В XVIII веке южная граница России была одной из самых тревожных ее границ. Набеги татар на Украину, бесконечные вылазки крымского хана держали южную часть империи в состоянии необъявленной, но постоянной войны. Положение это не могло продолжаться вечно. В 1736 году днепровская армия фельдмаршала Б. К. Миниха штурмом взяла перекопские укрепления, а донская армия овладела Азовом.
«Так как Турция находится в крайней слабости, то от Вашего Императорского Величества зависит повелеть войскам идти прямо на Константинополь: как скоро они вступят в Буджак, то тамошние татары покорятся. Молдавия и Валахия поднимутся непременно: по переходе через Дунай и овладении магазинами встанет и остальное население, отягченное и разоренное до такой степени, что домов своих отступается; христиане поднимутся во всей Греции; останется напугать Константинополь и заставить бежать султана. Для этого достаточно несколько морских судов подвести по каналу и высадить 20 тысяч войска. Самое способное для этого время — будущая осень и зима.
Русский посол в Константинополе Вишняков императрице Анне Иоанновне. 1736 год, июль».
Двенадцать всадников, двенадцать серых теней, распластавшись в воздухе, слились с предрассветным сумраком. Через несколько секунд их не стало видно, а через минуту замолк вдали даже дробный стук копыт приглушенный слоем дорожной пыли.
Есаул держался на полкорпуса впереди остальных. Он был старшим в партии и поэтому шел первым.
Тот, кто следовал сразу за ним, был так же неразличим в сумраке, как и остальные. Но чутким казацким ухом есаул отличал ход его коня от прочих. Конь чувствовал всадника и под человеком невоенным всегда шел чуть иначе. Тот, что двигался за есаулом, и правда был человек цивильный. И не в пример другим жителям Бессарабской земли светловолосый.
Две недели назад он прискакал верхом на взмыленном коне в Киев, прямо в ставку русской армии, и шепнул дежурному офицеру секретное слово. И сразу же без доклада препровожден был к секунд-майору.
— Хозяин корчмы под Дубоссарами, — доложил он, — срочно велел передать, что прибыл, мол, с вашей стороны через линии турецких войск неведомо кто. Человек армянского вида, собой чернявый. А, выпив вина, стал хвастать, что везет, мол, шпионские бумаги самому турецкому паше в Бендерах. И что паша тот отправит их-де в Стамбул самому султану, а ему паша за это золота даст, сколько душа его пожелает, так что он не только корчму эту, а все Дубоссары и весь край молдавский на эти деньги купить будто бы сможет. А что это за бумаги, человек тот никак не сказывал. Говорил лишь, что получил их в Киеве от некой важной персоны и что теперь, мол, турки не только что русские укрепления, но и сам Киев без труда могут взять. Войску же российскому по этой великой оказии ничего, мол, не останется, как чинить отступление по всей линии.
Корчмарь, льстивыми речами пьяного ублажая, все подливал вина, чтобы поболе у него выведать. Узнал же и то, что в Бендеры злодей не вдруг наведаться хочет, но не ранее, чем когда весть получит, что турецкий паша из Крыма туда возвратился. Пока же он здесь, в Дубоссарах, остаться намерен, да велел, чтобы никому о том вести никакой не было. Клятвенно его в том заверив и отведя злодею лучшую комнату, корчмарь сына своего Стефана тотчас же отправил к русским. Он-то и двигался сейчас следом за есаулом как провожатый. Но не только как провожатый, а, по мысли есаула, еще и как залог, дабы не было все это ловушкой и не приключилось бы с ними всеми какой неожиданности или конфуза. По хитрости да коварству турок мера весьма нелишняя.
Они долго двигались так, не меняя хода, и рядом с каждым всадником, как тень от тени, такт в такт, в том же ритме перемещался силуэт запасного коня. Это была небывалая роскошь. То, что есаулу не пришлось даже просить об этом, а его благородие господин секунд-майор сами о том изволили распорядиться, говорило о необычайной важности их секретной экспедиции.
— Знатный поиск к янычарам учинить надобно. Верю, братец, не подведешь, — секунд-майор говорил то, что приличествовало ситуации и что ему не раз приходилось говорить людям, которых он отправлял в тыл турецких войск. Майор был высок, в меру худ, и на лице его лежала тень давней печали. — Слышал я, — продолжал он, — что тебе не впервой такие дела, говорят, с другими запорожцами не раз за «языком» ходил, до Буга и даже дале…
Отправляя людей на дело, говоря им последние слова напутствия, секунд-майор против воли держал при себе мысль, что через пару дней, когда сидящий перед ним будет уже где-то там, сам он останется здесь, в безопасном удалении от янычарских пик. И хотя воинским своим умом он понимал, что так и должно быть, был еще и другой, как бы невоенный отсчет. И этот отсчет оставлял в нем чувство затаенного стыда и неловкости. Ему хотелось сказать уходящему что-то хорошее, доброе, что можно сказать человеку, прощаясь с ним навсегда, но, чувствуя нарочитость возможных слов и фальшь интонаций, он еще больше досадовал на себя. Так было и на этот раз.
Впрочем, тайные эти терзания секунд-майора остались не замечены есаулом. Не потому, однако, что ожидаемое дело поглотило все его помыслы. Понимая всю меру предстоящего, есаул относился к нему спокойно. Дело-то привычно. Куда больше внимание его было занято тем, что секунд-майор, оказывается, был наслышан о нем. Он был польщен этим, как польщен был самим его обществом, тем, что они сидят вот так и беседуют, причем секунд-майор угостил его заморской сигарой из собственного портсигара. Про себя заметил еще есаул и то, что господин военный был, видно, по артиллерийской части и что правая рука слушалась его не совсем, хотя он и скрывал это весьма старательно.
Спешились они за очередным поворотом, в тени смутно темневшего леса. Днем отсюда открывался вид на широкую равнину. Сейчас она только угадывалась в начинавшем светлеть тумане. Там, за этим туманом, не более чем в полуверсте лежали Дубоссары.
Коней и часть людей он велел оставить на опушке, отведя их на всякий случай под темную сень леса. Есаул потрогал рубленый шрам под свиткой. Каждый раз перед делом он начинал тупо и глухо ныть.
Мокрые ветви кустов бесшумно расходились перед ним и так же бесшумно смыкались, не оставляя следа. Теперь Стефан шел первым. То ли от утренней прохлады, то ли еще от чего он дрожал едва заметной мелкой дрожью. Приметив это, есаул чуть заметно кивнул одному из казаков, и тот, пристроившись за парнем, пошел за ним шаг в шаг, повторяя каждое его движение и не спуская с него глаз.
Нельзя сказать, сколько времени шли они так, потому что время остановилось. Несколько раз Стефан замирал и прислушивался. И тогда остальные останавливались и прислушивались тоже. Корчма появилась внезапно. Она словно выросла вдруг на их пути в десятке шагов от того места, где кончались кусты.
Но едва подобрались они к задней калитке и едва Стефан взялся за потемневшую медную скобу, как за высоким забором оглушительно прокричал петух. И тут же, отвечая ему, дом от дома загорланили на все голоса его собратья. И, как по сигналу, кончилось сонное безмолвие ночи. Где-то заблеяла овца, проскрипели ворота. И вдруг, словно только сейчас это стало заметно, все увидели, что почти рассвело.
Калитка распахнулась без звука. Чуть скрипнули ступени крыльца, и сразу, также без звука, — на пути их вдруг распахнулась дверь, и на пороге появился сам корчмарь весь в белом, как привидение. Рукою он делал им жест, приглашая следовать за собой в сени. Машинально есаул отметил, что корчмарь показывал им рукой не так, как это в обычае местных жителей. Чтобы показать «ко мне», они, как и турки, делают жест «от себя», словно прощаясь. Корчмарь же нарочно показывал рукой наоборот — так, чтобы русским было понятно. Неведомо зачем отметив это про себя, есаул первым ступил в темноту сеней. Изогнутый турецкий нож он держал лезвием от себя, чуть отнеся руку в сторону, готовый ударить первым. Сени были пусты. Старик стоял уже у другой двери, снова делая им знак, чтобы они шли за ним.
Все в доме было так же тихо, и ничто не нарушало сонных утренних звуков, когда двое казаков через ту же заднюю дверь вынесли нечто, что издали легко было принять за мешок. Вблизи же можно было рассмотреть щуплого человека с узкой бородкой и кляпом во рту, связанного и спеленутого по всем правилам искушенных в таких делах запорожцев. Так же быстро, как делалось все в это утро, живой куль был доставлен к лесной опушке и привязан к коню — животом вниз.
Казаки перекрестились. Хотя и далеко еще до конца и впереди был не один день пути среди вражьих войск, дело, ради которого добирались они сюда, сделано. Теперь миновать бы только турецкие заставы да патрули янычар, и считай, что на сей раз пришли живыми. Но есаул гнал от себя эти мысли, потому что знал, что в деле наперед загадывать никак нельзя.
Последним появился казак, которому он поручил проводника. Стефан шел с ним, он не сопротивлялся, но был бледен как мел. И тут же, раздвигая кусты, с шумом вывалился на поляну корчмарь в исподнем, в белом, как встретил их.
— Пощади, господин охвицер! Верни сына!
Причитания старика мало тронули есаула. Другие тоже смотрели на него кто с досадой, а кто с усмешкой. Неужели непонятно ему, что без проводника им не уйти! Совсем старый ума лишился.
— Верни сына! Бог тебе не простит!
Вот этого-то не надо бы говорить! Беду накликать недолго. Есаул с силой толкнул старика, а казаки оттащили, отволокли его прочь с круга. Корчмарь продолжал еще причитать в стороне, но никто уже не слушал и не смотрел на него.
Есаул ощупал дорогую, отороченную куницей шапку пленного, Видно, неспроста и пьяный, и во сне не расставался он с ней. Под подкладкой шуршало что-то, будто и впрямь бумага. Есаул вынул из-за поясa все тот же кривой нож и хотел было полоснуть по шапке, но в последний миг поберегся и осторожно распорол по шву. На траву выпали исписанные, сложенные вчетверо листки. Он не был силен в грамоте, но все же угадал, что писано не российскими буквами. На других листках были какие-то чертежи и цифирь. Обернув для верности бумажки в тряпицу, он сунул их за пазуху, а шапку кинул старику, не глядя.
