Обеих жен Леса Карчера звали Мэри, но младшую в этой семейке любовно называли Сиська.[73] Старшую Мэри копы и парамедики нашли на лужайке перед домом, там, где мы со Скинфликом видели ее в последний раз. Голова ее была проломлена — по всей видимости, той самой чугунной решеткой от плиты, что валялась рядом. Если верить ФБР, никаких отпечатков пальцев на решетке они не обнаружили, зато на ней остались фрагменты мозгов. Что касается Сиськи, то она бесследно исчезла, как и трупы трех Карчеров. Вот только, в отличие от них, после нее не осталось следов крови.
В том, что меня обвинили в убийстве двух Мэри, а не «карчеровской троицы», как ее окрестили в прессе, был свой резон. Во-первых, барышни вызывали больше симпатии, а во-вторых, имелся труп в качестве вещественного доказательства. Ну а если бы обвинение рассыпалось, на меня всегда можно было бы попытаться повесить эту троицу.[74]
С другой стороны, это был глупый шаг, поскольку я их не убивал. В основе любых «доказательств» стороны обвинения лежали бы сфабрикованные или превратно истолкованные факты, к тому же в суде они бы не смогли опровергнуть «альтернативную версию», а именно: что Сиська, чью психику изуродовали годы издевательств, размозжила голову старшей Мэри и сбежала с двумястами тысячами долларов, которые, как случайно подслушала одна из украинских пленниц, были припрятаны в доме и которые мы со Скинфликом просто не нашли.
Кстати.
Вот что, Сиська, я хочу тебе сказать. Если все произошло именно так, я на тебя зла не держу. Даже если, пока шел суд, ты где-то там читала ежедневные отчеты в газете «Нью-Йорк пост» и посмеивалась при мысли, что при желании могла бы спасти мою шкуру, да только подобного желания не испытывала, хотя это сомнительно, — твои действия или, лучше сказать, твое бездействие мне абсолютно понятно.
Хотя, повернись все по-другому, вполне возможно, я рассуждал бы иначе.
Моя «команда защиты» была сформирована адвокатской фирмой «Морадэй Чайлд». В нее входили Эд Лувак по прозвищу «Джонни Кокрейн трех штатов»[75] и Донован Робинсон, «единственный, кто ответит на ваши звонки, в то время как все остальные выставят вам счет на $450 за час прослушивания ваших сообщений на автоответчике». Донован, ныне специальный помощник мэра Сан-Франциско — Салют, Донован! — старше меня лет на пять, а значит, в то время ему было около двадцати семи. Он умен, но лицо у него глуповатое — Извини, Донован! Это неприятно, я знаю! — а это как раз то, что больше всего ценится в адвокате. Он делал все, чтобы мне помочь; наверно потому, что не считал меня виновным. По крайней мере, в тех преступлениях, за которые меня судили.
Так, именно Донован обратил внимание на такую «странность»: в убийстве с применением пыток обвиняют меня, при отсутствии каких бы то ни было улик, в то время как сразу несколько украинских девушек засвидетельствовали, что старшая Мэри если не напрямую участвовала, то, как минимум, пособничала весьма жестоким расправам. Поэтому можно было предположить, что обвинение не захочет поднимать в суде эту тему.
Однажды Донован пришел ко мне в камеру — как это ни удивительно, но, насколько я помню, Эд Лувак ни разу не почтил меня своим присутствием — и сказал:
— У них на тебя что-то имеется. Что бы это могло быть?
— Не понял?
— Против тебя есть какая-то улика, о которой они нам не говорят.
— Разве это не незаконно?
— С технической точки зрения — да. По правилам они должны своевременно представить нам все, что накопали. Но если речь идет о чем-то стоящем, судья допустит это к рассмотрению в любом случае. Мы можем заявить протест на основании неправильного судебного разбирательства, но скорее всего наш протест не будет удовлетворен. Так что если ты догадываешься, какая у них может быть против тебя улика, лучше скажи мне об этом сейчас.
— Понятия не имею, — говорю. И это чистая правда.
