Конец XVIII — начало XIX века. За два десятилетия во Франции сменилось несколько политических режимов: монархия во главе с Людовиком XVI и конвент, директория, консульство и, наконец, империя Наполеона Бонапарта. Вслед за политическими перепадами претерпевали изменения и русско-французские отношения. Но одна сторона этих отношений оставалась неизменной — сфера, в которой протекала деятельность секретных служб. В чьих бы руках ни находился государственный штурвал Франции, задача секретной службы в отношении России оставалась неизменна: сбор сведений о стране и попытки воздействовать на ее политику.
Эти усилия достигли своего максимума, когда Наполеон стал императором. Понятно, русская секретная служба не могла быть и не была безответна. В Отечественной войне 1812 года переход русской разведки в наступление явился предвестником и залогом перехода в наступление всей русской армии.
Багаж французского посла Шетарди, вернувшегося, в Петербург из Парижа в 1744 году, не подлежал досмотру. Но даже если бы русские и вздумали сделать это, среди его бумаг, книг и вещей тщетно бы искали они тайную инструкцию, полученную послом от короля перед самым его отъездом. Инструкция эта была столь важна и секретна, что не могла быть доверена бумаге.
Пользуясь любыми средствами — интригой, подкупом, шантажом, послу надлежало склонить русское правительство к войне против Австрии на стороне французского короля. Для Франции это было столь же важно, сколь для России ненужно и даже вредно. Тем сложное представлялась задача, стоявшая перед послом. Но Людовик знал человека, которого посылал в Россию. Чтобы французских солдат было убито на несколько тысяч меньше, их место должно быть занято русскими; русская кровь должна пролиться вместо французской.
Между послом и русской армией, которой предстояло выступить в поход против Австрии, стоял человек, который не хотел, чтобы это произошло. И от воли и позиции этого человека зависело все. Человеком этим был канцлер Бестужев[4]. Пока императрица Елизавета Петровна прислушивается к его мнению, единственное, что оставалось Шетарди, это участвовать в придворных увеселениях и говорить комплименты дамам. И к тому и к другому посол имел должную склонность, но ради этого ему не стоило приезжать в Россию.
Шетарди должен был убрать русского канцлера.
Посол не был новичок в петербургских придворных интригах и политических переворотах. Когда три года назад императрица взошла на престол усердием гвардейских офицеров, французский посол оказался не только посвящен в заговор, но был одним из его участников. И сегодня не аргументы и не слова, которые произносил Шетарди перед императрицей и ближайшими её людьми, могли быть тем оружием, которое вело бы его к цели. Слова оставались словами, хотя посол не пренебрегал и этим средством. Но ставку он делал не на слова. Само собой, как опытный человек, Шетарди не собирался ничего совершать своими руками. Как в шахматах королю победу добывают другие фигуры, так и за него должны воевать другие. И посол начал умелый подбор этих фигур.
При этом он совершил, однако, ошибку, которая стоила ему всей кампании. В предвкушении успеха после одного из удачных ходов в случайном разговоре он позволил себе забыться и упустил главный принцип такого рода дел — молчание. Шетарди дал понять, в чем состоит главная его цель — свалить канцлера. У Бестужева везде были глаза и уши. Неосторожные слова французского посла стали известны ему на другой день. Естественно, канцлер не выдал ничем, что ему удалось заглянуть в карты противника. Только на раутах и приемах, где так часто встречались они, канцлер стал еще более любезен, еще более приветлив с послом. Шетарди мог бы заметить это и задуматься, что это значит. Шетарди заметил, но не задумался. Не знал он и того, что вскоре какой-то незаметный чиновник из ведомства канцлера отбыл с поручением за границу. Куда же — неведомо.
Пару месяцев спустя на Петербургском почтамте появились трое новых служащих. Говорили они только по-немецки и держались всегда вместе. Утром минута в минуту они появлялись у дверей почтамта. Днем выходили, чтобы пообедать в соседнем трактире и выпить кофе, вечером же по окончании своих трудов садились на извозчика и отправлялись в отведенные им квартиры. В чем именно заключались их труды, этого никто не знал, да и не интересовался. Состояли они под началом некоего молчаливого господина, чьи комнаты помещались в небольшом флигельке, что был во дворе почтамта. Там (только посвященным было известно это) помещался так называемый «черный кабинет» — место, где негласно вскрывалась и прочитывалась корреспонденция лиц, к которым секретная служба испытывала повышенный интерес.
В отличие от других европейских столиц в Петербурге «черный кабинет» был учреждением новым. Дело это было достаточно деликатное и тонкое, требовавшее определенной квалификации. Самой же дефицитной квалификацией была специальность дешифровальщика. Зная это, Шетарди не опасался, что письма, которые он отправлял королю, могут быть прочитаны кем-то, кроме самого короля.
Между тем он расставил фигуры на политической доске и начал партию. Удары, рассчитанные умело и тонко, должны были обрушиться на Бестужева один за другим. Когда он будет скомпрометирован окончательно, будет лишен доверия императрицы, а может, даже отправлен в ссылку, тогда посол сделает жест благородный и галантный — он выразит опальному свое соболезнование. В конце концов по-человечески ему действительно будет жаль Бестужева. Всего этого ведь могло бы и не быть. Они могли бы оказаться союзниками и даже друзьями с этим достойным человеком, пойди он навстречу интересам Франции и ее короля. «Искренне соболезную, господин граф, — так скажет он бывшему канцлеру. — Мне будет очень не хватать вас в столице…»
Но пока посол отлаживал и приводил в действие свой механизм интриги против, как он полагал, ничего не подозревавшего канцлера, пока предавался сладостным мечтам, трое немцев, колдовавшие над распечатанными депешами, делали свое дело. Это были специалисты по дешифровке. Контракт, подписанный с ними, был лаконичен и предельно ясен: если немцы раскроют шифр французского посла, они уезжают, увозя с собой гонорар, о котором на родине они не могли и мечтать. Если же им не удастся сделать этого, они просто уезжают. И рвение увенчалось успехом. Вскоре на стол Бестужева легла первая дешифровка. Очевидно, канцлеру было малоприятно читать строки, посвященные ему самому. Но неудовольствие это было вполне компенсировано, когда он увидел, что посол писал об императрице. Несколько строк в депеше решили участь посла и всего его предприятия.
Подъезжая на следующее утро к своей резиденции, Шетарди увидел незнакомый экипаж, стоявший у подъезда. Это было странно. Странным было и то, что человек, прибывший в нем, не стал заходить в дом, а, видно, ждал его в карете. Когда посол появился из экипажа, дверца кареты отворилась, оттуда вышел человек и пошел ему навстречу. Шетарди растерялся. Он растерялся еще больше, когда господин вручил письмо от императрицы. Ни тот, кто передал письмо, ни сама обстановка, в которой оно вручалось, не соответствовали ни протоколу, ни рангу сторон.
Тут же, в вестибюле, не заходя в кабинет, Шетарди распечатал послание и, бросив конверт на ковер, стоя, не снимая шляпы, стал читать. Если бы посол не знал руки императрицы и ее подписи, он мог бы подумать, что это чья-то непристойная выходка. Но от высочайшего имени так шутить в России было не принято. Императрица заявляла, что ей стало известно о разных неприглядных делах господина посла, почему ему предначертано покинуть столицу не позднее утра следующего дня.
Шетарди бросился во дворец. Ему не дали даже переступить порога. Он поспешил в Иностранную коллегию. Его приняли. Чиновник, которого он знал не один год, почему-то держался так, как если бы видел его впервые, выслушал возмущенную речь посла с лицом безразличным и сонным. Он не прерывал его, не задавал вопросов. Когда же Шетарди замолчал, тот не спеша стал выдвигать ящик бюро. Ящик не выдвигался. Чиновник позвал другого русского и, судя по интонациям, учинил ему выговор по поводу ящика, который выдвинулся наконец неожиданно. Чиновник достал из него листок бумаги, помедлил, пробегая его сам, словно чтобы убедиться, то ли это, еще помедлил, посмотрел сквозь посла и только потом протянул ему листок. Тот взял, недоумевая.
На листке были написаны слова из его депеши, посвященные императрице.
Шетарди не верил своим глазам. Первый раз за многие годы манеры изменили ему. Скомкав, он швырнул листок на стол и выбежал из комнаты не прощаясь.
Когда дверь за ним захлопнулась, чиновник, прежде чем убрать, старательно разгладил листок. Лицо его оставалось при этом таким же безразличным и сонным.
На следующее утро карета с наспех запакованными вещами покидала Петербург. Шетарди возвращался во Францию навсегда.