Теперь, когда полностью рассвело, видно стало все селение. Было оно не то чтоб мало — дворов полсотни, не меньше. И хотя уже пора, давно пора было бы им отправляться, пока роса, пока солнце чуть встало, есаул все медлил. Не первым, как всегда, а последним поднялся он в седло, еще раз окинул взглядом проснувшееся село и тут только приметил на крайней улочке, что спускалась к реке, всадников. Некоторые были уже верхом, другие только седлали коней или выводили их из-под широкого, крытого соломой навеса. Остальные, заметив всадников, как и он, тотчас распознали, кто это.
Следуя тому, что было приказано, сделав дело, надлежало им удалиться тотчас и не мешкая, без малейшего шума. Так надлежало поступить им, повинуясь воинскому артиклю и приказу господина секунд-майора. Но, кроме писаного артикля для регулярных войск, у запорожцев был свой свод понятий. В том, чтобы уйти тихо, как тать в нощи, уйти без пальбы и сечи, — было что-то недостойное воинской чести и самого казацкого их звания.
С двух сторон ударили казаки. Гиканье, крики, стук сабель заполнили не только проулок, куда ринулись они, но, казалось, все селение. Туркам был оставлен один путь — к Днестру. Так и было задумано есаулом — оставить врагу дорогу к бегству. Он знал: кто-то один побежит, а стоит броситься первому, как остальные последуют за ним. А что может быть лучше потехи, как гнать, догонять и рубить на скаку бегущих!
Вихрем промчались вдоль селения казаки, гоня впереди захваченных в схватке коней и наводя ужас на разбегавшихся при их приближении местных жителей.
— Как я его! Ты видел, Василь? А он на тын! На тын — уйти думал!
— А от меня двое! Не знаю, за кем. Одного саблей достал…
Солнце поднялось уже высоко, когда они наконец тронулись в путь. Ближе к полудню нестройная их кавалькада свернула с главного тракта и ушла в сторону по чуть заметной тропе. Здесь, в глухой балке, дождались сумерек. Злодея спустили с коня и дали ему пить. Но пут с рук и ног не снимали. Бородка заострилась у него, казалось, еще больше. Он молчал, только глазами поводил, и были они у него желтые, как у змеи. Казаки речей с ним не заводили и вроде бы избегали глядеть в его сторону. Он был среди них как бы мертвым среди живых. Он был еще здесь, но от него уже пахло могилой, пахло дыбой и застенком. Потому, что каждый знал, что ждало его, когда, миновав боевые линии турок, они вернутся к своим. Впрочем, никто, из них тоже не мог бы зарекаться и о своей участи, пока по следу их и впереди рыскали янычары.
Шли только ночью, днем же старались укрыться где-нибудь в придорожной роще. Стефан вроде бы смирился, что увели его из дома. Казаки же потешались над ним и все грозились забрать его с собою в Сечь.
— Добрый казак будет. Вернешься к отцу, Стефан, на буланом коне, в одной руке шашка, пищаль в другой. Он тебя не узнает. Кто это, скажет, к нам пожаловал? Какой такой важный пан?
Но чем ближе подходили они к турецким линиям тем неспокойнее становилось у есаула на сердце. Уже под утро, когда приближались они к прибежищу, которое присмотрел им на день Стефан, есаулу померещился в отдалении какой-то шум. Это был тот звук, который издает большой отряд кавалерии, когда идет на рысях. Запорожцы попадали с коней и, припав к земле, стали слушать. Есаул, оставшийся в седле, понял все по их лицам. Никакой конницы, кроме турецкой, не могло быть в этих краях. Но и та не отправилась бы в путь ночью, когда бы не война или погоня. Это была погоня. Очень уж много шума натворили они в Дубоссарах Не первый день, видно, турки рыщут по всем дорогам, чтобы свести с ними счеты. Как в Дубоссарах туркам был открыт один путь — к реке, им сейчас тоже был открыт один путь — в сторону своих. Туда, где их наверняка уже ждали засады и летучие разъезды янычар К тому же близился рассвет и на этой чужой земле день не был их другом.
Есаулу почудилось вдруг, что дробный гул, доносившийся издали, стих. Казаки снова припали к земле. Было тихо. Тогда есаул рассмеялся. Видно, турки остановились тоже и, как и они, лежали сейчас на земле, стараясь услышать топот казацких коней.
Потом звук возобновился. Теперь, казалось, внезапно он стал заметно ближе.
У есаула зазудел, заныл шрам от раны, и он вспомнил некстати слова старика: «Бог тебе не простит!»
Но все-таки они вышли.
Они вышли, хотя были минуты, когда есаул думал: «Все!» Стефан вывел их.
Пару раз, правда, им пришлось прорубаться силой. А при последней схватке какая-то дурная пуля припечатала ногу злодею, что, как куль, связанный болтался на спине коня. Рот у него был замотан тряпкой, и они не сразу догадались, что он ранен. Когда спохватились под вечер, выйдя к своим, он потерял много крови. Пленного развязали, но он уже не держался в седле. Только глаза горели желтоватым, лихорадочным блеском, да бородка еще больше загнулась кверху ястребиным когтем, как янычарский нож. Пришлось оставить его в лазарете, в первом же полку, что встретился на их пути. К койке его был приставлен караул и обещано было стеречь злодея накрепко.
Сами же казаки вместе с захваченными бумагами несколько дней спустя объявились в ставке. Секунд-майор, как назло, отбыл куда-то по делам службы. Принял их какой-то другой штабной офицер, обласкал, говорил, что Россия не забудет их службы и обещал, что секунд-майор, как вернется, доложит об их деле самому его сиятельству фельдмаршалу графу Миниху. Всем розданы были награды, особо же велено было наделить корчмаря и его сына. Но хотя именно Стефан вывел их и он, а не корчмарь ходил под пулями, большая доля определена была старику. Впрочем, справедливость такого решения даже в мыслях никем не ставилась под сомнение. Награда всегда распределялась по старшинству. И им не виделось иной правды и иной справедливости, кроме этой.
Злодею между тем становилось все хуже. В полку, где он был оставлен, ждали офицера из Киева, ведавшего сыскными делами. Но офицер все не ехал. Кто-то в штабе предложил было самим опросить злодея, но мысль эта была сочтена дерзкою и хода не получила. На то были специальные люди, дабы вести розыск. О тайных делах им одним надлежит ведать. Если же кто по любопытству или по глупости узнавал, о чем ему ведать не полагалось, такому человеку самому следовал беспощадный допрос, из какой корысти или злого умысла разведывал он это. Допрос же вели пытошных дел мастера, в руках у них начинал говорить и немой. Вот почему, если и связана с пойманным злодеем какая тайна, лучше всего тайны, этой не знать и быть от нее подальше.
Наконец офицер из ставки прибыл. Он был молод, розоволик и держался весьма светски. В разговорах же намекал на некую важную протекцию, коию имеет-де в самом Санкт-Петербурге. Пленного к тому времени успели уже похоронить. Но приехавший ни в малой мере не был раздосадован этим и вскоре отбыл обратно, оставив после себя запах легких сигар и некоторое почтительное недоумение.
У секунд-майора хватило терпения выслушать его бессвязный, но бойкий рапорт, суть которого сводилась к одной фразе — злодея нет в живых. Почему, по какой вине не прибыл он к пленному в срок, секунд-майор даже не спросил его. Вопрос был бы не впрок. Оставшись один, он стал левой рукой нервно гладить непослушную правую руку.
Между тем как происходило все это, пока запорожцы вспоминали переделки, в которых побывали, а Стефан добирался обратно в свои Дубоссары, на север, к Петербургу, скакал курьер. В кожаной сумке, с которой не расставался он ни днем ни ночью, курьер вез рапорт фельдмаршала Миниха на имя императрицы. Там среди описаний прочих дел и баталий были следующие строки: «Посланная же от меня 17 числа марта запорожская партия для взятия языка и учинения тревоги в Дубоссарах, которую вышеупомянутый армянин и взят, ко одному местечку 3 числа апреля прибыла; и так на оное внезапно нападение учинено, что не малое число тамошних турок и прочих обывателей побито, а другие сами от страху в воду побросались, и тем немалая тревога неприятелю уже учинена. А оная партия с добычею паки назад благополучно возвратилась…»
Перед секунд-майором на широком штабном столе лежали листки, захваченные в Дубоссарах. Описания крепостей и чертежи укреплений были сделаны явно рукой, искушенной в воинском деле. Турецкий шпион побывал, видно, на всех главных фортификациях близ боевых действий. Будь при заставах книги для регистрации проезжих, не составляло б труда проследить его путь и выявить злоумышленника. Придя к этой мысли, секунд-майор задумался. Потом подвинул к себе стопку писчей бумаги и стал писать, неловко охватив перо всеми пальцами.
Будучи осведомлен о деликатности дел, коими занимался секунд-майор при особе фельдмаршала, киевский губернатор Семен Иванович Сукин принял его безотлагательно.
— Ваше превосходительство, — даже сидя, секунд-майор оставался несколько выше собеседника и, чтобы не выглядеть дерзким и не смотреть на губернатора сверху вниз, нарочно сутулился, — мне рапортами доносят, что, несмотря на военные действия, с турецкой стороны из Молдавии и из Крыма сюда немало разного народа вояжирует. В том числе без особой на то надобности. Через это всякого рода лазутчество учинено быть может, причиня великий вред российскому войску.
Семен Иванович не любил, когда ему говорили неприятные вещи. Даже в предположительной форме. Заметив, что его превосходительство морщатся, секунд-майор поторопился перейти к позитивной части.
— Посему не соблаговолите ли рассмотреть некоторые соображения о введении билетов, которые проезжающие заполняли бы, пересекая заставы. Такой способ, приличествующий цивилизованной стране…
Губернатор явно заинтересовался.
— Весьма любопытно, — заметил он живо — Мне представляется, подобный обычай существует во Франции.
— А также в германских княжествах! — подхватил секунд-майор, не будучи, впрочем, твердо уверен в этом.
Губернатор взглянул на него вопросительно поверх листка и кивнул. Да, и в германских княжествах.
Губернатор любил издавать разного рода постановления и приказы. В этом ему виделся способ положить конец хаосу и произволу во вверенном ему крае. Будучи искренен в этом, не менее искренен он был и в другом — в тайне сердца ему хотелось бы видеть себя первым законодателем Малороссии.
Но тут, однако, на ум ему пришел вчерашний разговор с сенатором, прибывшим по служебным делам из Петербурга. Сенатор заметил, между прочим, что в столице кое-кто не очень доволен усердием его превосходительства в делах законодательных. Не то чтобы было усмотрено что-то предосудительное, но при желаний кое-какие полезные начинания господина Сукина могут быть истолкованы как покушение на прерогативы центральной власти. Замечено это было вскользь, как и полагается говорить подобные вещи. Но ремарка сия была понята его превосходительством в полной мере и принята к сведению. Не без сожаления он еще раз взглянул на лежавшие перед ним листки.
