь через поэзию. Путь, который не начинается и не кончается. Тварь живая хватается за порванный канат и падает во тьму колодца без дна… что может чувствовать такой человек, кроме утраты? Напрасно, звезды падают, указывая нам путь или отрывая для нас колодцы, потому что ни то, ни другое не в силах возместить нам вечной потерянности. Что может быть горше, Хамиду. как не знать, откуда ты явился и куда идешь? Что же, ты, ей-богу, думаешь, что поэзия никак не сможет пробить эту безобразную стену?

— Я не думаю, что она вообще что-нибудь сделать способна. Не все парни, которые стихи слагают, бездарны или слепые фанатики, если используют стихи для обольщения девиц, сердца их нежные разбивать. Я, однако, слышал, многие пытались создать из стиха топор корявый, чтоб заветную дверь прорубить, и каков же был результат? Один из них сам удавился на пальме, а другой это рабу поручил, и тот его удушил, а третий — с ума сбрендил и на пустошах скитался с непокрытой головой, так что слюна с губ свисала, а платок — с шеи. Мой совет тебе — оставь ты эту дверь на запоре, не приближайся к ней никогда — ни с поэзией этой, ни с какой другой глупостью.

Оба прислушались к царившей в пустыне тишине: молчание окутывало их, а Сахара и его вбирала в себя…

— Так получается с одними аскетами, — заговорил в ответ Адда, — они точно знают, как надо осмотрительно и скромно наряжаться, а жадный — ему судьба все в руки даст, а в итоге он ничего не получит. О боже, как Сахара ненавидит всякую тварь алчную, кому под ноги мираж свалится, подмигивает ему игриво, приговаривает: иди-иди, коли хочешь жажду утолить! Она ему на горизонте уже конец всего пути нарисует и глазом подмигивает: давай, мол, иди, коли хочешь в оазис попасть, пока не стемнело! Пыль в воздух подымает, сжигает стрелами лучей бешеных, подмигивает хитрым глазом, внушает жадному: давай, иди вперед — золотого песка нагребешь! Ха-ха-ха! Он двинется напиться, а мираж — прочь! Тащится этак к своему оазису, чтоб до темноты поспеть, а горизонт-то все прочь бежит, без конца! Он в воздух прыгает за золотым песком, а хватает лишь воздух пустой, да песчинку!

Адда заговорил нараспев, словно читая гимн из забытого Анги:

— … и смилостивится над подвижником, что не домогается от мира ничего, кроме странствия. И коли получил он что в правую руку — даст ему и в левую. Коли достиг он оазиса, пройдет насквозь в другую сторону. Коли наткнется на родник — напьется и ни о каком бурдюке с водой на будущее не позаботится. Ведет верблюда поджарого за повод и шагает себе вперед, забыв, что на нем еще и верхом можно ехать. Однако странник наш рухнет перед сокровищем иным, в чем ему ангелы завидуют. Коли в долину спустится, где испанский дрок расцвел, посадит своего верблюда на колени и сам колени преклонит перед райским деревом. Любуется цветочком маленьким, словно зернышком хлебным, ослепительно белым как гриб, и… заплачет. Плачет, потому что в восторг пришел — райский сад обнаружил. Поедет дальше, заберется на плоскогорье Хамады и опять себе сокровище найдет: трюфель полный, белый, скрытый в трещине почвы над влажной землей, что цитадель свою вдруг раскрыла. Один запах весны очаровательной переносит его за немыслимые стены, туда, откуда прошлое начиналось, на самую первую пядь истинного пути, и ведет его вперед, сквозь облака неведомые, так что узрит он, в течение мгновенья короче мига самой молнии, конец пути в Запредельном. Потому что все откровение длится мгновенье, как искра, как озарение, и разольется в сердце странника тоска. Упадет он на землю и корчится долго, долго плачет. Однако знак чистоты, символ невинности, искра истины улетает как свет, как душа, когда освобождается от тела, чтобы парить в своем полете, возвращении к первоистоку. Ну и что, ты сомневаешься, Хамиду, что очарованный странник может потребовать нечто большее, чем этот небесный миг?

Хамиду не ответил. Дыхание его было ровным, покойным. Однако Адда свой вопрос больше не повторял.

Много лет прошло с того дня, Адда неожиданно обнаружил в присутствии вождя, что опять, оказывается, он состоит в родстве с вождем — на этот раз племени Орагон. Повздорили между собой охранники караванов двух племен, а двое из них даже сцепились мечами и были ранены в схватке. Отношения меж племенами обострились, пришла очередь гласа божия прозвучать в груди вождей и трезвомыслящих. Удача сопутствовала ему, он останавливал кровопролитие несколько раз, и господь не оставил его своей милостью в конце концов, дал в жены девушку, с радостью ставшую его супругой, без всякой ему нужды сочинять поэмы в качестве выкупа за нее. Конечно, он избавился от юношеской наивности, воспитал себя, набрался опыта и осмелел: наплел ей на уши уйму позорных глупых стихов. Многое он наговорил, напрягая свое воображение — вроде того, что, мол, джунгли покорит, колдунов и магов поубивает и вернется к ней, ведя за собой караваны дев и рабов, чтобы были у нее в услужении, и отправится он в Томбукту, чтобы купить ей мешки драгоценностей из золота и серебра. Будут в ее распоряжении серебряные подвески, чтобы красоваться перед сверстницами, а золото все она спрячет в сундуках деревянных, пристроенных в паланкины женские — их они в угол шатра своего поставят, чтобы она ночами темными перед гуриями неземными выставлялась. Да перед верблюдицами своими. Про верблюдиц он ей легенды слагал, заимствуя сюжеты из сказок своей покойной бабушки. Так он соревновался с поэтами в сочинении рифмованных поэм.

Выдумал, будто его дед оставил ему в наследство долину в Тассили, где вода без конца струится, и там на обоих берегах этого волшебного вади пасется сотня верблюдов, за которыми наблюдают пятьдесят шесть рабов — он и сам не знал, почему назвал эту пустую цифру, лишенную всякого смысла. Наговаривал разные небылицы и обнаружил к своему огромному удивлению, что молодая женщина будто верила ему на слово и блуждала, парила в облаках, отдавалась ему в любви. Он обнаружил, что врет, и что путы его лжи окутывают стройную шею избранницы, чтобы точно поразить ее наповал.

Он женился, и спустя немного был до крайности раздосадован. Им овладели дикий голод и опустошенность, горечь которых испытали все, кто отправлялся в Сахару на поиски всяких реальных объектов: «Вау, Анги и… господа бога». Этот отвратительный голод проистекает порой и из сожительства с женщиной.

Несмотря на то, что все долгожители вечно говорят о необходимости для каждого молодого мужчины цепко держаться за все, что когда-нибудь их лишит старость, несмотря на его убеждение, что они впрямь своим опытом делятся, он в глубине души сознавал, что настоящий мужчина непременно когда-нибудь отвернется от женщин. От женского мифа освободится. И если не сделает этого добровольно однажды, то старость, этот затаившийся зверь, заставит его сложить оружие. И сложить оружие добровольно сегодня — меньшее из двух зол, чем, например, лишиться его под давлением обстоятельств в пору отчаяния.

Тайное убеждение начало вырисовываться в его сознании в эти дни. То, что он позднее назвал как «отказ», «преодоление». Ему приходило в голову, что отказ от чего-то дорогого, такого как женщина, в пору молодости — мудрее, и легче происходит, чем утрата ее вынужденно, позднее, под действием злого демона старости. Он предуготовил себя к такой судьбе и решил не тянуть и разрезать ту веревку, которая связывала его, не давая пути к «отказу» и «преодолению». Он вошел на ее половину и отказался от всех тех глупостей, что наплел ей ранее. Он ожидал, что она возмутится, разрыдается, будет проклинать его, однако, неожиданно уяснил, что она его лжи нисколько не верила.

— Ты что, думал, я девочка малая? — сказала она с насмешкой. — Первое, чему мы от наших матерей учимся, это распознавать вранье мужей. Мужчина безо лжи — словно яйцо без соли. Мы жизнь точно воспроизводим, а она — такая большая ложь, больше всякого мужского вранья в Сахаре!

Его прошиб пот стыда. Он выбрался из шатра наружу и больше никогда в глаза ее не видел.

Отказался от женщины, боясь, что демон старости заберет ее у него силой.

5

…А в состоянии ли мужчина — житель Сахары — отказаться по доброе воле от лихорадочного желания в том молодом возрасте, да еще когда сам высокородный вождь обучил его науке пробуждать голос совести в душах шейхов соперничающих племен, в состоянии ли такой муж отказаться от должности вождя с подобной легкостью?

Когда скончался старый вождь, проживший на свете больше ста лет, некоторые определяли его возраст в сто семь лет. В то время как другие мудрецы опровергали подобные утверждения, с такой легкостью обращавшиеся с числами — они называли это манией играть в колдовские забавы и отрицали, хлопая при этом в ладоши, что кто-либо живой в состоянии определить точно истинный возраст долгожителя, потому что покойный вождь наверняка пережил и эти сто семь лет. Адда в эти дни находился на пастбищах в Хамаде — в уединении, не общаясь ни с кем, кроме верблюдов, джиннов и наземных тварей. Он держал пост неделями, не брал в пищу ничего, кроме трав пустыни и плодов редких деревьев. Месяцами не произносил ни слова, не открывал рта для звука — разве что выкрикивая указание верблюду, отставшему или затеявшему склоку, задумавшему потягаться со своими слабыми сверстниками на поле брани за стройную верблюдицу. Чтение же или бормотание заклинаний и аятов Корана речью назвать было нельзя. Пришел-таки его черед — поразила его тоска по Вау.

Он вспомнил вновь легенды своей бабушки о затерянном оазисе. Вглядывался в призраков, вслушивался в бормотание зловредных джиннов в пещерах гор, увенчанных голубыми масками. Он вспомнил также лихорадочную гонку за куском металла и неожиданную кончину бабушки… Следил за миражом, горящим серебряным пламенем над вершиной холма — пока не выросли вдруг среди языков этого пламени фигуры всадников-посланцев, которых направили к нему члены совета старейшин. Сообщили о кончине и отсутствии законного наследника, что привело к раздорам в процессе выбора преемника покойному вождю.

Они изрекли: «Ты снискал доверие вождя, какого он не оказывал даже помощникам. Он поручал тебе улаживать споры, поскольку владеешь ты разумом и опытом, и принятие тобой звания похоронит самые наихудшие противоборства внутри единого племени».

Он сказал: «Когда же это знание Сахары позволяло бить в барабан вождя мужчине моего возраста?» На это они отвечали: «Ты снискал доверие покойного, и этого довода достаточно». Он был вынужден прибегнуть к иносказаниям дервишей: «Разве годится для главенства тот, кто поражен недугом тоски?»

Он продолжал идти своей дорогой в поисках Вау, а кланы его племени продолжали несколько месяцев свои споры о кандидате в преемники вождю. Кончили тем, чтобы принять одного сластолюбивого мужа, за которым было четыре жены и несколько любовниц молодых, сновавших во тьме у его шатра сразу же после того, как слышали о распре между ним и одной из его жен. Его клан вынудил его пойти на союз с другим кланом. И не прошло еще девяти месяцев, как дошла до Адды весть о том, что найден был мертвым в своем шатре. Говорили, будто одна из любовниц посыпала ему яду в еду, а по другим слухам выходило, что виновницей тут стала одна из законных жен. Однако, мудрые старейшины не преминули вынести оправдательный приговор и наложницам и женам, так что все вернулось на круги своя.

На этот раз делегировали к нему Хамиду, он знал, как отыскать приятеля в северной части пустыни аль-Хамада. Тот всерьез думал отправиться к оазисам горы Нафуса, чтобы набраться знаний по устоям веры из уст шейхов суфийских братств, полагая, что это поможет ему расколоть каменную дверь заветного мира, которую, как он полагал в прошлом, помогла бы ему раскрыть поэзия. Хитрый лис Хамиду знал, как вытащить его еще раз к шатрам родного племени, чтобы избавить их от склоки.

Начал он с конца, заявив:

— Кланы раскололись на три группы. Если ты не примешь звания вождя, дело там кончится не просто расколом, а открытой враждой.

Он был вынужден подчиниться. И понял впоследствии, что благородство состоит в том, чтобы уметь отказаться от счастья и вернуться на путь к заветному Вау, отвечая на иной небесный зов, имя которому долг.

Он обнаружил себя в тисках такой ситуации, когда долг меняют на веру.

6

Долгий путь вынуждает человека отказаться от многих искушений, забыть прочие цели, остаются лишь символы и намеки, общие установки. Тоска познать основы веры осталась, равно как и отношение к золоту, сформировавшееся в детстве. Трагедия бабушки связалась с шайтаном золотой пыли, а путь к Вау — с неоправдавшейся надеждой получить религиозное образование из уст дервишей горы Нафуса. Эта давняя тоска сподвигла его на то, чтобы убедить шейха братства аль-Кадирийя остаться и просветить умы сынов племени лучами истинной веры в пору, когда вся Великая Сахара переживала наплыв поддельных дервишей-самозванцев и факихов-раскольников на религиозном поле да такой неудержимый, что многие племена потеряли собственное лицо, сбились с истинного пути, и сам ислам оказался под угрозой того, что окажется просто чуждым людям, как это однажды предрек пророк.

Если бы не волна вероотступничества, зародившегося в Томбукту, и не искажение религиозных понятий, которому подвергся ислам под влиянием магов и их прихвостней, тех, что избрали себе в качестве нового божества золотой песок, то, конечно, воры-самозванцы не осмелились бы вторгнуться в Сахару — иногда под прикрытием богословия, а иногда — под предлогом подстрекательства, якобы обязанности каждого мусульманина, к возвращению к истокам веры и обращению к Корану, как единственному источнику истины. Дуновение ветра извращений с юга сопровождалось волнами торговли да и сам нещадный южный ветер дул не переставая, и память на коранические тексты в умах ослабла — власть религии в жизни людей почти померкла. Фокусники и раскольники воспользовались обстоятельствами, избрали их средством к выживанию, наживе и мошенничеству над жителями Сахары, алчущими истины. Истины Сахары, жизни и утраченного оазиса. Они внедрялись повсеместно на голом континенте в группы сопровождения верблюжьих караванов, а порой прибывали поодиночке на спинах ослов да мулов, и наиболее удачливые мошенники прибывали в седлах скакунов и кобылиц — это в то время, когда бедняки, решившие на скорую руку отдаться раскольническим сектам, добирались до желанных племенных пастбищ пешком, босоногие, избитые в кровь долгой дорогой по каменистой пустыне. Все приходили с четырех сторон: из Феса, Марракеша и Кайруана; из Зулейтана, Туата[162] и страны Шанкыт; из Восточной Сахары, через Зувейлу и Мурзук. Они били в молитвенные тамбурины, жгли благовония, ревели как лесные гиены, кололи себя ножами, плевали в уста простолюдинов — якобы для того, чтобы наполнить их души непорочностью и благостью, так что глупым людям и в голову не приходило, что вся эта шумиха не более чем хитрость отхватить в конце ночи пышное угощение, которое должно было организовать племя туарегов в честь своих святых прародителей. А поутру эти воры открывали свое истинное лицо, начиная неприкрытый грабеж. Они забирали верблюдов, коз, милостыни, серебряные украшения женщин и даже одеяния благородных вассалов и военные доспехи. Все это творилось именем пророка, сподвижников Мухаммеда и господина сиди Абдель-Кадира аль-Гиляни, основателя секты аль-Кадирийя, — взамен молитвы или поддельного талисмана-прикрытия, нацарапанного на желтом листке с обгрызанными краями, который жители Сахары быстро заворачивали в клочок газельей кожи, чтобы сохранить от тления и порчи, и никому в голову не приходило, что вся действенность такого амулета — в самом куске кожи, а не в желтом листке…

Самые опасные проходимцы в истории Сахары являлись под прикрытием одеяний аскетов веры — они шли из городов Марракеша, Феса и Макнеса. Одевались в грубые колючие балахоны суфиев, похожие на мешки — такими они были жесткими, толстыми, шершавыми. С собой несли сокровенные сумки и карты, отпечатанные на коже различных животных: козлов, газелей, верблюдов, буйволов и даже змей и ящеров. Они владели редкими знаниями о психологии жителей Сахары. Угощений избегали, не ели мяса, довольствовались питанием из просяно-гороховых лепешек, испеченных на песке. Ночь напролет читали Коран, а поутру добровольно вызывались учить взрослых основам правильной молитвы. Завоевывали доверие людей, и те воздвигали такому просветителю отдельный шатер — учить молодежь, иногда включая и девушек, святому Корану и основам религии. И опять никому не приходило в голову, что все эти пройдохи явились лишь с одной целью — искать места кладов по картам, засунутым у них за ремни, и вызывались обучать несмышленых детей в надежде отыскать в их невинных глазах ту волшебную искорку, в которой эти монстры видели знак божий или оставленный джиннами символ, якобы для того, чтобы снять заклятие, охраняющее клад от разрушения, если вдруг оказалось бы возможным принести ребенка в жертву для защиты зарытого сокровища. И многие дети пропадали, а с ними пропадали и зарытые накопления. И, конечно, было вполне реально для простых жителей Сахары отнести факт исчезновения детей к козням их соседей-джиннов, как они привыкли делать это за тысячи лет своего существования, а вся операция по изъятию кладов и сокровищ вполне могла оставаться вечной тайной, особенно, когда все избегали останков предков и оставленных очагов становищ, словно избегали чумной болезни. Однако исчезновение аскетов вызывало сомнения людей. Нетрудно было обнаружить следы жертвоприношений и останки костей и понять, что заслужившие их доверие подвижники — не более чем дьяволы, явившиеся из самой геенны, замаскировавшись в одеяния дервишей и аскетов веры.

Что касается амулетов, то Адда однажды заполучил скрученную бумажечку от пришлого факиха — в обмен на тело пестрой ящерицы. Конечно, это маленькое животное не такой уж узорчатой пленительной для каждого взора расцветки, но принадлежность его к этому редкому виду существ вполне способна повысить его значение — не для пастухов, местных жителей и людей знающих, но среди молодежи, девиц оседлых и других племен. Факих явился и поставил условием добыть ее в обмен на талисман, и Адда был вынужден пойти на уступку. Открыв скрученный в трубочку листок, он обнаружил на внутренней стороне подобие линий, не похожих на арабские буквы. Эти знаки больше походили на символику туарегского письма «тифинаг», чем на аяты Корана, как они начертаны в свитках. Он усомнился в полученном и показал его одному знакомому шейху из оазиса Адрар. Шейх раскрутил листок, разложил его перед собой — и ударился в хохот. Смеялся он истерично, неподобающим для степенного шейха образом. Смеялся долго, так что слезы на глазах выступили. Потом, наконец, распрямил спину, затих, призвал вслух Аллаха Всевышнего, проклял шайтана людей и джиннов и произнес: «Это никакой талисман. Это не письмо. Факих твой писать не умеет».

В тот день Адда действительно понял, что обман и мошенничество не ограничиваются мерой веса или объема, как в торговле, но простираются до самых дальних границ, захватывая веру и религию. Первые несколько лет он старался быть сдержанным и осторожным в общении с факихами и шейхами разных братств, если ему что-нибудь поручало его племя, однако шейх братства аль-Кадирийя смог его обмануть с помощью весьма простого оружия: свободы! Казалось, будто он век прожил, читая в чистых душах жителей Сахары, чтобы разузнать, где у них скрытая точка слабости находится, чтобы открыть глубоко захороненный клад, превышающий по ценности все немыслимые клады Сахары: любовь к свободе. Очевидно, он высмотрел в своих странствиях, что тоска страждущих по Вау является не чем иным, как оборотной стороной иного явления — влюбленности, и решил нацелить свой удар в эту точку и с нее начать свою операцию.

Эту философию он проповедовал с первых же дней своего прибытия и сконцентрировался на любви божественной, как единственном средстве к избавлению. Ему оказалось несложно убедить простой народ, вовсе не прибегая при этом к какой бы то ни было искусной маскировке. Просто потому, что любовь есть краеугольный камень учений всех суфийских сект, когда-либо наводнявших Сахару. Легким для него также было утихомиривать все духовные споры и душевные расстройства, которыми извечно страдали жители Сахары на почве любви и влюбленности — вроде тоски по Вау, длительного поста, ситуаций изгнания и отшельничества, состояния экстаза, исходящего из любви к искусному пению, возбуждения от душевного расстройства, да просто из склонности к медитации и внимания покою бескрайней пустыни.

Именно отсюда повел он свою войну — введя новшества с молитвами и хвалебными песнями пророку. Он воспрепятствовал утолению жажды безумного одержимого к пению о земной любовной страсти и заменил такие песни гимнами любви небесной. Он выступил против лечения психики ритмичной поэзией и пляской, обозвав этот метод осквернением, исходящим от шайтанов и магов черных джунглей. Он изобрел лечение чтением нараспев коранических аятов. Он первым публично привлек внимание к тому, якобы, что утраченный райский сад находится не в Вау, а именно в сердце верующего. Короче говоря, этот хитрый проходимец с пышной седой бородой, украшенной тонкими желтыми волосками, показался шейху Адде и всех прочим серьезным людям воистину настоящим религиозным реформатором, на которого вполне можно опираться в исправлении веры и шиите племени от тлетворного ее искажения магами. Короче — дело свое он знал и вполне был в состоянии соперничать своим искусством с хитрыми лисами легенд и сказок. Вождь и по сей день не в состоянии противиться скрытому ощущению, внушающему ему сомнения в чистоте его помыслов, искушение доходит порой до предела, когда он признает болезненную истину, которую шейх всегда пытался игнорировать, а именно, гласящую, что «не человек, избранный на пост вождя племени, изначально порочен по сути своей, но порочность сокрыта в возведенном из глины троне, в том месте, на котором он восседает». Он пытается прогнать прочь тревожную мысль, потому что другой голос напоминает ему, что, используя эту мудрую истину, он пытается найти оправдание шейху братства — не из любви к истине, но для оправдания того поражения, которое он понес от его действий. Две этих противоречивых мысли до сих пор звучат в его душе и борются друг с другом.

Только отступление его в те годы вовсе не было поражением. И никто не знает, что это отступление было горше самых жестоких поражений. Почему? Потому что он видел — предательство не было предательством шейха братства, но предательством тех людей, которых он любил и ради которых пожертвовал своим изгнанием в пустыню Северной Хамады и своим стремлением познать истину и основы веры. Конечно, прошло время, прежде чем он понял, что люди всего лишь стадо отчаявшихся овец, бредущих за пастырем, а он увлекает их за собой пучком травы, а они не дают себе труда озаботиться вопросом о чистоте намерений пастыря и не понимают, что он ведет их наверняка к богатым фуражом пастбищам, поскольку приманивает их всех этим пучком травы… Пастух, ведущий стадо и прибегающий к такой уловке, обычно ведет овец на заклание. Но, гляди ты, какая разница — бедным овечкам ничего не понять, пока не увидят сверкающего ножа. И вот, шейх братства аль-Кадирийя выступил в роли такого пастыря, может, и не поняв этого сам. Потому что его нельзя было обвинить в злом умысле, раз порочность пряталась именно в шатре, где обитал шейх, и искушение этой мыслью не покидало его никогда в долгие часы уединения в вечерних сумерках, нашептывая о себе. Но эта глупая беспечность, эта порочность, якобы посеянная в «место», была, пожалуй, похуже всего в этом деле. Его боязнь призрака, этого монстра, гуля порока, ложно приписанного дому вождя, именно она вынудила его искать прибежища в хватании посоха за середину, думая, что только разум в состоянии справиться с подлой природой существа власти.

7

Изгнание — вот чего он не простил шейху братства аль-Кадирийя. Несмотря на то, что ушел он добровольно, та чрезвычайная ситуация, которую создал шейх в их племени, понуждала его отступить, но не для сохранения чести, как пытались злословить сплетники, а с тем, чтобы предоставить людям их полное право сделать собственный выбор, несмотря на протесты знати, которые имели место, но также и с тем, чтобы ему удалось уйти ото всего в самую глубь уединении далекую Хамаду, наслаждаться тишиной, одиночеством и покоем. Самое странное в этом, что он не подумал пересечь всю Хамаду до самых гор, осуществив, таким образом, свою давнюю мечту, вернувшись к поискам истины ради обретения богословских знаний. Возможно, так произошло потому, что кормило власти выкопало в его душе яму и стерло всякие следы юношеской строптивости, которой отличается взрослеющий сахарец.

Конечно, гора сдвинулась, цепи разрушились, но все-таки может ли наслаждаться свободой в полной мере человек, который сам сбросил оковы, но продолжает лицезреть, как они опутывают шеи других? И не просто других людей, а его родного, кровного племени?

Он долго думал над этой загадкой судьбы, когда выехал со становища в сопровождении одного из вассалов и троих рабов. Когда Бубу[163], его приятель из племени вассалов, предложил ему воспользоваться случаем и собрать воедино его верблюдов, рассеянных по различных участкам, он подумал, что им надо двигаться через Данбабу, чтобы обследовать стадо верблюдов, которое, по словам некоторых путников, там находилось. У шейха тут же мелькнула мысль об ответственности, об имуществе и связанными с этим тяготами и заботами. Внутренний голос говорил ему, что путы эти — дьявольские по природе своей, им нравится подступать незаметно, в путах верблюжьих, залезать этак подмышку, вставать вдруг колом, и по мере собирания и умножения добра, кол этот становился все крепче, залезал в землю глубже и сильнее привязывал к себе. Это смутное чувство приняло роль джинна мудрого Соломона и мгновенно нарисовало ему откровение: сделает он заезд в эту Данбабу, пересечет ее и уткнется в пески, потому что верблюды, которых там видели месяц назад, будут красоваться уже в совсем другом месте, на месяц пути оттуда, и никакой, даже опытный путник не сможет определить направление, куда отправится животное, пусть он и будет знатоком всех повадок звериных. Ну, поедет он на запад или на восток, догонять еще одно стадо, которое там кто-нибудь завидит, а потом все равно ему придется разделить обязанности. Он поручил двум своим рабам отправиться в пустыню Массак на юге, а на себя, на Бубу и на третьего раба возложил задачу обследовать верблюдов, разбредшихся по Хамаде и Западной Сахаре, граничащей с Гадамесом. Надо начать опрашивать всех пастухов, паломников и странников о заблудившихся, бесхозных, сбежавших на волю верблюдах, носящих клеймо их племени — древний магический знак, внушенный надписями колдунов. Выбитыми на скалах в пустыне — нечто вроде креста в квадратных скобках. Итак, странствие началось — странствие поисков и мытарств.

Однако странствие это не оканчивалось с завершением сбора случайно найденных верблюдов стада. Наткнешься — начинай проверку и учет, подсчет голов, заболевших чесоткой. Потом — иди ищи бальзам и знахарей, сведущих в лечении животных, а там и еще одна, новая забота начнется. Промышлять прочие головы, на траву для которых поскупились открытые пастбища. Надо будет непременно спускаться в ближайший из оазисов. Идти в Гадамес или Адрар, чтобы произвести обмен части верблюдов на тюки сушеной люцерны или мешки соломы, чтобы спасти от неизбежной гибели самых любимых и статных животных, моля бога, чтоб смилостивился и дождь послал. Тут всего себя забудешь. С покоем простишься. Обнаружишь, что пришел в такое возбуждение, такую сумятицу — почище волнения шейха братства, надумавшего охотиться на обещанную свободу, чтобы принести ее в жертву простым людям во исполнение обета, данного самому себе. И… вот тут-то и начнется головная боль и нескончаемая мука!

Все это нашептывало ему воображение — тайный голос искушения.

…Он плотно обтянул лисамом уши, чтобы не слышать предложений Бубу и замкнулся в себе, отказавшись от всяких речей, пока они не перебрались через полосу песчаных дюн, и на горизонте не появились вершины гор, обтянутые голубоватыми чалмами.

8

Изгнание…

Прошли месяцы, и он не расставался со своим детским представлением, будто покинул становище племени по доброй воле, пока случай не раскрыл ему реальное положение дел. Несмотря на его давнюю любовь к пустыне Хамаде и тайную его убежденность (которую он скрывал даже от Хамиду), что она — первозданная земля — прародина, снискавшая милость Всевышнего, который освятил ее и уединился в ней, чтобы слепить из ее глины фигуру прародителя, — только тоска пустынника по земле пещер и скалистых стен, испещренных легендарными рисунками предков, все-таки пробудилась в нем вновь и полностью им завладела. Он сопротивлялся ей — она усиливалась, душила и давила.

Его спутникам не составляло труда понять тайну его длительного молчания, отказ принимать пищу — насущный хлеб из ячменных лепешек у ночных костров. Бубу без труда догадался об этом прежде других. Он приучился читать язык тоски по родине в туманном свечении глаз, выдающих знакомую печаль почти у каждого. Богатый жизненный опыт, знание этого типа страждущих мучеников из числа жителей кочевого племени позволяли ему угадывать эту тоску и по другим, банальным приметам, будь то переменчивость настроения, раздражительность и агрессивность, и прочие манеры, которые неожиданно проявляются в поведении пораженным этим благородным недугом.

Тоска есть пренепременное условие судьбы сахарца. Двойни принадлежность — вот что сотворило его судьбу. В тот день, когда он был оторван от своей матери-земли силой божественного небесного духа, который вдохнул жизнь в комок глины, ему уже было суждено страдать от двойной тоски по родному. Он был изгнан из небесного райского сада и отлучен от бога. Спустился на землю, однако не слился с Сахарой, не объял всей ее шири, простора, воли. Уместили в пригоршне глины, до того как ощутить второй, более крупный и милостивый, великий свой корень: Сахару. Сотворенное существо оставалось тварью, висящей меж землей и небом. Плоть стремилась вернуться к своей родине Сахаре, а дух томился от любви — мечтал освободиться от земного плена и воспарить к своей небесной основе.

Здесь сахарец попадал в тупик. Тупик противоборства между небесной своей сутью и земным обличием. Только удавалось туарегу побыть на покое несколько дней, как смутное чувство возникало в душе и нашептывало ему свернуть шатер, сложить имущество, погрузить его и отправиться в новое странствие. В долгий путь к нему, своему небесному корню, к богу. Если путешествие затягивалось, душа витала по ветру, плоть протестовала, а сердце навевало тоску по родине, по матери, по земле. Звучал зов земли, и мать настаивала в стремлении взять свое, должное, у блудного сына. Вся жизнь сахарца есть противоборство между землей и небом, между матерью и отцом. Оба они присваивают себе право владеть порознь своим общим ребенком. Мать говорит, что дала плоть, сосуд, и если б не это, не смог бы Адам появиться. Отец приводит свои доводы: якобы нечто иное, сокровенное, духовное, является истинным даром, сообщившим почве силу и вселившим каплю жизни, и если б не это — все творение осталось бы никчемным комком глины. Все мучения начались с противоборства, с этой двойственности происхождения, в котором сотворенный активного участия не принимал. Две силы тянут его в противоположные стороны, он разрывается на части, пополам, страждет и не имеет права протестовать или проклинать жестокость судьбы. Сахарец более тонко, чем все люди — сыны Адама, чувствует всю жестокость этой двойственности творения. И его перемещение, его вечное скитание есть нескончаемый путь в поисках свободы, возвращения к богу. И болезненная тоска, которую он пытается облегчить, задуть ее пламя горестными песнями «Асахиг», есть выражение его стремления к утраченной родине, стыдливая просьба о прощении у собственной матери, бросившей его, только по праву его родительницы, на просторах Сахары. Все это, если говорить смело, есть тоска по стабильности, покою. А покой — это саван, естественный порог смерти.

Бубу следит за вождем во время скитаний, хочет высмотреть в его глазах свечение тоски по племени, по родине, которой он управлял, по земле каменных божеств и горам предков — не потому, что шейх — устал, а потому, что человек непременно откликнется на зов земли когда-нибудь, даже если он кочевник в пустыне, отказывающийся пребывать на каком-нибудь участке ее более сорока дней. Из давнего противоборства между отцом и матерью, небом и землей произошло новое, жестокое явление, называющееся — изгнание.

Оно, будто какой древоточец, не переставало точить и ныть в костях вождя, так что на вечерней посиделке под ветвями лотоса он сказал:

— Если суждено мне собирать своих верблюдов, так надо начинать с тех несчастных бродяг, пасущихся без присмотра, которых видели в районе Массак-Меллет.

Бубу бросил на него быстрый взгляд, а самый старый из рабов воскликнул:

— Массак-Меллет? Так это ж далеко!

— Сахара меня научила, — заговорил он с таинственной значительностью интонации, — что нам следует начинать с самой дальней цели, если мы хотим осуществить все до ближнего предела.

Он сделал последний глоток из стаканчика с чаем. Повернулся к Бубу в ожидании его реакции на слова.

— Думаю я, как и ты в начале, — холодно заметил Бубу. — Я не вижу необходимости собирать стадо. Зачем тебе голову ломать еще одной тяжелой задачей в эту трудную пору?

Он наблюдал, как отступает мираж вслед за утопающим диском солнца, располагающимся на ложе из смеси щебня, земли и катышков навоза, и промолчал.

— Нет в жизни, — прокомментировал Бубу выражениями из языка аль-Кадирийи, — ничего дороже тишины и покоя сознания, наш дорогой шейх.

Старый негр поддержал его долгим сочувствующим вздохом и наклонился к земле своей чалмой пепельного цвета, помешивая чай.

Шейх отказался от мирских забот еще на три месяца. Все это время Бубу наблюдал в его глазах отсутствующий взгляд, щеки на его лице запали внутрь и там, где исхудавшее лицо не покрывал лисам, проступили уголки скул. Он все больше уединялся и замыкался в себе, впадал в уныние, не в пример первым дням их скитаний. Несмотря на то, что отъезд в Хамаду был по сути похоронным, он не позволял тоске лишить его своей благородной радости и чувства насмешки, особенно, в пору долгих вечеров, когда полнилась молодая луна и доносились с севера тонкие дуновения, полные морской влаги. Иногда, ночами, он позволял себе громко прокашляться. И Бубу относил этакую его щедрость к его желанию хоть как-то заявить о своем мужестве перед тем мирным поражением, которое явилось ему невесть откуда.

Он вспоминал порою, что говорилось в Анги: будто самое жестокое поражение — то, что скрывается под личиной беды, избежать которой у тебя нет никакой хитрости, ибо это такая хитрая уловка, к которой прибегает сама судьба, желая сокрушить боевой клинок смелого воина.

В тот день, спустя примерно три месяца, он объявил о своем решении еще до восхода солнца, когда все собрались в предрассветный мгле вокруг чайного костерка в вади испанского дрока.

— Собирайте пожитки! — объявил он неожиданно резко. — Мы едем в Массак.

Бубу потер ладони и распростер их над теплом утреннего пламени. Зимний сезон был уже при смерти, однако, в этой части Хамады холода долго не уходили в эту пору, особенно, в конце ночи, в первые часы после рассвета. Птахи зачирикали в рощице испанского дрока, и заря высветила свою узкую дугу на ровном горизонте.

— Удивляет меня такой твой поступок, дорогой наш шейх, — заговорил с прохладцей Бубу. — Я было подумал, что никогда ты такого не сделаешь.

Шейх с удивлением взглянул на говорящего. Рабы в полутьме обменялись взглядами. Бубу нагло продолжал:

— Я предлагаю тебе принять мужественное решение и отступить. Никогда бы я не посоветовал тебе отправляться в Массак в таких обстоятельствах…

Воцарилось молчание. Вождь некоторое время не мог побороть изумления. Потом неожиданно улыбнулся и спросил:

— Что случилось?

— Ты же знаешь, шейх из братства аль-Кадирийя в эти дни готовит наказание шакальего племени, и путь его пролегает как раз через Массак. Там полным-полно его людей, людей из племени, и эта твоя поездка будет расценена как подстрекательство вассалов к неповиновению и твое возвращение к кормилу власти над племенем.

— Я покинул Таргу[164] добровольно, а перед этим шейх явился на равнину, он обосновался там по моему приглашению, с моей помощью, и я не раскаиваюсь в том, что он наделал, потому что он избавил меня от бремени, которое я вынужден был нести издавна, заботясь об этом несчастном племени, оберегая его от раскола и кровопролития.

— Это вот ты так говоришь, а люди, дорогой наш шейх, говорят совсем иное.

— Аллах Всемилостивый! Что еще могут говорить там глупые люди? Правда есть правда.

— Правда не есть правда в глазах людей, даже если б она им явилась пешком на двух ногах!

— Аллах Всемилостивый! Что же ты предлагаешь?

— Я предлагаю, чтобы ты отложил такую поездку на время, на более подходящее.

— Аллах Всемилостивый! — шейх с любопытством оглядывал вассала — тот расцепил ладони и окунул их чуть ли не в пламя, старательно уводя глаза прочь.

Потом стали появляться путники с новостями об окончании сей кампании. Вождь вернулся к изложению своих намерений отправиться в Массак.

Следующей ночью, неожиданно светлой от ослепительно горящей полной луны, Бубу заявил провокационно:

— Не замечал я в тебе домогательств к мирским деньгам!

Вождь, однако, горячо защищал свое намерение, будто защищая саму честь:

— К мирским деньгам?! Что за диво! Что же мне, бросить моих верблюдов пропадать всего лишь из странного предположения, что шейх аль-Кадирийи или скрытые его сподвижники вроде тебя неправильно меня истолкуют?

Бубу оскорбление игнорировал и продолжал все так же хладнокровно:

— Гонка за верблюдами сильно походит на аппетиты купцов и усердие земледельцев.

— Аллах Всемилостивый! Послушайте его, благоверные! Это ж он, словно благородный шейх Абдель-Кадир аль-Гиляни собственной персоной? Да ты и впрямь превзойдешь своего учителя в братстве… Ха-ха-ха!

Смех был нервным, напряженным. Бубу словил мелодию и напрягся, предостерегаясь от распалявшей его злости. Вождь сказал:

— Я давно воспитал в себе привычку прислушиваться к словам даже тех, кто помладше, но даже от них не слыхал я ничего подобного. Я знаю, что ты примкнул к братству еще в Сердалисе, до того, как шейх заявился, однако, сахарцы — аскеры по природе своей, и как же ты позволяешь себе, о Аллах, преподавать мне урок аскетизма, а?

Он перевел гневный взгляд на старого негра, ожидая его поддержки, но человек отчаянно замотал своей чалмой и ответил в своей обычной манере:

— Нет, господин мой. Мы — рабы. В головах наших — солома. Мы не рассуждаем. Мы не видим. Мы не слушаем. Задача наша — заботиться о верблюдах твоих и о здравии твоем, чтоб не занедужил. Хе-хе-хе!

Сдавленный этот смешок также был в порядке вещей, традиционным, каким старик обычно завершал свои ответы на все вопросы.

Бубу не отрывал взгляда от черточек, которые вырисовывал сухой палочкой на земле, когда произнес:

— Прошу прощения у Аллаха, чтобы я когда-нибудь претендовал на роль преподавателя уроков. Только братство научило меня, что нечего верой стыдиться. Что я сейчас сказал — лишь предостережение, мой долг был его высказать, как приятеля.

— Мы поедем в Массак. Подготовь все пожитки на завтра, Барака, — заявил он вызывающе, на что Бубу ответил смиренно:

— Ты приобрел известность терпимостью и зрелостью. Имя твое вспоминают за то, что по всей Сахаре разнеслось, как ты умеешь посох за середину схватить.

— А здесь кто-нибудь из вас способен удержаться на середине?

— Что бы там ни было, не годится тебе принимать решения в минуту гнева.

Вождь в душе послал проклятие шайтану-искусителю, а вслух продолжил:

— Все-таки это ничего по сути не изменит. Мы поедем в Массак. Мы заглянем в пещеры и обследуем там заветы предков, насеченные на скалах. Мы разгадаем символы «тифинаг» и…

Бубу стер ладонью все им начертанное и сказал необычным голосом:

— Сперва убей меня!

Воцарилось молчание. Вождь обвел взглядом всех сидевших вокруг, заметил, как негры отвернулись в сторону. Самый младший из них поднялся и двинулся в сторону вади, где паслись верблюды, чтобы избавиться от смущения. Извечным чутьем мудрого человека вождь уловил запах дурных козней. В этот момент он понял смысл всех предыдущих уверток.

— Что ты сказал? — с жаром произнес он.

— Сперва убей меня! — хладнокровно повторил Бубу.

— Ты что, хочешь сказать, что этот шейх возложил на тебя задачу, чтобы…

Он не докончил фразу, когда представитель вассалов выпалил резким тоном, в котором явно звучали нотки мятежа, что вообще характерно для суфиев:

— Да. Я не дам тебе поехать в Массак, и ни в какой другой район южной Сахары.

Вождь долго буравил его взглядом, в то время как Бубу продолжал поглаживать ладонью холодную землю напротив. Оба молчали. Все вокруг прислушивались к торжественной тишине пустыни.

— Я полагал, ты всего лишь из сочувствующих им, — сказал вождь. — Но поскольку ты уже мюрид-последователь, выполняющий свои предписания, тогда мы поборемся завтра. Ну, что? Поборешься со мной?

— Я очень сожалею, — пробормотал Бубу сдавленным голосом: — Но ты найдешь меня, как пожелаешь.

Вождь рассмеялся с насмешкой и поднялся, чтоб пойти спать.

9

Утром состоялось их состязание на мечах, дуэль продолжалась три дня.

В глазах вождя блестели искры его тоски по родине, в глазах Бубу светилась гневная распаленность фанатиков. Трое негров наблюдали за всем этим красными от долгой бессонницы глазами.

В первый день голос подавали только мечи.

Схватка началась после завтрака. Каждый из противников выпил стаканчик зеленого чаю первой заварки. Оба ни словом не обмолвились ни с одним из троих рабов, равно как и утренним приветствием не обменялись. Они сидели перед этим близко друг от друга, скрестив колени, вокруг чайного костерка. Еще за вечер они избавились ото всех лишних широких уборов в одежде. Каждый удовольствовался нижней льняной рубахой, стянутой вокруг на животе таким же льняным поясом, и поджарые фигуры обоих туарегов, лишенные всякого жира и не ведавшие еще пищи, казались и того худощавее. Рабы впоследствии передавали, что оба сверлили глазами друг друга в то прохладное весеннее утро, взгляды их выражали холодную решимость и печаль. В конце концов Бубу отвернулся и сделал вид, будто подкладывает дрова в костер, а шейх бесхитростным жестом ребенка принялся копаться кочергой в очаге, желая расшевелить пламя углей.

Первые лучи солнца брызнули на землю из-за горизонта и показались вспыхнувшим пламенем. Шейх поднялся первым и схватил свой длинный меч за рукоятку, испещренную узорами заклинаний и амулетов. Меч Бубу был такого же размера, но на рукояти не было никакой мистической насечки, вроде той, что была у шейха.

Барака выдвинулся и встал между ними. Произнес со слезами на глазах:

— Что случится, если вы шайтана проклянете? Может быть… — он ухватился за край своего пепельного по цвету лисама, закрывавшего часть лица, и протер глаза. Повернулся к Бубу и закончил дрожащим голосом:

— Как ты осмелился выступить против вождя? Я вчера подумал ты шутишь…

Шейх бросил на него суровый взгляд, и тот отошел в сторону. Лезвия двух мечей лихо блеснули в первой волне утреннего света и скрестились в первом ударе. Удар был звучным, разрушил утреннюю тишь. Взгляды обоих встретились — каждый отчетливо прочел хладнокровную решимость в глазах соперника. Мечи разошлись — и дальше полился жестокий диалог двух жадных языков металла. Они сражались на открытом месте. Поднимались на соседние холмы. Спускались в вади. Распугали робких верблюдов, те шарахнулись прочь, наблюдали за происходившей схваткой печальными, встревоженными, слезливыми глазами. Из-под ног у обоих подымалась пыль, неловкие удары противников иногда били по стволам ни в чем не виновных деревьев. На возвышенности они усеяли землю веточками дерева лотоса, а в низине вади валялись тонкие сучья испанского дрока, покрытые набухшими почками, уже было готовыми лопнуть и зацвести в угоду весеннему зову. Земля пустыни, на всем окружающем просторе покрытая кремнистым щебнем, сдирала кожу на ногах обоих, текли струйки крови, с жадностью в мгновение ока вбиравшиеся песком этой не видавшей влаги земли, раны кровоточили и покрывались пушком песка, пыли и соли. Приближался полдень, жара усиливалась, ярость противников и желание каждого покончить с другим все возрастали. Один из них был побуждаем безумной тоской ответить на зов родины-матери, а второго толкала крайность одержимых исполнить священную волю шейха религиозной секты. Впоследствии один из негров, старший по возрасту, рассказывал, будто они так и не останавливались до самой середины дня. Несмотря на то, что, обуянные взаимной лихорадкой безумия, они покрыли большое расстояние на местами сухой, местами зазеленевшей земле, и сгубили множество деревьев на равнине и в оврагах, но ни один из них так и не смог оставить на теле соперника ни раны, ни царапины. Тут принявший одну из сторон рассказчик добавлял: «Если б не разница в возрасте, то покончил бы мой господин в тот день с безумным мюридом». А шейху в то время уже перевалил шестой десяток. Бубу же было за сорок. Ни вассалы, ни последователи братств обычно не разглашали никогда, сколько им стукнуло лет на самом деле, боясь сглаза и колдовства. Если зловредные языки распространяли такой секрет, то это были пришельцы из Томбукту и Кано, они утверждали, что возраст есть ключ к волшебству, и шайтаны избегают вторгаться во мрак душ, время рождения которых неизвестно.

Барака также рассказывал, что именно усталость была третейским судьей, что встал между ними. Они остановились, высунув языки, под ветвями одного лотоса — того самого, под которым начали схватку с утра. Тот многократно омыл лица и тела обоих. Лисамы на головах размотались и обнажили два усталых лица. Губы покрывала корочка пены — засохшей слюны, точь-в-точь похожей на ту, что испускают взбешенные верблюды. Оба казались в таком своем положении — сгорбившись и уставившись друг на друга, опираясь измученными телами на погрузившиеся в почву мечи, словно застыв в последнем прыжке друг на друга, — ни больше, ни меньше как двумя жадными волками, так и не сумевшими поделить добычу.

Барака подошел и обрызгал каплями воды из холодного бурдюка лицо своего вождя и господина. Другой негр приблизился к Бубу и также обрызгал лицо водой. Они их оставили остывать, чтобы впоследствии преподнести обоим первейший напиток жизни: воду. Шейх распростерся в тени и затих, лежа на спине. В то время, как Бубу подполз поближе к огню, не сводя глаз с Бараки, занятого приготовлением чая и выпеканием лепешки на песке.

Оба внимали величественному покою пустыни.

Они так и не произнесли ни слова всю вторую половину дня до самого вечера.

10

В вечернем поединке, незадолго до сгущения сумерек, вождь был ранен в левое запястье. Он позволил Бараке затянуть перевязкой руку и заметил, прежде чем возобновить поединок:

Если б не сумерки, не это время металла, ни за что б ты не поразил меня!..

Шейх Адда вспомнил старого предсказателя из Кано, который однажды посоветовал ему опасаться поры сумерек и сказал, что в этот час спускаются джинны, чтобы угнездиться во всем сущем в Сахаре. Он предупредил его, предостерег от охоты на газелей в этот час, он втягивания в споры, а пуще всего — держаться подальше от людей и почаще читать заклинания и молитвы. Еще больше уверенности в этом ему прибавилось, когда он заметил, как Бубу наносит удары, стремясь использовать вроде бы оборонительную позу, так что откуда же наносился подобный удар, как не от шайтана и нечистой силы извне мира?

Ночью шейх воздержался от еды еще раз. Вся его фигура, исхудавшая за день во время поединка, очень возбуждала Бараку — он чувствовал сильное беспокойство за своего господина. Потому что он собственными глазами видел, как съедал его плоть в предыдущие месяцы пост — итак одна кожа на костях осталась. Он приготовил к ужину запеченные с маслом пирожки — специально, чтобы шейх мог восстановить свои силы к утренней схватке, однако вождь отказался даже притронуться к ним. Барака предложил отложить время поединка, пока не заживет рана — на это указывали законы туарегской дуэли, и Бубу принял предложение с радостью, однако вождь отказался наотрез.

Ночью Бубу вышел из шатра справить нужду на просторе. Он провел снаружи определенное время, а когда вернулся к шатрам, залег подальше от костра, завернулся в одеяло, пряча за ним лицо, и спал так до утра. А когда поднялся, глаза были красными, веки опухли.

Один из негров сделал-таки вывод, будто он плакал, когда уходил на простор, да еще слышал, как он, закутавшись в свое одеяло, плакал ночью перед рассветом.

11

На следующий день шейх был вынужден заявить, под влиянием предсказания старого прорицателя, что вычеркивает время сумерек из всего процесса поединка, и Бубу безо всяких оговорок согласился. На второй день снова Барака потерял власть над собой и рухнул на колени под ноги вождю. Зарыдал, закричал, умоляя:

— Не бейся с ним, пожалей ты себя и нас всех, остановись! Он же бес, заговоренный против железа! Я много раз видал, как твой меч проникал в его плоть, не делая ни царапины! У него талисман под запястьем…

Вождь решительно оборвал его:

— Уйди, Барака! Не будь ребенком. Я сражаться с ним буду, даже если он царь всех джиннов. Уходи прочь!

Он занес меч и бросился в схватку.

На третий день пришла очередь старого негра обвинять обоих соперников в ребячестве и несерьезности. За три дня, пока не прекращался поединок, за исключением ночных и рассветных часов, вся свита с соперниками привыкли к музыкальной перекличке металла, так что вовсе забыли, что в остром лезвии меча коренится смерть. И несмотря на то, как Бубу пытался использовать в бою оборонительную позицию, прибегая к скрытым контрударам, все негры сходились во мнении, что вождь не преминет использовать свой шанс поразить противника, если он ему представится. И как это позабыли они о призраке смерти, ощущая всей кожей такую решимость? Может, они утратили чувство опасности в результате внезапно обрушившеюся недуга по имени привычка.

Слух у обоих спокойно воспринимал звон мечей, все зрители думали, будто они из дерева сделаны, а два зверя, бьющиеся насмерть перед ними, всего лишь двое малых мальчишек, играющих в забаву. На третий день это ощущение будто бы передалось и двум сражающимся, решившим, что драка — тяжелая игра. Старик Барака, старавшийся не пропускать ни одного эпизода схватки и следивший за каждым шагом бойцов, бил в ладоши, хохотал и кричал радостно в ответ на каждый смелый акробатический выпад шейха:

— Отлично! Аллахом клянусь, превосходно! Вы — два пацана малых. Это вы дети, а не я!

За таким бравым комментарием следовал громкий хохот, которого господин ни за что не простил ему, если б не был поглощен всерьез одной мыслью: устранить препятствие, мешавшее ему отправиться назад, на юг.

Пришла ночь, все собрались вокруг костра. Настроение у вождя вроде бы было приподнятое, несмотря на усталость, поскольку он не забыл и ответил на приговоры Бараки о забавах и детстве, сказав:

— Ты что, другого чего ожидал? Настоящий муж с каждым годом зрелости к детству приближается. Детские забавы — самые серьезные. В них смерть ближе шейной вены будет! И старику, вроде тебя, следовало бы этого не забывать!

12

На четвертый день этой дуэли оба перешли к совсем иному виду соревнования, даже если ни один из них и не осознал этого. Едва они сошлись поутру для продолжения битвы на мечах, как Адда обвел широким взглядом окружающий простор. Со всех четырех сторон расстилалась жестокая пустыня. Он опустил глаза, схватился было за рукоять меча. Бубу в торжественной позе сумрачно наблюдал за ним. И вдруг — он вонзил меч глубоко в землю, оставил его там и бросился бежать! Он направился на юг, где горизонт покрывали увенчанные голубыми чалмами горы, отделявшие Южную Сахару от Красной Хамады. Забравшись на первый песчаный холм, он увидел, как Бубу сам бросил свой меч и пустился бежать за ним вслед в этой курьезной гонке, которой не видала Сахара. Негры были ошеломлены, даже верблюды удивились! Все стояли в отдалении, наблюдая за двумя участниками, которые превращались в подобия призраков, ими играли волны миража, сгущавшегося над равниной в пору раннего утра… Затем Барака вышел из оцепенения и поспешил, бормоча на ходу: «Нет, я не клятвопреступник, не зря я вчера поклялся, что все это дело — не больше чем забава детская!» Бубу повернул вправо, обежал кругом с четырехсторонней верхушкой, затем свернул влево, чтобы перерезать дорогу сопернику. Мелкие камни и щебень жестоко ранили ноги, ремешок кожи, стягивавший сандалию на лодыжке, порвался, однако он продолжал бег на одной подошве, пока вдруг не оказался в объятиях изнуренного шейха, обливавшегося потом. Так они стояли. обнимая друг друга, высунув языки под лучами утреннего солнца. Продолжая держать шейха в объятиях обеими руками, Бубу бормотал:

— Что тебе проку бегом пересечь Хамаду, если ты от жажды помрешь до того, как до гор голубых доберешься? Надо тебе лучше к Анги обратиться, может, найдешь в речах предков мудрость какую, внушит тебе терпения да зрелости…

— Я больше не мог… — проговорил вождь усталым, сдавленным голосом. — Этот зов меня одолел. Голос, что огонь, горячий. Почему ты меня вчера не убил? Знаю я, много возможностей у тебя было, не одна, так чего ты меня унижаешь? Чего ты обращаешься со мной, как с ребенком?

— Потому что ты ребенок и есть, господин наш шейх! Чистый ребенок! Я прекрасно понимаю, что настоящие дети — они и есть истинные мужи! Этот недуг только настоящих мужчин и поражает!

— Но ты же знаешь, что я не остановился бы и убил бы тебя, если бы судьба ко мне повернулась и дала власть над тобой?..

— Знаю.

— Почему же отказываешься поступить со мной, как с ровней?

— Потому что я пришел, чтоб не дать вернуться в племя, а не чтобы тебя убить!

— А чего ты боишься, что я в племя вернусь? Скажи уж, ради бога!

— Да потому, что знаем мы, и все это знают, что братство долго не продержится, и не пойдет народ за их учением, пока ты будешь бродить по равнине. Ты ведь старался приучить людей к свободе все эти долгие годы — и ты в этом преуспел!

— А чего это вы хотите их всех вернуть на путь свободы?

— Потому что видим, как они несчастны в этаком положении.

— Кто сказал, они несчастны? Это все бред у вас в головах.

— Нет. Это не бред. Не в состоянии народ все это нести на себе, бремя такое. Слабы они для этого.

— Слабы головами. Мышление у них такое… Да-да. Я все-таки вернусь. Убью тебя и вернусь.

— Я тебя знаю. Не в силах ты меня убить, разве что из-под тишка. Но на вероломство ты не способен — не та у тебя натура. Это против принципа чести.

— А я тебя оружием убью. Мечом или копьем.

— Не сможешь. Ты никогда не проходил уроки войны, так же как и уроки любви и искусство обольщения женщин тебе не известны.

— Давай поборемся! Почему бы нам не попробовать побороться?

Весь этот диалог длился, пока они обнимали друг друга. Барака наблюдал за ними с возвышенности — они качались и переговаривались, а он тем временем ударял рукой об руку и повторял: «Дети! Клянусь Аманаем — чистые дети!». Все его приговоры кончались клятвами, и он спешно прикрывал своей грубой ладонью рот из боязни, что его клятвы именем божества магов достигнут чьего-нибудь слуха.

Каждый из бойцов вытер слезы украдкой от противника, а потом… они схватились в драке вновь.

13

Первый бой без мечей занял всю первую половину дня. На следующий день утром и в течение полуденного отдыха, когда бойцы приняли легкий обед, изготовленный Баракой в виде ячменной похлебки, и затем, к вечеру, борьба продолжалась. Ни негры, ни сам Бубу не могли понять, откуда вождь, которому перевалило за шестьдесят, черпал силы, позволявшие ему продолжать сопротивление и держать удар, ведь он хранил пост и почти ничего не ел питательного. Он теперь обхватывал противника своими худыми руками и швырял его налево и направо, а, случалось, отрывал от земли и подбрасывал высоко в воздух, да при этом еще издавал воинственные клики, подбадривая себя. Однако Бубу опускался на землю, стоя на своих двоих всякий раз, будто кошка. С окончанием каждого эпизода долгой схватки шейх изливал душу проклятиями и ругательствами, гневно восклицал:

— Ты джинн, Бубу, ей-богу! Ученик бесов! Аллах тебя погубил!

Выражение «Аллах тебя погубил» было в ходу у знати племени, унаследованное от предков, туареги обычно шутили так издавна, играя с детьми вассалов. По всей центральной Сахаре было известно и исполнялось молчаливое правило, в силе закона, позволявшее употреблять такое страшное проклятие против всякого, кто принадлежал племенам вроде «Кейль-уляля» или «Имкиргассан», или «Имгад», им подобным. Хитрый лис Бубу чутьем вассала и воина-рыцаря чувствовал, что сердце шейха всякий раз мягчает все больше, когда он облегчает душу этим традиционным проклятием, от этого он приходил в восторг, ликовал и бросал вождю игриво:

— Говорил я, тебе со мной не справиться! А я не отрицаю — вспоен молоком прекрасных бесовок в пещерах, только сила моя вовсе не в этом!

Он с насмешкой глазел на шейха и, подмигнув, разъяснял Бараке:

— Тайна тут в двух делах: во-первых, я никогда не нарушал воздержания и отказывался всегда от вкусной пищи, а, во-вторых, — я всегда удовлетворял мольбы красавиц наших, я женился, чтоб вы знали, на тринадцати женщинах!

— Аллах тебя погубил!

— Хе-хе… Условия-то оба невыполнимые, как видишь. Слабо! Ты их выполнить не в силах!

— Аллах тебя погубил!..

Все последующие дни превратились в забавное театральное действо и пикировку остротами, несмотря на продолжавшуюся борьбу. Однако Бубу успокоился: прилив тоски на душу шейха схлынул. Он старался развлечь его, заставить забыть неприятность, все сделать, чтобы он смирился с судьбой. И так как Анги предупреждало о способности языка давать себе волю, особенно, когда человек выходил из себя и напрягался до предела, то Бубу решил использовать тут эту золотую мудрость в отношении шейха.

Спустя долгие месяцы, в пору, когда время было свидетелем — здоровье и душевное состояние весьма ощутимо улучшились, он все же не перестал повторять это свое проклятие: «Аллах тебя погубил», а за ним еще следовало такое кровожадное предложение: «Я тебя когда-нибудь прикончу! Ты от моей руки смерть примешь. Вот увидишь. Если уж совсем моя сила высохнет для этого, я тогда оставлю тебя спать, а потом зарежу или прикажу Бараке, пускай он тебя задушит своими грубыми руками. Ты-то уж знаешь, он ни на что, кроме удавки, не способен!» Бубу на такие заигрывания отвечал жестоко: «а вот это вероломством называется по закону Сахары! А ты на вероломство не способен, пока с благородством не расстанешься!» Адда такому утверждению покорялся и говорил сам себе с грустью: «Да. Благородство это убийственно. Честь кого хочешь погубит. Честь, она для знатного — яд».

В один из прекрасных вечеров, когда в небе ярко светилась полная луна и дул с далекого севера свежий морской ветерок, разлегшийся на просторе и наблюдавший за луной и звездами вождь спросил:

— И куда же это вы намереваетесь повести племя с вашим братством?

— К богу, — не колеблясь ответил Бубу.

— Но ведь путь к богу лежит через врата свободы.

— Я говорю о завершении всего круга, а не о мирском избавлении. Мирское освобождение или то, что ты называешь свободой, это всего лишь виток на пути.

— Это люди берут на себя тяготы пути, а вы им соболезнование выражаете, бремя ваше, вижу я, не столь тяжелое, а — свобода?

— Большинство людей — темная, невежественная толпа, они все дальше своего носа не видят, и никуда ты с ними не доберешься, если будешь вечно советоваться да вопрошать их, попробуй обращаться с ними, как с трезвомыслящими. Они обольщаются всем, возлагают на себя лишнее бремя, придают себе вес, намного больший, чем на самом деле, препираются вечно, бесстыдствуют, дерзят, враждуют друг с другом, выступают против самого знаменосца пути, а сами-то и до половины пути не добрались. Они даже обет молчания исполнить неспособны, всякую тайну тайком выболтают — все продадут за ячменную лепешку, едва лишь к своему обетованному Вау приблизятся…

— А вы что — учите их в своем братстве и Вау тоже?

— Что такое Вау, как не милость от Аллаха Всевышнего? Я в экстазе столько раз его видал.

— Правда? Ты вправду думаешь, что этот ваш путь к Вау приведет?

— Вау — не на небесах, шейх ты наш дорогой, и не на земле вовсе. Он вот тут, в этой несчастной клетке. Ты себе даже не представляешь, сколько в этой самой клетке сокровищ!

— Вижу я, ты много чему разному в Сердалисе научился, — промолвил вождь и замолчал. Молчали они оба. потом Бубу заметил:

— Хотел я тебя спросить? Пение тебя никогда не поражало? Я имею в виду: ты в экстаз от него не приходил?

— Ну, конечно, я мог бы прикинуться в этаком состоянии, как это в Сахаре много дураков творя, только стыдно мне было.

— Я же не говорю об искусственном возбуждении. Я настоящий экстаз-восторг имею в виду — в такой безумцы, дервиши, мутазилиты впадают.

— Я от тебя не скрываюсь. Аллах меня от откровений избавил, так же как и от стихотворства. Голова у меня холодная, что камень в пещере.

— Лишен ты кое-чего — этого холодный ум не заменит. Никакая мудрость не возместит. Лишен ты уголька счастья!

— Одна песня аирская меня потрясла однажды, я почуял впрямь, что сердце пылает и разум бурлит. Меня всего в пот бросило и надолго, только не впал я в…

— А если бы впал… Оставил бы тело свое плыть — оно бы в небо воспарило, и в клетке Вау бы узрел!

— Ты что, и Аллаха видел?..

Бубу замолчал, готовясь услышать ответ, и увидел, как слезы при свете луны блеснули в его глазах. Он пробормотал втихаря заклинание.

— Кто разгласит тайну свою, того гибель поразит. В яме бездонной окажется, — прозвучало заклятие суфиев. — Я тебе про Вау говорил.

— Так что же это?

— А что земля без величия? Он ведь не сад тебе, а молчание — не единственный язык ее, так же как и золото — не единственное из ее сокровищ. Этот Вау — для толпы.

— Ну, расскажи мне про него.

— Сознание этого описать не в силах. Чем шире взгляд объемлет, тем слово короче.

— Ты счастлив был?

— До такой степени, что желал вовеки не вернуться!

— Клетку желал разбить?

— Да. Я желал, чтобы все прутья решетки этой исчезли, чтобы птица огненная вылетела и слилась с гнездовьем своим!

Он глубоко вздохнул и произнес медленно:

— Вот и ты нашим языком заговорил. Разум тоже — безбрежное море.

— Только все-таки он холоднее будет, чем щебень Хамады в зимние ночи. Главное для нас — не забывать, что сила его — в его холоде.

Воцарилось молчание. Оба внимали торжественной тишине. Негры спали, верблюды перестали жевать жвачку. Два товарища в тишине продолжали следить за шествием луны и движением звезд…

14

Вождь сдался в плен — так же, как до этого покорился изгнанию. Бубу неизменно продолжал ухаживать за ним, развлекать и занимать его играми с тем, чтобы он позабыл о прошлом, однако, под плотью пепельного цвета продолжал гореть огонь тоски. Иногда он усиливался, и вождь уединялся подальше в песках, отказывался от еды, не разговаривал, а временами тоска ослабевала, и к нему возвращались веселье и задиристость, он снова твердил Бубу: «Аллах тебя погубил!» В такие дни они больше не боролись друг с другом, не схватывались физически, ограничиваясь перепалками словесными. Однажды они вдвоем отправились в Данбабу, где начинались границы песчаной бездны, на противоположной стороне которой вдали проходили границы кочевий их племени. Негры отметили в поведении Бубу больше податливости и гибкости, когда он завел свою игру с вождем в тот вечер:

— Воздыханий южного ветра, когда он пыхтит по всей Сахаре, с лихвой хватит, чтобы высосать до последней капли влаги из плоти всего сущего, что еще ползает на двух ногах, а уж на расправу со всеми земными травами — и подавно. Так чего же ты, шейх наш дорогой, так стремишься, просто неудержимо, вернуться в те края пересохшие? Ты же здесь, на плоскогорье Хамады, чувствуешь, что вершинами этих гор к небесам приподнят, вот он, ветерок морской, до тебя доходит, ты грибочки кушаешь, бобы, лимончики кислые, ароматы цветов испанского дрока вдыхаешь, лежишь себе под сенью лотоса, тишине внимаешь, руку протянешь — до звезд дотянуться можно, вон их сколько на небе ночном безлунном! И после всего этого — на тебе! За посох свой, былой славы, хватаешься и драться со мной лезешь, непременно хочешь в геенну отправиться, тянет тебя! И чего это, ей-богу, в рай тебя надо цепями тащить? И вправду, чего это людей в райские сады надо цепями тащить? Почему человек сражается за то, чтобы из рая бежать, ведь, покинув его, страдать начинает и клясться, воплями и стонами мир наполняет, чтоб ворота ему открыли?..

На это шейх отвечал:

— А чтоб ты знал, во-первых, хотел он выйти из любопытства. Тяжко, видать, сидеть ему было за стенами с завязанными глазами, не зная, что в мире творится. И шайтан с искусом своим мерзким воспользовался этой его слабостью и нашептал ему, через женщину опять же, что рай, мол, тюрьма, а Вау — застенок еще и почище, и счастья человек не ощутит, пока не выберется оттуда и не освободится. И вот предок наш, прародитель, вышел, значит, из Вау — сада райского в поисках свободы. А когда вышел, увидел, заблудился и оказался в пустыне жестокой, пополз назад на четвереньках и давай в запертые врата стучать, пустите, мол, в стены, да только врата эти захлопнулись у него перед носом и — навсегда!