Кстати, мою защиту, пусть и неявно, оплачивал Дэвид Локано. Он не желал засвечиваться и, возможно, готовился к тому, чтобы умыть руки, если вдруг я стану представлять опасность для него или Скинфлика.
Но пока такой угрозы не было. Все мы понимали, что ФБР не потянет в суд Локано за пособничество в убийствах, пока не будет доказано, что я действительно хоть кого-то убил. Ну а Скинфлик даже не числился в подозреваемых.
Локано сделал все, чтобы тот остался чистеньким. Он запретил ему говорить о своей причастности к налету до тех пор, пока не уляжется пыль. Сам же он ни разу, если не считать нашего разговора в русских банях, не упомянул имени Скинфлика в связи с делом Карчеров.
Увы, в отношении меня он кое-что себе позволил. В распоряжении ФБР оказались записи его телефонных разговоров, в которых он называл меня поляком. Например, так: «Насчет братьев К. можете не беспокоиться. На следующей неделе поляк нанесет им визит». Зато у Локано появился хороший стимул сделать все, чтобы я избежал приговора.
Фэбээровцы сразу сказали нам про эти пленки в расчете, что я сдам Локано. При этом они добавили, что у них уже сидит один браток, готовый подтвердить под присягой, что я киллер и что я работал на Локано.
ФБР держало в секрете свою таинственную улику — если, как сказал Донован, они таковой располагали — до последнего момента.
А я гнил в тюрьме.
У гениальной Венди Каминер[76] есть фраза: «Консерватор — это либерал, которого ограбили, а либерал — это консерватор, которого арестовали». Вы можете мне заметить, что уж кому-кому, но не киллеру от мафии примерять на себя подобные аргументы, и будете правы, однако позвольте мне все же уточнить кое-какие моменты. Первое: если вас обвиняют — только обвиняют — в преступлении, предусматривающем смертную казнь, вас не выпустят под залог. Я просидел в федеральной тюрьме, что напротив городской ратуши в Манхэттене, восемь месяцев еще до начала суда.
Второе: если вы загремите в тюрьму, не будучи при этом знаменитым киллером с соответствующей физиономией, то я вам не завидую. Лично мне не пришлось спать рядом с алюминиевым унитазом без крышки, подходя к которому думаешь только о том, чтобы не шмякнуться в чье-то дерьмо или блевотину. Меня не заставляли «выносить белье» или выполнять бесчисленное множество подобных поручений, столь же изобретательных, сколь и унизительных, которые дают новичкам старожилы, дабы продемонстрировать свою власть или просто от скуки. Передо мной же лебезили даже надзиратели.
И учтите: это была еще не настоящая тюрьма, а всего лишь СИЗО. Место для тех, на кого пока распространяется презумпция невиновности. А вот если вас отправили на остров Райкер, штат Нью-Йорк (где бы сидеть и мне, если бы не федеральный уровень выдвинутых против меня обвинений), считайте, что приговор у вас в кармане.
Вы, может быть, полагаете, что никогда не сядете, потому что вы белый, а значит, правовая система работает на вас, тем более что вы никогда не курили травку, не жульничали с налогами и вообще не давали повода применить к вам административное насилие, — но это вам только так кажется. Случаются ошибки, и в какой-то момент вас могут «пригласить» — это как предложение работы в престижной фирме, только условия приема гораздо либеральнее.
Даже в Нью-Йорке, кем бы вы ни были, ваши шансы оказаться за решеткой гораздо выше, чем вероятность быть ограбленным.
И напоследок экстренное сообщение: тюрьма — это отстой.
Естественно, галдеж. Почему стоит такой гвалт в собачьем питомнике? Любой пес не в состоянии выносить выше пятидесяти децибел, поэтому когда рядом кто-то начинает громко лаять, он тут же пытается его перебрехать, и через пять минут мы имеем содом. То же в тюряге. Всегда найдется какой-нибудь псих, который будет орать не переставая и заводить остальных, плюс долбаные транзисторы, включенные на полную мощность. И это еще не все.