— Весьма любопытно, — протянул он разочарованно. — Оставьте мне, я подумаю.
Сам жест, которым собрал он листки и положил их на край стола, говорил, что дело это безнадежное.
И тут же, чтобы дать выход досаде, в которой повинен был собеседник, он принялся не без желчи расспрашивать секунд-майора, каким образом случилось такое, что некий «турченин», что в Киеве был на примете, ушел за границу? Это было старое дело, но вопрос этот был неприятен секунд-майору еще и потому, что с турком этим оказался связан некий Куртина, грек, который им, майором, не раз «в шпионство употреблялся». Теперь он лишался еще и агента — сбежавший турок распознает грека под любой личиной.
— Дабы впредь такого конфуза не приключалось,— заключил губернатор, к которому вернулось хорошее расположение духа, едва он заметил, сколь неприятен разговор собеседнику, — надобно принять меры…
На этих словах Семен Иванович Сукин пожевал губами и замолчал. О том, какие меры имел он в виду, губернатор не счел возможным распространяться в присутствии лица хоть и доверенного, но по субординации находящегося значительно ниже его. На сей предмет он нынче же отпишет его сиятельству фельдмаршалу графу Миниху. В письме он изложит свои мысли о том, какие меры принять надлежит, «дабы из турецких пленных и из партикулярных людей никто при границе не держался». Поскольку же идет война, исходить эти меры должны от военных и к его канцелярии иметь касательства не могут. Хитрость же заключалась в том, что тем самым и спокойствие в крае упрочено будет, и хлопот по его ведомству нисколько не прибавится. Если же граф найдет повод уклониться, это его уклонение на будущее всегда в уме держать можно.
Разговор с губернатором о бежавшем турке, сколь ни был малоприятен, натолкнул секунд-майора на догадку. Не было ли связи между злодеем, взятым казаками в Дубоссарах, и этим турком? Может, кто видел их вместе? Или есть еще какая важная улика?
Посыльный, которого он отправил за Куртиной в Белую Церковь, на другой день вернулся, объявив, что еще 20 числа апреля волею божьей грек умер. Узнав о том, секунд-майор не опечалился, а только несколько огорчился на собственное бесчувствие. Правда, он не любил грека. Не любил за вечное его лукавство и жадность. «Уж не от яда ли?» — усомнился майор и велел узнать поподробнее, какой смертью он помер. Но главное, через верных людей распорядился неприметным образом проведать, не видел ли кто оного беглого турка со злодеем, схваченным в Дубоссарах. А если видели, то когда и за каким делом?
Через пару дней пронырливые людишки доложили ему, что один трактирщик клятвенно уверяет, будто видел, мол, их обоих у себя дважды. Сидели-де в углу и шептались. А о чем, то ему неведомо. И по внешности, как он говорит, весьма на тех двоих походят. Секунд-майор велел привести трактирщика. Едва перевалившись через порог, трактирщик бросился в ноги.
— Ваше благородие, не погубите!
— А чего ж тебя губить, братец? — заметил майор тем леденящим своей ласковостью голосом, который специально был припасен у него на случай таких вот разговоров. — Разве что воровство какое за тобой числится? Тогда уж не обессудь.
Кивком выслав конвойных, секунд-майор медленно обошел вокруг трактирщика. Тот как был на коленях, так и остался, только поворачивался вслед. В рыбьих глазах его было соответствующее ситуации выражение подобострастия и испуга.
Но при всех жалобных возгласах и валянии в ногах в облике его присутствовало некое тайное лукавство. Краешком глаза он словно приглядывал за секунд-майором, как бы пытаясь угадать, а так ли делает он все, потрафил ли он его благородию? «Шельма, видать», — заключил про себя майор.
— Говорят мне, — продолжал он, усаживаясь за широкий штабной свой стол, — что неких персон в своем заведении ты приметил?
— Истинно так! — возликовал трактирщик.
Секунд-майор неспешно, весьма неспешно достал из ящика серебряный новенький рубль с профилем государыни Анны Иоанновны и, повертев в пальцах, положил его на край стола. Трактирщик впился глазами в серебряный кружок.
— А скажи-ка мне, любезный, означенные персоны каковы по внешности будут?
Трактирщик зачастил словами. Из описания его как бы и правда явствовало, будто видел он их, будто тот и другой у него встречались. Но откуда взял он, как они выглядели, не со слов ли того, кто его допрашивал? Такие худые людишки повсюду есть, секунд-майор встречал их. Ради награды, а то и просто ни про что на кого хочешь любое показать могут.
А что, любезный, не заметил ли ты у того, что поменьше, у вертлявого, серьги в ухе? А другой вроде бы на одну ногу хромал шибко. Так ли?
С этими словами он взял рубль и, словно нехотя, повертев в пальцах, несколько раз переложил из руки в руку.
Трактирщик горячо подтвердил все им сказанное. И что хромал один, и про серьгу в ухе. Секунд-майор хрустнул пальцами, зря он теряет с этой шельмою время. Но, войдя во вкус игры, ему стало жаль ломать ее сразу.
— Ну а о чем толковали они, ты небось, братец, слышал?
— Слышал! Слышал, ваше благородие. Злодейство умышляли они. Измену!
Секунд-майор швырнул монету в ящик стола и с шумом задвинул его.
— Ну а коли и вправду видел ты их и речи их воровские слышал, да не донес, значит, и сам заодно с ними. Значит, суд вам один и одна расправа!
Произнес это он все тем же ласковым голосом, так что смысл сказанного дошел не сразу. Когда же дошел, трактирщик взвыл и чуть не замертво повалился на паркет, напуганный теперь уже по-настоящему. Но майору все это уже надоело.
— Вон — рявкнул он и затопал ногами так, что зазвенели стекла в высоких окнах.
Шельма взвился как на пружинах. Он плашмя ударился в дверь, едва не расщепив собой обе лакированные ее половинки, а дальше его как ветром сдуло.
— Каналья, — пробормотал майор, ничуть, впрочем, не выведенный из себя всей этой сценой. И напускной гнев, неотличимый от настоящего, и топанье ногами, и крик — все это было частью обхождения, ожидаемого от него как от начальника и от барина. Если же и испытывал он в ту минуту некоторую досаду, то лишь потому, что понимал: ниточка ускользнула снова. И теперь уж, наверное, окончательно.
Это было как в штоссе — карта шла или не шла. Сейчас она явно не шла. Секунд-майор собрал бумаги, захваченные в Дубоссарах, и, достав из дальнего ящика медный резной ключ, с усилием отомкнул дубовую дверцу шкафа. Здесь, в массивной железной шкатулке, хранились бумаги, не подлежавшие оглашению ни при каких ситуациях. Сюда сложил он и эти листки, полагая, впрочем, что в свое время он вернется к этому. Так, вероятно, думал он, опуская тяжелую крышку.
Сейчас, по прошествии двух с половиной веков, мы знаем, что к этому делу он так и не вернулся. Может, обстоятельства сложились так, а может, другие дела потребовали пристального его внимания и усердия.
Так и остались затерянные в прошлом — злодей, схваченный в Дубоссарах, бежавший «турчин», грек Куртина, который «не раз в шпионство употреблялся». Затерян и забыт за давностью лет оказался и запорожский есаул, и славные его товарищи. До нас не дошло даже их имен.
Вскорости губернатор сам пригласил секунд-майора заглянуть к себе, пообещав дать кое-какие бумаги, которые он, не доверяя никому, держал в личном своем кабинете.
Из папки, лежавшей перед ним, один за другим он вынул несколько листков и, пробежав глазами, протянул некоторые майору, другие же убрал обратно.
— Полюбопытствуйте. Если найдете что интересным для его сиятельства, я велю изготовить копии.
Даже те читая, по внешнему виду секунд-майор догадался, что это были за листки. Это были донесения верных людей, конфидентов, или «приятелей», как их еще называли. Разными путями шли эти сложенные в несколько раз, потершиеся по сгибам листки, прежде чем попасть сюда, в кабинет его превосходительства. Люди, которые несли их на себе, пробираясь мимо турецких линий, знали, что, если их схватят, им не придется уже выбирать себе смерть. У янычар не было большей радости и лучшего развлечения, чем, собравшись возбужденной толпой, созерцать, как палач в липком от крови кожаном фартуке сдирает с зашедшегося в крике человека кожу. Обычно для этого ему нужны были два-три помощника, и недостатка в добровольцах не случалось.
Все это успел подумать секунд-майор, пока Сукин перебирал лежавшие перед ним листки. То ли отсвет от окна так упал на его лицо, то ли Семен Иванович повернулся в эту минуту на такой ракурс, только секунд-майор, взглянув на него, подумал: «Не жилец». Он увидел на лице его печать недалекой смерти.
Ему и самому было непонятно, из чего складывалось это ощущение, он несколько раз испытывал это чувство, и всякий раз предчувствие не обманывало его. Однажды он прочел печать смерти на лице подхорунжего, которого отправлял в Крым, чтобы разведать там о турецком флоте. Он хотел было даже отменить командировку, но возомнил тот знак суеверием. Секунд-майор провел по глазам рукой, отгоняя навязчивую память.
Не прошло и года, как ему пришлось вспомнить пророческую свою догадку. Пока же, вернувшись к себе, он разложил перед собой листки и велел зажечь свечи.
«По прибытии моем в Рашков, — читал он, — застал я авангард турецкий в нескольких тысячах и 10 пушках на той стороне Днестра реки под командою Соркадзи-паши и полковника Музуры. На сей стороне Днестра под Молокишем на горе стоит с татарами сераскер-султан Алим-Гирей в великой осторожности…»
Нет, не постарался, видимо, «приятель». «Несколько тысяч» — разве это сведения? Ради этого не стоило брать на себя риск, идти в поиск.
Сообщение от «приятеля Д.»: «27 числа Гендж Али-паша прибыл в Хотин в числе выбранного войска от 5 до б тысяч. Помянутый бендерский сераскер прибыл в Хотин 28 числа, где от Калчак-паши принят с пушечною пальбою, и якобы войска при нем — турецкой пехоты 20 тысяч, да конницы до 40 тысяч и до 60 пушек имеется». Это уже нечто более точное и конкретное. Секунд-майор окунул перо в бронзовое жерло чернильницы и выписал на листке эти цифры. Чернила были изготовлены из орешков по всем правилам и, когда подсыхали в свете свечей, сверкали мелкими блестками.