Он не останавливался почти до самой границы. На станциях бывший посол только менял лошадей и не выходил из кареты. Господин Шетарди торопился. Время от времени он посматривал через плечо в заднее оконце. Но дорога была пустынна. Погони не было.
Тревога бывшего посла была обоснованна. Доверенное лицо короля, шевалье Вилькруасан, также проявлявший повышенный интерес к русским политическим делам и пытавшийся вмешиваться в них, кончил тем, что был объявлен шпионом и оказался в Шлиссельбургской крепости. Для того чтобы предъявить подобное же обвинение Шетарди, оснований у русских было более чем достаточно.
Окончательно он успокоился, только когда граница была позади. Миновав заставу, Шетарди по привычке еще раз выглянул в заднее оконце кареты.
Людовик XV не был бы достоин быть королем, отступись он после неудачи с господином Шетарди или шевалье Вилькруасаном. Дела секретной службы, как и политика, не та область, где могут быть эмоции и щепетильность. Единственное, что принимается в расчет, — это результат — удача или неудача, поражение или победа. Так считал король. И молодой человек, которому он доверительно излагал эти свои взгляды, был с ним совершенно согласен. Как, впрочем, был бы на его месте согласен всякий другой молодой человек и со всякой другой королевской мыслью. Потому что с королями полагается только соглашаться.
Молодому человеку предстояло сделать то, чего не смогли добиться другие: расстроить козни врагов Франции при русском дворе, а главное, изменить политическое окружение императрицы. Рядом с ней должны находиться люди, которые ориентируются на союз с французским королем. Залогом этого союза по-прежнему должны стать русские солдаты, которым надлежало воевать под русскими знаменами, но за французские интересы.
Д’Эон, так звали молодого человека, обратил на себя внимание короля иными своими качествами, не теми, с которыми могла быть связана предстоящая ему миссия. Господин д’Эон подал Людовику некий финансовый проект, который оказался весьма кстати и которым он и должен был бы заняться, не приди королю мысль отправить его в Россию. Доктор гражданского и церковного права, блистательный фехтовальщик, д’Эон готовил себя к другому будущему. Меньше всего к роли тайного агента короля в непонятном, далеком и заваленном снегами Петербурге. Но молодой человек знал, что с королем должно только соглашаться.
Шведский парусник, совершающий регулярные рейсы Гамбург — Стокгольм, в очередной раз бросил якорь на гамбургском рейде. Была суббота, пассажиров набралось много, поэтому шлюпке пришлось совершить два рейса, чтобы доставить их всех на берег. Из второй шлюпки по шатким сходням сошли на пристань три священника в темном облачении, ганноверский офицер с женой и двумя детьми и, наконец, пожилой господин в сопровождении молодой девушки. Нас в нашем повествовании интересует именно этот господин.
Мистер Макензи Дуглас был шотландец. Как многие шотландцы его возраста, он умел придавать лицу то выражение брезгливого скепсиса, которое иногда принимали за признак высокого ума и благородного разочарования в жизни. Явных причин разочаровываться в жизни у мистера Дугласа не было, если не считать здоровья. И то с его слов. Во всяком случае, путешествовал он по настоятельному совету врачей «для здоровья». У племянницы, которая сопровождала его, были, очевидно, совершенно другие причины для путешествия: любознательность и жадность к впечатлениям, присущие молодости. Мадемуазель Лия де Бомон была застенчива и скромна. По словам тех, кто видел ее, это была девушка «маленького роста, худощавая, с молочно-розовым цветом лица, выражения кроткого и приятного».
После недолгого визита в Богемию, где Дугласа интересовали какие-то рудники, которые он собирался то ли купить, то ли продать, путешественники направились в Петербург.
Столица империи встретила их холодными туманами и дождем. Русские были общительны и милы, но иногда, сетовал Дуглас, несколько более любопытны, чем это принято в хорошем обществе. Если человек путешествует, это такое же его частное дело, как если бы он не путешествовал. Правда, в России звание путешественника выглядело весьма непривычно и требовало объяснения или повода к такого рода занятию. Когда мистеру Дугласу начинали задавать неуместные вопросы о причине его приезда, он кратко говорил, что врачи посоветовали ему пожить какое-то время в холодном климате, после чего на него нападал сильный приступ кашля, пресекавший дальнейшие расспросы. Возможно, именно врачи порекомендовали ему и не курить. Чтобы избежать соблазна, он повсюду носил с собой черепаховую табакерку с нюхательным табаком. Угощая петербургских знакомых, он ни на секунду, однако, не выпускал ее из рук. Это была обоснованная осторожность: под двойным дном табакерки лежало несколько мелко исписанных листков на тонкой бумаге. Это был шифр, составленный для него французской секретной службой!
Что касается племянницы, то бедная девушка явно скучала в этом холодном чужом городе. Правда, она не подавала вида чтобы не огорчать своего дядюшку, который был так добр, что взял ее с собой. Пока Дуглас приторговывался к русским мехам и совершал деловые визиты она сидя в гостиной, листала книгу, единственную, взятую с собой в путешествие. Это было сочинение господина Шарли Луи Монтескье «О духе законов» в роскошном большом переплете. Чтение, прямо надо сказать не для молодой девушки.
Жизнь мадемуазель Лии пошла несколько веселей, когда их с дядей кто-то представил вице-канцлеру Bоронцову. В доме Воронцова бывала молодежь, сверстники мадемуазель. А однажды настал день, когда вице-канцлер пригласил их во дворец и представил мадемуазель Лию императрице. И здесь произошло то, что превзошло ожидания всех, кто последовательно, шаг за шагом готовил и осуществлял этот сценарий. Молодая француженка так понравилась Елизавете, что та в тот же день пожаловала ее в фрейлины, а на другой день назначила своей чтицей. Осталось неизвестным, что именно читала новая фаворитка императрице, но среди прочего несомненно, она прочла ей письмо своего короля Людовика XV, которое было запрятано в толстом переплете сочинения господина Монтескье.
Мадемуазель Лия де Бомон и д’Эон, молодой человек, автор финансового проекта и фехтовальщик, были одно лицо.
Столь необычный способ, к которому прибег король, чтобы вступить в личную переписку с императрицей, имел свои причины. Канцлер Бестужев и другие советники, окружавшие Елизавету, были настроены против союза с Францией. А поскольку они, как считал король, «дурно влияют» на императрицу, то лучшее, что он мог сделать, это исключить из контактов всех посредников. Вот почему толстый переплет книги, помимо королевского письма, хранил еще и шифры, которыми должны были пользоваться монархи, дабы сохранить тайны своей переписки от неотступной опеки тех, кто их окружал.
Мера эта была не лишняя, во всяком случае, для императрицы! Многие из ее людей и прислуги тайно находились на жалованье канцлера или А. И. Шувалова, начальника Тайной канцелярии. Чтобы не дать агенту какого-нибудь из иностранных дворов даже приблизиться к носительнице верховной власти, фрейлины, горничные, лакеи должны были докладывать о каждом слове, произносимом в присутствии императрицы.
Тем не менее д’Эон нашел время и место открыться Елизавете так, что для соглядатаев это осталось тайной. Человек, хитростью проникший во дворец, обманом вошедший в доверие к императрице и оказавшийся иностранным агентом, — чего может заслуживать такой человек? Он мог быть заключен в крепость, сослан в Сибирь, самое гуманное — выслан за пределы империи. Но д’Эона не постигла ни одна из этих кар. Императрица, женщина смелая, умевшая ходить ва-банк, сама взошедшая на престол благодаря заговору, ценила смелость. Ей понравилась решительность этого хода и сама интрига, задуманная столь тонко. Мадемуазель Лии де Бомон разрешено было остаться при дворе, сохранив, понятное дело, свое инкогнито.
Значило ли это, что тайный агент короля достиг своей цели? У нас нет ни малейших свидетельств изменения русской политики после появления д’Эона при дворе. Помимо всего, Елизавета, дочь Петра Великого, была не той личностью, которой можно было бы управлять и манипулировать. Во всяком случае, не д’Эону при всем его дамском облачении и фальшивом бюсте. Секретная служба короля навязала Петербургу игру, и русская сторона приняла ее. Приняла, очевидно, не без тайной мысли обернуть французскую интригу в свою пользу.
Мадемуазель Лия де Бомон продолжала бывать при дворе и находиться при особе императрицы. Несмотря на всю ее скромность и застенчивость, среди гвардейских офицеров находились некоторые, которые пытались добиваться ее руки и сердца или на худой конец хотя бы сердца. Требовалось достаточно осмотрительности и такта, чтобы не дать этим ухаживаниям зайти слишком далеко. Правда, против домогательств придворных живописцев мадемуазель все-таки не смогла устоять и разрешила им написать несколько своих портретов. Мы, возможно, могли бы разделить их восторги по поводу миловидности и цвета лица мадемуазель Лии, если бы в отличие от них нам не была бы известна ее тайна.