Заключенные говорят без умолку. Часто из желания досадить друг другу. Выступают даже идиоты с одной извилиной, которой хватает только на то, чтобы вдыхать и выдыхать воздух. Ведь среди слушателей всегда может найтись еще больший идиот, или совсем обдолбанный, или бедолага, чья мамаша-алкоголичка поддавала все девять месяцев, пока его носила.
Но многие болтают ради самого процесса. Не важно о чем, лишь бы чем-то заполнить свое бессмысленное существование.
А смысл всех разговоров в тюрьме, кажется, сводится к тому, чтобы не думать. Другого объяснения я не нахожу. Вот люди битый час переговариваются друг с другом, хотя их разделяют три камеры, хоть бы на две минуты заткнулись. Мало нам криков — кого-то пырнули ножом, кого-то насилуют. Или вот чувак где-то рядом затачивает об стену самодельную иголку, чтобы вкатить себе дозу. Даже под угрозой, что ты его задушишь, он продолжает с тобой разговаривать.
В глубине души они надеются, что ты сболтнешь, чего не следует, и они сумеют это продать надзирателю. Здесь все любят говорить о том, как они ненавидят стукачей и что стучать — это последнее дело. Подожди минутку, говорят они тебе, я схожу и попишу ножичком этого стукачка. Вообще это их любимое словечко, не считая, конечно, суки. Это как «шляпа» и «яйцо» у доктора Сьюза.
И все эти придурки, сколько бы они ни повторяли, что они лучше подохнут, но не станут стучать, только и делают, что пытаются выудить из тебя какую-то информацию и потом на тебя стукнуть. Зачем? Чтобы им скостили срок, чтобы лизнуть зад начальству, чтобы не одуреть от скуки.
Еще одна излюбленная тема в тюрьме — кого куда отправят.
С самого начала было понятно, что меня, киллера, связанного с мафией, отправят в одно из двух заведений с самым высоким — пятым — уровнем защиты. Вопрос, какое именно — «Левенворт» или «Мэрион».
Что любопытно. Будучи единственными — и самыми строгими — тюрьмами пятого уровня, они полные антиподы. В «Левенворте» двери камер открыты шестнадцать часов в день, и все это время заключенным позволено «общаться». Это общение выглядит особенно экзотично с июня по сентябрь, когда тюремное начальство вырубает свет на верхних этажах. А куда денешься! Здесь стоит такая жара, что если не начальство, то это сделают сами заключенные, чтобы не сдохнуть.
В «Мэрионе» же царит иная эстетика. Тебя помещают в «адсег» («административная сегрегация»), в крохотную белую одиночную камеру с флуоресцентной лампой над головой, которая горит круглые сутки, и, кроме как на нее, смотреть тебе не на что. Двадцать три часа ты торчишь в камере, и еще час уходит на помывку, короткий моцион в специальной одиночке размером четыре на четыре, а также снимание и надевание ножных браслетов, сопровождающие разные процедуры. Тебе начинает казаться, что ты плаваешь в этой флуоресцентной пустоте и кроме нее больше ничего нет.
Если «Левенворт» — пламя, то «Мэрион» — лед. Гоббсианский ад против утилитаристского. Все, с кем я сидел в СИЗО, утверждали, что «Левенворт» предпочтительнее, потому что в «Мэрионе» ты рано или поздно свихнешься. И добавляли, что левенвортская вольница сыграет в мою пользу: ко мне как к мафиози отнесутся с уважением. По крайней мере пока я молод и могу за себя постоять.
Кстати, «уважение» — это третье по популярности слово в местах заключения. Например: «Ты чё, оборзел, в натуре? Какой он тебе Карлос! Эту шалашовку звать Розалита, понял, нет? Ты чё, блин, настоящих мужиков не уважаешь?» Именно так, буквально, выговаривал мне надзиратель.
С учетом сказанного я бы предпочел «Мэрион». Впрочем, я не особенно забивал себе голову подобной ерундой, потому что куда ты попадешь, в «Левенворт» или в «Мэрион», от тебя не зависит. Как ни странно, вообще ни от кого не зависит. Все решает случай — наличие койкомест.[77]
Как бы там ни было, я собирался сделать все, чтобы избежать того и другого. Любым способом, хоть бы и стукачеством.