Следующий листок «от приятеля Ш.»: «Сераскер-паша бендерский со всею тяготою и со всем войском из Бендер выступил и следует своею стороною, и, по прибытии в недальнее расстояние выше польского Ягурлыка, встретил его Рашковский губернатор Савицкий и просил, дабы турки на польскую сторону не переезжали…» В качестве отступного губернатор передал турецкому войску целый обоз продовольствия. Это был тревожный знак. Но относился он к сфере скорее государственной, чем военной. Было неясно, что это — вынужденный поступок или умышленная помощь туркам в войне с Россией?
А вот «перевод с письма италианского, в цифре писанного, от корреспондента под литерою «Д»: «Из Бабадаги. Был здесь держан совет, в котором решено, дабы визирь Дунай переехал. Военным выдали жалованье. Поход имеет быть в последних числах апреля, пока мост окончится. Здесь военных людей мало находится». Донесения из местечка Сороки он отложил отдельно. В них предстояло еще разобраться. Рядом с ними легли донесения из Кишинева, от тамошнего «приятеля» Луппола.
«Превосходительный господин губернатор киевский. Вашему превосходительству, милостивому моему патрону и благодетелю, при целовании Вашего превосходительства руки, покорно кланяюсь. С покорнейшим моим почтением Вашему превосходительству доношу…»
Секунд-майор нетерпеливо перелистал мелко исписанные страницы, добираясь до последней. «…Между тем, при покорнейшем моем почтении, рекомендовав себя высокой Вашего превосходительства впредь милости, остаюсь Вашего превосходительства покорный и послушный слуга Луппол».
Молдаванин, служивший в армии визиря, интендант бошницких полков, Луппол писал, как всегда, многословно. Правда, в многословии этом нередко содержались ценные сведения. Вопрос, который пытался решить майор, заключался в том, насколько сведения эти были истинны.
Секунд-майор придвинул к себе другую стопку бумаг. Это были донесения из Сорок, написанные тамошним полицейским приставом. Он заглянул в конец послания. «Между тем с покорностию моею остаюсь Вашего превосходительства покорным слугою Андронаки».
Слова. И там и там сплошная вязь слов. Но сквозь эту вязь и у Андронаки и у Луппола с некоторых пор стала проступать одна мысль, одно стремление — склонить русских к походу в Молдавию. Луппол пространно писал о слабости турок, о том, что они готовы разбежаться при одном слухе о приближении русских. Андронаки обращался к другим доводам. «В Буджаке, — писал он, — и около Буджака весьма много имеется волов, коров, овец, лошадиных табунов и разного скота: ежели бы воспоследовала армия всероссийская в оные стороны, весьма изобильно была бы удовлетворена».
Почему кишиневский интендант и пристав из Сорок так едины в стремлении склонить русских к походу в Молдавию? Не стоит ли за ними кто-то один, кто движет их рукой, пишущей донесения? Может, сам визирь или кто-то из его генералов, расставивших ловушку и думающих теперь, как бы заманить в нее русских? И куда как неспроста Луппол допытывается в своих письмах о военных планах и замыслах русских.
Сомнения эти пришли секунд-майору давно, еще в начале зимы. Дабы проверить их, он тогда же отправил в те края лазутчика, киевского мещанина Степанова, человека дотошного и во всяком деле соблюдавшего свой интерес. Пробравшись под видом польского торгового человека, он заявился в Кишинев к Лупполу. Принят был ласково, гостил у него, осматривал город, а потом вдвоем они объездили деревни, где стояли бошняцкие полки на постое. Вроде бы и правду писал Луппол. А вроде бы и нет. Если турки столь слабы и не помышляют противиться русским, почему во многих местах видны следы воинских приготовлений? Бендеры, где побывал Степанов, изготовлены к обороне, в крепости установлена новая батарея и даже сады перед ней срыты, чтобы шире открыть поле обстрела. Непохоже, чтобы турки были слабы или чтобы их было можно застать врасплох.
Хитрит с ними Луппол, лукавит.
Обо всем этом в который раз думал он сейчас, перекладывая листки донесений. Не было у него веры тому, что написано в них. Но и поручиться, что все там ложь, он тоже не мог бы. Андронаки вроде бы не лжет. Но проверить бы! Близился день, когда господин фельдмаршал, возвратившись из Петербурга, где он проводил зиму, повелит генерал-квартирмейстеру доложить о турецких обращениях — где турки, сколько их, каковы их планы. И особенно будет интересовать Миниха все, что касается земель за Бугом и за Днестром. А еще будет его интересовать, почему господин майор, состоящий при генерал-квартирмейстере, не удосужился получить эти данные и не думает ли господин майор, что ему пришло время уйти в отставку и удалиться навсегда в свою деревню без пансиона и без мундира?
Генерал-квартирмейстер был из кавалеристов, на пост же этот назначен только ввиду случившейся вакансии и, главное, повышения, с этим связанного. Никаких других резонов назначению этому не было, как не было, впрочем, и резонов ему не состояться. В дела он не вникал, оставляя это секунд-майору и другим офицерам, состоявшим у него в подчинении. Тому была у него своя логика. Люди, бывшие под его началом, освобождали его от скучной обязанности знать и думать. Во всяком случае, от обязанности делать это в пределах, обременительных для него. Они составляли бумаги, вели переписку, вечно принимали каких-то посетителей. В отличие от них он посвящал себя занятию куда более высокого разряда. Он служил.
Впрочем, все эти обстоятельства ни в коей мере не мешали ему быть человеком и честным и добрым. Он никому не мешал, а во все времена это высшая похвала из тех, кои могут быть сказаны в адрес начальства.
Когда сотнику Константину Бантыжу велено было немедля отправляться в Киев, в ставку армии, первой его мыслью было сказаться больным. Он сразу понял, кто и зачем прислал за ним. Года не прошло, как вот так же приехали к нему посыльные в синих мундирах. И не понять было, то ли для почета сопровождают его они, то ли конвой. Но тогда, едва завершив дело и вернувшись в полк, он сказал себе: «Все. Хватит».
И вот опять.
— Мамо, Ганна! Собирайте-ка в путь-дорогу. — Он притворялся, будто ему весело. Пусть, и правда, думают, что едет он до Киева, а оттуда в Нежин принимать коней для полка. Пусть думают так.
Но чего же собирают они его, как на войну? «И то, словно чуют!» — подивился сотник. Сколько раз ездил до этого он и в Нежин, и в Белую Церковь. Почему же сегодня заплакала мать, прижимая его к себе, прощаясь? А на жену пришлось даже прикрикнуть, чтобы перестала реветь, глупая баба. И она заулыбалась ему сквозь слезы, как солнышко после дождя.
Знал сотник, что на обратном пути непременно привезет он обновку ласковой своей жене, привезет гостинцы матери и ребятишкам. Не знал только, не мог поручиться об одном: будет ли этот обратный путь, написан ли он ему на роду.
Когда подъезжали к Киеву, было утро, солнце едва встало, и над домами пригорода в воздухе плыл колокольный звон. У каждой церкви был свой набор колоколов, от малого и до самого главного, и свой звонарь, звонивший отлично от остальных. Сотник знал: киевляне по колокольному звону могли угадать церковь и даже кто звонит. Самому же ему слишком редко приводилось бывать в славном граде, чтобы постичь эту премудрость. Только колокола лавры в торжественной их весомости различал он среди общего благовеста. И какое-то непривычное чувство радости бытия, благодарного удивления, что он живет, коснулось на миг его сердца. «Уж не в последний ли раз для меня все это?» — мелькнуло у него.
Но не след было думать сейчас так. Как-то случилось, произошло само собой, то ли конь, то ли сама дорога вывели его к лавре. Оно и к лучшему, что побывает он здесь перед таким делом, не ведая, жизнь или смерть ждут его. Сотник спешился, и с ним спешились сопровождавшие его, видно, сами не понимавшие до конца, кто же они — почетный эскорт или конвой.
Когда секунд-майор, под звон курантов на площади поднимался в отведенный, ему кабинет, сотник, стоя во фрунт, уже ждал его у дверей.
— Здорово, Бантыж!
— Здравия желаю, ваше благородие! — ответил как припечатал. Не горласто, как на плацу, но и не чрезмерно тихо, а именно с той долей куражу, который полагался в таких апартаментах и при данных обстоятельствах.
— Ну что, Константин? Как ратные твои дела?
Расположившись в креслах, секунд-майор не торопился предложить сотнику стул. Тот, как и полагалось делать это, не ответил, а отрапортовал: полк его-де на отдыхе, когда же опять идти на дело, о том, надо знать, начальство ведает. Когда секунд-майор кивнул ему наконец на стул, сотник опять же не сел, а только исполнил приказ садиться. Но так и быть должно, как необходима была и последующая часть беседы, когда секунд-майор участливо расспрашивал его о домашних делах, о матушке, о детях. Они исправно обсудили эти вопросы, хотя оба понимали, что секунд-майор не для того находится в ставке господина фельдмаршала, а сотник вовсе не ради этого проехал сюда целых двести верст. Когда тема эта оказалась исчерпана и оба почувствовали, что беседа вот-вот должна перейти к самой сути деликатного дела, сотник вскочил вдруг и вытянулся, как на смотре:
— Ваше благородие! Дозвольте сказать слово!
Секунд-майор даже смешался на мгновение от такой дерзости. Но тут же кивнул и даже полуулыбнулся милостиво. Люблю, мол, храбрых. Хотя храбрости супротив начальства он вовсе был не ценитель.
— Я, ваше благородие, что осмелюсь заметить. С прошлого года как посылаем был я вашей милостью по турецкую сторону, после того в стычках мне не раз случалось участвовать. Осенью этой янычар плашмя палашом меня по голове достал. Думал уже, не буду жить. Но вот жив остался, только память отшибло. Из турецкой и молдавской речи, что знал, почитай, половины не осталось. Как отрезало. Не гожусь я боле в ваши дела. Увольте, помилосердствуйте, ваше благородие. Дозвольте обратно в полк воротиться.
Не умел врать начальству сотник. От лжи своей сам же покраснел до корней волос. Но поймать его на наивном этом вранье или сказать ему, что не верит ему, было никак нельзя. Секунд-майор понимал это, поэтому покачал головой, посочувствовал:
— Плохи твои дела, Константин. Весьма плохи. Трудно тебе придется. Ну да авось бог не выдаст. Кроме тебя, послать сейчас никого нельзя. Из толмачей кого взять? Сам понимаешь, здесь военный человек нужен. Кого из моих офицеров — он турка только в стычке встречал. Говорить с ним только на саблях знает. Так что уж послужи, братец. Государыня и отечество не забудут.