Но если у русской секретной службы и были виды в отношении мадемуазель, то ее мнимый дядя оказался лишней фигурой в этой игре. На этот раз «французская интрига» была направлена против Англии. Кому, как не английскому послу, надлежало постараться дать русской секретной службе повод убрать шпиона французов. Во время ужина во дворце Шувалов намекнул послу о возможной причастности Дугласа к французским интересам. Посол покачал головой, осуждая общую распущенность нравов, и заговорил о другом. Шувалов больше к этой теме не возвращался, но он не удивился, когда какое-то время спустя посол передал ему материалы, компрометирующие его соотечественника. Макензи Дуглас был заключен в тюрьму. Врачи, рекомендовавшие ему путешествовать «ради здоровья», не могли, очевидно, предвидеть такого исхода.
Фрейлине и фаворитке императрицы не составляло бы, надо думать, особого труда замолвить слово за своего «дядю». Но этого не было сделано. Не было предпринято даже ни малейшей попытки. Племянница забыла своего «дядю» сразу же, как только тюремная карета увезла его. Участь провалившегося коллеги не стоила того, чтобы рисковать бросить тень на свою репутацию. Не об этом ли говорил король: на секретной службе нет места щепетильности и эмоциям.
Тюрьма, где стараниями английского посла находился подданный его величества, была не просто местом, куда упрятали ненужную фигуру. Это был еще и намек, это было напоминание. Именно так, на языке недосказываний, намеков и нюансов, говорятся порой самые важные вещи. Д’Эону был понятен этот язык. Но когда русская секретная служба предложила прямо «мадемуазель Лии» сотрудничать с ней, д’Эон понял, что недомолвками ему не отделаться. Нужно было говорить «да» или «нет». Д’Эон тянул, сколько позволяли обстоятельства. И даже несколько дольше. Впрочем, его не торопили. Если до этого игра шла как бы вничью, то, перевербовав д’Эона, превратив его в агента-двойника, русская сторона выиграла бы партию короля. Это был достаточно важный итог, чтобы не торопить события, рискуя этим испортить все. Д’Эона не торопили.
Но агенты-двойники редко умирают своей смертью, а доживают до старости еще реже. Д’Эону хотелось умереть своей смертью.
Когда наконец ему пришлось давать ответ и он ответил уклончиво, что было формой отказа, он понимал, что дни его пребывания в русской столице подошли к концу.
Из Петербурга выехала мадемуазель де Бомон. В Париж же прибыл господин д’Эон, прекративший свои маскарад и сменивший наконец дамский гардероб на мужской костюм. Его рассказ о пребывании при русском дворе был выслушан королем с величайшим вниманием и интересом. Правда, о конкретных результатах миссии пришлось говорить «в общих терминах». Поэтому речи шла больше о риске, о смелости и находчивости, которые пришлось проявить агенту короля в далекой, чужой стране. Это было действительно так, и само это заслуживало награды. Король пожаловал д’Эона годовым доходом в 3 тысячи ливров и назначил, уже в мужском обличье, на дипломатическую службу в Англию. Там молодой человек, прошедший в России суровую школу секретной службы, продолжил свои занятия этим опасным ремеслом. Однако его дальнейшие дела, ссора с королем и последующая судьба лежат в стороне от русла нашего повествования.
Республиканская Франция, якобинская диктатура, 1793 год. Толпы на улицах, крики, флаги, казни, смелые речи и снова казни. А пока совершается все это кипение страстей, люди, ведавшие в то время делами секретной службы, спокойно и планомерно продолжали свои игры, начатые задолго до революции.
Все эти годы Россия продолжала оставаться областью повышенного интереса французской разведки. В поток аристократов, бегущих из Франции, в поток тех, кому действительно угрожали тюрьмы, ссылки и гильотина, неприметно вкрапливались люди, которых никакая проницательность не могла бы отличить и отделить от прочих. Они тоже растерянны, они тоже в отчаянии, они разорены и ненавидят этих узурпаторов. Единственное их отличие было в том, что они состояли в неком тайном перечне, тайном списке. Число же лиц, имевших к нему доступ, было весьма ограниченно и хранилось еще в большей тайне, чем сам список.
Бежавших от чудовища революции с участием принимают в Риме и Лондоне, в немецких княжествах и в Вене. А также в России. Особенно в России — отчасти из традиционного славянского сострадания, отчасти из далеко идущих политических целей. Мы никогда не узнаем, скольким шпионам раскрыли тогда объятия Петербург и Москва, Киев и Одесса. Подозревать несчастных беглецов — какая низость! И только когда кто-то из этих «беглецов» терял всякую меру, тогда обманутому гостеприимству и простодушию оставалось лишь удивляться этому вероломству и сокрушаться.
Можно ли было заподозрить в дурном графа Огюста Монтагю, бежавшего от ужасов революции? Бывший офицер королевского флота, он был принят в Черноморский военный флот на должность капитан-лейтенанта. Графу были открыты все пути к карьере и высшим должностям на его «второй родине», как любил он называть Россию. Может, Огюст Монтагю и осуществил бы возможности, открывавшиеся перед ним, если бы помыслы его не были устремлены в ином направлении. Будучи пойман русской контрразведкой с поличным, он был уличен в тайной переписке с Конвентом. Граф был судим военным судом, разжалован и в кандалах отправлен в Сибирь.
Другому весьма энергичному эмигранту, некому Жирару, даже не графу, удалось стать секретарем самого светлейшего князя А. А. Безбородко, руководившего делами тогдашней Иностранной коллегии. Службу у князя Жирар не без успеха совмещал с деятельностью иного рода. И хотя этой своей деятельности он, понятно, не афишировал, русской контрразведке стало о ней известно. Однажды, когда Жирар отправился куда-то выполнять безотлагательное и важное поручение своего патрона, какие-то военные остановили его коляску и настойчиво попросили его пересесть в сопровождавший их закрытый экипаж. Секретарь князя был удивлен, был возмущен. Он говорил о бесцеремонности и обещал, что так этого не оставит. Но в экипаж все-таки пересел. Больше Жирара никто не видел, а князю пришлось искать себе другого секретаря.
Но это только отдельные случаи. Слишком велик был наплыв эмигрантов. Они оседали повсюду — в больших и малых городах России, вблизи от границы и в самых глубинных районах империи. Отделить тех, кто бежал, действительно спасая свою жизнь, от профессиональных шпионов было невыполнимой задачей. Известно только, что, когда Наполеон вступил в Москву, он нашел здесь немало усердных и добровольных помощников из числа бывших его соотечественников.
Случаи «французского шпионства» породили в годы войны двенадцатого года понятную настороженность к французам, особенно среди простого народа. Известен следующий эпизод, относящийся к тому времени. Как-то зайдя в Казанский собор в Петербурге, князь Тюфякин встретил там знакомого, с которым заговорил, как это было принято в их кругу, по-французски. Стоявшие рядом услыхали французскую речь. Стала собираться толпа. Народ теснил их со всех сторон, не давая уйти, не слушая никаких объяснений. Раздавались голоса: «Шпионов поймали! Французы! От Бонапарта! Русскими прикидываются!»
К счастью, кто-то успел сбегать за квартальным. Придерживая тесак, тот с трудом протиснулся сквозь толпу и предложил им проследовать к министр-полиции графу С. К. Вязмитинову. Предложил это так, что трудно было понять, покорнейше ли он просит их или приказывает. Понять это представлялось возможным впоследствии в зависимости от возможного хода событий, окажутся ли они важными господами, как видно по их внешности, или взаправду это французские шпионы.
Сопровождаемые гудящей толпой в несколько сот человек, задержанные проследовали на Большую Морскую в дом министр-полиции. Само собой, граф хорошо знал обоих. Но выйти и объявить об этом толпе не представлялось возможным. Обстоятельства поимки шпионов обрастали все новыми деталями, а всеобщее возбуждение и негодование достигли крайних пределов. Князя и его приятеля пришлось выпустить через черный ход в соседний переулок. Толпа же долго еще шумела под окнами и не расходилась.
Замышляя поход в Россию, Наполеон, естественно, должен был начать с разведки. Но ему не было необходимости начинать это дело с нуля. Французская секретная служба ни на день не прекращала своей деятельности в России. Налицо был опыт, были люди и существовала традиция. Не хватало только импульса, чтобы придать этой деятельности масштабы, соответствовавшие целям и амбициям императора. И этот импульс был дан.