Я был готов рассказать ФБР все, что знал про мафию в целом и Дэвида Локано в частности. Когда-то я любил Скинфлика, как брата, это правда, а его родители были мне ближе, чем мои собственные. Но правда и то, что я отчаянно любил Магдалину и за один час с ней не раздумывая продал бы семейство Локано со всеми известными мне секретами в придачу.
Только вот я не знал, сколько можно ждать. Если мне светило освобождение из-под стражи, было бы глупо особенно бодаться с мафией. Но если я пропущу момент и получу срок, признавать свою вину в обмен на смягчение наказания будет не в пример труднее.
Локановским ребятам хватало ума не запугивать Магдалину в открытую — и меня тоже, — так как они понимали: если я начну ответную войну, меня уже будет не остановить. Но их намеки были достаточно прозрачны. Они ведь были там, где и она, а я — в клетке. И всякий раз, ко мне наведываясь, они словно невзначай заводили разговор о ней: «Твое дело плевое, пойял? Как два пальца обоссать. Скоро будешь со своей кралей. Как там ее? Магдалина? Шикарное имя. И сама ничё. Надо ей чёньть послать».
Магдалина приходила ко мне четыре раза в неделю.
Права на посещения в СИЗО мягче, чем в тюрьме, — еще бы, ведь ты невиновен! — а в федеральной системе, соответственно, мягче, чем в штатской. Прикасаться друг к другу не разрешается, но вас разделяет лишь длинный железный стол. Заключенный должен держать руки на столе, а вот твоя посетительница вольна делать со своими руками что угодно. После двух-трех недель ты забываешь о присутствии охранников. При известной ловкости можно успеть обменяться поцелуем или даже посмаковать во рту ее пальчики, прежде чем вас растащат охранники. Ее они выгонят, а к тебе в рот непременно залезет дантист. Зато официальные предупреждения о запрете новых свиданий — полное фуфло. Охранники, эти жалкие отщепенцы, всегда тебя выгородят, если надо.
С каждым визитом Магдалины, с каждым новым письмом я любил ее все сильнее. «В квартете мне часто говорят, что я сбиваюсь с такта. Сбиваюсь, да, потому что думаю о тебе. Но при этом я играю лучше, а не хуже, в моей игре больше жизни, поэтому у меня нет ощущения, будто я их подвожу. Лучше всего я играю, когда играю от сердца, а мое сердце — это ты. Я люблю тебя».
Считайте, что это из разряда идиотских романтических историй, когда толстуха пишет в тюрьму нашумевшему убийце, прикончившему свою жену, мне наплевать. Ее письма не дали мне сойти с ума. Ее визиты отвлекали меня от мыслей об этой вонючей дыре.
Магдалина разговаривала с Донованом чаще меня. Это он посоветовал нам порознь, что не худо бы нам пожениться, — тогда ей не придется свидетельствовать против меня. Я сделаю всё, сказала мне Магдалина. Всё, что угодно.
Я возражал. Я хотел, чтобы мы стали мужем и женой по-настоящему.
— Дурачок, — сказала она. — Мы уже давно, с третьего октября, муж и жена.
Судите сами. Лучше я все равно вам не растолкую. Разве можно объяснить, как выглядит солнечная поверхность?
Хотя никто всерьез не думал, что Магдалину вызовут в качестве свидетеля. Она тут же растопила бы сердца присяжных.
Она принесла мне книги, которые я не мог читать из-за шума. В следующий раз она принесла мне наушники.
Ничего мне не сказав, она начала процесс оформления в надзирательницы федеральной тюрьмы, чтобы быть рядом со мной, если дела пойдут скверно.
В начале лета 2000 года меня привезли в офис, где я прежде ни разу не был. Вообще-то в этом не было ничего необычного. Примерно раз в две недели устраивалась какая-нибудь «первоначальная явка» или «предварительное слушание дела» для уточнения, тот ли я, за кого себя выдаю, или я тот, кем считает меня ФБР, и вообще имело ли место преступление. Но в тот день охранник оставил меня в комнате одного, а сам вышел за дверь. Хоть я был в наручниках и ножных браслетах, ситуация выглядела очень странной.