Вроде бы и не приказ. Словно бы даже просят его. Но ведь «нет»-то не скажешь. Сотник понял уже, что идти придется. И стало ему очень себя жаль.
— Ведь как же получается, ваше благородие? Ну был в плену я, научился турецкой да молдавской речи так, что никто меня ни от молдавана, ни от турка отличить не мог. Через то и бежать сподобился. А теперь что же? Неужто мало того, что я в турецкой неволе муку за христианскую веру принял? За что же сейчас страдаю? Когда товарищи мои в честном бою будут, мне по ихним басурманским базарам шнырять да каждый миг себе позорной и страшной смерти ждать? Где же справедливость, ваше благородие? За что мне по гроб жизни такие мытарства и мука?
А ведь прав был Бантыж. И в плену претерпел он. И сейчас ратную свою долю наравне с другими несет. Так мало того, еще и он, секунд-майор, не оставляет его своею милостью. А вся-то вина сотника, все несчастье, что на чужих языках может он изъясняться, как никто другой не умеет. Казалось бы, он лучше других. Но оттого жить ему было только хуже. Подивившись этому противоречию жизни и утешительно отметив про себя, что лучшим всегда в этой жизни хуже, секунд-майор нимало не поколебался, однако, в своем решении. Сотнику безотлагательно нынче же идти в турецкую сторону. Но мало было, что так решил он своею волей. Нужны были решимость и воля человека, которому предстояло сделать это.
— Ладно, — махнул он рукой и добавил притворно: — Возвращайся домой. Да поспеши. Выступать приказ по весне будет. Через Буг да через Днестр полки пойдут. Сколько там турок и где они, мне то неведомо. А уж командирам и тем паче. Как в темном лесу солдатушки наши будут там. И сколь их поляжет, я тебе не скажу. Это уж тебе лучше знать. Кровь-то их на тебе, сотник, на твоей душе будет. Что же стоишь, воин? Иди. Возвращайся до дому, к жене да на печку…
Сотник опустил голову, и видно было только, как побледнел он, как побелела его шея. Секунд-майор встал и молча остановился у окна, стоя к нему спиной.
Под вечер того же дня из Киева выехал человек, не российского вида. В повозке, тяжело груженной, был при нем медный да кожаный товар, каким торгуют обычно в Молдавии. Коляска же и сами кони были турецкие, захваченные в военном обозе. Когда солнце стало садиться, он неспешно повернул с дороги и, отъехав в сторону, остановил коней за высокими кустами верб. На редкой весенней траве расстелил молитвенный коврик и повернулся лицом к востоку. Наступило время намаза. Сотника Константина Бантыжа больше не было. Был Махмуд Керим — купец средней руки — из Бургаса. Он уже проезжал по торговым делам в Молдавии. На ярмарках, по торговым рядам и в гостиницах были люди, встречавшие его раньше, люди, что вели с ним дела, оставаясь от этих дел в немалой выгоде. По этой причине Махмуд Керим был для них желанный партнер, ожидаемый гость и приятный собеседник. Но, прежде чем появиться там, ему предстоял еще немалый путь через российские и польские земли.
— Салям алейкум!
— Ваалейкум ассалям!
Махмуд Керим привычным жестом поднес руку к тюрбану, затем к сердцу. Склонившись в полупоклоне, он успел отметить, что вошедший был немолод, не из торговых людей и явно не из военных. Впрочем, мало ли кого можно встретить на постоялом дворе? Чиновник? И правда, на поясе чернильница и рядом, в сафьяновом футляре, калям — тростниковая палочка для письма. Это мог бы быть писец, если бы не этот футляр из сафьяна, ставивший его на несколько рангов выше.
— Аюб-ага, — представился вошедший. — Доверенный по сбору податей светлейшего паши Бендерского, Да продлит аллах его дни!
— Да продлит аллах его дни! — подхватил Керим. — Я, недостойный купец, обрадован и польщен вашим высоким обществом. — Широким жестом он указал на подушки, разложенные на полу, и дважды хлопнул в ладоши, вызывая слугу разжечь кальян для гостя. Пока мальчик-молдаванин занимался этим, Керим успел рассмотреть пришедшего, отметив про себя и свинячьи хитрые его глазки, и сжатые в ниточку губы, губы скупца и святоши, и уши, как у филина, изобличавшие завистливый и злой нрав.
По тому, с какой жадностью приник вошедший к кальяну, видно было, что ему давно хотелось курить. Возможно, и на знакомство-то набился он только ради этого. Керим был наслышан о жадности сборщиков податей. Может, это удача? Желания жадного известны заранее. Поэтому с ним легко иметь дело. Правда, в то же время с жадным невозможно иметь дело. Ибо желания его не знают меры. Впрочем, не он выбирал себе гостя. Хочет, он или не хочет, Аюб-агу послал ему случай. Сборщики податей много ездят и еще больше знают. А хорошее угощение развяжет его язык.
— Надолго ли пожаловал, почтеннейший, в Сороки? — не выпуская из рук кальяна, осведомился чиновник. Как и подобает торговым людям, Керим ответил уклончиво. Все зависит от случая, от того, ниспошлет ли ему аллах в делах удачу.
Мальчик-молдаванин принес зеленый чай и лепешки. Керим почтительно просил гостя разделить скромную его трапезу. Тот стал отказываться тем голосом, каким отказываются обычно, чтобы принять приглашение. Потом мальчик принес шеш-кебаб, а следом пилав. Это был щедрый ужин. Он располагал к беседе. К дружбе и к откровению.
Но почему-то не было дружбы. И не было откровения. Тень недоверия и настороженности застыла в узких глазках Аюб-аги. И никакие слова, никакие льстивые речи не могли отогнать ее. Керим не сразу понял, какую ошибку допустил он. Сборщик податей, в жизни не истративший на другого человека ни пара, не мог поверить, чтобы другой мог сделать это просто так. Какую выгоду, какую корысть искал от него Керим? Весь вечер пытался Аюб-ага понять это. Пока пальцами, с которых стекал горячий бараний жир, он запихивал в рот пригоршни плова, недоумение и тревога беспрестанно точили его сердце. И теперь они так глубоко запали в его душу, что Кериму нелегко оказалось рассеять их.
— Осененный высоким доверием светлейшего паши вы, полагаю я, немало путешествуете? Побывали в местах, где мне, недостойному, быть не случалось?
Взгляд, который метнул на него исподлобья Аюб-ага, исполнен был тревоги. Но наклон головы, последовавший за этим, был скорее снисходителен, слова же прозвучали даже благосклонно:
— Пожалуй, почтеннейший. Пожалуй.
Керим заставил себя подобострастно встрепенуться.
— А не сподобились ли вы заметить, каково состояние торговых дел в Румелии или у пределов цезарских? Нашего брата купца спрашивать о том сомнительно. Каждый норовит утаить правду ради собственной выгоды…
Так вот ради чего этот ужин и ласковость купца. Вот по какому делу оказался он нужен и выгоден. В глазах Аюб-ага мелькнуло понимание и утвердилось там, вытесняя тревогу и настороженность. Все обретало свой смысл, все становилось на свои места.
Сам того не ведая, Керим задел струну, которая касалась самого сердца его собеседника. Во всей Молдавии не было, наверное, человека, который мог бы точнее сказать, за сколько можно купить хорошего коня в Измаиле, воз кожи в Бендерах или в Бабадаге меру зерна. Не потому, что Аюб-ага занимался коммерцией, потому, что всю жизнь любимым его занятием было считать деньги, лежавшие в чужих кошельках. Сколько выручил Ахмед-эфенди за свой табун, продав его на осенней ярмарке? А сколько потерял, купив на вырученные деньги зерно у проезжего грека в Бургасе? Эти расчеты, которые сборщик податей проводил обычно в уме, заполняя его дорожный досуг, нередко оказывались небесполезны и в прямом его деле.
— Воз сена стоит в Кишиневе два пара. Когда же в прошлом месяце туда прибыл сераскер Гулям, а с ним 20 тысяч его конницы, цены поднялись до четырех пара. А стоило сераскеру и его войску начать движение на Бендеры и Хаджибей, как цены стали поднимать на всем пути их следования!
И он взглянул на Керима победно и радостно, как бы приглашая его соучаствовать в своем удивлении и восторге. И Керим изобразил на лице такое участие. Но дабы поддержать известную остроту беседы, позволил себе осторожно заметить:
— Но не до четырех же пара.
— Да, — согласился Аюб-ага несколько огорченно. — Не до четырех. Но уж до трех-то пара это точно.
Керим с важностью наклонил голову, давая понять, что именно это он и имел в виду:
— Но ведь так бывает всегда, когда движется войско. Особенно во время войны.
— Не обязательно! — оживился Аюб-ага. — Не обязательно! Сиятельный сераскер паша бендерский проследовал в прошлом месяце через Кишинев, а с ним 10 тысяч конного и столько же пешего войска. Базар даже не заметил их появления!
Керим изобразил на лице изумление, которое было тем более искренним, что о движении этого отряда турецких войск он не знал.
— Светлый паша — хитрый, как степной волк. — Аюб-ага в искреннем восхищении воздел руки. — Никто, как аллах, подал паше благую мысль идти на русских через польские земли, мимо города Ягурлык. Вернее, не идти, а только сделать вид, что он собирается это сделать. При виде столь славного и храброго войска поляки убоялись разорения. Их губернатор Савицкий вышел навстречу войску и просил обойти его пределы. В подкрепление своей просьбы он велел доставить светлейшему паше целый обоз провианта. И сверх того два стада овец и коров! А сколько мешков муки и проса! Базару не было и дела, что через, город проходит войско! Вот какой умный и хитрый человек сераскер паша бендерский, да продлит аллах его дни!
Так, не задавая вопросов, Керим услышал в тот вечер много полезного для себя, причем не только в отношении цен и товаров. Когда же настала ночь и пришло время сна, во всем мире не было, казалось, лучших друзей, чем Керим и Аюб-ага. Хотя Керим и вел свой отсчет ситуации, он полагал, что гость исполнен к нему самых добрых чувств. Но, оказалось, свой отсчет вел не только он.
Керим проснулся, разбуженный солнцем, которое било ему в глаза.
— Осел и сын осла! — выбранил он слугу, не затворившего на ночь ставни. Но выбранил нерадивого больше для порядка. Керим даже рад был, что проснулся так рано. Он многого ждал от сегодняшнего дня. Вчера, посетив несколько домов, где предлагал свой товар, среди прочих побывал он и у Андронаки. И если ему и пришлось пробыть там чуть дольше, чем у других то не настолько, чтобы это могло быть заметно. Впрочем, кому замечать?