20 декабря 1811 года, за полгода до начала войны, Наполеон пишет подробное инструктивное письмо герцогу Бассано. Письмо это заслуживает того, чтобы быть приведенным целиком: «…Напишите шифром барону Биньону, что, если война возгорится, я предлагаю прикомандировать его к своей главной квартире и поставить во главе тайной полиции по части шпионства в неприятельской армии, перевода перехваченных писем и документов, показаний пленных и т. д.; поэтому необходимо, чтобы он немедленно организовал хорошую секретную полицию; чтобы он сыскал двух поляков, хорошо говорящих по-русски, военных, способных и заслуживающих полного доверия, одного — знающего Литву, другого — Волынь, Подолию и Украину, наконец, третьего, говорящего по-немецки и хорошо знающего Лифляндию и Курляндию. Эти три офицера должны будут опрашивать пленных. Надо, чтобы они свободно владели польским, русским и немецким языками. Под их началом будет человек двенадцать тщательно выбранных агентов, оплачиваемых соответственно важности добытых ими сведений. Желательно, чтобы они могли давать некоторые разъяснения насчет мест, где пройдет армия. Я желаю, чтобы г. Биньон тотчас занялся этой организацией. Для начала три указанных агента должны завести себе своих агентов на дорогах из С.-Петербурга в Вильно, из Петербурга в Ригу, из Риги в Мемель, на путях из Киева и на трех дорогах из Бухареста в С.-Петербург, Москву и Гродно; послать других в Ригу, Динабург, Пинские болота, Гродно и иметь ежедневные сведения о состоянии укреплений. Если результаты будут удовлетворительны, я не пожалею ежемесячного расхода в 12 000 франков. В военное время размер вознаграждений лицам, доставляющим полезные сведения, не может быть ограничен».
О том, что расходы на получение военных секретов не могут быть ограничены, Наполеон знает давно. Так же давно, как его профессией стали политика и война. Но особенно это важно теперь: до дня, когда Великая армия начнет переправу через Неман, оставались считанные месяцы. За два месяца до начала войны, 25 апреля 1812 года, император отдает распоряжение своему министру иностранных дел: «Назначить консулов, которые будут агентами разведки, будут иметь шифр и посылать ежедневно курьера в Кольберг, Эльбинг, Кенигсберг, Ригу, Росток, Визмар, Штральзунд и Альтону».
Превратить профессиональных дипломатов в разведчиков одним росчерком пера — это было в натуре Наполеона. Впрочем, такая практика существовала и прежде. В 1806 году на неприметную должность второго секретаря посольства в Вене был назначен столь же неприметный господин Лягранж. Правда, до этого он никогда дипломатическими делами не занимался. Он был, так сказать, по другому ведомству, числясь капитаном драгунского полка. То, что предстояло ему делать в столице Австрии, по всей вероятности, не очень отличалось от прежних его занятий. Наполеон лично разработал подробные инструкции для своего агента. «Вызовите его к себе, — писал он маршалу Бертье, — и передайте ему мое требование, чтобы он вел точный учет австрийских полков и мест их расположения. Для этого он должен иметь в своем кабинете ящик с отделениями; в каждом из них он будет хранить карточки, на которых будут занесены названия генералов, полков и гарнизонов. Эти карточки нужно менять в зависимости от перемещений и изменений в формировании воинских частей. Он обязан ежемесячно вам посылать список этих изменений. Эта миссия очень важна. Необходимо, чтобы г-н Лягранж отдался ей всецело и чтобы я был информирован о перемещении каждого австрийского батальона».
Особой заботой французской разведки были карты предстоящего театра военных действий. Никогда Наполеон не вел войны вслепую, не зная местности, не видя ее. За императором вместе со ставкой повсюду следовал специальный картографический кабинет. У начальника кабинета, генерала Баклэ д’Альб, не было спокойной жизни. Когда император бросал свое короткое: «Карту!», его обязанностью было тотчас же подать Наполеону требуемый лист, дополненный самыми последними данными. Дополнением, уточнением карт занимались офицеры генерального штаба, которых засылали в страну. Сейчас на очереди была Россия. Императорский картографический кабинет должен был получить русские карты. Любой ценой.
Эти карты были получены. Причем даже не сами карты, а нечто более значимое — медные гравировальные доски, с которых карты печатались. Каким образом французскому представителю в России Лористону удалось сделать это, остается одной из тайн французской секретной службы. Несомненно, это был успех французской разведки. Но успех, как оказалось, относительный.
Став мощной военной державой, Россия к тому времени забыла и думать о войне на своей территории. Нашествия, некогда так терзавшие эту страну, отошли в прошлое. Куда больше внимания русские военные картографы уделяли положению сопредельных стран.
Только когда нависла угроза войны с Наполеоном, начались спешные работы по составлению более подробных и достоверных карт западных областей империи. Осенью 1810 года военный министр Барклай де Толли, рассмотрев проделанную работу, остался недоволен. Работы были продолжены на следующий год и завершены только за два месяца до начала войны. Но к этим картам французские шпионы не смогли даже приблизиться. Карты же, которые оказались в распоряжении французских генералов, обесценивались тем, что были неподробны, неточны, а нередко и неверны.
Усиленная активность французской разведки не могла ускользнуть от внимания русской секретной службы.
— Мне говорят, — заметил однажды царь, —что Наполеон не только каждый день читает разведывательные донесения, но и сам предписывает своим агентам, куда отправиться и что делать. Я намерен последовать его примеру.
Неизвестно, в какой мере Александру удалось последовать этой программе. Известно, однако, что Барклай де Толли в преддверии войны старался всячески активизировать работу русской военной разведки. Он пишет посланникам во Франции, Пруссии, Австрии, Швеции и Саксонии. Боевые действия, если они начнутся, не ограничатся Францией или Россией. В водоворот войны окажутся втянуты сопредельные страны и народы. Военный министр просит посланников собирать сведения «о числе войск, об устройстве, вооружении и духе их, о состоянии крепостей и запасов, способностях и достоинствах лучших генералов, а также о благосостоянии, характере и духе народа, о местоположениях и произведениях земли, о внутренних источниках держав или средствах к продолжению войны и о разных выводах, предоставляемых к оборонительным и наступательным действиям…».
Естественно, такого рода сведения могли и должны собирать специалисты в своей области. Перед лицом опасности, угрожавшей России, военный министр не видел, почему бы не прибегнуть к способу, который французская разведка практиковала давно: прикомандировать к зарубежным миссиям и посольствам способных офицеров, чтобы они «если и не исключительно, то в особенности бы занимались наблюдениями по части военной во всех отношениях».
Вскоре такие люди появились в Мюнхене и в Вене, в Дрездене и Берлине. Сменив мундир на гражданское платье, а штабные дела на дипломатические рауты, они не перестали быть офицерами.
Полковник Александр Иванович Чернышев, прикомандированный к русскому посольству в Париже, был аристократ и боевой офицер, участник войны с французами 1805—1807 годов. Теперь ему предстояло встречаться со вчерашними своими противниками не на поле боя, а в гостиных и банкетных залах. Чернышев приятно проводил время в Париже, так же, возможно, как он проводил бы его в Петербурге. Визиты, приемы и встречи — обычная светская жизнь. Талейран[5] представил его маршалу Бернадотту, генералу Жомини, высшим офицерам французской армии. Минет недолгий срок, год-полтора, и Чернышев снова встретится с ними, услышит знакомые имена. Но на этот раз в боях под Смоленском, у Бородина. Люди, с которыми он сидел за столом, шутил, говорил о милых пустяках и вещах значительных, эти самые люди всего через год-полтора будут жечь дома в его стране, убивать его солдат и искать способ убить его самого.
По должности военного агента полковнику надлежало интересоваться военными вопросами. И он интересовался, но в пределах дипломатического этикета, не больше. Ровно столько, сколько было нужно, чтобы оправдать перед начальством свое пребывание в Париже.
Когда министр полиции Савари доложил Наполеону о русском полковнике и о результатах наблюдений за ним, император распорядился оставить Чернышева в покое: этот поверхностный человек, ведущий рассеянный образ жизни, не был способен к закулисной деятельности и сбору секретной информации. Русским военным интересам во Франции определенно не везло.
Правда, было одно обстоятельство, ускользнувшее от внимания французской контрразведки. Она обратит на него свой интерес позднее, когда это, впрочем, не будет уже иметь никакого значения.
Подобно многим русским представителям в Париже, Чернышев завел дом на широкую ногу. Это соответствовало его положению в обществе и статусу. Все было как у других дипломатов его ранга. Кроме одного — в доме русского военного агента полковника Чернышева не было ни одного человека французской прислуги. Всех — от повара и до садовника, от горничной и до форейтора — полковник привез из России. Очевидно, у полковника были причины избегать присутствия посторонних в своем доме. Но обо всем этом французская секретная служба задумалась позднее, когда Чернышев был уже далеко от Парижа.