Я сразу принялся искать телефон, чтобы позвонить Магдалине. Как бы не так. На деревянном столе и таких же полках хоть шаром покати. За окном имелся карниз. Для побега момент самый подходящий. Стоя перед окном, я как раз обдумывал эту идею, когда за моей спиной открылась дверь и в комнату вошел Сэм Фрид.
Я никогда его не видел. Ему тогда было слегка за шестьдесят. В своем мятом сером костюме он сразу вызывал к себе симпатию. Он протянул мне руку и предложил сесть, что я и сделал. А он придвинул себе один из стульев, что стояли у стены.
— Меня зовут Сэм Фрид, — сказал он.
Мне это сочетание ни о чем не говорило.
— Пьетро Брна, — сказал я.
Было в нем нечто такое, что даже в оранжевом комбинезоне заключенного и ножных кандалах ты ощущал себя человеком.
— Я работаю в департаменте юстиции, — продолжал он. — Хотя, по большому счету, я уже на пенсии.
Вот так, скромно. Хотя мог бы сказать: «Я придумал ВИТСЕК»,[78] что является чистой правдой. Или: «Я сломал хребет мафии, а те, для кого я добился иммунитета, показывают самый низкий уровень рецидивов по стране».
А еще, разумеется, он не сказал о том, как его ненавидят в правоохранительных органах. Да, он нанес мафии смертельный удар, но какой ценой? Благодаря его стараниям всякие подонки начали новую жизнь, а этого копы и даже фэбээровцы не могли ему простить.
Само собой, он был евреем. Кто еще стал бы так биться за торжество справедливости, понимая, что статус парии ему обеспечен? Его отец, рыбный торговец с Фултон-стрит, отстегивал сорок процентов с выручки Джонни Профацци.
Но, повторюсь, тогда я ничего этого не знал.
Я неопределенно хмыкнул в ответ на его представление.
— Я услышал про тебя от Бабу Мармозета.[79]
— Не знаю такого, — сказал я.
— Врач-индус. Длинные волосы. Две недели назад вы проходили у него медосмотр.
— Ах да.
Только человек поколения Фрида мог сказать, что у профессора длинные волосы. Не прерывая медосмотра, Мармозет разговаривал по телефону и заполнял мою больничную карту. С вами все в порядке, сказал он мне тогда. Этим наше общение и ограничилось.
— Странно, — говорю, — что он про меня вспомнил. Мне казалось, он витал в облаках.
Фрид засмеялся:
— Он всегда такой. Одному богу известно, на что он был бы способен, если бы людям удалось добиться его внимания. Я расскажу тебе одну историю.
Он забросил ноги на стол.
— Мы с женой любим ходить на театрализованные ужины, — начал он. — Знаешь, один из этих китайских ресторанчиков, где во время застолья актеры разыгрывают детективную историю, а вы должны ее распутать. В сущности, глупая затея, но посетители не внакладе, тем более артисты, так что грех жаловаться. Иногда туда захаживает Бабу. Это действо его как будто не интересует. Обычно он приходит с барышней и весь вечер пялится в ее вырез или в лучшем случае проверяет, кто ему звонил на мобильный. Но в конце вечера, когда приходит время назвать убийцу, он всегда попадает в точку.
— Серьезно?
— Абсолютно. Я не знаю другого человека, который бы так безошибочно определял любой характер. А ведь я повидал немало людей на своем веку.
Он не сказал «Джека и Бобби Кеннеди, среди прочих», хотя мог бы. Он сказал:
— Бабу назвал тебя интересным и небезнадежным человеком. Имея в виду, что ты заслуживаешь еще один шанс, он, мне кажется, также намекал на то, что ты располагаешь информацией, в обмен на которую тебе могут этот шанс предоставить.
Я сокрушенно покачал головой. Мне не хотелось огорчать Фрида, но и лгать ему мне тоже не хотелось.
— Мы с профессором ни о чем таком не говорили, а давать показания я не собираюсь.
— О'кей. Подождем. Но не слишком долго. Бери быка за рога. Такая возможность может тебе больше не представиться.