— О господи! — вскричал вскочивший на ноги Бубу. — И ты это вправду думаешь, что вышел он в поисках свободы?

— Да.

— А чего это всевышний властитель счел его бунтарем, коли уж мы договорились, что свобода — цель благородная?

— А как ты его еще обзовешь? Он ведь мятеж поднял против вышней воли, что полагала его в небесной раковине держать без забот, однако, порешил он ту раковину расколоть и наружу выскользнуть, на просторы земные, чтобы все увидеть и познать, и испытан взять на себя это дело, — потому как был он бунтарем, и здесь коренилась его первая ошибка. А понял он это, только когда надумал домой вернуться после вылазки своей разведывательной. Хозяин дома разгневался и ворота у него перед носом запер — пришлось ему, значит, жить в блуждании, поисках и мытарствах, разрываться между небом и землей, плотью и духом, меж Сахарой и Вау!

Бубу пришел в восторг и воскликнул, пораженный:

— Ну, коли так было, значит, исход вовсе не проклятие! Если он вышел в поисках свободы, то, наверное, там, должно быть, ошибка какая-то. Ведь такой поход непременно был и благородным, и мужественным. Разве не так, шейх наш дорогой?

— Не забывай все же, что он — мятежник, — протянул шейх разочарованно. — Он восстал против воли господа, хозяина дома. В этом причина двойственности тоски. Это же есть причина умножения тех, кого в райский сад на цепях ведут. В геенну вторгнутся — сразу наружу бегут, рай себе искать. А если бы они в рай вышли, все одно надумали бы бежать из раковины наружу — выбраться на волю вольную!

— О боже ты мой милостивый! — пробормотал Бубу в детском изумлении. — Так уж эта геенна необходима?

— А что еще Сахара-то? Как ты это жизнь представляешь без пустыни? Ты разве смог бы дышать, если б тебя заперли где и от Сахары отлучили? Я бы не смог!

Бубу поразмышлял над этим утверждением минуту и пробормотал себе:

— Я бы тоже… Да, признаюсь, я бы тоже не смог…

Он помолчал некоторое время, потом поднял голову и выпалил агрессивно:

— А свобода — геенна, что ли?

— Да, — не колеблясь ответил шейх. — Кто возжелал жить свободным, тому надо принять жизнь в огне, в Сахаре. Сахара — огонь адский прекрасный, потому как это — огонь свободы! Только тут тебе требуется заплатить жестокую цену свободы: надо взять на себя ответственность и все дела на себя взвалить. Ты со смертью всякий миг сталкиваешься, потому что ни от кого милостей не ждешь. Передвигаешься сам по себе, со зверьми всякими борешься, чтоб себя прокормить, и защищаешь себя сам, в одиночку, и опасность один на один встречаешь… И помрешь один, сам по себе. Все потому, что избрал ты сей трудный путь, с которого все люди прочь сворачивают. Это — путь одиночества и свободы!

— Так ты по этой причине по равнине скучаешь и в Центральную Сахару назад рвешься?

— Да. Я не отрицаю, приятно на плоскогорье Хамады, однако, зов настоящей пустыни для меня сильнее, потому что это — зов свободы, а тоска моя обращает огонь адский в благодать, потому что свобода — она только растет и ширится по мере того, как ты в песках увязаешь!

— Конечно, — заявил уверенным тоном Бубу, — клянусь, никогда бы исход не был кощунством, если совершен он во имя свободы. Прародитель к познанию стремился, вот и оказался в пустыне.

— Мы за это заблуждение цену платим. Цену разрыва древнего. Отчужденности первопричинной.

…В Данбабе тяжело дышал адский огонь, пески перекатывались под дыханием южного ветра.

15

Дух терпимости сблизил и укрепил их взаимоотношения. Из далекого Тимнокалина дошли до них вести о бойне.

В том году встретил свою смерть Барака от укуса змеи и навсегда покинул Сахару — так же как исчез из нее до него Хамиду — сгинул в трущобах Кано, положив конец своим таинственным торговым поездкам в эту обитель колдунов.

А через несколько дней после того как доползли вести о бойне, исчез и Бубу.

Конечно, купцы первыми сообщили о событиях. Говорили, правитель погиб вместе со своим войском гибелью странною — от неведомых сил.

Естественно, никто не поверил в душе этим мифическим россказням. Потом еще один караван прошел, и купцы сообщили, что несчастные дети шакала оседлали гигантское облако пыли и обложили его в Тимнокалине в отмщение за старые пакости, которые он наслал на их племя. Однако мудрые пастухи говорили совсем иное. Начинали они свои занимательные рассказы с «металлического сундука», божились, что за налетом стояли джинны. Рассказывали, будто народ ожидал, что произойдет нечто подобное, но все их воображение не могло превзойти этого безобразия, поскольку шейх братства получил сундук в дар от одного из купцов. Все вспоминали разговоры о том, будто гадалка-предсказательница Тимит стоит за этим тайным подарком. Не исключалось, что золотой песок служил волшебным амулетом. Пастухи говорили, будто люди выдающиеся утверждают, что гадалка не нуждается в том, чтобы насылать на кого бесовские чары, поскольку самого золотого песка, как гласит древний закон, уже достаточно, чтобы вызвать нечистую силу. Оказывалось, будто люди думающие склонны к тому, чтобы скрывать истину от шейха, джинны были достаточно сильны и смелы, чтобы взять дело на себя и отомстить обидчику за то, что завладел он пригоршней праха, населенного духами, и нарушил договор.

После всей этой болтовни пастухов Бубу пошел прогуляться на воздух, подышать ароматом цветов испанского дрока, оставив одного вождя разбираться со старшим из них о причине трагедии племени и судьбе старейшин.

Он ушел незадолго перед закатом и вернулся, когда уже время клонилось к полуночи. Прислушался к дыханию лежавшего на земле шейха и понял, что тот не спит, а глядит на звезды во мраке. Он подошел к месту очага и развел огонь. Полазил по камням, нашел трюфель — тот был из вида красноземных. Он повертел его в свете пламени и долго разглядывал. Стащил полоску своего лисама с носа, понюхал, как тот пахнет. Сделал долгий глубокий вдох, наслаждаясь чудесным ароматом, не в силах от него оторваться и сомкнув веки. Потом заново принялся вертеть гриб в свете пламени. Произнес так, будто продолжал давно начатый разговор:

— На сокровище набрел, из тех, что и не снилось нам отыскать в этом угоду…

Шейх молча следил за ним спрятанными в полосках глазами, но не шевельнулся и ничего не ответил.

— Я приготовлю чай, — сделал предложение Бубу, не отрывая взгляда от своей редкой находки. — Я хотел, чтобы ты разделил со мной праздник. Я же наткнулся на трюфель, когда весна не отошла.

Вождь заворочался на спине, а Бубу продолжил:

— Жители Сахары не очень склонны питаться трюфелями весной, пока их осенние дожди не сдобрят. Так вот, найти трюфель во время года, когда еще осенних дождей не было, это, знаешь, как получить клад какой, безо всяких там заклинаний.

Шейх встал. Поправил линии лисама на лице и склонился над костром. Протянул руку, взял трюфель у Бубу. Повертел в руках, рассматривая его. Размеру среднего. Красного цвета с пепельным опенком. Весь изрисован смутными линиями, усиливающими его красоту и очаровательную таинственность. Внизу у него — выпуклый выступ, на который налипли крошки почвы и песчинки. Шейх поднес гриб к носу, вдохнул букет запахов. Смежил веки, пробормотал в восхищении: «Аллах! Аллах!»

— Облачко бродячее проходило здесь прошлой осенью, — проговорил он, не открывая глаз, подняв голову к небу. — Облачко бродячее наделило тебя сокровищем.

Бубу поставил чайник на угли, сказал неожиданно:

— Нынче никто тебя не остановит. Можешь добираться до своей геенны, когда захочешь.

Они обменялись быстрыми взглядами. Вождь не ответил. Продолжал бормотать себе под нос что-то о таинственном плоде, словно ребенок, получивший забавную игрушку.

— Можешь отправляться себе на волю, в геенну свою, — продолжал подстрекать его Бубу.

Он подошел к шейху поближе, так что вождю уже было нельзя отвернуться от испытующего взгляда.

— Первое, чему мы научились у братства, — произнес Бубу дрожащим голосом, — это — читать язык символов. Ты знаешь, что значит получить единственный для поры года трюфель, когда они вообще не родятся?

Он придвинул голову еще ближе, так что их чалмы коснулись друг друга, прошептал:

— Это — знак конца. Конца нашему братству дервишей. Ты конец усматриваешь в жизни внутри этой сахарской геенны, а мы…

Не докончив фразы, он отодвинул голову.

А утром — скрылся.

16

На обратном пути он проезжал Сердалис. Там шейх оазиса поведал ему, как дервиш Бубу осуществлял освобождение духа из заточения в суфийской экстатической пляске зикр, в которой состязались одержимые на ножах, а мюриды — ученики и последователи обменивались ударами в сердце — якобы высвободить его из плена. В том кругу Бубу оказался единственным победителем. Шейх рассказал, что тот умудрился будто бы одним ударом извергнуть сердце из груди, не пролив из него ни единой капли крови — и показать все так, что все одержимые убедились в этом воочию при свете костра!

Шейх отвел гостя в молельный уголок аль-Кадирийя. На фасаде домика Адда увидел знамя, символ общины кадиритов, оно было перевернуто, и он не понял, то ли это было в знак скорби по мюриду Бубу, то ли по еще большей потере братства…

Глава общины вышел приветствовать их на широкую площадь, осененную листвой трех пальм с очищенными стволами и длинными красивыми ветвями. Он предложил обоим присесть в тени, а один из мюридов-послушников принес очаг и посуду для чая. Шейх общины долго занимал их речами о торговле, голодухе, южном ветре, вероломстве племени шакалов, божией любви, обычаях магов, изгнании и… об Аллахе! Однако, до рассказа о ходе побоища он так и не дошел, стараясь обойти тему смерти. Когда Адда уже надумал откланяться, шейх этой общины извинился и попросил гостя остаться с ним наедине. Вечный властолюбивый палач небес к тому времени повернул свой ход долу, его адский диск в наметившейся агонии устремился к своему извечному убежищу за горизонт.

Шейх общины сказал:

— Не добьется искры огня и не одолеет пути непременного тот, кто не стерпел угля в лоне своем.

— Не понимаю, — произнес Адда после некоторого молчания.

Шейх общины продолжил речь так, будто именно подобного ответа он и ожидал от собеседника на свою таинственную головоломку:

— Я в своей речи не использую двусмысленностей дервишей и их секретов. Поверь мне. Я хотел сказать, что ты стойко претерпел испытание свое и Аллах вернул тебе племя.

— Да, вернул… Пух и прах, вдов и сирот…

— На господа уповаю! Во всякой беде мудрость есть. В ущербе — прибыль, а в презренном — благо и радость.

— Однако… Подожди. Я вижу, ты не разделяешь мнение твоего верховного шейха, несмотря на то, что шейх местной общины кадиритов.

Шейх улыбнулся прежде чем ответить:

— В каждом братстве — две противоположности. Жизнь нас всех обучила видеть, ничто в мире не существует без своей противоположности. Аллах наделил жизнь законом противоречий, мужским и женским полом. И наше братство также благосклонностью пользуется, поскольку есть в нем грани.

— Правду сказать, я пренебрег аль-Кадирийей, когда повидал верховного шейха, который вызвался нас на праведный путь свободы вывести и обещал нам, что вернет нас к истокам веры и вдруг — обратился к мирской власти, словно султаны османского племени. В чем же разврат, о господи, — в людях или в учении?

И в том, и в другом. В душе, и в месте. И расхождение мое с верховным шейхом не в понятиях его, а в душе его, подвластной злу. Знай, о шейх Адда, что правитель и благоустроитель не встречаются в одном сердце. Потому что весь власти тяжелее и сильнее. Перед истинным добродеятелем путь один — пещера. Пустыня. Уединение. И если поддастся он искусу однажды, и покинет свою пустыню, выйдя к людям, то впадет в заблуждение, потому что шайтан перехватит инициативу и поведет дело.

— Ты хочешь сказать, что иблис стоял за спиной и вел шейха братства?

— А кто ж иной?

У Адды вырвался горький смешок, он пробормотал в изумлении:

— Клянусь, ты более неумеренный, чем я было подумал. Ты ударяешься в крайности больше, чем я.

— Ты скромничаешь, шейх Адда. Тайна твоей силы в этой скромности. Ты знаешь, что не был слишком невоздержан, когда бы то ни было. И если бы Аллах лишил тебя таланта умеренности, словил бы ты ветер, как хватают его все впадающие в крайность, не взрастил бы ты ни зернышка благородства, ни славы, какими ты пользуешься сегодня даже у малых девиц по всей Сахаре. Но все же, оставим это. Я пригласил тебя по другому поводу.

Оба замолчали. Вождь был в ожидании. Они обменялись быстрыми взглядами. Шейх общины начал разговор:

— Чего ты возгордился и скрываешь свое любопытство? Ты не спросил меня, как освободился истинный кадирит от тюрьмы плоти, земли и людей.

— Бубу?

— Да. Истинный кадирит.

— Ты говоришь о нем: истинный, а он больше других правоверных почитает верховного шейха.

— Но он и есть истинный именно по этой причине. Истинный означает здесь: невинный, чистый, дитя. Поэтому он слепо поверил верховному шейху. А когда открылось, что иблис ведет все поступки и деяния шейха, он углубился так далеко и обнаружил, что благословение невозможно. Ты знаешь, почему? Потому что он совершил грех, который не мог себе простить.

Шейх общины перестал двигаться, блеклым взглядом он следил за Аддой — глаза его побелели по причине аскетизма и долгого уединения.

— Грех он совершил в отношении тебя! — неожиданно горячо воскликнул он.

Вождь опустил голову. Покрывало опустилось на вершины гор, и в полумрак оделась равнина.

Шейх общины сказал:

— Он не простил себе, что воспрепятствовал тебе отправиться в Центральную Сахару и вернуться к родному племени — в течение нескольких лет. Однако он признался мне, что воспрепятствовал твоему возвращению на волю. А для того, чтобы исправить подобную ошибку, в мире средства нет.

— Он преувеличил. Аллах Всемилостивый, преувеличил. Поверь мне.

— Он нацелил удар в сердце не в твою честь, а потому что хотел покинуть тело, отягченное грехом. Он поведал мне, как поднял над твоей головой меч, чтобы не дать тебе пересечь голубые горы. А потом… Он прочел знамение в трюфеле.

— В трюфеле?!

— Он сказал, что наткнулся на гриб через несколько дней после трагедии с шейхом верховным. И увидел, что в нем знак божий уйти.

— О Аллах Всемилостивый!

— Он мне также сообщил о твоем представлении о свободе. Сказал, что вы будто бы сошлись на том, что она возможна лишь в огне геенны.

— Геенны?

— Я имею в виду: в пустыне. Что такое Сахара, как не геенна огненная? Может ли Сахара дать приют аскетам и превратиться в оазис уединения, если станет зеленым садом? Тогда она станет райским садом для черни и прибежищем магов.

Вождь в знак согласия покачал головой и принялся внимать тишине.

Глава 2. Бурдюк

«Замесил Господь тело человека из глины и поднялся в небо спослать ему душу для оживления его, оставив позади его собаку охранять тело в пору своего отсутствия. В это время явился Иблис и вдул в собаку холодный ветер, усыпив ее. Прикрыл он ее шкурой из меха, чтобы не смогла проснуться рано, а потом плюнул на тело человека и осыпал его нечистотами до такой степени, что пришел бог в отчаяние от невозможности очистить плоть от сатанинской гнили. Исходя из этого решил бог вывернуть кожу человека наружу и что было снаружи укрылось внутри. Именно это и есть причина гнилости плоти человеческой».

(Из легенд краснокожих индейцев в переложении Джеймса Фрейзера, «Золотая ветвь», «Фольклор в Пятикнижии», I том III энциклопедии.)

1

Старейшины его не посещали, потому что видели: недуг его не такой как все. Лечение порицалось, о нем не было предписаний в шариате знати. Что может быть удивительнее такого противоречия в поведении благородных шейхов! Они не признают мужчину, не приветствуют благородство всадника, если он не поражен влюбленностью и женопоклонением, а если любовь его поборола и он свалился больным, они его презирают и насмехаются над его страданиями. Но всадник — не всадник, если не был влюблен, и он перестает быть рыцарем также и в том случае, если любовь его одолела. Любовь к женщине — испытательный полигон для рыцарей у жителей Сахары: кто выдержал страсть и избавился от нее — стяжал славу, а кто вляпался и упал на колени — того высмеивают в позорящих его стихах и презирают.

Он знал, что о его положении пускают пакостные слухи, но он заметил, как некоторые кружат вокруг шатра темными ночами.

В первые дни болезни лихорадкой они посылали к нему поэтессу, и та наигрывала ему горестные мелодии, лихорадка усиливалась, и все тело еще пуще прежнего горело огнем. Явилась группа молодых девиц, они принялись играть мелодии специальные — любвеобильные, для народа экстатического и возбудимого, тех, что впадают в объятия к джиннам. Он проспал ночь после ухода девиц, но поутру выглядел еще бледнее и осунулся больше. Девицы вернулись с заходом солнца, Ахамаду пришлось встать и выгнать их из шатра.

В тот час мудрецы решили послать к нему имама.

Он выступил поздно вечером, раскатывая мелкие камешки своими старыми ногами в старых сандалиях, добрался и все время пытался укрепить полоску белого лисама на кончике своего крючковатого носа. Муслин не поддавался и скатывался с носа вниз, всякий раз оседая на губах. Однако имам попыток не прекращал и упорно подтягивал ткань кверху, на кончик носа. Он отругал стайку молодежи, собравшейся в кружок у шатра и дал знать Ахамаду, что желает побеседовать с больным наедине. Он сел в головах у Ухи рядом с опорным шестом и стал бормотать аяты из Корана. Перебирал зернышки четок молча, пока молодежь не отошла от шатра. Произнес в полной темноте:

— С прискорбием вынужден сообщить тебе, что шейхи возмущены и считают, что так не годится.

Уха долго молчал, прежде чем отреагировать своим слабым от долгого голодания голосом:

— Разве владеет раб средством остановить волю божию? Недуг есть недуг. Посланец господа.

— Твой недуг не такой, как прочие.

— Да моя болезнь хуже всех будет!

— Где Уха? Где его воля, подчинившая магов джунглей? Где его десница, расколовшая трезубцы шакальего племени? Где наш Уха-рыцарь?

— Воля рыцаря годится для магов джунглей и шакальего племени, однако, господин наш факих, разве пригодна она на что в случае с принцессой Аира?

— В тебе причина всего, что случилось. Ты слишком долго плутовал и кружил вокруг нее, так что один из вассалов вскружил ей голову и покорил сердце ее, похитил прямо из твоих рук, и случилось с тобой то, что произошло однажды с кошкой, охотившейся на мышь.

Он закашлялся, прочистил горло и продолжал:

— В роще родниковой Адрара видел я, как маленькая черная кошка охотилась за мышью несчастной. И вместо того, чтобы схватить ее да растерзать когтями своими, она из зарослей камыша долго за ней наблюдала, а потом начала забавляться со своей жертвой, толкать лапами да переворачивать кверху брюхом, потом оставила, дала ей ускользнуть на какое-то расстояние, бросилась за ней и опять ее схватила. И так продолжала эта кошка «играть» долго со своей мышкой несчастной, и наступил решающий момент расплаты для кошки — прыгнула мышка и скрылась в норе! А ты знаешь, что с кошкой сталось? Тьма спустилась, я там ночь провел, на краю оазиса, чтобы поутру отправиться на местный рынок. Только эта глупая кошка покою мне не давала — не спал я той ночью. Она все продолжала мяукать да плакаться, кружила вокруг ямки до утра, очевидно, не веря, что мышь в состоянии убежать от нее с такой легкостью. А мышка-то выжила по причине безрассудства самой кошки! Понятно тебе?.. А! Молчишь! Женщина — она как мышь, если попалась тебе в руки, разбирайся с ней, потому как если не сделаешь — вмиг ускользнет, потому что всегда мужик другой найдется, тебя опередит, если в должный момент инициативу не проявишь, он у тебя из рук ее вырвет!

— Воистину, я ожидал от тебя сочувствия да поддержки, а ты вот только боль разбередил!

— При таком ударе никакая защита не поможет. Не ополчились на тебя джинны, никакой призрак не выскакивал, чтоб тебя испугать. Нет у факихов уловок против злых демонов сердечных. Между нами и ею — занавес плотный натянут, сынок. Однако, скажи мне: ты не пытался как-нибудь отвадить от нее этого сына вассалов?

— Как?

— Вызвать на поединок. Никто тебя не осудит, если ты ему в поединке череп проломишь.

— Да меня же все позорить начнут за поединок с представителем племени вассалов. Рыцарь сражается только с рыцарем!..

Имам замолчал. Гиблый ветер дохнул жарко, бросил в лицо неожиданно пылевой вихрь. Он опять начал бормотать новые аяты очиститься от пыли, насылаемой бесовскими рыцарями джиннами, и наконец произнес свое последнее предложение:

— В таком случае тебе остается одно: биться об заклад.

— Заклад?!

— Да. Самый древний судья в Сахаре. Только подожди: что ты мне дашь, если план мой удастся?

Уха поднялся с постели. Надежда вернула его к жизни, в глазах загорелся блеск. Дрожащим голосом он проговорил:

— Я тебе дам… Я тебе дам что угодно. Говори!

— Трех верблюдов белых и махрийца резвого, да новый «илишшан»[165] в придачу!

— Я думал, ты больше запросишь.

— Я — человек умеренный.

— Ну, а теперь расскажи мне про заклад. Это что, старейшины предложили?

Имам повертел четками в руке и, помолчав немного, произнес:

— Заклад твой — взобраться на вершину Идинана.

Опять воцарилось молчание. Имам слышал частое, напряженное дыхание Ухи. Налетел ветер, дышать стало труднее. Наконец Уха проговорил:

— Только ведь он — шайтан горный. Ты знаешь, он же горный баран — Удад его прозвище, а не просто имя. Его Удадом прозвали, потому что он искусен в горах да по скалам лазить. Этот заклад опасный будет, рискованный.

— Это не твое дело.

— Как это?

— В деле этом секрет есть.

— Секрет?

— Это не твоя забота. Ты мне веришь?

— А если он заберется?

— Не заберется.

— Да он же баран горный, господин ты наш факих! Ты не видел, как он, попрыгивая, на горы взбирается.

— Мне видать его совсем не требуется. Я верю в Аллаха и в секрет.

— Секрет?

— Да.

— А что ж это?

— Секрет не останется секретом, если будет известен двоим. Он секретом будет, пока таится в голове у одного человека только.

Влюбленный промолчал. Сделав несколько глубоких вздохов, произнес:

— Боюсь я, проиграю пари. Потеряю я принцессу.

— Если не хочешь верить мне, доверься тайне! — проговорил имам уверенным тоном. — Кто в тайну не верит, не верует в Аллаха!

— О господи… На Аллаха я уповаю…

2

Тем не менее сердце влюбленного не успокоилось. Если он проиграет пари, и бес Удад сможет взобраться на каменную стену, тогда он навсегда потеряет свою любимую. Так продолжал внушать ему голос искушения темными долгими ночами. Он зевал, расслаблялся, иногда думал, что уже задремал, но злое внушение возвращалось и говорило ему на рассвете бесовским шепотом: «Жизнь — что игра. В ней победы не одержишь, если не найдешь в себе смелости поставить на все. Даже на голову свою. А голову свою спасет только тот, кто ее заложил».

Влюбленный был в смятении, он колебался между двумя искусами. Первый предупреждал и предостерегал его, а второй — поощрял и подталкивал.

Ахамад посетил его и нашел приятеля в крайне ужасном состоянии. Нерешительность в принятии решения, смятение перед выполнением задачи — недуг похуже влюбленности.

Он приблизился и нагреб дров к очагу. Развел огонь у входа, пошел и вытащил из угла палатки все атрибуты для чая.

— Я было подумал, что оружие факиха покрепче будет, чем бесовские козни, — сказал он. — Однако вижу, что визит его улучшения не принес.

— Да он сказал, что любовь — это бес в сердце, и нет связи между ним и джиннами и прочими зловредными обитателями пустыни.

— А что, он защитный хиджаб не прочел?

— Отказался, предложил биться об заклад.

— Заклад?

— Сказал, что мне ничего не остается, как вызвать Удада и предложить ему этакое смутное пари: поставить между нами судьей вершину Идинана. Если взберется он на нее, я отказываюсь от притязаний на женщину, а если провалится — сам сцену покинет.

Ахамад даже подпрыгнул.

— Это безумие, — прошептал он. — Удад — чистый джинн, он в состоянии на само небо тебе взобраться без всякого пари.

— Да вот наваждение мне то же самое внушает…

— Наваждение?

— Ну, голос внутренний, увещеватель, он много чего мне вчера наговорил.

— Раз уж ты упомянул голос… Я предлагаю тебе подождать, посмотришь, чего увещеватель еще подскажет. Я не знаю, но чувствую к нему больше доверия, чем склоняюсь к речам факиха.

Уха промолчал. Диалог утомил его, он сделал глубокий вдох. Потом спросил:

— А что увещеватель — будет?

— Ну, совет старейшин вчера решил увещевателя прислать.

— И что ж это, на визит такого увещевателя тоже согласие шейхов нужно?..

— Потому что он придет не с визитом для успокоения или соболезнования, а как, так сказать, предвестник, для разбора дела и лечения.

— А что, этот предвестник в состоянии найти общий язык с бесом в сердце? Что он — сможет, если факиху не удалось?

— А почему нет? Всякий человек, знаешь, уникальное существо. Душа, брат, сокровище, клад. В сердце каждого человека дремлет тайна великая.

Уха обхватил свою голову тощими руками и потянулся немощным телом к опорам в углу шатра, сердце у Ахамада сжалось от сожаления. Все это тело было похоже на скелет. Слезы блеснули в глубоких глазных впадинах его обладателя, глаз почти не было видно. Он пробормотал себе под нос:

— Ах-ах, Ахамад… Не знаешь ты, как я томлюсь по вождю нашему. Если бы шейх Адда был среди нас…

Закончить фразу ему не удалось. Верхняя часть чалмы раскрутилась и упала ему на глаза — и сам он свалился.

3

Назир[166] также попросил беседы с больным наедине.

Он явился один уже с приходом сумерек. Пришел без посоха. Душа сама вела его, так же как и нашептывала, что говорить. Его рафигат[167] тащился по земле. В его свободно болтавшихся складках он выглядел еще тоньше и стройнее. Он присел на землю у входа. Вытащил щепоть молотого табаку из маленького кожаного мешочка. Эту щепотку он тонкими пальцами засунул себе под язык. Потребовал, чтоб любопытные удалились, стал ждать.

Ахамаду, наконец, удалось спровадить молодежь прочь, он вернулся и сел на корточки у входа. Стал разглядывать увещевателя-назира, а тот забавлялся, жевал свой любимый табак и буравил его пустыми глазами в красных бликах сумерек. Поза увещевателя нисколько не изменилась, Ахамад понял — поднялся и ушел.

Когда Ахамад удалился, Уха услышал голос увещевателя:

— Кормится сын адамова племени благородной и чистой пищей, в то время как питаются животные твари пищей подлой, худым кормом зеленым и сухим, и вместе с тем пища благородная превращается в животе человеческом в отбросы гнилые более чем помет скота. И знаешь, почему?..

Голос назира был чист, в нем чувствовались достоинство, торжественное величие и еще какая-то непонятная нотка. Вождь не ошибся, избрав его увещевателем племени и разносчиком благих вестей. Уха наслаждался нотками этого голоса, словно это было прекрасное пение, но смысла он не улавливал и не понял слов.

— Не понимаю, — произнес он.

— Грех. Это грех обращает отбросы человеческие в яды, гниль да зловонных червей. Грех — вот что плоть отравило. Так знай, что тварь адамова есть существо, рассеченное пополам, на две части, два меха или, лучше сказать, на два бурдюка. Я предпочитаю сказать: бурдюк. Плоть есть бурдюк для гниения и похотливых утех. А в душе — бурдюк для греха и преступления!

— О господи!

— Так что же прельстило тебя в девице аирской: бурдюк гнили или бурдюк ошибок?

Уха вздрогнул. Длань гурии сдавила ему сердце, так что кровь пошла. Все тело прошиб пот, оно принялось дрожать. Он попытался что-то сказать, протестовать, отвергнуть, но не смог и слова вымолвить.

А прекрасный голос воззвал вновь — словно это был голос ангела с небес либо пророка от Аллаха:

— Да. Ты не в красавицу из Аира влюбился. Очаровательную принцессу-эмиру из Аира, рожденную мулаткой из Эфиопии, ты впал в сильное увлечение комком плоти да крови, жира да отбросов, премерзкой жижи, которая внушает отвращение. Большой бурдюк гнили. Ха-ха-ха!

Голова Ухи раскалывалась от боли. Он опрокинулся навзничь возле опорного шеста, его пустые кишки силились вызвать рвоту. Только прекрасный, чистый, величавый голос не умилостивил его:

— Ты прибегнешь к уловке и скажешь себе: «Я не в плоть влюблен. Я влюблен в ее чистую суть. Я люблю душу». Это новый обман. Это ложь еще большая. Это иной бурдюк, скрытый в бурдюке гниения, он еще отвратней и безобразнее. Это — корень несчастья, ввергнувший нашего прародителя во зло — пошел он и вкусил греха. В нем причина блуждания нашего по Сахаре и вечного отчуждения нашего. Ладно! А не соблазнила ли тебя дщерь Аира и не прельстила ли чем, прежде чем ты влюбился в нее? А теперь: кто отвернул от тебя лик свой ради того зеленого призрака, что обитает в расщелинах гор? Девица дьявольская твоя черпает вдохновение из бурдюка греха и преступления.

— Замолчи! — заорал Уха с невиданной яростью. — Прочь! Кто ты есть? Ты что, искус проклятый?

Он выпрыгнул наружу. Узел его чалмы распался, она слетела наземь, он побрел прочь, таща за собой конец убора. Потом обратил внимание на чалму, остановился в ужасе. Усталость и мысли одолели его, он рухнул, пополз на четвереньках, пытаясь одновременно обернуть полоску лисама вокруг головы. Увещеватель настиг его. Он встал над его головой и прочитал свое жестокое пророчество, будто читал маговское заклятие:

— Бежишь ты от истины, а в состоянии ты выпрыгнуть из души своей? Ты связан заблуждениями и желаешь излечиться от недуга. Жаждешь избавления, не уплатив цены, как всякий раб. Ты — раб! Если б ты хотел вылечить себя от недомогания, если б хотел ты вернуть себе утраченную честь, то пошел бы мигом к Тенери и сказал бы ей: «Ты — кровь. Ты — моча. Ты — слизь. Ты — гной. Ты — червь. Ты — помет гнилостный из скотского чрева!» Изготовься ныне и повторяй за мной, если ты свободен…

Влюбленный опрокинулся, его опять одолела рвота.

— Не могу! — взмолился он. — Это мерзко. Это скверно. Уходи. Уйди прочь отсюда!

— Не сдвинусь я, пока ты не станешь мужчиной. Страсть твоя что вино, иллюзия, ложь. Поди и скажи ей: «Ты — гниль, Тенери, как же я мог любить тебя?» А если не в силах, то знай, что не хочешь ты пробудиться от пьянства страсти, освободиться от иллюзий и лжи, да какой же свободный может любить бурдюк отбросов или другой бурдюк внутри него — бурдюк греха? Повторяй это в душе своей, десять раз повтори, а затем ступай и брось ей это в лицо!

Уха медленно полз по камням, упираясь в землю руками. Он пытался было встать на ноги, однако, от немощи пришлось лечь на землю, но опять захрипел, забормотал заплетающимся языком:

— Сладкий у тебя голос, а речь какая отвратная!

Увещеватель не преминул возвещать ему свое небесное пророчество:

— А ведь речь моя слаще моего голоса. Не желаешь ты знать недуга своего, так как же стремишься ты вылечиться? Надо повторить, попытаться сказать: «Ты — бурдюк гнили и бурдюк греха, о Тенери, как же могу я любить тебя?!» Десять раз повтори, а не то — не вылечишься. Останешься рабом бабы, тенью бурдюка гнилостного. Не освободишься иначе, честь не вернешь!

— Ты — слепой! Ты все это говоришь, потому как слепой!

— Если б не был я слепой, не узрел бы бурдюк. Есть у меня зрение видеть его, а вот ты-то, видать, зрения лишился. Ну, кто из нас слеп, ты или я?

Уха издал мучительный стон от неимоверной боли, однако жестокое пророчество так и осталось висеть над его головой, словно рок.

4

Приняв еду, он воздержался от разговоров.

Не обменялся с Ахамадом ни единым словом за три дня. На четвертый день он собрался с силами и попытался даже оседлать своего махрийца. К нему бросился Ахамад и стайка товарищей, однако он заявил, что принял решение выехать на пастбища и отдохнуть. Ахамад вызвался сопровождать его, но он отказал.

Он уселся в седло своего бегового верблюда, и оно поглотило все его истощавшее тело. Все наблюдали в утреннем свете, как он направляется по дороге к востоку — она проходила между двумя горами-близнецами и вела в Тадрарт. Издали он выглядел, как блеклый призрак.

В Тадрарте он слонялся у подножий. Передвигался промеж круглых гробниц предков. Его видели пастухи — он очищал скалы и камни от костей мертвецов и долго стоял там в смиренной позе. Иногда он находил там скалу, на которую можно было удобно присесть — сидел, как идиот, вперившись в пустую яму могилы. Любопытные пастухи не преминули приблизиться и подсмотреть за ним и понять, чего он там разглядывает. Видно было, как он вытаскивает череп, голень мертвого мужского скелета или локоть из могильной ямы и любуется ее блеском в ярком солнечном свете. Он разглядывал все это подолгу, иногда такое его сидение там продолжалось с утра до вечера. Один из этих пастухов потом рассказывал, как навестил его ночью в день принесения жертв при полной луне и принес просяную лепешку и жареный окорок задней ноги горного барана и увидел, как он там крутит в руках страшный череп. А когда он очнулся от забытья, пришел в замешательство и спрятал череп в складки своего широкого джильбаба, сжал губы и за все время пребывания с ним посетителя не проронил ни единого слова.

Другие пастухи рассказывали еще более отвратительные легенды о его поведении там. Они клялись, что видели, как он таскал на спине падаль, трупы гнилые мертвых животных и сваливал их в кучу перед своей пещерой, чтобы лицезреть, как они разлагаются, гниют, как по ним ползают черви и насекомые. Говорили, будто гнилой запах становился непереносимым, особенно, если с западной стороны дул ветер. Передавали потом, будто он взбирался на кручи, гонялся за козлами, но не для того, чтобы мясо есть — он оставлял добычу гнить и разлагаться перед его пещерой. В конце концов пастухи были вынуждены угнать свой скот и предоставить Тадрарт в полное его распоряжение, они отправились в лощины и вади Матхандоша и Массак-Меллета.

Однако то, что поведал об этом дервиш, было безобразнее всех прочих рассказов.

Он сказал, что один мудрый пастух сообщил ему секрет исцеления Ухи. Он клялся всеми святыми — Танис, Аманаем и господином нашим Абдель-Кадиром аль-Гиляни, что видел собственными глазами — да пусть черви их пожрут, если не так! — как упрямый Уха стал на колени на голубой труп, по которому ползали черви и которым даже стервятники и вороны пренебрегали, и отрезал ножом кусок этой падали и ел и жевал ее, бормоча про себя какие-то слова непонятные, вроде бы — заклинания магов.

Дервиш сказал, что того пастуха после его рассказа мерзкого долго рвало. Вырвало и самого дервиша — понятное дело, что то же ожидало и всякого, кто слышал это отвратительное дикое повествование — человеческая плоть не выдерживала.

5

Однако исцеление Ухи и его возвращение в становище после возвращения к нему здоровья заставили многих поверить в дикую повесть, в ту страшную тайну, которую поведал дервиш.

Уха вернулся совсем в ином настроении. Он шутил с Ахамадом, обменивался с приятелями и вассалами анекдотами, разговаривал со всеми по прибытии весело и игриво. С аппетитом ел жаркое из мяса жертвы, которую закололи в его честь молодые парни, выпил целый кувшин кислого молока, а ночью все услышали его голос — он распевал трогательную песню с рефреном «гали-гали» без всякой при том скорби или какого бы то ни было признака на психическое возбуждение и экстаз. В тот же вечер он предложил провести стихотворное состязание. Ахамад и молодежь с непрекращающимся удивлением все время наблюдали за ним. Они бросали друг другу изумленные взгляды по поводу такого чуда, свалившегося ему на голову на дальних пастбищах и совершившего в ней чудесное превращение. Он покинул их чистым призраком загробного мира, а вернулся благородным мужем, У которого кровь на щеках играла, а в глазах горел огонь радости жизни. Он шутил со сверстниками, отпускал остроумные шутки, напевал веселые мелодии в ночь жертв. Он уехал, соблюдая пост, ничего не ел, отказывался молока выпить, а вернулся таким прожорливым, вечно голодным и с аппетитом поедал всякое жаркое.

Все долго перешептывались, интересовались причиной такой перемены и пришли в заключение к выводу, что в деле этом есть какая-то тайна. Россказни пастухов их не убедили, дикое повествование дервиша о поедании падали люди тоже отмели. Все их беседы кружились вокруг того самого визита увещевателя, они вспоминали, каким больной был до этого и как он повел себя после визита, когда, никак не комментируя ничего, он вообще ни слова не проронил. Конечно, заключили люди, тайна кроется в этом самом визите.

А через два дня видели, как Уха в закатных сумерках прокрадывался в шатер назира-увещевателя. Тут-то ровесники воочию убедились, что были правы.

6

Никто не знал, что произошло между этими двумя. Однако все племя гудело о том, что было между ним и имамом, когда они встретились на просторе после похода Ухи в шатер увещевателя назира.

Имам в гневе накинулся на него:

— Вижу я, оставил ты побоку законы небес и нашел себе судию в назире — вещателе зла и магов!

— Храни меня Аллах! Назир ни одного дня не был вещателем зла, никто не слышал, чтобы он был магом!

— Да этот провозвестник никогда радостный вести не приносил, с того дня как в племени появился!

— Признаюсь, голос у него величавый, небесный!

— Стыдись! Голос иблиса тоже сладкий, только он в геенну влечет!

— И чего это наши богословы над смертным себе позволяют! Весь народ говорит, ты угодников не выносишь — ни его, ни дервиша.

— Позор! Мы наследства не делили, чтобы препираться, я в долг ни у кого не занимал — ни у него, ни у дервиша! Кто ж это про меня всякую ложь распространяет? Кто тебя против меня настроил?

— У меня нет ни единой причины нашу с тобой дружбу во вражду обращать.

Имам замолчал. Они прошлись немного по равнине. Дома остались позади, они направились на простор в сторону гор. Имам заговорил вновь:

— Да упокоит Аллах отца твоего. Он действительно был мне другом. А вот ты показал, что намного меньше в тебе благородства будет… Что?.. Страх не в природе людей благородных.

— Страх?!

— Да. Ты об заклад не бился из-за страха потерпеть поражение, да еще по причине своей скупости.

— Скупости? Что-то речь твоя, господин наш факих, смахивает на речь мужа, желающего другого мужа спровоцировать, чтобы на поединок вызвать. Да разве позволяет мне обычай с имамом состязаться?

— Ты испугался биться об заклад, — продолжал имам свою провокационную линию, — да еще не заплатил мне залог, который я в обмен на секрет попросил.

— Разве плата здесь уместна, когда рыцарю красавица по душе стала? Когда это любой благородный деньги бы стал выручать да платить, чтоб любимую себе добыть? Скажи уж, что хочешь на поединок меня вызвать.

— Ха-ха-ха! Бежишь ты от уплаты, прикрываешься заклятьями магов. Ишь ты, чего заговорил — о благородстве да сердцах влюбленных, о возлюбленных красавцах… Ха-ха-ха! Ты заклятия магов предпочел, потому что цену за них не платишь, знаешь себе, как могилы прадедов разрывать да черепа их раскидывать, мертвечиной да падалью питаться! А-а! Ха-ха-ха! Скажи-ка мне…

Он протер слезы с глаз и продолжал:

— Я не жду от тебя признания сейчас в скупости твоей. Однако скажи мне честно, покойным родителем твоим поклянись: вкушал ты падаль да червей, а? Ха-ха-ха! И какой же это хитростью заставил тебя колдун мясо мертвечины поедать в поисках исцеления? Ха-ха-ха!..

Он откинул голову назад и захохотал во всю мочь. Уха остановился как вкопанный, пытаясь возобладать над тем жаром, в который кинуло всю его плоть и ударило в голову. Он подавил ярость и сдавленным голосом произнес:

— Грешно мужу-богослову, мудрому, ученому байки глупого дервиша повторять…

— А чего же это дервиш так тебя порочит? Ты ж недавно сам мне признавался, будто он угодник святой?

— Дервишу я не нравлюсь. Ты это знаешь.

Но имам опять завел свою провокацию:

— Не один только дервиш про все это твердит. Все племя уже знает. Большую ошибку ты совершил в тот день, когда решил, будто какой секрет в этом мире может так навеки секретом остаться. Вот ты и видишь, что Аллах направил к тебе посланца тайного в пустыне сухой бесплодной, чтобы возвестить о тайне мертвечины во всеуслышание. Хе-хе-хе! Ну-ка, представь себе положение твоей возлюбленной принцессы, когда она слышит от челяди своей и рабов, как они вовсю эту историю рыцаря Ухи перемалывают, что он на падаль кидается да мертвечину жрет, как пес! Ха-ха! Скупость тебя бежать заставила от уплаты денег да мертвечину поедать. Поэтесса начала поэму слагать, обольет тебя позором на века! Ха-ха-ха! Бьюсь об заклад, что поэтесса наша уже эту поэму сложила.

Уха пошел прочь, оставив имама стоять в темноте и заливаться своим хохотом.

Глава 3. Законы земные и законы небесные

«Грязь и фальшь — вот что противно богам!

Берт Амигро «Книга мертвых»

1

Все племя отметило с удивлением такое веселье.

В день, когда назир из увещевателя вновь стал глашатаем и вышел с известием о смерти гадалки, повторяя своим благозвучным небесным голосом: «Нас опередила Тимит», все лицо его излучало благость. Язык твердил свое известие, а лицо излучало благость. Между ними, тем не менее, никогда не было вражды, которая могла бы спровоцировать злорадство, да у него вообще ни с одной тварью в Сахаре вражды не было. Так в чем же причина — секрет ликования в день траура?

С этой вестью он вышел на рассвете. Обошел жилища, пробовал штурмовать град Вау, медленно тащился по простору рядом с населенной духами горой. Одежду он нарядил траурную: черный лисам, черный широкий джильбаб. Шаровары тоже были широкими, черного цвета. Свои пустые глаза он покрыл лисамом, однако ничто на свете не могло скрыть радость этого человека. Эта радость срывала лисам с лица, открывая взглядам его глаза. Ликование счастья переполняло душу, обнажало грудь. Не переставая повторял он оглашать свой торжественный призыв: «Тимит опередила нас», и Вау ответил на зов. Вышла стайка женщин, которых возглавляла эмира. За ними последовал кружок мужчин. Мужчины собрались в поселении, и имам поднял свой голос в призыве к молитве. Старухи заголосили аятами, диалекты чужаков искажали арабскую речь, а факихи со своим невежеством к языку Корана не цеплялись. Все это собрание двинулось к дому покойной. Для всех было неожиданностью узнать, что умерла она от убийства.

2

Если в Сахаре объявлялось о неожиданной кончине, причиной тому могло быть что-нибудь из этих трех: змея, скорпион или удар злого джинна.

Однако гадалка поспешила в неведомое, заколотая своим потайным ножичком.

Явился судья Баба, с помощью своих людей он протаранил толпу. Вошел в шатер обследовать жертву: гадалка лежала, распластавшись на спине. Она вытянулась во весь рост. Голова ее лежала в углу, а ноги тянулись к опорному шесту. Голова была непокрыта, голубая тряпка вмялась по соседству, вся она пропиталась жиром и была измазана грязью. Веки над глазами были смежены — будто она спала глубоким сном. Черты лица были спокойны, не потревожены ничем, может, и было легкое напряжение век и некоторая бледность щек. Косы ее кудрявых волос, тронутых сединой, спадали на лоб, покрывая правый глаз, однако они были коротки не доставали до ее медной шеи с полосками крови, которая была пролита маленьким потайным ножичком. На этой медного цвета шее, охваченной ожерельем из разноцветных бусин, с левой стороны запеклось много крови. Вид был такой, будто тело повернуто в левую сторону, потому что туда, налево тянулся поток крови, он пропитал эту часть верхней одежды на ее левом худощавом плече и проложил дорожку в песке, она чернела внизу, изжаждавшиеся по влаге песчинки и частицы почвы впитали ее, лужица крови по краям уже засохла. Убийственный ножичек был вонзен рядом с левым ухом над этой лужицей — острие утопало в почве по самую рукоять, покрытую символами и заклятиями, равно как и его кожаные ножны рядом. Левая рука распростерлась на ляжке с открытой ладонью, в то время как правая жестко вцепилась в ком земли, выдавая свидетельство о неестественности смерти и неистовстве последнего жеста.

Кади приблизился и взял нож. Рассмотрел его при свете снаружи через вход в шатер. На окровавленном острие налипли зерна песчинок, земля присохла ко всему лезвию, которое убийца вонзил и вытащил из горла, проложив струйку крови на металлического цвета шее. Баба сделал знак старшине дозора, великан-вассал подошел и покрыл черным одеялом тело. Он сделал еще один жест пальцем этим дозорным, они принялись разгонять любопытствующий народ перед входом в шатер. Вперед вышел имам и с ним несколько старейшин племени. Снаружи толпилась армия любопытных, они совершенно блокировали шатер со всех сторон. Солнце встало в полный рост, и вместе с ним раздался призыв глашатая:

— Гадалка опередила нас!

Имам вместе с кади устроились в уголке палатки. Потом судья вышел наружу к толпе. Поискал взглядом эмиру, подошел к ней и обменялся шепотом какими-то словами. Вернулся в жилище и приказал старшине дозорных, размахивая своей рукой-культяпкой:

— Схватите дервиша!

3

В сумерках началось дознание.

Кади восседал, скрестив ноги, на коврике, покрытом грубой кожаной подстилкой для казни. По соседству с ним, слева и справа, сидели несколько именитых лиц из Вау. На широкой площади перед ними толпился народ: явились старейшины племени со своими свитами, пришли какие-то дерзкие женщины со своими шумными детьми. Трое дозорных привели дервиша со скрученными пальмовой веревкой руками. Эти его руки были неестественно и жестоко вывернуты назад за спину. Он предстал перед судьей с непокрытой головой. Его лисам был скручен вокруг шеи, словно змея из джунглей. Все лицо было вымазано грязью. Волосы на голове были разделены пробором посередине, взлохмачены и казались петушиным гребнем, торчали вверх, вымазанные глиной и грязью. Полные отчаяния глаза были погружены в себя. С губ его спадала слюна, покрывала их рамочкой пены. Баба поднял свою ампутированную в конце руку перед лицом допрашиваемого и угрожающе произнес:

— Почему ты убил гадалку?

Справа от него склонился его помощник и записал слова на большой лист бумаги желтого цвета. Вопрос этот он записал такого же желтого цвета ручкой, сделанной из ветки тростника.

Муса ответил на него коротко и резко:

— Я не убивал ее!

Кади еще раз взмахнул своей культяпкой, прежде чем задать новый вопрос:

— Ты не своровал этот ножик?

Он вытащил из складок своего широкого одеяния этот маленький ножичек, помахал им в лицо дервиша, держа его в левой руке.

Сдавленный гул прошел по толпе свидетелей.

— Да! — сказал Муса. — Я не отрицаю, ножик я своровал.

— С какой же целью ты совершил такое?

Волнение в толпе усилилось. Дервиш промолчал. Кади повторил свой вопрос:

— Скажи: зачем украл нож?

Слюна сочилась с губ. Косой глаз вертелся, источая отчаяние. Он рухнул на колени и произнес с опущенной головой:

— Это — мое дело!

Послышались негодующие возгласы. Кади подождал, пока не затихнет волна негодования, затем продолжал свой допрос:

— Ты отрицаешь, что между тобой и ею — давняя вражда?

— Нет! Не отрицаю, — быстро ответил Муса.

— Хорошо. Признание вины приветствуется законами суда. А вот отрицание… — окончание предложения судья заменил угрожающим жестом своей укороченной культяпки. Он повернулся к именитым соседям и произнес вслух публично:

— Вы видели? Признание о наличии вражды — основополагающий устой в совершении любого преступления. И доказательство. Вот оно, в наших руках. Ножик, в присвоении которого он также признался. Перед нами налицо два признания: воровство орудия преступления и признание в наличии давней вражды. Ну и что же, нужно ли нам еще слушать убийцу в буквальном признании о совершении преступления?

Писец записал весь текст тростниковым каламом на желтом листе бумаги. Степенный шейх склонил голову к уху судьи и что-то прошептал ему. Баба вновь распрямился на своем месте. Почесал свою чалму в размышлении, потом сказал:

— Полное признание смягчает вину, дервиши приучили нас, что говорят правду…

Муса с неожиданной решимостью прервал его:

— Я ничего, кроме правды, не говорил. Я признался в давней вражде своей и в том, что украл нож — по иным причинам, но я не убивал ее. Клянусь!

Кади замолчал. Гул поднялся на площади. Баба еще раз посоветовался с шейхами, прежде чем задать вопрос:

— Мы вернемся, немного спустя, и проясним непонятное. Однако сейчас отвечай мне на мой вопрос: где ты спрятал золото?

— Золото? — вздрогнул дервиш.

— Да. Все знают, что покойная много золота у себя хранила. Золото двух видов: золотой песок и изделия для украшения.

Дервиш сказал в изумлении:

— А что мне с металлом презренным делать?

— Это я здесь вопросы задаю, а не ты. Если кади спросил, а обвиняемый не ответил, так поступать нельзя, надо отвечать. Говори: где ты спрятал золото?

На губах опять в изобилии выступила пена. Косой глаз крутился в отчаянии. Он пробормотал слабым голосом:

— Не интересует меня золото. Я боюсь к золоту притрагиваться.

Баба вытянул шею в его сторону и вперился взглядом в лицо его и в глаза. Смежил веко под хитрым своим глазом и спросил ехидно:

— Говорили мне, будто ты в страсть впал любовную. Решил прельстить сердце любимой своей, да не нашел лучше золота средства. Я согласен с тобой, что золото — лучшее средство прельщения сердца возлюбленной. Я не буду долго ругать тебя, если признаешься в правде.

Он издал едкий смешок и вновь моргнул, прикрыв глаз веком. Муса склонился до земли, голова упала ему на грудь. В отчаянии он заговорил:

— Я знаю, что золото — средство охоты на женщин. Я возненавидел женщин так же и потому, что любят они золото.

— Но ведь говорили мне, будто ты в любовь вляпался! Что, не был ты влюблен?!

— То была глупость. Глупость дервишей. Однако я поклялся перед господом, что не совершу такой глупости вновь до судного дня.

Кади вытянул голову в сторону дервиша, прошептал ему в лицо:

— Почему? Что ты в Сахаре без женщин делать станешь? Как дикость одолеешь? Как пустоту убьешь? Женщины — твари волшебные. Маленькие звери. Аллах недаром вычленил их из ребер мужских, чтобы утешались мы ими, наслаждались присутствием их. Как же перенесешь ты жизнь в пустыне, лишенную их?

— Точно: тонкие они, — прошептал ему в ответ Муса. — Точно — маленькие будут. Но они жестоки, как звери. Ведут мужчину в геенну на цепи длиною в семьдесят локтей, а ему — невдомек. Женщины в дервишей не влюбляются, потому что не в силах сотворить из них рабов, что они легко с глупыми мужами делают.

Слова давались ему с трудом, он немного спустя закончил дрожащим, плачущим голосом:

— Они — что змеи, нежные, а яд убийственный источают!

Баба разразился бурным смехом. Накрученная полоска его лисама свалилась вниз до подбородка, он все продолжал бить культяпкой себя в грудь, закашлялся громко и звучно, что совсем не соответствовало обстановке траура. Шейхи обменялись удивленными взглядами. Один из них наклонился к нему и прошептал что-то негодующе, однако судья не остановился.

В конце концов он замолк. Вытер слезы тыльной стороной здоровой ладони и весело произнес:

— Я клянусь вам, он — чистый дервиш! Остроумный и мудрый, несмотря ни на что!

Он замолчал и повел головой вокруг себя, оглядывая площадь. Солнце спряталось за стенами города, сверху блестели отсветы его красных лучей. Он перевел взгляд, оглядывая собрание и таинственно закончил:

— Однако все это не мешает нам подвергнуть его испытанию игаиганом[168]

4

Караульные обвязали ему виски веревкой с двумя полированными палочками из дерева лотоса. Потом повернулись к спине, закрепили прочнее путы скрученных за спину рук. Наложили на шею петлю из грубой веревки, сделанной из пальмового мочала. Старшина дозора с дотошностью соблюдал все приготовления, стремясь придать веревке форму петли-удавки, которой пользовались энергичные пастухи, объезжая ретивых верблюдов или принимая первый плод.

Старшина дозора скрутил свою пальмовую веревку, и он издал болезненный стон. В этот момент взгляды всех присутствующих были прикованы к двум пыточным палкам, которыми вертел а воздухе старшина дозора. Двое его помощников окружили с двух сторон осужденного. Они тоже вперились в лотосовые палочки, закрепленные на висках дервиша. На широкой площади, заполненной жителями Сахары — кочевниками и горожанами Вау, царило гробовое молчание. Даже дети затаили дыхание и ждали со своими присными момента движения жезла возмездия… За спиной дервиша стояли кади и его люди. Он поднял свою руку-культяпку высоко в воздух и палач повернул пыточную палку вверх и вправо. Раздался глубокий и болезненный вздох из уст всех присутствующих — сердце защемило. Послышались сдавленные звуки рыданий женщин племени. Лица старух побледнели, поменяв цвет, глаза детей мучительно ярко блестели, обращенные к небу. Ураган кинулся на ствол райского дерева. Глаза дервиша метали искры и зажгли огонь во всем теле. Палач вертел бесовской палкой в воздухе — теперь он опустил ее слева и вниз.

Голова дервиша запылала, вся охваченная сиянием. Любое прикосновение обжигало. Он подпрыгнул высоко, всем телом. Взвился в воздух. Закричал чужим голосом, люди никогда не слышали такого из его гортани:

— А-а-а…

Рухнул на землю. Пена обильно выступила на губах.

В небесах плакали ангелы. Долгожитель Бекка продвигался сквозь толпу любопытных. Бахи шел с ним рядом, иногда поддерживая старика. Тот приблизился к судье. Воткнул свой посох в землю и, опираясь на него, наклонился к имаму. Сказал ровным голосом:

— Нет добра в стране, где пытают дервиша. Что, кади не в силах прибегнуть к другой уловке, кроме игаигана, чтобы вынудить его на требуемое признание?

— Я сожалею, почтенный шейх, я израсходовал все уловки и приемы, чтобы добиться от него признания в преступлении, на которое указывают все доказательства и которое мог совершить он один.

— Не следует кади категорически утверждать правоту решения в деле, пока не добыл он доказательство, в котором не может быть фальши, как его ни поверни. Так нас учит закон Сахары и шариат веры.

— Все мои суждения выводятся из Сахары.

У него на лбу выступил пот. Он попытался утереть капли полоской лисама, потом добавил:

— Из Сахары и из Корана.

— Будьте милостивы к тем, кто на земле, будут милостивы к вам те, кто на небе.

— Закон не милует, он основа земного права. Земной шариат жесток, о шейх!

— Отруби руку. Око за око, кровь за кровь. Он признался, что украл нож. Наказуй его отсечением ладони. А если возжелал ты еще наказать его за давнюю вражду к покойной, сожги огнем другую его длань. Однако сними игаиган с его висков. Убери огонь с его головы. Он — дервиш. Он отшельник. Заступись за него, посланник Аллаха!

— Если признался человек о наличии вражды меж ним и жертвой и признался также в том, что завладел орудием, которое одно в силах устранить вражду, покончить с ней, так что же, по твоему мнению, это может означать? Не есть ли это явное намерение совершить преступление? И разве не в праве судья, который желает вершить суд справедливый, принять меры, чтобы вырвать последнее признание из презренного обвиняемого?

— Если б совершил, то признался бы. Он же — ребенок. Дервиш. Он не знает подлости. Ты понимаешь?

— Закон ясен, и грех налицо.

— Ты превысил наказание в угоду пожеланиям эмиры. Под влиянием желания и воли султана. Мы все знаем, что гадалка — подруга, придворная в доме султана, так же как прекрасно знаем, что она добывала для себя зловредный металл шайтана.

— Наш дорогой шейх ошибается в оценке. Я веду суд по законам аллаха и не лицеприятствую даже султану. Совесть моя тому порукой. А ты первый, кто должен знать: возмездие — опора справедливости. А справедливость — основа городов божиих. Как мы сделаем из Вау оазис божий, не применяя справедливость?!

— Тем не менее справедливость не означает жестокость. Дервиши блаженные — первые, кто заслуживает сострадания.

— Нет справедливости без жестокости. И Вау без справедливости не бывать.

— Не одобрит Аллах устроение Вау, если ценой тому будет пытка человека.

— Приличнее было бы почтенному шейху не хулить право Вау.

— Аллах не благословит ту землю, где дервишей терзают игаиганом!

— Кончена встреча!

Судья повернулся и дал знак палачу. Дозорные подключились, поставили заключенного на ноги. Он свалился, они подняли его вновь. Клочок пены упал с его губ наземь. Бекка за спиной кади прокричал:

— Если бы был с нами вождь, никогда б не осмелился ты мучить бедного дервиша!

Баба ему не ответил. Он начал свое шествие. За ним двинулись его пособники. За помощниками последовал старшина дозора. он тащил Мусу за собой на мочальной веревке. За заключенным двигались дозорные. За этим караулом двинулась следом толпа.

Они прошли через западные врата в городской стене. На горизонте алело скромное, плачущее зарево закатного солнца. Лик его держался несколько мгновений на небе, дрогнул и полетел в пропасть, за горизонт.

Неожиданно Баба повернулся и сделал знак палачу, старшине караула, своей отрубленной культяпкой. Палач поднял свою адскую палку и опустил ее, навалился на лотосовый жезл. Пламя охватило всю голову Мусы и он взлетел в небеса, издав мучительный стон:

— А-а-а!.. У-у-у!.. Я-я-я!

Он рухнул на землю, словно труп.

5

На пустыре все шествие повернуло на юг. Возле холма их догнал назир-глашатай. Он спешил, лисам у него растрепался, он бормотал про себя заклинания, сплевывал слюну в стороны. Он заголосил с мольбой плачущим голосом:

— Да помилует судья Шанкыт раба божия. Дервиш не убивал. Я знаю!

Баба обменялся взглядами со своими помощниками. Прокричал:

— Что ты знаешь?

— Я знаю, что он не убивал. Он чист как молоко свежее.

— Давай доказательство!

— Я принесу тебе доказательство. Повремени сорок дней и все увидишь. Он чист, как молоко.

— Что?! — гневно возвысил голос Баба. — Я дервиша спрашиваю: «Что ты сделал с ножом», а он отвечает: «Это — мой секрет». Я глашатая-назира спрашиваю: «Давай доказательство свое», а он говорит: «Повремени сорок дней». Вы что, все полоумные? Что все это значит? Судья ищет истины и доказательства, а не загадки колдунов и символы сектантов. Вы что, смеетесь надо мной?

Назир пополз на коленях в сторону голоса кади. Он молил с поднятыми вверх к небесам руками:

— Сделай мне одолжение. Всего сорок дней!

В груди шанкыта все закипело от гнева:

— Ты сумасшедший? Ты мне жизнь до завтра гарантируешь? Кто тебе сказал, что я завтра не помру? Как я пред господом предстану, если промедлю в исполнении воли и решении суда? Знай же: последний срок для оглашения приговора — это завтра!

Назир обхватил колени его обеими руками, взмолился:

— Нет! Нет! Ты жестокость прольешь и на мою голову, не только на голову дервиша.

Кади отбросил его здоровой рукой и прокричал в ярости:

— Прочь! Это племя помешанных! Уходи, глашатай зла!

Трое великанов из дозора двинулись вперед и оттащили глашатая. Они отбросили его в сторону, он рухнул лицом наземь.

Голова его зарылась в землю, он глотал песок.

А палач опустил вновь свою палку, и столб огня охватил все тело дервиша…

6

Когда тьма сгустилась, его подвесили за руки на западных вратах стены. Народ растворился, для охраны узника остался один устрашающего вида стражник, весь облаченный в черное — от чалмы до шаровар. Возле стены промелькнула женская тень. Явилась она со стороны Акукаса, бродила по верхушкам песчаных холмов на западе. Спустилась с возвышенности, пошла по равнине. Потом вдруг исчезла. Стражник убедился: она, несомненно, дщерь джиннов, и прочитал аят «Ал-Курсий» из Корана, а также заклинание, из тех, какими пользуются маги. Он слонялся без дела возле стены. Разглядывал узника, подвешенного под аркой. Шею его натерла грубая пальмовая веревка, она кровоточила. Пена так и продолжала сочиться изо рта. Однако на чертах лица было написано спокойствие, словно все тело находилось в райском саду, едва голова избавилась от пыточных лотосовых палок. Дыхание его было ровным, а на губах играла таинственная улыбка. Гармония покойного райского сада и тишины окутала его тело, забавляя его какими-то шутками…

Бесовка возникла вновь.

Она появилась так же внезапно, как и исчезла до этого. Стражник в оцепенении пятился, пока не уперся спиной в стену. Он пытался проговорить аят, но джинны вскружили ему голову, он его забыл. Ох, вот он признак беды. Если Коран улетел в миг выхода джиннов наружу, это означает предвестье о наступлении зла. Он прибегнул к заклинанию магов, но оно также умерло на его губах. Черный призрак приблизился еще на несколько шагов. Стражника бросило в дрожь. А бесовка заговорила человечьим голосом:

— Я хочу напоить его водой.

Тело задрожало. Волосы встали дыбом. Он почувствовал головокружение. Он был не силах отвечать. Бесовка оставила его и подошла к узнику. Из складок своей необъятной одежды она вытащила корзину из пальмовых листьев. Он слышал, как льется вода из сосуда, она поила дервиша. Она шептала ему на ухо отдельные слова на языке джиннов, ему показалось, что она смеется… или, может быть, рыдает? Она извлекла откуда-то и пищу. Ему в нос ударил запах свежеиспеченных, жареных в масле лепешек. Булочки аппетитные… Хлеб джиннов… стражник рухнул по соседству с городской стеной, а гурия принялась кормить дервиша.

7

Он покинул сад тишины и раскрыл глаза на земной мрак. Буря утихла, однако всякое дуновение заставляло голову содрогаться от боли. В последний миг сознания, когда буря палача опустила свой жезл, в голове прогремел гром. И все — он улетел в бесконечность. Промеж палок игаигана есть пропасть — райский сад для узника. Он жаждет раскрошиться и улететь вместе с пылинками. Седлает ветер, отправляется за неведомым в вечность… А теперь вот очутился в такой беде, едва вернувшись на землю, и обнаружил, что все его худое тело стиснуто путами, душа томилась в теле, тюрьма отзывалась болью, не чувствовалось легкого похлопывания ладони… Что может быть ничтожнее тела? Какое это проклятье — телесная тюрьма! Где же покой? Где объятия невесомости, делающей недоступными всякие прикосновения этого сосуда? Вот если бы был я песчинкой… Дуновением ветра. Отблеском света в просторах Сахары. О, если бы я вообще в теле не был рожден! Если б я не жил на этой земле!

Он ощущал в носу острый запах, вкус странной пищи на языке. Он раскрыл правый глаз. Спросил: кто ты?

Гурия зарыдала. Несмотря на пронизавшую его боль, дервиш вскричал:

— Я узнал тебя. Ты — Тафават!

Она не ответила. Продолжала дрожать черным комочком у его ног. Затем вытерла слезы и сказала с мольбой:

— Завтра ты сделаешь признание перед кади. Ты скажешь ему, зачем похитил нож.

Она явилась, чтобы понудить его раскрыть свою тайну. Тайну, не известную никому, кроме него. Про нее знал только вождь. Знала еще его негритянка, которую в прошлом году унесла лихорадка. Негритянка скончалась, а вождь скитается в Хамаде… Возвращение к истокам, к вечности с ветром и светом — в бесконечность, это легче, чем раскрыть тайну.

— Я признания судье не дам, — мужественно заявил он.

— Он присудит тебя к смерти. Он снесет тебе голову. Ты понимаешь?