26 февраля 1812 года полковник Чернышев покинул Париж. Он вез письмо Наполеона к Александру, письмо, в котором император Франции выражал свою готовность уладить «досадные недоразумения, возникшие за последние пятнадцать месяцев». Наполеон писал эти строки, когда его армия передислоцировалась уже на восток, готовясь к гигантскому прыжку через сотни верст лесов и болот к сердцу России. Эти приготовления были известны русскому генеральному штабу — не в последнюю очередь благодаря тому самому полковнику Чернышеву, который вез сейчас это письмо, призванное усыпить возможные подозрения русских.
Через несколько часов после того, как Чернышев покинул Париж, французская полиция нагрянула в его апартаменты, не имея ни малейших поводов к подозрению полковника, кроме собственной интуиции. Если бы во время этого негласного обыска ничего не было найдено, всегда можно было извиниться, сославшись на безответственность младшего полицейского чиновника, проявившего столь неприличное рвение. Чиновника всегда можно было примерно наказать или даже уволить из полиции. Но делать этого не пришлось.
Чернышев не собирался покидать Париж надолго, через несколько недель он должен был вернуться обратно. Возможно, поэтому он позволил себе оплошность, величайшую и непростительную. Он оставил в ящике своего бюро письмо, которое не должен был оставлять никоим образом. Письмо это было подписано одной буквой М. Текст его гласил: «Господин граф! Вы меня одолеваете своими требованиями. Могу ли я сделать больше, чем я сделал для вас? Сколько неприятностей я испытываю для того, чтобы заслужить кратковременную награду! Вы будете удивлены завтра тем, что я вам дам! Будьте у себя в семь часов утра, сейчас 10 часов, я бросаю перо, чтобы получить резюме положения Великой армии в Германии по сегодняшний день. Она состоит из четырех корпусов, но время не позволяет мне вам сообщить подробности. Императорская гвардия составляет неотъемлемую часть Великой армии… М.»
Службе безопасности не потребовалось много времени, чтобы дознаться, кто стоит за этой буквой. Это был один из сотрудников военного министерства по фамилии Мишель. Только после его ареста и допросов стало понятно, почему французская контрразведка за все время так и не смогла напасть ни на малейший след той деятельности полковника, ради которой тот и находился в Париже. Граф никогда не встречался с Мишелем. Он даже не приближался к зданию военного министерства.
Русское посольство помещалось в то время в отеле Телюссон, и было вполне естественно, что граф довольно часто бывал там. Столь же естественно было и то, что, появляясь в посольстве, полковник всякий раз проходил мимо привратника. Этот привратник и был тем связующим звеном, которое соединяло русского разведчика и сотрудника французского военного министерства.
У Мишеля не было причин любить русского императора или ненавидеть Наполеона. Единственно, что он любил, были деньги. Их он и получал за оказываемые им услуги. Суммы, которые выдавались ему, были значительны. Но сведения, сообщаемые им, стоили этого. Дважды в месяц в военном министерстве составлялся подробнейший доклад о расположении всех воинских частей империи от армий и корпусов до вспомогательных рот и нестроевых батальонов. Сведения эти были столь секретны, что доклад составлялся в одном экземпляре только для самого императора. Но, как оказалось, не для него одного. Копии этого доклада регулярно поступали в Петербург — Александру.
Когда доклад был составлен, переписан набело, а черновики тщательно уничтожены, канцелярского клерка отправляли с ним в переплетную мастерскую. По дороге клерк заходил к Мишелю, который ждал его и переписывал доклад слово в слово. Несколько других сотрудников министерства оказывали Мишелю подобные же услуги, которые он оплачивал своей рукой, но из фондов русской военной разведки.
В перечне важных сведений, полученных от него Чернышевым, были данные о подготовке к вторжению в Россию. В их свете заявления Наполеона о готовности разрешить разногласия и искать дружбы воспринимались в Петербурге под иным углом зрения.
Мишель был судим военным трибуналом и расстрелян. Чернышев вернулся в Россию, участвовал в Отечественной войне, командуя кавалерийским отрядом, а потом дивизией. Умер он через сорок пять лет, будучи генералом, светлейшим князем и военным министром.
Деньги покупали военные секреты во многих случаях, хотя и не во всех. Граф д’Антрегю продавал их за деньги. Продавал тем, кто платил. Его товаром были дипломатические и военные секреты Франции. Покупатели приходили обычно под вечер, и граф старался назначать им встречи таким образом и в таких местах, где бы они не встречались между собой. Живя в таком большом городе, как Лондон, нетрудно сделать так, чтобы люди, знающие тебя, не знали друг друга.
Вечерние визитеры не спрашивали его, откуда черпает он свою информацию. Блюдя законы профессии, он не спрашивал их имен, делал даже вид, что не догадывается, кто представляет интересы какой державы. Впрочем, догадаться об этом не составляло труда. Полный господин с желчным выражением лица, торговавшийся за каждый шиллинг, был, несомненно, из английской военной разведки. Суетливый человек, который вздрагивал при каждом шорохе, пересчитывал деньги дважды и всякий раз старался заранее разведать, о чем предлагаемое сообщение, пытаясь получить его даром, — это был агент австрийского императора. Третьим был русский. Его выдавал не язык. Он говорил без акцента по-французски и по-английски. Но он опаздывал, был щедр и, если документ казался ему важным, мог заплатить даже больше, чем просил за него граф. Д’Антрегю знал: так могут поступать только русские.
Был еще один штрих, который отличал русского от остальных. Нечто вроде брезгливости. Русский презирал его. Он тщательно это прятал, но граф чувствовал. Тайная брезгливость присутствовала в том, как он входил, как здоровался, избегая протягивать руку, если только граф не делал этого первым. Это было в жесте, которым он передавал ему деньги. Никогда не давал в руки, клал на стол, словно не хотел лишний раз случайно коснуться его руки.
Каждый второй четверг месяца д’Антрегю направлялся в порт. Там в одно и то же время и в том же месте его поджидал человек. Он передавал графу пакет, получал свои деньги и уходил, не прощаясь. Всегда один и тот же человек, в одном и том же месте и в то же время. Братья Симон, которые присылали его, были так же точны и обязательны, как их человек. Один из них работал в военном министерстве, другой в министерстве иностранных дел. Их не волновало, кто покупает бумаги, которые они копировали всякий раз в трех экземплярах. Их интересовала только регулярность денежных поступлений, которые всякий раз передавал граф.
Но среди тех, кто оказывал услуги русской разведке, случались люди, говорить с которыми о деньгах было бы оскорбительно. Они рисковали карьерой и жизнью ради иных целей. Прусский министр полиции Груннер, пастор прусского короля Шлейермахер помышляли не о таллерах и не о счете в банке. Их король был унижен, честь и национальное достоинство оскорблены. Только поражение Франции, только падение Наполеона вернут их королю и стране былое уважение и славу. Ради того, чтобы это произошло, министр и пастор совершают поступки, равно далекие как от служения богу, так и от дел полиции.
На языке военно-полевого суда это называется саботаж. Французские военные грузы, попав на дороги Пруссии, тут же замедляли свое движение, останавливались. Чтобы покрыть расстояние в несколько дней пути, им требовались недели, иногда месяцы. Французские военные интенданты считали удачей, когда грузы в конце концов попадали по назначению. Другие не доходили — военные склады вспыхивали ночами, и, несмотря на все старания полиции, поджигатели оставались непойманными.
Человек из русской секретной службы, с которыми министр негласно встречался, убедительно просил господина Груннера быть осторожней. Не лучше ли отложить главные действия до начала войны между Россией и Францией, если дело дойдет до того? В этих речах был резон, и, как человек, военный министр был согласен с ними. Но, как патриот, он не хотел и не мог ждать.
Министр не знал того, что было известно русскому резиденту. Он не знал, что русскими агентами была подготовлена в Пруссии целая система диверсий против французской армии. Чернышев, будучи в Париже, тоже приложил усилия к этому делу. У полковника оказались длинные руки. Но эта система диверсий и саботажа не должна была ничем проявлять себя, пока не сработает детонатор. Таким детонатором будет весть об объявлении Францией войны России. Эти усилия секретной службы принесли плоды, когда пришло время.
Начало войны и новые обстоятельства призвали на поприще разведки новых людей и новые имена.