— Программа защиты свидетелей. Я к этому пока не готов.
— Давай разберемся, — сказал Фрид. — Кажется, ты в это вкладываешь не тот смысл. В данном случае речь идет не о том, чтобы спрятаться под другой личиной. Речь скорее о том, чтобы стать самим собой — тем, каким тебя задумала природа.
— Для меня это слишком сложно.
— Не валяй дурака. Подумай, что сказал бы твой дедушка.
— Мой дедушка?
— Извини, что вторгаюсь в твою личную жизнь, но не так уж трудно предположить, какие планы в отношении тебя он строил и как бы он отреагировал на твое пребывание в этом заведении. Да ты знаешь это лучше меня.
— Вы всех потенциальных свидетелей так обрабатываете? — спросил я.
— Вот уж нет, — ответил он. — Но Бабу Мармозет считает, что ты сдюжишь.
— Он же меня не знает!
Фрид пожал плечами:
— У этого человека дар. Возможно, он понимает тебя лучше, чем ты сам.
— Положим, это не так трудно, — заметил я.
— А ты крепкий орешек. — Фрид скинул ноги со стола и встал. — И отлично знаешь, чего стоит этот мафиозный ореол. Что ты приобрел? Метрдотели перед тобой расстилаются, потому что ты им хорошо платишь и к тому же они тебя боятся, но потеряешь ты гораздо больше. Включая твою милую барышню.
Хотя в его устах это вовсе не прозвучало зловеще, разумом я понимал его правоту. Вслух же произнес:
— Ловите меня на фуфу?
— Кто обжегся молоком, дует на воду. — Он открыл дверь, но не вышел из комнаты, а повернулся и сказал: — Если бы я ловил тебя на фуфу, я бы задал тебе вопрос: «Почему мафия решила убрать Карчеров?»
— Я ничего не знаю.
Он это проигнорировал:
— Ты же сам видел, в какой изоляции они жили. На кого они могли вывести? По-твоему, они знали кого-то повыше?
Я молча на него смотрел.
— Нет. Только тех, кто ниже. Почему их и решили убрать. Чтобы бизнес процветал и дальше, но уже с другим субподрядчиком. До скорого свидания. Я был бы рад поймать тебя на фуфу, но сначала я бы попросил тебя поразмыслить над моими словами и заодно подумать, как бы на них отреагировал твой дедушка.
Насчет Карчеров этот Фрид, разумеется, был прав. Я и сам миллион раз говорил себе то же самое.
Но в эту ночь я спал без наушников, чтобы отогнать от себя эти мысли.
О том, как проходил суд, вам, выкормышам «Фокс ньюз», наверняка известно. Но знали бы вы, какая это была смертная скука, даже для меня. Фэбээровцы несколько месяцев разрабатывали операцию «Русская кукла», а тут явился я и все похерил. У них на руках оказались тысячи финансовых документов, которые — это сказал бы им любой человек, работающий в частном секторе, — обнародовать перед присяжными было себе дороже. И которые, собственно, не имели никакого отношения к итальянской мафии. У ФБР она шла под кодовой аббревиатурой ЛКН.
Иначе говоря — ла коза ностра, то есть буквально «наше дело». Признаться, я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь в мафии говорил «ла коза ностра», тем более «ЛКН». С какой стати? Это как если бы французские отморозки называли себя ЛЖНСК, сокращенно от «le je n е sais quoi».[80]
Короче, суд тянулся ни шатко ни валко. Ну а примерно на десятый день заслушивания исходных позиций — сразу после того, как прокрутили запись моего телефонного разговора с дежурным полицейского участка, которому, как вы помните, я позвонил с заправочной станции; кстати, эксперт по устной речи заявил: о том, что это мой голос, можно утверждать «с восьмидесятипятипроцентной вероятностью», — обвинение вынуло из рукава свою Таинственную Улику, и все сразу завертелось.
Таинственная Улика оказалась пресловутой Рукой — отрубленной, с содранной кожей, — которая, как обвинение рассчитывало доказать, некогда принадлежала Сиське.