— Снести мне голову — это лучше, чем раскрыть мою тайну… — произнес он, потом добавил дрожащим голосом:

— В небытии ангелы касались моей головы, словно буря какая. Там рассеялся блеск молнии, и ангелы омыли меня от боли… Что может быть отвратней игаигана! Какой отвратительный человек изобрел игаиган. Возвращение в Неведомое — легче, чем признание перед кади…

8

Утром шанкытский кади Баба уселся меж своими помощниками на своей кожаной подстилке-плахе посреди площади Вау. Он окинул собравшихся уверенным взглядом и сказал, словно читал с листа бумаги:

— Во имя Аллаха. «А для вас в наказании — жизнь», то есть — убийца должен быть убит. Так говорится во всех законах — законах земных и законах небесных. В книгах иудейских и святой книге божией — Коране. В евангелиях христиан[169] и в рукописных свитках жрецов-магов. Так будет отсечена завтра голова дервиша, на заре! Это — суд Аллаха, и рабу не следует ничего иного, как подчиниться.

На площади царило гробовое молчание.

Глава 4. Змея

«И сказал Господь Бог змею: за то, что ты сделал это, проклят ты пред всеми скотами и пред всеми зверями полевыми: ты будешь ходить на чреве твоем, и будешь есть прах во все дни жизни твоей. И вражду положу между тобою и между женою, и между семенем твоим и между семенем ее: оно будет поражать тебя в голову, а ты будешь жалить его в пяту».

Ветхий Завет, Бытие (III: 14–15)

1

Священный скарабей давно домогался назира, однако, тот не обращал на жука внимания. Всякий раз, как он засыпал рядышком с опорным шестом, жучиха спускалась ему на голову, ползала по лицу и вокруг. Она многократно нарушала его сон, и он вспоминал, что она никогда не убавляла своей настойчивости — разве что, когда вовсе покидала его жилые помещения, тайком. Однако его поглощенность темнотой свела другие заботы на нет. С тех пор, как он потерял зрение, он ведь существовал в чертогах мрака. Мрак — его дом, а черный — цвет его жизни и его личности. Едва он погружался в свой уединенный предел и начинал копошиться в своей темноте, как священная скарабеиха (наверняка она была самкой) начинала провоцировать его своими шестью остренькими лапками, двумя длинными чувствительными зубками она колола его, он вздрагивал, его тошнило. И вместо того, чтобы взять ее в руки и внять ей, он хватал ее тельце, облаченное в прочную броню с этими вооружениями, и отбрасывал ее прочь, подальше от себя.

В последний раз, за несколько дней до того, как был схвачен дервиш, она опять навестила его на заре. Он почувствовал, как она карабкается по локтю, который он избрал себе подушкой под голову. Она поднялась и залезла под лисам. По телу его пробежала дрожь, но он ее не тронул. Она залезла в бороду. Пробралась сквозь нее и направилась вниз. Добралась до уха, проникла в полость и прошептала ему:

— Я очень давно хотела поведать тебе тайну, почему ты меня подвергал гонению?

Тело его задрожало, она поспешила закончить:

— Ты хочешь увидеть свет?

Он затрясся. Все тело его затряслось, пришло в постоянную дрожь, едва только она упомянула свет божий. Все существо его взмыло и взмолилось, как только он услышал про свет:

— Я хочу увидеть свет. Я хочу видеть.

— Помедли, — оборвала она его. — Терпение. Если хочешь увидеть свет, тебе надо будет выслушать мою историю о змее.

Все чувства его, каждая клеточка тела заговорили, едва она упомянула змею:

— Змея? У меня тоже есть история про змею.

Она вновь перебила его:

— Помедленней. Я знаю. Я знаю, что у тебя есть история про змею. Но ты не знаешь моей истории про змею. Потерпи и послушай.

Назир набрался терпения и выслушал.

Священная скарабеиха начала:

— Змея явилась ко мне после того, как ввела во грех прародителя вашего сына адамова, соблазнив и прельстив его запретным, аллах изгнал ее, за ней следовало проклятье. Она ведь была раньше человеком гигантского роста с ногами и руками. Но Господь Бог совершил над ней возмездие и лишил ее зрения. Эта презренная сказала мне: «О священная скарабеиха, давай-ка заключим сделку, я тебе дам две свои руки и две ноги и у тебя их станет шесть да две для ощупывания. А ты взамен этого отдашь мне зрение», Я сказала: «А что я делать буду без двух глаз?» Эта мерзкая тварь сказала: «Ты устремишься на целых шести ногах, и твоя скорость будет подобна ветру, у тебя появятся две руки ощупывать землю и находить себе правильный путь, а я буду ползать на животе своем и прятаться в норы и под камни от своих врагов. Я хочу, обладая зрением, строить засады на своих многочисленных врагов. Я проклята, и врагов у меня не счесть. А ты ведь — священная и благословенная, у тебя врагов нет, так зачем тебе зрение?» Подумала я об этом деле, и мне понравилось, Иметь шесть ног и две руки. Ни насекомое, ни животное какое не имеют такого числа ног. А я ведь еще и священная, нет у меня и вправду врагов, так на что нужны мне два глаза? Я согласилась. Взяла себе все ноги и две руки и отдала змее сильные свои глаза — для земли в пустыне. И знаешь ли ты, что произошло по заключении сделки? Змея стала первейшим моим врагом. Вздохнула мне в лицо и возжелали меня проглотить. Я утратила зрение и не знала, куда направляться мне, а проклятая тварь тем временем ползала себе этак изящно на брюхе, словно и не утратила ничего. Проиграла я сделку, а она за мной погналась. Я вынуждена была бежать прочь от ее пасти. И так вот и бегаю но сей день. А к тебе я направилась, потому что ты один можешь отомстить ей за меня.

— Как? Как? — вскричал изумленный назир.

— Надави мне на брюшко, — заговорила священная скарабеиха, — и накапай моей белой жидкости себе в глаза. Сразу же станешь зрячим, пойдешь и уничтожишь змею.

— Правда? — вскричал назир. — Эта твоя клейкая жидкость в состоянии излечить слепоту, которая продолжается вот уже сорок лет?

— Да, — сказала ему скарабеиха. — Ты тогда избавишь меня от моего единственного врага. И избавишь себя от своего злейшего врага тоже.

— Воистину правда, — забормотал назир как ненормальный, правду сказала священная скарабеиха, слава ей и благословение, змея есть враг человека единственный, и мудр тот, кто прибегает к помощи врага своего врага…

2

В детстве он тоже потерял зрение из-за змеи.

Он спустился на землю — и в голове его была змея. Ее тошнотворное шипение наполняло голову с тех пор, как появился на свет, а, может, еще раньше, до того как он сделал первый вдох.

Когда он начал обучаться двигаться по земле и ползал, опираясь на ладошки и коленки снаружи возле шатра, он вдруг взрывался в истерическом плаче, наполняя Сахару своими звонкими криками, если на его пути оказывались веревка или палка. Его мать кидалась за ним, потрясенная, хватала его на руки. Для него жгли благовония и полынь, думая, что он получил удар от прикосновения нечистой силы. Она не могла раскрыть причину его страха при виде объектов и тел, похожих на тело змеи, это наступило несколько лет спустя. Произошло все случайно, как обычно проявляют себя все тайные законы, управляющие жизнью. Ему исполнилось три года, и отец явился к нему с новым амулетом от факиха оазиса. Он привязал его ремешком, сделанным из кожи змеи, к колену ребенка. Тот издал крик, словно от укола скорпиона. Все части его тельца содрогнулись, черты личика исказились, он дрожал как одержимый, не владея собой, как человек в приступе эпилепсии. Кожа на тельце изменилась, пошла пятнами, меняла цвет. От синего и красного до белого и черного, будто по ней пошла радуга какая. Мать побледнела в лице, схватила и утащила его внутрь шатра, потом кинулась на соседний пустырь, читая свои народные заклинания на языке хауса, языке магов. Он задыхался от рыданий, она осыпала его лепестками испанскою дрока. По личику пробежала радуга — она вспомнила о скорпионах. Вспомнила, что не вспаивала скорпиона молоком своей груди и воспрепятствовала его породнению с этим преданным насекомым. Скорпион — не то, что змея: не совершит вероломства. Если породнится с младенцем через молоко кормящей матери, он будет предан молочному брату своему навеки. А вот она-то не выдавливала капелек из своей груди в рот скорпиону. Бедная женщина решила, что насекомое мстит ребенку в третий год его рождения. Она бросилась разворачивать пеленки, наверченные на его ножках. Обыскала все дрожащими руками, бормоча колдовские заклинания и давая слово богам о том, что принесет жертвы и исполнит обеты.

Она не нашла скорпиона.

Ребенок начал задыхаться. Он побледнел, принял предсмертный цвет. Он и в самом деле находился при смерти. Тогда она вспомнила об амулете. Она сорвала змеиную кожу с его колена и отбросила ее далеко прочь, Ребенок перестал плакать и уснул глубоким сном. Долго она плакала над его головкой, потом взяла его на руки и пошла советоваться с прорицателем племени, вернувшимся из Кано. Он долго глядел на нее пустыми глазами, потребовал, чтобы она явилась к нему с тремя союзниками в час испытаний: мужем, амулетом и ребенком. Она вернулась домой и пришла к нему попозже вечером в сопровождении мужа, принесшего амулет семьи. Ребенок продолжал спать у нее на руках, завернутый в пеленки. Прорицатель разглядывал его при свете костра, потом сделал пальцем знак, чтобы она не будила его.

— Факих спрашивал тебя, как зовут мать ребенка? — спросил он мужа.

Тот обменялся взглядом с супругой, прежде чем ответить:

— Да.

— Ты своим ответом обманул его?

Мужчина вновь обменялся взглядом с женой и отрицательно покачал головой.

— Он потребовал плату? — спросил прорицатель.

— Да.

— Что ты выделил ему от щедрот своих?

Муж помолчал, вспомнил как было дело, ответил уверенным тоном:

— Я дал ему шавваль[170] проса и два кулька зеленого чаю.

Прорицатель замолчал. Он взял в руки амулет, повертел его в руках и, указав на змеиную кожу, спросил:

— Что это?

— Мешочек из змеиной кожи.

— Змеиной кожи?

— Да.

— Это что — тоже подарок от факиха?

— Нет. Я отрезал кусок от старой шкуры, которую получил в подарок от одного из купцов.

Прорицатель с отвращением посмотрел на него и спросил:

— Как ты смеешь использовать кожу змей, не спросив совета у знахарей?

Несчастный муж глупо затряс головой и пробормотал в смущении:

— Не понимаю…

— Ты что, не знаешь, что она используется как колдовское средство?

— Я ни от кого по сей день не слышал об этом.

Тут он повернулся к женщине и приказал:

— Разбуди ребенка!

Она развернула пеленки, открыв его личико свету костра. Потеребила его щечки и веки своими пальцами, однако он не проснулся. Она надавила большим пальцем ему на ухо привычным движением, и он открыл глаза. Прорицатель освободил амулет, данный богословом, от кожаного ремешка и придвинулся к ребенку. Потряс усеянной крапинками кожей перед личиком, и ребенок издал дикий истошный крик и принялся корчиться всем телом, теряя силы, будто при смерти.

— Ты видела? — спросил прорицатель и спустя мгновение отбросил кожу в огонь.

Ребенок замолк и заснул.

— Мальчик ваш поражен кознями змеи, — произнес мудрый колдун. — Я напишу ему другой хиджаб.

3

В жизни не было другого талисмана, крепче и действенней того, что написал и привязал ему к колену мудрый прорицатель. Его мать не переставала указывать на его силу до самой своей смерти.

Хиджаб безотказно работал против вероломства змей.

Он начисто стер призрак змей из памяти мальчика, тот протягивал теперь руку и играл со всякой палочкой и веревкой. Он перестал видеть в них крапчатые, застывшие или извивающиеся тела змей. Мать его рассказывала соседкам, что он начал спать глубоким ровным сном и перестал мучиться и вздрагивать внезапно во сне, неожиданно просыпаться, как она наблюдала ранее. Он не подвергался сглазу и порче, никаким нападкам нечистой силы за все семь лет своего детства, пока он носил и хранил свой талисман. Однако драгоценность эта была на десятый год его жизни потеряна. Он потерял ее, когда с мальчишками они вместе пасли коз. У его матери стеснилось в груди, она бросилась бежать к пастбищу. Она искала повсюду этот хиджаб, несколько соседок помогали ей в этом. Она обыскивала пустыри и лощины, однако хиджаб улетел куда-то. Джинны спрятали этот талисман и оставили мальчика наедине с судьбой — она готовила ему несчастье от змей.

В первую же ночь, которую он провел без защиты, к нему приползла змея.

В самую полночь он проснулся от дрожи в теле, закричал во весь голос: «Змея! Змея! Меня укусила змея!»

Мать бросилась к нему, сорвала одеяло. Отец очнулся от своего короткого сна и развел огонь. Они искали змею повсюду, но не нашли ее. Мальчик забился в комочек возле опорного шеста, весь дрожа от страха и задыхаясь от рыданий.

Отец сказал, успокаивая его мать:

— Не томи себя этими поисками. Змея, о которой он говорит, у него в голове.

Мать схватилась обеими руками за голову и, раскачиваясь всем телом, закричала:

— О горе мне, горе! Все опять вернулось ко мне! Все пойдет сызнова!

Злые козни действительно начались вновь. Мальчик стал бояться палок и веревок, всего, что могло иметь окраску или извиваться, как змеиное тело. Голова его наполнялась шипением, змеи принялись кусать его в пятку, обворачиваться вокруг шеи всякий раз, как только он засыпал в постели.

Мать отвела его к проходившему через становище факиху, он направлялся в Марракеш. Соседки рассказали ей, что он отважен как лев и каждую ночь проводит в схватках с маридами и джиннами. Факих не распространялся о причинах своей вражды с представителями нечистой силы. Мудрецы племени узрели в этой его борьбе дело благое и мужественное, не требующее объяснений. Потому что провокации и искушения джиннов, с которыми выступали против них дерзкие искатели приключений, часто вызывали несчастья у самих неискушенных жителей становища.

Она поведала ему историю про сына и про змей, с самого рождения мальчика и до той ночи, когда он потерял амулет. И закончила свой рассказ в плаче:

— Мудрый прорицатель покинул нас, уехал в Кано. Никто в поселении не находит в себе смелости бороться со скрывающимися повсюду змеями. Сам Аллах прислал тебя к нам. Мне на помощь!

Факих резко бросил ей в лицо:

— Не дождетесь блаженства вы, жители Сахары, доколе пользоваться будете талисманами колдовскими и следовать вере бесовской магов! Посети меня завтра с сыном своим.

На следующий день она явилась к нему с сыном. Скрестив ноги сидел он на земле перед разожженным костром. Он схватил мальчика за руку и сделал ей знак удалиться и оставить их вдвоем. Она пошла на соседний пустырь, как вдруг услышала дикий, безумный крик ее сына. Сердце выпрыгнуло у нее из груди, она бросилась обратно к шатру. Она нашла его лежащим на земле, рядом с очагом, в предсмертной агонии — под ногами у него извивалась настоящая змея! Ее охватил ужас, она лишилась сознания. Потом она обнаружила, что бьет преступного факиха палкой из дров и кочергой. Палка сломалась, кочерга выпала из руки, она вцепилась ногтями ему в лицо, изрыгая проклятья:

— Ты убил его, злополучный болтун! Ядом убил моего мальчика, в жертву его принес за золотые свои клады! Ты поганый бродяга, презренный златоискатель! Злой ты гад и никакой не богослов!

Факих побежал от нее прочь, закричал:

— Побойся бога, женщина! Змея ни за что не укусит, я ей обе челюсти связал, сшил их иголкой и ниткой!

Он действительно прошил змее кожу на челюстях, иголкой с нитью, однако нервное потрясение привело к тому, что мальчик навеки утратил зрение.

4

С того самого дня обителью его стала тьма.

Из этого коридора он начал познавать свой путь в темную полость. Отца он потерял в двадцать один год. Через три года за ним последовала и мать. Прежде чем исчезнуть она попыталась связать его судьбу с женщиной, думая, что та в состоянии обеспечить счастье сыну. Она устроила ему встречу с предложенной девушкой, и он вдруг ощутил ее неприятный запах, отталкивающий, словно запах хорька. Он отказался от брака, тошнота всякий раз подступала ему к горлу, когда он усаживался рядом с девушкой и когда женщина приближалась к нему. Его мать была единственной женщиной, от которой не исходил хорьковый запах!

Он начал каждый день сидеть в полусумраке вечера. Внимал величественной тишине, продвигался по бесконечному коридору тьмы. Он осознал, что зрение наделяет женщину красотой, делает ее привлекательной для глаз мужчины. Однако, мрак открыл для него ее суть, обнажил перед ним ее отвратительное тайное естество. Сорок лет он ощущал в женских сосудах источник того неприятного запаха. Сейчас он признавал, что прошло много времени его наблюдений, прежде чем он добрался до небольшого бурдюка отбросов, которые копятся в сокровенной сердцевине. Каждый день он смеялся в душе, осмеивал про себя тех всадников-самозванцев, которым жизнь рисовало их больное воображение, их слепое зрение представляло им женщину небесным ангелом или гурией из числа джиннов. Они боролись за обретение их благосклонности и бросали себя в опасности во время походов в джунгли, чтобы захватить девушек-эфиопок или вернуться с молодыми негритянками. Наивный глупец, бросавший себя в огонь, полагал, снисходя своему желанию завоевать красавицу, что он — рыцарь благородный, не понимая, что он всего лишь глупое существо, тронутое блестящим сосудом, полным нечистот. Бурдюком, кишащим червями, полным крови, мочи, экскрементов. Несмотря на то, что мужчина — бурдюк, не слишком отличающийся чем-нибудь — разве что запахом — от отвратительного запаха самки, это заставило его научиться ориентироваться в коридоре тьмы жизни, в полости женщины. Его чувствительность достигла предела, сделала его способным не видя различать женщин и мужчин на весьма далеком расстоянии.

Однако он любил пение и тренировал свой голос в пещере тьмы — учился хорошо петь.

5

Спустя сорок лет пребывания во тьме посетила его священная особа из жуков-скарабеев, принеся весть об избавлении. Понял ли он это?

В следующий ее визит он сказал ей:

— Когда мы начнем обряды?

— Завтра, — сказала скарабеиха. — На заре. Ты возьми меня в руки. Выброси жалость из своего сердца и выжми меня всею силой в свои глаза. Не бойся. Потеря внутреннего сока не умертвит меня. После этого смежи свои веки, потом раскрой их, и если увидишь ранний свет зари, разделяющей ночную плоть от дневной яви, наложи повязку на глаза и оставь их с соком внутри на сорок дней. Ты заплатишь по одному дню за каждый из сорока лет, которые ты провел в пучине мрака. На сороковой день ты раскроешь повязку и убьешь змею, которую обнаружишь свившейся на шее опорного столпа, И таким образом ты отомстишь за себя и за меня. Сорок дней. Смотри, не промахнись в счете!

На следующий день она явилась, как было обещано. Он протянул руку, взялся за ухо, где она пряталась. Встал и остановился перед выходом из шатра. Он обернулся лицом в сторону Каабы и стал ждать знака. Рождения первой зари. Мгновенье прошло, он выжал содержимое священного скарабея в свои глаза. Смежил веки, отбросил черную ракушку, она поползла, оттаскивая прочь свою сдавленную броню, пробираясь внутрь шатра…

Он опустился на колени, сел, скрестив ноги. Замолчал, затаив дыхание. Почувствовал жжение во впадинах глаз. Липкая, неприятная, дрожащая жидкость превратилась в вещество из горящих углей — зажгла огонь в мертвых впадинах, в зрачках. Он стащил полоску лисама со лба, надавил на глаза ладонью руки. Жидкость потекла из них. смешиваясь со слезами и неприятным чем-то, вроде гноя. Он почувствовал запах гнилой, тухлый своим носом, которым приучился давно различать женщину в пещере тьмы на расстоянии до двух фарсангов[171]. Прошло время, он начал ощущать нечто непривычное, нечеловеческое. Он начал раскрывать глаза. Со лба его струился пот. Дрожь покрыла тело. Он задержал дыхание, помедлил. Остановил себя в ожидании. Прислушался к окружающей тишине, а потом опять принялся раскрывать врата тьмы. Клейкая жидкость слепила ресницы друг с другом, словно подлинный клей. Он снова нажал на глаза, снаружи потекли слезы. Ресницы стали потихоньку отрываться одна от другой. Стена пещеры задрожала. Невинный свет пробил занавес сорока лет. Он увидел невинный огонек, обнажающий пару влюбленных супругов, раскрывающий обитель, разделяющий два тела. Небо вставало над землей. День рождался от ночи. Его сердце вспрыгнуло. Его грудь наполнилась радостью. Гурии на высотах Идинана защебетали. И вдруг… вдруг пробежала тень. Она продвинулась с южной стороны и, колыхаясь, направилась к северу. Послышалось учащенное дыхание. Это… Да. Это был имам. Он вышел из соседнего жилища. Из дома гадалки. Спрашивается, что же это прячет имам под мышкой, бредя, запыхаясь, в такое непривычное время, к себе домой?..

Он оторвал кусочек ткани. Опустил себе занавеску на веки, как было ему сказано. Укрепил повязку на глазах и опустил на лицо лисам. Пополз к своему шатру и забылся сном рядом с опорным шестом.

Он еще не заснул крепко, как разбудили его чьи-то шаги. Он поднялся, его обоняние ощутило запах женщины. Его старая соседка притащилась к нему со злополучным известием.

— Тимит умерла!

Он известил племя об этом злосчастном известии, однако не смог убить в своей груди радость выхода своего из пещеры мрака.

6

На заре люди собрались на площади лицезреть церемонию наказания.

Племя потянулось группа за группой еще до рассеивания тьмы, скапливаясь внутри городских стен. Женщины подходили, волоча за собой свои широкие одеяния и малых детей, наполовину сморенных сном. Некоторые жители племени провели ночь внутри города Вау, опасаясь, что церемония обезглавливания минует их — особенно молодежь, которая не отправилась с караванами в дальние южные оазисы, где люди давно привыкли взирать на мечи, чем обычно заканчивались церемонии казней в первую пору каждого утра.

Площадь кишела тенями.

Однако не только площадь была заполнена множеством теней. На плоские крыши поднялись женщины Вау. Дети свисали цепочкой, взобравшись на городскую стену с двух сторон, их босые ноги торчали и свешивались на покрытых грязью и солью грубых стенах. В сердце площади высился негр-великан, палач, перед круглым пнем из корня пальмы, приготовленным для зверской операции усечения — его оторвали от своих основ и приволокли сюда из далекого оазиса еще до того, как шанкытский кади предложил сделать из него гильотину для рубки голов непокорным и казни грешников.

Судья стоял напротив пня гильотины, а за ним вился хвост учеников — подмастерья и помощничек, ловивший мудрые суждения из уст кади и спешивший занести их тростниковой палочкой в желтый свиток и не уронить при этом.

Прибыл караул, волоча за собой обвиняемого-узника, впереди всех шел старшина. Кади словил выражение скрытого удивления на лице дервиша. Неожиданно заметил он блеск, несмотря на плотный сумрак. С лица сошли выражение боли и бледность, проявились некие новые, неясные до конца черты. Кожа была полированная, словно смазанная отменным маслом фараонской оливы, которое привозили купцы со стороны гор Нафуса. В глазах горел скрытый блеск. Блеск радости и приближения избавления. Даже косой его глаз выдавал счастье. На его губах кади усмотрел неясную улыбку. В улыбке не было ни язвительности, ни злобы. Это была чистая улыбка, далекая, обращенная не к земным тварям. Да. Она не содержала вызов. Она была не от мира сего. Однако кади, не знавший марабутов и суфийские братства, шанкытский кади, до сего дня не сталкивавшийся ни с дервишами, ни с суфийскими маджзубами, двинулся к своему узнику и возбужденно спросил:

— Чего улыбаешься?

Дервиш не ответил. Он глядел внутрь себя, куда вверил свое сердце, и странная улыбка продолжала играть на его губах, охватывая все его лицо. Некоторое время кади следил за выражением, но вопроса своего не повторил. Один из его помощников приблизился к нему и прошептал что-то на ухо. Слушал он внимательно, а потом повернулся к узнику и спросил:

— Все законы гласят, чтобы у осужденного было испрошено его последнее земное желание. Однако султан обязался исполнить для тебя любое твое пожелание, как бы оно ни было огромно и невозможно. Я полагаю, он совершил это по особой просьбе твоей подруги-принцессы. Ну, высказывай все, будь уверен, твое пожелание будет…

Ангельская улыбка померкла на лице дервиша. Она растаяла и исчезла совсем, на ее месте возникло мирское напряжение, вернулась земная тягота, глаз возопил о несчастье и… Возник гнев, потом… неожиданно Муса разразился истерическим, разнузданным смехом — нечто дьявольское проявилось вдруг вместо величественного божественного выражения, которое совсем недавно носило лицо. Дервиш вновь стал земным, мирским, отчаявшимся существом. Никто не понял связи этого преображения с вопросом о последнем желании. Никому не было суждено нащупать соотношение между ними и вечностью.

Все остановилось.

В этот момент глашатай штурмовал толпу, прорезал круг, сомкнувшийся на площади возле обвиняемого, и встал перед кади. Он опустился на колени, помощники ловили его сбивчатое дыхание, обменялись быстрым взглядами с Бабой в окружавшем всех полумраке.

— Вот доказательство! — заявил глашатай. — Дервиш не убивал Тимит, потому что убил ее имам!

Воцарилось гробовое молчание.

Люди слышали дыхание друг друга, слышали, как бьется сердце каждого соседа на площади. Они почти что слышали звучание мыслей, крутившихся в головах у всех.

Голос судьи прорезал тишину:

— Имам?!

— Да.

— Где твое доказательство?

— Я видел, как он выходил из дома покойной на заре в день преступления. Он спешил к своему жилищу и тащил с собой под мышкой что-то, думаю, коробку с драгоценностями.

— Удивительно. Ты — слепой, как же ты его мог видеть?

Глашатай молчал мгновение, взял передышку, потом ответил:

— Да. Я мог видеть.

— Видеть воочию?.. Это что? Еще одна загадка из загадок колдунов?

— Я жил в пещере мрака сорок лет, — заговорил глашатай болезненным голосом, — а когда небеса спустили свет в мое зрение, я увидел убийцу. Я закрыл глаза еще раз, чтобы исполнить обет, который дал себе, я дал обещание небесам, чтобы глаза сорок дней находились под повязкой, чтобы вернуть здоровье, вернуть себе зрение. Однако ты отказался помедлить сорок дней, и я решил обменять истину на зрение, принести в жертву свет во имя дервиша. Что толку, если приобрету я зрение, когда ты отрубишь голову дервишу на этой плахе? Мрак застенка жесток, почтенный судия, однако гибель дервиша — более жестокий мрак.

Одним движением он сдернул лисам. Наложил обе свои дружащие руки на повязку на лбу.

Поднялся с обнаженной головой и раскрытыми глазами. Повел головой по лицам присутствующих, повторяя как сумасшедший:

— Вот ты, господин судья. А это твоя голубая одежда на плечах твоих. Вон он твой почтенный помощник, держащий свиток и калам из тростниковой палки. Вот Кериму — старшина караула. А это — дервиш в одежде, испачканной кровью, жиром и грязью и… Вот она, плаха из пальмы. Что еще, что ты хочешь, какое другое свидетельство о сошествии света божия в мои зрачки?

Шум пошел кругом.

Кади закричал, отдавая приказ караульным:

— Схватите имама! Приведите имама, скрученного крепкой веревкой!

Он закружился нервным шагом по пятачку. Чувствовал, как небесный удар поразил его судейскую совесть, задел его слух и честь судьи. Он замотал своей отрубленной культяпкой в воздухе, приказал палачу:

— Отпусти на волю этого несчастного!

Женщины племени заголосили радостно вокруг.

Шум охватил толпу.

Рассвет разлился по небу. Свет озарил все вокруг, осветил площадь. Ночь отделилась ото дня, небеса прервали свое слияние с пустыней.

Старшина караула развязал веревку на дервише. Эта грубая веревка была вся вымазана кровью. Эта зверская веревка из пальмового мочала была пропитана кровью дервиша.

Радостные клики женщин продолжались.

Караульные вернулись. Они отвели кади в сторонку и зашептали ему на ухо что-то весьма важное. Кади помрачнел. Нахмурившись, он с опущенной головой отошел от своих помощников. Поднял голову, направил взор на толпу, сделал заявление, словно выругался:

— Имам тоже был убит вчера!

В тот момент, когда кади проронил свое предложение, дервиш подскочил и обрушился на глашатая. Безумство брызгало из его глаз. Пена появилась на губах, слюна брызгала изо рта. Он свалился на голову своему избавителю, обхватил его шею обеими руками в зверском намерении задушить его, вторя голосом, преисполненным гнева:

— Дурак! Глупец! Кто тебе сказал, что я жить хочу? Кто тебе сказал, что я жажду среди зверей остаться? Ты что, зрение свое вернул, чтобы разум потерять, несчастный? Оставался бы зрячим. Ты же был зрячим, а стал — слепым! Ты теперь слепой! Слепой ты!

Караульные вцепились в него, оттащили, а он сопротивлялся им. Пытался освободиться от их рук. Пена загустела на его губах, глаза полезли наружу, выпучились, обезумели. Несчастный глашатай полз по земле в поисках своего лисама.

— Прости меня! — заголосил он плачуще.

Занавесь помрачнения зрения стала опускаться на его глаза. Он опять провалился в подвал темноты.

7

Султан призвал его к себе.

Он явился во дворец предстать перед его особой, однако привратник остановил его в полутемной прихожей, заявив, что султан занят переговорами с купцами. Он нервно мерил шагами зал прихожей, размышляя о проклятии, преследовавшем его с видимой целью воспрепятствовать его судейской практике. Зародилось оно в стране Шанкыт и погнало его через всю Сахару, и обрушилось ему на голову в Вау. Не успел он получить звание кади от султана Шанкыта и издать свой первый приговор несчастному дорожному разбойнику — отрубить ему кисть руки, как вскоре сам потерял свою руку и тем же самым образом — так же от дорожного разбойника. Коварство судьбы этим не ограничилось, более того — негодный преступник твердил то самое судебное заклятие, которое оглашал до этого он сам при объявлении приговора: «Око за око, зуб за зуб». Да еще дикий злодей прибавил жестокое предложение к тому заклятию, позаимствовав его из судейской терминологии и сказав: «Я тебя научу к чему приводит практика суда над магами в Сахаре». Ему предстояло выздороветь и залечить рану, а потом отправиться к факиху, известному своими знаниями и благочестием, спросить его, является ли судебный принцип «око за око, зуб за зуб» маговским принципом, и благочестивец ответил ему на это: «Объем моих знаний указывает, что он содержится в святых книгах иудеев, но Аллах лучше знает…» Ответ ошарашил его, он его не понял. Он далее издавал еще несколько судебных приговоров в соответствии с тем же принципом, но чары обратились против чародея, лезвие отскочило назад, к его горлу: присудил он дать тринадцать ударов плетью одному проезжему купцу в наказание за его насилие над одним своим подручным в караване, с которым он разошелся в сумме денег, причитавшихся в качестве платы за работу в путешествии. На следующий день по исполнении приговора он обнаружил себя распятым на могучих корнях пальмы и ощутил как плеть спускает с него шкуру. Помощники разделались с ним и оставили его провисать на стволах, истекая кровью до самого утра. А купец со своей свитой благополучно бежали.

Следующий приговор стал причиной его выдворения за пределы всего царства Шанкыт.

Ему в руки попался один из знатных вельмож после того, как влез в соблазн заколоть своего соперника в процессе ухаживания за сердцем одной разведенной с сомнительной репутацией. В мотивировках своего приговора он отмечал законы земные и шариат небесный как водится, и выслушало собрание присутствующих его давнее заклятие: «Око за око, зуб за зуб, а убившего — убить». Потом он зачитал приговор. Шею обвиняемого он разрубил лезвием меча.

Приговор удивил аристократию. Ночью султан направил к нему посланца, доведшего до его сведения намерение группы вельмож расправиться с ним и зарезать. Посланец передал, что над его жизнью нависла опасность и он не видит иного пути препятствовать злу, кроме того, чтобы тот тотчас же покинул Шанкыт и ушел в Сахару.

Он сбежал в ту же ночь.

В долгих скитаниях по великой пустыне он тщился сломать заклятие, проникнуть в тайну проклятия. Вспоминал свое злосчастное детство и попытки воспользоваться добрыми наставлениями своего высокочтимого наставника, который сказал ему однажды: «Если ты не в силах понять, в чем дело, поищи толкований его в своем детстве». Что в его детстве заслуживает поиска и сопоставления, что подходит такому проклятому преследованию? Что там есть в его детстве, кроме тягот да крови, да племенной борьбы? Межплеменная борьба есть причина его осиротения и его несчастья, в результате которого он ребенком лишился отца, не достигнув и шести лет от роду. Это еще один удар, которого он ни за что не забудет. На их становище налетело враждебное племя в отместку за старые счеты. Мужчин поубивали, женщин пленили. Мать его была молодой в ту пору. Убийцы вели их как скот в сторону поселения этого враждебного племени. Оставили всех на пустыре, принялись делить добычу и трофеи, бросая жребий.

Мать его досталась в удел знатного мужа, приходившегося родственником, да еще довольно близким, шейху племени. На ночь, следовавшую за дележкой, мать накормила его сытным ужином, приготовила ему теплую постель в шатре, специально воздвигнутой тем мужчиной. В сердце ночи проснулся он в ужасе. Его разбудила драка. Мать плакала неподалеку от опорного шеста, а дикий муж навалился ей на плечи с кожаным ремнем. Он вскрикнул и бросился в объятия матери, но мужчина не переставал хлестать ее ударами ремня.

Наутро дикарь уступил ее своему родичу, вождю племени. Он тогда перебрался жить в новый шатер, который воздвиг для матери с сыном вождь. Спустя менее года вождь тоже отступился от нее, а может — развелся, и она перешла в дар следующему мужчине, старику, жившему далеко от палаточного поселения племени на пастбищах.

Он сейчас не был в состоянии вспомнить свою мать, иначе как несчастной, плачущей, отчаявшейся во всем, терпящей жестокое обращение со стороны чужих мужчин. Он тогда возненавидел насилие и принял решение завладеть управлением весами, высоко поднять планку справедливости в жизни.

Он учился Корану из уст факихов, выслушивал занятия богословием и правом в оазисах.

Ему содействовал его мудрый учитель, и основы судейского производства он изучал в Марракеше. В Шанкыт он вернулся, чтобы заниматься небесной профессией. Так что, в преследовании притеснителя и восстановлении справедливости есть что-нибудь такое, что раздражает богов или испытывает судьбу.

8

Привратник дозволил ему войти.

Султан не поднялся, чтобы приветствовать его. Он пожал ему руку, не сдвинувшись с места, сохраняя прежнюю позу. Справа от султана восседал почтенный шейх-старик. По его жестам, взгляду и живой мимике кади опознал в нем одного из купцов. Султан усадил гостя рядом на коврик и произнес с загадочной интонацией в голосе:

— Дошли до меня слухи с площади, в том числе и о казни имама. Он обменялся взглядом со своим гостем-купцом и добавил:

— Дошли до меня также и твои жестокие приговоры!

— Жестокие? — удивленно проговорил Баба.

Тот еще раз обменялся взглядом с гостем. Потом продолжал в скрытой и напряженной манере:

Я не могу именовать их милосердными во всяком случае, поскольку не знаю приговора, который по жестокости мог бы превысить усечение главы!

Нервный смешок слетел с уст почтенного шейха. Баба бросил на него полный ненависти взгляд. Чутьем судьи он ощутил, как затягивается на нем интрига. Он решил защищаться:

— Око за око…

Султан с отвращением оборвал его:

— Знаю. Знаю. Око за око и зуб за зуб. Знаю тоже, что убийцу необходимо жизни лишить по шариату небесному и по праву земному. Однако ответь мне на один вопрос: что бы ты ответил, если бы разрубил шею несчастному дервишу? Что бы ты сделал со своей совестью, которая воспевает победу справедливости, если бы бедный глашатай наш не вмешался и не предупредил тебя не проливать кровь чистой души? Ответь на мой вопрос.

Баба замолк. Воцарилось молчание. Султан заговорил вновь:

— Что, не спешил к тебе тот же глашатай с просьбой повременить сорок дней? Или старик Бекка не вмешался, не просил для дервиша отсрочки и милости, отказаться от этих отвратительных принципов? Ты что, не знаешь, что несчастный глашатай нарушил ради всего лечебное заклятие и был поражен слепотой вторично? О чем тебе тут говорит твоя совесть судьи?

Пальцы злых козней сжались на его горле. Он обернулся лицом к суду, чтобы отвергнуть от себя предъявленные обвинения:

— Я признаю, что самому промыслу было угодно, чтобы шея дервиша оставалась в целости.

Султан оборвал его с маговским негодованием:

— Довольно. Такого признания вполне достаточно, чтобы я мог спросить тебя: когда это наши кади опирались на промысел рока в обосновании своих судебных приговоров?

— Да позволит мне высокий султан сообщить, что все доказательства прямо указывали на дервиша. Он признался, что своровал тайный ножичек, как признал и то, что существовала вражда…

— Однако он не признался в том, что совершил преступление, напротив — отрицал со всею силою, что оно имеет к нему какое-то отношение. И как ты судишь об умерщвлении души без всяких свидетелей и без признания о преступлении, и без наличия хотя бы одного решающего свидетельства! Что это за суд, которому учат в Марракеше без соблюдения таких условий и правил? Или это враждебные нам племена прислали тебя такого, специально для того, чтобы ты смуту сеял в Вау и подстрекал местное племя против султаната?

Кади впал в ужас. Глаза его вылезли из орбит, и он забормотал с интонацией, в которой мольба смешивалась с неодобрением:

— Уповаю на Аллаха! Да убережет Аллах… Коли отвратил султан от меня доверие свое, так вытягиваю я свою шею, вот, перед этим гостем, пусть отсечет ее мне мечом.

Султан поправил повязку лисама на своем лице возле губ. На груди его блеснул символический золотой ключ. Он спросил:

— Если б не был убит имам, какому приговору подверг бы ты его и вправду?

— К смертному, естественно, — без колебаний ответил судья.

Султан обменялся со своим гостем быстрым многозначительным взглядом.

— Это упрямство? — произнес султан.

— Господи, благослови меня! Это — справедливость, вовсе не упрямство.

— А каково доказательство?

— Свидетельство глашатая.

— Что стоит свидетельство глашатая, если ты узнал, что меж ними — вражда?

Баба некоторое время молчал в раздумье, потом сказал:

— Признаюсь, это в некоторой степени меняет дело.

— Я полагал, ты скажешь, это меняет дело полностью. Однако, подожди. Ты знаешь, кто убил имама?

— Я еще не провел дознание.

— Ты воображаешь, что достойный муж, почтенный шейх и именитый торговец, и больше того — давний друг мой и твой, друг всего Вау, может совершить такое подлое дело? Ты что, можешь представить хаджи Беккая с его белой бородой и достойной посадкой пробирающимся ночью, извлекающим кинжал, чтобы перерезать горло имаму в его покоях?

— Нет!

— Знаешь, почему? Потому что два вора разошлись. Они сговорились избавиться от гадалки с помощью ножичка, который дервиш украл и потерял в вади акациевом и завладеть потом ее золотом. Да золото потом не поделили ворованное, и достойный муж обратился к помощи кинжала, а потом сбежал в Мурзук.

— Нет!

Скажи мне: если бы свалился тебе хаджи Беккай закованным в цепи да бросил я его в твои объятья для того, чтобы понес он наказание, какой бы был ему приговор?

— Смерть! — мужественно заявил кади. — Какая судьба может ждать грешника, предавшего законы хлеба-соли, кроме смерти?!

— А чего это торопишься со своим приговором? Не можешь ты представить, что люди на земле — твари простые, бедные, со слабой волею, ополчились против них обстоятельства, перебила им жизнь позвонок?.. Не чувствуешь ты к таким людям снисхождения?

— Снисхождение ко греху есть могила справедливости. Кади, сочувствующий убийце, предает собственную совесть и передает справедливости публично голос, чтобы сделать из него самого убийцу.

— Послушай же. Послушай меня. Ты знаешь историю о разорении Беккая, знаешь, как он занимал у меня золотой песок, чтобы вернуть себе свой денежный дом. Однако ты не знаешь, что совершил над ним рок после этого. Они ударили по второй сделке, в которую он вложил всю душу и в которой заложил свою голову, отдавшись в руки заимодавцев. Эти подонки не ограничились одной интригой, они убедили вали[172], чтобы он продал свою жену и детей на рынке рабов с намерением унизить своего старого врага. Он вернулся в южные оазисы собрать золота любой ценой и вернуть жену свою и детей, до того как отправятся с ними христиане в заморские страны. Разве не заслуживает такой человек сочувствия в душе судьи?

— Он заслуживает сочувствия Бабы несомненно, — заговорил решительным тоном Баба, — но он не заслуживает его от судьи. Люди вправе сопереживать с ним, оплакивать ту жестокость, с которой обошелся с ним рок, однако суд, о почтенный султан, не признает подобного языка. Не понимает такого языка. Кади присудит ему смертную казнь в любом случае.

Султан долго всматривался ему в глаза. Проговорил задумчиво:

— Позволь-ка мне сказать тебе, чего недостает твоей душе, так это милосердия!

Блеск потух в его глазах, он сказал печально:

— Теперь я знаю, в чем причина твоих неудач в судебном деле. Я знаю, почему разбойник однажды отсек тебе руку, почему знатные люди изгнали тебя из Шанкыта. Твоя жестокость всему причина. Ты — человек, проживший трудное детство и не желающий видеть в людях никого, кроме жестокосердых, надругавшихся над его матерью. Ты все эти годы прожил, изучая законы и право не для того, чтобы голову справедливости возвысить, а только лишь для того, чтобы отомстить диким мужам за свою мать. Да. Ты проспал всю свою жизнь, воспитывая в своем сердце одну только месть. Ты — человеконенавистник!

У кади и веко не дрогнуло. Он продолжал впиваться взглядом в лицо султана, не повернув головы. Сказал:

— Нет такой силы, чтобы заставила меня отступиться от вынесения наказания.

Султан еще раз прервал его:

— В этом вся разница между мной и тобой. Я не хочу, чтобы народ мой редел.

— Очень жаль, о почтенный султан, — сказал кади мужественно, — что нам суждено разойтись, однако это не прибавит тебе ровным счетом ничего, по моему мнению, так же как, уверяю тебя, не убавит это нисколько моей уверенности.

За этим последовала напряженная тишина.

Когда кади собрался уходить, гость султана впервые задал ему вопрос:

— Прости мне мою наивность, однако не знаешь ли ты, что такое жизнь — убийца или убитый? И если нам не миловать убийцу, то недалеко и до того будет, что вымрет весь род людской. Каково будет в этом мнение судьи?

Он удивленно взглянул на посетителя.

— Знай же, достойный наш шейх, что справедливость — это закон Аллаха на земле, она предъявляет счет не для того, чтобы избавить от наказания. И если есть в предъявлении наказания что от уничтожения рода человеческого, то судья не вправе вмешиваться в пределы промысла божия. А что до меня, то я буду судить убийцу смертью, даже если это окажется последний из потомков адамовых, обретающийся на земле Сахары.

Он вышел. Никто его не провожал.

9

Лихорадка свалила его. Он заснул на правом боку, подложив локоть под голову. Глаза горели, во всем теле был пожар. К вечеру жар только усилился, он начал стонать и дрожать всем телом все больше, по мере того как близилась ночь. Он не знал, когда явилась священная скарабеиха. Она ползла по песку, волочила с трудом свое слабое хрупкое тельце. Помятое тельце, исчерпавшее утраченное навсегда противоядие. Она свернулась в клубок у подножия опорного шеста и не хотела приближаться. Она не взобралась на его руку, не стала заигрывать у него на лице, не пробралась в ушную раковину. Только продолжала дрожать. Сказала печально:

— Ты предал договор.

Его тело вздохнуло, раздался предсмертный хрип, сдавленный стон. Она продолжала свои угрозы:

— Ты погубил себя и погубил меня вместе с собой. Почему ты предал данное слово? Почему ты погубил меня и себя?

Он хотел говорить. Сказать ей, что нарушил свое обещание, потому что ценой своего зрения избавил от пролития кровь дервиша, и не будет в Сахаре добра, если исчезнет из нее раб божий. Он хотел сообщить ей, что не способен вынести такое, когда меч насилия опускается на шею честного марабута. Однако, лихорадка лишила его языка, он почувствовал, что проваливается в могилу, в подземелье, идет на дно, исчезает во мраке. Он полз в пещеру. Пещера сужалась, он задыхался, однако был полон решимости преодолеть весь подземный ход и выбраться на другую сторону, к свету, поэтому терпеливо, упорно полз вперед — и путь ему преградила скала. Он попытался отодвинуть ее. Но это была глухая глыба, часть горы, перегородившей проход на другой берег.

Он слышал отвратительное шипение во мраке, тело его сотрясал озноб. Он напрягал все оставшиеся в сдавленных органах тела силы в противоборстве с беспощадной скалой. Однако эта часть горы оказалась сильнее. Змея догнала его. Змея достала его после преследования, продолжавшегося больше сорока лет. Она ужалила его своим смертоносным зубом, жаждущим человеческой пятки, и вырвала у него жизнь в третий раз: впервые это было тогда, когда она внушила недобрые мысли его деду в саду и соблазнила его запретным плодом; во второй раз это случилось, когда она лишила его зрения; а в третий — и последний — в наказание за то, что он нарушил обет и пренебрег заклятиями Сахары, которые гласят, что змея устремит к тебе свое жало, если не поспешишь к ней с дубиной!

В конце концов на пещеру обрушилось землетрясение, скала сдвинулась и провалилась в пропасть. Он полетел вслед за ней. Ему суждено было парить в пустоте и во мраке, пока на другой стороне, за мраком, не забрезжил свет. Едва загорелся уголек, он увидел сосуд, бурдюк гнили, распластанный сзади него во тьме. Он напрягся и устремился к свету.

10

Гиблый ветер проснулся, и последующие три дня приходилось дышать пылью. Он не простил себе внезапный безумный приступ гнева на площади и ушел на простор. Задержался в акациевом вади, осматривая родные ему деревья. Бродил меж них, замечая, как исхудали и выцвели ветви некоторых из них, повянув листвою по причине долгой засухи. Он обхаживал их, ласкал бережно кору, выражал соболезнование за их терпение. Даже давал им обещание обратиться к Аллаху с мольбой, чтобы положил предел южному ветру и засухе. Две ночи он провел там, поджидая стаю волков. Затихал под звездными гроздьями, ожидая прожорливого завывания. Ожидал голодного смеха. Элегии сытости. Мудрой жалобы. Зова своей старухи-бабушки. Мудрой волчицы, вспоившей его деда и вставшей между ним и волчьей стаей, сделавшей из него побратима. Эта милостивая мать предупреждала его об опасном возвращении в загон сынов Адама. Но он поддался чарам дарующей жизнь Евы, и возобладал в его душе зов страсти над гласом мудрости, и пало на весь его приплод проклятие. Подойди же сюда, мудрая старуха. Явись мне, истинная моя матерь, милосердная бабушка, услышь тайну, что поведать хочет тебе твой внук. Прими в стаю свою твоего заблудшего внука, любая тварь должна возвращаться к своим корням, как всякая перелетная птица возвращается к гнездовьям, как бы ни пришлось блуждать и скитаться в вечной пустыне божией. Прими меня, моя добрая старушка, твоего внука, верни ему путь в твою стаю, чтобы он поведал тебе о скитании твоего младенца заблудшего в человеческих уделах. О своей жестокой отчужденности в людском загоне. Прими меня в стаю, прости моему деду его заблуждение и невежество, незнание дикости людей. Прими меня, чтобы я мог рассказать тебе все, что сотворили они с ним и впоследствии с его потомком. Прими меня, ради бога, чтобы поведать тебе мог о смертоносном яде, стекающем с уст дающей жизнь — змеи.

И вместо того, чтобы был услышан горестный зов, обрушился в уши ему южный ветер и покрыл его прахом.

Он возвратился на становище и пошел проведать глашатая. Вспомнил свою колдовскую вспышку гнева к избавителю и помрачнел и сердце его окутала печаль. Он видел себя на перешейке, уходившем к вечному избавлению, а глашатай вернул его на дикую землю. Он ссадил его с небесного трона, спряденного из нитей света, чтобы тот еще раз обнаружил себя в стаде диких зверей, рубящих себя мечами и режущих кинжалами на грешном пути захвата куска злосчастного металла. Точкой света был он в вечном пространстве, а стал, после исхода с того перешейка и падения в этот сосуд, комочком плоти, извивающимся и содрогающимся от малейшей боли. От царапины на лбу, от укола в палец. Что говорить о действии «игиагана», от мысли о котором кровь в жилах стынет!

Однако кто знает, ведь этот глашатай, с его жертвенностью, оградил его от греха самоизбавления и вернул все-таки в твердыню чувств и сосуд боли.

Он простил ему все по незнанию. И пошел проведать его, чтобы поговорить с ним о перешейке избавления и лабиринте света. Дервиш также не знал, что глашатай и тут опередил его и сам стал уже частицей в лабиринте…

11

На него хлынула волна гнилого воздуха, он зажал нос полоской лисама. Подошел он к шатру с севера, со стороны, ведущей к Идинану, и ветер погрузил его в этот запах, встретив гнилой волной. Он почувствовал головокружение и тошноту. Потоптался вокруг палатки. Рядом с колышками, с северной стороны, набежала волна песка, возвышался плоский земляной холмик по всей задней стороне палатки. А у входа песком окружило кучку дров и осыпало сверху чайные сосуды и принадлежности, нехитрую посуду. С места очага выдуло весь пепел, мелкие и мельчайшие частицы праха улетели прочь. Ветер не оставил в ямке ничего, кроме весомых кусочков угля и обгоревших кусков древесины, половина которых сгорела. Поперек входа протянулся низкого роста песчаный прожилок с острой спинкой и упорным треугольным язычком. Все вокруг словно стремилось блокировать пасть палатке, сжать пространство до противоположной стороны, посадить в песчаный мешок и сомкнуть кольцо — закрыть круг над могилой.

Ветер жестоко толкал его вперед, к этой могиле, своими жестокими, буйными налетами с юга.

На груди прожилка он заметил цепочку отвратительных червей, медленно расползающихся из чрева шатра наружу, однако запаха разложения не ощутил. Запах уносился ветром и летел в противоположную сторону.

Он преодолел нетрудную песчаную преграду и отдернул край шатра. Взгляд его остановился на бурдюке. Тело вытянулось и лежало в правой половине палатки. Голова была повернута к востоку, в сторону молитвы верующих, а ноги тянулись к опорному шесту. По земле вокруг тела растекся гной. Смесь жира, крови, праха. Над жидкостью хлопотали тучи толстых мух, больших и зеленых.

Все тело было покрыто червями.

Ползучие гады вылезали из синего открытого рта, убегали в полость носа, лезли из обеих ноздрей вверх, в пределы глазниц. Левый глаз был открыт, над местом, где должен был быть правый, нависала полоска лисама, насекомые копошились в пустой глазной впадине, давно погасшей, и глодали пустую оболочку, которая когда-то тщилась в темнице мрака и вечного сна выйти на источник света, узреть уголек костра и свет светила.

На открытых частях тела лежал гной, сочился меж пальцев, нервно схвативших пригоршни песку и сейчас не желавших с ним расставаться, а также — на обеих ногах, погруженных в почву.

Рядом с пяткой правой ноги он увидел ее голову. Голову мерзкой змеи, напряженно уставившейся в него глазами, в то время как свое безобразное тело она прятала в землю. Он почувствовал, что его затрясло. Инстинктивно он выпрыгнул наружу. Схватился за палку, валявшуюся в земле рядом с кучкой дров. Вернулся внутрь шатра. Он лишился рассудка. В груди разгорелась безумная жажда мести. Мести Древней, это чувство он унаследовал от предков в виде непреходящего завета, неизвестно как наполнявшего его кровь и бившегося там всю жизнь. Мести той твари, которую предал прародитель, ввергнув во грех и соблазнив комочком греха, чтобы прописать над ней проклятье изгнания и убожества со всем ее приплодом навечно…

Когда он вернулся, обнаружил, что она вытащила из песка наружу свое тело и подняла голову, изготовившись к самозащите. Он обрушил палку ей на голову. Продолжал бить и бить, пока та не превратилась в кровавый комок. Однако он не успокаивался. Вечная ненависть учила его, что змея не умрет, пока не расчленишь ее тела на части, отделишь голову от тела. Она будет притворяться мертвой, а когда человек оставит ее, то будет преследовать, пока не ужалит при первом же случае. Если бы не эта ее хитрость, она ни за что не смогла бы обмануть прадеда, украсть у него рай.

Он подцепил тело на палку и поднес к ближайшему камню неподалеку от шатра. Уложил окровавленную голову на плоскость камня и отчленил ее от тела серией последовательных ударов другого, обоюдоострого камня. Капли крови покрыли руку, брызнули и оставили следы на его одежде. Он выкопал острым камнем ямку, бросил в нее мерзкую бесовскую голову и насыпал сверху земли. Протянул руку к плоской веревке тела, поднял его за острый хвост.

Дрожь охватила его, но он с собой справился, успокоил встревоженную душу, говоря себе, что обезглавленная кобра есть всего лишь липкий и скользкий, мерзкий канат из мяса.

Он вернулся в шатер, бросил гадкую плеть рядом с трупом. Туча мух шарахнулась в стороны, вверх поднялось удушающее ядовитое облако запахов смерти. Он вышел, шатаясь. Рухнул наземь рядом с очагом, его вырвало. Он почувствовал, что все внутренности ринулись вверх, наружу, к горлу…

Солнце скрылось за тучу пыли, однако диск продолжал просвечивать время от времени сквозь эту движущуюся пелену. Солнце покрыло большую часть подлежавшей ему дороги дня и начало склоняться к закату.

Он навалил кучку дров над обоими трупами. Зажег огонь. Вышел из шатра и остался глядеть. Дыма он не увидел. Ветер раздувал огонь, показались жадные языки пламени, они извивались и расползались по всем краям палатки, наподобие змей, когда те встревожены и готовятся к агрессивному броску. Пламя разгоралось, устремлялось в небо. Вся палатка принялась гореть, погружаясь в огонь. Сбежался народ.

Однако дервиш ничего не видел, не слышал, не отвечал на вопросы. Огонь, наконец, угас, он приблизился к куче праха. Долго вглядывался в затухающий очаг. Волны ветра продолжали ворошить угли, выхватывая мелкие и кружа ими повсюду. И никто не обратил внимания на сдавленное печальное шипение, в чем-то схожее со вздохами, жалобами на боль и стонами, исходившими из большого, черного угольного шара в костре, про который только он сейчас знал, что это — череп замолчавшего глашатая. Никто в сумрачной мгле и не почувствовал, что его жаркие слезы — те капли, что сочатся из глазниц, тщась оросить влагой раскаленные кости, в попытке носителя бывшего разума ответить всем лихорадочным призывам жалобными стонами, смешанными со вздохами горькой радости.

Глава 5. Тайна жажды

«Вода! У тебя нет ни вкуса, ни цвета, ни запаха. Тебя не опишешь — тобой наслаждаешься не понимая, что ты такое. Ты не просто необходима для жизни, ты и есть жизнь».

Антуан де Сент-Экзюпери «Планета людей»

1

Говорили, будто исчезновение глашатая есть самое лживое надувательство и бездоказательное колдовство.

Дело приоткрылось, когда девицы племени занялись устройством бурной вечеринки в знак ликования по поводу исхода «судьи смерти» с равнины, которую почтила неожиданно своим присутствием госпожа принцесса. Другие рассказывали, будто такая честь являлась паролем, который стер скрытую твердыню, возведенную глашатаем для Ухи перед его гибелью. Эта волнующая повесть подтверждает, что стройная племянница Ухи прибегала к помощи колдовства, чтобы завладеть им, накинув на него сеть из песен, и она организовала обетованную вечеринку именно с этой целью. Но она не связывала себя деталями и пренебрегала строгим следованием всем правилам и обрядам, и тут волшебство повернулось против него. Джинны воспользовались ошибкой. Они обрушились на Вау и в мгновение ока окружили принцессу. Визит получился зловещий, в результате чего Тенери вернула Уху, он впал в недуг и вновь превратился в ее раба.

Однако такой удар не отягчил положение стройной упрямицы.

Она отправилась навестить дервиша в шатре его негритянки-кормилицы. Старуха жаловалась на боли в суставах, ослабевшее зрение и исчезновение дервиша из дома. Она сказала:

— Он здесь не живет. Он обитает повсеместно, только не здесь. Он живет во всяком доме, только не в своем. Если бы он так не делал, не назывался бы дервишем. На все воля божия!

Солнце на несколько пядей поднялось на горизонте поверх далекой восточной гряды. Она ушла, и на просторе он вдруг преградил ей дорогу. Улыбнулся и сказал:

— Говорят, что ты меня ищешь!

Его догадливость удивила ее. Она никому не высказывалась о своем намерении навестить его, а он появился вдруг со стороны, противоположной той, где находился шатер его кормилицы. Она улыбнулась ему:

— Как это ты узнал?

— По твоим глазам. По походке. Разве может от дервиша скрыться такое?

Она засмеялась, и он засмеялся ей в ответ.

— Ты и вправду самая красивая девушка в этом племени, — раскрыл он перед ней свою душу. — В этом Вау и, возможно, во всей Сахаре.

— Красивей, чем Тафават? — прищурила глаз она.

— Ха-ха!..

— Я знаю, ты смел, когда хочешь пленить сердца невинниц, ты что, любить меня вздумал?

— А кто ж такую стройную, как ты, не полюбит? Ты повыше ростом будешь, чем самый крупный великан с Идинана. Вот только Уха — слепой гордец!

— Все девушки нашего племени стройные, все девицы в Сахаре стройными будут. Девушки из племени на рост великанов не оглядываются. Одного великого роста, знаешь, недостаточно!

Муса вспыхнул, заговорил оживленно:

— Подожди-ка, подожди. Чего тебе не хватает? Знаю я, что тебе хочется заставить меня поддаться соблазну. Это загадка, что валит с ног всех гордецов напыщенных, завернутых в яркие ткани. Сокровище скрытое, без которого ни одна женщина в Сахаре не может обойтись. Только клянусь тебе, этот драгоценный металл ничего твоего не умаляет. Секрет не в том, где соблазн, не в драгоценностях разных, а в… Ухе! Это он гордец и слепец!

— Однако ж он не видит ничего притягательней нашей принцессы привлекательности. Вечеринка вожделения пробудила в его груди древнего гуля, и за этим чудовищем потащился он как борзой пес.

— Потому что — слепец. Вот еще одно доказательство.

Она сделала несколько шагов ему навстречу. Ее взгляд опережал ее, вскрылось и тайное намерение:

— Скажи мне, скажи — ты видел бурдюк? Ты действительно бурдюк видел?

Он утвердительно покачал головой. Вспомнил месиво червей, жира, ядовитой слизи и — поник головой.

— Расскажи мне про бурдюк, — произнесла она кокетливо. — Я явилась, чтобы услышать рассказ про бурдюк. Что, вправду эти черви плоть мертвеца ели? И тучи мух на нем возились, как рассказывают? И из тела всякая жидкость выделялась — желтая или там, зеленая?

Он поднял голову и — увидел змею. Его охватила дрожь. Это было безумие — как вдруг эта мерзкая, скользкая, извивающаяся безногая тварь возникла и обратилась в такое женственное, нежное создание?! В стройную Тамиму. Она угнездилась во чреве, вытянулась в ее рост, влилась во все тело — в ее овальное лицо, два любопытных глаза, горящих, игривых, ненасытных, во всю эту стройную человеческую фигуру. Тамима — змея! Женщина — это змея. Женщина убила глашатая. Баба его ужалила. Она ему отомстила. Отомстила потому, что он прозрел ее чрево своим невидящим зрением и пустил слух о гнили, которую он увидел, и его проглотила ее пресловутая красота, пронзило ее самомнение. Теперь он вдруг понял, что глашатай не умер от укуса змеи. Глашатай умер, отравленный ядом самки. Эмиры, или Тамимы, а может, их обеих вместе, они подчинили себе вечную приятельницу и натравили ее, направили жало наказать глашатая. Чары Аира — вот что кроется в этой змеиной травле. Змея — посланница принцессы. Теперь он понял, почему Уха свалился в лихорадке и вновь вернулся к Тенери в качестве раба. Он понял это в одно мгновенье — озарение, которым обычно Аллах наделяет лишь своих пророков или особых уполномоченных. Змея — это женщина. Ха!

Побледнев, он произнес:

— Да. Я видел всю эту гниль. Однако… Подожди. У той змеи — все черты Тенери!

2

Он пошел в Вау повидать принцессу.

Она его визит приветствовала. В ее очаровательных, полных коварства глазах он увидел искреннее ликование. Она усадила его на ковер и спросила:

— В Аире мы называем подобных тебе самыми опасными колдунами. Опаснее магов.

Она простерла перед ним свою натертую хной руку, раскрыла ладонь ему в лицо и начала перечислять его победы, загибая кончики пальцев.

— Одним ударом ты избавился от врагов: гадалки, потом имама, потом… потом самого кади Бабы. Кто еще в состоянии этак одним ударом расправиться со всеми такими вот — кроме величайшего колдуна?

Он ответил весело:

— Ну, разве осмелятся колдуны соперничать с величайшим, который и их всему чародейству обучил?

— Что ж, ты признаешь, что ты — величайший из всех, обучивший их колдовству?

— Упаси господи! На Аллаха уповаю. Самый великий из них — это Аллах, он стоял рядом с Мусой и вселил дух в его посох, чтоб тот обратился в змею, пустившуюся за другими и проглотившую змей всех прочих колдунов. Аллах сподобил меня стать перед лицом мятежника. Однако осталась еще змея, которую не вобрал в себя пока мой посох!

— Сообщи же мне, какую это змею не смогла переварить кобра дервиша. Скажи-ка побыстрей, чтоб я не умерла с любопытства!

Муса рассмеялся. Сказал с ехидцей:

— Тенери. Змея-волшебница Тенери.

Она тоже рассмеялась в ответ, очаровательно откинув назад голову. Заговорила:

— Ты же знаешь, я никак волшебством не занимаюсь.

— Все девы Аира — волшебницы.

— Вправду?

— Да. Если даже не чарами колдуний владеют, так чарами красавиц.

— Язык твой — что мед. На две половинки разделен, как жало змеи, и речи сладкие говорить мастак, что девицам по сердцу. Ничуть не странно, что вижу я — все женщины здешнего племени подпали под твои любовные чары!

— Ха-ха-ха!

— Не смейся. Я говорю серьезно.

— Этот несчастный влюбленный во всех женщин впал во страсть к одной женщине за всю свою жизнь, а она направила его посланцем к своему возлюбленному в горы… Ха-ха-ха!

Она шарахнулась в сторону. Двинулась прочь, туда, где с освещением в доме было послабее. Остановилась в углу и сказала, не оборачиваясь:

— Не надо! Забудь. Благородный всадник тот, кто обладает способностью забывать. А женщина преклоняется только перед таким мужчиной, который забывает прошлое.

— Уволь-ка нас вообще от любовных страстей и расскажи мне лучше о змее, которую ты наслала, чтобы убить глашатая.

Она повернулась. Ее глаза блеснули в полумраке ниши.

— Змее!? — произнесла она с отвращением.

— Я нашел очаровательную змею у порога. Глаза такие — точь-в-точь как твои. Лицо с твоим схоже, и голова — как твоя голова. Все тело — точно как твое. Ха!..

— Между ним и мной никакой вражды не было! — оборвала она его.

— Да нет, есть вражда! — с жестокостью в голосе сказал он. — Он, что, не отобрал у тебя Уху?

— А кто тебе наговорил, что я все еще в Уху влюблена? Ты что, не напоминал мне тут, будто сам роль посланца выполнял, что мое послание передал горному козлу?

— А ты все-таки не хочешь избавиться от этого Ухи. Признайся же, ты не хочешь о нем забыть. Ты, полагаю, намерена сохранить обоих. Ты — женщина, у которой два сердца. Одно сердце — в горах, другое — на равнине. Да…

— Ты что, разум теряешь, опять на язык дервишей перешел?

— Я никогда своего райского сада не покидал, — заметил он гневно. — Я райский сад дервишей за всю жизнь, может, только раз покидал — ты знаешь, когда это было. Однако я родился заново и сподобился вернуться в парадиз, которого я едва не лишился навеки, и все женщины в мире, в Сахаре, не в состоянии будут выдворить меня оттуда, какими бы соблазнами они меня ни искушали. Ты — змея! Ты всю жизнь, каждый день была только змеей! Ты ужалила глашатая, потому что он повернул Уху с дороги к тебе, и голова твоя ни за что не успокоится и не остынет — только тогда, когда ты поразишь своим ужасным клыком сердца и Удада, и Ухи. Однако ты упустила один секрет, что отличает женщину, которая любит двоих разом, от прочих женщин. Так послушай, если хочешь избавиться…

Дыхание его было учащенным. Косой глаз вывернулся, побелел. В уголку губ появилась белая пена слюны. Закончил он вовсе безумно:

— Наполнилось вади селевым потоком, и люди побежали спасаться на холмы — все, кроме девственницы. Она продолжала стоять посреди бушующей лощины, внимая призывам двух молодцев — соперников в борьбе за ее сердце. Один из них взобрался на холм на восточной стороне, а другой стоял на возвышенности напротив. Оба они искушали ее, призывая избрать себя, поскольку, дескать, у каждого положение было выше, и, стало быть, больше безопасности перед бунтующим селем. А невинница пришла в замешательство, кого предпочесть. Двинулась в сторону холма восточного, потом опять вернулась на середину, направилась в сторону возвышенности. Потом опять попятилась, повернулась спиной, не зная, куда пойти. Вади наполнилось селем, он подхватил ее с земли, как рок неумолимый, и убежал с ней в никуда. Люди — что вещи, ей-богу, не могут справиться, как это влюбленный сердце положит в другое место!.. Ты — в опасности, Тенери. Ты действительно под угрозой!