Отполыхало Смоленское сражение, отгремело Бородино. 2 сентября русская армия оставила свою позицию при Филях, и ночью полк за полком прошел через Москву. Это было скорбное шествие. На рассвете между Москвой и французской армией не оставалось больше ни одного солдата, ни одного укрепления. Впрочем, и Москвы, этого многолюдного, шумного города, тоже не было. Из 270 тысяч в городе осталось около 10 тысяч человек. Опустели площади, обезлюдели улицы. Последние жители, не успевшие покинуть город, кто на телегах, кто пешком уходили на восток.
Только один всадник двигался в противоположном направлении — в Москву.
На памятнике лейб-гвардии 1-й артиллерийской бригады, что стоит сейчас на Бородинском поле, в ряду других имен высечено имя Александра Фигнера. Он действительно сражался при Бородине, командуя артиллерийской ротой. И действительно, всю войну числился в боевых списках бригады. Но после Москвы его военный путь лег по иным маршрутам, не по тем, которыми шла его рота. Потерь же и поражений врагу он причинил больше, чем все пушки его роты, да, пожалуй, и бригады.
Офицер и сын офицера, он прошел обычный для своего времени путь: кадетский корпус, армия. Едва получив офицерские эполеты, Фигнер вытягивает счастливый билет — отправляется на остров Корфу в составе русской военной экспедиции. Он жаждал подвигов, вместо них была та же муштра и войсковые дежурства. Вскоре волею службы молодой офицер оказался в Милане. За время, которое ему привелось провести там, он изучил итальянский в таком совершенстве, что местные жители вскоре принимали его за итальянца, более того — за уроженца Милана. С таким же упорством, с которым запоминает он слова и фразы чужого языка, Фигнер изучает город — его улицы, церкви, дома, выдающихся жителей. Он словно предчувствует, что все это пригодится ему через несколько лет. Пригодится и спасет жизнь.
Но все это лишь запев, дальние подступы к судьбе. И нужен был особый расклад, стечение обстоятельств, чтобы в нем проснулся азарт разведчика. До того дня и часа, когда это произошло, это был офицер, командир батареи, исполнительный, храбрый, но не больше того.
При осаде крепости Руцук, во время турецкой кампании, нужно было измерить глубину рва, окружавшего крепость. Только зная это, можно было решиться на штурм.
Все подходы к рву просматривались с крепостного вала и простреливались. Просматривались не только днем, но и ночью — на южном безоблачном небе светила полная луна. Послать кого-то на это задание было равнозначно тому, чтобы отправить человека на смерть. Обычно в таких случаях бросали жребий. Решено было и сейчас поступить так же. Кто-то перекрестился, кто-то подставил свою фуражку.
Тогда встал Фигнер. Он сказал, что не надо жребия. Он пойдет добровольно.
Вернулся он утром, осунувшийся, в порванном и измазанном землей мундире, но с точными сведениями. За эту ночь, проведенную у самых турецких стен, Фигнер был награжден Георгием IV степени. Но за эту же ночь, проведенную один на один со смертью, он стал другим человеком. Правда, в то время ни он сам, ни другие офицеры не догадывались еще об этом. Для того чтобы это проявилось, нужен был случай, нужна была экстремальная ситуация.
Такая ситуация сложилась, и такой случай пришел под Москвой в ночь перед тем, как русская армия должна была отдать город.
После совета в Филях, объявив решение, мучительное как для генералов, так и для него самого, Кутузов не был склонен никого принимать и беседовать с кем бы то ни было. Но когда генерал Ермолов доложил светлейшему князю и генерал-фельдмаршалу, что некий штабс-капитан просит о краткой аудиенции, и объяснил причину визита, Кутузов оживился:
— Пусть войдет.
То, что предложил штабс-капитан, показалось ему важным и интересным. Кутузов дал согласие и благословил его начинание. Выходя из избы военного совета, Фигнер переступил порог в другую жизнь.
Вот почему в то недоброе утро, когда последние беженцы покидали Москву, одинокий всадник двигался в противоположном направлении. Штабс-капитан был не единственным, кто вернулся в оставленную Москву. Еще семь человек, проверенных и отважных, составили костяк его группы. Затерявшись, рассеявшись: среди редких жителей, разведчики были нераспознаваемы и неуловимы.
В мундире офицера наполеоновской армии, безупречно говорящий по-французски, общительный и остроумный, Фигнер скоро обрел немало «приятелей» среди тех, кого ненавидел. Каждый такой разговор, каждое застолье могли оказаться для него последними. Для этого достаточно было поинтересоваться, и достаточно дотошно, кто он, из какой он части, кто его командир, кто может подтвердить его личность. Но умение разведчика в том и заключалось, что он никогда не позволял ситуации даже приблизиться к этому. Это был бег по лезвию. Это была игра, искусство, это было ежедневное балансирование на грани. Вкусивши однажды этот азарт смертельного риска, Фигнер чувствовал в нем себя в своей стихии.
Но это не был риск ради риска и азарт во имя азарта. В ставке главнокомандующего регулярно появлялись люди, передавая светлейшему листки, мелко исписанные одним и тем же почерком. Это были донесения из Москвы. Поэтому, когда к Кутузову явился парламентер от Наполеона, главнокомандующий с полным основанием мог заявить ему: я знаю, что каждый день и каждый час происходит в Москве.
Обычно Фигнер передавал сведения через связных, но однажды, когда потребовалось личное его донесение, явился в Тарутино, где стояла армия, сам Кутузов обнял и поцеловал разведчика.
На другой день Фигнер был опять в Москве.
— Господин Лабур, что так печальны? — приветствовал он знакомого полковника-француза.
— Я не опечален, капитан, вы ошибаетесь. Я в отчаянии! Мне приказано сегодня же отправиться с моими пушками в какое-то Лыково. Я с трудом разыскал это проклятое место на карте. Если найти его на месте так же трудно, не уверен, что вообще доберусь до него. Проводников нет, да и с этим бестолковым народом не столковаться. Так что, капитан, вы ошиблись. Я не огорчен. Я просто в отчаянии!
Можно ли было упустить такой случай?
— Господин полковник, считайте, что у вас сегодня счастливый день. Вам повезло. Я бывал в Лыкове и знаю туда дорогу. Когда мы отправляемся? Я готов хоть сейчас.
Это была игра. Он знал, что сейчас, с места в карьер полковник отправиться не может. Времени оказалось как раз достаточно, чтобы разведчик с отрядом успел побывать на Можайской дороге и выбрать место засады. Брать французов нужно будет именно здесь, у поворота, где лес с двух сторон подходит к самой дороге. Он едва успел вернуться в Москву, полковник ждал его.
— Вы определенно посланы мне судьбой, капитан. Не знаю, как благодарить вас за вашу любезность.
— Успеете, — остановил его Фигнер шутливо. — Это никогда не поздно. Впрочем, я сегодня еще напомню вам ваши слова.
Когда партизаны, выхватив шашки, с пиками наперевес бросились из засады, артиллеристы побросали оружие. Первые минуты полковник не мог понять у почему его провожатый говорит с этими ужасными людьми по-русски. Может, он успел изучить русский язык во время похода? И уж совсем непонятно было, почему эти люди повинуются каждому его слову. Когда правда начала доходить до него, полковник не мог поверить себе. То, что этот французский капитан — русский разведчик, потрясло его больше, чем нападение партизан и плен.
Подобные операции Фигнер и его люди совершали чуть ли не ежедневно. Случалось, они отправляли в Тарутинский лагерь в день по нескольку сот пленных. С некоторых пор в своем отряде Фигнер пленных не оставлял. Увы, это была запоздалая мера предосторожности. Когда итальянцы оказались в плену у партизан, как проклинали, как ругали они Наполеона! Как восклицали и жестикулировали при этом! Как протягивали руки к ружьям, чтобы идти и воевать против него сейчас же! Каналья! Узурпатор! Может, в этом есть смысл, подумал Фигнер. Может, с этого начнется распад многоязычной армии Наполеона? Он сказал итальянцам, что дарует им жизнь. Они радовались, плакали и смеялись. Он сказал, что оставляет их при отряде. Они кричали: «Виват!» А на другой день сбежали. Все до одного. Мало того, добравшись до Москвы и до штаба, они подробно описали блондина среднего роста, который в мундире французского капитана каждый день появляется на улицах Москвы.
За голову разведчика была назначена награда. В охоту включились не только специалисты по этим делам, состоявшие при штабе, но и прочие офицеры и даже солдаты.
Фигнер принял вызов, который бросали ему обстоятельства. Он не воспринял этот поворот как неудачу, как нечто тревожное. Просто игра усложнилась. Но тем достойнее была игра!