При виде этой Руки всех охватывал трепет. Достаточно тонкая, она скорее всего была действительно женская, но все же длинновата для украинской девушки-подростка. Легко было поверить и в то, что фэбээровцы обнаружили ее за пределами Фермы, там, где была припрятана наша машина, на которой — обвинение обещало это доказать — я и уехал. А следы ножа на Руке вроде как неопровержимо говорили о том, что ее освежевали, а не обглодала ласка или еще какой-нибудь зверь.[81] Она наводила священный ужас. Особенно когда фэбээровцы демонстрировали ее на экране в зале суда.
Само собой, Эд Лувак против этого возражал, но Донован оказался прав: хотя это шло вразрез с делом «Брейди против Мэриленда» в том смысле, что обвинение предварительно не ознакомило защиту с уликой, судья тем не менее принял ее к рассмотрению — такая бомба неизбежно должна была привлечь внимание прессы. К тому же это был, кажется, единственный серьезный аргумент в пользу моего осуждения.
Вы должны кое-что понять. В известном смысле июль 2000 года был идеальным моментом для разбора дела об убийстве. Пятью годами ранее процесс над О.Джей Симпсоном похоронил само понятие «косвенные доказательства», без которого раньше не обходилось практически ни одно осуждение в уголовном порядке. Косвенные доказательства включают в себя все, за исключением физических улик и прямых свидетельских показаний. Если вы купили подводное ружье и растрезвонили в баре, что собираетесь убить кого-то, а через час вернулись с ружьем, но уже без стрелы, и сказали, что осуществили угрозу, — это не более чем косвенные доказательства. Процесс над О.Джей Симпсоном умудрился поставить под сомнение даже физические улики — любой пробел в «цепочке хранения улики» позволял допустить, что копы где-то схимичили.
Что касается прямых свидетельских показаний, то на них уже давно все обрушивались как на ненадежный источник. И правильно. Хотя в моем случае с этим делом обстояло неважно — один Майк, посыльный, да и много ли он там разглядел в свое зеркальце заднего вида...
Собственно, кроме Руки, ФБР нечего было мне предъявить. Они нашли на Ферме массу следов, оставленных в грязи, но в сравнении с моим размером ноги все отпечатки были слишком малы.[82]
Эта Рука оберегалась как зеница ока, находилась под круглосуточным наблюдением. Идиотизм, если вдуматься. Кто и как ее охранял? Посадили человека в рефрижератор? Но на всех это действовало.
Фэбээровцы даже не подвергли ее анализу на ДНК — да и не могли, не располагая заслуживающим доверия образцом ткани убитой. Кстати, тот же судебный процесс над О.Джей Симпсоном представил анализы на ДНК как этакий заговор умников, пытающихся обдурить присяжных и, таким образом, доказать свое превосходство. А вот защита как раз предлагала сделать сравнительные анализы, не боясь при этом выглядеть высоколобыми чуваками, хотя обвинение выступило против, да и жюри присяжных так и так проигнорировало бы результаты.
У меня от всего этого голова шла крутом.
Вот она, Рука. Это данность. Я не мог вспомнить, были ли у Сиськи длинные ногти, но, пусть не ей, кому-то же эта рука принадлежала! Если ее отрезали не Карчеры, значит, это сделали другие люди, а отсюда напрашивался вывод: кто-то пытается меня подставить.
Но кто и зачем?
Обвинение постоянно возвращалось к этой злополучной Руке, потому как все остальное, что они нарыли, оказалось курам на смех. Взять те же записи подслушанных телефонных разговоров. Там было столько помех, что им пришлось давать субтитры на экране, которые половину присутствующих в зале и добрых две трети присяжных вгоняли в спячку. Тогда обвинитель всем напоминал:
— Не забудьте, речь идет о матером преступнике, который способен вот что проделать с несчастной жертвой.
На экране появлялась Рука, и все сразу просыпались.