Она изумленно наблюдала за ним в растерянности.

— Ты — под угрозой, — продолжал он. — Вот в чем секрет.

Он сел, продолжал с ноткой печали в голосе:

— Что до меня, то я свой парадиз обрел. Я теперь в своем Вау нахожусь. Настоящем Вау, а не в вашем земном. Вау истинном, а не том, мнимом. Ха! Я вправе похвастаться прибытием. На нашем языке это называется «достаточность». Ты слышала про «достаточность»? Мусульманский богослов ан-Нафари[173] говорит: «Наличие достаточности — средство из средств терпения. Наличие терпения — одно из средств силы. Наличие силы — одно из средств управления». Достаточность была достигнута ножичком. Ножичек гадалки перерезал шею змее. Ха! Это героизм, который ты не поймешь. И этого признания тебе не понять. Ха!

Она еще раз прервала его:

— Вот ты снова возвращаешься к языку дервишей. Оставь эту достаточность и свои признания и скажи лучше мне, почему это я под угрозой?

— Ха. Потому что ты заложила свое сердце промеж двумя. Потому что ты все еще бегаешь между холмом и бугром, не сознавая, что находишься в вади посередке. Сердце в залог отдать меж холмом да бугром говорит о жажде схватиться за небеса и за землю. Алчности судьба не прощает! Ха.

— Ты женщин не знаешь. Ты ни одной женщины ни разу не познал. Говорили мне, ты даже матери не знал собственной. Откуда ж у тебя взяться опыту в сердечных делах красавиц?

Кровь прилила ей в голову, обе щеки окрасились смуглым цветом что мгла на закате дня. Печаль вновь полонила ее красоту, однако очарование оставалось, каким было всегда.

— Знай, что Аллах сотворил женщину, — продолжала она, — чтобы захватить сердца всех мужей. Красота женская — собственность всех мужчин. Дар божеский всякому мужчине, хоть на самом крае Сахары. И мужчинам следует славить бога за благодеяние и падать перед ним ниц за то, что в голой Сахаре сотворил он прекраснейшее из творений. Что ты завидуешь мне за два сердца? Как это ты находишь чрезмерным, что у красивой женщины не один, а два несчастных поклонника есть?

Дервиш закашлялся.

— Ха! Это самое странное, что я слышал. Это же дервишество!

— Все потому, что ты ни одной красивой женщины из Аира до сих пор не выслушивал. Что знают мужчины вашей Сахары о женах Аиpa? Что они вообще об Аире знают? Они полагают, будто там ничего не содержится, кроме золота да колдовства, да магов.

— Ха. В этом ты права. Скрываются там и золото, и колдовство, и маги…

— Истинное сокровище Аира — это его женщины. Все колдовство его — в женщинах. Все воззрения магов — тоже в женщинах его. А что же дервиш полагал?

— Не заботит меня ни злато, ни чары, ни религия магов. Я сказал тебе: женщины — змеи, я отсек их прочь от своего сердца.

— Позволь тебе не поверить. Даже если б ты прыгнул в огонь, чтобы меня переубедить, я тебе не поверю. Нет во всей Сахаре мужчины живого, чье сердце бы ни задрожало и в пляс ни пошло от тайной страсти душевной, когда он глаз на сахарскую женщину бросит.

— Ха!

— Дервиш тут не исключение. Дервиш — тоже творение Сахары. Ты что, сомневаешься, что дервиш — творение сахарское?

Он рассмеялся и заметил презрительно:

— Я с тобой соглашусь, что тварь он, конечно, сахарская, только он — не мужчина. Ха.

— Ты смеешься надо мной. Шутишь все. Когда свои глупые шуточки бросишь?

Гнев прибавил ей красоты и силы, но величавость исчезла.

3

Закат.

Он встретился с ней у козьего загона. Она немедленно сделала ему выговор:

— Говорят, ты эмиру прогневал?

— Ха!

— Так не годится!

— Ты Тенери любишь?

— Промеж нас вражды нет.

— А Удада она от тебя не уводила?

— Я не знаю, кто из них кого уводил.

— Ха. Женщина — вот кто мужчину уводит. Кандалы вечно в руках женщины.

— Кандалы?

— Кандалы. Цепь длиною в семьдесят локтей. Веревка мочаловая. Рабские принадлежности. Женщина мечтает повергнуть как можно большее число мужчин, потому что ей вечно рабов не хватает.

— Рабов?

— Женщина в мужчине видит только раба.

— Бред. Болтовня дервишеская.

— Да. Вождь сказал, что уже слышал этакое от мудрого безумца. Мудрость слетает с уст безумных. Ха. Только я ереси избежал. И змеи избежал.

— Змеи?!

— Я сказал тебе, что порвал змею ножичком гадалки. Я убил змею, и все чары ее прахом пошли, все вверх ногами встало. На голову Ухи обрушилось, потому что мужества ему не хватает, чтобы со змеей расправиться, как это я сделал. Никуда не денется — придется убить.

— Я не понимаю. Что это за речи такие…

— Я сказал ей, что она в опасности…

Тафават неожиданно твердо прервала его:

— Вот об этом в точности и говорят. Говорят, ты угрожал ей ударом судьбы и сказал, что она в опасности.

— Да. Говорил. И сейчас повторяю. Женщина, что колеблется в выборе между двумя мужчинами. Женщина, бегающая взад-вперед меж восточным холмом и западным бугром — ее непременно бурный сель унесет! И что — что тут неприятно? Однако ж она с лица сбледнула, вуаль сбросила радужную свою, сказала в гневе, что мужи Азгара ничего про жен Аира не ведают. Полагают, мол, будто Аир не хранит в себе ничего, кроме кладов, колдовства да магов, в то время как истинное сокровище этой области — ее женщины. Потому что женщина там предназначает себя всем мужчинам, едва на свет народится. Да. Так вот и сказала. Женщина — дар мужчинам Сахары. Удел женщины любить всех мужей. Только вижу я, что истинный удел женщины — избегать мужчин. Их целью является это — избегать… Любить. Любовь — приманка. Средство для согрешения. Для того чтоб заманить. Ха!.. Я сказал ей, что женщина меня не интересует, и она только разгневалась больше.

Она наблюдала за ним со скрытой улыбкой. Сказала:

— Она вправе разгневаться. Разве такие речи ведут женщинам? Тебе же, вроде, мудрость пристала.

— Ха. Мудрость на языках у безумцев. Мы договорились. Это то, что и безумный вождь сказал бы, будь он на моем месте. Однако давай оставим принцессу, послушай лучше, как я тебя восхвалял, Тамима, в твое отсутствие.

— Вправду ли?

— Она сказала, что ты — самая красивая девушка на равнине. Не только в племени своем, сказала. Сказала: «на равнине». Ха. Полагаю, ты можешь такой оценкой гордиться, поскольку знаешь, что это свидетельство из уст девицы знатной.

— Лиса ты! Делаешь вид, что женщины тебя не волнуют, в то время как сам изволишь щекотать их сердца речами сладкими…

— Ха!..

— А что, Уха действительно падаль глотал?

— Проклятый пастух его видел, а не я!

— Однако ж он заболел Тенери вновь. Это что, смерть глашатая тому виной, что недуг вернулся?

— Аллах знает лучше!

— Что же, чары девиц в Аире действительно такие сильные?

— Аллах знает лучше.

— Как же этого Уху жаль, если он падаль глодал безо всякой пользы. Без результата.

— На все — воля божья!

— Что-то он теперь делать будет?

— Аллах его знает.

Она поняла: он забрел далеко и канул в глубинах…

4

Ахамад отчаялся.

Весь Вау передавал из уст в уста, как он совершил поездку к Удаду в Тадрарт, чтобы убедить его удалиться с пути принцессы и отступиться от нее в пользу Ухи. Однако влюбленный горный козел не соглашался, упорствовал, и Ахамад грозил ему «игаиганом». На него напали трое его помощников из вассалов, он протащил его сквозь горы и пещеры на мочальной пальмовой веревке. Сосуды его головною мозга метали молнии почище тех, что отлегают от обычных тяжелых ударов при пытках. Однако здесь случилась одна неожиданность, которая изумила народ, о ней не переставая говорило все население Вау. С каждым ударом, вызываемым любым из двух пыточных жезлов, Удад подпрыгивал в воздух, точно как горный козел и хохотал диким хохотом, вполне отвечавшим горным вершинам и зевам пещер с их эхом и потаенным шепотом. Трое вассалов, участвовавших в исполнении наказания, передавали, что благородный Ахамад падал в обморок, впадал в отчаяние, отбрасывал прочь веревку, словно избавлялся от змеи, в него вцепившейся, и бежал прочь. Они по сей день не знали, были ли тому причиной ужасающие раскаты дикого хохота Удада или неясные отзвуки сводов пещер сыграли свою роль, которую Ахамад пытался скрыть.

Через несколько дней они собрались в шатре Ухи. Разожгли огонь, сгрудились вокруг. Один из вассалов решил поиздеваться над ним, открывая ему тайну:

— Перепутал ты. Ты думал, что он — дервиш?

— А какая меж ними разница? — тупо спросил Ахамад. — Дервиш что — из света, а Удад — из пламени? Оба они — сосуды из песка Сахары.

— Ты знаешь, что мы, вассалы племени, были прежде рабами ваших давних предков.

— Знаю.

— А ты знаешь, что пот рабов замешан на «игаигане» с пеленок?

— Как это?

— Игаиган — средство, изобретенное вашими жестокими предками, чтобы пытать упрямых рабов и подавлять мятежников. И раб тут вправе, в этаком положении, изобрести хитрость для облегчения наказания жестоких господ. Они начинают тренировать себе головные прожилки еще в детском возрасте, прижигая их огнем и избивая головы палками. Так что, когда ребенок подрастает, он в состоянии вытерпеть пытку и легче переносит господские наказания.

Ахамад сделал глоток воды. Прикрыл рот полоской лисама и прошептал:

— Ты хочешь сказать, что Удад воспитан с детства держать стойко рабскую пытку?

Проклятый вассал улыбнулся. Затем закончил неопределенной фразой:

— Если его мать с детства его не закалила, так, значит, он по наследству такой твердый. По природе. В крови у него это. А это, понимаешь, самая прочная в мире закалка. У такой твердости — свои тайные черты. А дервиш…

Он замолчал, присутствующие взирали на него с любопытством. Даже сам Ахамад затаил дыхание. И вассал сказал:

— Игаиган — самая жестокая пытка, какую знала Сахара. Только под игаиганом человек начинает мечтать, чтобы вовек не рождаться. Один игаиган в состоянии заставить гордого всадника пасть на колени и покрыть себя позором. Вы его никогда не испытывали — так благодарите бога!.. А я…

Его лоб внезапно пробило испариной. Он опустил голову. Натянул верхнюю полоску лисама себе на глаза. Воцарилось напряженное молчание. Рассказчик отважился:

— В игаигане этом не сама пытка жестока, а примесь унижения. Игаиган пластает ниц мужчину, унижает его, заставляет глотать унижение. А муж, вкусивший унижения, начинает самого себя презирать. А коли он себя презирает, ему лучше и впрямь умереть. Каждый удар, опускающийся на палочку, кость точит, огнем жилы жжет. В головном мозгу. Там, где все дервиши обычно прячутся. Говорят же, у них там внутри убежище. Дервиши Сердалиса называют это место «потаенным». Поэтому удары палок — это молнии, землетрясения для их убежища. Понятны тебе теперь дикие крики дервиша в тот день?

Никто не произнес ни слова. В углу палатки раздался стон Ухи. Мудрый вассал продолжал:

— Вы знаете, почему наш дьявольский кади присудил это маговское наказание? Судья из Шанкыта был знаком с тайной дервишей. Он знает, что игаинган для дервиша — страшнее смерти. Кади шанкытский хитрей и коварнее из всей породы звериной. Султан наш — единственное существо, что поняло, в чем его секрет, во всей нашей округе. Я не знаю, что сотворил бы с нами шайтан Баба, если бы продлилось его тут пребывание и остался бы он судьей во всем Вау. Укрепи, господь, веру султана!

И молодежь вокруг него повторила хором:

— Укрепи, господь, веру султана!

5

Ахамад вернулся и вновь прибегнул ко грустной мелодии.

Явилась поэтесса. Стеклись девицы. Поэтесса вызвала свою печальную богиню и играла свои напевы соло в течение всей первой половины ночи. Струна выдавала горный плач. Всю равнину заливало стенанием. Жертва качалась в такт исполняемым соло мелодиям, выдавая знаки скорби и восторга. Художница утомилась и наконец остановилась. Обменялась замечаниями с соседкой-красавицей, они о чем-то приватно договорились, потом та вновь начала щипать струну за струной и подкалывать сердца. Она наигрывала печальную мелодию, красавица на ее фоне стала напевать новую песню, слов которой до этого никто не слыхал. Начало ее было следующим:

«Никто не знает, почему она всегда выглядит, как одинокая женщина! Никто не знает, почему он — святой угодник и вечно одинокий мужчина».

Эта ее касыда заканчивалась двумя болезненными бейтами — они превратились с того дня в заклятие странников:

«Оклян-ман эн-ман эн-манин,

Идамтаг ид умсага гасин»[174].

Здесь Уху охватила безумная дрожь. Белки глаз вывернулись, глаза вылезли из орбит. В свете костра он изменился в лице, обозначились острые скулы, больной впал в лихорадочное возбуждение. Он корчился и стенал, полоска лисама спала с губ, на них изо рта показалась пена. Ахамад бросился к нему, несколько парней пришли на помощь. Ахамад вытащил ножик из крепления на запястье и принялся водить им из стороны в сторону перед лицом одержимого, тщась заколоть джиннов и высвободить уху.

Явился дервиш, встал поодаль, наблюдая за обрядом избавления.

Один из присутствовавших прокричал Ахамаду:

— Берегись! Он у тебя ножик вырвет!

Ахамад припрятал ножик, а дервиш вдруг громко и неестественно расхохотался. Сказал язвительно:

— Чего вы боитесь за ножик? Если б он действительно был в беспамятстве, вообще не испытывал боли, пускай вы тысячу раз его укололи бы!

В этот самый момент припадочный выскользнул. Понесся бегом в темноту, вся компания бросилась следом. Поэтесса перестала щипать свою напрягшуюся струну. Ахамад закричал парням вслед:

— Догоните его, пока он чего-нибудь с собой не сделал. Хватайте его, пока в колодец не прыгнул!

Уха сопротивлялся парням во мраке, дервиш еще раз расхохотался. Ахамад подошел к нему и резко обругал его. Бросил ему в лицо:

— Есть тут над чем смеяться? Чего ты хохочешь? Сомневаешься, что он — больной? Говори!

— Если бы исступление его было истинным, не было б необходимости предохраняться. Кто в экстазе по-настоящему, тот летит надо всеми зевами колодцев и не свалится. Он всю Сахару одолеет от края до края — и не устанет. Месяц подряд бодрствовать будет и никакого желания спать не почувствует.

— Это все вздор дервишеский!

— Я говорю об исступлении. В подлинном исступлении никакой опасности нет.

— Ты что, думаешь, он притворяется?

— Ничего я не думаю. Я только рассказываю тебе, что такое исступление истинное и фальшивое.

— Ты говоришь, его возбуждение — мнимое?

— Хе-хе-хе!..

6

Муса витал вокруг Ахамада, словно птичка мула-мула[175] кружила вокруг мачехи Танис. Он бегал за ним следом в проулках между жилищ, преследовал его на пастбищах, бродил без дела за его верблюдом на пустыре. Дело дошло до того, что двинулся следом и тогда, когда тому приспичило справить нужду в безлюдном месте. Ахамад впал в замешательство, ему было неловко. Он в конце концов разбушевался, бросился на дервиша, схватил его за горло, закричал:

— Что тебе от меня надо? Ты чего это преследуешь меня, словно тень? Ты — человек или джинн?

— Хе-хе. Я хотел поведать тебе тайну одну, за которую ты был бы мне весьма признателен.

— Тайну?

— Тайну, навсегда вылечивающую влюбленного.

— Смеешься? Ты что, издеваешься?

— Да нет, просто я не могу ее тебе доверить вот так, сразу…

— Чего это?

— Потому что она касается Ухи.

— Между ним и мной нет никаких секретов.

— Боюсь все же, что он предпочтет, чтобы тайна осталась меж нами двумя. Третий обязательно раструбит по свету.

— Все это племя — тайны сплошные! Ни одна тварь тут рта не разевает, чтобы не заговорить, возвещая, будто впрямь тайну выдаст. Несмотря на это, тайны да секреты у всех на языке. Эти тайны бегом бегут по Сахаре, а вот надо же — еще и в душе сидят!

— Тем не менее, моя тайна настоящая. Противоядие от влюбчивости — его речи сводят на нет, а пустословие лишает его действия. Несмотря на это я готов поделиться ей с тобою, если Уха такое позволит. Я убежден, что он предпочел бы, чтобы тайна была меж нами двумя похоронена. Спроси его, если мне не веришь. Ха!

Ахамад продолжал испытующе глядеть на него. Муса его подбодрил:

— Будь спокоен — он излечится. Забудет он эту Тенери навеки!

— Тенери забудет? А кто тебе сказал, что он хочет Тенери забыть?

— Излечение все же — в забвении. Что, есть какое другое лекарство?

— А почему бы ему не быть в любви? Излечится он от забот, если принцесса с ним любовь его разделит, как положено. Как влюбленная, то есть.

— Ах! Вот тут ты ошибаешься. Ты речь ведешь об обладании. В обладании да владении — одно страдание. Нет избавления в обладании!

— Опять ты свою болтовню пустую дервишескую! Не примет Уха никакой такой твоей тайны, если надо будет от эмиры отступиться.

— Даже если в том было б его полное избавление?

— Нет излечения в любви без любви. Никуда влюбленному прочь от нее не удалиться. В этом — закон Сахары.

— Ты на Сахару не ссылайся. Это — закон рабов, а вовсе не закон Сахары. Однако чего это ты из себя доверенного поручителя Ухи корчишь? Ведь это только его одного касается. Он своими устами тебе передал, что не желает избавления?

— Я знаю повадки благородных. Я их больше, чем сам Уха, знаю.

— Знаешь, претендовать на то, что он осведомленнее человека, может только один он — всесильный Аллах! Да… Подожди. Ты сказал, это в повадках знатных. Это ведь еще одно признание, которого я ожидал. Повадки гордецов — это причина, а вовсе не закон Сахары.

— Чем ему поможет твое избавление, если он любовь свою потеряет? Что он делать будет в довольстве и здравии, когда улетит его красавица и спрячется в объятия горному козлу, родом из вассалов? Да что вообще толку в жизни, когда мужик не страдает в поисках своей женщины? Что проку во всей Сахаре, если бы в ней любви не было?

— Это — речи рабов.

— А твои речи — болтовня дервишей.

— У вас — ваша вера, у меня — своя, — сказал Муса и повернулся уходить. Ахамад задержал его:

— Это вера отступничества. Теперь я вспомнил. Это был призыв вождя. Ты на себя роль вождя тянешь. Избавление — в отступлении. Полное освобождение от всего. Счастье — в этом отступничестве. И… Свобода. Да, знаешь, и свобода. Свобода — в преодолении. Ты не отрицаешь, вождь Адда не проповедовал такую веру? Ты с ним соперничать…

Однако Муса уже скрылся прочь за холмом.

7

Ахамад явился к нему сломленным. Сказал:

— Уха отчаялся. Пропадет. Он хочет тебя видеть.

Они отправились вместе. На просторе ветер обдавал их песком и мелкими щербинками песчаника.

В шатре Уха слабыми стонами выдавал свои страдания. Муса присел с ним по соседству, он немного приподнялся. Поднял свою тщедушную плоть, опираясь на правую руку, поприветствовал дервиша бледной улыбкой. Моргнул Ахамаду, тот вышел, оставив их наедине. Он заговорил неуверенно:

— Сказали, будто бы ты для меня тайну оберегаешь?

— Да. Тайну. А тайна — что клад золотой, весь в пыль обратиться — если откроешь да жертву не принесешь.

— Не понимаю.

— Выкуп желаю.

— Я это предполагал. Имам тоже плату требовал.

— Имам?

— Довольно о нем, ты мне говори лучше, что за выкуп.

— Чтобы ты оставил Удада в покое. Он бежал в горы. Оставил вам эту равнину, так зачем вам его там преследовать?

Губы Ухи распались, издали нервный смешок. Он произнес:

— Я не знаю, кто из нас кого преследует. Он в долину эту нашу спустился, сердце Тенери похитил. Кто тут против кого? Если б он благородным был мужем, я б убил его в поединке. Но только не положено это, ведь он родом из племен вассалов!

— Ты обещаешь мне оставить его, если ты излечишься сам?

Язвительный смех раздался со стороны Ухи:

— Если излечусь я, все дело как чудо покажется. Если излечусь — что мне за нужда видеть его рожу зеленую? Его зеленая кожа у меня омерзение вызывает. Он вроде ящерицы.

— Я ящериц зеленого цвета не встречал.

— Цвет ящериц в Массак-Сатафате — зеленый. Ты видел ящериц в Массак-Сатафате?

Муса молчал. Уха подшучивал над ним:

— Ну, какой тебе выкуп угодно? Я второй раз его отпущу на свободу. В первый раз так случилось, что мой дед его деда отпустил. А если ты мне избавление гарантируешь, я его на веки вечные отпущу. Давай сюда свои чары, колдун!

Муса мгновение помедлил. Снаружи завывал ветер. Края палатки бились по сторонам.

— Да, — произнес Муса загадочно, — то, на что я тебе укажу, действует как чары. Сильнее всякого колдовства.

Уха изумленно следил за ним. В его глазах загорелся истинный интерес. Дервиш вытащил из складок наружу загадочный ножичек. Ножик покойной гадалки. Интерес в глазах Ухи перерос в удивление. Муса вытащил его из ножен, острое лезвие блеснуло в свете очага. Обоюдоострое и тонкое, прожорливое, словно жало змеи. Дервиш схватил испещренную колдовскими символами рукоятку и повернул острие к лицу Ухи так, будто намеревался и впрямь горло ему перерезать. Произнес с непонятной интонацией в голосе:

— Этим ты навеки излечишься. Только эта гурия в состоянии избавить тебя от забот. Потому как способно оно единым махом отрубить змее голову. Не добьется муж успеха, пока будет носить змею в шароварах.

Уха не понял. Он тупо следил за этим ножиком. Спросил, ошеломленный:

— Что ты хочешь сказать?

— Змея — причина несчастья нашего общего прародителя. Вползла ему промеж ног и разожгла в нем желание. Попробовал он кусочек греха из-за нее и обнаружил вдруг себя бродящим в пустыне, изгнанным навеки из райского сада Вау. И не избавится муж от греха, пока не искоренит его. Ножичек гадалки сделан точно для этой цели. Я имею в виду, ты боли не почувствуешь при обрезании. Избавление — в обрезании! Полное очищение, а не просто обрезание. Я голову твоему несчастью снесу!

Уха вспрыгнул вверх. Глаза у него из орбит вылезли. Лисам сорвался с лица, и дервиш увидел пучок белой пены в правом углу рта. Бледность пошла волной по лицу. А потом — потом он начал дрожать. Все части его тела будто полезли в разные стороны… Дервишу показалось, что он упадет сейчас в припадке. Однако он заревел диким голосом, преодолевая душившие его спазмы: могло показаться, что это предсмертный хрип, изможденное мычание приносимого в жертву козла:

— Ах… ты… кяфир[176]! Колдун неверный… Отродье ма…гов!

Он бросился на него. В припадке бешенства он вырвал один из опорных шестов шатра сбоку и обрушил на него. Дервиш вскочил и побежал прочь. Тот долго гнался за ним по безлюдным просторам сквозь пыль и ночь…

8

С первым огоньком зари Ахамад принялся седлать махрийца. Он снарядил и двух крупных верблюдов, снабдив каждого порядочным грузом воды. Явился дервиш, встал поодаль во тьме предрассветной. За его спиной проходил плотный караван, направляясь к стенам Вау. Верблюды каравана издали мощный общий вздох, его верблюд ответил им схожим оханьем. Муса сделал несколько шагов вперед. Ахамад подбодрил его:

— Все также крутишься вокруг моей палатки, как волки вокруг стада кружат. Ну! Давай подходи. Чего не идешь-то?

Дервиш не отвечал. Затаился в полумраке, что призрак. Ахамад заговорил в миролюбивом тоне:

— Я уже привык слушать от тебя чудеса, за все время, что ты враждовал со мной, так давай, приближайся, открой душу-то.

Муса подошел, прошептал:

— Начертано на табличках в пещерах, будто пребывание в Сахаре не кончится добром для двуногого, кого матерь его в жажде родила.

— Вот и первое чудо слышу!

— Все мы рождаемся, и судьба наша соответственно в лад рождается с нами. Однако разница меж нами и тобой в том, что судьба наша скрыта, и мы не знаем, как и где мы умрем, в то время когда в тебе говорит намеком твоя судьба. Ты — счастливый!

— Это что — пророчество?

— Самая сладкая смерть — смерть от голода, потому как уходишь ты, опьяненный сладостью избавления от тягот плоти. А самая отвратительная смерть — смерть от жажды, потому что ты тут уходишь за занавесь забытья.

— Я что, навредил тебе, что ты меня такие речи выслушивать на заре заставляешь? Когда это туареги сахарские провожали путника речами о смерти?

— Смерть — это спутник всякого сахарца. Секрет сахарца в том, что не боится он смерти. Говорят, спустился он в эту жизнь в сопровождении смерти. А когда, значит, воздуху понюхал, сделал первый вдох, ноздри распахнув, смерть остановилась и воздержалась от того, чтобы в полость входить. Сказала человеку: «Я предпочту не торопиться, здесь подожду». Выкопала, значит, убежище между носом и верхней губой, и в этом мавзолее смерть покоится. В этом покое спутник, стало быть, расположился и отдыхает…

Дервиш поднял во мраке указательный палец, потрогал и почувствовал выемку смерти. Продолжал:

— В этом маленьком канале спит самый жестокий гуль в истории Сахары. И никто не знает, когда он пробудится ото сна. А если пробудится и войдет через ноздрю — отлетит дыхание, и человек со своим спутником, смертью, вернется к первоистоку, из которого оба пришли. Так чего ты боишься своего приятеля? А, Ахамад? Почему ты прячешься от своего друга, с которым явился в Сахару?

Ахамад закончил укреплять седло на горбу махрийца. Зашел в шатер, вынес оттуда большой плешивый мех из кожи.

Он вознамерился укрепить его на спине верблюда-гиганта с опорой на правую голень. Сказал:

— От судьбы страха нет, а от смерти не спрячешься, так и нечего сторониться доброго предзнаменования поутру. На заре только джинны болтают, либо прихвостни ихние из магов джунглей. Раскаиваюсь я, что пригласил тебя — больно сильно грудь ты распахнул.

— Нет. Не надо раскаиваться. Я ведь явился, чтобы предупредить тебя — не гонись за Удадом. Если ты еще раз ему напортишь, не спасут тебя никакие мехи с водой от жажды — сколько бы их ни было и какими бы они ни были большими.

— Это что — новое пророчество?

— Не спасется, кто правителю навредит.

— Что-то я не слыхал ничего до сего дня о его правлении.

— Лучше тебе будет, если вернешься. Если отступишь.

Ахамад промолчал.

— Что, и не жалко тебе Уху? Это же призрак. Сгинет вовсе. Если мы не сделаем ничего, он умрет. Ну и что, порадует это тебя, Муса, если Уха умрет?

— Я все сделал, что мог, чтобы его вызволить. Я представил перед ним путь к выздоровлению, а он меня шестом палаточным прогнал.

— Э, нет, что же это такое ты ему показал, что он рассудок потерял, а? Он мне поведать отказался.

— Секрет. Ключ к истине должен оставаться в секретере, если помнить о рае сокровенном. Конец ему придет, коли во мрак зевов он выйдет.

— Слушай, брось ты эти речи дервиша непонятные!

— Уха отказывается от избавления, потому что — гордец. Для гордеца выхода нет.

— Я не в состоянии бросить его. Не забывай, я ведь жизнью ему обязан со дней набега шакальего племени. Если бы не его вмешательство тогда, я бы испил водички из отравленного колодца.

— Я ценю твою преданность. Пламя не спалит костей людей преданных. Только не докажешь ты мне свою преданность, если существу совсем невинному навредишь. Твари святой.

Ахамад в ответ прочитал особое заклятие, отвращая злосчастье.

9

По пути в Тадрарт он следовал равнинной дорогой, проходившей по руслам вади в направлении Сердалиса и пересекавшей четыре отдельных возвышенности с окольцованными пеплом вершинами — это были жерла старых вулканов с заставшей лавой — пастухи поддались на соблазн, нарекая их заманчивым прозвищем «Груди прислужниц».

Грянул полдень — Сахара раскалилась добела. Миражи толклись на пустом месте, покрывая землю, сколько охватывал глаз. Мираж танцевал в паре со всем сущим, играл со всякой тварью, вылезал из черепа каждого валуна. Он сгребал в потоке все деревья акации, топил в себе вершины южной горной гряды, погружая их в игривые сполохи пламени серебристого цвета. Вся Сахара была погружена в игру, поддавшись своеволию прозрачной воды и набегам воле обманчивого моря… Он впервые спешился с верблюда за все время поездки, начатой на восходе. Вытер обильную пелену пота за все время пути. Тело полностью высохло, горечь питала горло, и он направился ко грузовому верблюду, приник прямо к желанному отверстию меха со влагой. Обрызгал лицо, намочил грудь, поделился со спутницей и вернулся к своему верховому махрийцу. Забрался наверх в седло, не опуская верблюда на землю. Потом, по полудни, он был вынужден спешиваться во всяком вади. Старый пожар полыхал, не стихая, сжигал все до нутра, гуль жажды пробудился, заставляя его приникать к заветному меху — давать взятку жадными глотками воды. Он вспомнил предсказание дервиша, как тот говорил ему, что судьбе было угодно наделить мученьем всякого, рожденного в Сахаре, вечно обделяя его водою. Вот уж, разверзается геенна всякий раз, едва отправишься в путь. Небеса тоже поддерживают дервиша. С раннего утра дышали зноем, а едва наступил полдень, так вся Сахара превратилась в раскаленные угли. Если огонь и впредь будет пожирать землю так ненасытно, то и впрямь отчаешься другой огонь погасить, тот, что внутри пылает, с той минуты, как в путь отправился, в мучение это чистое, отдавшись в гости Сахаре.

Первую ночь он провел в глубоком вади, под прикрытием долготерпеливой акации и останков буйных трав, павших в битве с засухой пустыни, посеревших и поникших. Он опутал передние ноги верблюдам и пустил их свободно пастись в желтых зарослях.

Пала ночь. Он развел огонь, погрузился в процедуру выпекания хлебной лепешки. И тут услышал длительный вой:

— Ay-y-y!..

Долгий вой, мучительный и своенравный. Прожорливость в волчьем вое пробуждается лишь тогда, когда в нем родится голодный хохот. Это знают все мудрецы и знатоки земных тварей. Старые пастухи подтверждают, что нотка прожорливости начинает звучать отдельно в волчьих завываниях только в купе с голодом. Это именно то, что старый эшелон именует «голодным покашливанием». Знатоки в толковании звуков пустыни говорят, что волк в этот период становится воистину безумным от своей злости, и все его ехидные смешки суть силки для заманивания глупых двуногих, потому как отвага его переходит всякие пределы, и бросается он даже на высоких верблюдов, а очень часто рассудок напрочь терял, ополчаясь на мужественных пастухов в те годы, когда засуха была повсеместной, а голодание — поголовным и долгим. Вторым несчастьем для Ахамада, после чистого проклятия с этой безначальной и беспредельной жаждой, было, однако, то, что не мог он похвастаться сегодня умением читать звуки да голоса и вообразить себе, что волк Центральной Сахары, такой маленький по размеру, словно лиса какая-то, может осмелиться и напасть на гигантское животное, вроде верблюда, или на такую священную тварь, как человек. Потому что Ахамад был в чистом неведении, как и большинство благородных и гордых наездников, что голод, как и жажда, как и «игаиган», нервы язвит и заостряет, а мозги приводит в помешательство.

10

За жалобными нотами в вое волков следовал их язвительный хохот, своенравный и угрожающий. Он побежал в кусты, вернулся с охапкой дров. Подбросил в костер — отпугнуть зверей ярким пламенем. Огонь возликовал и разгорелся. Стал плеваться искрами во все стороны, рассекая ночную тьму тонкими лезвиями света. Он еще раз кинулся в чащу, набрать дров побольше, и тут заметил странное изменение в поведении верблюдов. Они перестали рвать и жевать сухую траву, подняли и тревожно вытянули шеи — так же напряженно, как они делали это, когда ловили запахи гиен. Глубоко вздыхали и храпели в раздражении, били землю передними ногами и нервно брыкались.

Он свалил дрова в кучу по соседству с костром и решил заняться приготовлением чая. Он прислушался и уловил в тишине, как язвительные смешки и своенравные призывы хищников начали удаляться. Он пристроился к седлу и забылся коротким сном. Сон его часто прерывали яркие образы, ему чудились всякие ужасы и привидения. Каждый раз, когда он просыпался, подбрасывая дров в огонь, заставляя его гореть и не гаснуть.

На рассвете он продолжил свое путешествие.

Он повернул направо и покрыл довольно большое расстояние. Он следил за чередой рвущихся к небу вершин со склонами, покрытыми символами и надписями, заветами далеких предков, это давало ему ощущение того, что он попал в заповедный мир легенд и преданий, полный тайн прадедов. Солнце поднялось вверх на несколько пядей. На горизонте клубилась пыль, и ему подумалось, что это еще один негаданный вздох безжалостного южного ветра. Однако пылевое облако постепенно рассеялось, и он обнаружил там стаю волков. Она пересекала пространство на его пути к вершинам прадедов, вид которых, он знал, еще не являлся свидетельством их реального достижения — ему еще требовалось несколько дней, чтобы действительно добраться до западных границ Тадрарта. Расстояния в Сахаре обладают норовом миража — покажутся и исчезнут, а если выдвинутся вблизь — на самом деле убегут прочь, и всякому путнику надо владеть секретным словом и не верить ничему явному и не отчаиваться ни в чем, что вроде исчезло…

Стая скрылась за продолговатым холмом, вытянувшимся в южную сторону. Верблюдов охватила дрожь, они явно выказывали тревогу. Махриец заупрямился, стал сопротивляться. Он побуждал его продолжать движение, но тот противился, шел в сторону, пытался повернуть вспять. Оба верблюда, привязанные к его хвосту, также проявили неповиновение, встали. Он был вынужден спешиться — выпрыгнуть из седла единым махом. Повел свой караванчик пешком, и дориец повиновался ему с отвращением. Оба грузовых верблюда под тяжестью мехов также двигались против воли в предчувствии недоброго. Он предполагал, что они выйдут из своей засады спустя немного. Они не вышли. Верблюды успокоились, он заметил, как успокоенность вернулась в их кроткие зрачки, и понял, что хищная стая ушла прочь.

День вступил в свои права, и Сахара наполнилась серебристыми, пенящимися воздушными потоками. Он приник к своему заветному меху, погрузил лицо, грудь, одежду в живительную влагу.

Взобрался на махрийца и продолжил путь верхом.

11

В течение двух дней они были ему невидимы. На третий день, в разгар полуденного жара он обнаружил себя окруженным войском отчаявшихся волков. Всклокоченные, поджарые, самых разнообразных размеров, одни из них были цвета пепельного, а другие — неясного, бледного оттенка, словно выцветшие и желтые. Они перегородили ему путь на пустой широкой равнине, лишенной дерев и камней, каких бы то ни было полостей и выемок, мест, пригодных к тому, чтобы занять оборону. Верблюды попытались было ускользнуть и повернули назад. Они тащили его по гравию за недоуздки, но потом неожиданно встали и попятились. Путь назад также перекрывали спины трех волков. Они возникли в раз, словно проросли сквозь жестокую землю, горящую полуденным пламенем. Они присели на задние лапы, устремили свои морды вверх и залились хором своими устрашающими жалобами:

— Ау-у-у!..

Верблюды задрожали, потеряли рассудок. Закружились во все более суживающемся кольце хищных голов, лягая землю копытами в великой тревоге. Они тоже вздымали головы кверху, словно обращали жалобы к небу и молили об избавлении. Из их прекрасных глаз исчезла кротость, бежал покой — в них блестел ужас. На переднем фронте волки подняли голоса — в них звучал дикий, язвительный хоровой смех: голодные звери сеяли угрозы, которые таили вечно. Ахамад не знал, отчего этот последний вой он воспринял таким дурным предзнаменованием, больше, чем прежде. Он попытался успокоить верблюдов. Схватился за меч, притороченный к луке седла. Нервно выхватил его из ножен. Увидел старую волчицу, с опаской приближающуюся к нему. С каждым шагом она все больше склонялась к земле, осторожно раздувала ноздри, прежде чем сделать шаг следующий. Верблюды взбунтовались, их охватило помешательство. Ахамад затянул уздечку, Успокоительно обратившись к верблюдам:

— Аш-аш-ша!

Волчица предстала перед ним. Подняла свою мерзкую голову. Он сжал рукоять меча. Левой рукой подтянул повод. В ее глазах была неопределенность, таился восторг. Он отвечал взглядом на взгляд. Что в этих глазах? Что желает передать ему эта мудрая волчица? О чем говорят эти зрачки — о просьбе или об угрозе? Или о том и другом разом? Ах. Может, так — может, так можно расшифровать эту речь: «Мы — голодавшая месяцами стая. Что тебе стоит пожертвовать нам одного из твоих верблюдов?!» Да, потом тварь продолжала: «Знай, мы же в состоянии забрать его у тебя силой, если не примешь предложения». Дрожь пробежала у него по телу. Он весь дрожал. Зажал рукоять, вручая себя всецело мечу. Но едва заблестело холодное оружие под жарким полуденным солнцем, волки обнажили свое оружие, пострашнее. Кроме клыков они обнажили и когти на всех своих лапах. Они также блеснули в ярком солнечном свете — это был знак начать звериную атаку. Они стеклись в одно мгновенье и бросились со всех сторон. Верблюды вырвали повод у Ахамада и кинулись в рассыпную. Разбежались по Сахаре, за ними помчались волки. Пожитки покатились с седел наземь, рухнули меха с водой. От удара они лопнули, словно взорвались. Влага пролилась, и мгновенно была впитана изжаждавшейся пустыней. Булькнула в раскаленных жилах земли, а что не вошло и осталось в лужицах, впитал в себя жадный воздух. Краткое шипение напрасно пролитой влаги ушло во чрево Сахары. Ахамад застыл в глубокой скорби. В душе разгорался древний мистический пожар, все недра полыхали. Сухость подступала к горлу, горечь возникла во рту. Он поднял отчаянный взор к горизонту, наблюдая, как удаляются прочь взбесившиеся верблюды с висящими у них на хвостах хищниками…

И бежавшие вдаль верблюды, и преследовавшие их волки обращались в призраки, таявшие в потоке миража.

12

У жителя пустыни с жаждой уговор испокон веков. С самого исхода его из садов Вау и начала пути пустынника по земле голой. Он, Ахамад, прекрасно знает этот закон предков, как и любой путешественник. Знает, что это — судьба. Возмездие за совершенный грех. Однако, если путник родился со пламенем в груди, то джувад[177] будет предначертана ему, едва начнется его путешествие. Такое проклятие, идущее с ним вместе, просто превращает его в дрова для огня Сахары, торжественный обет упокоения. И поскольку он не родился на берегах вади Коко, его не упрекнет никто за то, что завидует он жителям Тадрарта, которых Аллах оградил от беды жажды, создав их тела поджарыми, как у антилоп, такими, что превосходят самих верблюдов в способности переносить воздержание от воды. Уха, питающий отвращение к их поджарым зеленым телам, говорит, что они на человеческие просто непохожи, но не знает, что секрет их — в окраске, именно в том, чтобы они не походили на человеческие. Он не знает, что Удад — шайтан, замалчивает тайну предков о том, что прадед его, из числа вассалов. Совершил однажды осквернение воды и искупался в лужице, наполненной дождями и образовавшей в расселинах горных вершин промеж скал уютный прудик. Глупый этот дед не удовольствовался только одноразовым купанием, но вернулся на следующий день и тщательно помыл себя, все свое грязное тело, в чистой небесной воде, прохладной и блестевшей ярко, как отрезок миража на просторе, не сознавая при этом, что подвешенная над его головой луна пристально следит за его скверным деянием. На седьмой день луна не выдержала такой агрессии, и пролились ее черные слезы, отвернулся лик ее от Сахары, воцарилась тьма. Черные эти слезы упали на чистый прудик, он превратился в гнилое болото с дрожащей черной грязью. Выполз из него глупый предок уже на четвереньках. В тот день превратился он в ящерицу, и пролегла тогда меж внуками его и водой ненависть, причем сохраняется между ними вражда и по сей день. Очень часто благородные понуждают вассалов разбрызгивать воду себе на лица. Кликушествуют они, прыгают в воздух, словно змеей ужаленные. Вопят так, будто разум потеряли. Поговаривают люди, будто большая их часть так вкуса чистой воды и не знает — жует сок из разных трав. Эти дьявольские манеры заставили сахарские племена сторониться их и думать с уверенностью, что все они — твари, происходящие от нечистой силы…

…Его начало трясти. Огонь поднялся до самых вершин. Величественный покой Сахары превратился в страшную тайную угрозу. В чертах ее лица, от природы одаренного милостью, проглянулись для него жестокость, гнев, суровость. А Сахара без причин не гневается. И огнем без причин не палит. Не отрекается от путь держащего просто так, без причины. А в чем причина-то? В чем причина? Дервиш! Пророчество дервиша — вот причина. В груди его затеплилось вдохновение — словно свет ранней зари. Если мысль создавала настроение, словно огонек, в этом, похоже, был намек на истину. Дар правды. Так что сказал дервиш? Он сказал: «Если ты еще раз ему напортишь, не спасут тебя никакие мехи с водой от жажды — сколько бы их ни было и какими бы они ни были большими». Теперь он понял, что его визит — уже пророчество. Непонятный визит на заре, во время которого говорил он языком непонятных намеков. И как ему доселе в голову не пришло, что сам визит непременно обретет черты пророчества — ведь он же никому не сообщал о своем намерении отправиться в поездку, или о своем решении, принятом ночью, вызвать Удада на поединок? Как дервиш узнал об этом, когда он так тщательно скрывал свой секрет — от самого Ухи? Что же это за шайтан — этот дервиш? Что за чудо такое? И потом… волчица? Как вся эта стычка заставила его позабыть, что волчица — его прабабка старая и не может быть никем, кроме посланницы его? Он предупреждал его, а когда его предостережения не дали проку, он подчинил себе эту бабку-волчицу, чтобы рассеяла его караван верблюжий и вспорола его мехи с водой?! Так кто же он есть — шайтан презренный или ангел небесный?

Он зашатался и упал. Пополз на четвереньках, пламя лизало всю кожу. Он свернулся в клубок, как ежик, и покатился по раскаленному щебню. Голова раскалывалась от боли. Голова у него во всех смыслах кружилась. Он застыл лицом к земле и обнаружил под губами комочек помета. Сжевал его — наполнил себе рот. Никакого вкуса он не почувствовал. Ничего во рту не было — только вкус сухости, одна горечь. В нескольких шагах от себя заметил мертвую травинку, в беспамятстве пополз к ней. Покатился вперед. А травинка отдалялась. По мере того, как он двигался, она бежала прочь. Что это — мираж? Что, неужели жажда его обернулась страшным джувадом, вызывающим полный бред? Что за напастье этот джувад? Джувад пострашнее смерти. Смерть один раз явится, а за ней — конец, избавление. А джувад этот — смерть сплошная и вечная. О боже! Он покатился. Добрался-таки до несчастной травинки. Зарылся лицом в ее листики — спугнул ящерицу, прятавшуюся от полуденного пекла под ними. Она пробежала немного, остановилась, дыша всем телом и глядя на него. Он пополз вперед — она еще раз отбежала прочь. Пламя во всем его чреве полыхало безмерно, зной опалял тело снаружи так, будто все оно уже превратилось в огонь. Он покатился, вернулся к своей несчастной травинке, решил обглодать, сжевать все ее листики. Только этот злосчастный южный ветер уже высосал все, что мог, из скрученных в маленькие комочки листиков, всякое напоминание о живительной влаге, даровав ее жару и смерти. Глаза его вылезли из орбит, он увидел мрак. Занавес упал, сгустилась тьма. Если все покрыла тьма, значит — скоро наступит конец. Час избавления и перехода. Час бегства прочь… Он распростерся всем телом на земле, раскрыл глаза. Солнца он не увидел. Не видал он еще никогда такого жестокого тела Сахары. Точно, это еще один знак конца. Если солнце исчезает в полдень — значит, закат стучит в дверь. Жестокость последнего вздоха заставила его вцепиться зубами в жилы на локте. Он хотел разорвать эти жилы, потушить пламя, даже последней каплей собственной крови. Однако силы ему изменили. Джувад не делился властью, даже с зубами. Все! Отчаяние полное. Мрак сгустился.

Глаза он раскрыл во всю ширь, только солнца не увидел. И вдруг… Все это произошло вдруг, как происходит все ненормальное… Внезапно в голове наступило прозрение. Прозрение сопровождалось опьянением, словно экстаз. Джувад отступил, тьма сомкнулась. Он поднял голову — увидел легендарную вершину. Одну из величественных вершин Тадрарта. Вершину, хранящую заветы праотцев, нашептывающую их внукам, когда стопы их сбиваются на путь заблуждения и скользят, и скользят… Она уже не жестока и не сурова. Она милосердна, возвещает о величии и милости. Она сказала ему: преклони колени! Он преклонил. Она сказала ему: целуй почву! Он поцеловал. Она сказала: требуй прощения, моли о нем! Он забормотал что-то о прощении, о милости божией…

Занавес мрака распался. Он увидел над собой склонившуюся голову Удада.

Глава 6. Пари

«Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?»

Евангелие от Матфея (16;26)

1

Он раскрыл глаза в пещере, своды которой были испещрены надписями и рисунками. Стены покрывала символика «тифинаг» бурого цвета.

Круглый свод набирал высоту, достигая ног великанов с головами, замаскированными в лица людей шакальего племени. Они держали копья и луки со стрелами, задирая головы кверху, к высокой вершине, изящно выгравированной в пике пещерного свода, куда вцепилось чем только можно стадо горных козлов, числом в пять голов различной окраски.

Два козла были нарисованы ярко-белой краской, они упирались в горную вершину, устремляясь навстречу друг другу так, что казалось, их кривые рога вот-вот столкнутся. Еще два были цвета красного, а между ними стоял гигантский баран пепельной окраски. Вершина была высоко — может быть, просто потому, что так диктовал свод пещеры.

— Я еще не видал до сего дня горных козлов белого или красного цвета, — заметил Ахамад.

У входа в пещеру сидел, скрестив ноги, Удад. Он был поглощен замешиванием чая, переливая его из сосуда в деревянную чашку с целью крепкой заварки. Глотнул чуток, пробуя количество сахара в нем, и сказал:

— Это мое священное стадо. Улавливаешь намерения людей к этому несчастному стаду? Если б не эта небесная вершина, дикари шакальего племени погубили бы священных животных. Есть мясо белого козла — грех. Вершина избавления, в которую вцепилось стадо спасает их от гибели. А ты и сам видишь, что люди шакальего племени и мои враги тоже… Хе-хе-хе!..

Ахамаду была неведома причина веселья. Он рассматривал очертания высотного стада, а в масках охотников узрел отчаяние и пробормотал чуть слышно:

— Я-таки понял, чего они все за вершину цепляются. Если горец Удад с горы спустится, жизнь его на равнине всегда в опасности…

Он приподнял голову. Взглянул направо и увидел пропасть. Ему почудилось, что он все еще в беспамятстве джувад.

— Как ты меня сюда затащил? — спросил он в изумлении.

— Хе-хе! Мне джинны помощь оказали.

Ахамад с любопытством глядел на него. Ответил на шутку:

— Ты веришь в джиннов?

— Хе-хе! Почему бы нет? Если ты им свою веру подаришь, они тебе веру покрепче придадут. А будешь им предан, и они с тобой будут искренни. Не то, что люди…

— Ты страданий не боишься?

— Джинны со страданий не начинают. Это люди всегда спешат проявить силу. Я неприятностей только от людей опасаюсь. Ты посмотри на крышу-то, видишь, как люди шакальего племени клыки свои обнажили зверские, изготовились погубить мое стадо священное. Только не будет им удачи. Пик небесный — завеса, что их разделяет.

Удад протянул собеседнику чай в деревянной чашке. Он сделал глоток и спросил:

— Ты в этой пещере принимаешь свою райскую птицу?

Веселье погасло в глазах друга:

— Я тебя привел туда, куда доселе ни одна тварь не заходила. Только нет у меня никаких намерений рассказывать тебе о райской птице.

— Прости мне любопытство. Я не думал, что ты боишься этого…

— Ничего я не боюсь!

— Она тебя пению обучила, а? Это же она тебя петь обучила?

— Это никого, кроме меня, не касается.

— Ты же об заклад бился, душу ради принцессы заложил. А влюбленный всегда к возлюбленной стремится. Спустишься на равнину, а птичка райская тайная на вершине останется. Бросит тебя…

Слова остались без ответа, и он продолжал:

— Это ж заповедь любви. Делиться с нею ни с кем невозможно. Из груди вылетит — и потеряешь ее навсегда. А потеряешь ее — и принцессу навек потеряешь. Тенери в тебе ничего не любит, кроме голоса. Она спиной к Ухе повернулась в тот день, когда услышала твой голос на празднике вожделения.

— Тебя Уха, что ли, прислал, чтобы мне это сказать?

— Да нет, я тайком прибыл, чтобы вызвать тебя на поединок.

— Ты же знаешь, я блестяще мечом не владею. Что я могу, так это на горные пики взбираться.

— А пение-то? Разве не владеешь ты им, а, волшебник?.. Что? Приходил ко мне друг твой дервиш на заре предупреждал меня, чтоб тебе не навредить. Говорил про пророчество зловещее, а бабка его волчица мой мех с водой разодрала, ввергла меня в геенну. Ты мою жизнь спас. Я явился долг Ухе отдать и освободиться, а туг вдруг обнаружил, что двойным должником оказался.

— Не понимаю.

— Мне Уха жизнь спас, когда воспрепятствовал, чтобы я воды испил из отравленного колодца во время нашего всеобщего ответного похода против шакальего племени. Я решил вызвать тебя на поединок, погасить свой старый должок, а подставил шею еще под одну зависимость…

— Ну, от второго долга можешь считать себя свободным!

— Это все на словах… А на самом-то деле так моя шея в хомуте навечно останется. А в чем причина? Жажда всякий раз причиной является. Прости ты меня.

— Простил. Если б не простил, разве напоил бы своей водицей?

— Ты мои намерения, как дервиш, провидел?

— Что?

— Я не сообщал никому о своих планах, только Муса, шайтан, всю душу мою прочел.

— Ну, дервишам не впервой души чужие читать.

— Правда? Только ведь ты тоже дервиш. Ты тоже в душах читаешь…

Он откинул голову назад, пробормотал про себя в отчаянии:

— Только ведь я теперь вам обоим должен. Должник двоим мужикам, вместо одного… Ты и не знаешь, как оно противно, это рабство мое. Как это жестоко — мужчин порабощать. Всякий раз, как я голову подымал, эта жажда проклятая меня в чьи-то руки ввергала!

Он неожиданно поднялся и пополз к Удаду. Глаза его заблестели в свете заходящего солнца, он произнес значительно:

— Ты сказал недавно, что ничего не умеешь, кроме как взбираться на горы. А вот если б Уха с тобой поспорил, чтоб на гору взобраться, ты бы принял пари?

— Не понимаю.

— Если бы ты смог взобраться на Идинан и встал бы во весь рост на самом верхнем плато, он бы, может, от эмиры отступился.

Удад подумал мгновенье и убежденно заявил:

— А что — принимаю!

— Ну, а джиннов ты не боишься? Покойный имам говорил, что ты не залезешь.

— Залезу. Если он такое пари по Тенери заключит со мной, я залезу. Я пари принимаю.

— В душе имама, тоже, тайны разные спят… Я тебя предупредил.

— Такое пари тебя сразу от двух долгов освободит — передо мной и перед Ухой. Хе-хе-хе! Я пари принимаю.

Солнце изготовилось прыгнуть за горизонт, свет в наружном входе в пещеру померк, священное стадо спряталось в полумрак.

2

Дорогу ему преградил дервиш. Появился он бегом. Нес с собой мешок и флягу с водой. Застыл на несколько мгновений, тяжело переводя дух. Отер пот со лба тыльной стороной ладони. Сказал печально:

— Не ожидал я, что ты пари примешь!

Они пошли рядом. Направились к дальней гряде холмов, протянувшейся к северу от горы Неведомого и Джиннов. Муса раздраженно пнул вредную щебенку своей дряхлой сандалией и произнес все с той же безысходностью в голосе:

— И неужто надо было тебе биться на спор?!

— Не волнуйся! — успокоил его Удад. — Я поднимусь. Я пари выиграю.

— Что проку выиграть пари, а душу загубить, — пробормотал дервиш как всегда непонятно.

— Ты — последний, кто по моим ожиданиям мог во мне сомневаться.

— Я в тебе не сомневаюсь, просто я знаю, в чем секрет скрижали.

— Секрет скрижали?!

Дервиш уставился на него своим косым глазом. Помолчал некоторое время. Поддел ногой камешек с гладкой поверхностью, отполированной когда-то старинным водным потоком в этом высохшем вади, когда по нему мчались не переставая полноводные реки… Он смотрел на остатки миража, дрожавшего в агонии на песчаных гребнях под натиском вечера.

— Скрижаль высшая проявляется над подземным ходом во мрак, — заговорил он опять непонятно. — А кто доберется до скрижали и увидит секретный ход, душу свою загубит и не в силах будет вернуться к людям, своим сородичам.

— Ты меня геенной пугаешь, как имам покойный?

— Имам бился с Ухой об заклад на верблюдов и одежду, чтобы тебя вызвать на спор, однако Уха правильно оценил в тебе способность горного козла и ушел от состязания. Имам прекрасно знал тайну темного подземного хода.

— Темный проход — у него в голове, в груди у него, а не в горах. Он не переставал устрашать всех, до самого последнего дня своей жизни. Мало, что ли, такого доказательства, что умер он с ножом в руке? Мало, что ли, того, что он гадалку Тимит ножичком умертвил, чтобы на тебя пало их поганое обвинение? Если б не его это гадкое стремление, не пытали бы тебе голову такой дьявольской пыткой!

— Простил я ему. Не ведал он, что творит. Кто золота возжаждал, поразит того слепота — и глаза, и душу его.

— Что я полагаю, так это, значит, передо мной единственная возможность осталась заполучить Тенери. Если я не заберусь, не буду ее достоин. Понимаешь меня?

Но дервиш опять заговорил непонятное:

— Что проку тебе заполучить Тенери, если ты при этом душу загубишь.

— Хватит! — улыбнулся было Удад. — Хватит тебе устрашать меня головоломками имамовскими!

— Нет! — ответил ему Муса вполне серьезно. — Имам никогда, ни единожды не разговаривал таким языком. Кому душу золото припечатает, никогда не будет в силах говорить языком любви.

— Это язык дервишей! — рассмеялся Удад.

Муса остановился под кустом одинокого тамариска в центре пустыря. Поставил на землю свою деревянную флягу, обмотанную куском материи. Рядом с ней опустил кожаный мех. Сел на корточки по соседству с нехитрым имуществом и стал наблюдать за церемонией солнечного заката… Красное солнце со сломленным духом падало ниц. Всякий раз как оно приближалось к концу и встречалось с лабиринтом черного мрака, оно плакало красными слезами, сожалея о своем полуденном чванстве, о власти дневного пекла. Удад уселся рядом. Муса находил вдохновение в аятах. В спокойствии. В минутах заката. В беспредельной дали пустыни. В ее вечности. И… и в той четырехдольной скрижали, которая вырисовывалась на вершине неведомой горы. Скрижаль вещала языком печали.

— Тебе надо было провести ночь по соседству со стариком, — сказал Муса. — Сильно горевать будешь…

— Что?!

— Ведешь ты себя, как отрезанный. Без родни.

— Да, я — отрезанный. Всякий, кто не в силах найти общий язык с людьми, — отрезанный. Ты тоже такой.

— Верно. Я и не отрицаю, что я — отрезанный.

— Я под этим словом не имею в виду того, что ты — сирота, без родителей. Я говорю о невозможности найти общий язык, взаимопонимание с тебе подобными. Это самое горькое сиротство.

— Это не верно, — запротестовал дервиш. — Я их язык понимаю. Я пытаюсь их понять, я среди них живу…

— А они-то тебя понимают? — резко прервал его Удад. — Они твой язык понимают?

Муса убежал прочь, уставился глазами за горизонт. Там солнце безропотно покорялось судьбе, смиренно падая ниц.

— Такова их доля, — пробормотал он, помолчал и добавил:

— Несчастные они. Бессильные бедняги, заслуживают только милости да сострадания. Я их жалею, и ты их не брани. Если речи твоей не понимают, ты на это не гневись, прости им лучше!

— А что делать тому, кто не способен к прощению? Ты знаешь, что делать такому?

Он рассмеялся надменно, со скрытой издевкой, и добавил:

— Он в горы уйдет. В Тадрарт убежит. А когда чаша переполнится, бросится покорять неприступную гору, чтобы подняться до тайной скрижали и узреть ход подземный во тьму. Ха-ха-ха!

Муса обернулся к нему. Посмотрел на спутника с любопытством. Оно вскоре переросло в удивление. Удад спрятал свою неожиданную радость за полоской лисама и уставился на красный горизонт.

Воцарилась тьма.

3

Удад подал голос, напевая печальную песню из собрания «Асахиг». Они оба разлеглись на спинах, взирая в глубину неба, поблескивавшего огоньками загадочных звезд. Оба внимали величественной тишине, чистой и невинной, навевавшей им мысли о вещах таинственных языком предков, таинственном, как ночь. Тишина шептала им о тайне Сахары, о таинстве жизни и смерти. И когда Удад подал свой изумительный голос, Муса не осудил его, потому что чувствовал, что эта песня — ответ на шепот молчания, довершение текста, еще несказанного ни разу. Его песня — продолжение напева тишины. То, что навевала тишина своим таинственным, загадочным языком, произнес Удад вслух этой звучной песней. То, что прятала тишь в своем упорном молчании, огласил Удад в песне любви, тоски и страсти. Вечная тайна Сахары, свернутая в сокровенной тишине, обнажилась в этом неожиданном и грустном звучании.

Муса слушал покликивание гурий на неприступной горе. Он видел, как пляшут бесовки посреди открытого пространства, поливаемого серебристым лунным светом, душа его рвалась прочь, полетела — и он обнаружил, что пляшет вместе с ними…

Даже тогда, когда голос райского сада замолк, слезы восторга не высыхали на его широко раскрытых глазах, бурлили кипящим ключом.

— Вот ты и отправился, — произнес он, — стоять у подземного хода во мрак, так и не научив меня мастерству пения.

— Это единственное, чему один человек не в силах научить другого, — петь песни.

— Если б только мог я их петь как следует, сильно облегчил бы муки свои. Если б владел пением, жил бы счастливо. Тот, кто ничего хорошо не умеет, самый разнесчастный на свете! Несчастен и жалок, кто песен не поет!

— Однако ж ты владеешь кое-чем мастерски, тебе в этом все люди завидуют. Ты владеешь самым ценным в жизни — любовью!

— Любовью? Что, любовь — искусство, что ли?

— Именно. Самое сложное искусство. Посложней пения и всех приемов поэзии. И тело и душу омоет.

— Как можно что-то давать, когда буквально всего лишен?! Человек может даровать лишь то, чем владеет. Ты — единственный, владеющий сокровищем.

Муса улыбнулся.

— Может, поменяемся? — предложил он. — Давай, на пение-то! Заключим сейчас сделку, как купцы делают на рынках Вау!

Удад только вздохнул, прошептал:

— Если б я мог. Если б я только мог обладать сердцем и душою, как у тебя!

Опять воцарилось молчание. И вдруг дервиш взмолился:

— Пожалуйста, спой еще раз! Очень хочу птицу райского сада услышать…

Он ждал долго, пока не услышал, наконец, голоса, ниспосланного из райских садов.

4

Неподалеку проходил груженый караван по пути на север. Часть путников устроилась на спинах верблюдов меж товарами и грубыми коврами, а в авангарде шагал пешком одинокий странник, ведя за собой на поводу первого верблюда. Время от времени он делал попытку отшлифовать пение песни на старинный мотив. Путешественникам было приятнее использовать для своего странствия лунные ночи в попытках спастись от ужасного пекла в дневное время.

Украдкой они наверстывали упущенное из тех драгоценных переходов, что силой отнимало у них полуденное солнце, и бодрствовали по ночам, ориентируясь на спокойный и кроткий свет луны, уверенно двигаясь вперед по указаниям звезд.

Караван ушел в даль. Позади себя он оставил верблюжьи запахи. Опять наступила тишина. Эта бездонная тишь, внимать мотивам которой могут лишь старики. Да и те не все, а только та прослойка долгожителей, что не желает получить от мира Сахары ничего, кроме молчания. А может, у нее просто не остается ничего, кроме этого молчания. Муса заметил, что старейшины племени тем больше привязываются к тишине пустыни, чем старше становятся. Они собираются в стайки и стекаются в уединенные уголки, отрезанные от прочих, чтобы вкушать свою тишину, или «глас Аллаха», как им нравится утверждать, в течение целого дня напролет. Они собираются, чтобы держать пост молчания, воздержания от намеков и жестов, самых простейших знаков. Их обряд внимания тишине переходит в форму духовного поклонения, превышающего по значению священную молитву.

Муса пытался уловить этот сокровенный язык, неведомые мелодии, звучание небес, которым общалось с ним безмолвие пустыни, однако не мог ухватиться ни за что — в ушах стоял один гудящий звон. Ну и что, старикам удается в этом монотонном гудении, царапающем слух, прочитать какой-то образ, уловить символ?

Однако все сокрытое суть тайны, нажитые ими в долгой жизни. Только они одни на свете достойны хранить эти тайны.

Он напряг слух и услышал упорядочившееся, ровное дыхание Удада. Спросил его слабым голосом:

— Ты спишь?

Когда тот не ответил, дервиш пробормотал для себя:

— Я хотел сказать, что Тафават тоже будет страдать!

Спустя мгновенье Удад проговорил убежденно:

— Она страдать не будет.

Дервиш никак не прореагировал на это, и он продолжал:

— Тафават избрала тебя. Она принадлежит тебе!

— Но она же под твоей защитой!

— Ничего у меня нигде нет!

Они затаили дух, прислушиваясь друг к другу — и дыхание, и пульс каждого были ровными. Тогда Удад повторял еще раз:

— Ничего у меня нигде нет!

Наступило молчание. Муса следил за движением луны. Дыхание Удада было ровным. Фраза застряла у него в ушах. «Ничего у меня нигде нет». Это последнее, что слышал Муса от своего старого друга. Он поднялся, встал над его головой. Пристально глядел на него, упокоенного сном в тихом лунном свете. Тонкая полоска ткани пепельного цвета спустилась ему на глаза. Худощавая рука свернулась куликом под щекой — он спал сном ребенка. Муса сделал пару шагов назад. Повернул взгляд на простор. За спиной у него остались фляга с водой и мешок с припасами — провизия Удаду в его путешествии вверх, к подземному лабиринту тьмы.

Он задрал голову к луне, и в глазах у него заиграл блеск, будто слезы.

5

Тамгарт передвигалась меж рядов собравшихся зрителей. Старуха начала поиски на западном пространстве, там толпились мужчины и беспорядочно толклись женщины, желая лицезреть отчаянную авантюру, на которую решился Удад, дерзко посягнув на святость неприступной горы и решившись таким образом на грехопадение. Какие-то подростки бросили в нее несколько камней, а кое-кто из отцов прямо обвинял ее на языке своих несчастных сыночков:

— Твой сын восстал против святого! Он осквернил уста подземного хода своим видом. Посмотри, что сделали духи того света с гадалкой и имамом — оба предали древний завет, завладели золотом и понесли наказание. Твоего ослепленного сына также ждет возмездие!

Они бурными хлопками выражали ей свое возмущение, двигались за ней следом длинной вереницей. Но она повернулась к ним лицом и спросила о дервише. Никто ей не ответил, она приоткрыла складку в своем черном покрывале и принялась соблазнять их пригоршнями фиников. Сказала, что даст им еще больше, если поищут с нею дервиша. Дервиш был единственным созданием, способным убедить Удада отступиться от этого посягательства и воздержаться от совершения греха. Некоторые перестали ее преследовать и рассеялись в разные стороны в поисках дервиша. Тамгарт продолжила свой поиск, вошла на рынок Вау. Там толпились купцы и покупатели, мелкие торговцы вертели головами, бросая взгляды на величественную вершину, словно заглядывали за край горизонта, пытаясь высмотреть в панно заката молодой полумесяц праздника разговения или дня принесения жертв…

На плоских крышах жилищ угнездились женщины Вау, горя желанием лицезреть процесс подъема и утолить свое непременное женское любопытство. Старуха передвигалась по рынку, спрашивала незнакомцев о дервише, так что мужчины считали ее полоумной бабой. Удача ей улыбнулась, она увидела Ахамада, погруженного в торг с одним купцом в лавке, где продавали сахар и чай. Она подошла ближе и некоторое время прислушивалась к их жаркому спору. А затем произнесла в своей старушечьей манере, как обычно они говорят, вещая окончательную мудрую истину в заключение эпического предания:

— Так вот стоял устроитель злосчастной сделки, выторговывая чаем да сахаром победу себе на праздник!