Сегодня, как бы продолжая коммерческие свои дела, он должен повторить свой визит и взять приготовленные для него письма.
Вчерашний мальчик внес в комнату кувшин с водой и таз для умывания. Через пару минут он вернулся, неся на голове поднос с завтраком — кукурузные лепешки, сыр, кишмиш и кислое молоко. Но Керим отослал слугу. Позавтракает он в харчевне, что при базаре. Заодно узнает там, что нового в городе. Спускаясь из комнаты по деревянной скрипучей лестнице. Керим полагал возвратиться к обеду.
Он не вернулся сюда никогда.
Тенистый дворик гостиницы был пуст в этот ранний час. Единственным человеком, который оказался там, был вчерашний его знакомый Аюб-ага. Выйди Керим минутой раньше или позже, он, может, и не встретил бы его. Но разве человек сам выбирает карту, которая выпадает ему?
— Салям алейкум, — приветствовал его Керим.
Аюб-ага не ответил. Вместо привета он стал на пути Керима и пальцем уперся ему в грудь.
— Ты! — выдохнул он, и Керим почувствовал кислый запах вина. — Так, говоришь, ты из Бургаса? А я был сейчас в караван-сарае, там с торговыми людьми разговаривал. Нет, говорят, такого купца в Бургасе Махмуд Керима. Может, ты не из Бургаса, Керим? Или зовут тебя по-другому? А? Ты вспомни!
В узеньких прорезях его глаз не было ничего уже от вчерашнего недоумения и тревоги. Только хмельное торжество и злорадство прочитал в них Керим.
— Молчишь! — Он вцепился в рукав Керима. — А ну-ка пойдем к сераскер-баши! Ему скажешь, что ты за птица, за кого выдаешь себя!
Он говорил все громче, распаляясь от собственных слов.
Побелевшими губами Керим растянул рот в улыбке.
— Аюб-ага, дорогой, — руку он положил себе на грудь, как бы для большей убедительности, между тем как пальцы незаметно ушли за пазуху, нащупав там холодную рукоять ножа. В последний миг он скосил глаза на провалы гостиничных окон и успел удержать руку.
— Аюб-ага, дорогой, — повторил он. «Самое главное — говорить. Продолжать говорить!» — мелькнуло в сознании. — Родился-то я в Бургасе, Вот и говорю, что оттуда. Из Бургаса. Разве я посмел бы обманывать такого почтенного человека? Я честный купец, уважаемый. Дурные люди обманули тебя…
«Говори! Говори!» — приказывал он себе и видел, что Аюб-ага не верит ни единому его слову.
— А куда я иду? Куда я иду-то, — скороговоркой частил он, хотя Аюб-ага не спрашивал его ни о чем. Нужно было что-то сделать, сделать именно сейчас, пока они одни, пока не появились любопытные и свидетели. Пока нет толпы. От толпы спасения нет, Керим понимал это. — А я иду к одному человеку, — продолжал он, только чтобы не молчать. — Тут недалеко живет. По торговому делу иду. Долг получить нужно. Большие деньги. Может, у него и нет при себе таких денег-то…
При упоминании о деньгах «в глазах у сборщика податей мелькнули затаенные блики. На лице отразилась работа мысли. Он даже ослабил хватку, и Керим мягко освободился от цепких его пальцев. Но Аюб-ага вроде бы и не заметил этого.
— Долг, говоришь? — Было видно, как он силится, как он хочет поверить Кериму, но пьяная злоба мешала ему. На лице Аюб-аги продолжалась еще борьба, когда Керим, неведомо как, каким-то озареньем постиг вдруг ход его мысли. Если Керим не тот, за кого выдает себя, значит, за ним действительно что-то есть. Тогда доносителю полагалась половина его имущества и половина всех бывших при нем денег. Но Керим идет к должнику. Он получит сейчас много денег. Может быть, подождать с доносом? Но и рисковать было страшно — вдруг, надеясь на большее, он упустит то, что сейчас само идет ему в руки? Страх и алчность терзали сердце сборщика податей.
Когда чаша судьбы колеблется и не может установиться, достаточно малого усилия, чтобы подтолкнуть ее. И Керим сделал это:
— А может, пойдем вместе, Аюб-ага, почтеннейший? Это здесь, неподалеку, — он махнул рукой в сторону; ближайшего глухого проулка, поросшего пыльным репейником. — Мой недостойный должник не посмеет уклониться в присутствии столь высокого человека. И мне спокойнее будет. Такие деньги…
«Иди же! Иди!» — мысленно подталкивал его Керим. И Аюб-ага, словно повинуясь мысленному его приказу, двинулся с места. Но они не прошли и десятка шагов, как он вдруг остановился.
— Пешком, значит? А коней там оставляешь? — кивнул он на гостиничную конюшню. Сообразил, значит, что не бросит купец своих коней, не бросит товар и поклажу. Вернется. И деньги, что взыщет, принесет тоже с собою.
— Иди сам, — сказал словно против воли, как выдавил из себя. — Недосуг мне. Когда вернешься-то? — Спрошено это было нарочито легко, почти без нажима, как бы между прочим. И, услыхав от Керима простодушный ответ, что вернется с деньгами к обеду, неискренне скривил в усмешке ниточку губ. — А и правда. Наврали про тебя те людишки из караван-сарая. Сам вижу, все наврали.
— Почтеннейший, — во второй раз приложил Керим руку к груди. — Скорблю, что не можете сопровождать меня, недостойного. Не откажите хотя бы отобедать со мной сегодня. В залог вашего покровительства. В знак взыскания долга.
Обмануть обманывающего — обман ли это?
Он шел, стараясь не убыстрять шаги, пока не вошел в проулок. И все время, пока шел, перед глазами его была красная мертвая голова, насаженная на пику, которую он видел третьего дня на базарной площади в Бабадаги. Одни отшатывались, другие старались подобраться поближе, толкались, перешептывались: «Русский шпион».
Он знал, почему голова была такого цвета. Перед тем как отрубить ее, с того, безымянного, кто был схвачен, с живого содрали кожу.
Войдя в проулок, где никто не мог уже видеть его, он ускорил шаги. Почти побежал.
Не пошел с ним Аюб-ага. Не пошел. Не судьба, значит, была сборщику податей кончить жизнь этим утром. Не судьба валяться в бурьяне до вечера, пока собаки по запаху крови не нашли бы его там.
…Цирюльник был суетлив и многословен, как все его собратья. И невозможно было понять, что двигалось у него быстрее — пальцы или язык. Но только не дело, которое совершалось с медлительностью, возможной только на Востоке. И важно было заставить себя войти в этот ритм, не дать почувствовать своего нетерпения. Клиенты, приходящие в цирюльню, не торопятся никуда.
На дальнем конце базара он отыскал полутемную лавку старьевщика, откинул рваный полог и нырнул внутрь. Человек, который какое-то время спустя выбрался оттуда, ничем — ни внешностью, ни одеждой не походил более на купца из Бургаса, на Махмуда Керима. В базарный ряд вышел молдавский крестьянин в ветхой одежде и стоптанных башмаках, робкий и неуверенный в движениях, как все люди его звания. Он сделал несколько шагов и затерялся в толпе.
Он не пошел больше к Андронаки, но, как сумел, постарался поскорее выбраться из Сорок. Не должно обманывать себя, полагая, будто при этом им владели лишь некие высшие соображения, будто единственным помыслом его было как можно скорее доставить в Киев собранные им сведения. Нет нужды делать сотника Константина Бантыжа храбрее, чем он был когда-то в жизни.
И все время, пока пробирался он назад, ночевал в скирдах, переходил вброд реки, отлеживался в придорожном бурьяне, заслышав цокот коня, все это время маячила перед ним красная, как обваренная, мертвая голова, насаженная на ржавую пику.
Но иная, видимо, смерть написана была ему на роду. Приблизившись к русским линиям и не дождавшись ночи, он решился искусить судьбу, как будто и без того не делал этого многократно. На жеребце, лихо украденном накануне, он бросился наперерез, через поле, и была минута, когда ему казалось, что все позади, что и на этот раз он ушел от всех смертей. Услыхав за спиной конский топот и крики, он оглянулся не сразу. Сторожевой разъезд улан, приняв за лазутчика, настигал его с занесенными палашами. Он же, припав к мокрой шее чужого коня и оборотив побелевшее лицо к тому, что совсем уже доставал его, тщетно пытался выкрикнуть: «Свой! Свой!» пропавшим вдруг голосом.
«Галяцкаго полку Ежинсковский сотник Константин Бантыж, который пред сим из Киева в туреццкие места нарочно для разведывания был послан, почему оный, быв в Сороке и в Кишиневе, и в Бендерах, и в Каушан, паки назад через Сороку возвратился и, в канцелярии его сиятельства генерал-фельдмаршала и кавалера графа Ф. Миниха явясь, сказал:
Слышал он, Константин, тамо и сколько мог видеть, что ныне в Бендерах и около Бендер под командою сераскера Абдуллаг-паши войска турецкого и конного и пехотного 12 тысяч, да под командою Бекир-паши бошняков 7 тысяч, итого 19 тысяч; оные от Бендер в полуторы версты выступя, не переезжая Днестра, лагерем стоят; в Бендерах пушек больших и малых 150, и пороху там довольно, и несколько мортир и бомб есть; токмо тамо военным провианта довольного числа не имеется (о чем он, Константин, тамо в Бендерах от турецких офицеров и обывателей слышал), и за недовольствием провианта военные жалуются и многие бегут. При Бендерах через Днестр мост сделан…»
Сотник говорил, а писарь поскрипывал пером, склонив голову набок, досадовал, когда не успевал за его словами. Капитан-поручик, по должности обязанный присутствовать при сем, скучал отчаянно. Он сидел за шатким дорожным столиком, то сплетая, то расплетая прокуренные табаком пальцы. Время от времени он пытался вставлять какие-то вопросы. Это было лишено смысла, потому что сотник знал, что говорил, а сверх того сказать все равно ничего не мог. И, понимая это, капитан-поручик еще больше сатанел от скуки.