Стало немного интереснее, когда обвинение начало показывать фотографии Фермы, включая пресловутый погреб, а также когда для дачи свидетельских показаний вызвали посыльного Майка. Он должен был рассказать о том, как привез нас на место на своем грузовике. Майк был на редкость мрачен, а его слова («Мне показалось, что в кузов залез снежный человек») вызвали в зале смешки. А еще обвинение намекнуло, что оно намерено вызвать в суд заключенного, бывшего братка, который сдал своих. Было бы, конечно, любопытно на него посмотреть.
Но, как вам известно, до этого дело не дошло, потому что процесс неожиданно закончился.
Однажды Сэм Фрид нагрянул ко мне в камеру. В полночь. Заговорил он со мной только после того, как надзиратель привел нас в офис, где произошла наша первая встреча, и оставил вдвоем.
— Слушай меня, — начал он. — Кое-что должно произойти. Я пока не уточняю, что именно, дабы ты сосредоточился на моих словах. Потому что когда ты все узнаешь, ты уже больше ни на чем сосредоточиться не сможешь.
— Оставьте эту фигню при себе, — говорю.
— Не оставлю, и для тебя это не фигня. Так что слушай меня внимательно. Я сделал тебе предложение, это лучшее, на что ты можешь рассчитывать. Ты мог бы стать врачом, как твой дедушка. Да кем угодно. Хочешь получить членство в закрытом загородном клубе? Стать «белой костью»? Нет проблем.
— Никогда не было желания стать «белой костью».
— Ты меня не слышишь?
— Слышу.
— Когда пена уляжется, я сделаю все, чтобы тебе предложили сделку с правосудием, — продолжил он. — На какое-то время ситуация выйдет из-под контроля, но постепенно все образумятся. Твои показания против Дэвида Локано произведут должное впечатление на департамент юстиции. Я понятно выражаюсь?
— Не очень, — признался я. — Точнее, я вообще ничего не понял.
— Завтра поймешь, поверь мне. А за ночь хорошенько обдумай мои слова — сделка с правосудием. Если не возражаешь, я позвоню твоей девушке и оставлю ей свой номер. Что скажешь?
— Да, но...
— Завтра утром ты все поймешь, — повторил он. — А дальше... не забудь включить голову.
На следующее утро, в восемь часов, судья отвел все обвинения, выдвинутые против меня как на федеральном уровне, так и на уровне штата, на том основании, что представление главной улики было сделано с нарушением принципа «Брейди против Мэриленда». Через шесть часов меня выпустили из камеры. Донован повез меня на ланч, за которым и рассказал, что же на самом деле произошло.
Моя команда распорядилась-таки сделать анализ Руки на ДНК. А вдруг присяжные окажутся не такими простофилями, как те, что судили О.Джей Симпсона пять лет назад? Хуже не будет. Когда пришли результаты анализа, они подключили к тестам радиолога, потом специалиста по анатомии, потом зоолога.
Рука оказалась не рукой, а лапой. Медвежьей. Лапой медведя-самца. После чего в деле была поставлена точка.
Обвинение попыталось все замять, но не тут-то было. На следующий день газеты запестрели заголовками:
УШЕЛ ИЗ КОГТЕЙ. МЕДВЕЖЬЯ УСЛУГА ПРАВОСУДИЮ. ОБВИНЕНИЕ ДАЛО НА ЛАПУ.
Чуваки лажанулись по полной программе.
Это был перебор. Журналисты издевались, дескать, какими же надо быть идиотами, чтобы принять медвежью лапу за человеческую руку. Хочу им напомнить, что многие из них, вместе с участниками процесса, сидели в зале суда, и никто не усомнился в подлинности улики. Разглядеть характерные отличия, по крайней мере на фотографиях, было невозможно.
Уже в мединституте я всякий раз поражался внешнему сходству — особенно после того, как охотники, освежевавшие зверя, удалили ему когти. Медведь единственный из неприматов способен ходить на задних лапах. Без шкуры он становится так похож на человека, что многие индейские племена верили: если с медведя содрать шкуру, он может превратиться в человека. А уж инуиты, тлинкиты и оджибва, надо думать, освежевали побольше косолапых, чем какой-нибудь недотепа в ФБР. Не говоря уже о «Нью-Йорк пост».
Короче.
Вот откуда, чуваки, пошло мое прозвище — Медвежья Лапа.