Ахамад обернулся к ней и изменился в лице, в груди у него пробудился гуль жажды. Все нутро загорелось огнем, последняя капля влаги в горле пересохла. Он попытался было двинуть языком, сообразить и сказать что-нибудь в свою защиту, однако старуха избавила его от этой необходимости, когда продолжала:

— Говорили мне, будто ты преследовал его в заветном месте изгнания и устроил эти козни.

С великим трудом выдавил он слюну, пытаясь подавить смущение.

— Я всего лишь посредник. Аллах свидетель… Я передал ему весть об закладе, я предупреждал его о предсказании имама. Я всего лишь посланец. Аллах свидетель!

Она затянула край черного покрывала вокруг лица и сказала печально:

— Будто ты не знаешь, что ни одна тварь земная не в силах подняться на отвесную скрижаль эту и спуститься с нее на плоскую землю? Что ты, не знаешь: кто на небо забрался и вышел на зев тьмы, никогда потом не вернется на равнину? Будто ты не знаешь, что небеса не прощают домогательства и забирают всякого, кто за край тайны заглянет?

Ахамад огородился своим лисамом и пробормотал:

— Откуда мне знать эти премудрости? Как я могу ведать про сокровенное?

— Будто ты не жил на нашей равнине! — проговорила она бессильно. — Говоришь так, словно не в Сахаре родился!

— Я не отрицаю: я — сын Сахары. Только привстать над сокровенным — на это иная мудрость требуется. Я уверен, ты тоже поверишь в его способность совершить подъем, если б ты видела его веру в себя. Что, горный козел не в силах на гору взлететь, пускай и отвесную даже?

Она долго рассматривала его. Смотрела на него отсутствующим взглядом, а потом взгляд ее померк начисто. Скупые слезы просочились из краешков глаз, они заблестели сверкающим светом. Женщина проговорила странную фразу, обращаясь скорее сама к себе:

— Горный козел в силах одолеть подъем на гору, только спустится ли он оттуда еще раз?

6

Подъем он начал с северной стороны с первым проблеском утренней зари. Он полез по выступу с острым краем, покрытому сверху кладбищем круглых надгробий предков. Он был не в силах запретить себе восхищаться терпением тех великанов, их стойкостью и ухищрениям перед потоками и селями, когда они оставляли жизнь на равнине. Он не мог понять, как им удавалось бежать со своими покойниками вверх на плоскогорья и высокие горы. За время своего лазанья по пикам он заметил, что первые сахарские обитатели не довольствовались выкапыванием могил себе подобным на местах, где сбегали сели и сезонные реки, которыми была щедро покрыта Сахара, прежде чем получила известность самой громадной пустыни. Эти люди всегда находили способ прощаться со своими покойниками на вершинах безопасных скал, по соседству с соколиными гнездами. Все плоские уступы гор Сахары покрыты кучками идбани[178], что превращает эти горы в единое огромное кладбище, покрывающее весь мир Сахары от края до края. Что более всего поражало его в этих открытиях, так это крепость черепов и костей под произволом солнца, ветра и алчной почвы. Черепа были захоронены тысячелетия назад и несмотря на это оставались прочными, полированными, блестящими, словно сделанными из равнинного камня, обкатанного вечными селями. Ветер и пыль вечно обнажают свои жала в войне за владение костями умерших. Земля тщится закопать, спрятать и в одиночку владеть ими, однако вечно дует ветер, ведет упорные кампании за то, чтобы вырвать останки из рук своей алчной соперницы и каждый раз обнажает эти кости. Здесь является солнце, протягивает свои лучи, словно потирает руки, радостно предвкушая, как урвет свою часть добычи-жертвы.

Он никогда не забудет, как однажды ему случилось у зева могилы на одной из плоских вершин Тадрарта наткнуться на кучку костей — полированный череп среднего размера, локтевую кость руки, предплечье и таз, вперемежку с разными мелкими останками, наполовину разрушенными, частично слизанными ветром и погнившими в объятиях жадной земли. Они выглядели жалкими следами несчастного существа, которому, наверно, так и не пришло в голову, что судьба может жестоко надсмеяться над его священным скелетом. Он наклонился над этой кучкой, производя свое обследование кончиком палки.

Череп издал мерзкое шипение и извечный враг человека высунул наружу свою агрессивную заостренную голову, вперив в противника устрашающий взгляд омерзительных глаз. Волосы на теле встали дыбом, он понял, что пятится, сам не зная как, потом подпрыгнул и бросился вниз. На уступе пониже его стошнило, он не удержался на ногах, его вывернуло наизнанку. Когда он потом рассказал одному из мудрых пастухов об этом случае, тот сообщил ему, что вечно натыкался на все виды пресмыкающихся и насекомых, прячущихся в черепах предков: это были змеи, скорпионы, ящерицы и жуки. Он поведал ему также, как кладоискатели и несчастные гробокопатели в поисках золота разрывают и оскверняют могилы, разбрасывают останки, а за ними следуют насекомые и пресмыкающиеся, чтобы избрать себе кости жильем или временным убежищем…

Он продолжал подъем.

План подъема он себе наметил давно — когда согласился на это пари. Из долголетнего своего опыта лазанья по вершинам он знал, что покорение отвесных горных башен возможно, только если прибегнешь к хитрости и будешь лезть на нее горизонтально, поднимаясь по спирали. Он готовился начать свою битву с устрашающим Идинаном с северной стороны и полагал, что доберется до нижнего кушака к середине дня, если судьба ему улыбнется, и южный ветер не смахнет его вниз. Он рассчитывал также, что первого кушака он достигнет с южной стороны, или юго-западной, на виду у жителей равнины. Он прибегнет к расселинам и впадинам, поглазеет на зрителей и прохожих, переведет дух и переждет там полуденное пекло, а потом продолжит к исходу дня свой подъем. Если не спать ночью и различать верный путь при свете луны, можно одолеть, как он надеялся, и второй размытый пояс — это последний круг перед четырехугольником отвесных панно у вершины. Первый, нижний пояс был прочерчен вторым потопом, погрузившим в себя Сахару в стародавние времена и длившимся много лет. А второй, верхний пояс образовался на горной башне усилиями вод потопа, проглотившего всех животных и прочих тварей — от этого половодья не спасся никто.

Солнце поднялось. Он приближался к южной оконечности, нависавшей над населенной частью равнины. Окончательное одоление пояса совершится на юго-западной стороне. Он впервые прервал свое путешествие. Зацепился за зазубренный выступ, протянул руку ко фляге дервиша. Так же, одной рукой вывернул пробку и сделал три больших глотка. Перед глазами у него был горизонт, уходящий вдаль к Тадрарту. Он видел, как докрывает далекие горные вершины полоса не рассеявшегося утреннего тумана. Дыхание его успокоилось. Пульс стал ровным. Из мешка доносился запах лепешек, он вспомнил дервиша. Вчера его сморил сон, он отключился. Муса воспользовался такой возможностью и удалился прочь, оставив ему припасы. Не хотел оставаться до утра, чтобы не быть обязанным совершить обряд прощания. Он тоже старался избегать традиционные церемонии. Он заметил, как Муса покидал его украдкой, но сделал вид, что спит, чтобы не затевать формальностей, которые в конце концов терзают сердце самых суровых сахарцев, заставляют гореть и кровоточить их души. Никто не знает, что это за таинственная сила, которую скрывает прощание и которая наносит поражение гордости надменных и вынуждает самых заносчивых кланяться в пояс, исходить слезами и кровью.

В Тадрарте он был знаком с одним вспыльчивым, суровым пастухом, готовым вспыхнуть по мельчайшему поводу и обращавшимся к рукоприкладству со своими соперниками, дававшим им оскорбительные клички, он вечно был с хмурым лицом, никогда никому не улыбался. Он сопровождал его по дороге и Массак Сатафат, они там рядом совершали выпас своих верблюдов. Он пробуждался и вставал при первой заре, начинал воспитывать своих упрямых верблюдов палкой либо кнутом. И больше всего его поражала в спутнике та дикая жестокость, с которой вершил свой самодурский суд над несчастными животными. Когда он выразил свой протест и призвал того к состраданию, заступаясь за животных, тот paзбушевался и в конце концов заставил его выслушать легенду, не лишенную мудрости, о роли палки и наказания в деле воспитания и исправления. А после всего этого о прервал отношения и не разговаривал с ним три дня кряду, ни единого слова не сказал. Когда же пришла пора прощаться по истечении нескольких недель, и Удаду захотелось вернуться со своими верблюдами на старые пастбища в Тадрарте, пастух попрощался с ним с мрачным хмурым видом. Он проделал некоторое расстояние по дороге назад, но вдруг вспомнил, что оставил свои амулеты, привязанные к маленькому высохшему деревцу, под которым они оба провели вчера ночь. Он вернулся на место и увидел своего пастуха сидящим с опущенным на глаза лисамом и дрожащим — он рыдал навзрыд, как ребенок! Удад не поверил своим глазам, остановился как вкопанный, пришел в полное замешательство. Пастух же повернулся прочь, попытавшись загородиться спиной, спрятать последствия своей слабости и возобладать над слезами, да только плечи его продолжали вздрагивать так жестоко… А потом — потом он вдруг вскочил на ноги и обнял своего попутчика. Удад почувствовал — сердце у него сжалось, во всем случившемся он увидел знак расставанья навек. И действительно, спустя несколько месяцев дошли до него слухи, рассказали ему пастухи, как блуждал тот и сгинул в пустыне Массак Меллета, в поисках своих непокорных верблюдов, которых он тщетно пытался воспитывать палкой, и пропал там — погиб от жажды. С того самого дня он вдруг понял, что все, наряжающие на себя перед прочими маски людей жестоких и суровых, прячут в душах грусть, милость и сострадание.

Момент прощания открыл ему скрытую человеческую природу.

Однако раскрывать для себя склад характера дервиша ему было не нужно. Сердце дервиша — это обнаженное сердце одинокого в целом племени, больше того — во всей Сахаре, его не защищает никакой лисам, не прикрывает тело, не прячет в себе грудная клетка. Как всегда, умудренные жизнью старухи, поднаторелые в разгадывании тайн человеческой души, были первыми, кто определил необычное местоположение сердца дервиша в его тощем теле, когда они сказали: «Сердце дервиша — у него на ладони». Больше того, они поведали еще одну жестокую истину, когда заявили: «Горе тому, кто сердце протянул на ладони». Тогда люди уразумели, что трагедия дервиша и конфликт его с окружающими проистекают из этой тайны, только сам дервиш остался единственным, кто ничего не узнал и не понял. Нет, может, он и понял, и узнал все прежде других, да только продолжал нести это бремя, как положенное ему судьбой и ниспосланное свыше. Потому как познавший бога непременно несет в себе тайну, больше всех тайн, которые ведомы человечеству. Его никогда не покидало смутное ощущение относительно природы Мусы. Со временем это ощущение переросло в тревожную догадку, а затем — в убеждение.

Чувство это говорило ему, что Муса способен войти в любое сердце и оставаться в душах людей. Только он никак не мог определить, применяет ли Муса это свое волшебство в отношении всех людей, или только в отношении своих друзей и близких.

Он проверил: когда случайно встречал его на просторе, но сам был в таком состоянии, что не хотелось общаться ни с кем, он вдруг обнаруживал, как дервиш поворачивает прочь, уходит куда-то в сторону, делая вид, что никого не заметил. А когда они встречались, и ему приходила мысль в голову, что надо бы кончать эту беседу, дервиш вдруг делал это первым — извинялся, что спешит по делам, есть, мол, одно неотложное, не терпящее никаких отлагательств… А ведь когда я скучал по нему или нуждался в нем, он вдруг сам являлся, словно отвечая на некий таинственный зов сердца. Да, являлся наяву, когда была нужда, о которой ты так и не говорил вслух. Он никогда не забудет тот день, когда его принимала его мать, устроив ему угощение, в которое всыпала чего-то злосчастная гадалка с целью заставить его остаться и примириться с обычной жизнью на равнине. Муса появился в тот момент, когда он положил себе в рот первый кусочек блюда, ложку густого супа, намереваясь сжевать и проглотить ее. Он прошептал ему на ухо этот секрет в последний момент, перед самым глотком. Правда, слюна от этой пищи попала-таки ему во чрево. Он кинулся в угол и изрыгнул пищу. Если бы не это вмешательство дервиша тогда — он бы сегодня уж точно не был в состоянии забраться на гребень неприступной горы, пытаясь одолеть самую заносчивую из всех вершин Сахары. Если бы не Муса, он влачил бы жалкое существование на равнине, как все прочие, слепые твари вокруг, что отказываются поднять голову к небесам, страшась ясного света.

Он еще раз ощутил признательность к дервишу. Он бежал от печальных обрядов до того, как рассеялась предрассветная тьма, и освободил и его и себя от прощания, за которым следует долгая слабость. Старухи рассказывают о своих мудрых прародителях, что встреча с друзьями неминуемо состоится, если их расставание перед этим не было связано объятьями прощания…

7

В первом потопном кольце слышалось неясное ворчание.

Южный поднял на равнине пелену пыли до того, как ему удалось добраться до пещер и выбоин первого ряда, разевавших темные пасти на толпу, и закрыл от него панораму. Он продолжал свое движение ползком по круговой спирали на закате дня, и какое-то дивное судно на ходу мимолетно причалило и высыпало их на склоны. Ветер стих, и он услышал их неясное ворчание — они поднимались вслед за ним. Он зацепился за один солидный выступ, прижался к скале и ждал. Шум отдалился. Ворчание пропало. Он осмотрелся вокруг из боязни, что камни предадут его. Покачал рукой верхний скалистый выступ, надеясь силой испытать его надежность, затем пнул ногой скалу под собой, попрыгал на ней несколько раз, пробуя его устойчивость. Успокоился. Вытащил из-за спины лепешку с начинкой, не спуская мешка с плеча. Наступили сумерки первого вечера.

Пелена пыли продолжала скрывать от него панораму равнины. Он принялся жевать свою нехитрую еду. То шевелил челюстями, то переставал, прислушивался. Обитатели гор спрятались, оставив за собой пустынность и тишину. Он отер о кожу мешка свою ладонь, вымазанную в жире пирожка. Одной рукой откупорил флягу и задрал голову, намереваясь окропить горло влагой. В этот самый момент гора загудела, и содрогнулась скала у него под ногами. Землетрясение поразило округу, вся гора пришла в движение. Вода пролилась на рубаху, он прижал флягу к груди, пытаясь спасти живительную жидкость. В это мгновенье он увидел, как обломок скалы сверху ударил по его укрытию, отколол кусок верхнего выступа и улетел вниз. Катился он долго, гора так же долго отвечала ему остаточными толчками. Он не видел, за что уцепиться. Обе слоистые платформы, вверху и внизу были разбиты, убежище исчезло, оставив его повисшим буквально между небом и землей. Он распластался на отвесной стене и попробовал, с опаской, двинуться вперед, по кругу, по бугристому панно слева направо. Он затаил дыхание, пот лился градом. Вся вода, что выпил за два дня, ушла наружу. Ему пришлось напрячь пальцы на руках и ногах — более того, пустить в дело ногти. Когда не было выхода, он и зубами цеплялся за маленькие слоистые выступы, крепко сидевшие в стене. Он не мог знать, как долго продолжалось его дикое ползание. Все, что он знал, это то, что тьма покрывала всю гору, когда он преодолел западню и добрался до краев второго горного кольца. Теперь он был в состоянии вспомнить, восстановить в памяти, как в кошмарном сне, все, что произошло в его диком походе. Самом кратком и самом жестоком. Он много времени провел в горах, скалы часто, почти всегда, поступали с ним вероломно, часто ему приходилось скатываться с вершин. Он не один раз обнаруживал себя привязанным к жерлам пробоин и пропастей, однако ничто в прошлом не шло в сравнение с тем, что он пережил сегодня. Это было жестоко. Может, все — от внезапности, может — потому, что он впервые подвергся действию землетрясения… А что там было, что он видел в этом неистовом стремлении спастись и выжить, когда напряг все свои силы? Он слышал мерзкое шипение над своей головой. Шипение змей, каких не знала Сахара! Змеи приползли из южных джунглей, или с неба спустились? Над головой сильно дуло, так что чалма на ветру трепыхалась, мертвый узел ее ослаб, но определить точно он был не в силах — не потому, что вокруг царил мрак, а потому, что ему просто хотелось выжить. Животным инстинктом он осознал, что свалится в эту пропасть, если подымет голову вверх, если посмотрит вверх, и он смирил сердце и сдержал себя, не реагируя на это шипение, на этих змей… А потом… Потом раздался крик совы, зловещий, мерзкий, — и ему почудилось, что он потерял сознание на какое-то время, держась за гладкую стену и сопротивляясь всем существом — только бы выжить! Когда он добрался до края этой бугристой стены, он услышал их вновь — они ворчали, издавая неясные звуки, тарабарщину, будто переговаривались на чужом языке. Он лежал, вытянувшись на острых камнях и пытаясь забыть — забыться, исчезнуть… Только камни, потревоженные землетрясением, не хотели забыться, продолжали скатываться по склонам, капали и летели следом за тем первым и страшным обломком скалы…

8

И все-таки он забылся.

Проснулся он редеющей ночью, когда луна застенчиво проявилась в пространстве. Он обнаружил, что все его тело испачкано кровью и руки, и ноги, пальцы, ладони и рот. Во рту стояла горечь, он понял, что и десны изранены, сочатся кровью. Он обследовал голову — на ней были раны и следы ушибов, чалма не защитила. Нет, кровью она не исходила, но вся была покрыта болью, пятна боли, то меньше, то больше, охватывали ее всю. Все эти камешки, что полились шлейфом за обломком-первопроходцем, долбали его по голове и оставили борозды. Тело было истощено и ныло, казалось расчлененным, словно ножом изрезанным. Он смочил краешек повязки капельками воды и склонился над ногой. Обернул ее несколько раз влажной тканью, и тут его охватило какое-то странное чувство. То же неясное ощущение, что он испытал перед тем, как услышать ворчание, предшествовавшее землетрясению. Он поднял голову — взгляд его встретился со страшным гостем. Голова его была увенчана величественными, загибавшимися назад рогами, они походили на рога козла. С морды свешивалась конусовидная борода — тоже похожая на козлиную. Передняя половина туловища была плотной, исполненной величия, в то время как задняя была худой и хрупкой, как тело песчаной газели. Глаза его блестели при свете луны, блеск этот был таинственным, умным и печальным.

Он стоял всего в двух шагах от него и глазел на него с любопытством сродни человеческому. Удад разглядывал его и заметил в краешках глаз непонятные слезы, в них сквозила тайна. Он вдруг услышал, как сам произнес помимо воли:

— Ты кто?

Дикий баран не изменил позы. Он чуть-чуть сузил веки, словно прилагая усилие воли и размышляя, как ответить.

Слезы укрупнились и повисли на его длинных ресницах, точь-в-точь как у прекрасной девы. Он опустил голову в стыдливом жесте невинности, что подтолкнуло Удада повторить свой вопрос:

— Ты, что ли, оборотень? Ты священный баран? Скажи мне по секрету.

Тот поднял голову в сторону отдаленной скрижали, подвешенной к вершине, потом обернулся кругом со спокойствием и мудростью долгожителя.

Удад продолжил заигрывание:

— Ты чего хотел сказать мне? Ты чего-то хотел передать по секрету? Ты что, посланец?

Тот сделал шаг вперед. Встал у него над головой во весь свой величественный рост, нависая так, что стал отчетливо слышен его запах. Запах этот обычно чуяли все, кто поднимался и заходил в устье пещеры, любой пещеры в Тадрарте. Он задрал правую лапу и стал теребить землю, покрытую острым щебнем.

— Ты видел, что со мной стряслось? — спросил Удад. А потом продолжал с большей уверенностью:

— Ты им скажи, я явился не за тем, чтобы могилы осквернять или клады раскапывать. Я пришел только затем, что пари заключил. Они понимают, что такое пари, об заклад биться? Ты им скажи, что хватит уже этого землетрясения на горе, хватит меня змеями да совами пугать!

Визитер опять затеребил землю копытом. Удаду припомнились все подробности его долголетней дружбы с представителями этой благородной породы и он прошептал:

— Ты ведь тайну мне сообщить хочешь. Ты хочешь… Чего? Что ты сказал? Повтори, что ты сказал…

Почтенное животное бросило на него быстрый взгляд. Потом двинулось и полезло вверх по скалам. Он заметил, что зверь устроился на одной каменистой вершине и сверху наблюдает за ним. Шерсть его блестела в серебристом свете луны, он прыгнул и скрылся меж скал и теней лунного света.

9

На исходе третьего дня он начал подъем к неприступной скрижали.

Вчера, когда приступил он к выполнению своего последнего долга, оборвалась его связь с равниной и пропала земля. Пропала до нижних склонов горы, и началось прямое возвышение к самому небу. Окрепло вечное покрывало, окутывавшее вышнюю вершину и скрыло вид мира нижнего. Пропала панорама гряды Акакус и вершин заколдованной четы — даже Сахара скрылась. Он никогда не предполагал, что Идинан окажется таким высоким. Его удивило, что высота горы с земли не представлялась такой мифической, неприступной до такой степени. Тайна, конечно, крылась в лисаме густой пыли, которой небеса стремились окутать вершину горы, ее голову, что взяли себе на вооружение люди Сахары, сделав себе подобие такой же маски и завесы.

Следы живых тварей на этой высоте также обрывались. В расселинах он натыкался на остатки гнезд соколов, развеянные ветром и изглоданные со временем солнцем, почти завершившим их исчезновение. На грудях пещер начертили свои образы и символику тифинага предки — оставили на твердых стенах свои рукописи, разводы и рисунки, покрытые слоем пепла и белой глины. Возле небольшого жерла одной из пещер он обнаружил талантливое изображение галош дикого барана, наполовину скрытое слоем белых отложений. Он взял камень, вознамерившись стереть наносное и обнажить гранит. Белая глина крошилась, превращаясь в пыль и прах, разлетаясь в воздухе. Наверное, это был язык потопа, что лизал здесь своды и покрыл илом рисунки. Он следил за красными линиями, продолбленными в скале, пока не обнаружил перед собой величественную фигуру дикого барана с непокорной головой и высоко поднятой грудью, туловище его было худощавым, шерсть взъерошенной, тронутой сединой наверху. На голове возвышалась башня из двух изогнутых рогов, а вниз свисала коническая борода.

О господи! Это же он, тот самый таинственный дикий баран, который навестил его после злосчастного землетрясения. Те же черты, все на месте. Такая же величавая фигура. Все тот же таинственный, грустный взгляд. А под правым копытом передней ноги выбиты знаки тифинаг черно-бурого цвета. Он попытался разобрать их, прочесть. Обнаружил, что часть букв скрыта под слоем мела, взял камень, вновь принявшись за полировку гранитной стены. Символы проступили наружу. Он прочитал древнее послание. Завет предков. Прародители говорили ему в этом завете: «Стой и слушай: кто спустился вниз, подымется, а кто подымется вверх — опустится». Он прочитал текст дважды. Трижды. Улыбнулся. Все тот же язык выгравированных посланий, что на скалах Тадрарта. Завораживающий, непонятный язык, каким вещают заветы: смысл первой фразы теряется во фразе последующей. Язык-игра, язык сокрытий, играет иносказаниями, рассеивает в воздухе намеки и символы. Предки мастерски играли в эту игру. Те же речения они использовали, когда чертили карты и планы с местонахождениями колодцев и кладов. Если читатель не был умен и искусен, умудрен опытом, он был обречен на гибель от жажды, головой лежа на краю колодца. Если захотел прочесть речение предков, надо было бодрствовать. Вот чему его научили скрижали Тадрарта.

И вот — здесь они прибегли к той же хитрости. Стой и слушай. Кто спустился вниз — подымется, а кто поднялся вверх — опустится. В чем тут смысл? Символику и буквы письма он различил, но надо же разобрать, что значат эти символы. Разбор таинственных знаков посланий предков требует гораздо большего времени, чем правильное прочтение по складам и определение букв в таинственной азбуке.

Он не отрицал, они были мастаки на всякие премудрости, на укладывание их в детские фразы. Да. Он прочел много таких изречений, которые на первый взгляд казались наивными и детскими, а когда он представлял их мудрым пастухам, те указывали ему на сокровенные мудрости Сахары, почище всяких сокровищ. Мудрые жители Сахары отнюдь не рыщут по пещерам в поисках золотых карт, они проделывают длинный путь по лабиринтам этих пещер, отыскивая следы мудрости и жизни. Один из пастырей наставил его однажды: пренебрежительное отношение к изречению только потому, что оно кажется непонятным и по-детски наивным, есть глупость невежды, который заплатит за это собственной жизнью, и, напротив, если уделишь такой фразе должное внимание, спасешь свою жизнь и приникнешь к устам колодца.

Так что же они хотели внушить ему этим намеком? Что хотели передать мудрым языком прародителя, вечного священного дикого барана? Что это за игра слов, в чем тут секрет? Они имеют в виду, что тот, кто спустится вниз, обретет спасение на равнине, а поднявшийся наверх, сгинет на вершине? Что, за подъемом кроется падение в пропасть мрака? В подземный ход ночи? Да. Что больше всего нравилось нашим предкам, так это словесная игра противоречий. Указать на смысл его отрицанием. Они практиковали такую тайнопись, пользуясь своей азбукой тифинаг, чтобы защитить смысл своих указаний, преградить к ним доступ всяким любителям и чужакам. Пастухи много тренировали его в прочтении зашифрованной азбуки, говорили ему, что это непременная необходимость для понимания, где может находится устье колодца и вообще путь к избавлению. По той самой хитрости, что он выучил с их слов, этот высеченный предками в скале завет у подножия дикого барана должен гласить: «Кто опустился вниз, не поднялся, а кто поднялся наверх, не спустился». Так, что ли?

Так звучит перевернутое прочтение символа. Правильное толкование указания. Однако при чем тут дикий баран, какова его роль? Почему они высекли этот свой завет рядом с копытом славного прародителя? Есть тут какое другое указание? Какой-то другой символ?

Пастухи сказали ему, что предки не оставляли после себя никаких никчемных следов, без определенной цели. Они не наносили на камень ни одного символа без смысла пророчества.

10

Он добрался до половины. Обнаружил, что тело погрузилось в вечное покрывало тучи. Прилепился к вертикально стоящей скальной жиле и перевел дыхание. Пыльная завеса не позволяла видеть дальше четырех локтей. Он вцепился в каменные рубцы и наросты на поверхности монолита и бросил взгляд вниз — оценить расстояние, которое покрыл. Увидел, что тучевая завеса окаймляет башню, охватывая ее последнюю горловину, которую выточили воды первого потопа. Второе кольцо — последний предел, какого достигали здесь твари земные. Последний предел жизни. После него начинается перешеек вечности. Перешеек, ведущий к небу. Он сейчас находится на этом перешейке. На той прочной, суровой, дикой грани, что властвует над земледельцем и свободой. Однако он не в силах поздравить себя с победой, пока не добрался до самой вершины, до края перешейка, там, где начало гармонии и покоя. Он совсем не думал, разглядывая эту высокую обитель божию, что она — далека и высока до такой степени. Сейчас предстояло точнее оценить ее неприступность и величие. Он провел целый день, ползая на белой скале террасы, покрытой слоем бледной глины, по цвету отдававшей желтизной. Редкий камень редкого цвета, он не видел ничего подобного в горах Сахары. Самое скверное, он не нашел на что можно было бы рассчитывать при подъеме, кроме этого мелового слоя. Этот пласт большей частью был изъеден временем, солнцем и ветром и стал хрупким, грозящим развалиться. Иногда он подводил его, и можно было бы свалиться вниз, если б не его постоянная боеготовность. Напряжение охватывало все органы его тела, от темечка на голове до полосок подошв. Мобилизованы были даже ногти, ногти на пальцах рук и ног. Словно превратились в острые когти, способные находить опору на скользкой поверхности вероломных камней. Обостренность чувств помогала ему слиться с этой стеной, цепляться за камни, обнимать скалу с такой неистовой нежностью, любовью и страстью, будто это и впрямь была женщина.

Плоть камня он облегал всей плотью своего тела. Обнимал всеми органами его, руками и ногами, грудью и животом, губами, коленями… И ногтями, ногтями… Он полз в жарком объятии с камнем. Дыхание порой замирало, тело горело в жару. Он задыхался. Чувства его растворились, плавились в камне стены-скрижали. Плавились в каменных недрах, бросая страстный вызов непокорной возлюбленной, этому недоступному небесному изваянию. Он был на пороге рая. Все его члены охватывал восторг. Он был полон опьянения. Этакого ощущения он никогда не испытывал, вкус небывалый, не может быть… Вот оно — блаженство. Вот он, вот он — предел! Боже, как приятно странствие на небеса! Как сладка она, эта последняя тропинка! Господи, да разве сравнится такое блаженство с объятьями женщины? Класть такие чувства на одни весы с любовью Тенери?! Тенери? Где-то ты, Тенери, теперь? Он рухнул. Внезапно отступился от него небесный камень, сбросил его в колодец с зажатым куском глины в руке. Он схватился за выпуклую часть. Проверил, покачал, потряс дважды, прежде чем двинуться, переместить ноги на этой лихорадочной плоти. Теле горящего камня. Он полз, приникая всем телом к телу любимой, он так горел страстью, а она — она сбросила с себя чертову меловую кожу со своего гранитного тела, и возлюбленный упал. Полетел вниз. Миг, второй, еще — и он почувствовал, что сжимает какой-то выступ, только не там, где-то еще, непонятно где в этой небесной юдоли. Он держал что-то выпуклое. За край чего-то. Нора? Полено кривое? Божий крюк его припирает к скалистой стене? Что его держит? Если есть стена, значит не так много он пролетел, когда свалился. Он не упал на то кольцо. Его пробила дрожь, все тело дребезжало. Все окончания горели огнем. Что это был за огонь — возбуждения нервного, солнца или, может, сочащейся крови? Он продолжал цепляться за чудесный крюк. Раскрыл глаза. Пылевая туча стала еще плотней. Что, вдобавок ночь спустилась? Или это южный задул? А может, это новая волна праха вечности? Он пощупал скалу. Это была не скала! Тело податливое, покрытое чем-то вроде волос. Он провел рукой еще раз. Волосы. Он еще раз раскрыл глаза. Уставился во мрак. Он висел, сжимая в руке большие изогнутые рога дикого барана.

11

Ангел пошевелился — тот волшебник, что спас его от гибели. Притащил его на жестокую скалу. Все тело было на части разорвано. Он его далеко протащил на отвесную прочную скалу. Ту, что еще недавно была такой милой, доброй, нежной в его объятьях, а сейчас вдруг превратилась в такую грубую, дикую, бессердечную. Что это, почему такое? Откуда такая черствость? Что за вражда?

Избавитель остановился. Он открыл глаза. Обнаружил, что лежит на вершине. Голову обвевают небеса, а под ногами корчится мир, присела Сахара. Вдалеке и солнце присело, наклонилось в поклоне, принялось землю под ногами целовать… Разлило по горизонту яркий свет.

А равнина внизу — спряталась за вечный хиджаб туч. Да, пожалуй, отсюда не удастся ни на что поглядеть — только просторы Сахары. Одна Сахара. Сахара всегда и навечно.

Кровь начала стынуть в жилах. Пожар разрастался. Тело все вымазано кровью, покрыто ранами, ссадинами, синяками. Флягу дервиша он потерял в своем недавнем полете. Он поднял взор кверху. Величавый баран все еще возвышался над его головой, смотрел в даль, где солнце справляло свою ежедневную молитву.

Удад обратился к нему:

— Поведай мне, амгар[179], что же это случилось? Расскажи мне все.

Амгар оставил вопрос без ответа: он был все так же погружен в созерцание окрашенного ярким сиянием горизонта. Словно разделял с солнцем эту его молитву и поклонение.

Удад продолжал спрашивать с детской настойчивостью:

— Амгар! Расскажи. Расскажи непременно обо всем, а? Я хочу знать.

Он хотел сказать: «тайну», однако величественный амгар оборвал его неожиданно негодующим, осуждающим взглядом. А потом смежил веки, и он увидел, как на его длинных ресницах вдруг высыпали капельки слез. Он совершал тот же таинственный обряд, что и тогда, в их первую встречу у пещеры змей. Потом… Потом прыгнул и исчез в туче пыли.

12

Он знал тайну случившегося. Знал тайну падения. Всю ночь он провел, распростершись на спине, упираясь затылком в небесную скрижаль, глядя на звезды, думая о чуде, об избавлении, о сбросе глиняной шкуры, о падении и… и о конце.

Он вспомнил, как камень поддался, предал его, сбросил именно в тот миг, когда он подумал о Тенери… Он отвернулся от него именно тогда, когда он впустил женщину в свое сердце. Он предал объятье, любовь и вручил свое сердце равнине — тем тварям, что на равнине живут. Ревнивый камень желал быть хозяином в его сердце, не допускал отвлечений и посторонних мыслей. Дервиш его предупреждал часто: нельзя делить душу пополам. Он сказал, что не выберется целым, если поделить сердце между двумя существами.

Делить сердце грешно. Рассеченное на половинки сердце — пустое сердце. Рассеченное сердце не принесешь в жертву. Боги не одобряют жизнь с таким сердцем. Они отворачиваются. Такое сердце притягивает несчастье. Если бы не вмешательство великого горного барана, если бы не щедрость и заступничество древнего прародителя, таинственного амгара, алчные камни изрезали бы в куски его плоть, прежде чем он добрался до вершины рая. Он вспомнил детское изречение предков: «Стой и слушай. Кто спустится вниз — не поднимется, а кто поднимется вверх — не спустится». Прадеды не напрасно поместили эти знаки по соседству с образом великого горного барана. Непременно должна быть связь, тайная нить между этим обыденным выражением и амгаром-избавителем.

Он принял решение осмотреть поутру это свое новое место положение в небесах. Утром он будет искать неведомое устье тьмы.

Луна запаздывала. Кисти звезд свисали над землей. Он чувствовал: горное плато разлеглось под ним чудесной мягкой постелью и плывет, купая его в пространстве… Летит навстречу звездам. Он все ближе к таинственным звездам, звезды ближе и ближе к его ложу. Вот они разрослись, огромные, стали как луны. Развешиваются над головой, словно светящиеся лампады. Шепчут ему что-то на ухо на своем таинственном языке. Его сморила дремота. Он забылся сном на своем облачном ложе. Укрытый красочно расшитым одеялом планет Неведомого и Недоступного.

Глава 7. Сосуд

«…Когда замолкнет звук жернова, и будет вставать человек по крику петуха и замолкнут дщери пения; И высоты будут им страшны, и на дороге ужасы; и зацветет миндаль; и отяжелеет кузнечик, и рассыплется каперс. Ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его по улице плакальщицы;

— Доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодцем. И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, Который дал его.

Суета сует, сказал Екклесиаст, все — суета!»

Ветхий Завет, Книга Екклесиаста или Проповедника, глава 12

1

Поднялся… Поднялся. Поднялся!

Облетела равнину радостная весть. Этой новостью обменивались как паролем: «Поднялся джинн в страну джиннов».

Радостную весть донесли до Тамгарты. И она спрятала свое лицо в комнатах и заплакала. Сообщили дервишу, и он еще раз побежал в вади камеденосной акации. Радостную весть отправили Тафават, чтобы она могла похвастаться перед супругом, а она улыбнулась хитрой и загадочной женской улыбкой. Вестники проследовали дальше. Они покинули пастбища и становище и вошли с вестью в вечно полутемные переулки Вау. Шептались победно в его уши, словно делятся с ним аирским талисманом-сокровищем. Город заплясал с аирским кокетством, да вдобавок увенчал победу ликующим кликушеством и воплями. Равнина слышала это ликование из горла принцессы впервые. На открытом пространстве между Вау и остатками былого поселения-становища стояло взъерошенное привидение в голубой одежде, разглядывало благих вестников и любопытных ротозеев в безмолвии долгожителей.

Власть солнца пошатнулась, оно пошло на запад. Тронулась церемония покоя, предшествующая умиротворению.

Он увидел Ахамада. Тот встал по соседству. Они прошли в северную часть пустыря. Удалились от праздной толпы, погрузились в молчание. Ахамад заметил, как Уха бросал взгляды украдкой в сторону небесной вершины, закутанной в лисам облаков, однако никто из двоих не осмеливался нарушить священный обет молчания ни единым словом. Даже когда они признали факт своей встречи и уселись вместе в пустыне друг против друга, и Ахамад копнул событие своим «мол, поднялся», то Уха, вместо того, чтобы как-то прокомментировать, подпрыгнул в тот же час и потребовал от Ахамада разгласить новость среди подростков и девиц и готовиться праздновать. Ахамад следил за его поведением с грустью, а затем произнес недовольно:

— Имам бросил нас на произвол судьбы и уже в могиле посмеялся над нами. Нет радости в душах имамов. Теперь я уверовал.

Уха не ответил. Ахамад продолжал:

— Следовало бы тебе жертву принести, Ты плату-то ему не давал. Если б пожертвовал ему верблюдицу, перестал бы джинн лазать. Почему ты жертву не приносил? Обещание, брат, не шутка. Обет — это долг на шею, а торжественный обет перед мертвыми — обет перед Аллахом.

Уха никак не прореагировал. Помолчав немного, принялся говорить о празднике вожделения юных.

2

Пустырь заполнился до краев любителями шумного веселья, людьми вожделения. Они явились из племени, из Вау, из следовавших мимо караванов. Женщины сбились в стайки, а вокруг закружились мужчины. На горизонте, за горами замерцал молодой полумесяц. Заныла одинокая струна. Ей ответили в унисон глотки нетерпеливых своими сопутствующими аханьями и побудительными вскрикиваниями. Вытянулись тонкие пальцы, вымазанные хной, украшенные перстнями, отлитыми и выкованными из лунного металла, забормотали барабаны грусти и радости.

Двое друзей явились и встали поодаль. Их голубые праздничные одеяния выиграли вдвойне от всей их загадочности и многозначительности. Обоюдная серьезность придавала им вид истуканов пустыни или ночных привидений. Оба безмолвствовали — смиренно, терпеливо, выжидающе. Препоручили души султану напевов. Всю Великую Сахару, пляшущую и бурлящую, рассекли они этим своим кратким воздвижением. Тем временем явилась принцесса со свитой и присоединилась к женскому кружку.

Сердце Ухи плясало и рвалось из клетки. Он наклонился к спутнику. Обе их огромные чалмы сблизились, будто бодались. Жизнь проснулась в идоле. Привидение шевельнулось, оторвалось от своего торжественного двойника. Присоединилось к мужской компании. Стройность рядов нарушал одинокий парень с обнаженной головой. Парень двинулся и проник в женский круг. Луна показала голову, поднялась над вершинами гор. На открытом пространстве разлилось робкое слабое свечение.

Наконец, выступила принцесса. Она покинула толпу в одиночестве, без приближенных. Ни одна невольница и служанка не последовали за ней.

Вереница мужчин распалась, они уступали ей путь. Она пересекла площадку праздника вожделения. Оставшийся идол сдвинулся и преградил ей дорогу.

Они пошли вместе, бок о бок, молча, и покрыли довольно большое расстояние в направлении северной степи. Лунный свет осмелел, заявил о себе в полную силу. Круглый нежный лик освободился от пут робости и разорвал вуаль рождения и невинной чистоты.

Она, наконец, сказала:

— Если молодой месяц заявился с вуалью стыдливой и пыльной, так это прямая весточка от южного назавтра и еще намек на разные прочие новости. По крайней мере, так утверждают предсказатели в Аире.

— А наши предсказатели-пастухи говорят, что южный с равнины не уйдет, покуда население не перестанет обменом золота промышлять. А прочие новости, так они вообще не прекращались с тех пор, как Срединная Сахара превратилась в рынок купеческих торгов и споров.

Такая провокация больно задела ее, она взялась за оборону своего Вау:

— Она была мертвой землей, мы возродили ее своим городом, открыли в Вау торговлю и вернули пустыне жизнь.

— Была она чистой и невинной, а вы попрали все это торговлей. Ничто не отнимает так много, как дающая себе полную волю торговля.

— В торговле — тайна жизни. Торговля — обмен, а обмен — это жизнь. Ты что, отрицаешь, что обмен — это жизнь?

— Разве осмелится смертный отрицать тайну созданий? Что, неужто способен убогий человек, явившийся неведомо откуда этим самым обменом, вторгнуться в божественную тайну? Ты все же не забывай, что разница между обменом человеческим и божиим обменом что разница меж творцом и твореньем…

— Сотворенному ничего не остается, как вести диалог с Творцом. Ему непременно надо было начать это делать с тех пор, как его решительно низверг Всемогущий из царства и опустил на самое дно. А Всемогущий был первым, кто заключил договор, повесил завет на шейку глиняному кувшину, когда отправил его в изгнание. Так ведь говорили, будто Он сказал ему в назиданье, что будет благословлять его шаги и деяния и не отступится от него, пока сотворенный сей будет следовать завету и будет продолжать вести диалог свой. В диалоге сем — любовь к Всемогущему и секрет связи глиняного сосуда с первоосновой, с царствием небесным. Если бы не диалог, не поставил бы Он его своим наместником в Сааре.

— Это толкование больше походит на богохульство магов. Эти тексты все отправлены вкраплениями религии магов.

Когда народ Азгера бессилен что предпринять в толковании божественного, принимается в нас камни метать, тексты маговские. Будто и Коран не содержит специального высказывания о том, что человек сотворен наместником Аллаха на земле.

Здесь именно и прячется хитрость магов. Они опираются на коранический текст, а затем ввергаются с ним в дебри. А ежели войдет коранический текст в дебри Неведомого, выйдет оттуда уже под иной маской. Под маской негров и магов.

Побивание магов камнями — есть оружие немощи.

Я признаюсь, я вовсе не являюсь факихом-толкователем религии мусульман, однако я в состоянии утверждать, что человек-еретик извратил завет всего лишь падением в Сахару. Он предал завет. И если диалог был свидетельством связи его с первоначалом небесным, то он и его исказил, когда позволил алчному гулю привести себя к обмену-торгу, дабы извлекать из золота ценность для занятий обмена любовью. Сахара нас всех научила, что человек не нуждается ни в чем, кроме любви, если хочет обессмертить свой род и вид. А она, эта мудрая старуха, которую мы зовем Сахарой, показывает нам ежедневно, как вершится жизнь одним лишь небесным подчинением. Плодится недород, и плачут твари. Небо дает свой ответ и собирает облака, чтобы пролить любовь на землю. Семена пробуждаются, и оживают растения. Цветет испанский дрок, и лопается земля от сокровищ трюфелей. Газели и бараны находят пищу, и птицы плодятся. Ветер спешит, и разлетаются цветы с пыльцой и множатся повсеместно. Изжаждавшиеся дерева подхватывают ее насладиться любовью и творят из нее жизнь. Жизнь, к диалогу с которой побудил нас господин небес и пустынь. И что же, потеряем мы что-нибудь, если ограничим себя этим диалогом? А если вернемся к дьявольскому обмену, о котором ты заговорила? Что с жизнью случится, если мы перестанем заниматься металлом, прекратим обмен прегрешениями да усладами? Я готов об заклад побиться, что Аллах сотворил земное наместничество для твари своей кровной, которая удовольствуется первоначальным диалогом — подражанием Всевышнему, подражанием, которое позволяет жизни не прерываться в обмене любовью, а не для того дьявольского создания, что не спит, а дни и ночи коротает в единственной нужде — сделку торговую совершить.

— Ну, я тоже готова об заклад побиться, что простой любовью ты не ограничишься, если обнаружишь, что недолговечен. Если поймешь, что все слезы со смертью навеки высохнут. И не только они скроются, но и всякое упоминание о тебе тоже пропадет. Приплод твой. След твой. Так, будто тебя и не было. Словно ты не существовал. И этот день бледный уже не за горами. Ты видишь, он каждое утро все ближе. Идешь ты на кладбище, и сообщает тебе прах истлевший, что кости были только вчера живыми созданиями — ползали, любили, мечтали о светлом будущем. Все на свете мечтает о прекрасном завтра. Все видит счастье в завтрашнем дне. Не ведает никто, что день завтрашний несет с собой всего лишь гибель. Только конец. Пустоту и отсутствие. Прах. Завтра несет в себе успокоение вечное под земным прахом. Земля безлюдная — вот это завтра! И если в том выходит судьба, если круг земной ведет нас во прах, так чего это надо скупиться твари несчастной наслаждаться благами дня нынешнего?! Почему надо ей воздерживаться, не ввергать себя в поединки рыночные, не владеть, не попробовать лакомств, масла да мяса? Зачем надо скупиться деньги зарабатывать, золото копить, если все это прекрасно отвлекает от опасений и забавляет, дает возможность позабыть и думать о дикости завтра? Не приятнее ли забвение такое всех мечтаний, которые сгложут почва да пустота?

Уха не сдержал гнева:

— Все это — происки магов, я отверг эти мысли вполне. Ты что, отрицаешь, что это напрямую связано с самим духом магов? Я понимаю теперь, почему ты оставила меня подвешенным все эти долгие годы. Я теперь понял секрет твоих убийственных колебаний. Ты никого не любишь, потому что хочешь любить абсолютно всех мужчин. Ты никогда не поймешь, в чем тайна любви, секрет божественного обмена, потому что ты хочешь владеть всеми мужами. Это по духу торговцу. Как это далеко! Чтобы проникся любовью тот, кто избрал любовь предметом ненасытности купца!

Она не возмутилась, не протестовала. Сказала лишь с загадочной усмешкой:

— А почему нет? Я полагаю, женщина создана быть усладой всем мужчинам. Даром ценны для них всех. В этом — женский удел!

— Богохульство маговское!

— Не знаю я — и чего это устав коранический такую счастливую жизнь воспрещает?..

Уху бросило в дрожь.

— Я думал, ты не знаешь, чего хочешь! Многие женщины колеблются перед выбором, потому что не знают, чего им надо. Если б знал я только, что ты ересь такую хранишь, я б дело свое небесам вручил и с судьбою смирился. Биться об заклад тут — судиться с судьбой!

Он поднял голову вверх и обнаружил, как молодой месяц загадочно ему улыбнулся.

3

Он вернулся к празднику, а потом вместе с Ахамадом двинулся к строениям. Оба оседлали своих махрийцев и вернулись еще раз из лома на площадь вожделений верхом. Ахамад осадил своего верблюда и остановился поодаль, в то время как Уха, как был верхом, двинулся, приплясывая, к женской стайке. Он пересек площадь взад и вперед два раза. Затем пришпорил одной ногой махрийца, и тот еще два раза обежал танцевальный круг и женщин рядом с ним. Трое из них радостно заголосили, поднялись ввысь бешеные стенанья «имзада». Животное ответило на такое приветствие и свалилось на колени передних ног. Зверь, приплясывая, пополз вокруг собравшихся, гибко качая своей длинной изогнутой шеей, украшенной традиционной уздечкой, с которой свешивались разноцветные кожаные нити, они вполне могли поспорить с пышной прической красавиц.

Он еще раз пришпорил верблюда, тот элегантно поднялся и побежал трусцой, неспешно и величаво по открытому пространству на простор. Вся его фигура источала аристократическую гордость, пока он не скрылся за северным холмом. Ахамад тронул своего верблюда — тот зашагал горделиво. Обвешанные серебряными перстнями пальцы не переставая били в барабаны. Удары кончиков пальцев, отягощенных серебряными перстнями, по обтянутым кожей барабанам имеют особый завораживающий звук. Глотки женщин опять радостно заголосили.

Струна, продолжая биться о струну, жаловалась на боль. Послышались голоса: «Ушел махриец… Уха уехал!»

Новость пробежала по женскому кругу и после того, как ее повторили спокойные дети, достигла мужской группы: «Ушел махриец. Уха уехал!» И несмотря на то, что герой непременно должен был вернуться на своем верблюде и возобновить на этом ипподроме свои пляски, то величие, с которым он удалился, вынудило мужей сдвинуться с места в сторону холма, высмотреть, где же все-таки всадник. Они рассыпались по широкому песчаному холму, молодой месяц света давал достаточно на этом пространстве Сахары, однако, всадник пропал. Пропал и Ахамад, отправившийся за ним следом. Прятались они за холмами песка или спустились в полные акаций вади, уехали вдаль так далеко, что пустыня оказалась способна прикрыть их — было неясно…

На празднике вожделений шатались мелодии, отвага едва держалась на ногах. Голоса задыхались, бренчание струн становилось довольно вялым.

Никто не понимал загадки такого холодка: что это — горестная боль, или впрямь тоска по пропавшему рыцарю?

4

Он поставил махрийца на колени в акациевом вади. Не дожидаясь, пока верблюд опустится полностью, выпрыгнул из седла — получилось довольно высоко. Из мешка он вытащил шнур из пальмовой мочалки и принялся опутывать передние лапы махрийца. Животное, избалованное лаской, удивилось от такого резкого с собой обращения и жесткости пут и болезненным стоном выразило протест. Он стащил с его горба седло и вещи. Похлопал ладонью нежно по его стройной шее. Ощупал его изящные челюсти, они выглядели красиво. Он шутливо потрогал его отвисшие губы, провел кончиками пальцев по краям. Колкий пушок слегка уколол ладони, он потер махрийца руками. Ощупал ладонями и пальцами его ноздри — зверь принялся лизать языком кожу своего всадника. Дрожь пробежала по стройному упругому туловищу, кроткая вытянутая морда прижалась к груди. Махриец успокоился и застыл в человечьем объятии.

Они оба не двигались, застыли, прижались друг к другу, слушали, успокоенные, как бьются их сердца. Уха отклонился, почувствовал влагу на локте и груди. Он всмотрелся в своего друга и увидел в его больших черных печальных глазах крупные слезы, свешивающиеся с длинных ресниц — они поблескивали в лунном свете, словно жемчужные зерна. Уха вытер слезы дрожащей рукой. Потом…

Потом он ударил в сердце, так что показалась кровь, и потянул уздечку назад. Он продолжал стягивать повод к хвосту, и верблюд взревел еще раз. Дрожащей рукой он стал копаться в мешке, висевшем на передней луке седла, искал оружие. Рука дрожала и не слушалась, поиски затянулись, он почувствовал, как слабость проходит. Наконец, он сглотнул накопившуюся в горле мокроту суеверий, горло сжалось, он ощутил, будто проглотил нож. А нож резал шею и глотку, и грудь, спазм продолжал сдавливать дыхание. Агония превращалась в припадок колдовской ярости магов. Он рванулся к мешку, перетряхнул его вниз на землю. Он тряс его яростно, и оружие упало на песок. Он выхватил нож из ножен, лезвие грозно блеснуло в серебряном свете луны. Силы оставляли его, он зашатался, качнулся дважды, упал на туловище верблюда в попытке справиться с головокружением.

Глаза ему покрыло темное облако, он сомкнул веки. Кишки подступили к горлу. Всего его скрутила клеть, он не мог дышать. Пот лился рекой. Тело все было мокрым. В отдельные мгновенье пот был слишком щедрым… Он все еще прислонялся к махрийцу, вперясь глазами в пустоту. Обеими дрожащими руками засунул нож в ножны.

И тут прибыл Ахамад.

Он слетел на ходу с махрийца, продолжавшего бег. Ринулся бегом к другу. Налетел на него, схватился за зажатый в руке нож. Демон гордости очнулся, заворочалось, пробудившись, чувство стыда. Он сдавил шею Ахамаду, пытаясь вернуть себе нож. Ахамад не сдавался. Оба сцепились в яростной схватке. Ахамад рассчитывал воспользоваться очевидной слабостью своего собрата, повалить его на землю подножкой справа, однако Уха, к которому силы вернулись, ответил на эту уловку. Он подпрыгнул в воздух с легкостью демона и ушел от приема, правда, не вырвавшись из объятий Ахамада. Использовал маневр, притянул соперника к себе, едва коснувшись ступнями земли. Ахамад закачался и упал на песок, однако не расставшись при этом с выхваченным у противника оружием. Они покатились клубком по песчаному простору. Уха пытался вернуть себе нож. Он зацепился за рукоятку, а у Ахамада оказались в руке ножны.

Стороны расцепились. Схватка прервалась. Клинок вылетел из ножен. Оружие вновь было в руках хозяина, Ахамаду достались ножны. Уха всхрипел:

— Я сам, я сам должен совершить это, один… Мы же договорились!..

Ахамад сделал глубокий выдох, тоже прохрипел, задыхаясь:

— Видел я, как ты делаешь это. Ты не способен сделать. Почему не позвал меня совершить это самое… Ты сейчас такой, что не способен… Почему решился животное мучить?

Демонским гневом воспылала грудь соперника и собрата:

— Хочешь сказать, ты сильнее? Хочешь, чтоб я оставил тебя у себя за спиной? Что, сердце у меня женское, что ли?

— Ну так покажи! Давай покажи. Как это так можешь выполнить, чтобы зверя не мучить. Зарезать махрийца ножом — это тебе не шакальему племени глотки мечом рубить!

Уха двинулся к махрийцу. Полоска лисама спала с его губ, и Ахамад заметил на них белую пену. Тот закричал хриплым голосом:

— Ты меня не научишь, как махрийцев режут! Ты меня не научишь, как не научил раньше, как глотки шакальим сынам рубить! Пошел прочь!

Он замахал рукой, Ахамад сделал пару шагов назад. Уха взмахнул ножом в воздухе. Лезвие жутко блеснуло в ярком свете молодого месяца, с жадностью готовое вспороть плоть и пролить кровь…

Рыцарь обрушил ненасытное оружие и погрузил все лезвие без остатка в грудь махрийцу. Зверь вздрогнул, попытался высвободить шею, притянутую поводом к хвосту. Он делал гигантское усилие, чтобы освободиться от пут на передних лапах, жестко перетянутых грубой мочальей веревкой. Кровь била из шеи. Верблюд храпел, делая глубокий вдох, издавал хриплые звуки и задыхался от кровотечения. Неожиданно он разразился горестным, берущим за живое плачем:

— А-a-a!.. У-у-у!.. Ах!..

Уха вдруг отбросил свой нож. Упал наземь, погрузил голову в песок, и поверх головы захлестала горячая кровь, щедрая, густая. Животное издавало мучительные хрипы, Ахамад рванулся вперед. Оттащил собрата в сторону, всадник покатился по песку, хватая землю руками и завывая словно ужаленный.

Ахамад поднял нож. Засучил рукав на правой руке, и глубоко погрузил в грудь жадное лезвие. Кровь брызнула струей. Залила ему лицо и одежду. Била, не переставая. Он углубил рану. Погружал лезвие в грудь все больше, поток крови усиливался. Животное расставалось с силами, затихало. Мышцы ослабли. Оно прекратило плач.

Одна только кожа еще подрагивала. Дрожь шкуры — неотъемлемый признак сладости жизни, жара последнего прощания. И все время, пока тело покорялось покою, слабело кровотечение, шкура на левом боку продолжала подрагивать, резко сжиматься и нервно вздыматься, редко, быстро, слегка…

Плотная лужа крови блестела в лунном свете. От этой мрачной лужи вздымался пар.

5

Они сидели рядышком. Уха успокоился. Покорно разглядывал округу, тогда как Ахамад был напряжен. Он пытался скрыть озноб, пересыпая песок вымазанными в крови руками. Сказал:

— Я боюсь, не смогу. Я боюсь, я не осилю.

Уха продолжал вперять отвлеченный взгляд в пустоту с совершенно отсутствующим видом. Он молчал долго, прежде чем счел нужным ответить уверенно, скорее — равнодушно:

— Шутишь все. И как это тебе нравится шутить, когда время совершенно не годится для шуток.

— Я не шучу! Выдохся весь, забивая махрийца.

— Кто тебя заставлял вмешиваться? Я тебе говорил, что только всадник у нас вершит обряды. Только я должен был произвести прощание. Я хотел проводить его сам.

— Ты же спасовал, — прервал его Ахамад. — Ты дважды смалодушничал, причинил ему муку. Он тебе этого не простит. Именно этого не прощают махрийцы в минуту кончины.

Уха продолжал вперяться в пустоту. Ахамад видел, как белизна стала выпирать из его глаз. Он пробормотал шепотом:

— Я время не тянул. Время поблажки не дает, тут расслабляться никак нельзя. Я все сделал споро. Ты не видел, какая мука была в его черных глазах! Не от страха, не из трусости, а от неожиданности. Внезапность. Ты поразил внезапностью. Его смутила спешка, да и меня тоже она расстроила…

Собеседник наклонился направо, потом налево — тем же манером, что помешанные или впавшие в транс и экстаз. Закончил он свою мысль так же, шатаясь:

— Ладно, покончим с обрядом. Теперь надо не медлить. Спешка теперь милостью будет.

— Я тебе сказал, что выдохся. Я боюсь…

— Ничего ты не бойся! Не колеблись. Ты и так много сделал, а осталась самая малость…

— Ты называешь это «малостью»?!. Что?.. Да это ж гигантское из гигантских! Что молчишь?!. Да я ни на что не скупился. Я все силы приложил. Поехал в Тадрарт тайком, чтоб Удаду предложить поединок, я чуть жизнью своей не заплатил за этакое путешествие. Я Удала убедил принять пари, как до этого убедил имама, чтоб он вмешался. Я все это сделал, чтоб душу освободить, снять хомут с шеи, заплатить старый долг.

— Ты болтаешь так же, как она. И ты заговорил про обмен да про цену — все о той же торговле. Никто не желает говорить об истинном обмене, об обоюдности. Никто не хочет считаться с любовью, или с дружбой. Все другое считают. Ты мне ничего не должен, и то, что ты сделаешь сейчас, ты сделаешь во имя дружбы, товарищества, Великой Сахары, а не ради торга и дьявольского обмена, о котором вечно ведает религия магов!

— Однако то, что ты желаешь, чтоб я сделал с тобой, этого и религия мусульман не допускает тоже!

— Не учи меня, что там религии допускают, а что отвергают. Твой долг — чтоб ты выполнил относительно меня свою эту обязанность. Религия в том, чтоб обещания выполнять. Обещание, брат, — обет. И долг, и религия, и вера.

Вдалеке послышался вой. Голодные отвечали на зов пролитой крови. Сахара передала послание, радостная весть о жертве порхнула с ветерком, запах крови пошел вширь, и волчья стая была первым, кто пришел в восторг от радостной вести и ответил на этот сюрприз. Волки своего голоса с плачущими завываниями не подают даром — только если будет пожаловано угощение…

— Надо было, — заговорил Ахамад, — чтобы ты с самого начала всю эту задачу одному из рабов поручил.

— А что, раб дотянет до господина? Тебе было бы приятно, если б я свою шею рабу подставил?

— Какая овце разница, чьим ножом заколота будет?

— Овце дела нет, какая о ней, принесенной в жертву, память останется. А всаднику — воину, человеку знатных кровей — у него, брат, ничего, кроме славной памяти нет. Он и живет ради такой памяти о себе. Все его действия в жизни посвящены тому, чтобы люди о нем после кончины добром его вспоминали. В этом и есть разница вся между ним и рабом, который жив одним днем да животом.

Мудрая стая заголосила на разные лады. Зов приближался. Ахамад поднялся к своему верблюду. Тот стоял на коленях в низине нерасседланный. Перестал жевать жвачку и оглядывался вокруг в тревоге с тех пор, как волки заявили о себе, отвечая на зов пролитой крови. Хозяин утолил жажду из привьюченного к седлу бурдюка, и лицо его тут же покрылось испариной. Он взял мочаловую веревку и вернулся к кургану. Уха заметил связку грубой веревки и негодующе запротестовал:

— Не делай этого с джутом. Я не хочу, чтоб ты меня мочалкой касался.

— Какая овце разница, чем с нее, убитой, шкуру сдирать будут?

— Я не хочу, чтоб ты меня этой отвратной веревкой обматывал, я тебе не баран! Я — тварь, в этот мир сошедшая в самом приличном образе, в прекрасном аяте, и упокоиться желаю по обету господу нашему, и вернуть сосуд прекрасный тому, у кого занял его, в нетронутом виде. Я не хочу никаких ссадин и царапин. Не хочу трещин на сосуде.

Он сглотнул слюну, перевел дух. Встал на ноги. Качнулся так, будто вот-вот свалится на спину. Добавил:

— Если б захотел я попортить сосуд, мне бы для того никто не потребовался в помощники. Было бы мне наплевать на царапины и раны, я бы все своими собственными руками совершил, мечом своим. Только вот сосуд этот на шее — мне наследство. Я обязан вернуть свой дар таким, как его получил. Бережное к дару отношение свойственно благородным.

— Ты говоришь как дервиш!

— Прочь от меня эту змею подколодную!

— Ты ребенок, видать, — проговорил Ахамад в отчаянии — Ты хочешь чего, чтоб я эту работу мерзкую голыми руками совершил?

Уха размотал чалму на голове. Сорвал ее одним рывком отчаянным, комок ткани свалился на песок, обнажив голову — непокрытая, она казалась беззащитной. Ахамад впервые в жизни видел голову и лицо этого человека. Голова была округлой, вытянутой, покрыта волосами, тронутыми сединой, поблескивавшей слегка в лунном свете. Лицо было вытянуто конусом. Ахамад лицезрел самое отвратительное в творении. Самое отвратительное в сосуде. Он видел длинные уши, словно уши молодого осла казались они ему, с обеих сторон примыкали к волосатому скальпу, преломлялись и спадали вниз. Оба уха выглядели на своих местах и по форме удивительно, раз они казались ему ослиными ушами, и бедуин тут же вспомнил о том первом, кто изобрел в Сахаре лисам и намотал чалму на голову всаднику.

Он таращил глаза на это скомканное покрывало, валявшееся на земле, словно змеиный клубок.

— Ты все совершишь с помощью моего хиджаба, — сказал Уха. — Сделаешь это самым достойным средством, какое может быть у знатного мужа. Той чалмой, что сокрывала уста ему в день порока и грехопадения. Лисам — священен. Первый из саванов, сокрывающий первую мерзость. Он был мне саваном, саваном и останется. Сотвори мне последний наряд из савана и собрата!

В глазах его горели искорки безумия. Это был безумный блеск. Ахамад подошел к савану, склонился над змеиным клубком. Точно, это была змея! Ткань такая нежная, как змеиная кожа! Цвет альбиноса. Сильно пахнет потом. Кое-где есть крапинки крови.

Он разодрал лисам руками, разорвал его на три части. Осмотрел их все, обернул вокруг… Призвал Сахару в свидетели. Поднял голову к исчезающей луне. Попросил и ее свидетельствовать. Придвинулся к другу, начал связывать ему руки за спиной рваной полоской лисама.

Застенчивая луна была первой, кто отказался дело засвидетельствовать, лицо ее побледнело, она решила Сахару покинуть и удалилась…

6

Уху, наконец, проняло.

Им полностью овладела лихорадочная дрожь — содрогаясь, он качался всем телом. Ахамаду удалось также связать ему и ноги. Он стоял на голове. Злобный вой приближался.

— Что может быть прекраснее Сахары, — произнес Ахамад, оглядывая дремлющую вокруг пустыню. — Неужели стоит нам расставаться с ней во имя какой-то женщины?!

Уха не ответил. Продолжал в том же духе. Вылезшие из орбит глаза вперялись в пустоту. Его вытянутые уши шевелились и дрожали Ахамад и сам стал дрожать. Выпала минута полной тишины. Она была такой звонкой — песок играл свою симфонию, пустыня постукивала в свои ночные барабаны. Он присел напротив больного и его пустых глаз с крутящимися белками и той же пустотой. Сорвал покрывало с шеи, сунул ее в петлю из кожи. Это была петля савана. Всю его грудь охватило пожаром — в душе проснулся демон жажды и безумия.

Он грубо толкнул товарища, тот упал затылком наземь. Затем он яростно стянул оба конца петли, ткань савана плотно сошлась вокруг шеи припадочного. Бой барабанов стал четче. Музыка песка нарастала. Волчий вой усилился. Почернел лик луны. Оба они продолжали дрожать в этой горячечной схватке. Избавитель раскрыл глаза на миг, чтобы увидеть густую пену, покрывавшую губы одержимого. Он нервно сомкнул веки и начал вновь затягивать петлю на шее.

Предсмертный хрип усиливался, мешаясь с шумом песчаных тварей и завыванием стаи. Однако сосуд не пришел в состояние покоя. Тот, что явился с дыханием, избрав щель поверх губ своей усыпальницей, так и не пробудился. Если б он-таки пробудился и проник через нос, все бы кончилось. Дикий приятель с манерами странными. Он пробуждается и продвигается сквозь отверстие по самой ничтожной причине, сопротивляется, хрипит в самой глубокой летаргии, в самой жестокой агрессии, которую проявляет бренный сосуд против него. Вот оно, рушится жилище, и — никакого ответа. Что за странные манеры у зверя! Что за странное поведение у приятеля. О, смерть — ты самая таинственная из тайн!