«…При визире, мнят, имеет быть войска и с теми, которые вновь пришли и будут, до 50 тысяч всякого, а генерально многие турки по мнению своему говорят, что в нынешнюю кампанию под командою визирскою всякого войска турецкого с бендерским, хотинским и очаковским всего может быть до 70 тысяч, а более того быть не надеются… Из Константинополя вышли 4 корабля и все катроги и фуркаты под командою Надей-паши на помощь городу Кафе и городу Керчи. Визирь послу цезарскому соболью шубу подарил и к тому великую честь показал. Говорят, что аглинский и голландский послы вместе с турецкими министрами на границы ехать не хотели, объявляя визирю, что они из России ожидают известия, что двор российский прямое ль намерение имеет мириться или нет. Турецкий султан к хану крымскому кафтан, саблю и булаву послал за службы, что он в России был и тамо разорение учинил, генерала убил и генеральского сына и многих пленил, за что ему султан благодарил…»
Исписав страницу донизу, писарь ловким движением бросил на лист горсть песка, потряс его и стряхнул песок на пол. Три с половиной писчих листа — весь итог многодневных трудов и скитаний сотника. Итог всех его страхов, изворотливости, повседневного риска, удач и неудач, для описания которых не нашлось и не могло найтись места на казенной бумаге. Три с половиной листа — это все, что интересно и важно господам, заседающим здесь, в ставке, среди непонятных бумаг и расстеленных по столам карт.
Когда расспросные речи были завершены, секунд-майор велел позвать сотника и обласкал его. И было за что — сопоставив принесенное сотником, с тем, что у него было, секунд-майор теперь доподлинно знал: Андронаки — верный его конфидент и российскому престолу искренне предан. Сотнику же он велел никуда из Киева не отлучаться. В ставке прибытия фельдмаршала ожидали со дня на день.
По прошествии какого-то времени Бантыж был представлен графу. Миних улыбнулся ему милостиво, благодарил за службу и спросил, нет ли какой просьбы. Сотник был научен заранее, что на этот вопрос его сиятельства следует отвечать браво, что безмерно счастлив и обласкан служить под началом господина генерал-фельдмаршала и что в народе его сиятельство зовут-де «соколом» и «столпом империи». Заученные слова застряли в горле, он запнулся и помотал головой.
Граф же, занеся уже было руку над дарственной табакеркой с собственным вензелем, остановился в своем движении и при виде такого невежества даже нахмурился. Но секунд-майор, стоявший при нем, тут же шепнул графу, что сотник-де оробел, сомлел в своих чувствах в присутствии столь высокой персоны. И Миних умилился, услышав, что храбрый воин растерялся в его присутствии. Это оказалось ему даже приятнее тех слов, которые тот мог бы произнести. Фельдмаршал, довольный, протянул ему серебряную табакерку. А также дозволил благодарственно целовать унизанную перстнями руку.
Засим храбрый казак, сотник Константин Бантыж, отбыл в свой полк, который готов был уже к походу, и дальнейший след его теряется. Известно только, что позднее, когда полк был переброшен на запад и брал Бендеры и Хотин, сотник весьма старался разыскать своего знакомца по Сорокам Аюб-агу. Но встретил ли он его и какой был между ними разговор, о том неизвестно.
Всякий раз с наступлением осени, с приближением холодов обе стороны прекращали военные действия. Полки отводились на зимние квартиры. Главнокомандующие, турецкий и русский, покидали на это время свои армии, удаляясь на зиму в столицы.
Весной по прибытии в ставку главнокомандующий фельдмаршал Миних, как и надлежало тому быть, выслушивал рапорты генералов о делах, совершавшихся в армии за время его отсутствия. Поскольку же дел особых не было, после петербургской событийной жизни рапорты казались ему скучны, происшествия — ничтожны, а сами генералы — ленивы и нерасторопны.
Явившись по вызову фельдмаршала, генерал-квартирмейстер зычно произнес приветствие и вытянулся, как на плацу. «С такой внешностью в лейб-гвардию бы ее величества, — отметил про себя Миних. — На правый фланг. А то и впереди полка». Жестом он ласково пригласил генерала садиться. Само собой, приглашение это не относилось к секунд-майору, как всегда, сопровождавшему его с докладом.
Хотя манера садиться и не была предусмотрена артиклями устава, генерал-квартирмейстер и это проделывал с тем воинским изяществом, которому нельзя было научиться, но которое приходит само собой только после многих лет, проведенных на плацу, в муштре.
— Ну, господин генерал, что там у вас по вашему департаменту? — вскинул брови Миних. Секунд-майор быстрым движением подал генералу папку, в которой лежал переписанный набело рапорт.
Генерал раскрыл папку, отнес ее от себя на вытянутую руку и уставился на исписанные листки. Потом сделал глубокий вдох и шевельнул губами.
Миних сдержал улыбку.
— Господин генерал, стоит ли вам утруждать себя чтением? На то у нас секунд-майор имеется. Не так ли?
Если бы с плеч генерал-квартирмейстера был снят в ту минуту некий тяжкий груз, он не испытал бы большего облегчения. Чуть заметным жестом граф позволил секунд-майору сесть.
— Полагаете ли вы, генерал, — повернулся Миних к нему, когда рапорт был прочтен, до конца, — полагаете ли вы, что дела в Крыму таковы, что нынешним летом нельзя ждать оттуда выступлений в пределы российские? И другое. Если такое выступление воспоследует, сможет ли армия фельдмаршала Ласси воспротивиться ему без нашей помощи?
Не меняя решительного выражения своего лица, генерал-квартирмейстер повернул голову к секунд-майору, как бы передавая вопрос ему. Когда же тот отвечал, генерал снова смотрел на фельдмаршала, так что получалось, что всякий раз отвечал как бы он.
— Осмелюсь заметить, ваше сиятельство, — вставил майор, выбрав удачную паузу, — наш конфидент из Молдавии, некий Луппол… — И он изложил вкратце свои сомнения, связанные с этим делом.
По мере того как он говорил, Миниха все больше разбирал смех. Однако причины своего веселья фельдмаршал пояснять не стал, что было в его нраве — время от времени ставить подчиненных в тупик и заставлять их теряться в догадках. Веселье же его вызвано было тем обстоятельством, что, просматривая пересылаемые ему в Петербург копии писем конфидентов, он пришел к тем же сомнениям, что и майор. Сомнениями этими он поделился с давним своим знакомцем, Иваном Ивановичем Неплюевым[1]. Кто-кто, а Иван Иванович был искушен в делах такого рода. Ознакомившись со списками посланий, он разделил эти подозрения. Чего бы ради конфидент стал допытываться, не собирается ли русская армия на Бендеры и каким путем пойдет, не по Днестру ли? Неплюев отписал Миниху в столицу: что делают такие конфиденты суть «хитро вымышленный обман: сколько российскую сторону они уведомляют, а более того стараются о здешних обращениях уведать».
Это-то знаменательное совпадение и развеселило господина фельдмаршала до чрезвычайности. Самым забавным представлялось ему то, как деликатно и сослагательно строил свои фразы секунд-майор в отношении дела, которое ему, Миниху, представлялось предельно ясным.
Кончив смеяться, он промокнул глаза тонким платочком и сунул его обратно за красный обшлаг мундира.
— Так вот, — в глазах фельдмаршала заиграло непонятное торжество, — напишите этому конфиденту, да немедля, что наступление в эту кампанию будет идти на Молдавию. И даже точнее — на Бендеры.
Генерал-квартирмейстером это изъявление фельдмаршальской воли воспринято было с величайшей готовностью. В знак чего лицу своему он придал выражение еще большей решимости и даже некоторой непреклонности. Что же касается секунд-майора, то он пришел в замешательство. Сколь возможно доверять эти сведения конфиденту, а столь сомнительному Лупполу тем паче? А вдруг посыльный попадет в руки турок? Но, встретив на свой вопрос ликующий взгляд фельдмаршала, он осекся.
— Чтобы посыльный попал в руки турок, — подхватил Миних. — Превосходная мысль! Превосходная мысль! Не правда ли, генерал?
— Так точно, ваше сиятельство, — пророкотал тот эхом, явно пребывая вне того, о чем шла речь.
— И то, — продолжал, не слушая его, Миних. — В таком разе сообщению этому куда больше веры будет. Отправьте кого-нибудь из ваших людей, майор, да постарайтесь, чтоб он попался. И непременно.
Отпустив их наконец, Миних остался в прекрасном расположении духа. Он был чрезвычайно доволен своей выдумкой и тем, что так ловко проведет турок. Решать же, кого отправить с этой миссией, да так, чтобы он непременно попался, — это было предоставлено секунд-майору. Ему должно было сделать выбор — кого своими руками отдаст он на мучительную смерть и пытки.
Однако, как ни было ему неприятно, как ни было тяжко делать это, мысль, что слово фельдмаршала можно было бы как-то обойти или не исполнить, не приходила ему в голову. Ему ясен был стратегический смысл этого дела. Если турки поверят, что русская армия собирается идти на Бендеры, они стянут туда свои силы, убрав их с пути главного удара, который, начинал он догадываться, будет обращен к югу. Вне сомнения, дезинформация эта спасет жизнь многим из офицеров и сотням нижних чинов. И все эти жизни можно купить ценою единственной жизни одного человека. С военной точки зрения расчет этот был безукоризнен. Но вопреки этим соображениям, вопреки здравому смыслу было в этой арифметике нечто, чего секунд-майор не мог принять. Дело было даже не в том, что нужно было послать человека на верную смерть. Любой командир в бою делает это. Здесь же было нечто совсем другое, нечто недостойное, нечто почти подлое, что-то от предательства. Во имя каких бы благих целей ни делалось все это, секунд-майор не мог заставить себя воспринимать это иначе.
Впрочем, все эти чувства нисколько не мешали ему понимать неизбежность самого дела. Поэтому при всем, что он испытывал, в то же время он мысленно перебирал возможные кандидатуры. Был бы жив грек Куртина, секунд-майор без особых сожалений послал бы его. Впрочем, Куртина не подошел бы, слишком многие из конфидентов были ему известны, и без пытки, от одного страха, он назвал бы их всех. Степанов, что из киевских мещан и ходил к Лупполу, тоже знал слишком многих. Но, даже поняв, что пошлет он, наверное, есаула, ходившего с партией под Дубоссары, секунд-майор какое-то время продолжал еще мысленно перебирать других. На свою беду, есаул был предпочтительней прочих по всем статьям. Этот только под крайней пыткою назовет, кому нес он письмо, а то и вообще не скажет. В любом случае такой посыльный должен будет внушить врагу уважение к себе, а значит, к письму, что при нем будет найдено.
Позвав адъютанта, он велел ему разыскать есаула и тотчас привезти его в ставку в Киев.
Однако выбрать человека и отправить его было не самым сложным из того, что предстояло сделать. Посланный, а главное, письмо, что было с ним, непременно должны были попасть в руки турок. И уж кто-кто, а есаул, человек решительный и ловкий, постарается сделать все, чтобы с ним этого не случилось. Значит, некий тонкий ход был нужен.