Французский капитан исчез на какое-то время. Вместо него на московских улицах появился лощеный франт с лорнетом на шнурке, мот и любопытствующий бездельник. Через несколько дней персонаж этот исчез и возник обыватель в поддевке, потом мужик. В последнем обличье Фигнер несколько раз пытался проникнуть в Кремль. «Хотелось мне пробраться и Кремль, к Наполеону, — рассказывал он об одной такой попытке. — Но один каналья, гвардеец, стоявший на часах у Спасских ворот… шибко ударил меня прикладом в грудь. Это подало подозрение, меня схватили, допрашивали: с каким намерением я шел в Кремль? Сколько ни старался я притвориться дураком и простофилей, но меня довольно постращали и с угрозою давали наставления, чтобы впредь не осмеливался ходить туда, потому что мужикам возбраняется приближение к священному местопребыванию императора».
Разведчик пытался проникнуть в святая святых не из любопытства, не для того, чтобы посмотреть на императора французов. Шла война, и его замысел был убить Наполеона.
Если не удалось проникнуть в ставку Наполеона, может, пробраться хотя бы в штаб-квартиру Мюрата? В плеяде наполеоновских военачальников маршал Мюрат был одной из центральных фигур. Естественно, резиденция его охранялась самым тщательным образом. Но Фигнер решил рискнуть.
Вместе с ним отправился поручик Орлов, как и Фигнер, облаченный в драгунский офицерский мундир. Будучи увлечены своим разговором и громко беседуя, якобы не обращая внимания на окружающих, разведчики миновали первую кавалерийскую цепь. Приблизились ко второй. Еще оживленней рассказывает один какую-то историю, еще громче смеется другой, вставляя какие-то комментарии. Благополучно миновали вторую цепь. Удача сопутствовала им.
Впереди мост, ведущий в деревню Вороново, там штаб-квартира маршала. На мосту часовой. Он заметил всадника и взял ружье на изготовку!
— Пароль!
В ответ прозвучал уверенный офицерский бас Фигнера:
— Не видишь, кто едет? При приближении обхода часовой должен стоять «на караул». На-а-а кара-а-ул!
Растерянный часовой испуганно вскинул ружье и замер.
— Нужно знать устав. Чтобы больше не было такого! Смотри мне!
Не торопясь, ведя коней под уздцы, разведчики прошли по деревне. Приблизились к одному из костров, разговорились. Спросили, не видел ли кто их майора, Фигнер назвал наугад какое-то имя. Естественно, такого никто не видел. Французы стали говорить, что люди исчезают, виною всему партизаны. Фигнер рассмеялся: слухи эти слишком преувеличены. С ним стали спорить. Назвали даже их предводителя, который, надев французский мундир, отваживается будто бы появляться в расположении армии. Фигнер махнул рукой и рассказал какую-то байку. Так, проходя от костра к костру, исподволь и незаметно он выяснил все, что собирался узнать.
Не спеша выехали из деревни. Узнав их, часовой на мосту еще издали взял «на караул». Орлов козырнул и проехал, не останавливаясь. Фигнер придержал коня и сказал солдату несколько одобрительных слов.
Миновали первую кавалерийскую линию. Сейчас пройдут вторую. Скучно. Переглянулись и поняли друг друга без слов. Пришпорив коней, вихрем помчались вдруг на растерявшихся улан. Те отскакивают в сторону. Через секунду беспорядочные выстрелы звучат вслед. Но поздно: ни пуле, ни всаднику их уже не догнать.
«Армия неприятельская стоит на прежнем месте в 15 верстах от Воронова к Калуге, — писал Фигнер донесение той же ночью. — В Москву недавно пошел отряд, который должен будет прикрывать большой транспорт с провизией. В Москве еще и теперь находится вся гвардия. В Воронове стоят два пехотных полка, которые в два часа могут быть истреблены отрядом генерала Дорохова и моим, за истребление их ручаюсь головой».
Как случается порой в делах разведки, эта вылазка Фигнера явилась исходным толчком последующего хода событий. Сведения, полученные от него и Дорохова, позволили Кутузову принять решение и атаковать Мюрата. Об этом Тарутинском сражении Кутузов писал: «Первый раз французы потеряли столько пушек и первый раз бежали как зайцы».
Поражение это решительно качнуло чашу весов войны. На следующий же день Наполеон отдал приказ оставить Москву. Без военной музыки, без барабанного боя, рота за ротой, полк за полком потянулись к Калужской заставе и дальше, по старой Калужской дороге.
Московский этап Отечественной войны был завершен.
Но война продолжалась. В расположении отступающих французских полков часто появлялся общительный и никогда не унывающий офицер в драгунском мундире. Как и в Москве, у него появились свои «приятели», некоторые помнили его по прежним встречам.
— Ничего, — сочувствовал он штабному офицеру, который громче всех жаловался на трудности похода и отступления, — дойдем до Смоленска. Говорят, в Смоленске армия будет зимовать. А весной подойдут подкрепления. Повоюем еще!
Сказал, чтобы услышать, что ответит штабной офицер, несомненно, лучше многих осведомленный о дальнейших военных планах.
Из Смоленска Фигнер отправил в ставку с верным человеком очередное донесение: «…Французская гвардия и спешенная кавалерия уже семь дней, как вошли в Смоленск, который укрепляется с самого туда их вшествия, войска останавливаются там, а обозы, слабые и пленные идут на Красный. Около самого города стоят неприятельские батареи, О направлении неприятеля из Красного не премину через два дня уведомить».
Как и прежде, Фигнер сочетал в себе разведчика и партизана. В те дни не было раций, не было мгновенной связи со ставкой, поэтому решения о проведении операций он принимал сам. Во время одной из таких операций партизаны окружили и понудили сдаться крупную французскую часть, две тысячи человек, во главе с генералом Ожеро.
Почетное право доставить государю рапорт об этой победе Кутузов поручил Фигнеру. Этот офицер, писал Кутузов императору, «в продолжение нынешней кампании отличался всегда редкими военными способностями и великостью духа, которые известны не токмо нашей армии, но и неприятельской».
Зимний Петербург был таким же, каким он привык его видеть, каким Петербург был зимой всегда. По Невскому мчались санные экипажи и извозчики. Окна магазинов и многочисленных кофеен все так же ярко светились вечерами. Во всех этих картинах, столь привычных, было нечто, что не вязалось с виденным последние месяцы, что стояло у него перед глазами: горящая и взорванная Москва, по обочинам дороги в снегу трупы солдат, своих и французов, расстрелянные мужики, сожженные села. Умом он понимал, что столица должна продолжать жить, как и жила, но сердцем контраст этот принять было трудно.
Всего несколько дней назад на случайном привале вместе с французскими кирасирами при свете костра он разделывал убитую лошадь. Не оказалось тесака, и его пришлось вытаскивать из ножен полузаметенного снегом замерзшего солдата. Было ли это в действительности, реальны ли эти картины памяти? А может, нереально другое — этот Петербург, Зимний дворец, адъютант свиты его величества, почтительно сопровождающий его через анфилады комнат в кабинет императора? Высокие резные двери, бронза. Александр встает из-за широкого, заполненного бумагами и картами стола и делает несколько шагов ему навстречу.
Эти две реальности — вчерашнего дня и этой минуты, никак не соотносились между собой. Они противоречили, исключали друг друга.
Не сохранилось ни записей, ни воспоминаний о беседе Фигнера с императором. Сохранились только документы. Один из них — приказ о переводе разведчика в гвардию и производстве его в подполковники. Другой — указ Сенату от 9 ноября 1812 года.
Последний нуждается в некотором пояснении.
Лето 1811 года Александр Фигнер проводил в родительском поместье в Псковской губернии. Вечерами молодой человек часто бывал в доме вице-губернатора М. И. Бибикова. Дом этот был многолюден и шумен. Молодежь собралась в комнатах барышень: все четыре дочери Бибикова были красавицы, все четыре на выданье. Две старшие были, правда, уже сосватаны. «Прекрасные партии», — говорили о них, Александру нравилась младшая — Ольга.
Прошлое этой семьи было безупречно, настоящее благополучно, будущее представлялось безоблачным. Все рухнуло в один день. Вице-губернатор был обвинен в «упущениях по службе» и арестован. Бывшие почитатели, приятели, друзья дома тут же исчезли, как если бы их не было никогда. Дом, в котором целые дни толпились гости, стал безлюден. Одними из первых отвернулись от опальной семьи женихи. Они просто прекратили свои визиты, не утруждая себя извинениями или объяснениями.
Отвернуться от «падших», забыть их было условием собственного выживания. Поведение привычное, понятное всем, выверенное веками. Вот почему нужно было обладать значительной нравственной силой, чтобы поступить против этого обычая. Поступить так, как поступил Александр Фигнер. Он пришел в осиротевший дом, опустился перед безутешной хозяйкой на колено и просил руки ее младшей дочери. Так этот человек, Александр Фигнер, получил жену. Это было менее чем за год до того дня, когда началась война.