Он начал задыхаться, вся грудь горела от жажды. Глотка и губы пересохли. Он размежил веки. Прямо в лицо ему торчал язык длиной со змею. Рожа, покрытая густою пеной. Струйка крови сочилась из носа. Краешек языка коснулся подбородка. Живот охватили конвульсии. Накатывала слабость. Мышцы пустели и провисали. Хватка на петле ослабла. Одна рука, за ней другая перестали повиноваться. Его выворачивало наизнанку, он принялся вопить мерзким голосом. Пополз на карачках к своему седлу. Сил не было. Уткнулся лицом в грязный песок…

Поднял голову, начал опять ползти. В низине покатился вниз с кургана. Оказался на дне, однако до притороченного к вершине луки седла бурдюка дотянуться не мог. Бой барабанов участился. Шипение тварей росло. Сахара шумела, как ей и следовало. Голова закружилась… Когда он вышел из небытия, смог продолжить свой путь к седлу и испил глоток воды, ему представился мерзкий язык, длинный, человечий, обтекаемый — он был змеей, все тянулся и растягивался, пока не обвил ему шею. Такой липкий, скользкий, отвратительный..

Он вспрыгнул в седло и поднял на ноги махрийца. Пустился на простор, полностью окутанный мраком после захода луны.

7

Он слышал, как волки терзали верблюда. Они боролись в схватке за мясо. Настоящие это волки, или пришельцы из Небытия? Он открыл один глаз. Темно. Над его головой устроился призрак, завернутый в покрывало тумана и мрака. Сахарский это джинн или Азраил с того света? Ангел со страшного суда заговорил:

— Горе несчастному, что предпочел сосуд пташке света.

— Ты кто?

— Всякий, кто предпочел ветхий глиняный сосуд сокровищу тайного духа, солгал в клятве господа своего и развел огонь пламенный…

— Ты — Азраил? Ты — ангел смерти и страшного суда?

— Горе всякому, кто позволил дьявольской гордыне похитить свою душу. Гордыня глотает пташку и выползает из чрева мерзкой змеею.

— Ты — дервиш?

— Я явился тебе с достоверным известием и раскрыл твои незрячие очи на суть испытания. Я сказал тебе, что змея — корень зла, и не добьешься ты ничего, не обезглавив ее. Однако ты предал веру и пошел за еще большим шайтаном: гордыней!

— Ты дервиш. Ты что, ангел? А, дервиш?

— Сейчас ты заплатишь цену за гордыню. Только высокомерные гордецы приносят в жертву невинных махрийцев и пробуждают спящего зверя, потому что не желают причинить вреда сосуду. Они жертвуют птахой света и возвеличивают презренный комок глины. Ты сохранил голову змее призывом сберечь в сохранности сосуд, отравленный похотью.

— Ты не простил мне пощечины… Я знаю: дервиш ничего не прощает. Не годится божию человеку предъявлять счет твари земной при смерти за полученную в детстве пощечину.

— Я простил тебе первую пощечину, мой господь держит счет, однако не простил тебе пощечины второй. Я не простил тебе твой выбор следования путем дьявола гордыни. Если бы не гордыня, тебе не пришлось бы валяться в грязи, вымазанным кровью и пеной и экскрементами мерзкого сосуда.

— Прости меня!

— Проси у Сахары прощения. Лобызай чрево Сахары. Землю целуй, гордец!

Призрак сдвинулся. Стал ближе к распростертому на песке телу. Схватился обеими руками за вытянутые висячие уши и ткнул эту голову в землю. Он давил жестоко, пока все лицо не погрузилось в этот теплый песок до упора. Грудь сосуда издала далекий стон, он был мучителен, исходил словно из пропасти.

Спящий зверь пришел в беспокойство, сосуд задрожал, вцепился в дыхание и жизнь. Призрак ослабил хватку и отпустил длинные уши. Сосуд поднял вымазанный в грязи лик в темное небо, искрившееся гроздьями звезд. Призрак расцепил руки, затем развязал ноги. Снял петлю с шеи. Принялся тщательно разбирать и сворачивать останки почтенною лисама — бережно и торжественно. Обратился со всей суровостью к останкам сосуда:

— Это будет мой дар женщинам племени. Ценный дар. Три полоски лисама гордеца. Кусок — принцессе, кусок — племяннице Тамиме и кусок — поэтессе, чтобы побила тебя касыдой осмеяния!

— Ты не поступишь так! — взмолился сосуд. — Божий человек не допустит позора!

— Я не тот, кто позор совершил. Ты сам опозорился трижды: перед Аллахом, перед птахой света и перед собственным племенем. Ты покрыл себя позором навеки!

— Ты лжешь. Ты — шайтан. Дервиш — презренный дьявол!

— Я передам весть юным девам. Я призову их наглядеться на позорное зрелище. На ослиные уши. Могу представить себе теперь все безобразие касыды, которая пойдет по всей великой Сахаре.

Призрак ушел. Он пересек вади и направился на равнину. Сосуд поднялся — двинулся глиняный кувшин с места и последовал за ним, шатаясь и с трудом удерживая вместе окровавленные черепки…

Упал. Встал. Упал. Пополз, израненный, по песку, скатываясь с песчаных дюн. Он падал ниц и притягивал лицом грязь. Мелкий щебень злобно терзал стены сосуда. Уши свисали все ниже. Язык вылез наружу, выполз змеей изо рта. Той самой змеей, что проглотила кроткую птаху света. Птаху дервиша, прятавшуюся в клети сосуда. Он взмолился, не приходя в сознание: прости меня!

И услышал вдруг ответ Неведомого голосом дервиша:

— Требуй прощения Сахары! Укладывайся наземь и глотай прах!

Он пришел в отчаяние. Добрался до вожделенной земли. Стал на корточки, изготавливаясь совершить обряд просьбы о прощении. Однако был обескуражен тенями… Призраки, призраки джиннов! Призраки… А-а-а! Женщины племени. Принцесса. Тамима. Поэтесса. Невинные девы. Целый ратль невинниц. Вереница невинниц. Он вспомнил об утраченном лисаме. Вспомнил свой позор, и колодец позора проглотил его, прежде чем колодец земной, прежде всякого обряда прощения.

8

Когда пастухи выудили его из колодца, они обнаружили, что рот его забит тряпками, оторванными от шаровар. Прежде чем прыгнуть в пропасть, он, очевидно, пытался скрыть свою немощь, впервые в жизни познав плод греха, что лишил прародителя благости пребывания в Вау…

Глава 8. Лисам

«И увидела жена, что дерево хорошо для пищи, и что приятно для глаз и вожделенно, потому что дает знание; и взяла плодов его, и ела; и дала также мужу своему, и он ел. И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги, и сшили смоковные листья, и сделали себе опоясания».

Книга «Бытие», глава III

1

После того, как он вкусил от греховного плода, его плоть была охвачена желанием.

Он утратил покой, им овладела тревога. Бродил в лесах, залазил на пальмы, висел на лозах. Опускался в расщелины к родникам, пил из молочной реки сливки, гасившие пожар, не утихавший в его груди, как и во всем теле — скрытый огонь только разгорался еще пуще. Он валялся в пыли, корчился, свертывался кольцом.

Огненное пламя подымалось до глотки, резало его, словно лезвием ножа, доходило до самого нёба. Оно превратилось в настоящий нож, да еще жаркий, ранило весь рот, разделив полость на две горизонтальные части. Губы трескались, они раньше образовывали тонкие, изящные очертания, теперь разделились на две неровные створки. Он ощупывал их пальцами, и мучение только усиливалось. Он все продолжал валяться на берегу этой мутной молочной реки. Огненный нож спрятался внутрь и подавал время от времени свой несносный голос стенаний. Во чреве этот тайный нож сменил кожу — обратился в ядовитую огненную змею. Она выделяла свой яд, питая им плоть, и та пылала желанием. Он содрогался, встряхивал себя и неожиданно всхлипывал и рыдал. Змея продвигалась, спустилась на самое дно. Но ползти продолжала, пока, наконец, не дошла до конца и не угнездилась между ногами. Он все продолжал вздыхать и корчиться, когда к нему явилась его женщина и с нежностью стала отирать ладонью пот, выступавший на лбу, снимая страдание.

Она сказала ему многозначительно:

— Такие родовые схватки наступают для мужчины только раз, потом — навеки переходят к женщине.

Он жаловался и умолял о помощи:

— У меня внутри враг. Промеж ног — змея. Я потерял покой. Кусочек безмятежно улетел… Губы треснули от яда этого кусочка плода. Что, этот сад — весь отравлен, что ли?

Женщина успокаивала его как дитя. Уложила его голову себе на открытое лоно и подбодряла его с кокетством женщины:

— В кусочке — тайна поярче всех прочих. Яд истины слаще всякой пищи. Истина — скрытое сокровище в этом кусочке. А огонь — плата за истину. Цена запретного греха.

— А что, запретное лишает покоя? Неужели этот грех до такой степени горек?

— Что может быть слаще запретного?

— Но я мучаюсь… Губы полопались, и змея между ляжек выросла!

— Это все — плата. Потому что ты вкусил греха. Цена истины — пламя!

— Возмездие размером с победу? Неужели эта истина заслуживает такого несчастья?

— Подожди. Не говори про несчастье, оно еще не начиналось.

— Я несчастный! Мое тело отравлено похотью.

— Похоть — то, что ты взял взамен мучения. Похоть — цена несчастью.

— Это отвратительно.

— Подожди. Я уж тебе покажу, что не до такой степени все отвратительно.

Она взяла его голову себе под локоть и склонилась над ним. Облобызала его безобразный рот, потрескавшийся на части, ее жгуче черные волосы свесились и покрыли ему лицо и грудь. Они щекотали правую половину его груди, возбуждая все тело трепетной дрожью. Она распласталась рядом с ним и приникла всей своей плотью к его телу. Он напрягся, все его члены охватила лихорадка. Змея шевельнулась и вытянулась меж ног. Она извивалась и ползла, пока не проникла меж ее белых бедер…

2

В лихорадочных объятиях губы воспалились, вспухли, надулись, взбунтовались. Дрожью пробило все тело, а следом за сцеплением пришел голод. Пустота, с которой он впал в отчаяние. Женщина подбадривала его нежным касанием кончиков пальцев. В это мгновенье вдруг в роще раздался хохот, произведший на обоих и на землю под ними эффект землетрясения. Они вздрогнули и расцепились. Самка вскочила и спряталась за деревом смоковницы. Она нарвала веток с листьями и кокетливо опоясала ими свои чресла. А он потянулся к пальме и сорвал кору с мочалкой. Выкроил из нее себе лисам на обезображенный рот, опустился на землю. Из-за растений показался придворный султана, делая знаки глазами, усмехаясь и издавая ехидный смешок. Он встал на корточки над молочной речкой и щедро смочил губы. Обернулся к Мундаму и погрозил ему пальцем:

— Если греховный плод вошел через рот, нипочем из чрева не выйдет.

Мундам жалобно застонал:

— Я отравил плоть свою пламенем.

— Это пламя страсти!

— А когда погасло, в душе пустота появилась!

— За греховной страстью идет одна пустота!

— Я покоя хочу. Я хочу успокоиться. Я желаю ничего не желать.

— Ишь ты как! С этого дня ты уже не отведаешь никакой пищи успокоения. Отныне ты будешь только желать всего, не получая уже ни крохи!

Мундам удвоил свои стенания. Он корчился на земле. Взмолился:

— Я хочу забыть. Я жизнь свою тебе отдать готов, если ты мне голову забвением запечатаешь…

— Ишь ты как далеко! С этого дня ты от знания мучиться будешь и никогда не познаешь забвения. Вся тайна — во знании!

— Помилуй меня. Позволь мне войти к моему повелителю султану.

— Ишь ты! Да султан повелел с этого самого дня не открывать тебе врата!

— Как же! Мне необходимо мое дело до него довести. Кому же мне пожаловаться о бедственном моем состоянии, как не единственному моему повелителю?

— Только через придворных! Через посредников.

— Милосердие! Сердце его большое, он надо мной смилостивится!

— Ты еще гнева султанов не ведал, сырой ты еще. Никого суровее султана не бывает, если разгневается!

— Будь милостив, привратник султана. Я до сего дня ничего кроме милости не знал.

— Прошли милостивые времена, едва ты только кусочек греха отведал. Врата — вот тебе еще одна подать за неповиновение.

Мундам бил себя по лицу, покрытому пальмовой завесой. Проклинал свою женщину и бормотал ей в лицо:

— Это все ты виновата!

Самка вспрыгнула словно львица и ткнула укоризненно пальцем в привратника:

— Вот кто виноват!

Привратник закашлялся, откинулся назад. Погрозил ей также пальцем и заговорил со злорадством:

— Что же плохого я сделал, если довел до тебя, что султан воспретил нам к нему приближаться в саду газелей? Что такого вредного я содеял, коли предостерег вас обоих от ошибки и раскрыл тебе глаза, ты, змея, на одну из тайн султаната?

Мундам опять застонал и закорчился рядом с ослепительно белой рекой:

— Горе мне! Горе мне! Зачем ты ей сообщил, если знаешь, что она — змея? Почему ты не сказал мне о запрете? Ты не знаешь разве, что змея во чреве самки не успокоится, пока не удовлетворит своего любопытства, совершив преступление над таинством, грех совершив?

Привратник выпалил ему в лицо:

— Не отмоешься! Нечего было в сад вторгаться!

Мундам заплакал и повалился в грязь:

— Плод таким спелым казался. Я собственными ушами слышал касыду о прелести газелей. На чудных струнах она игралась, и пение было такое — не слышал прекраснее и слаще! Ты знаешь, я слаб, поддаюсь на поэзию, тонкую игру и песни.

Привратник решил положить конец разговорам:

— Хватит проклятьями и обвинениями кидаться! Благодать не вернет интригану жизни, а греховный плод с раскаянием из плоти не выйдет. И не пытайся, Мундам, позор свой скрывать за занавесами да амулетами. Лисам твоего греха не покроет.

Он сморщил лоб, нахмурил брови. Поднял руку и потрогал на голове взъерошенные волосы, торчавшие как петушиный гребень, и объявил:

— Бери свою женщину и давай уходи, Мундам!

Женщина зарыдала, а сраженный мужчина запротестовал:

— Как это?

— С посланника ничего кроме известия не возьмешь! — ответил равнодушно привратник.

— Это что, последнее решение султана?

— К сожалению, ничего не может быть окончательнее, ни пересмотра, ни ответа не будет.

— Но ведь я же — новичок, я не знаю никакого пристанища, кроме Вау?!

— Склонись к земле. Заработай в поте лица на пропитание. Пошел в пустыню!

— В пустыню?

— А что тут еще, кроме Сахары? Она без конца и края. Никто не знает, где начинается и где кончается.

— Неужто расплата такой жестокой будет?

— Возмездие султанов всегда сурово. Ты султанов не знаешь.

— Но он же милостив… Позволь мне предстать перед очами, и ты сам увидишь…

— Не видать тебе его очей с этого дня!

— Умоляю!

— Уста твои грехом покрыты. Лисам твой греха не очистит.

— Поведай ему о моей мольбе, может, он переменит обо мне свое мнение.

— Бесполезно. Перо поднято, свитки свернуты!

Через час Мундам обнаружил себя за великой стеной! Намотал лисам на лицо, а спутница его все прикрывалась фартуком из смоковницы. Перед ними простиралась на все стороны пустыня в мареве миража.

Странствие по бесплодной земле обрело свой ход, и лисам — обязательное прикрытие — стал с той поры знамением, которым жители Сахары прикрывают немощь своих уст.

Глава 9. Амгар

«Я не знаю для человека счастья большего, чем укрыться от самого себя».

Фарид эд-Дин аль-Аттар ан-Ниабури «Птичья логика»

1

Своенравный полумесяц пробрался и установил разделительную линию на перешейке небес и Сахары. Гость обнажил себя от покрывала звезд и удалился, оставив после него ковер из туч… Он обнаружил, что почиет на уступе башни, привязанный между двумя возлюбленными природной панорамы, однако одно бледное облачко вернулось вспять на нижний уровень глотки и продолжало скрывать от его взгляда земную равнину. Он поменял позу на этой башне.

Туман рассеивался, обнажая провалы пропасти. Каждый зев был мрачен, величественен, источал из себя пар, словно столб дыма. Рядом было отверстие промеж четырехугольника вертикальных плоскостей весьма внушительного вида. Он двинулся вправо и обследовал твердую стену. Ему пришлось довольно долго продвигаться по вздымающемуся лезвию. Стена порою простиралась дорожкой, а порою становилась неровной с узким и острым краем. Поверхность очерчена четко и блестела. Однако воля времени оказалась сильнее и обглодала кое-где края, оторвала куски от высокомерной твердыни.

Стена привела к расщелине, отделявшей восточный резец от его северного собрата. Промежуток меж ними был глубок — перепрыгнуть его было невозможно, так чтобы быстро добраться до противоположной стороны. Его удивило, что все эти ущелья оказались скрытыми, их невозможно было заметить и предугадать с земли, что заставляю его предполагать еще большую высоту всей этой дышащей горы. Он вернулся по собственному следу назад и стал обследовать левый край. Там плита резца тоже раскалывалась, обнажая ущелье. Он знал, что все эти зубы — отвесные изолированные стены, которые небо воздвигло над уступами мистической неприступной крепости. Он покружил по краям обращенного ввысь зева в твердой уверенности, что найдет пропасть во тьму. Однако покрывала тумана продолжали слоняться над темной пастью, время от времени приоткрывая черные отверстия в величественной архитектуре. Он обследовал всю поверхность, не обнаружив на ней ни следа жизни. Никаких резных надписей. Никаких символов. Ни следа помета ястреба, ничего, напоминающего о мире зверей.

Из мрачных уст исходило бормотание. Таков, что ли, язык ветров в ущельях? Он замер, прислушался. Тишина продолжала вещать на языке смерти. Тишь Сахары — язык упокоения. Он наклонился над пропастью, всматриваясь, как облачка плавают в темном провале, будто коварный мираж. Они рвутся и множатся, потом сходятся вместе, слипаются и вырастают вновь в размере. Немощная пропасть толчками выпускала из себя пар. Бледные лохмотья поднимались в пространство и превращались в лисам, слонявшийся вокруг головы, лениво прикрывая отверстие. Солнце палило. Южный уже обжигал ему лицо. Он все кружил по краю пропасти. Обнаружил, наконец, что спуск во чрево этого здания, ведущий прямо вниз, на дно, на самом деле не такой уж отвесный, как могло показаться с равнины, что делало спуск на дно легче возвращения вспять, за пределами башенной конструкции.

Он поискал удобное место для спуска.

Оглядел восточную створку, обнаружил, что вершина ее рвется ввысь и довольно широка, фундаментальнее всех своих соседей. Единственным скромным местечком в конструкции было то, где надо было сначала подняться, а потом спускаться. То самое место, которым следовал окрашенный охрой старик амгар, когда спас его от падения.

Он попытался спуститься здесь.

Цеплялся за твердые глянцевые уступы, иногда зависал на них и, казалось, срывался вниз. То ли ветер, то ли время отполировали этот камень, освободили его ото всякой шероховатости и прожилок, сделав продвижение по нему поистине невозможным занятием. Ему представлялось, что эта каменная плоть не была такой блестящей, когда он поднимался наверх. А может, это лихорадка и усталость сменили ему ощущение всей этой плотной твердыни? Может, крашенный охрой безумный амгар взял на себя ответственность, и он не почувствовал нежности покрова верхней части этого монумента? Может быть, джинны не спали ночь и отполировали тут все, чтобы уставить его заплатить всю плату за осквернение святыни?

Он оторвал полоску от лисама. Разделил ее на четыре отрезка. Обвязал себе руки и ноги кусками ткани и обхватил камень. Осторожно спустился с занимаемой позиции, стараясь двигаться вниз по возможности горизонтально, прилагая все ухищрения к тому, чтобы месть монумента не была суровой, чтобы умерить его гнев и возможный удар. Он двигался медленно. Всеми мышцами тела приникая к этой изваянной стене. Все чувства его обострились, кровь была наготове, он превратился в колючки и когти, стал похож на ящерицу. Он представил себе прадеда, передавшего ему по наследству эту способность цепляться за стены и прилипать к вероломным каменным отвесам. Он сползал вниз по касательной. Пот лил рекой. Тряпка, намотанная на правую руку, разорвалась. Вскоре то же самое случилось и с ее подобием на левой руке. Это его встревожило. Что могло разорвать эту ткань, если покрытие стены в принципе было гладким, отполированным в высшей степени? Чья тайная длань могла разорвать эту ткань, как не длань джиннов? Он ощутил жар открытой части правой руки — ладонью. Затем этот жар переместился в ладонь левой руки. А потом загорелось все тело. Этот подозрительный накал, облекший его зноем, расплавивший лихорадку в теле. Огонь разгорался в камне, словно в очаге, проникал через кожу ему во плоть. Полдень еще не наступил, чтобы монумент получил от палача пустыни полную долю адского пламени. Он еще не испытывал такого жара, какой может источать камень, дышащий будто чистая лава. Что, добрались-таки до него пальцы с потустороннего мира? Змеи сменились лавой? Они что — решили сжечь его на корню этим каменным жаром, после того как он увернулся от наркоза змей? Что таят эти джинны? Что еще готовит нечистая сила?

Нога соскользнула, за ней следом — другая… Он прокатился по скользкой каменной плоти довольно жестоко. Стена жалила тело, пустила ему кровь. Исчертила всего его ранами. Один ушиб был серьезным, у него перехватило дыхание. Он обливался потом, а тут еще отовсюду полила кровь… Звериная дикость стены изумляла, изумляла своей черствостью. Уж если она вся была так гладка и отполирована, почему же все-таки эта шкура так рвала его тело? Коли была полированной и гладкой, откуда взялись эти зубы, что рвали его плоть, напиваясь каплями крови? Почему весь этот голый камень обращался с ним так ненавистно? Или это опять причуда джиннов? Да. Камень этот — помешанный. Камень заколдован темными силами. Надо бы умилостивить жильцов с того света, если хочешь разжалобить и смягчить сердце камня. Если ты хочешь спуститься и спастись.

Он поднял голову. К великому удивлению обнаружил, что остался на том же месте. Разница была в несколько шагов. Все усилия оказались бесплодной борьбой. Вся сочившаяся отовсюду кровь, весь пролитый пот, вся содранная кожа. Все кануло в пустоту, оказалось, он крутится по окружности вокруг постамента. Он, оказывается, был на уступе левой расселины этого резца, где начиналась щель, отделявшая его от своего южного подобия. Что это — опять происки джиннов или трюк, которым завершился весь его спуск по касательной? Или, может, причиной всему этому — байки мудрых старух, которые говорят, что подъем на вершины не так труден, как спуск с них?

Его тело пылало огнем. Он взглянул вниз — гору скрывала пучина тумана, сжимавшая шею ее, словно древний потоп. Тучи тумана, горячие как языки пламени. Эти тучи сами разжигают огонь внутри стены!..

Он осторожно отполз на прежнее плоское место.

2

Пот лил. Запас исчерпан. Фляжка потерялась в борьбе за подъем. А если бы и не потерялась, была бы пустой, никакой капельки не осталось бы на донышке. Все его тело продолжало пылать огнем, который источал камень. Что случилось с тонким и нежным любимцем, которого в начале пути так и переполняло учтивостью и лаской? В чем секрет такого переворота в поведении камня? Он вспомнил. Память застолбила секрет. Секрет черствости и упрямства. Его отвергла горячая плоть в первый раз, едва только он воскресил Тенери в своем сердце. Он не оправдал объятий и в душе вернулся к обладанию принцессой. Овладел земной самкой, а она завладела им и исторгла его из себя. Она запала ему в душу, ему стало чуждо и неуютно, он потерял душу и отрекся от любви, от объятий, предал камень, и камень наказал его черствостью и отрекся в ответ от него — этакой переменой в знак отмщения. Он отрекся от него навсегда. Если бы не Амгар, если бы не святой предок, покоились бы сейчас его останки на склоне. Камни небес не терпят двоедушия и ревнуют к почившим в земле. Гордый камень не простил ему этой ошибки до сих пор. Что еще этот струящийся по его телу огонь, как не продолжение того же отпора, проявление черствости и отречения. Неужели грех его так велик и заслуживает такой расплаты? Неужели любовь к женщине — до такой степени порочное дело? Неужто ненавидят его гордые горы всех тварей подножия до такой степени? Что, ему предначертано претерпеть отрешение? Ему теперь запрещено приближаться к ревнивой, разгневанной плоти? Или, все-таки, происходящее суть происки джиннов?

Несмотря на полное истощение, огниво памяти высекло в его голове еще раз: «Кто опустился вниз — подымется, кто поднялся наверх — опустится». Это как же: «Кто опустился вниз — не подымался, а кто поднялся наверх — не опустился». Это, что ли, было в завете предков, так он толковал этот завет, прямо наоборот, как следовало бы поступать со всеми их символами и всем наследием. Теперь он понял, распростертый без сил на макушке надменной горы, что поступил правильно, когда перевернул вверх ногами весь их завет. Предкам ведомы все тайны, однако они окутывают их туманом и уловками. Так подвергла его эта каменная плоть гонению по причине одной ревности, или тут еще какой секрет? Завещал хитроумный имам свой намек, уведомляющий о невозможности спуска, как сообщил ему по секрету Ахамад в знак предостережения? Однако предостережение из уст дервиша было намного яснее. Прощание дервиша — сильнее всех намеков. В расставании с дервишем — извещение о смерти. Как это он не увидел в его прощании такого извещения? Он сказал ему, что в прибытии — видение, а в видении, видение темной дороги, — знак о невозвращении. Он заключил пари о достижении цели, спорил о подъеме, а они-то заключали пари о спуске. О возвращении на землю. И оба, таким образом, пари проиграли. Выиграл не он. И Уха не выиграл. Вроде, не проиграли пари, но проиграли-то оба, а он еще хуже всего — проиграл и принцессу. Провидение вмешалось и нанесло им ущерб всем. Он проиграл. Уха проиграл. И Тенери… она ведь тоже проиграла. Она потеряла их обоих. Теперь он начал понимать, в чем тут секрет. Секрет, нити которого плетет провидение, будет почище всего, над чем бьется разум, потому что становится иным по сути, перестает быть человеческим секретом.

Несчастный Удад и не подозревал, что вышел биться против такого соперника, которому никогда не было поражений ни в одной схватке.

3

Южный тяжело вздохнул. Вершина под солнцем пылала от зноя и испарений. Испарилась последняя капля пота — пришлось занимать у ящерицы. Тучка вернулась, покрыла вертикальные скрижали и обернулась вокруг высшей точки. Он еще раз услышал, как они переговариваются между собой вполне отчетливо. Бормотание было совсем близко, звучало ясно, он мог различать отдельные их слова и звуки целые выражения, если бы только прислушивался как следует и внимал в свое время… Шум-гам постепенно удалялся, пока не стих и не пропал вовсе. Эти собеседники, оказывается, бродячая команда, сопровождающие очередного идущего каравана. В Тедрарте он с этими путниками и их караванами часто встречался. Но они ведь монополизировали себе все дороги, пересекающие Сахару через Тедрарт. Пастухи говорят, они двигаются этими путями, потому что те труднопроходимы и заказаны для продвижения обычных жителей Сахары. Он никогда не забудет, как познакомился с ними впервые. Он сопровождал одного старого пастуха, не ведавшего иной родины, кроме пещер Тедрарта. Родился в мифических скалах, воспитывался от вади к вади, где все камни обозначены линиями предков. Привязался к своей родине, как дети привязываются к полам своих матерей, так что поговаривали, что отказывается он перемещаться со всем своим скотом в Массак-Меллет или в Массак-Сатафат, когда неистовствует солнце или сель, цепляется за бесплодную полоску пустыни в знак искренней преданности земле своих предков. Он присоединился к стаду этого пастыря и сопровождал его первые годы, чтобы научиться лазать по горам и быть накоротке с пустыней. В тот день он послал его в вади, чтобы к вечеру до наступления темноты вернуться со стадом верблюдов с пастбища. Ломаный диск поклонился в пояс, вечерняя заря заиграла гаснущим угольком. Он спустился в долину и обнаружил, что там все бурлит от людей и верблюдов. Кто-то бродит вокруг огня, готовит еду, а другая команда занимается грузом, стаскивает тюки с верблюдов. А кто развлекается, чем может, ведет беседы под кронами акаций, да молодежь еще схватилась друг с другом и борется на пустыре.

На пути ему попался почтенный шейх с открытой для взоров верхней губой, над которой висели ослепительно белые усы, причем весьма торжественно. Он поздоровался с ним обеими руками, приветствовал долго. Тот пригласил его к совету премудрых под одной из акаций. Они заняли его беседой, жаловались на засушье, делились сведениями о дожде. Тут явились с блюдом — его пригласили отведать. Такой вкусной еды он не ел ни разу в жизни. Посиделка продолжалась, все рассказывали свои занимательные истории, приправляя их стихами, слаще которых он еще не слышал. Явилась бледная луна, разрезанная пополам, над ней повис бледный ореол света. Он не знал, как его сморило. Проснулся уже в предрассветную пору. Увидел над своей головой старого пастуха — тот сидел, скрестив ноги, готовил чай. Он спросил его про караван, и старик загадочно улыбнулся в ответ. Он был занят некоторое время смешиванием и заваркой чая, а потом сообщил, также на загадочном своем языке, что караван ушел. Он обсмотрелся вокруг и не обнаружил ни следа от вчерашнего пиршества. Пастух поглядывал на него украдкой, с его уст не сходила загадочная улыбка, а потом вдруг он заявил решительно: «Не надо придавать им большого значения. Если встретили тебя и поприветствовали, ты ответь им приветом как можно лучше. А если накормили тебя едой — ешь себе на здоровье, потому что нет им равных в приготовлении пищи. А если полюбила тебя красавица из числа их женщин, так люби ее и ты, и знай, что они почище всех на земле будут в этой самой любви. Они — твари, вроде нас, и на доброе отвечают добром, а на любовь и привязанность — только любовью. Правда, положение их получше нашего будет, потому что они на доброе дело никогда злом не отвечают». Он разлепил веки и почесал голову. Подошел тогда к старику и спросил удивленно: «Только все-таки о ком это ты говоришь? Почему ты со мной на таком наречии разговариваешь? Я вчера ни с какими бесами не встречался, я ночь провел среди благороднейших людей. Купцов, следующих из Томбукту. Они с товарами направлялись в Гадамес. Они меня обедом угостили…» старик рассмеялся, прервал его: «Знаю. Они такой пищей тебя накормили, какой ты вовеки не пробовал. Я тебе говорил: еда у них вкусная, потому что женщины, с которыми в любви никто из женского рода на земле состязаться не может, приготовляли эту самую пищу. В кончиках любящих женских пальчиков — все волшебство. А женщины у них вечно влюбленные». Тут он опять принялся чесать голову, потом сказал: «Я не могу поверить, что это люди потустороннего мира. Однако… Ты говоришь, что еда — дело рук бесовок. Но ведь я женщин никаких среди них не видел!» Старик вновь рассмеялся. Сказал: «А что, так уж важно, чтоб ты их видел? Они открываются только самым избранным из рода людского. Они позволяют выходить наружу с того света и обретать облик только перед тем, кто из жителей земли действительно восхитил их. А если те женщины себя не открывают въяве, так это не значит, что их там не было».

Он помолчал некоторое время, потом продолжал с убеждением в голосе: «Их жены никогда их не покидают. И я нахожу им в этом оправдание. Никакому мужу не след расставаться с женами, подобными им». Ему захотелось пошутить в ответ, он спросил с издевкой: «Что, так уж они бесподобны, право, до такой степени? Ты когда-нибудь спал с бесовкой?! Старик поднял на него исполненный печали взгляд. Затем замотал лицо в лисам и спрятал глаза. Очевидно, созерцал скрытые вершины, молчал. С тех пор он избегал разговоров о джиннах и бесовках. Он вообще стал избегать разговоров о любви. Однако коварные пастухи рассказали ему историю о сентиментальном прошлом. Сообщили, что в пору молодости своей впал он в сильную страсть с одной красивой бесовкой. Другие рассказывали, что он взял ее замуж, и она понесла от него, родила полукровку-марида, а потом забрала его с собой в скрытый мир, когда они расстались. И никто причины их расставанья не знает, однако все пастухи знают, что старик тот оставался холост все время, чувствовал антипатию ко всяким земным женщинам и жил одиноко и уединенно.

После той теплой встречи с представителями потустороннего мира и жаркого общения с ними он часто еще встречал их в разную пору при самых неожиданных обстоятельствах. Однако такой вкусной пищи, какую отведал он в ту первую ночь, больше не попробовал.

4

Он предпринял три попытки.

С каждой из них убеждался, что подъем его вверх был чудом, а спуск в таком же чуде нуждался. Он постарался определить место, где было совершено невозможное. На плоском челе вертикали, когда он нарушил обет и вернулся в душе своей на равнину, случилась эта размолвка, он упал. Однако мудрый предок вмешался и не только вернул его на эту плоскость, но покрыл с ним узкий перешеек и поднял его на уступ, к вершине вознес, к небу. Невозможное совершилось в результате вмешательства древнего зверя. А ныне он не осмелится биться об заклад — больше такого участия не видать. Завет гласит, что предок может позаботиться о судьбе потомка лишь однажды. Ему теперь следует полагаться только на собственные руки, вести все дело одному. Теперь ему спорить с судьбой в одиночку, голому, босому, вдали ото всех. Он решил спеть. Пение побеждает жажду и зной и… судьбу. Ведь пение — амулет для влюбленных. Оружие возлюбленных. Он встал, наблюдая за убегающим солнцем. Обхватил грудь обеими руками и вдохнул горячего воздуху. Слепил глаза и заорал во весь голос горестный мавваль. Это была песня «Асахиг». К великому удивлению он услышал голос, непохожий на его собственный, да и песня была другая, другая мелодия. Мавваль выходил какой-то расстроенный, жалкий, искаженный. Горы вторили эхом так, будто старательно его мучили. Диссонанс бил в уши, пока он не убедился, что злой рок вознамерился лишить его и этого орудия, оружия влюбленных, самого последнего средства на свете. Вслед за эхом он услышал сдавленный злорадный смешок, затем услышал, как он перешел в явный хохот, превратился в дышащее ненавистью покашливание… Джинны над ним смеются?! Судьба издевается над ним? Где ты, птица райская? Что, и птица райская и песня с ней вместе покинули его грудь? Он вспомнил предостережение Ахамада. Птица вместе с принцессой в одну душу не влезут. Тайная птица, что так возрадовала сердце эмиры, освободилась на волю и улетела, едва в душу закралась Тенери, поселившись там всерьез и надолго. Птица сердце ни с кем не разделит. Едва лишь заполонит женщина душу мужчины, как она тут же выскользнет из нее наружу и улетит. Во владениях женщины нет места трелям райских соловьев. Выбор сделан давно и надолго: если муж сердце свое сдаст возлюбленной, то желанную птицу, птицу свободы, утратит. Однако, похоже, он вообще теряет всяких птиц и пташек, не обретая взамен никого и ничего… А что, обретет ли что-нибудь тот, кто душу свою утратил?

Его противник хочет во что бы то ни стало получить все. Даже душу у него отнять. Только, за что же свалилась на него такая расплата? Когда он совершил ошибку, чтобы платить такую цену? Когда он впутал себя в эту игру, что вдруг оказался соперником в споре? Сейчас он в состоянии восстановить, где подскользнулся. и может определить, когда и как все произошло. Он жил, передвигаясь по вершинам гор. Спускался с горы вниз, чтобы всерьез заняться другой горою. Он спит себе в пещерах. Открывает следы предков, читает заветы их на стенах твердынь. Мудрость их впитывает, пытается различить символы, их тайный смысл. Он кормился грудью, впитал молоко самки горного барана, навек породнился с семьей этой породы. Он дружелюбно обходился с обитавшими там птицами и научился у них пению, перенял мелодии и тона. А когда его мать прибегла к колдовству, чтобы вернуть его к жизни на равнине, не нашла никого лучше женщины — сделать из мочала веревку и привязать потуже… Женила его на Тафават, чтобы оплела его шею петлей. Тафават справлялась со своей задачей и принесла ему куклу, утешавшую его в одиночестве и заставлявшую забыть о любви к горам. Он обнаружил, что петля становится туже, черствее и ненавистнее с каждым днем. Она вытянулась и загрубела, растянулась на семьдесят локтей. Превратилась в цепь, жесткую цепь, по которой вещают мудрые толкователи наступление судного дня. Он задыхался, тоска по райскому саду в Тедрарте измучила его. Он освободился от удавки, отверг куколку и… сбежал! Вернулся в свой райский садик, вновь почувствовал себя птичкой, ощутил себя травкой, пробивающейся на склоне, дуновением росного ветра, светлым маревом первозданно чистой зари, каплей дождя, летящей на влажную землю, горным бараном, перемахивающим через расщелины и покоряющим вершины Невозможного. Он обрел способность рисковать — он обрел душу и, сбежав, не утратил ничего, кроме петли рабства и цепи греха. Он покоился на нежной земле, и росный северный ветерок приятно овевал тело. Горные вершины поведали ему историю предков, перед лицом у него вспыхивали и плясали звездные грозди. Стаи горных баранов окружали его, в их затуманенных взорах он видел радость и веселье. Чистые лучи пронизали его и обрели уют в его сердце.

А соловей — он продолжал свое пение все это время. Решил при встрече радушно приветствовать друга — раздался его чарующий голос и вместе запели они песни любви и печали.

Сахара простила ему эту первую ошибку и приняла покаяние. Однако, все изменилось после его второго промаха. Гордыня прошла как падение, это был вызов, это было отступничество. Он вновь свернул со своего пути, заложил душу и оказался во власти женщины. Он принес душу в дар любви, нарушил обет и вновь ранил свой Тедрарт. В первый раз он только оступился, наложил цепи, не утратив души. Он не бился об заклад, не закладывал сердце. Он покорился, предал душу петле, но сердце его оставалось свободным, оно было отдано одной лишь Сахаре. Однако любовная страсть превратила игру во второй раз в измену. Древний шайтан угнездился в женской плоти, чтобы испытать его, как уже испытывал его деда, — ввергнуться, отведать запретного плода и обрести изгнание и муку. Вот, его тоже одолела любовная страсть, и он отступился от собственной души ради женщины. Он поменял Сахару на Тенери, гордость покинула его, оставила его наедине с всесильным роком.

Он продал символ небесный и вступил в рабство земному идолу. Сахара не прощает любви к истуканам, страсти к земным созданиям. Теперь он знал, где лежит тайна. Он видел: секрет кроется в любви. Риск — в любви. Опасность проклятия тоже. Промашка была в любви. Возмездие было в любви. Конец всему.

5

Опять наступила темнота. Непроглядная тьма — он знал ее превосходно. Всякий, кто проходил через Сахару, знает ее прекрасно: облака жажды обволакивают. Наступает предел. Тело вянет. Сердце сжимается, усыхает, каменеет, кровь и жизнь истекают из вен. Зрение слабеет, перед обоими зрачками виснет покров тьмы. После этого начинаются видения и являются призраки…

Он свалился у пропасти. Следил за призраками. Смешались день и ночь. Занавес начал творить перемирие между светом и тьмой. Путешествие всегда начинается так, с этой сделки. Вода превращается в пар, темнота окутывает. День обращается в ночь. Появляются привидения. Тащат его сквозь ночь. Через эту тьму, во странствии во тьму. Он следует за ней по длинному коридору, пока не наступит забвение, пока все не сольется в ничто. Забвение облегчает переход чего бы ни было в ничто. Если жаждущий забудет себя, перестает знать, кто он такой, ему много легче совершить прыжок в колодец, потому что забвение, забытье — это отсутствие, ничто, оно снимает всякий страх перед пропастью, равняет жизнь с небытием. Все те, кто когда-нибудь прыгал в колодцы и спасся, сходились на том, что делали это после того, как надолго ушли из бытия, потеряли сознание и счет времени. Никто был не в силах вспомнить что-нибудь и описать свое падение на дно. Все сходились на том, что обретали чистоту и экстаз, едва утрачивая ощущение собственного тела и завершая переход по перешейку боли. Один из последователей религиозного братства аль-Кадирийя когда-то рассказывал ему в Сердалисе, что дервиши хотят добраться до такого состояния в своем экстазе, когда вытаскивают ножи и принимаются ранить себя в грудь. Он сказал еще, что в бытии нет ничего более жестокого, чем хиджаб, оболочка, или бремя телесное. В тот день собеседник, однако, не поведал ему о тайне сахарцев. Не сказал, что пастухи доходят до искомого состояния путем более кратким и легким: посредством жажды. Если бы дервиши аль-Кадирийи знали этот секрет, им бы вовсе не требовалось истязать себя этими ранениями и истеканием крови. Всего делов-то: отправиться в пустыню без воды.

Один из пастухов, из тех, что выжили и были возвращены к жизни, сообщил ему, что почувствовал, пробираясь по перешейку, некое состояние прозрачности и опьянения, которые язык не в силах описать. Он почувствовал себя горской света. Дуновением ветра, ангелом невесомым без тела. Затем загоревал, беда его переполняла. Он плакал и стонал, рвал одежды на груди и повторял: «Дал бы ты мне остаться там навеки… Пусть бы они оставили меня как есть». Он мучился, катался в пыли, как помешанный, и это его состояние продолжалось, пока усталость не сморила его и он не заснул. Когда пастух очнулся, луна выплыла на свою дорожку. В конце ночи он объявил еще об одном секрете. Сказал, что не ощущал отчаяния и не испытал такого горя, как пришлось изведать именно в тот момент, когда он раскрыл глаза и узнал (именно так сказал: «узнал»), что сам в себе родился заново, в своем же теле, в собственной памяти. Узнал, что нет бытия в вечности, кроме как через уничтожение. Нет перехода, нет полноты и совершенства без замены оболочки, таким путем, как змеи сбрасывают кожу — тот змей, что обманул прародителя и украл его вечное житие. Змеи позаимствовали этот способ и с пользой употребили его для себя… После всего сказанного они не спали всю ночь, проговорили об обмене кожи. Он взял поводок в свои руки и пересказал все многочисленные случаи, когда на его глазах змеи сбрасывали кожи и возрождали себя в ярком обличьи, в новом теле, с удвоенной молодостью и для новой жизни.

Теперь ему предстоит собраться с силами, терпеть и ждать. Ему надо было ждать наступления поры и состояния уничтожения. В уничтожении — забвение, оно сравняет равнину с горой, небо с землей, вершину и дно, свет и мрак, жизнь и смерть. Он не насладится избавлением, иначе чем через высвобождение в процессе уничтожения…

Он лежал на спине. Открыл глаза. Вперил взор перед собой. Все покрывал мрак. Вот он начал рассеиваться. Туманную завесу прорезали трещинки цвета розовой шерсти. Мелкие щепотки проплывали перед лицом неспешно и лениво. Тьма поглощала их, уменьшала в размере, рвала на мелкие кусочки. Однако все эти щепотки с упрямством возвращались и множились, сливались в более полные отрезки и плыли в пространстве над неведомым зевом пропасти. В расщелинах образовалась всклокоченная голова, не то с черными, не то с карими глазами, и с конической бородой. Она надвигалась, и он различил два величественных, загнутых назад рога. Он зажмурился, потом раскрыл глаза вновь. Страшная голова продолжала склоняться над ним, вперясь в него чисто человеческими глазами — правда, взгляд был туманный, загадочный. Удад собрал все свои силы, чтобы шевельнуть губами, и пробормотал голосом, неизвестно слышимым кем-то еще кроме него самого, он не знал, или, может, это душа его проговорила:

— Амгар? Ты пришел взять меня? Что, все дни сочтены, а, Амгар? Куда ты хочешь, чтобы мы направились?..

6

Рассказывали, что горный баран, которого народ на равнине привык именовать как «одержимого», витал вокруг палаточных стоянок, блуждая там без дела целыми днями, пока на него, наконец, не вышел дервиш. Он наткнулся на него на холме, выходившем на месторасположение дома вождя, уже в сумерках, сопровождал его в лощине, а потом народ видел, как они оба вдвоем направились на восток на широко открытое пространство — эта дорога вела к вершинам на горизонте. Другие говорили, что слышали, будто дервиш называл одержимого зверя «Удадом». Та группа, которой нравится во всем сомневаться и все отрицать, твердила в ответ: «Ну и что? Что здесь такого? Как вы хотите, чтобы дервиш обращался к своему приятелю-барану, каким другим именем, кроме Удада? Ведь Удад-то и есть: горный баран, на местном наречии». Тогда первые, кто всегда страстно желает извещать соплеменников о делах потустороннего мира и отслеживает все перипетии и превращения джиннов, задавали вопрос: «Если уж дервиш сопровождал настоящего горного барана, то почему он смеялся, шутил с ним, разговаривал с ним? Мы слышали их обоих, они вместе смеялись, разговаривали, обменивались шутками. Мы слышали, как существо, принявшее облик горного барана, говорило языком покойного Удада, его голосом, с его акцентом». Команда сомневающихся и все отрицающих не желала сдаваться и излагала новые аргументы: «Горный баран, одержимый джиннами, в состоянии говорить на тысяче языков с тысячью акцентов. Да джинны просто не будут самими собой, если им не под силу будет такая маленькая хитрость. А что до обращений его и до шуток дервиша, так ничего странного тут нет. Дервиш не был бы дервишем, если б не мог общаться с джиннами. Мы слышали, как Муса разговаривал с деревьями акации и дружески беседовал с истлевшими костями в могилах, так что, ему трудно, что ли, обратиться к жильцам того света, которые порою беседуют даже с пастухами?!.»

Однако, отсутствие дервиша затягивалось, он не возвращался в становище. Шли дни, затем — недели. Народ искал его в акациевом вади, в близлежащей пустыне, однако не было и следа. Спустя некоторое время его привезли пастухи, возвращавшиеся из пустыни Тедрарта. Они рассказали, что обнаружили его спящим в одной из тамошних пещер.

К дервишу приступили с допросом, но он тем не менее отказался комментировать свое загадочное путешествие. Одна потерявшая любимого преследовала его так, что уединилась с ним на пустыре. Она преградила ему дорогу и принялась допрашивать:

— Кончай бегать и уклоняться, ответь мне на вопрос: что тебе рассказал горный баран?

— Баран?!

— Да. Горный баран. Думаешь, я не знаю, в чем тут секрет? Ты что, забыл, что я его мать?

Дервиш попытался отвести взгляд в сторону, обратился лицом к горизонту. Смотрел, как солнечный диск купается в мареве заката, но старуха не отставала, лезла ему на глаза. Он с трудом пробормотал:

— Ну разве может несчастный баран говорить что-нибудь?

Она сделала еще один шаг ему навстречу. Пристально и как-то странно вперилась взглядом ему в глаза. Ему показалось — она дрожит. Сдавленным голосом, будто издавая предсмертный хрип, она проговорила:

— Я знаю тайну. Я — мать.

Он смутился. Помедлил с ответом. А она уже угрожала:

— Не лги!

В конце концов он был вынужден признаться:

— Кто раскрыл глаза перед зевом тьмы, заслужил наказание за видение. Кто узрел — поражен слепотой и немотой.

Он попытался покинуть ее, но она вновь встала ему поперек дороги:

— Это признание жажды моей не утолит! Я не успокоюсь, пока ты мне не сообщишь, что он тебе рассказал.

— Кто узрел, ничего никогда не скажет. Кто видел — язык потерял.

— Ты что это начинаешь со мной вещать языком дервишей?

Муса стоял в изумлении, растерянный, почти без сил. Он не находил никакого другого языка, кроме языка дервишей, что подходил бы для беседы о сокровенном, об уничтожении, о растворении души…

Глава 10. Элегии

«Люди сокровенного — люди любви;

Люди любви — люди рисковые».

М. А. Ан-Нафари


Алеф: Плач по людям сокровенного

Она плакала, когда просила дать ей, плакала и при утрате.

Только она не выдавала себя за пророка, когда униженно умоляла небо и землю, камни и созвездия во имя него, а за ответом последует горе, затмевающее всякие просьбы. Ее постигнет утрата. Потому что она не знала, что дар судьбы — судьбы залог. Подарок судьбы касается лишь судьбы. Обет, данный судьбе, судьба и заберет. Как и всякой женщине, рок внушал ей страх, что ей не достанется и зернышка, особенно после того, как истек их союзу целый год, без того, чтобы она забеременела. Она ловила чародеев, сопровождавших караваны, покупала у них амулеты магов, повязывала себе на шею талисманы странствующих факихов, обменивала их коранические заклятия на скотину, однако мольба не осуществлялась. Она следовала всем советам гадалок, накладывала бальзамы, принимала лекарства торговцев благовониями, но радостная весть не приходила. Она совсем отчаялась. Стенала. Твердила обращения к предкам и устраивалась спать на могилах.

Идбани — вот что навело ее на мысль обратиться к священному горному барану на скале Матхандоша.

Он не мучил ее за то, что она пошла против Сахары без ребенка. Ее не ранил мрачный взор ее мужа, в котором сквозило отчаяние, за то, что женщина бесплодна, однако хуже всего было то, что она перестала видеть в себе женщину. Да, она перестала ощущать себя женщиной. И нет во всей Сахаре твари несчастнее, чем женщина, не чувствующая себя женщиной. А женщина не будет женщиной, если не станет роженицей, продолжательницей рода. Но и этого недостаточно — надо чтобы она родила сына от своего законного мужа. И когда она отправилась к подвешенному на скале почтенному горному барану, она молила его о том, чтобы он подарил ей мальчика. Только особи мужского пола могут быть свидетельствами женственности в Сахаре. После советов могильников идбани она изобрела хитрость. Сказала мужу, что дала обет святому в вади Махандоша и желает исполнить обещанное. Он спустился с ней к началу вади. Поутру вышел за верблюдами, а она направилась к скале. Рыдала у подножия скалы, у ног барана, и молила о милости, о семени жизни, чтоб даровал ей детей, чтобы сжалился и подарил ей младенца.

Она торжественно обещала ему верблюдицу.

Прождала несколько недель. Ничего не изменилось. Она вернулась к скале, упала на колени перед бараном. Дала обет принести ему еще одну верблюдицу. Все продолжалось в том же духе, пока она не обнаружила, что дала обет уже на семь верблюдиц. Одной темной ночью навестил ее посланец предков, она видела его еще, когда избрала себе изголовьем старый могильник. Он сказал, что горный баран в верблюдицах не нуждается, однако подарит ей младенца, если она завещает его ему. Она вскочила в ужасе, потом рыдала до утра. Прошли целые дни стенаний. Она качалась с бурдюком, делая вид, что сбивает молоко, в то время как лились рекой слезы в безмолвии. Потом… Потом ее навестил сам великий горный баран. Она никогда не забудет его фигуры, гордого стана, устрашающего взгляда. Как не забудет и того, что он возвестил ей, сказав: «Нет бытия, кроме как в щедрости, а в дарении — таинство жизни. Утрату несет лишь тот, кто скупится дарить». Она заплакала и взмолилась: «Но какой же мне прок будет в том, если приму его, чтобы отдать?»

Он ответил: «Что дается рукой, даруется в руку другую. Все, что обет забрал, принадлежит тому, кто даровал». Она сказала в ответ: «Но это же ребенок. Часть плоти моей». Он возвысил свой голос: «Что есть ребенок, как не кукла. Куклу лучше всего дарить». Она зарыдала: «Нет жизни женщине без семени. Нет жизни жене без ребенка». Он посуровел в ответ: «Это не отрицает того, что он — куколка. Счастлива та женщина, что щедро жертвует куколку в дар богам!» Она разрыдалась во весь голос. Муж проснулся. Баран исчез.

Они покинули Матхандош.

В Тедрарте они провели еще несколько месяцев. Она думала дни напролет, не спала ночами. Сказала себе, что уйдет он в любом случае. Если не возьмут его себе боги, которые его же даруют, так заберет его в конце концов земля. А если он будет завещанной горному барану собственностью, так это — меньшее из зол, лучше чем, если бы повергся он во прах. Она опять отправилась к могильнику идбани и оповестила посланника предков о том, что принимает предложение.

Через несколько недель она понесла.

Мучилась сильно во время беременности и родов, однако красота бренной жизни возместила ей все боли, заставила забыть о пророчестве. Он приводил ее в восторг, возродил в ней душу, достоинство женщины, уважение к женщине-матери. Эта куколка вернула ей веру в самое себя, она расслабилась, забыла о данном обете. Она назвала его Удад в честь великого горного барана (на языке туарегов), однако все ее счастье от младенца и ликование им стерли в ее памяти символ, которым она когда-то хотела пометить рожденного — в честь горного барана, перед которым она заискивала ради рождения сына. Она забыла об обещании, но горный баран не забыл. Он подрастал, гонялся за козлятами на пастбище и вернулся оттуда с вестью, что напомнила ей о торжественно данном обете. Он отловил маленького горного ягненка, принес его домой с твердым решением воспитать. А она, едва завидев ягненка, почувствовала всем сердцем неладное. Она увидела в этом дурное предзнаменование и плакала тайком. Ягненок резвился у него на руках, их обоих связала искренняя дружба. Через несколько месяцев, влажным зимним утром, ягненок сбежал. Вернулся к себе в горы, соединился со стадом горных баранов. Удад несколько дней оплакивал утрату. Он потерял аппетит, не принимал ни еды, ни питья — все смотрел задумчиво на вершины. Тоска закралась надолго, а ей тоже завладело смутное чувство. В бегстве ягненка она уловила знак горного барана-отца. Горный отец-баран хотел известить ее о близившемся возмещении. Неужто он желает так скоро вернуть себе «свою собственность»? Неужто в этом знамении известие о конце всего счастья? Неужто ее куколка уплывет у нее из рук?

Ожидание не было долгим. Удад начал пропадать на пастбищах. Когда они вместе с мужем заинтересовались долгим его отсутствием, обнаружили, что мальчик бросил баранов и коз на равнине и лазает по горам в поисках исчезнувшего ягненка. Она не могла удержать его от лазанья по горам, как не смогла убедить его в том, что все поиски ягненка — напрасны, потому что тот влился в стадо, вырос, стал настоящим горным бараном, которого просто невозможно отличить от других. Однако запреты только множили его упорство, усиливали страсть вернуть любимого ягненка. Он избрал своим уделом скалолазанье и испытывал удовольствие от жизни в пещерах. Все старания колдунов, все заклятия факихов спустить его на землю с вершин и вернуть на равнину были тщетны. Годы прошли, прежде чем она усвоила женский инстинкт, что женщина — единственное создание, единственное колдовское средство, которое в состоянии поставить на колени мужчину и заставить его спуститься с седьмого неба. Она уготовила петлю для него, повязала его с обольстительной Тафават. Но петля была ему не по нутру, спустя немного он взбунтовался, и она убедилась, что бросает вызов древнему горному барану. Выступает против того, кто послал ей дар. Противится богам. Она убедила себя, что отступить и отказаться от владения, принять все как оно есть, будет лучше, чем все потерять. Это лучше, чем искушать горного барана-отца, вызывая его гнев. Принять все как есть — в этом она увидела свой долг перед обещанным…

В этом крылась первая тайна.

Тайна вторая была спрятана глубже, она извечно таилась в четырехугольнике твердыни, венчавшей вершину неприступной горы. В горах она теперь видела его судьбу и смирилась с этим, однако пришла в ужас, услышав, как он побился об заклад. Она поняла, что это пари — не что иное как знамение, возвещающее близящийся конец — разлуку навеки. Потому что ящерица, этот духовный предок, уползла на гору и обратилась со своим горем к горному барану.

Он сообщил, как тот — в образе ящерицы, вызвал на себя гнев небес, когда принял ванну в чистом пруде и осквернил воду, показал себя безобразным, ползая на четвереньках, и потребовал от горного барана отомстить народу Сахары, который оклеветал его и стал причиной этого его обращения в убогую ящерицу. Горный баран поддержал его в этом испытании и обещал, что отомстит за него несчастным жителям пустыни. С того самого дня начал он свой поход, стал на людях подыматься к неприступной вершине и в сообществе с джиннами ввергать их в жерло тьмы. С того дня уходил в небытие всякий, кто добирался до вершины и вставал на голову монумента и бросал взгляд в пропасть. А проклятая ящерица обрела юность вовеки. Потому что горный баран возместил свою потерю и скинул с нее одежды, так что всякий мог позавидовать — чувствуя приближение старости, можно было вернуть себе молодость.

И вот теперь горный баран постепенно продвигал Удада по пути к пропасти мрака, чтобы забрать его навсегда. Если полазил по вертикалям, посидел на изваянии — больше не спустится. Теперь и она почувствовала, что совершила ошибку, потому что не раскрыла истину ребенку. Не поведала ему о том, что кровь горного барана струится в его жилах. Не раскрыла всей ужасающей тайны. Что отец его — зверь, оттиснутый на скале Матхандоша. Теперь она одна сполна заплатит цену за это. Она будет горевать в одиночестве. Однако… Однако, можно ли каким бы то ни было признанием хоть что-нибудь изменить? Можно ли уберечься от судьбы, уготованной тебе свыше, когда ты еще не родился? Можешь ли ты сохранить куколку, вопреки Вседарящему, который ее даровал?

Если бы и попыталась она, это был бы вызов предкам, священному горному барану и… вызов пророчеству.


Ба. Плач по людям любви

Все живое льет слезы. Всякая тварь задается вопросом: почему они не возвращаются? Почему они мирятся с мраком и скрываются навсегда? В чем причина — в безобразии нашего мира? Или в красотах того света, в спокойствии тьмы? Может ли тот скрытый мир быть красивым? Можно ли приручить себя к дикости мрака? Что, лики пустынь отвратительны до такой степени? Сахара жестока и убога так, что все странники в силах ее покинуть навеки? А рыдание есть выражение тягости утраты по исчезнувшему путнику, или неспособности понять тайну и неудачи разобраться в истинном смысле судьбы?

Таково положение всего рода людского. Это — язык всего живого на земле.

Однако ему удалось выйти на тайну. Он не переставал порицать уединение, пока не разгадал тайну. Жестокий конец свода сосуда, неимоверные страдания в момент избавления от клетки. Освобождение таинственной птахи и его соединение со светлым первоистоком, с бескрайностью небес. В тяжелый момент реализации образа и совершения рождения. Рождение происходит только через прохождение по узкому пути проявления. Однако птаха не всегда удостаивается проникновения в райские врата — только по преодолении длительного пути пертурбаций, преобразований и превращений. Удостаивание милости через геенну возрождения. Удад успешно преодолел первую дистанцию и вошел в горного барана. Когда тот преградил ему путь у подножия горы и спросил его о превращении: «Скажи мне: ты сильно мучился? Возрождение прошло тяжело? Избавление причинило тебе боль? Расскажи мне, как ты себя ощущаешь теперь? Разве сосуд горного барана не милостивей человечьей фигуры? Разве пристанище зверя не уютней жилища человечьего? Однако… Однако, зачем это в лицо тебе я бросаю глупые толкования? Ты ведь изначально горный баран. Ты всегда был бараном. Родился и оставался им все время. Ха! Ты думаешь, я не ведаю истины?»

Он сопровождал его в пути по Сахаре. По дороге снова допытывался: «Было бы правильней, чтоб ты рассказал мне о лабиринте во тьме. Как это жерло устроено? Оно — страшное, да? Скажи мне: почему путники предпочитают оставаться там навсегда? Почему от них нет вестей оттуда? Почему они скрывают от нас условия их небытия? Почему они не позволяют нам познать ход судьбы? Почему ничего не разрешают нам узнать и усложняют тайнопись, наводят тьму на все их непонятное тут небытие? Чего они множат наше горе? Почему? Почему?!» Горный баран был удручен. Он замедлил движение. Печаль заволокла блеск его медовых глаз. Маленькая слезинка выступила на его правом глазу. Повисела на длинных ресницах и пропала в солнечном луче, как капля росы. Спутник и не заметил, как разрыдался, словно отрешенный…

Дервиш вернулся к своему допросу: «Главное, не беспокойся. Мне ведомо, что немота есть возмездие за увиденное. Я знаю, что немощь немоты есть плата того, кто обрел образ. Я знаю, ты будешь нем всю жизнь. Не бойся. Эту цену платит всякий, кто чтит небытие. Стирание памяти — удел всех живых тварей. Утрата памяти и пресечение речи. Это уловка для того, чтобы отрезать живым тварям путь к болтовне. Если бы не эта премудрость, исчезло бы чудо и Неведомое перестало бы быть таковым. Если бы не стирание, не немота и бессловесность, мы никогда бы не обнаружили тайны в Сахаре. Если бы тайна была раскрыта и познана, планета перевернулась бы, сокровенное явилось на свет, нарушилось равновесие и исчез покой. И дабы не воцарилась анархия, не улетела земля прочь на крыльях, не свалилось небо на землю, надо терпеливо сносить наказание. Терпи эту немоту, это стирание бывшего. Ты обещаешь мне терпеть расплату?»

Жало солнца полезло вверх.

Они ускорили шаг. Оба спешили. Гордые вершины со своими пепельными концами и вечной торжественностью становились все ярче и отчетливей. Дервиш, не прекращая гонку, прокричал: «В сердце моем — тайна об узком пути возрождения. Я не открою ее тебе, чтобы не осквернить. Ты не знаешь, как наш скверный язык извращает все, едва заговоришь о чем-то. Ты ничего не знаешь о банальности всех речей, о способности голоса, буквы рушить сокровенное, срывать печати, осквернять невинность тайн. Речь — преступник, разрушитель, она загрязняет и лишает невинности. Язык есть мерзость, порождение шайтана. Ты — счастливое существо, поскольку лишен дара речи. Молчание — твоя защита, а язык — безбожник и враг. Ты теперь — ангел, а я — презренный шайтан! Я завидую тебе, несмотря на то, что пытаюсь сопротивляться скверне и замолчать. Когда я не могу молчать, я бегу в горы, ко древу акации — выкладываю им, в чем дело. Однако ветер приходит, и акация обращается ко мне, отвечает горное эхо. Ветер срывает с них тайну, разносит ее повсеместно. Будь счастлив, что отрешен от греха, может, смилостивится Аллах и наделит меня тем, чем наделил тебя. В нужный час ты поймешь, в чем дело со мной, без всяких разговоров, без того, чтобы пришлось мне прибегать к разрушительной скверне».

Белки глаз горного барана удивленно блеснули, и дервиш понял что сердце его спутника преисполнилось радости.


Джим. Плач по людям риска

Он взял ее птицей. Он взял ее пением. Если бы не привязанность людей Сахары к поэзии и музыке, султану не удалось бы завладеть ее сердцем. Перед пением сахарцы были бессильны. Страсть сахарских женщин к этому святому отрешению, вот что дало ему власть над ней над ее сердцем, позволило овладеть скрытой в ее груди певчей птицей. Эта неведомая страсть, пылкая и безумная, не позволяла затухнуть его горящей головешке, проистекавшей от эфиопских корней, даже распаляла его жар, доводила до безумия. Горячность абиссинской крови усиливала ее привязанность к поэзии и… к самой любви. Скромность сдерживает норов птицы, скованной в груди коренной жительницы Сахары, однако эфиопская кровь, текущая в ее жилах, вот что сделало из нее этакий дерзкий гибрид, который превратился в предмет разговоров по всей центральной Сахаре, источник эмоционального всплеска, заставивший ее спуститься с небес султаната и своего положения эмиры, чтобы полюбить заурядного пастуха из числа вассалов, жившего в пещерах и на вершинах гор. Шейхи города Вау относили эту рискованную авантюру ко странности всего ее поведения, а знатные люди племени, которые были не в состоянии преодолеть своей давней вражды к неграм из джунглей, связывали причину с помешательством и слабоумием, которыми в принципе отличаются все рабы. Дело дошло до того, что они отвергали ее связь с Удадом и видели во всем деле отвержения Ухи предательство по отношению ко всему благородному люду и говорили так: «Однако же, чего еще можно желать от подозрительной женщины, в жилах которой течет негритянская кровь? Действительно, яблоко от яблони недалеко падает!» Они явились к султану и попытались настроить его против нее, однако он их осадил. До нее дошло, что не может побуждать ее поступать против воли во исполнение обещания, данного им султану Урагу незадолго до расставания, и он не нарушит клятвы, дабы не тешить живых в ущерб почившим. Некоторые из слуг рассказали ей, что он приказал заколоть жертвенных животных и приготовить пир для знатной к нему делегации, чтобы заставить их послушаться. Прислонился к стене и бодрствовал ночь напролет, рассказывая им всякие мудрости, по его словам, заимствованные из древней Анги, и прочие занимательные истории о власти женщины Аира и давнем ее достойном положении, пока не пришел к утверждению о преклонении их мужей перед этим загадочным существом, занимающим положение высокое наряду с богами. Он не преминул им напомнить, что почерпнул эти премудрости из наследия предков, которое забыли люди Азаггара (Азгера?), поскольку ввергли себя в противостояние с шакальим племенем Бану Ава и совершили ряд набегов на жителей джунглей. Одна образованная рабыня передала ей, что он буквально сказал следующее: «А знают ли почтенные представители знати, почему они лицезрят меня без жены? Знают ли благородные, почему не подставил я себя под бремя сего священного существа? Потому что владею я тайной, которой не знают глупцы, которые рискнули пойти на такой шаг. Я знаю, что долг повелевает мужчине, принявшему решение связать свою судьбу с женщиной, отдать ей всю душу, посвятить ей одной все существование, преклоняться перед ней, услуживать ей, опекать ее, витая вокруг нее, словно мотылек вблизи огня. Потому что эта сотворенная богиня накажет его самым суровым наказанием, если он так не будет поступать. Все его благополучие сгинет, и пожрет его пламя. Будет бедствовать и не найдет в жизни ни вкуса, ни смысла. И вот когда я не обнаружил в душе своей решимости предать ей всю свою душу, то пришел к мысли избежать этого и заняться попросту торговлей. Торговля — игра полегче, чем риск с женщиной. Ты можешь проиграть сделку в торговле, и даже несколько сделок, однако ты в силах вернуть убыток и прибыли свои умножить. А вот с женщиной утрата произойдет лишь однажды. Поверьте мне, это будет в первый и последний раз». Она тогда посмеялась над его таким рыцарством и такой проницательностью, ее, конечно, удивил такой взгляд на загадочное женское естество, ей понравилось, как он называет женщину, она поняла, почему в ее присутствии он опасается толковать все свои мнения и взгляды. Она поняла, что его приверженность конституции семейной скромности — не единственная причина тому, что избегает он рассуждений о жизни, женщине, торговле. Султан скрывал здесь тайну побольше, свой обширный опыт, которым не владела она, в принципе не ведавшая еще очень многого из его жизни.