По старой артиллерийской привычке думалось ему лучше всего, когда он двигался, в седле ли, пешком. Секунд-майор не заметил, как прошел почти весь Крещатик, машинально отвечая на приветствия других офицеров, впрочем, успев отметить про себя, сколь много среди них совершенно молодых людей, вчерашних подпрапорщиков и юнкеров, только что получивших золотой кант на камзол и шляпу. То, как носили они кивера, придерживали тесаки на ходу, вскидывали руку, приветствуя офицеров, все это отдавало той молодцеватостью новобранцев, которые прошли уже и училище, и казармы, и парады и которым представлялось поэтому, что они знают все, но которым предстояло еще приобщиться к главному — к крови и смерти. Осенью, пройдя через все, по возвращении из похода они будут уже другими. Точнее, другими будут те из них, кто вернется.
«Кто вернется», — повторил он про себя. Слыша обрывки их разговоров, вглядываясь в мальчишеские их лица, майор невольно как в зеркале времени видел себя, каким был он когда-то. Многие ли уцелели, многие ли остались в живых из прежних его сверстников и приятелей?
Он заставил себя вернуться снова к предмету нелегких своих раздумий. Как посланного выдать туркам, да так, чтобы ни сам он, ни неприятель явно о том не помыслили? Но, хотя он знал, что тому есть пути и способы, почему-то он не мог понудить себя думать об этом. Некая мысль мешала ему. Мысль, в которой он не хотел признаться себе, но которая уже была. И, пытаясь не дать ей всплыть в сознании, он понимал уже, что усилия эти тщетны.
Мысль же, оформившись окончательно и будучи облечена в слова, заключалась в том, что честней всего и достойней было бы отправиться с этой миссией самому.
Он понимал, что ожидало его, если турки его схватят, и знал, что живым в руки им он не дастся. Погибнуть же в схватке с клинком в руке — может ли офицер желать себе лучшей смерти? Тогда и письмо, что найдут при нем, обретет в глазах неприятеля необычайную важность — коль скоро посланный защищал его ценою свой жизни. Но, пустив вольную мысль по этому руслу, представляя себе все, вплоть до исхода, секунд-майор делал это с некой утешительной для себя оговоркой приблизительности, необязательности всего этого расклада. Это была как бы игра ума, за которой он наблюдал с некоторой отстраненностью, словно бы со стороны. Но в то же время как бы другой частью рассудка он понимал уже, что сделает это. Вернее, не сможет не сделать. Теперь, когда ему пришла мысль о себе, послать есаула значило бы откупиться, значило бы купить свою жизнь ценою другой жизни. Но даже сейчас, понимая это, он думал не о есауле, а о себе — сможет ли жить он с таким камнем, с таким бременем на душе?
Возвращаясь от Владимирской горки назад по Крещатику, он уже точно знал, что дело совершит не кто-нибудь, а он сам.
«Что делаешь, делай быстро». Предстоящей ночи было достаточно, чтобы он успел подготовить свой уход, чтобы раннее утро застало его уже в пути. Да и так ли уж много дел? Разобраться в счетах, дабы не оставлять за собою долгов, привести в порядок бумаги и сжечь кой-какие записки, чтобы чужие руки не касались их. Покончив со всем этим и написав рапорт, сухо объяснявший его поступок, он вынул чистый лист и положил его перед собою. Хотя перо было отточено недурно, он зачем-то отточил его снова. Потом передвинул чернильницу и переставил подсвечник. И только после этого вывел первые слова: «Мой ангел Софи…»
Он не писал жене много лет, после некой истории, теперь уже, впрочем, в свете почти забытой. В свое время все сочли, что он поступил великодушно. Теперь же в дистанции лет видя все отстраненно, он запоздало казнил себя за жестокосердие, несострадание и неспособность прощать. И то, что так долго казалось ему неразрешимым, стало вдруг просто той великой простотой, которая всегда стоит рядом со смертью.
«Мой ангел Софи…»
Помолившись перед сном на сей раз дольше обычного, секунд-майор вопреки своим ожиданиям крепко заснул. Разбуженный денщиком ни свет ни заря, как было приказано им с вечера, первое мгновение он не понимал ничего и ничего не помнил. Но тут же, вспомнив, подумал почему-то не о коляске, которая, наверное, уже заложена, не о деле, на которое идет, а о письме «Мой ангел Софи». И, вспомнив, почувствовал вдруг то, чего не испытывал много лет, — любовь и счастье. Подумалось, что нужно скорее отправить письмо. Сейчас начало марта, когда она получит его? И тут же понял, что, когда это произойдет, его не будет уже среди живых.
И вдруг ему захотелось жить.
Он порвал свой рапорт. Экое мальчишество и донкихотство! Не будет сниться ему есаул, не будет! Да и вообще, почему должен он своею волей идти на смерть — что за безумие?
Боже, сколько минет дней, пока дойдет письмо!
В ставке он застал необычайную суету и движение. Фельдмаршал издал приказ — всем частям быть готовыми выступить через двадцать четыре часа, как воспоследует приказ к походу.
Он едва переступил порог своего кабинета, как тут же в дверях появился офицер от его сиятельства.
Фельдмаршал, окруженный генералами и офицерами штаба, кивнул ему поверх голов остальных.
— Посланного с письмом, о чем распорядился я было… — пояснил он, чтобы майору было понятно. — Посланного тотчас возвратить обратно. — И, почувствовав потребность пояснить, поднял палец: — На Востоке говорят, майор: «Ты сказал мне раз, и я поверил, ты сказал еще раз — я стал сомневаться, ты сказал в третий раз — и я понял, что ты лжешь».
После этих слов, смысл которых был, впрочем, понятен только ему, мановением руки Миних отпустил майора.
Означала же сия его сентенция следующее. Еще зимой, будучи в Петербурге, граф сам приложил усилия, дабы ввести неприятеля в заблуждение. Вернее, попросил об этом все того же Ивана Ивановича Неплюева, написав ему в Киев. Оставив уже свой высокий пост в Константинополе, Неплюев продолжал держать в руках важные нити, уходившие весьма далеко. Миних писал в письме: «Дабы визирь наивяще силы свои разделить мог, разгласить в Польше, будто за секрет, что вящая часть войск Ея Величества будущею весною, как можно рано, оборотятся… к днестровским берегам — противу Белграда (Аккермана) и Буджака, что всемерно через поляков у неприятеля известно будет».
Визирь слыл человеком искушенным в хитрости и, что главное, знающим в этом деле меру. Если отовсюду он будет получать сообщения, что Миних идет-де в Молдавию, настойчивость эта даст ему заподозрить обман: «Ты сказал в третий раз, и я понял, что ты лжешь». Чтобы обман был достоверен, должно помнить о мере.
…Когда в заключительном этапе войны русская армия, пройдя по Молдавии, с боем взяла Хотин и Яссы, в этом, как и прежде, была немалая заслуга разведки. В Молдавии русская армия имела немало добровольных помощников среди местного населения. Для молдаван приход русских означал освобождение от власти турок, от бесконечных их притеснений и поборов, которые усилились особо во время войны. Соблюдая величайшую скрытность, в ставку прибыл представитель недовольных Абаза и был принят Минихом наедине. С ним же фельдмаршал передал послание «мультянским господам». Он писал: «А ея Императорского Величества всемилостивейшее желание есть не токмо господарства от турецкого ига освободить, но и вовсе счастливыми учинить, ежели возможно, учредя их особыми вольными княжествами». Письмо свое он заключал тем, что «все то надлежит содержать в крайнейшем секрете».
В агентурную работу наряду с конфидентами все больше включаются кадровые офицеры. От выполнения отдельных заданий некоторые из них переходят к профессиональной деятельности в этой области. Возникает тип военного разведчика-профессионала.
Из донесения императрице Анне Иоанновне от 3 января 1739 года: «Для разведывания о неприятельских движениях наши офицеры в Польше в разных местах доныне имеются и через них, тако ж и через корреспондентов, частые о всех их неприятельских обращениях известия в получении имеем».
От офицеров разведки, размещенных в Польше, донесения поступали ежедневно. Благодаря этой системе постоянного наблюдения, писал Миних, «неприятель внезапно напасти не может, следовательно, мы в состоянии будем оного предостеречь и сильный отпор учинить».
Мир, заключенный после долгих переговоров и с большим трудом в 1739 году, более походил на перемирие. Каждая из сторон подписывала его, скрепя сердце. Противоборство двух империй должно было продолжиться если не в следующие годы, то в ближайшие десятилетия. Поэтому ни та, ни другая сторона не только не свернула свою агентурную сеть, но прилагала усилия, чтобы всячески ее укрепить и расширить.
По заключении мира в армии произошли обычные в таких случаях перемены. Миних возвратился в Петербург и пребывал там весь в военных делах и политических интригах. Следом за ним потянулись и другие высшие офицеры. Осыпанные вниманием и милостями двора, они вовсе не рвались из своих петербургских особняков обратно в казармы. Генерал-квартирмейстер получил лестное повышение и уехал одним из первых. Отъезд его ничего не изменил в делах секунд-майора, как раньше ничего не меняло его присутствие. Рапорт, поданный секунд-майором об отставке, оставался пока без ответа. В столице было не до него.
Он понимал, что в отставке ему будет не хватать всего, чем он жил и к чему привык за все эти годы. Будет не хватать этих людей, дел и обстоятельств, тончайшие нюансы которых нужно было держать в уме за невозможностью изложить на бумаге. В чьи руки передаст он все это? Кто будет его преемник и как пойдут у него все эти столь высокосложные дела?
Вечерами же, отрешась от ежедневных забот и облачась в халат, переданный ему с оказией из Петербурга, на время он переставал быть тем, кем был все эти годы — секунд-майором. Когда наступали ранние сумерки, он сам зажигал в новом подсвечнике свечи и раскладывал на столе письма, написанные на тонкой французской бумаге. По мере того как шли месяцы и недели, писем становилось все больше. Он перечитывал их каждый вечер. Даже те, которые знал наизусть.
Вечерами он жил будущим.
Дождливым весенним днем секунд-майор навсегда покидал Киев. По пути на тракт он заехал в ставку проститься еще раз. Несколько офицеров, немногие, кто оставался, вышли на крыльцо и помахали вслед отъезжавшей под дождем кибитке.
Они были счастливы, он и Софи, и прожили в любви и согласии до глубокой старости.
Если нам очень хочется, чтобы это было так, то так оно и было.