Мудрое его противостояние жалобе знати было официальным вердиктом, разъяснившим ей свободу выбора. Этот выбор сковывал ей руки совсем иным образом. Он связывал ее прегрешениями, о которых знала вся Сахара, она должна была быть привилегией для знатных, оковой на шее свободных. Рабы были намного мудрее, когда выбрали рабство и сдались недоузкам приказа господ. А господа оказались во сто крат глупее, потому что возрадовались обретению недоуздков приказа и попались на удочку обмана. Никто не представлял всей сложности управления поводками и суровости узкого пути свободы, пока не разразится трагедия и не грянет конец времен. Выбор также ввел ее в заблуждение и испортил ей жизнь. И если удалось этому мариду разрушить жизнь самого сильного из рыцарей и подтолкнуть самого заносчивого из господ к гибели, то как ему было не испортить жизни одинокой осиротелой женщине, переселенке в страну чужаков, от которой отвернулся опекун, предоставив ее на волю превратностям судьбы по этому самому принципу свободы выбора? Эта свобода заставила ее полюбить в Ухе его благородство и гордость, почитание традиций, и в то же время полюбить в Удаде его душу, страсть к песням, любовь к горным вершинам. Поскольку она желала слышать в Ухе сердце Удада, желала с той же страстью, чтобы Удад был в облике Ухи, чтобы сердце Удада билось в груди Ухи. Таким решением было бы достигнуто совершенство. Так возникло бы Прекрасное, миф, древний символ Сахары, олицетворение мужества, рыцарства, героизма. Ее нерешительность, колебания в выборе между ними двумя, что казалось людям позорным и оскорбительным, были плодами такого взгляда на жизнь. Так она видела их обоих. Так она их любила. Так она связала и переплела их в одно целое, они стали в ее глазах одним мужчиной, единственным возлюбленным, один дополнял другого. Если бы не эта дерзость, которую она распознала только теперь — это был миф, безобразие и ересь, сотворенные превратным выбором, то она бы не овдовела вот так, вовсе не повеселившись, она бы не понесла утрату, прежде чем что-нибудь обрести. И если бы султан всерьез занялся ведением ее дел, как и следовало опекуну, если бы он произвел выбор, как избирает всякий господин раба для принадлежащей ему рабыни, то не произошло бы ничего трагического, дело бы на том и закончилось. Она вспомнила пророчество дервиша, когда он предупреждал ее об опасности, о риске расколоть свое сердце, разделить его на два сосуда одновременно. Сердце не вынесет посвящения двум возлюбленным. Грех делить душу на две половинки, даже если обе из них были торжественно обещаны двум богам, двум кумирам. Она пренебрегла пророчеством и понесла расплату: проиграла пари.

Глава 11. Судьба

«Есть одна вещь посильнее самих богов: судьба!»

Ответ дельфийского оракула на вопрос царя Креза.

Геродот, «История»

1

Абен выделялась среди всех. Старуха-хауса отличалась в детстве от всех окружавших ее. Она продолжала хранить в сердце свои особые воспоминания, эта мудрая кормилица. Мать обращалась к негритянке с прохладцей, иногда даже грубо и черство. В сердце своем она не могла стереть то впечатление, так же как не была в состоянии по сей день простить ей жестокость, несмотря на все попытки Абен смягчить отношения и восполнить утраченную нежность материнства. Причина не была для нее тайной даже в пору раннего детства, потому что нашептывания любопытных назойливых рабынь оттиснули в ее груди причины необоснованных извинений матери. Она часто слышала, как они перешептываются о том, что эфиопка намеревалась одарить покойного султана плодом — мальчиком, который смог бы помочь ей завладеть сердцем султана и захватить власть. Она, как и все эфиопки видела, что мальчик — это серьезно, он дает женщине власть над мужем. И когда ей была дарована Тенери, вместо того ожидаемого мальчика, ее поразило разочарование, мать продолжала стенать и царапать лицо свое во все дни послеродового очищения. Злые языки передавали рассказы о том, будто бы она не прекращала своей элегии, пока не вмешалась сама Абен и прошептала на ухо, что султан решил развестись с ней и вернуть ее на родину, если она будет продолжать свои стенания.

Отношение отца к девочке было намного нежнее. Несмотря на непрекращавшиеся во дворце сплетни и пересуды, обвинявшие его в том, что он поднял оружие и вероломно предал своего дядю, она ни единого дня не верила этим слухам. Теплота, как и прежде, связывала их вместе. Но все же отец был султаном. И Абен сказала ей, что умной девочке, эмире, следовало бы повлиять на чувства отца, поскольку он был султаном. Дети султанов не в праве ожидать слишком большого внимания — отцам на это не хватает времени, раз они облечены властью. Отцовство и султанат трудно сходятся вместе. Так наставляла ее кормилица. Воспоминания детства оживить трудно, если худая старуха с проваленными щеками не будет обладать львиной их долей. Она не нашла ни отца, ни матери — обнаружила старуху из Кано, которая обучила ее чужому непонятному языку. Она обучила ее не только языку негров хауса, но и языку туарегов тамахак, и даже языку эфиопов — амхарскому. Она учила ее языкам так, как учила ее жизни. Говорила, есть тайная жизнь в каждом из наречий, и кто обучился одному языку, прожил одну жизнь, а кто знает три языка — живет трижды. Она также говорила, что язык открывает мир. И Женщина — первая, кто нуждается в открытой голове и широком взгляде, чтобы использовать это для устройства собственной судьбы. Она не забыла, как та брала ее за руку и усаживалась потом с ней на заднем дворе любоваться поздним утренним солнцем в зимние дни. Она приносила масла, благовония и прогретый пепел, начиная обряды с волосами. Мыла их теплой водой. Заботливо расчесывала. Распускала и высушивала на солнце, затем покрывала их пеплом и опять мыла теплой водой. Высушивала, оставляла впитывать утренние лучи. На последней стадии натягивала и начинала пропитывать маслами и препаратами из растений, чтобы заплести потом в длинные тонкие косы, с обеих сторон обвивавшие ей лицо. Потом обращалась к затылку, обвивая шею сзади. Поначалу эти занятия раздражали ее, она пыталась противиться, бунтовала. Однако мудрая Абен сообщила ей, что женской особи следует красоваться и причесывать свои волосы, наслаждаться их красотой, раз уж судьбе было угодно сотворить ее женщиной. Она, бывало, плела во время работы не только косы, но и всякие увлекательные истории и сказки, и по ходу времени, по мере подрастания, она постепенно спускалась с небес прошлого, приближаясь к ценностям земным, к настоящему. Она рассказывала ей, как ведут себя женщины умные и женщины глупые. Один день она целиком посвящала поведению глупой женщины, а следующий был весь отведен рассказам о поведении женщины умной. Во всех своих воспитательных повестях она стремилась добиться результата, она объявляла его в конце и долго еще продолжала напоминать о нем впоследствии.

Говорила: «Мужчина — удел женщины. Не может быть у женщины иной цели в жизни, кроме него. Все женщины, что искали и добивались чего-то иного, иной цели, иной тайны, даром потратили свою жизнь и пропали. Аллах ничего не создавал на этом свете без смысла. И когда он сотворил женщину в виде прекрасного создания, он предопределил для мужчины сорвать сей плод. А плод ведь увянет и угаснет, пропадет с концами, если не сорвать его в пору урожая. Умная женщина — та, что готовит себя к тому, чтобы ее сорвали. Настоящая женщина — та, что прихорашивается и украшает себя, чтобы быть красивей и привлекательней, в соответствии с законом бытия и осуществляя волю Аллаха. Поэтому женщина умная постоянно счастлива. А другая женщина, несчастная и убогая, просто глупое существо, раз искала и добивалась в этой жизни чего-то иного, кроме мужчины». Абен не переставая занималась выстраиванием мужчины в виде кумира для женщин, даже божества, однако она продвигала и другую идею, более увлекательную. Сказала ей, что женщина создана быть собственностью для всех мужчин, или, точнее, мужчин, которые созданы стать владением женщины. Умная женщина повинуется Аллаху и следует законам бытия, она стремится завладеть как можно большей добычей среди мужчин. И наоборот, женщина глупая, слабая, убогая, она всегда довольствуется одним мужем и на этом всегда останавливается. Эта женщина — несчастна, потому что стоит на пороге конца, потому посвящение жизни и предоставление себя полностью одному мужу есть опасный и опрометчивый шаг, большой риск, способный перевернуть всю женскую жизнь. Подлинная женщина обязана быть хитроумной лисой, прячущейся в семь нор, так что, если будет загнана в одну, проберется тайным подземельем в другую, во вторую свою нору, а будет ей грозить новая опасность, так она прыгнет в третью дверь в своем лабиринте. Женщине следует заботиться о себе, как это делает всякая лиса. Женщине следует подражать кочевнику Сахары, который не отправится в путь, не зная, где на этом пути расположен колодец, источник его жизни. Один колодец — угроза для жизни женщины. Ей необходимо иметь несколько источников воды в путешествии по Сахаре, в путешествии жизни. Непременно надо иметь хотя бы два, это самая минимальная гарантия. И женщина не прибегает к этой мудрой уловке, просто удовлетворяя свое естество, бегая за мужами, это необходимо ей, чтобы защититься от переменчивого нрава мужчин. Женщина, которая хочет защитить себя, вовсе не должна доверять мужчине. Ей следует любить его, ласкать его, заботиться о нем как о большом ребенке, однако ей надо знать, она проиграет пари в тот момент, когда всецело ему доверится. Доверие — ценное сокровище, не следует вкладывать его в ладошку ребенка, даже если он претендует быть мужчиной. И женщина никогда не узнает, почему этим несчастным детям (которых мы называем мужами) нравится предавать это доверие, потому что они и сами не знают этому причины. Большинство полагает, что это происходит в ответ на неведомый зов, призывающий их к освобождению от пут, внушающий им, что в данном поступке — прямой путь к Вау, которого нигде не существует, ни в Сахаре, ни на небесах. Она сказала ей, что Вау существует лишь в их воображении, в уме. Вау, по ее мнению, есть порождение детского мышления, детское озорство. Вся их тоска по этому оазису, их неистовые поиски его прямо указывают на то, что все мужчины Сахары — большие дети, несчастные младенцы. Женщине необходимо взять все их дела в свои руки, заботиться о них, как всякая мудрая и милосердная мать. Ребенок пропадет, если мать не будет следить за ним и не остановит его у порога опасных вольностей. Поиски Вау — одна из таких вольностей, предательство доверия, снятие с себя ответственности за долг перед женщиной, вторая авантюра, более опасная опрометчивость, цену за которую заплатит женщина: глупая женщина. А умная — бесовка, которая думает, выхватывает оружие искусства и хитрости, чтобы…

Здесь ее тонкие бойкие пальчики останавливались, прекращали игру с волосами, гладить их, стягивать пряди. Она указательным пальцем приподнимала, обращала к себе запрокинутую головку и пристально вглядывалась своими устрашающе красными глазами в глаза ребенка, приготавливаясь к наставлению. Предложение она заканчивала значительно и загадочно: «…чтобы связать несчастного ребенка, чтобы сохранить ветреного мужа двумя способами, двумя…» Она хлопала кулачком ей по макушке и подскакивала на ноги с легкостью, не соответствующей ее возрасту и хлопала ладонью по правому бедру трижды, последовательно, прежде чем успокаивалась и усаживалась вновь. Заканчивала: «Голова да ляжка для мужчин ловушка. С головой да ляжкой женщина в состоянии воспитать несчастного ребенка, рискового мужа. Эта западня послужит против его риска да вероломства». Однако время от времени она возвращалась к разговору о запасном пути, о втором колодце, о завладении другими мужчинами. В хитрости она видела бдительность и готовность, скрытый дар, который женщина использует, когда придет срок.

В начале девочка прослушивала все эти поучения с детским равнодушием. Затем стала проявлять интерес, удивлялась и улыбалась. А когда ощутила и осознала в себе женственность, когда зад ее округлился и подросли груди, она принялась тосковать, пробудилось желание, она уже внимала речам с удовольствием девы, повзрослевшей, распустившейся, страстно желающей понять загадку жизни и мужчин… Пока не вмешался один мужчина из приближенных, чтобы раскрыть ей глаза на иной коридор, весь окутанный тьмою. Он занимался складами, отвечал за снабжение. Роста был высокого, худощав, носил белую чалму и бережно следил за ее чистотой. Одна нога была хромая, он волочил ее, а повреждена она была отравленной стрелой в одном из сражений с людьми джунглей, когда был он воином в войске султана. Говорили, что военный его талант приближался к способностям султана, и тот призвал его к себе, вручил ему ключи от складов и магазинов, чтобы заведовать снабжением дворца. Звали его Додо, однако султан баловал его и называл «имнукаль»[180] (эмир на языке туарегов) — в знак своей симпатии и уважения к его рыцарскому прошлому. Имнукаль однажды явился к ней, взял ее за руку, отвел в уголок. Абен только что закончила читать ей удивительный урок, как вызволить злого ребенка из пут мерзкой болезни (ей нравилось порою характеризовать мужчину как «злого ребенка», а не просто «несчастного»). Этим недугом, говорила она, страдают все мужчины, — это было отвратительное заблуждение, причинявшее столько горя женщине, недуг звался заблуждением свободы. Сейчас она не отрицает — урок был превосходен. Однако Имнукаль предупредил ее, что поучения старухи опасны, он сказал, что все, чему она научила ее, есть учение магов. А когда она спросила его, что это за учение магов, он ответил второпях, словно боясь быть услышанным какими-нибудь шпионами: «Они веруют в золото, а не в бога. Весь их закон — золотая пыль, а не Коран». Именно это замечание раскрыло ей глаза на противоборство во дворце между слугами-мусульманами и прочими, принимающими языческую веру магов. Борьба все усиливалась, всякий раз, когда султан прибегал к займам в виде мешочков золотого песка у вождей джунглей, чтобы оживить торговую деятельность в султанате.

Она следила за раздором между двух группировок, а он все рос и ширился, превращаясь в ненависть и интриги, так что она не удивилась, когда однажды Имнукаль выпал из жизни дворца и исчез — она заключила, что победу одержали поклонники золотой пыли, это было проявлением господства религии магов. Это случилось после того, как он взял власть в султанате и поставил на колени весь Томбукту. Не прошло много времени, как вождь бамбара нанес визит в оазис, и любопытные рабыни в коридорах дворца перешептывались, обсуждая взгляды султана-повелителя. Несмотря на секретность, на запрет, который наложил ее отец на всякие гаданья и пророчества, любопытство и назойливость рабынь, их страсть к болтовне, пересудам и сплетням, сделали невозможным сохранение каких-либо тайн и секретов в стенах дворца. Ее эфиопская рабыня рассказала ей о своих видениях. После этих видений пребывание ее было недолгим. Когда пришло время разлуки, Абен прощалась с ней в плаче и советовала не забывать своих наставлений. Однако старуха не предсказала ей главного: когда она была поглощена плетением косичек из волос эмиры и подготовкой ее к общению с мужчинами, она не сказала ей, что всесильный рок готовит ей судьбу другую.

2

Она убежала из пропасти Аманая, а он последовал за ней до Азгера со своим посланцем — гиблым ветром. Хитроумная Темет была первой, кто узнал секрет, и она заставила ее замолчать добрым наставлением от Аная. Она купила молчание за мешочек золотой пыли и кусочки золота, используя утверждения магов, призывавшие нащупывать пульс у мужчины по блеску золота — увидишь в его глазах страсть к драгоценному металлу, значит, легче будет купить его совесть. Ей было легко привлечь на свою сторону гадалку, купить ее благосклонность, используя власть золота, так же как купил султан имама, понудив его помогать в возведении Вау — все одним и тем же средством. Первым бесом, кто пронюхал тайну, был дервиш. Этот человечек был первым, кто предостерег в своих пророчествах об опасности, кроющейся в золоте, опасности для всей их равнины, подталкиваемый точкой зрения своего друга вождя племени. Дервиш и вождь были самыми опасными во всей равнине, потому что она впоследствии узнала, что самые опасные люди для тех, кто владеет золотом, это те, кто не принимает золота, ненавидит его, считает его злополучным металлом. Все предостерегали ее от такого рода людей. Султан был первым в таких предостережениях.

И когда она подарила дервишу золотой браслет в качестве платы за передачу послания, она поняла, что совершила ошибку. Она осознала, что проявила небрежность, пошла против совета, когда слуги сообщили ей, какое мерзкое действо сыграл этот браслет, как он посмеялся над ней, над ее подарком. Говорили, что этот бес (или ангел?) завещал неприязнь к этому металлу со времен прадедов, первых аль-Моравидов, завоевавших джунгли, они призывали к аскетизму и вели кампании против рабов золотой пыли и идолопоклонинков. А что касается вождя, то он питал вражду к этому, поскольку полагал, что оно сыграло роль в крахе всех его усилий под действием джиннов, которых все коренное население Центральной Сахары считает изначальными владельцами и хозяевами золота. И если металл погубил Темет и имама, как погубил до этого тысячи жителей Южной Сахары, то ее потеря явилась к ней через другие врата, не через золотую пыль. Ее утрата происходила из ее смятения перед выбором одного из двух мужчин, из ее колебаний, которые шайтан-дервиш обозвал «убийственным сомнением» перед двумя противоположностями. Она привязалась к чувствительной птице, певшей в груди Удада, и не спускавшейся ниже близлежащих небесных вершин. А в Ухе она полюбила достоинство аристократа, мужество воина. Она поддалась на его качества, будучи по происхождению азгеркой, принцессой с присущими ей гордостью и высокомерием. Азгерская кровь, принадлежность к племени «Урагана», по линии своего отца, ведущего оттуда свой род, толкали ее в сторону Ухи, его гордая личность притягивала ее к нему грубой пальмовой веревкой, железной цепью. В то же время происхождение ее по материнской, абиссинской линии, скрытой, но дышащей вольностью, понуждало ее увлекаться райским садом свободы, простором искренности, миражом кокетства, ее привлекали вечность и свобода, трели поэзии, тоски, райского песнопения, выразителем которых был любимец гор Удад, в груди которого мерцало сокровище света.

Она разобралась в этой двойственности только недавно. Корни этой двойственности обнажились лишь теперь. Она не ожидала, что этот гибрид заговорит у нее в душе подобным языком. Не ожидала, что взыграет в ней голос крови, голос рода и происхождения, взыграет так неистово. Она пренебрегала существами, спящими в укромных уголках сердца, во мраке сосуда, и не думала, что эта маленькая клетка может скрывать в себе, в своих ребрах всю Великую Сахару. Она не ведала, что в этой клетке может таиться сокровище из противоречий, нестираемых записей воспоминаний, уже вроде бы забытых. Здесь крылись истоки ее растерянности. Отсюда начиналось ее убийственное сомнение. Здесь чудесное огниво высекло искру опасного риска.

3

Она была свидетелем краха в течение ночи. Идеал рухнул, гордый монумент развалился враз. Безумный диалог. Танец прощальный. Непокрытая голова. Обнаженный стыд. Мерзка немощь. Отвратительный раскрытый рот, неестественные уши, обвислые, как уши молодого осла. Два диких, покрасневших глаза. Окровавленное израненное лицо. Все это совершилось в одну ночь. Во вторую половину ночи вожделения, в праздник. Лисам был разорван, обнажилась суть. Хиджаб сгорел, нагота была неприкрыта. Сосуд предстал въяве. Фигура, обманувшая ее, и захваченная ею. И эта посуда ее очаровала, она даже не знала цвета жидкости. Маска высокомерия скрывала от нее другое лицо рыцарского стана. Лисам скрывал легенду. Лисам создал легенду. Теперь она уразумела, в чем секрет лисама. Она увидела оправдание усилиям, которые он изобрел. Обнаружила скрытую мудрость, что заставила предков придумать эту маску. Сокрытие позора — гигантский труд для всякой твари, желающей уважать себя. Это естественный труд для всякого мужчины, желающего скрыть свою наготу и уважать свою плоть. До сего дня она была не в состоянии лицезреть другую, искаженную маску, которую скрывал величественный лисам, пока он был не разорван. Она узрела, что убогие клочки ткани скрывают уязвленную гордость, дьявольскую гордость, вводящую в заблуждение. Именно эта гордость обманула ее, сокрыла от ее взора истинного Уху. Того, кто сбил ее с пути, заставил ступить одной ногой на судный путь — лезвие, а второй — сделать шаг по другому роковому пути. Гордость — это хиджаб. Завеса души, духа, истины. Дервиш постоянно говорил об этом хиджабе, однако его никто не понимал. Она поняла его только что. Дервиш — ангел, предупреждал о нем народ, но народ не внимал ему. Было просто невозможно, чтобы люди услышали его, потому что они все носили в своих душах ту же маску. Он на души свои натягивали этот лисам. Дервиш — первый, кто сообщил ей ужасную весть, когда явился к ней с окровавленным клочком ткани. Именно он сказал ей, что Уха убедил Ахамада отделить ему душу от тела удушьем. Он избрал удушье, чтобы не поранить плоть, свой сосуд, эту пустую посуду. Клетка больше нравилась ему, он предпочел ее светлой птице. Эта ересь Ухи — подпасть под очарование пустого сундука, предпочесть его птице света. Так возвестил ей о смерти дервиш, с этакой жестокостью прочитал он женщинам свою весть.

Сейчас, после того как она лицезрела исковерканное тело, она поняла, что дервиш был прав. Она почувствовала головокружение, ее всю прошибло потом, всю ее плоть. Она зашаталась, так что рабыне пришлось схватиться за нее и поддержать. Она побежала прочь от этого зрелища. Спотыкалась на щебне, упала и ее затошнило. Слуги отнесли ее в дом, старухи всю ночь бодрствовали у ее изголовья. После восхода солнца ее навестил султан, и в глазах его она прочла кое-что. В его взгляде прочла она печаль, сочувствие, утешение. Он сказал ей мысленно, что она начала жизнь, заплатила цену за свой выбор. Во взгляде его она прочла, что он не желал побуждать ее к выбору, потому что не желал вести жизнь вместо нее, от ее имени. Она начала осознавать, в чем смысл ее выбора, ее замешательства, вообще — ее жизни.

4

Однако рок над ней не смилостивился.

Он избавил ее от иллюзии, но взамен ее не преподнес истины. Он освободил ее от Ухи, однако не привел к ней Удада. Он не спустил ей Удада с небес на землю. Трое суток подряд она готовилась ко встрече. Мечтала об ореоле света, о создании, свободном как воздух, об отважном горном баране, несущем знак свободы над головой, с просветленным ликом, сиятельным нимбом, чтобы броситься ему навстречу, исповедаться в том, что сотворил с ней выбор. Выбор — борьба противоположностей, двух соперников, которых она получила в наследство от своей породы, завещанных ей кровью, той двойственностью, что рождает помесь, нечистокровность. Она ему, конечно, расскажет о шайтане высокомерия. О хиджабе гордости, который ввел ее в заблуждение и долго вел по жизни. Она преподнесет ему радостную весть тоже. Она скажет ему, что с Ухой все кончено. Все кончено в ее сердце, еще до того как это было закончено в колодце. Она вырвала его из своей груди, пусть он и выиграл пари. Она избавилась от иллюзии. Освободила себя от убийственного сомнения и колебаний. Она наконец сделала выбор. Она избрала его, пусть он и не залез туда. Даже если он и проиграл это пари. Однако… Однако дьявольские сплетни в коридорах дворца лишали ее радости. Слухи передавались языками любопытных рабынь, от которых ничего на свете не скроешь. Потом все эти перешептывания приняли вид злостных намеков. Она слышала, как они шептались тайком, будто Удад не вернулся. Не вернется. Невозможно, чтобы он вернулся. Говорили, что все мудрецы прекрасно знают, что подъем на неприступную гору — совсем не то, что спуск с нее. Подъем на вершину не означает спуска с нее тем же путем. Все это доходило у них до отвратительных форм, утверждений, которые казались ей ересью. Они решительно утверждали, что во всей истории Центральной Сахары не было случая, чтобы какая-нибудь тварь господня забралась на вершину и потом вновь спустилась с нее назад. Подымающийся на вертикальные скрижали — считай, потерян. Пропадет. Вокруг вершины — покров тайны. Вершина господствует над жерлом тьмы. Кто добрался до жерла и лицезрел тьму — пропадет и сгинет. Именно это разносят злые языки, джинны. Бесы, бесовки, служанки, эти злые гурии дворцов. Слуги дворцовых шайтанов.

Температура снизилась. Лихорадка отступила. Дело пошло на лад. Она собиралась с силами и в конце концов встала на ноги. Пригласила предсказателей посоветоваться. Все они отговаривались тем, что не знают Центральной Сахары. Они действовали по уговору с остальной свитой, скрывали от нее правду об этой горе. Она горевала, что Темет нет с нею. Приказала позвать дервиша. Поначалу он не являлся. А в конце концов, явившись, сказал своим непонятным языком:

— Узревший рай, не вернется в загон для люда.

Этот язык дервиша всегда приводил ее в раздражение, не только эта его фраза. Она обрушилась на него во гневе:

— Что, неужели джинны полновластные хозяева вершины? Неужто джинны владеют горой? Вся Сахара — родина джиннов. Они рыщут повсюду.

Он долго колебался, прежде чем начать с ней обстоятельную беседу.

— Сахара, конечно, их родина, а мы все лишь гостим у них. Главный неполадок в том, как мы ведем себя, их гости. Мы ведем себя так, будто мы хозяева земли, владельцы Сахары. Мы, пожалуй, самые худые гости, которых видала Сахара. А ведь ты еще из Аира явилась и ничего о договоре не ведаешь.

— О договоре? О каком договоре?

— Да. О договоре. Между ними и между нами был заключен договор, соглашение. Дело было давно — они собрались и приняли решение все свои части, разбросанные по бескрайней Сахаре, объединить, собрать их на Идинане, недоступном для песков и пыли. Они отделили эту гору от ее южного двойника и купили себе это прикрытие — тем, что будут защищать ее от налетов гиблого южного ветра. Сделка совершилась тем, что устроили они там себе родину. Но они не удовлетворились созданием родины, они собрали на ней все сокрытые в Сахаре сокровища, переместили их туда. А с нашими предками джинны заключили соглашение, что мы отказываемся принимать в обращение золото, если хотим соблюдать законы и правила добрососедства. Вы из Аира явились с золотой пылью, представили свою валюту в оборот. Всякий, кто имел дело с греховным металлом, подлежит неотвратимому наказанию. Всякого, кто владеет золотом, поразит помешательство, его ждет та же судьба, что у гадалки и имама.

— Однако Удад никогда не владел золотом!

— Удад вторгся на их родину. Он выступил против них воочию, наяву, не скрываясь. Удад рыскал там, высматривал все углы в уделах мрака.

Она глядела на него с любопытством, с сомнением. Будто бесовка, силящаяся прочесть в его глазах еще одну тайну, которую он решил скрывать вовеки.

5

Она незаметно выскользнула из дворца во тьму. Воспользовалась невнимательностью дозора на стенах. Направилась к горе. Бродила по простору. Пробиралась ощупью у подножия. Обследовала склон. Цепляясь руками за уступы полезла вверх. Старалась не поранить тело коварным щебнем. Кожу на руках содрала, ноги искровенила. С тела лилось что-то горячее — непонятно было: пот от усталости или кровь из ран. Выбралась на террасу.

Она присела, прислушиваясь к бормотанию преходящего мира, языку смерти, покою Сахары. Что может быть величавей тишины пустыни! Она ожидала услышать шум, крики джиннов, перешептывание жильцов того света, которые спят днем и бодрствуют ночью. Однако они вели себя согласно договору с потусторонним миром и беседовали на языке молчания. Абсолютного молчания, отвергающего всякое действие, скрывающего тайну, твердящего элегию, возвещающего непонятно каким способом о смерти — этого голоса никто не слышит, никто из людей не в силах ощутить эти звуки. О смерти оно говорит так им языком, что никто не улавливает ни букв его, ни звуков, однако все, тем не менее, понимают, в чем суть. Молчание Сахары есть плач и оплакивание всех живых. Тишина пустыни — элегия по живым тварям. Скажи же, тишина: где скрылась птаха из райского сада? Скажи, гордый покой: где степная газель? Где горный баран? Дуновение ветра севера? Вспышка света? Подай знак, сплав ангела с человеком!

Будь милостива, небесная скрижаль. Верни мне ту судьбу, которой так и не пришлось порадоваться. Мою судьбу, что умерла, так и не родившись. Я утратила ее, не успев найти. Потеряла, прежде чем смогла насладиться. Меня ввел в заблуждение шайтан-прельститель, он обманул меня, увел к другой дорожке, удалив от истинной. Счастье ведь было у тебя в руках, моя судьба, до того как воскресла. Любовь меж нами завещана испокон веку. Мы все были единым целым, и вдруг — пришло отчуждение, мы разделились, затерялись в бескрайней пустыне Аллаха. Испокон веку мы искали две наши души. Мы искали свою половину, чтобы вернуть единство, наш союз, единение плоти. Все прошлое странствие прошло в поисках частей частями. Поисках своих корней ветвями, ребер — грудной клетки. В тоске ребра по грудной клетке. Смилостивись же, скрижаль джиннов. Верни мне мой первоисток. Верни мне мое естество. Верни ребро в грудь адамову, любовь — возлюбленному… Прости мне грех мой. Мой промах обладания. Я хотела владеть двумя мужчинами и потеряла обоих, и вместе с этими двумя потеряла всех. Страсть ко двум сразу одной не под силу. Кто решит обладать всем — лишится всего! Причина моей ошибки в том, что связалась с заветом магов.

Так есть же надежда, гора?

6

Тело было обесславлено. Все внутри горело. Члены тряслись в лихорадке. Лил пот. Она спустилась по склону, добралась до подножия. Она проиграла пари. Потеряла надежду. Нет у нее надежды. Не вернуть ей того единства. Не соединить естество. До истоков она не доберется. Не отыщет пути к той груди, не прильнет… Не видать ей райского сада. Не насытиться ей из молочных рек. Вау она потеряла и пропала сама. Рок предписал ей утрату и блуждание без результата. Вырвал у нее надежду из рук в самый решающий момент. То, что схвачено рукой рока, просто не существует. Не вернется. Ей суждено оплакивать обоих, лишенных права на воскрешение, права соединиться со всеобщим, вернуться к первоистоку. Она пожала плоды людей риска. Собрала жатву посеянного в пророчестве, пророчестве дервиша. Муса — пророк, ангел, предсказатель, глашатай истины. Муса также любит ее. Она ощущала любовь в его взгляде. Совсем не трудно обольстительнице из ребра адамова лицезреть страсть в глазах воспылавшего любовью. Искусное око без ошибки распознает блеск тоски по утраченной половине своего целого. В тот день она пренебрегла знамением, и ангел ускользнул, растаял в солнечных лучах. Путаницу внесла тайная сила, судьба сделала свое дело и выдала ей результат. Она пренебрегла намеком и поплатилась за это. Почему бы не попытаться исправить разрушенное собственными руками? Почему не осмелиться и возвратить блуждающего ангела? Что? Кого? Это что — призрак дервиша? Ангел спустился с небес на землю? Дервиш — джинн, если является, как только о нем помыслишь. Дервиш — ангел, если спускается, как только его призовешь.

Она отважилась и задала вопрос:

— Ты — дервиш?

— Ха-ха-ха!

Тишина разразилась покашливанием. Это — дервиш. В его спуске — знак. В его появлении — пророчество. Она осмелилась на тайный призыв и обратилась к нему на языке любви:

— В скрижалях на скалах выбито, что конец людям рискованным приходит только через руки людей света?..

Призрак приблизился. Ответил на обращение:

— Ха. Ха! Ха! Неужто эмира заговорила на языке дервишей?

— Язык дервишей — это язык конца. Язык избавления. Всякий, кто потерял в горах птицу, непременно станет искать нужный способ в другом месте, на другом наречии.

— Избавление отнюдь не в языке.

— В способе. Избавление — в способе, не так ли?

— Ха. Ха. Ха. Не в способе, вообще ни в каких путях.

— Где же избавление?

— Горе тем, кто не обрел его здесь.

Он ударил по клетке кулаком. Она приблизилась к нему на пару шагов, взмолилась:

— Почему же ты не отвечаешь на мой зов? Почему не отвечаешь на просьбу?

Ответа не последовало.

— Я ведь хотела прильнуть к клетке. Чтобы мы были вместе. Мы станем единым целым. Часть соединится с главным, утраченное, вырванное ребро вернется в общую семью, как было изначально. Разве это не счастье?

— Ха-ха-ха!

Вся округа наполнилась смехом. Величественная тишина была разорвана этим кашлем. Шайтановым кашлем, который совсем не к лицу дервишам. И уж тем более не может он быть ангельским. Это кашель безумный, бесстыдный, циничный, в нем ересь и злорадство. Что, она опять, что ли, ошиблась? Этот призрак — презренный шайтан? Этот призрак был джинном?

Он продолжал покашливать, пока не скрылся за пологом тьмы. Она пошла следом за ним. Блуждала по округе. И вдруг обнаружила, что стоит над зевом колодца.

7

Утром пастухи вытащили ее из колодца.

Они нашли ее вздувшейся с выпученными глазами, болтавшейся на поверхности воды. Вау вышел за стены, зашевелилась вся равнина. Прибыл султан и сам понес ее тело на руках. Он двигался с ней медленно по направлению к дворцу — шествие выглядело торжественно-угрюмым. Следом за ним двигалась такая же молчаливая свита. Он вступил в узкие полутемные переулочки. Войдя во дворец, оставил тело в открытом дворике. Все соседи и кто мог видеть рассказывали потом, что он покрыл ее тело ковриком и долго беседовал с ним по душам. Некоторые бабы рассказывали, будто он в молчании опустился на колени рядом с ним. А другие твердили, что собственными ушами слышали, как он признавался в своей ответственности за ее погибель. Передавали, будто он сказал так: «Я — убийца. Я все устроил. Кровь твоя на моей шее. Я хотел избавить тебя от бездны Аманая и привел тебя в бездну рока. Это я все исказил, весь образ. Это я тружусь безо всякого результата. Это я позаимствовал роль пророка, не зная — не ведая о настроении богов, о том, что уготовит рок. Я хотел обезопасить тебя и испортил все дело, я вел тебя за руку, я пересек с тобой всю Сахару, чтобы бросить теперь в колодец, который приснился во сне еще твоему отцу. Как теперь быть, чем заполнить пустоту пустыни без тебя? Как мне одному изгнать зверя чужбины? Все, все мне чуждо. Что за вкус у этого Вау, в чем смысл райского сада, если тебя рядом нет, моя малышка!»

Прежде чем организовывать похоронное собрание и объявлять траур, как рассказывали некоторые умные люди из числа придворной свиты, он после окончания обряда погребения заперся и все ругал какого-то неведомого врага, клялся, что совершит расплату в течение трех дней. Он перешептывался с доверенными лицами, а они потом перетряхивали пыль, чтобы облегчить опасность, уменьшить риск, да приговаривали при этом, что неведомый враг не кто иной, как злой рок!

8

После того, как эмира упокоилась в земле, люди слышали брюзжание и рокот, какого не слышали долгие годы, это был какой-то сдавленный буйный гул, непонятное движение, знак небес. Рычание нарастало, люди подходили и прислушивались в страхе. Равнина прислушивалась, Сахара отвечала на призыв терпеливым ожиданием, в тоске и напряжении. Мистический рык приближался. Сахара начала укрываться за пологами сумерек, покрывалом стыда, вуалью брошенной невесты. Окрасилась хной застенчивости в знак радушного приема могучего гостя, радуясь посланцу мужественности, богу зрелости и оплодотворения.

На горизонте огниво высекло первую искру знамения.

Ослепительно сияла извивающаяся огненная нить, бросая радостную весть всей Сахаре. Следом за ней покатился сдавленный рык возбужденного мистического верблюда. Трепетало сердце несчастной земли, угрюмые горные вершины безмолвствовали. Девушки неистовствовали, рвали свои глотки кликушеством, производя своими невинными голосами саван гиблому ветру, возвещая гибель поверженному на гребне Сахары врагу. Бог Южной Сахары отступил. Посланец магов потерпел полное поражение и вернулся в джунгли, в свои тайные пределы. Ветер стих и ушел прочь.

Наступление с горизонта приближалось. Даль покрывалась облаками. Рокотал взбесившийся мистический верблюд. Даль разорвали огненные нити. Сахара была спокойна. Равнина раздалась вширь. Все дышало тоской, жаждой, ожиданием встречи. Упали первые капли. Капли крупные прожорливые, жаждущие обнять землю, впитать ее в себя. Капли невинной девы, страстно желавшей встречи, стремившейся слиться воедино с зернами изжаждавшегося песка. За ними падали другие капли. Падение воды продолжалось, земля взывала о помощи в тоске, шипение исходило из нее, двигалось следом. Уже тысячу лет назад погас сокрытый в груди земли огонь, зверь лежал при смерти: чудовище засухи, недорода и гиблого ветра. Вздымающаяся грудь Сахары задышала, раскрыла руки, чтобы обнять возлюбленного, который не являлся так долго, которого она так долго ждала…

От земли шел пар, возвещая о невозможной встрече, утверждая победу чуда. Подростки бросились на простор, срывали с себя одежды, отплясывали в волнах этого пара под струями лившейся воды. Они прыгали голые, кричали и пели завещанную предками песнь дождя:


Лейся, дождик, лейся!

Пусто в поднебесье,

Фиников не стало —

Зернышки остались.

Шатер пуст —

Внутрь загляни:

Зернышки одни!


Караван миража ответил на завет прадедов, на зов внуков. Потоки воды усиливались и пели вместе с подростками, пела вся Сахара.

Часть четвертая

Глава 1. Козни

«Удел людей — обретать счастье, правда — с долей печали».

Клод Леви-Стросс, «Земные думы»

1

После своего возвращения из поездки в Триполи он сидел запершись в доме не более трех дней.

Вопреки ожиданиям слуг, помощников и любопытных зевак из жителей Гадамеса, паломник-хаджи вышел из дому на четвертый день со спокойным сдержанным выражением на лице, народ не ожидал увидеть такое на лице потерявшего в одночасье всех своих близких и оказавшегося таким одиноким в целом свете. Любопытствующий народ передавал друг другу, что он отвечал на приветствия знати и игнорировал скрытые намеки соперников, когда пересекал толпу на рынке оазиса, направляясь к водопою лошадей за городской стеною.

У безлюдных ворот городской стены он отпустил слуг и последовал в рощу в одиночестве. Вступил в пальмовые заросли, внимая стрекотанию кузнечиков и воркованию голубей на вершинах пальм, которые обвевали источник со всех сторон, ограждая его от козней гиблого ветра. Из-за бархана неподалеку проглядывало солнце, оставляя на горизонте длинный хвост ярко-красного цвета — оно словно доживало свой век.

Сахара безмолвствовала.

Он впервые ощутил чувство покоя, вкус тишины. Он пересек сахарский континент с севера на юг и с востока на запад, десятки раз и не знал, что за его всепоглощающей тишиной кроется некий язык, что за хрупким и безжалостным молчанием таятся нежность, скорбь и любовь. Может, он и не слышал этой тишины, потому что не прислушивался. Не слышал раньше, потому что не обращал внимания. А не обращал внимания потому, что не любил. Не любил — сердце его было занято иными заботами. Тревога поселилась в сердце, прежде чем он осознал ее разумом. Забота о золоте, меновой торговле, расчеты. И вот теперь вдруг он внимает мелодии тишины, вечной музыке, языку вечности, он, человек, не освободившийся от толчеи рынков и звона взвешиваемого золотого песка.

Сегодня, когда все совершилось, пошли прахом иллюзии, когда он получил возможность убедиться воочию, что дети перебрались через скверное море вместе со своей матерью и стали навеки добычей в руках христиан, он обнаружил в Великой Сахаре этой величественный покой, вещающий на языке тайн, на языке божием и передающем тайну предков их миру. Он познал, что этот голый континент — плоть мистическая, в которой он долгие годы был не в силах разглядеть истинные размеры и перспективу, целомудренный образ, щедрость великолепия и — дух сочувствия и любви. Он попирал Сахару ногами, не видя в ее чреве ничего, кроме кладов.

Он искал тайных кладов, ощутимых на ощупь, и отвергал сокровища намного более ценные, которые она не переставая дарила ему каждое утро, каждый вечер. Он жил в другом волшебном пространстве и за всю свою безумную гонку не почувствовал, что ползает по Сахаре. Той же самой Сахаре. Он не поднимал головы на гроздья звезд, не разглядывал и не видел лика луны, не раскрывал глаз на простор, не внимал речи тишины. Не наслаждался видом газели или горного барана, ни разу не попробовал иного волшебного напитка — воды на вкус. А вода, вода была истинным чудом пустыни. Вот сейчас он слушает шепот родника и понимает, что в его стремлении гнаться за камешками — несчастье, упрямство, соблазн. Он всего лишь игрок, мошенник, словно капризная красотка.

Однако… может ли вода разговаривать с тем, кто погрузил нож в сердце живой твари? Хватит ли отваги убийце вернуться из изгнания на землю, в Сахару? Простит ли Сахара того, кто всегда чуждался ее, обменивал ее на металл, к которому рвутся только злобные, злополучные люди? Простит ли Сахара-мать своего блудного сына, который окропил ее кровью человеческой жертвы? Осмелится он пасть на колени, кататься в пыли, молить о прощении, утешаясь тем, что принес потомство, оставил свое семя? Простит ему небо или Сахара жизнь глухонемого слепца? Простит отмеченного тьмою, лишенного сердца и разума? Сойдет ли благословение, свершится ли чудо после того, как он поднял руку и пролил кровь? Он был бы в состоянии требовать прощения, если бы спохватился при первом ударе, если бы обратил внимание на первый знак. Однако он продолжал упорствовать, тянулся и требовал большего — и проиграл пари. Он себя проиграл. Тайный голос вещал ему о гибели, но он не внимал, делал вид, что не понимает, и устремился против течения. Полагал, что золотого песка гадалки ему хватит, чтобы вернуть свою женщину, своих детей, свою поруганную честь. Имам вел тяжбу с ним, один из помощников подстрекал его, и он его устранил. Потерял голову, сам превратился в поток, в течение, в сель. Бросился в Гадамес, чтобы вернуть полную меру своим врагам, но обнаружил, что судьба опередила его и толкнула семью в руки ростовщиков. Он погнался за ними в Триполи, однако корабль христиан с ними на борту уже пересек море. Он вернулся к своему окровавленному богатству и заперся в доме.

А теперь вот обнаружил, что в мире есть пустыня. А в Сахаре — покой, и над покоем плывет большой, чудесный диск — диск света. Серебряная диадема плывет над горизонтом — это ты, что ли, луна? Он осознал, что бежал бегом почти полстолетия, не видя этой луны, ни разу не ощутив запаха цветка лотоса. Не обернувшись на резвую ящерицу, не сорвав ни одного удивительного гриба. Он ни разу не прислушался к журчанию воды на мелких камнях. Никогда не следил за толчеей облаков, а они-то толпились, праздновали торжество, чтобы пролить дождь и оживить пересушенную почву Хамады. Да он даже на женщину свою не глядел, не играл с детьми. Он просто себя самого не знал. Меновая торговля на рыках оазисов выбила из головы мысль, что Аллах создал товар, чтобы покрыть нужду, поставить прикрытие, дать приют. Коварный металл влез в его жизнь и оторвал его от родного мира, от собственных детей, от самого себя.

Он сидел, прислонясь спиной к стволу подросшей пальмы и играл с горсткой теплого ночного песка. Следил за ходом луны, слушал гомон кузнечиков, щебетание воды из источника, бежавшей по мелким камням оросительного ручейка. Перед глазами плыли обряды Сахары, он вдруг увидел, что попал в оно из священных мест своего детства. Бежал босоногий по пыльным переулкам, отведывал вкус щебня, палящего зноя, мелких ран. Он гонял несчастных козлят по соседним оврагам и вади и страдал от их озорства так же, как другие ребята. В сезоны дождя он сбрасывал одежду и плясал под проливным горячим ливнем, повторяя припев плодородия:

«Лейся, дождик, лейся!

Пусто в поднебесье.

Фиников не стало —

Зернышки остались!

Шатер пуст —

Внутрь загляни:

Зернышки одни!..»

И изжаждавшаяся Сахара подхватывала этот зов, выпрашивая сочувствие у неба.

Так было, пока…

Пташке в клетке стало неспокойно. Из-под земли, будто гурия, выросла красивая девушка, и птаха в клетке затрепетала от любви. Они вдвоем пасли коз, она часто дразнила его в переулках. Она подсмеивалась над его вытянутым лицом, над топорщившимися волосами, торчащими как петушиный гребешок. Пришлось ему сбрить волосы на голове, а она заявила, что ему ни за что не изменить своего вытянутого лица. Он не обращал на нее внимания. Он избегал ее. Он отказывался поддерживать с ней разговор, она его прогоняла, дразнила просила, чтобы он простил ей ее озорство. Примирение никогда не бывало долгим. Она поворачивалась к нему спиной, как всякая опытная и искушенная женщина, всякий раз заставляя его уступить. Она вела себя дружелюбно по отношению к одному крепкому парню, отец которого промышлял торговлей. Говорила: главное, что должно быть у мужчины, так это богатство. Он с того самого дня и решил сделаться богатым. Он знал, что золото — ловушка для прелестниц и господин на рынке.

Начал он с обмена и избрал профессию торговца.

И вот это его странствие продолжалось с того давнего дня в детстве, с его отрочества, до сего дня.

Он преуспел в деле, но потерял себя. Он преуспевал в торговле, но о жизни забыл. Потому что не знал, что это ремесло извечно держится на игре, утверждающей, что золото никогда не дастся в руки тому, кто не отдаст ему всего себя взамен, не вручит ему свою душу. Он слушал одного мудреца-мага, вещающего данное пророчество в Кано, только борьба за дьявольский металл заставила его позабыть мудрость этих слов. Он вычеркнул из головы мысль, что прорицатель-маг из Кано имел в виду его самого. Если б он тогда задумался чуток, может быть и осталась бы какая-то надежда на избавление. На уход от всей этой игры. Однако он завяз в ней глубоко. Что, задумывается об избавлении тот, кто душу растерял? Может ли человек проиграть себя дважды?

Единственный проигрыш, за которым никогда не последует другой, это именно такой проигрыш. Полная утрата.

Теперь он может восстановить детали того, как составлялась цепочка. Озорная девица сподвигла его на поиск золота и торговое ремесло. Золото создало конкуренцию, вовлекло в борьбу с ненавистными врагами и соперниками. Враждебность заставила забыть о чести, а соперники отдали в залог его семью, которой он пренебрег. У него не оставалось иного пути, кроме как бежать к имаму и потребовать еще, чтобы освободиться, вернуть честь и семью, и он весь погряз в грязи, запутался еще больше. Совершил смертный грех и лишился прощения. Он вспомнил об утратах — потере детей и достоинства, потере собственной души. Грудь охватило жаром, комок подступил к горлу. Из глаз проступили слезы, словно пошел гной.

Сахара утешала его. Луна бледнела. Пальма над головой издала предсмертный хрип. Зарыдала. Вода прекратила свой говор и с нежностью влюбленного ласкала мелкие камни. Сахара вещала в утешение тщетно, все тщетно. Семя — ложь. Жена — вздор, Честь — небылица. А ты сам несуразнее всех нелепостей.

Однако, услышит ли голос Сахары тот, кто с детства избегал ее и продал душу за фальшивый блеск?

2

Они привели к нему старуху-мулатку высокого роста по имени Матара. Черты лица у нее были правильные, фигура статная, стройная. В руке она держала изящный посох, сделанный из черного эбенового дерева из Эфиопии. Хаджи усадил ее на мягкое домашнее ложе неподалеку от себя. Явились слуги с блюдами печений и пирожков, с сушеным и вяленым мясом сахарских животных, крынками кислого молока и финикового шербета. Она поглодала печенье и приступила к обмену любезностями:

— Слава Аллаху, продлившему мои дни, так что смогла я вступить в этот дом, населенный своим законным хозяином. В равной степени это радует меня и столь же печалит, чувствую я горечь пустоты от отсутствия тут его семьи. Что украсит дом, если не будет полон он своими людьми.

— Истину говоришь, тетушка Матара, продлил Аллах дни твои, засвидетельствовать в доме живущих в нем.

Она похлопала по тощему бедру тонкой рукой и прошептала:

— Радует меня услышать такие слова. Меня радует видеть тебя счастливым, поворачивающимся в объятиях девы семнадцати лет от роду.

— Мне кажется, — запротестовал хаджи, — что почтенная тетушка не совсем правильно меня поняла. Нет у меня намерений вводить в дом женщину, ставшую бы госпожой-хозяйкой.

— Не понимаю.

— Ты ведь знаешь, одна бесовка в юности заставила меня покинуть оазис и лишила рассудка, и теперь я хочу вернуться в Сахару так же с женщиной.

— Возможно, ты не знаешь, что всесильное время сделало свой опечаток на моей голове, наложило сотканную шайтаном повязку, нити которой — забвение, слабая память, и начала я подзабывать язык господ да племенной знати.

Хаджи благодушно рассмеялся. Попытался сократить дорогу:

— Послушай лучше о нужде моей и ответь мне на вопрос. Что делать благородному мужу, если испытал он удар судьбы в отношении жены своей и детей? Что ему делать, если оказался он одиноким, окруженным соперниками. Теми же соперниками, что строили против него козни, продали его близких христианам на рынке рабов?

— Если мне память не изменяет, то следовало бы мужу непременно ответить на такие козни.

— Прекрасно! Только ведь не в состоянии я ответить на козни их как следует, если не прибегну к помощи старого друга. А друг этот сегодня — ты!

— Я?! — ударила себя в грудь старух.

Аль-Беккай замешкался, и старуха в неподдельном удивлении продолжала:

— Разумно ли полагаться на сметливую старуху одному из крупных купцов Гадамеса, владельцу караванов и золотых богатств — на старую женщину, проводящую век свой в заклинаниях и молитвах, чтобы не вступил в ее дом гость с того света?

— На тебя единственную!

— Единственную? Ты так сказал?

— Нет в Гадамесе того, кто мог бы помочь мне в отмщении, кроме тебя.

— Растолкуй, растолкуй мне, пока не убило меня любопытство!

— Ну так, послушай… — он немного помедлил, потом вдруг заявил: — Я желаю заполучить жену крупнейшего из купцов!

Старуха вздрогнула ее лицо исказил страх. Она погладила рукой ложе, чтобы отвести зло. Забормотала свои волшебные заклинания, а Беккай продолжал неустрашимо:

— Его младшую жену. Самую младшую из гарема и самую красивую. Последнюю из четырех жен. Только ты можешь подойти в роли посредника. Я вознаграждение тебе дам чистым золотом. Много золота. А она… — он замолк на мгновенье, смежил веки, помолчал, потом вдруг раскрыл глаза и провозгласил астрономические цифры: — Я тебе дам двадцать пять мер золотого песка и… три меры золота литого. Драгоценности, прекраснее которых женщина и не мечтала.

В глазах старухи проснулся интерес, загорелся блеск, отхлынувшая кровь вернулась на тощие щеки. Сердце хаджи забилось чаще, едва он приметил этот знак в ее глазах.

— Признаюсь, почтенный господин, — продолжала она совсем другим голосом, — того, что ты предлагаешь, хватило бы на то, чтобы купить всех жен на земле, однако…

Хаджи прервал ее, чтобы подбросить новые приманки:

— Я много тебе заплачу. Я не поскуплюсь перед посредницей. Поверь мне!

Глаза ее загорелись огоньком. Она улыбнулась своей ехидной улыбкой, хорошо знакомой Беккаю.

3

— Младшая из жен старосты купцов — самая привлекательная женщина Гадамеса, — проговорил его помощник Дахшун в сластолюбивом ликовании. — Да она самая обольстительная женщина во всей Сахаре! Ему завидуют в этом самые богатые из знати. Однако он овладел ею не только за одни деньги.

Он не заметил на лице Беккая ничего, что говорило бы о загоревшемся любопытстве, и продолжил:

— Прекрасный выбор, мой господин. Глава купцов ведь тоже заполучил ее благодаря гениальной бесовке Матаре.

— Правда?! — воскликнул хаджи. — Я этого не знал.

Дахшун хитро улыбнулся:

— Знание моим господином тайн торговли — вот что дало ему сей ключ. Женщина — что торговля, для того, чтобы добраться до нее, надо знать тайну, какую Аллах доверит лишь избраннику своему.

— Согласен с тобой. Женщина — силок для всякого, кто займется обменом. Но ведь обмен — что женщина. Я ушел в торговлю в первый раз, чтобы угодить женщине.

— Завтра радость начнется. Завтра радость и закончится! — он потер руки от радости, совсем как ребенок. Однако хаджи произнес с неожиданной решимостью в голосе:

— Я хочу ее при людях. Радость моя не исполнится, если не будет свидетелей.

Дахшун шарахнулся вспять, а Беккай решил устранить всякую неясность:

— Он унизил меня на людях. Он продал мое семя, мою женщину на рынке рабов у всех на глазах. Я хочу унизить его при свидетелях. Перед людьми. Око за око!

Помощник набрался смелости и заговорил в удивлении и страхе:

— Но ведь такие дела во всем мире делаются только в совершенной тайне! Все люди так делают. Законы земные и заповеди небесные велят совершать это в тайне. Разве этого мало будет?

— Законы сегодня — мои законы. И отмщение не будет отмщением, если мститель не установит свои правила, по которым будет мстить, когда час наступит.

Свои слова он завершил легким смешком, так же странным.

Помощник весь обратился во слух. Хаджи заговорил повелительным тоном:

— Ты подберешь знатных. Позаботься, чтобы поджидали в соседнем доме, рядом, а произнесу твое имя — впустишь их всех ко мне.

Помощник внимал бесстрастно. Лоб собрался в складки бледность покрыла щеки, он, казалось, вопрошал, а хаджи продолжал излагать свой план:

— Ты позаботься, чтобы все соперники явились: Идир, Даабаш, Бухибба, аль-Дакрас. И неплохо, если имам среди них окажется. Пир неполным будет без участия факихов-толкователей. Хе-хе-хе!

Дахшуну был неведом в его повелителе этот ехидный смешок, но странность в его поведении он относил к странностям в речи. Он продолжал глядеть в глаза Беккаю неподвижно, как истукан, пока, наконец, хаджи не принял решения завершить разговор:

— Ты позовешь всех на настоящий пир. Сегодня же ночью начнешь готовить угощения. Ты думаешь, я шучу? Разве сам ты только что не говорил, что будет радость? Хе-хе-хе!

Дахшун хотел было повторить смешок хозяина, но через несколько мгновений оказалось, что не просто покашливает, а смеется по-настоящему, злорадно и отвратительно. В глазах хаджи блестело безумие. Он помолчал, затем продолжил:

— Подожди! Шайтан подсказал мне сейчас, что будет отважнее и прекраснее…

Он наклонился к Дахшуну с совершенно безумным выражением на лице. Сдавленно прошептал:

— А почему бы не пригласить самого старосту на этот пир?

Дахшун вскочил в ужасе, пытаясь отвергнуть идею:

— Самого старосту купцов?!

— Пир — ловушка для знати. Все пиры — западни, устраивает их шайтан, чтобы заманить глупцов, таких козлов, как купеческий староста! Ха-ха-ха!

Он прервал свой злорадный мерзкий смех, чтобы вновь плести паутину козней:

— Ты заманишь его на этот пир. Ты заманишь его примирением. Ты ему скажешь, что я приглашаю его на пир, в знак примирения. Да. Сообщи ему, что я призвал к благословению и решил отказаться от конкуренции, от вражды, от торговли. Скажи ему, что я покаялся, что я сожалею, что я решил присоединиться к дервишам братства аль-Кадирийя. Ха-ха! Скажи ему, что я уйду с поприща, как только он простит меня. Я откажусь от спора, от соперничества, уйду в местную секту, как только получу его прощение. Хе-хе-хе!

Козни настолько превышали всякие представления Дахшуна, что он был не в силах что-нибудь выразить собеседнику. Смотрел на него в изумлении, выпучив глаза.

4

Матара привела ее к нему через черный вход. Она вела ее за руку, пока не усадила на ложе рядом с ним. Девочка выглядела райской гурией. Невеста была одета в свадебный наряд. Стройность фигуры скрадывалась полосатым серебристым платьем. Черные глаза ее были устремлены долу, как у скромной невесты, а застенчивость невинности только прибавляла всему выражению свежести и очарования. Ее руки были окрашены хной. Две упомянутые маленькие ручки выглядели как лепестки цветка, казались символами райского сада. Пальцы были увенчаны золотыми перстнями, их головки блестели геммами драгоценных камней. На пугливо вздымавшейся груди, непокорной и четко очерченной, он увидел необыкновенной формы золотое ожерелье. С ее появлением весь дом наполнился приятным благоуханием сада. Это была смесь благовоний, духов и цветочных эссенций. Голова пошла кругом, поплыла, опьяненная, в небо…

— О, Аллах! О, Аллах! — пробормотал он в изумлении.

Матара впервые внесла свой комментарий:

— Ты желал невесту, и я с невестой явилась. Выполнила я свое обещание?

Но он все пребывал в своем оцепенении, повторяя имя божие:

— О, Аллах! О, Аллах!..

Она обменялась взглядом с невестой и вернулась к угождению:

— Скажи, я обещание выполнила. Видит ли господин мой, что я исполнила обещанное?

Хаджи, наконец, вернулся на землю:

— Что ты задаешь такой вопрос, мудрая Матара, ты же знаешь, я просил от тебя девушку из этого мира, а ты привнесла аят из райского сада, с ангелом небесным явилась?!

Он протянул дрожащую руку к гордой груди. Провел ладонью по торчавшему соску, почувствовал, как мурашки пробежали по телу. И опять не мог сдержаться — повторил свои заклинания:

— О, Аллах! О, Аллах! О, Аллах!

Лицо девы покрылось румянцем, она опустила голову еще ниже.

— Господину моему следовало бы, — вмешалась Матара, — не тревожить ангела чужим присутствием. Ангел повинуется лишь в уединении!

— Что поделать, что поделать, если твой ангел меня и чести, и разума лишил? В шутке разве может быть грех?

— Нет греха промеж мужчиной и женщиной. Сотворил их обоих Аллах для слияния и объятий. Разве мог он создать их для чего другого?

— Аллах! Аллах!

— А коли встретились муж с женою, то присутствие при том третьего есть грех. Да позволит мне господин мой удалиться.

— Ты не отведаешь с нами угощения со стола?

— Мое угощение — в моем даре.

Хаджи хлопнул в ладоши и улыбнулся. Вошла черная служанка остановилась у двери в смирении. Хаджи обратился к ней, все еще пребывая в невесомости:

— Проводи почтенную тетушку к выходу, да скажи Дахшуну, чтоб отдал ей должное.

Повернувшись, чтобы уходить, Матара произнесла:

— Слышала я шум на той стороне, напугал он меня.

Хаджи улыбнулся.

— Это — гости мои, — сказал он. — Я позвал гостей. Разве мы не договорились, что женихом буду?

Матара улыбнулась кривой улыбкой и скрылась за дверью.

5

Несмотря на то, что женский пол был причиной его жизненных страданий, он не мог считать себя принадлежащим к той породе сластолюбивых мужей, которых удовлетворяют только женщины, ведь они не видят в жизни иной, кроме них, цели, которой следовал бы добиваться. Если он позволял себе в виде исключения некоторые быстропреходящие приключение с какими-то женщинами, которых приводил к нему случай, в разных поездках и остановках в оазисах, он мог считать себя членом иной команды, диаметрально противоположной. Теперь ему следовало признать, что причина — не в воздержанности от женщин, или в избегании случайных связей, особенно, когда он знал, что первым поводом к его отстранению и отчуждению была женщина. Причина крылась в том, что средство, с течением дней и путешествий, превратилось из орудия в цель. Он покинул оазис юности следом за блестящей золотой пылью, но не из любви к этой пыли как таковой, а для того, чтобы устроить западню и словить в нее сердце женщины, унизившей его. Он оказался умным, чтобы разгадать тайну женщины, однако сокрылась от него тайна золотого металла. Подвела его мудрость, прельстила его валюта магов и дьяволов и вела его за нос все время — более половины столетия, в течение которых он не обращал внимания, что угодил в ловушку, которую хотел возвести, чтобы ловить сердца женщин в начале пути своего отчуждения.

Только однажды у него была серьезная связь с женщиной.

Это была высокая мулатка из Кано. Действительно высокого роста, с гладкой черной кожей, словно из эбенового дерева, в глазницах кружились черные зрачки, горевшие загадочно и страстно. В ее руках он испытал такие уроки искусства страсти, каких никогда не ведал в законном браке и во всех случайных связях в оазисах. Он возвращался из поездки, она приукрашивалась, прихорашивалась, обливала себя духами и благовониями. Натирала свое скользкое тело маслами и настойками из трав, цветов, бальзамами, и наряжалась в просторное платье, придававшее всей фигуре еще больше красоты, загадочности и соблазна. Она принимала его в доме, где пол был устлан шкурами диких зверей, выделку и ароматизацию которых вершили лучшие колдуны джунглей, и преподносила ему кальян мака. Среди всех дуновений и ароматов райского сада он начинал улавливать запах жаркого. Луна джунглей воздымала застенчивую голову, и начинались другие обряды колдовских магов. Этими обрядами высокая мулатка владела в совершенстве. С ними он уходил от суровости Сахары, пустыни быта, толпы, торговли, чтобы войти в другую загадочную дверь, ведущую к запретным плодам блаженства.

Эта волшебная связь длилась годы, но, конечно, должен был настать день, когда неблагодарному мужу надоел божественный райский сад, и он начал искать мотыгу разрушить святыню.

Его попутчики-торговцы вовлекли его в авантюру с безрассудными эфиопками, и, конечно, совсем нетрудно было вести об этих легкомысленных приключениях дойти до слуха высокой мулатки. Однажды ночью он вернулся и обнаружил, что она в лихорадке. Он обрызгал холодной водой ее полную грудь, она бредила на языке хауса. Загадочность джунглей исчезла из ее больших глаз, а на губах выступила пена. Он спросил о поразившем ее так внезапно недуге, а она отвернулась от него, он попытался шутить, она возмутилась и закричала на него с яростью львицы. Он провел рукой по ее кудрявым волосам, она вздрогнула и шарахнулась в сторону. Он обнял ее, пытаясь соблазнить, но она не поддалась, оттолкнула его от себя. Он заметил, что веки у нее припухли, щеки побледнели. Не трудно было догадаться, в чем причина, хотя он и не подозревал ранее, что она может быть такой тонкой, чувствительной, ревнивой до такой степени. Поутру она преподнесла ему еще один сюрприз:

— К твоему счастью я не колдунья, чтобы устроить тебе тайные путы и привязать тебя к себе. У меня и денег нет, чтобы нанять колдунью с этакой целью. Я похоронила отца, потеряла брата, чтобы они могли тебе шею перерезать, отомстив за меня. Ты удачлив, любим богами, а я — несчастная, не владею оружием, кроме своего сердца, которое я завещала тебе, а ты его предал.

Ее широкие глаза наполнились слезами и она закончила читать обвинения:

— Что может быть несчастнее человека, дарящего в наши дни свое сердце! Как несчастен на земле тот, у кого нет ничего, кроме сердца!

Он отметил, что она повторила эту жестокую фразу трижды, словно зачитывая заклинание магов, заимствованное ею от премудрых бабушек. А потом… потом она ушла.

Ушла навсегда.

Она сбежала. Он искал ее во всем Кано и не нашел. Он опрашивал и заставлял искать торговцев, знакомых, предсказателей, но они были не в силах указать путь к ней. Более всего его ранила его беспечность. Эта его глупость проистекала из неведения, незнания природы и характера мулатки из джунглей, женщины, не способной так овладеть тайными приемами райского блаженства, если она не полюбит всерьез. Он не простил себе этого невежества относительно ее богатой, чуткой души и преданного сердца. Он не забыл пожара, вспыхнувшего в его груди, эту трагедию он носил с собой по сей день.

6

Это мгновение вернулось к нему спустя недели, когда он подставлял шею на милость палачу. Если бы это мгновенье не вмещало в себя чудесного духа невозможности, он не променял бы его на безумную удивительную поездку, имя которой — жизнь, а он променял ее так, он пожертвовал голову палачу, приготовляя себя к переходу на ту сторону.

Легендарное мгновение появилось так, как вообще возникает подобная ситуация между мужчиной и женщиной. Да нет — между самцом и самкой.

Он прибегнул к кальяну с гашишем, как его обучила тому пропавшая мулатка — великанша — чтобы набраться храбрости и уничтожить страх. Мужчина по природе своей труслив, как бы ни выказывал он свое мужество, когда дело доходит до святотатства и протягивания руки за плодом запретного дерева. Чтобы не дрожала рука, чтобы подавить эту сокрытую трусливую дрожь, он прибегнул к гашишу и… дерзнул. Ее шелковая кожа напоминала ему кожу его утраченной великанши. Однако то, чего он не знал, о чем ему ничто не напомнило и что он действительно воскресил, это то, что он стоял уже на пороге конца — это произошло после прикосновения, после первого прикосновения к невинности. Впечатление, произведенное легендой, принесло ему утешение, и он променял небесный миг на жизнь — не единожды не предполагал он ранее, что в состоянии обменять ее на что бы то ни было, пусть и на бытие в раю и в вечности… Что, она — иллюзия, что ли? Или все это бесовский, сумасшедший миг от сатаны? Разве способно застенчивое живое существо, закутанное в скромность и стыд, произвести чудо, уничтожить вмиг весь богатый опыт паломника аль-Беккая и превратить мудрость Великой Сахары в пепел и прах? Или это мгновенье — то самое, на которое его прародитель променял царствие небесное, рухнув из-за него с райских высот, обменяв вечное счастье на земные страдания? Да. Это, пожалуй, походит больше всего. Это — единственное объяснение, наиболее точно отображающее истину момента и его триумф.

С первым прикосновением гурия обнажила себя, запылав ярким пламенем. Исчезли стыд, скромность, застенчивость — превратились в огонь. А он, которого воспитывали ситуации и опыт стольких путешествий и снабжала Сахара мудростью и достоинством, превратился вдруг в хрупкого мотылька, летящего на пламя. Он с этой скромною самочкой, с которой он только что шутил и игрался, с которой обращался как с ребенком, — он с ней поменялся ролями. Он стал несмышленым дитятей, а она оказалась сидящей на троне искуса и умудренности.

Это безумие почти заставило его забыть секретное слово. Это безумное мгновенье так шатнуло его, что он почти забыл о ключе ко всему плану и чуть не порушил всю свою интригу. Конечно, если бы тайный голос мщения не оказался сильнее всякой страсти, он бы просто не пробудился ото сна. Если бы он не заплатил всем своим возрастом и земными дарами как цену за интригу, он бы не возопил в мгновение ока в последний миг падения пелены: «Дахшун! Дахшун! Дахшун!» Зов получился как предсмертный хрип убиваемого на заклание животного, как мычание быка. Однако бежавший от греха в страхе Дахшун, который, казалось, заскучал уже в своем длительном ожидании во дворе по соседству, все-таки в нужный момент ответил на зов — он поспешил к своему господину, увлекая за собой свиту из знатных гостей. Их появление совпало с кульминацией, с последним стоном, с криком возрождения или, скорее, с глубоким вздохом предсмертной агонии, с последней мольбой жизни… Он уставился в них отсутствующим взглядом, медленно поводя зрачками в замешательстве. Жизнь к нему вернулась вместе со вдохом, он прочел нараспев, словно совершивший возвращение с того света:

— Слава Аллаху!

По соседству с ним, в этом покое, какое-то огненное существо с выпученными глазами кусало кожаную подушку. В толпе собравшихся у входа мужей начала прорисовываться фигура купеческого старшины. Затем он одного за другим стал отличать своих соперников.

Воцарилось молчание пустыни.

Он еще раз начал оглядывать их всех по одному. Задержался на старшеньком, который выучивал всех своим козням, вражде и колдовству. На его лице он различал все цвета радуги. Он впервые осознал точно, что произошло. Он вернулся к жизни, в оазис, закованный в кандалы из песчаных холмов, вернулся туда, где его охватило такое счастье, которого не знала ни одна тварь, просто не могла знать ни одна тварь на земле! Счастье загадочное, тайное, полновластное — конечно же, оно оказалось мимолетным…

Всю торжественность воцарившегося молчания он нарушил громко прочитав нараспев еще раз:

— Слава Аллаху!

Все это время огненная тварь продолжала поглощать кожаную бахрому с краев подушки. По аппетитным губкам ее бежала густая пена.

7

Баба поднял взгляд от кучки желтых листов бумаги. Помахал, по своему обычаю, культяпкой руки в воздухе и задал вопрос обвиняемому:

— Ты признаешь предъявленное тебе безобразное обвинение?

Хаджи Беккай улыбнулся. Он долго молчал, прежде чем ответить:

— Неужели кади нуждается в дополнительных свидетельствах, чтобы утвердить это мое обвинение? Ты что, нуждаешься в признании для установления преступления, которому оказались свидетелями столько знатных мужей?

Баба взглянул на него с любопытством. Он долго всматривался своими выпуклыми глазами в лицо оппонента, затем спросил еще раз:

— А что вообще заставляет такого как ты именитого, почтенного мужчину совершать подобное отвратительное действие?

Хаджи издал короткий ехидный смешок. Почесал пальцами у основания своей серебристой бороды, затем дал ответ:

— А что вообще понуждает такого именитого, почтенного мужчину, как ты, пересекать всю Сахару от страны Шанкыт до Томбукту и от Томбукту до самого Вау, от Вау до Гадамеса, кроме одной жажды мщения?

Присутствующие обменялись многозначительными взглядами. Некоторые из именитых пошептались. Помощники судьи также посовещались. А сам Баба с хитроумием лисы вывернулся из затруднения. Он сделал вид, что смеется, и направил обвинение так, будто это шутка. Помахал своей культяпкой в воздухе и прокомментировал все с искусственной, отравленной ядом — снисходительностью:

— Ошибается почтенный обвиняемый, бросая в лицо судье такое подлое обвинение. Сахара — свидетель цели моих устремлений. Коли предписано мне судьбою помытарствовать да постранствовать среди оазисов, так это все осуществляется ради свершения правосудия, а не для нанесения пресловутого отмщения и попрания права мифических врагов, выдуманных воображением любопытных бездельников. Шейх аль-Беккай в состоянии поверить либо опровергнуть: нет у меня врагов в этой Сахаре!

Он ненадолго опустил взгляд на свою кучку желтых листов. Потом неожиданно резко поднял голову и закончил со злостью:

— Однако не отрицаю, что последую за всякой провинностью, где бы ни совершили попущение греху в ущерб царствию справедливости. Неужто ты найдешь в Сахаре задачу более святую, чем восстановление божией справедливости?

Хаджи продолжал теребить бороду, с которой уже свалился вниз лисам, и все так же загадочно улыбался. Наконец заявил с насмешкой в голосе:

— Не отрицаю. Ответчик постарается не противоречить мудрости приговора почтенного судьи.

— Постой! — вспыхнул шанкытец. — Я еще не выносил приговора.

— Знаю я, что ты не выносил приговора, но знаю также, что приговор твой заготовлен очень давно. Он был готов до того, как я снарядил в Bay гадалку, еще до того, как я свел счеты с имамом. Я его ликвидировал, когда выяснил, что родную мать заставил ходить по рукам мужчин, я подготовил для него судебную форму, пока обучался в школах Марракеша. Да. Я готов биться об заклад, что изучение правовых наук было просто маленькой хитростью для выработки формулировки: формулирования давнего содержания, которое еще в детстве было отведено мщению, чтобы утолить жажду в нем, и я соглашусь с тобой, никакая другая жажда с ней не сравнится! Ты потирал руки от радости, когда свершилось первое преступление в оазисе Азгер, и ты сказал себе: «Слава Аллаху, что указал мне дорогу в Bay и даровал мне возможность шею срубить!» Только вот дело сорвалось. Бьюсь об заклад, чутье твое судейское тебя не подвело, и ты прекрасно знал, что я в действительности все совершил, и когда бежал, хотел преподнести новую жертву твоей мнимой справедливости — правде твоих языческих богов-магов, и ты наложил руку на шею несчастного дервиша. И если б ему тогда Аллах не послал глашатая, если б он ему не послал искупительного барана на избавление, ты б его точно зарезал в угоду божеству мщения. Только все случившееся с бараном, это чудо с глашатаем, было воистину знаком небесным, не ускользнувшим от султана, который прожил жизнь в постоянном взаимодействии с пророчествами гадалок и прорицателей, с колдовскими символами да знамениями. Султан видел в происходящем божественное указание на опасность для своего царства, он был вынужден тебя удалить. Но вот опять готов свернуть с кровавой дорожки тот, кто по природе был создан для ненависти с самого детства. Взял ты свой посох и отправился за мной следом в Гадамес.

Тут судья прервал его:

— Ты хочешь сказать, что я совершал правосудие в оазисе с одной лишь целью утолить мою месть к тебе. А ты не видишь в этом укола против предначертания Судии и сомнения в кандидатуре наместника?

— Я не вижу здесь никакого посягательства на какое бы то ни было предначертание и никакого усомнения в личности наместника. Откуда вообще Владыке и наместнику знать про твои секреты? Откуда они могут разглядеть эту страсть, что тлеет без конца в твоей душе?

— Не забывай, ты признал совсем недавно, передо всем этим достопочтенным собранием очевидцев, что виновен и в другом преступлении, даже в двух ранее совершенных преступления, а не только в грехе прелюбодеяния!

— Пусть судья успокоится. Такое признание не было оплошностью или моим недосмотром. Я сделал это намеренно, чтобы доказать тебе, что человеку неважно быть обвиненным в трех смертных грехах, если одного из таких преступлений вполне достаточно, чтобы вынести ему приговор в смертной казни. Да ты, господин наш кади, не сможешь никак наказать меня больше, чем за одну провинность, поскольку, как бы ни хотел, убить меня три раза подряд ты не в состоянии. Ха-ха-ха! Что, способен этот зверь мщения заставить судью зарезать меня, отделить мою голову от тела три раза? А?

— Меня не удивляет, что ты сам избрал наказание. Не удивляет меня и то, что от моего имени ты себе сам приговор оглашаешь.

— Если б отрубил мне голову по первому обвинению, то не смог бы ничего больше, чем кожу с меня содрать по второму разу. А уж третий — тебе с моим телом дело иметь придется. Только никакого барашка после того, как его зарезали, не волнует, что с его телом-то станется. Позабыл, что ли? Ха-ха-ха!

Он резко прервал смех. Одел новую маску. Опустил себе на лицо чалму бледности, произнес:

— Сердце судьи широкое, он простит мне мои жестокие шуточки над ним. Но только, чего хотел бы я вправду, так это чтоб помягче он был со мною в самом конце и извинил бы меня за мое последнее, другое признание.

Собравшаяся в углу знать зашумела, а хаджи Беккай продолжал:

— Если стал я сейчас извиняться за прежнее, так это не значит, что я отступаюсь от всего, что сказал тут про месть. Новое мое признание придает данной дьявольской страсти особую божественную святость, с которой ты будешь смотреть свысока на все прочие, достойные порицания, земные пороки. Почтенному кади стоит не удивлять себя, слушая мои слова, когда я скажу, что вовсе не имел в виду обвинить его, когда заговорил о его секрете, я признаюсь теперь, что считаю себя его близнецом, сотоварищем и опорой во всем, что связано с мщением.

Тут он выпрямился, расправил плечи. Оглядел пристально лица присутствующих богатеев. Обернулся к чернокожему великану-тюремщику, делая знак, что прощает его. Затем сделал глубокий вдох начал свою защитную речь с вопроса:

— Поверит ли кади в человеческую возможность принести в жертву наличность безумной поездки, за один раз, в угоду преходящей прихоти, даже если он и вправду безумец?

Баба замахал вновь своей укороченной дланью, останавливая его:

— Постой! Постой. Да простит мне Господь, если б я что понимал.

— Кади долгое время терпел мою болтовню, да вознаградит его Аллах, если он еще немного потерпит. Я желал сказать, что муж обычно не расстается с плодами трудов своих в тяжелой жизни в пустыне, только чтобы заполучить какую-то женщину, как бы ни был он глуп. А если он совершает такое, значит, там кроется тайна побольше. И я не скрываю, это такая тайна, к которой мы оба причастны. Это та же самая тайна, которую я извлек из детских пеленок, которую несли мы оба, и ты, и я, в странствиях по Сахаре, за которую полагается возмещение. Это все — месть, господин мой судья. Желание отомстить, вот что заставило меня омыть руки кровью в Вау, равно так, как я омыл тело свое в грехе в Гадамесе. Ты не поверишь, я убил гадалку Темет, чтобы вернуть себе свою жену и детей. Я не отрицаю, это достойный повод для того, чтобы защитить себя перед лицом судей, жаждущих всяких поводов да мотивов. Но я также знаю, это — повод бесполезный, невыгодный перед судьей, скрывающим в душе тайну, таким, как шанкытец Баба. Такое открытие не нуждается в особой проницательности. Данное открытие не требует довольствоваться талантами прорицателей и колдунов. Оно требует лишь, чтобы сердце одного было сродни сердцу второго, чтобы ты содеял из своего сердца пещеру, скрывающую твои истинные, тайные намерения, как это делают все отшельники в Сахаре. Они маскируют собственное поражение в кельях да пещерах, убивают свою плоть постом в течение десятилетий, чтобы утолить и насытить чудовище мести этому миру. Чудовище ненависти к сынам человеческим. Да. Чудовище мести — вот что лишило хаджи Беккая рассудка и он отказался ото всех мешков с золотом, плодов мытарств, странствий и греха, всех капиталов своей безумной жизни, чтобы овладеть женщиной, принадлежащей старшине купцов!

Он повел взглядом по лицам богатеев и встретился с глазами купеческого старшины. Поверженный соперник опустил голову, а Беккай продолжал свою речь так же решительно и гордо:

— Я могу поклясться именем Аллаха, что он не создал ничего слаще мига утоленного мщения. Я могу поклясться: в миге отмщения — райское блаженство!

Поднялись голоса протеста. Хаджи услышал возражения факиха-богослова:

— Да оградит Аллах от богохульства магов. Призываю Аллаха против клятвопреступников да прелюбодеев!

Кади повелительным жестом своей культяпки прекратил их словопрения, а Беккай продолжал свою речь:

— Ты полагаешь, господин кади, что я избрал наказание себе за свои последние козни. К своему сожалению должен тебе сообщить, что правда на этот раз не на твоей стороне. Я себе наказание выбрал намного раньше. Я избрал свое наказание, еще когда поддался своему первому заблуждению и отказался от себя, от Сахары, покинул дом в жажде проклятой золотой пыли, пожертвовал ради нее всем на свете. Вот только истинный смысл своего выбора я постиг совсем недавно. Я понял свою величайшую ошибку только с течением времени. И моя утрата семьи, потеря жены и детей, были лишь маленьким звеном во всей цепи судьбы. Я окончательно убедился в этой своей судьбе лишь после того, как недавно добрался до Триполи. Я вошел в город — обремененный мешками золотой пыли, чтобы освободить из рабства свою семью. Я не скрою от тебя, все время путешествия я пытался задушить зов петлею неведения, но он, не смолкая, постоянно звенел вновь. И когда я приехал и обнаружил, что корабль работорговцев отплыл за два дня до моего прибытия, я был ошеломлен не очень. В тот миг я решил повернуть на ту узкую дорожку, уготованную мне судьбой, и начал плести свой маленький заговор. Ха-ха-ха! Я решил утолить свою душу за все тяготы и отдать должное демону мщения. И уж коли я осмелился не так давно и поведал о сладости мщения своего, пусть простит мне кади это мое последнее признание.

Он спокойно огляделся вокруг себя. Победным взглядом осмотрел своих соперников. Расправил осанку. Кади сделал ему знак продолжать. В уголках его глаз загорелся коварный блеск. Он почесал голову и просверлил взглядом глаза противника, прежде чем заговорить:

— Да простит мне Всемогущий Аллах, однако сладость мщения сравнится лишь еще с одной только сладостью, что не пришло мне в голову, пока я был поглощен разработкой своего плана. Не был я никогда потворцем похоти и не сильно меня заботили женщины с тех пор я поменял цель на средство и забыл о цели накопления золота, однако одна из жен старшины торговцев, эта маленькая тварь, поколебала мои планы, подала мне знак, что есть еще на свете нечто, что в состоянии сравниться с упоением мщения. Имя этому — экстаз объятия! Я чувствую стыд, заговаривая перед моими давними соперниками об оберегаемом грехе врага, однако чудо было в том, что она одарила меня счастьем, превысившим ощущение счастья самой мести. Я не утаю секрета, если признаю: она вознаградила тяготы всего моего путешествия в один этот миг! Заплатила мне цену превыше всех мешков с золотом, которые я заплатил ей. Она перевернула весы всей этой давней торговли, когда я забыл дорогу к женщине в пылу глупых поисков орудия для соблазна, она совсем случайно вернула в мою душу равновесие. Я обрел истинную Еву, которую потерял, погрузившись в производство сети для мщения. Верно, человек не обретает счастья, иначе как с течением времени!

Он посмотрел на купеческого старшину и проговорил шепотом:

— Поверь мне, почтенный старейшина, ты обладал женщиной, подобные которым могут существовать лишь в райских садах. Пусть успокоится достопочтенный господин, я буду хранить воспоминания о ней до того дня, когда расстанусь с жизнью. Это мой долг!

Он замолчал и внезапно спросил:

— Ну-ка, скажи мне: она все так же подушечку покусывает?

За словами последовал грозный смех — злой, отвратительный, дьявольский.

8

Когда эта новость спустя два дня распространилась по оазису, никто из живущих там не удивился.

Старшина купцов по выходе из зала суда последовал к себе домой. Он затворил дверь на засов и повесился.

Шанкытский же судья встретил свою погибель спустя три дня после исполнения приговора над хаджи Беккаем.

Что удивило жителей оазиса, так это то, что гибель его произошла по пророчеству Беккая, в тот самый день, как он предсказал. Говорили, что он будто бы произнес тогда напоследок в своей защитной речи: «Мы не только попутчики в сохранении тайны мщения, потому что звезды связали нас одной совместной судьбой. Ты помрешь спустя три дня после меня, и смерть твоя будет такой же, как моя». Кади тогда еще посмеялся над говорившим, спросил его: «Это пророчество, значит? И ты тоже прорицатель?» Однако обвиняемый удовольствовался легкой усмешкой, словно напоминая Бабе его старую историю о жизни с дорожным грабителем, который отсек ему руку, выполняя свой обет «око за око, кровь за кровь».

Через три дня, в объявленный день, пророчество исполнилось.

Трое обездоленных напали на него (а по другим слухам — все четверо), когда он возвращался домой.

Ему связали руки за спину и зверски зарезали. Много легенд порассказывали о событиях, которые последовали за этим злодейским делом. Говорили, будто бы он бежал за ними, истекая кровью и крича хриплым голосом забиваемой жертвы. Другие распространяли версию, будто бы он добрался до здания суда и там совершил свой последний вздох. Оазис был известен своими любопытными людьми, охочими до всякой жажды к легендам да пересудам, народ долго еще пересказывал ход судебного заседания и те кровавые последствия, к которым оно привело. Говорили, конечно, о пророчестве, сообщали, будто аль-Беккай проклятый подкупил дорожных разбойников золотой своей пылью, прежде чем помереть, чтобы они, дескать, завершили спор с судьей, если он объявит и исполнит смертный приговор, так вот, стало быть, он козни свои завершил до конца, уже будучи в могиле, что было похлеще тех, которые он провернул, находясь среди живых.

Глава 2. Рассеяние

«В то время подступили рабы Навуходоносора, царь Вавилонский, к городу, когда рабы его осаждали его. И вышел Иехония, царь Иудейский[181] к царю Вавилонскому, он и мать его, и слуги его, и князья его, и евнухи его — и взял его царь Вавилонский в восьмой год своего царствования. И вывез он оттуда все сокровища дома Господня и сокровища царского дома; и изломал, как изрек Господь, все золотые сосуды, которые Соломон, царь Израилев, сделал в храме Господнем; И выселил весь Иерусалим, и всех князей, и все храброе войско, — десять тысяч было переселенных, — и всех плотников и кузнецов; никого не осталось, кроме бедного народа земли».

Библия, Ветхий Завет, 4-ая Книга царств, глава 24

1

Авторитетные люди и передатчики наследия почти сходятся на том, что одна легенда не смогла бы обосноваться в Сахаре, если бы в ее создании не приняли участия джинны и не вдохнули бы в нее часть своей души. Несмотря на всю неумеренность, которую можно усмотреть в такой точке зрения, тот метод, как поколения наследовали и передавали сведения о событии, привел в конце концов к исчезновению Вау, он заставляет нас поверить в легендарную версию — как это засвидетельствовали авторитетные очевидцы и передали людям понятливым.

Населяющие мир скрытый, однако не только взяли на себя оформление целой легенды, но участвовали в произведении событий, живо втянулись в ликвидацию золотого храма и стерли-таки его с лица Центральной Сахары. По другому рассказу, это были негодяи из шакальего племени Бану Ава — они обратились с воззванием, собрали свои осколки, чтобы взять реванш и отомстить Азгеру. Но даже такая повесть не отрицает возможности участия джиннов в завоевании. Говорили, будто вождь Бану Ава позвал их на помощь и напомнил бесам о давнем союзе, заключенном предками, и они поспешили ответить на призыв, приняв для себя обличье уроженцев шакальего племени, а двуногий шакал — вероломный зверь, у которого просит благословения подлое племя и не только принимает с его головы маску вождя для набегов или празднеств, но считает его прямо-таки предком, прадедом, богом, которому приносит жертвы и щедро льет кровь, чтобы его умилостивить. Тем не менее люди гордые из пустыни, которых последователи братства аль-Кадирийя называют подвижниками и учениками Аллаха, сошлись все в том, что воинов Бану Ава, даже если они принимали участие непосредственно, было лишь меньшинство, потому что они были не в состоянии разрушить весь плотный комплекс строений Вау за считанные часы, как бы много ни было нападавших. И всю трагедию люди относили к вмешательству джиннов. Поклонники Аллаха и пустыни добавляли, что вся эта помесь вышла на Вау в среднюю стражу ночную из зева кромешной тьмы на небе с клыками шайтановыми, призраки разбежались по всей равнине, прежде чем собраться и обрушиться в штурме.

В то же время пастухи и жители сопредельных пещер рассказывали занимательную повесть о завоевании. Говорили, будто союз образовался из трех видов населения Сахары: джиннов, людей и животных. И племя шакалье Бану Ава не осмелилось на клятвопреступление — нарушить Ветхий Завет и перейти границы — не будучи ободренным поведением стай одноименных животных, что выступили из джунглей и пошли во главе, решив взять дело на себя и отомстить старым врагам своего кровного племени. Пастухи и любители сказок рассказывали много всяких подробностей о магических обрядах и повадках, применяемых племенем в своем поведении, — все, чтобы добиться благосклонности своего божества Сына Шакала. Все эти любители-рассказчики передавали, что сам вождь племени заколол семерых детей и трех девственниц, принеся их в жертву вероломному божеству, прежде чем добился согласия диких зверей и испросил позволения на передвижение. Жители потустороннего мира взяли на себя роль сокрытия всех от человеческого зрения, они незаконно переправили всех по страшному подземному ходу, который начинается у Идинана и тянется до сопредельной южным лесам пустыни. И только они спустились на равнину, как вселился в каждого бес, и принялись звери шакальего племени кусать и рвать зубами рабов на части, а двуногие совместно с джиннами взялись рубить головы, крушить жилища, выбивать двери и сеять пожары по всем домам, лавкам да переулкам.

Однако поклонники Аллаха и вечной пустыни необоснованно придумали извинения для джиннов и докопались до причин захвата. Они повторяли, согласно своей сомнительной версии, или, проще сказать, версии аскетической, будто переселенцы с того света явились, чтобы вернуть себе свои сокровища, отобрать те древние богатства, что когда-то упустили из рук, дабы собрать все вместе в тайной горе, о чем они когда-то договаривались с жителями Сахары — чтобы те их не касались. И поскольку жители Сахары стали теми, кто нарушил обещание, предал договор Завета, то возмездие за это было заслуженным, и неумолимый рок подверг их испытанию.

2

Великая Сахара за всю свою историю не знала завоевания, лишенного героизма.

Что впечатляет в повести о геройстве во время последнего завоевания, так это то, что проявил его сам султан-правитель. Выходило так, что массы захватчиков и жестокости всех сил нападающих хватало на то, чтобы стереть Вау за считанные часы, однако мужество султана при защите им своего земного райского уголка заставило-таки врагов отступить, повернуть к темной горе с первыми лучами рассвета. Рассказывали, будто не добились они успеха, не смогли поразить его лично во время боя. Они применяли копья и мечи, и отравленные стрелы — и не нанесли этому дерзкому бесу Анаю ни единой раны. Двуногие натравливали четвероногих шакалов, чтобы те разорвали его клыками, однако звери эти не только потеряли все зубы, но попадали наземь под зверскими ударами меча султана. Сгрудился против него весь тройственный союз — помесь человеков, животных и бесов — но не смог распахать ни единой ранки на теле, причинить хоть малейший ущерб. Они вернулись на следующую ночь и продолжили битву. Он пожал из них жатву своим легендарным (а по другим рассказам — золотым) мечом — косил не десятки, а сотни. И не могли они никак до него добраться, пока в дело не вмешался старый его противник — рябой Идкиран!

Этот маг-прорицатель прыгнул ко всем троим предводителем союза захватчиков и приказал им прекратить бой. Анай стоял на вершине холма, весь в пене и омытый потом, окруженный со всех сторон зверями трех видов, а Идкиран тем временем уединился с тремя предводителями племен. Он им сказал: «Знаю я тайну такого талисмана. Султан заговорен против всякого оружия и погибнет только от веревок». Началась битва веревок из пальмового волокна. Стали нападающие метать ему на шею арканы да петли, однако он долгое время уклонялся от них и рассекал их все своим чудесным золотым мечом, рубил на мелкие кусочки. Подошло время дня, захватчики бежали и скрылись в недрах горы. Ночью они вернулись снова, взяв на вооружение новый план. Идкиран указал им, как использовать верблюдов в окружении, чтобы свалить воина. Самые злейшие бойцы окружили его. Они разделились на два больших отряда. Свили длинные веревки из свежей мочалки пальм. Двинулись на холм, предводимые самим Идкираном. Выступил против них султан со сверкающим своим легендарным мечом, звери бросились вперед, принялись оплетать его своими прожорливыми петлями. Ему удавалось рассекать множество канатов, однако взмахи меча в руке все-таки были медленнее, чем сноровистые руки нападавших, не успевали все отсекать, веревки оплетали его шею, словно ползучие гады из джунглей. Он продолжал сопротивляться, рубил и рубил веревки и канаты, сколько их ни было, но у нападавших было сил больше, они ввели в дело новые отряды, те бросились вперед с новыми веревками — петли падали без остановки и уже грозили удушьем. Султан продолжал сопротивление, звери не останавливались, душили его веревками, пока вдруг не закричал Идкиран: «Стойте! Теперь отдайте его мне!»

Он напал на него с голыми руками. Меч выпал из длани султана. Он зашатался, глаза вылезли из орбит. Лисам свалился вниз с покрытых пеной губ и серебристой бороды. И никто при лунном свете не мог отличить, что это была за белизна у него в бороде — следствие пены в пылу боя или след прожитого возраста. На его груди, среди потаенных, устрашающих амулетов, блестел легендарный ключ от кладовищ, когда робкий серебристый луч луны отразился внезапно на поверхности металлического сплава.

Два джинна столкнулись.

Бой продолжался всю ночь. И казалось, схватка эта, как любая схватка, становилась чересчур жестокой, дикой, нечеловеческой, она кружилась вокруг судьбы, шла действительно не на жизнь, а на смерть. Несмотря на всю жестокость, зверство и нечеловечность, гибель придавала ей духу, привносила ощущение величия и святости, какими не отличались никакие прежние сражения.

Воины всех трех родов стояли, как вкопанные. Ни один не вмешался. Никто не говорил. До той минуты, когда ужасный Идкиран изловчился, сцепил руки на горле султана и задушил его. А освободившись от тела, заявил: «Укрылось от тебя, что золотой песок крепость точит. И не уйдет от гибели никакая тварь, что изберет его себе божеством. Пропал ты, несчастный! Как и многие сгинули до тебя потому что уверовали во прах и поклонялись ему, словно богу единения и Корана. Ну, так кто же из нас магом назовется, а, султан золотой пыли?»

Он сорвал с его груди золотой ключ и бросил его прочь. Тот блеснул при свете луны, прежде чем его подхватил и спрятал один воин из джиннов.

3

В предрассветных сумерках караван тронулся.

Мужчины вытянулись в длинную вереницу, все со скованными руками, связанные друг с другом мочаловой веревкой, их охраняли негодные рабы шакальего племени с отравленными копьями. Позади двигались цепочкой женщины, тех охраняли бесовские воины. Девицы и подростки шагали за ними следом, также привязанные друг к другу — их вели звери Бану Ава, словно стадо скота. Пастухи и жители пещер передавали, будто своими глазами видели все это шествие и будто бы в нем находились лучшие девушки племени. Пастухи относили весь секрет происшедшего, все, чему подвергся город Вау, грабежи[182], убийства и плен, за счет того, что много в нем золота скопилось и что слишком его жители цеплялись за тот коварный металл. Что же касается племени туарегов, то оно понесло кару меньшую, несмотря на все потери мужчин при сопротивлении захватчикам. В повествованиях поклонников пустыни оазис магов подвергся разрушению и уничтожению, потому что зловредные джинны решили взять все дело на себя. Правда, люди разумные поговаривают, что во всем этом набеге, прямо как в небылице, существует какая-то тайна, остающаяся нераскрытой ото всех поколений, которые передают вести о нем — она не поддается рациональному истолкованию.

4

Руины Вау продолжали торчать посреди равнины более столетия. Путешественники старательно избегали проходить рядом с пепелищем и видели в развалинах населенные привидениями и джиннами кельи до тех самых пор, пока широко прогремевший селевой поток 1913 года не снес все эти руины с лица земли, не оставив камня на камне.

5

Мудрые люди Сахары объясняют большинство деталей случившегося существованием подземного хода и скрытым продвижением по нему захватчиков, — оно было длительным, заняло месяцы, а по другим источникам, целые годы пути. Спустя определенный срок во всем этом шествии наметились раздоры и разногласия между тремя видами виновников происшедшего — вокруг дележа добычи. Это потому, что воины Бану Ава хотели завладеть женщинами, а джинны выступили против них, они хотели видеть в женах свою добычу. Вождь Бану Ава воспротивился, выдвинул тот довод, что завладеть и женами, и золотом вместе — это будет несправедливый дележ, только владыка джиннов напомнил ему, что по общепринятому обычаю львиная доля должна принадлежать тому, кто играл роль лесного царя в набеге. А эту роль лесного владыки сыграли именно джинны — что обеспечило успех. Спор закончился тем, что к Бану Ава отошла вереница мужчин, толпу же подростков и девиц владыка джиннов отдал зверям из шакальего племени, а все жены так и остались гаремом, погребенным во тьме.

Из-за этого положения пошел запрет женщинам упоминать своих мужей по именам, тогда же было запрещено их детям, зачатым от джиннов, вести свой род от родителей из потустороннего мира, и в пустыне Сахара утвердился обычай вести происхождение по материнской линии. А за всем этим исходом последовали роскошные россыпи легенд и мифов, которые сахарцы не перестают пересказывать и по сей день.

Глава 3. Саван

«И сказал Господь Аврааму: пойди из земли твоей, от родства твоего и из дома отца твоего, в землю, которую я укажу тебе».

Ветхий Завет, Бытие, глава 12

1

Дервиш сказал: «Я отправился посетить вади с акациями и забылся там чуток во сне. Только разве может случиться такое, что проспал я на самом деле пять суток?» А Тафават сообщила: «Я вышла вслед за козами по южным оврагам. Устала и заснула в одной пещере. И поверить никак не могу, что проспала несколько дней».

Они встретились на развалинах. Он явился с востока, а она с юга поднялась. Оба бродили по руинам, кружили вокруг тел, пока не столкнулись, словно два привидения. Они не разговаривали. Поминали в молчании жертвы. Однако оба уже забыли про ту золотую жертву, что преподнесли джиннам в тот день, когда вели они свою беседу и подыскивали доводы, чтобы объяснить избавление.

2

Они вдвоем пересекали пепелище становища. Дошли до ворот в наружной стене: левую створку пожрал пожар, однако громадная черная головня продолжала висеть на арке в стене, в то время как верхняя часть правой створки отошла в сторону, и ворота казались повешенными на стене за шею. Вокруг колодца были рассеяны могилки мертвых. На некоторых трупах копошились черви, другие были вынуждены покоиться в лужах из жидко-студенистого кровавого месива. В то же время солнце уже превратило в мумии некоторые тела — этим избранным смерть в пустыне, казалось, не причинила внешнего ущерба. Кровь из ран не текла, ни жир, ни гной не сочились на песок, не было признаков гниения, они будто были готовы ко всему дальнейшему: взгляды были уставлены в пустоту, будто бы люди прилегли на часок насладиться дремой в полуденный зной. Только Муса замечал на губах этих последних язвительные улыбки, а иногда — и счастливые, словно люди радовались, что наконец-то обрели покой.

Над Вау кружили вороны, от пепелищ поднимался дым, пахло смрадом.

Тафават вырвало трижды. Головокружение и боль мотали ее, она сделала спутнику знак покинуть бывший оазис. Они удалились в юго-восточном направлении. Тщеславный Идинан печально наблюдал за ними — они будто получали от горы утешение. Тафават присела на каменную глыбу, а порушенная земля равнины словно легла на колени у нее под ногами. Все лицо ее пошло пятнами в лихорадке. Отсутствующим голосом женщина произнесла:

— Я в детстве не мечтала ни о чем, кроме ребенка. Я все плакала и ползала за матерью, требуя от нее родить кого-нибудь. Она все окрикивала. Била меня. Предрекала мне будущее распутницы. Сказала, что девочке в моем возрасте требовать беременности — значит, навлечь стыд и позор на всю Сахару. Но себе она в соболезнование говорила, будто все женщины — самки, рождены для греха. Для мужчины. Для всех мужчин. Если явится особь женского рода в мир Сахары, то она — собственность всех мужчин в пустыне. Удел ее впасть в соблазн и вводить в него всех самцов поголовно. В конце-то она «самцов» поменяла на «мужчин». Только я-то не переставала требовать себе зачатия. Одна наша соседка-старуха придумала хитрость; смастерила мне ребеночка чахлого из глины и веточек. Глаза у него были красные, будто у джинна, — их старуха-бесовка сотворила из красных бусин. Первые дни я все радовалась, играла, а потом не долго думая разломала его на куски и выбросила — когда сообразила, что кукла не может быть настоящим ребенком: эти куколки есть у каждого дитяти. Я стала жаловаться матери, а она побила меня за это и привязала веревкой к опорному шесту. На несколько дней оставила меня без пищи. Только наказание это ни к чему не привело, не заставило меня отступить. Я требовала родить ребенка, пока мать в конце концов не убедилась, что я чистая бесовка. Жильцы с того света, мол, похитили дочку и заменили ее этой бесовкой. Она говорила, что обмен этот произошел, когда она ходила на пастбище и оставила меня одну без присмотра. Принялась она вертеть ножиком и бросать его рядом, чтобы запугать воров-джиннов, а в тот, мол, день забылась и не привязала к запястью мешочек с полынью. Тогда-то подмена и случилась. Принялась гоняться за богословами, приводила колдунов, чтобы помогли ей ее подлинную дочку вернуть. Только Сахара, к несчастью, в те годы переживала нехватку настоящих волшебников-чудодеев по причине долгой засухи и приостановки движения караванов по долинам Массак-Сатафат…

Тут женщина прервала повествование — прислушалась к карканью воронья. Повела взглядом за новой стаей птиц, появившейся с северной стороны и полетевшей над равниной.

Потом заговорила вновь.

— Я, конечно, подросла и повзрослела, поняла, что не видать мне дитяти, если не заполучу себе мужа. Я уже знала, что путь мой прямой не минует мужчины. Я стала интересоваться парнями, выбрала себе Удада в конце концов. Я не выбирала его по причине родства-близости, по его роду, он меня прельстил своим зеленым цветом, кожей свежей. Я всегда хотела себе ребеночка чистого, потому что старухи наши говорили, будто это цвет вечности, и дети с такой кожей, мол, не умрут никогда. Они словно предки их, ящеры, только кружат вокруг камней, прячутся в них и потом опять возвращаются. Я получила, что хотела. Удад оставил мне ребенка. Чистую куклу. И — сбежал. Вернулся себе в горы. Был он такой же друг божий, как ты, читал и знал, что в груди у людей сокрыто. Он понял, чего я добиваюсь, и одарил меня, отдал должное и ушел. Ты не думай: мы ни одного дня с ним об этом не говорили. Но все потом оказалось так устроено, в лад с моим тайным желанием. Словно он, как судьба, вмешался. А когда он ушел прочь, я не протестовала. Я за ним не побежала. Я у него никакого развода не требовала. Он дал мне ребенка, а я дала ему свободу. Так вот, значит, сделка и совершилась.

Она опять замолчала. Подул свежий ветерок с севера. Далеко на горизонте показалось маленькое облачко. Солнце тем временем принялось ползти к своему престолу в центре небес. Муса в молчании следил за диском. Она принялась за прежнее.

— Только вот судьба и со мной игру сыграла, и ему, стало быть, путь уготовила свой. Я теперь признаюсь, ни о какой-такой судьбе я и думать не думала. Горе тому, кто расслабится и предоставит свою жизнь на волю рока!

Она расплакалась, как истовая верующая. Закачалась, словно в исступлении, но ни слезинки не пролила. Только бледность на лице указывала на ее трагедию.

— Отчего ушедшие не возвращаются? — задала она вопрос. — Отчего не возвращаются пропащие в Сахаре?

Он попытался ее утешить:

— Пленные возвращаются…

Она вспыхнула так, будто ждала этих слов утешения:

— Когда вернулся пленник из тех, кого джинны забрали? Ты что, слышал хоть об одной твари божией, что вернулась после того, как пропала в подземелье тьмы?.. Что? Молчишь? Ответь мне!

Дервиш молчал. Это молчание разобрало ее, она принялась опять вопить, как плакальщица:

— Почему не возвращаются? Почему скрываются навеки? Где они обретаются все? В камнях? В земле сухой? В пустоте? Или в свете? В ветре? В крупицах песка живут? В пустынном безмолвии?

Дервиш улучил возможность:

— Ты же говорила недавно сама, что они за камнями прячутся, как ящерицы, чтобы потом на свет появиться. Разве ты не сказала сама, что так все наши старухи говорят? Разве старухи наши меньше нас с тобой знают?

Она бормотала плаксиво:

— Возвращаются в обличьи ином, в другой одежде, спустя годы долгие. Когда уж я сама сгину, уйду в небытие их искать. Я сейчас хочу моего ребеночка! Дите мое свежее-чистое! О горе мне, с моим несчастным дитятем! Чего не отвечаешь? Чего ты меня покинул?! Почему предпочел в пещерах мрачных остаться? Почему ты от мамочки своей ушел, поменял ее на бесовку игривую? Да! Знаю я — не сбежит сын от матери родной, если его только женщина не сманит. Только если бесовка им овладеет из этих джиннов проклятых. Только берегись! Слюна бесовки-фокусницы — что яд смертельный! Яд уже во рту всякой бабы есть, даже пусть она и не бесовка будет. Берегись!

Муса в изумлении внимал всем ее речам. Голова кружилась. Он боялся ее задеть. Предоставил своему горю. Однако за все это время она не проронила ни единой слезы. Он про себя решил, что она, потрясенная, плачет сердцем. Она страдала — и ему было больно. Он чувствовал всю бесчеловечность злого рока. У него самого на глазах показались слезы. Он прикрыл глаза полотном и почувствовал, как поток струится по щекам. Он слышал, как она слабеет в отчаянии и бормочет?

— Проку нет… Плач мой не вернет его… Горюшко мое не поможет. Оставил меня и к отцу своему прибился. Забыла я — парень непременно отправится вслед за отцом своим, когда день придет… Счастье мое — ликование совсем выбило из головы моей много важного… Только вот судьба тебя не забудет, и никуда ты не денешься… Рок своего не упустит.

Потом вдруг эта белая горячка сменилась резким гневом:

— Говори! Говори мне, в чем причина! Отвечай: почему покинувший не вернется?

Он ей не отвечал, а она продолжала бросать ему в лицо обвинения:

— Разве ты не в тесном общении с Господом? Разве ты не угодник его избранный?

— Не угодник я…

— А кто же ты?

— Дервиш я!

— А кто же дервиш будет, раз не угодник?

— Не знаю. Не знаю я ничего.

Желтый диск, казалось, готовился скрыться за тучей. Потемнел, окрасился нимбом, побледнел за покрывалом.

Она продолжила:

— Отверг мое предложение тогда, за эмирой этой отправился, увлекся. Вот только рок, захвативший сынка моего, не свел их вместе, потому что уготовил ей судьбу иную… Вот он теперь, значит, возвращает тебя мне… Куда побежишь, куда денешься? В руках ты у меня. Угаснет племя, если мы не поженимся, род пропадет. Радостно тебе будет, если племя вымрет наше?

Он вскочил, обескураженный. Почувствовал: тело змеиное сомкнулось кольцом на шее. Игривый тон вызвал в нем отвращение, тошнота подступила к горлу. Он чуть не раскрыл тайну. Чуть бы не разоткровенничался о том, что скрывал даже когда голову положил на плаху шанкытскому кади. Широким шагом он двинулся вниз с возвышенности. Она побежала следом. Схватила его за край одежды. Их взгляды встретились, и он прочел в ее глазах решимость шайтана. Решимость самки, потерявшей любимого, и во что бы то ни стало определившей для себя оплодотвориться, завести детей, родить жизнь.

Заговорила она в беспамятстве, диким, звериным языком:

— Думаешь ты, я за мужиками тащусь из любви какой-нибудь? Ты думаешь, одна баба может какого-то мужика любить, безо всякого в нем секрета, без потомства, за один хребет? Думаешь, в мужике что другое есть, чем он может заслужить да завоевать себе любовь женскую? Ты слепой, как и все мужики! Все мужчины — тщеславны, как рабы неразумные. Все подряд воображают себе, будто женщина-кукла, сотворенная им на усладу да на утеху! Ха-ха-ха! Вот вам бурдюки, воздухом набитые! Низкие, подлые! И ты сам точно такой же! Дервиш — глупый гордец. Ха-ха-ха!

Он выдернул край рубахи у нее из руки. Побежал прочь к развалинам. Она устремилась за ним. Она его просекла. Воспротивилась, встала на пути. В глазах ее был блеск, сквозили загадочность и безумие. Хриплым голосом она взмолилась:

— Ну же, помилуй меня, если тебе не жаль потери нашего рода-племени. Даруй мне дитя и проваливай прочь! Я тебя не захомутаю, если семя мне дашь. Обещаю тебе, клянусь. Дай мне дитя и бери себе вольную. Нет у тебя иного пути.

Она опустилась на колени в песок, принялась метать пыль в воздух.

— Гляди, гляди на землю! Смотри на прах! Все мы во прах уйдем, если следов по себе не оставим. Вечность наша в семенах сокрыта. И мы сгинем и не вернемся опять. Радостно тебе, что ли, исчезнуть вновь во мраке?

Он почувствовал, как рот у него кривится, губы дрожат, напрягаются… В глазах же сквозила беда, совсем другая…

3

На рассвете он поднялся к основанию склона, решив выкопать мотыгой могилу. Солнце взошло, он все копал. Бормотал про себя слабые песенки на языке бамбара. Время от времени он пригоршнями на изъязвленных оспой руках высыпал землю наружу. Наконец добрался до истлевших костей. Вытащил запястье сперва, потом грудную клетку, в конце концов — череп. Он был атласным. Блестел ярко, вид имел отталкивающий, почва поработала над ним, ни кусочка плоти на лице не оставила. Он повертел его в руках — песок высыпался на землю. Он осмотрел отверстие, откуда сыпалась земля. При более внимательном изучении оттуда вдруг выскочил большой черный навозный жук. Он выбросил жука прочь из могилы, продолжая разглядывать череп. Долгий горестный стон вырвался у него из груди, прежде чем он принялся за тайную беседу с самим собой:

— Неужто это конец и круг окончательно сомкнулся, а? Эмира Великой Сахары? Ты что ли это будешь, царица Томбукту и Вау? И этот плотный череп — та самая гордая головка, что рушила сердца молодежи, сожгла душу дервишу? Неужто эта уродливая костяшка — то самое, что так любил Аманай? Мыслимое ли дело, чтобы боги любили такое хрупкое создание, как это? Мыслимое ли дело, чтоб она отняла у меня душу, у меня, посланца божьего Аманая? Где же ведьма прячется в этой костяной коробке?

Тут ход мысли прервался. Он продолжал стоять внутри ямы, исследуя свое сокровище. Потом мысли потекли вновь:

— Правда, кто же это сказал, что я ее любил? Кто осмелится утверждать, что пророк Идкиран в состоянии полюбить бренное создание по выбору и указу бога-ветра гиблого Аманая, полюбить будто невесту? Как только мог Идкиран предать своего бога и впутаться во страсть к ребенку?..

Его пальцы неожиданно задрожали. Голос завибрировал, когда он произнес:

— Только… только пророку Идкирану пора признать это поражение. Пора отказаться от этой ложной гордости и признать — любовь была. Да. Я влюблен в каменную невесту. Пусть будет каменная. Это — всего лишь хрупкий черепок. Кости. Прах. Гордого Идкирана унизила девочка. Череп. Костяшка!

Он прижал его к груди дрожащими руками. Коснулся кости губами. Прошептал в лихорадочном бреду:

— Не оставлю тебя… мы не расстанемся… Не уступлю я тебя богу Аманаю. Никакие боги тебя у меня не отнимут.

Над головой его стоял вождь. Он сказал так, будто разговор между ними никогда не прерывался:

— Если возлюбленный невесты каменной прыгнул за любимой в пропасть каньона, так пророк из джунглей за ней прямо в могилу кинулся.

Идкиран поднял на него отсутствующий взгляд. Из забытья своего он так и не вышел, когда вождь Адда продолжил свое:

— Однако я признаю, что пророк наш был со мной откровенен. Если б не давнее его признание, я бы подумал сегодня, что он с ума тронулся.

Идкиран, зажимая череп под мышкой, пытался вылезти из ямы наружу, бормотал:

— Да. Да. Вождь прав будет. Я с самого начала знал, что вождь прав, всегда прав. Люди уравновешенные они по справедливости позднюю гонку выигрывают.

Ветерок подул, шевельнул складку на одеянии вождя, Идкиран почувствовал запах пота — это был пот странника, проделавшего изрядный путь в своем путешествии. Он протянул ему дрожащую руку, покрытую могильным прахом. Вождь пожал ее. Произнес, повторяя утверждение прорицателя:

— Они последнюю гонку выигрывают. Гонку разрухи, конца и погибели. Людям уравновешенным воздух достается, ветер ловят.

— Ничто не проходит бесследно.

— Иногда мне сложно бывает понять, ум слабеет перед символикой пророков.

— Я в своей речи ни к каким символам не обращаюсь, никогда, ни разу — по сей день. Я сказать хотел: непременно словишь ветер, когда врагов своих сокрушишь. Ты что, хочешь любой бой выиграть, не потеряв ничего?

— Я потерял свое племя. Моя утрата не сравнится с падением никакого поверженного противника.

— Это султан, что ли, противник поверженный?

— Мы с ним не сошлись, однако я его в противники себе не записывал.

— Вся Сахара обязана вождю за дух согласия. Терпимость — оружие избранных, секрет благоразумных.

— Ты сильно преувеличиваешь.

Идкиран отодрал полоску от своего широкого рукава. Заботливо обернул череп во ткань. Поспешил объясниться с вождем за свой пыл:

— Это — жертва Аманаю. Я из-за него пришел живым и вернусь к нему костьми истлевшими.

А про себя еще добавил всерьез: «Да простят мне боги мою дерзость. Только черепом Аманаю вовеки не завладеть, не для него добыча».

Вождь продолжал так, будто слышал собеседника до последнего слова — прочитал все его намерения:

— Ты в чужбину пустился, страдал да сражался весь свой век, только чтобы в Томбукту с этим черепом вернуться?

Пророк улыбнулся:

— Геройство мое — все в черепе. Геройство в том, чтоб всей жизнью заплатить за кости бренные. Хе-хе-хе!

Он прервал свой ненормальный смешок и закончил свою мысль о героизме:

— Только герой настоящий в силах жизнь свою в жертву принести, чтобы разделить пыль со прахом.

Здесь он принялся вновь укутывать череп в тряпки, посмеиваясь загадочно, как все прорицатели.

4

В предрассветной мгле Муса тайком пробирался ко дворцу. Осторожно переступал тела негров, купцов, воинов султана. Запах был ужасающим, он старался заткнуть нос лисамом. Добрался до двери в коридор, обнаружил, что она разбита. Начал спускаться во тьме по ступенькам. Лестница привела в коридор, слабо освещаемый окошком во своде над головой. Он ощупывал стены, осторожно передвигаясь по проходу. Споткнулся об остов, упал на землю. Влажный запах мерзкой грязи резко усилился. Он потрогал тело руками, обнаружил, что это сундук, покрытый грязью. Он принялся ощупывать все его края, пока пальцы не наткнулись на ручку. Потащил его за собой, встал на ноги. Упал дважды, прежде чем добрался по ступенькам наверх, к разбитой двери. Прошел несколько залов под арками, таща за собой сундук. Залы переходили в мрачные переходы. Он остановился перевести дух, осмотреться. Присел на сундук посреди прохода. Отер пот и пыль со лба и с рук. Ощупал ушиб на правом локте — он ударился им, когда падал первый раз. Дыхание у него выровнялось, в нос полез запах гниения — ударил волною. Он опять замотал лицо у носа полоской лисама, прислушиваясь к царившей в руинах тишине — тут обитали только мертвецы и привидения. Ему вспомнились эпизоды из прошлого — он увидел себя двигающимся по пути к обители эмиры.

В царившей вокруг тишине ему послышался стук кузнечных молотов в галерее слева — они там трудились над проклятым металлом. Когда-то. А вот теперь тишина одна беседовала с ним на сахарском наречии, на языке безмолвия. Небытия. Вау вернулся в Неведомое, ничего не осталось после него, кроме священной тишины. Будто Сахара и впрямь смеялась над тщеславными сооружениями и утверждала в очередной раз, что все, кроме нее самой, бренно и преходяще… Нет бытия, кроме как в Сахаре, нет ничего вечного, кроме покоя…

Надо было идти дальше.

Таща за собой сундук, он направлялся к западным воротам города. Тому, что от них осталось. Дойдя до колодца, он остановился, принялся счищать с себя пыль. Большой деревянный сундук, прямоугольный. С двух вертикальных стенок его торчали медные ручки. Все четыре стороны были окаймлены полосками металла, изящно кованой бронзы. Сундук был защищен солидным наружным замком, сделанным также из бронзы. Он разглядывал это хитроумное, пугающее устройство, вспоминая о чудесном таинственном ключе: золотом ключе султана, завладеть которым все мечтали торговцы и легенды о котором без конца плели жители равнины от мала до велика. Вчера он ускользнул от Тафават, убежал за холм. Он осмотрел останки султана, все, что напоминало о нем, амулеты и талисманы валялись в пыли, ключа, конечно, недоставало.

В душе разгорелось любопытство, он решил-таки штурмовать заветный коридор.

А теперь выбирал камень покрепче, решившись сбить напрочь увесистый бронзовый замок.

В небе показался диск солнца.

Над головой его появилась фигура вождя.

Дервиш вскочил. Попятился на несколько шагов. Бросил сундук, продолжая сжимать в руке камень. Со щек его отхлынула кровь, Бледный, он произнес боязливо:

— Ты знаешь… Любопытство в груди сына человеческого — что змея бессмертная. В сердце каждого человека — шайтан!

Вождь улыбнулся на это.

— Неужто сомнение тебя в голову ударило! Ты что, решил, я могу о тебе плохо подумать?

Муса отрицательно закачал головой, а вождь заговорил с ним ободряющим тоном:

— Нет тебе нужды доводы свои приводить, нисколько я не собираюсь обвинять тебя в ненасытности. Ты забыл, что ли, ты — первый, кто тайну этого металла раскрыл и браслет злополучный в жертву всесильной горе принес?

— Я сам не могу простить себе этого любопытства…

— Ребенок ты великий, Муса! — рассмеялся вождь. — Разве не знаешь, что меня больше всего к тебе притягивает, что мне больше всего в тебе нравится, так это то, что ты просто большое дитя!

Дервиш улыбнулся. Адда поддерживал его, решил подбодрить и заговорил шутливо:

— Вот сейчас нарядимся в повадки шайтановы оба, мы с тобой, и любопытство из душ наружу, брат, выпустим. Давай, смелее бей камнем по замку!

Усмешки и шуточки вождя придавали ему смелости, он заговорил так, будто обращал речь к судьбе:

— Отступились мы от него, живые, и вынем его из мертвых. А почему нельзя? Он ведь, что женщина, капризен и своенравен. Враждует со всяким, кто ему верен, и дружелюбен со всеми, кто против него идет. Так почему бы и нет? Если б он так не поступил, не сказал бы о нем Анги, что это — бесовский металл. Если б он не был кокетлив, не забрал бы его шайтан!

Вождь склонился над дервишем. Наблюдал за его стараниями в ломании крепкого замка. И когда, наконец, дело это Мусе удалось, и бронзовый дозорный сломался, они обменялись друг с другом загадочными взглядами. Дервиш отступил, предоставив поле действия шейху племени — взять дело в свои руки. Сорвать покрывало с сокровища. Этот сундук будто таил еще что-то, кроме золота. Сундук такой загадочный — будто дал прибежище змеям. Будто это и не был сундук вовсе — а лишь флакон с запечатанным в нем гигантским джинном. Дервиш боялся флакона. Он очень боялся распахнуть крышку, чтобы из-под нее высвободился марид. Да дервиш всех этих великанов-маридов боялся.

— Давай, давай, Муса, — подбодрил его вождь с улыбкой. — Почему не хочешь, чтобы мы наше счастье испытали? Что, аскеты не в праве, что ли, наряду с дервишами, когда-нибудь счастье свое попытать по части кладов да золота? Давай. Дай нам испробовать такую возможность!

Их взгляды встретились еще раз. Вождь уловил свежий блеск раннего солнца в косом глазу дервиша. Дервиш ощутил в глазах вождя скрытую тревогу. Эта тревога передалась и ему. Поразила, зараза! Ему было страшно собственными руками приподнимать эту крышку — он спрятал их за спину. Он пришел в замешательство от этого движения, выставил их себе перед лицом, словно разглядывал впервые в жизни. Принялся нервно потирать ладони. Услышал, как вождь, с которого слетело все прежнее спокойствие, кричит ему:

— Открывай крышку! Чего ждешь?

Он сделал пару шагов вперед, зажмурил веки и — откупорил пробку на флаконе! Остался стоять с закрытыми глазами.

Он ждал, что содрогнется земля и рухнут ниц горы. Он полагал, что вся Сахара вот-вот зайдется в жутком каркающем хохоте сказочных великанов. Глаза так и не открыл, пока вождь не сказал ему:

— Вот так все это обычно происходит с наивными отшельниками, когда свалят с дорожки праведной и решают испробовать долю свою — завладеть кладом!

Затем он услышал, как тот заливается чистым смехом — смеется долго, раскатисто, весело. Он раскрыл глаза. Зрачки приготовились сопротивляться яркому блеску золота, отраженным золотой пылью солнечным лучам, однако, сундук не пылал — оставался тусклым. Почему? Он не был тусклым. В сундуке спал ослепительно белый призрак. Останки, закутанные в белое? Это что — останки?

— Что же это? — вопросил дервиш со всей присущей дервишам наивностью.

Вождь усмехнулся в ответ:

— А то ты не знаешь, что это такое? Ты и впрямь дервиш. Сам, что ли, не хотел удовлетворить беса любопытства своего? Что мы с тобой, недавно вот, не вознамерились разве втянуться в длинную вереницу богатеньких? Бери вот теперь! Это — твой клад. Это наше общее сокровище. Чего ж не двинешься, не возьмешься за клад, а? Ха-ха-ха!

Впервые в жизни он услышал, как степенный вождь Адда разразился таким противным смехом. Это был сатанинский смех. Что хотел вождь передать этим своим мерзким карканьем? Неужто шейх совсем утратил почтение и достоинство? Здравый смысл? Что может заставить уважаемого вождя племени потерять достоинство и степенность? Он бросился рвать эту ткань, свернутую в сундуке. Схватился обеими руками, рванул, потащил ее прочь из флакона… Из гроба. Бросил наземь, решил обыскать складки, развернуть, понять, что там внутри, наконец. Запах из-под ткани изменился, это было в новинку. Ткань хранила свой прежний запах, даже после того, как пролежала в могильном гробу долгие годы! Только вот теперь теряла невинность и великолепие. В руках Мусы все это чистое, белое, плотное превращалось в бесформенный комок.

Вождь перестал смеяться, бросил свою отвратительную реплику:

— Этого савана нам с лихвой всем хватит! Султан был мудрецом!

— Савана? — пробормотал Муса в детском изумлении.

Взгляд шейха покрылся загадочной пеленой.

— А что же, думаешь, это наряд невесты? Ты что, до сих пор полагаешь, что отшельники в состоянии что-нибудь иное в конце концов обрести, кроме савана?

Он опять засмеялся, потом перестал и добавил:

— Это будет самая давняя хитрость из рук иблиса. Он продолжает козни плести, мысли внушать, соблазнять врагов своих сотни лет. Не найдется в Сахаре ни одного страстотерпца, кто превзошел бы иблиса терпением. Вот проходит столетие, слабеет отшельник, спускается на землю грешную и желает счастье свое испытать. Как правило, уткнется в дверь за наслаждением. Или, можно сказать, любопытство его гложет, если использовать твое, понимаешь, мудрое изречение. Вот здесь-то и улучит иблис возможность для своего обмана, возьмет, да и высунет язык тебе в лицо, прямо как сейчас с нами! Ха-ха-ха!

— Но ведь ты же сказал вот сейчас, — запротестовал дервиш, — что не усомнился в моих намерениях. Неужели ты подумал, что я и вправду бросился клады искать?

Шейх утер свои щедрые слезы из глаз краем джильбаба. Подтянул кромку лисама вверх, зацепил за кончик носа. Степенность вернулась к нему.

— А что дервишу с кладами делать? И как же ты это забыл, что любопытство есть также такая страсть, что может использовать шайтан проклятый в своих интересах?

— Неужто следит проклятый за всеми нашими движениями и позами прямо до такой степени?

— А что, у него есть другое занятие? Он этой задаче отдался полностью, еще когда первую прогулку свою совершил и изгнал нас из Вау. Да проклянет его Аллах!

Муса немного помедлил в замешательстве, потом прояснил свои сомнения:

— Я действительно не думал, что султан — мудрый человек.

— И я тоже признаюсь, что ошибался в своей оценке султановой мудрости. Возможно, ослепили меня мои с ним разногласия, и я его мудрости не уловил.

— А что он хотел сказать точно?

— Неужто ты и по сей день не узнал, что он сказал? Разве мог он вообще сказать нечто большее, чем сказал?

— Что?

— Дело в том, что ничего нового он не добавил к тому, что до него было сказано в своде «Анги». Нет у человека сокровища большего, чем он с собой в могилу заберет. А что человек из жизни этой с собою возьмет, кроме савана?

— Нехорошо мы о нем думаем!

— Он был искренен в решимости построить град Вау. Он искренне хотел устроить райский сад на земле, однако серьезно ошибся в своем расчете на силу золота.

— Но ведь теперь он нам и другой довод предъявил.

— Правду сказать, этот довод был для меня несколько неожиданным.

Он взглянул на чистую ткань и добавил в печали:

— Вот еще один признак того, что человек — это вечная тайна. Кто осмелится сегодня, возьмет себе на плечи ответственность да будет претендовать, что знает человека насквозь? А?

На северной стороне, из-за гряды холмов, появился призрак предсказателя.

Он восседал на своей худой верблюдице, между бурдюков с водой и следовал линии горизонта. Миновал место с колодцем, однако запасы воды он пополнил затемно, а сейчас следовал мимо, ехал и не обернулся. Странник, если двинется, ничего кроме горизонта не видит.

Над его головой кружил ворон.

Вождь взял в руки саван, предложил:

— Вот совет. Живым полагается исполнять заветы мертвых. Долг нам предписывает тело в саван обернуть и предать его земле, которая его породила.

Он подобрал ткань савана и пошел к холму, где упокоился султан.

5

Вождь заснул, а дервиш следил за рождением нового молодого месяца.

Он выбрал себе местечко у склона другой горы, обманутой, а равнину предоставили набежавшим на нее джиннам и призракам.

В нескольких шагах от них полыхали язычки пламени, копошилась Тафават за приготовлением ужина. Шейх раскрыл глаза и вперил взгляд в звездное небо, когда дервиш произнес:

— Она силком, против воли, хочет ребенка обрести. Сказала, удел мужчины — детей женщине дарить, и если, мол, плода не принесет, то никто о нем и не вспомнит. Что, верно это?

Вождь продолжал лежать на спине неподвижно, уставившись в загадочное кружево звезд. Муса оперся о камень и ковырялся в земле.

— Боюсь я. Никто, кроме тебя, не сможет меня защитить.

Адда ничего не ответил. Дервиш продолжал свое:

— Она страшная. Ты просто не знаешь, какая она страшная, когда ребенка добивается… Да-да. Она от меня не отстанет. Отстанет она от меня когда-нибудь?.. Ну… ты же знаешь, в чем секрет-то. Ты — единственный, кто тайну знает. А что я с ней буду делать? Что мужик может сделать с такой вот тайной, когда баба от него зачатья требует?

Вождь не отвечал. С места не сдвинулся. Однако глаза были открыты, в полном сознании, следили за чем-то неведомым…

Муса подполз к нему поближе. Склонился над головой, сказал странным голосом:

— По правде сказать, есть у меня предложение.

Он прислушался к дыханию вождя, продолжил:

— Сказала она, у мужчины не остается другого выбора, когда дело идет о вымирании целого племени. Чтобы, значит, спасти племя от вырождения… Да-да! Этот зов, понимаешь, тебе предназначен, а не мне вовсе. Аллах Всемогущий именно тебя избрал уберечь корни от тлена. Это Аллах спрятал ее в пещере и уберег от набега, чтобы ты с ней сошелся.

Шейх оторвал голову от земли. Полоска лисама скатилась с подбородка. Он негодующе посмотрел на дервиша. Муса попятился к своему камню, набрался смелости и принялся цитировать Коран:

— А почему нет?! Что, разве предок наш святой Ибрагим не зачал своего сына Исхака в пожилом возрасте? Не порадовал нас семенем своим, когда уж ему сто лет исполнилось?

Несколько мгновений он разглядывал его при слабом свете луны. Мусе показалось, что он улыбается, прежде чем заснуть вновь. Он тоже улыбнулся и еще раз убедился в действенности изречений из святой книги…

Глубокой ночью шейх пробудился от зова: это был старый, загадочный, раздражающий вой, которым в Сахаре никакое племя похвастаться не может, кроме одного-единственного: волки.

Зажмурив глаза он прислушался. Стая приближалась. Прямо над головой раздались звуки: «А-ау-у-у-у…».

Он раскрыл глаза и поискал вокруг: где они, посланцы племени мухаммадова? Лунный серп уже клонился к закату, горизонт светился полоской приближающегося дня, но посланцев нигде не было видно. Мертвая тишина разлеглась над Сахарой. Его изумила та скорость, с которой попрятались посланцы ночи. Если б он не был в полном сознании, он бы мог солгать самому себе, убедить себя, что слышал их просто во сне. Что ж они, на запах трупов явились? Опершись на локоть, он повел головой вокруг, изменил позу. Тафават свернулась в комок по соседству с махрийцем совсем в другой стороне. Однако… место, где был дервиш, пустовало. Он сказал себе, что братья-волки разбудили его и он отправился в сторону по нужде. Он еще долго размышлял, откуда эта связь берется, что роднит дервишей с волчьим племенем… Потом заснул.

6

Утром он обнаружил, что прибежище дервиша было пусто.

Тафават подошла к нему со стаканом чаю. Он медленно делал глоток за глотком. Подождал, пока солнце все не осветит. Поднялся на ноги, двинулся по следу. Сначала он направился к западному склону. Потом сделал полукруг и наткнулся на следы недавние, оставленные ночью. Пошел на восток, спустился в ущелье, засыпанное песком. Там он обнаружил следы пребывания ночных посланцев. Дервиш примкнул к злосчастной стае. Они удалились на восток. Он следовал за ними, пока все не выбрались в вади с акациями. Там он нашел Мусу: его следы кружили вокруг единственного дерева лотоса. Тот обходил его трижды. Потом, вероятно, вернулся, еще раз примкнул к стае. Все они покинули вади. Все направились к горе. Он разглядывал эти следы. Подножье горы усеивало черную пустыню перед ними мелкими обломками щебня и камешками. Он потерял след.

7

Вернулся к стоянке.

Приказал Тафават готовить поклажу. Установил седло на горбу махрийца. Он устлал его для мягкости покрывалами, приготовил достаточно места для женщины. Она помогла ему разместить и привязать бурдюки с водой вокруг седла. Поиграл шутливо с верблюдом, с любовью потер его шею. Умное животное ответило — повернуло к нему голову, лизнуло руку в ответ на ласку. А потом — выпрямило шею и устремило взгляд к горизонту, впереди был долгий путь. Надо было готовиться к этому.

Он подозвал к себе Тафават, та подошла. Он помог ей усесться в седле. Дал знак махрийцу, и тот поднялся на ноги со всей присущей ему грацией.

Двинулся.

Он повел его по равнине, потом повернул вправо, в обход развалин. По соседству, с севера, возвышался Идинан — словно прощался, отдавая последний привет. Он тоже встал, поглядел на гору. Глядел долго.

Затем продолжил путь.

Впереди простирался простор без конца и края — словно вечность сама.


Конец


Москва — Женева — Лимасол — Триполи — Мисурата

23.07.1990 — 28.12.1990

Загрузка...