И вот сейчас Фигнер в кабинете царя. Он еще в штабс-капитанском своем мундире, но волей царя он уже подполковник. На прощание император спрашивает героя, есть ли у него какое-нибудь личное желание.
— Да, государь. Я прошу милости и снисхождения…
Он просил милости не себе. И не себе просил снисхождения. Он говорил об отце своей жены, который, обесчещенный и разоренный, находился в тот момент под стражей и следствием. Александр хмурится, но кивает. Так появляется этот указ Сенату: «Во уважение личных заслуг лейб-гвардии подполковника Фигнера, зятя бывшего псковского вице-губернатора Бибикова, под судом находящегося, всемилостиво прощаем его, Бибикова, и освобождаем от суда и всякого по оному взыскания».
Когда Фигнер догнал армию, она была уже у границы.
Не удержавшись в Смоленске, оставив Вильно и Варшаву, французские войска встретили наконец город, который решено было попытаться оборонять, — Данциг. От падения крепости зависел дальнейший ход всей кампании. Узнать, что происходит в городе, мог только один человек — Фигнер. Это задача оказалась самой трудной изо всех, которые пришлось ему решать на войне. Нужно было проникнуть в осажденный город, не вызвав при этом ни малейших подозрений. Нужно было неприметным образом собрать там все необходимые сведения и найти путь передать их своим. Нужно было принять на себя личину, которую нельзя было снимать ни днем, ни ночью в течение неведомо какого времени — недель, возможно, месяцев.
В один из солнечных январских дней французский конный патруль, совершавший утренний объезд позиций, заметил странную сцену. На ничейной полосе, между французской и русской позициями, метался какой-то человек в разорванном кафтане и без шляпы. Видно было, он не хотел приближаться к городу, но всякий раз, едва несчастный оказывался близко от русских линий, оттуда раздавались выстрелы, которыми отгоняли его. Но он упрямо шел на выстрелы, пока пули не начинали поднимать фонтаны земли у самых его ног.
Не замечая патруля, он кричал что-то по-итальянски в сторону русских, размахивал руками и грозил им. Русские подняли над бруствером пику с привязанным пучком соломы и помахали ему.
Пришлось увести его буквально силой. Он не желал идти в город. Он итальянский купец, казаки ограбили его, а теперь боятся, что он пожалуется их начальству и нарочно отгоняют его выстрелами от своих позиций. Но он все равно хочет вернуться обратно. Он найдет русского полковника, и тот прикажет повесить этих бестий! Напрасно французы уверяли купца, что казаки не подпустят его к своей позиции. Они будут стрелять, а если он окажется слишком надоедлив, просто убьют его. Он слушал, что ему говорили, и продолжал твердить свое.
Правда, оказавшись внутри городских стен, спасенный несколько успокоился. Даже пригласил их в ближайшую таверну, где угостил своих спасителей лучшим вином. Ограбив, казаки отняли у него коней, товары и кошелек, но по глупости не догадались о поясе с зашитыми в нем золотыми, который он носил под платьем.
— Господа, видит бог, и вы — свидетели, я не собирался быть в Данциге. Но уж коли судьба распорядилась так, у меня найдутся кое-какие дела к здешним купцам. Думаю, некоторые из них не обрадуются моему появлению. Мой отец, известный миланский негоциант Пиетро Малагамба, ссудил им кое-какие суммы. Конечно, война войной, но пришел срок уплаты. Так что, господа, приглашаю вас завтра же пообедать со мной. Кстати, как мне найти биржу?
— Вот человек дела! — восхищался капрал, чьи и без того искренние чувства оказались еще искреннее благодаря выпитому вину и приглашению. — Только что под пулями был и уже думает о делах!
— Коммерсант всегда коммерсант!
— Отлично, господа, отлично! Но как же мне все-таки найти биржу?
Капрал с готовностью вызвался проводить его. Тем более что на их пути должна была оказаться еще не одна таверна. Нет, господин негоциант определенно — прекраснейший человек!
Несмотря на то что город был на осадном положении, несколько местных банкиров и купцов оказались в этот утренний час на бирже, куда заглянули скорее по привычке, нежели по делу. Двое из них слышали о Пиетро Малагамбе из Милана и рады были приветствовать его сына. Но господину Малагамбе-младшему определенно не повезло. Те, кого он назвал, покинули город накануне осады. Печальное совпадение. Может, они могут чем-нибудь помочь ему? Люди коммерции всегда приходят на помощь друг другу.
В торговом деле торопятся только люди, имеющие маленький капитал. Малагамба-младший ответил так, как отвечал бы человек, знающий законы коммерции.
О, прекрасно! Он тоже рад знакомству и непременно продолжит его. Но сначала ему неплохо было бы несколько оглядеться. Кстати, в какой гостинице посоветовали бы ему остановиться?
Поселившись в одной из лучших гостиниц, он коротал свое вынужденное безделье, деля время между прогулками по городу и дружеским застольем. В меру возможностей интересовался и прямым своим делом — коммерцией, сведя короткое знакомство с некоторыми из торговых людей. Но держателем капитала был отец, он же лишь помогал ему и не был уполномочен заключать сделки. Конечно, если бы оказалось возможным связаться с отцом! Написать ему о здешних делах. Но как? Со стороны суши ни один человек не пройдет — там русские. А с моря? Но с моря были тоже русские. Военные корабли российского флота наглухо блокировали порт.
— Что же, очень жаль, господа. Придется ждать конца осады. Может, за это время мы упускаем отличный шанс. Как вы, так и я. Если появится малейшая надежда отправить из города письмо, сообщите мне. Вы знаете, где я живу. Мое почтение, господа.
Дни проходили за днями, складываясь в долгие томительные недели. У него скопилось уже достаточно информации, чтобы передать ее командованию. Но этому по-прежнему не представлялось ни случая, ни возможности. А данные, собранные им, были весьма важны. Самое главное, гарнизон крепости состоял не из пяти тысяч, как считал Кутузов, а был в семь раз больше — тридцать пять тысяч солдат находилось в городе — достаточно, чтобы прорвать осаду. Русское командование не знало этого. Но что было делать: и порт, и поля вокруг города — все просматривается и простреливается с двух сторон русскими и французами. Правда, в любом городе есть искатели окольных путей. Таких нужно смотреть среди торговых людей, в порту. И он ищет. Он сводит сомнительные знакомства, говорит и пьет с разным сбродом, лишь бы выйти на проводника, человека, который рискнул бы вывезти письмо или его самого за пределы города. Позванивая монетами, он говорит, что не поскупится. Но никаких денег вперед. Никаких задатков. Он слишком хорошо знает эту публику.
Однако, как оказалось, недостаточно.
Контрабандист, с которым наконец свели его, не имел имени. Он имел только внешность. Внешности этой было достаточно, чтобы запомнить его на всю жизнь и постараться не встречаться с ним более никогда. Контрабандисту понравился этот храбрый итальянец. С таким можно вести дела. Понравилось, что пришел не как проситель, пришел как хозяин положения. Не стал спрашивать, сколько будет стоить переход, а сам назвал цену, к тому же немалую. Сказал: «Я плачу…» Это сразу ставило собеседника в ситуацию подчинения. Так и надо в делах. Сразу сказал о гарантиях. Потому что бывает всякое. Сказал, что выйдет из города без единого пфеннига. Так что убить его по дороге и бросить в кустах, чтобы забрать деньги, не представляло никакого смысла. С ним будет только вексель одного из здешних купцов, причем на его же, Малагамбы, имя. Только он, и он один, может получить по нему деньги в соседнем городе. Иными словами, плату получить можно будет, только выбравшись за черту французских и русских линий. Видно, этот купец не так прост. Видно, он предусмотрел все. Оказалось, не все.
Человек с запоминающейся внешностью сказал ему, что принимает условия.
— С вами пойдет Заячья Губа, — сказал он. — Завтра в полдень он будет ждать у часовни святого Антония.
Контрабандист взялся за это не ради денег. Хотя деньги — всегда приятны. Сумма, сколь ни значительна, была пыль, горсть праха по сравнению с масштабами других его дел и оборотов. Но ему понравился этот человек, купец. От него исходила сила. Ему показалось, что они еще встретятся.
Говорят, бог шельму метит. Чтобы поступить так с человеком по кличке Заячья Губа, у него, очевидно, были все основания. Это действительно был шельма. Он и сам не пытался даже скрывать этой своей сущности, тем более что видеть это можно было с первого взгляда. Его губа, рассеченная надвое, к тому же еще и выпирала вперед, так что, разговаривая, собеседник не мог не смотреть на нее. Шельма ненавидел таких людей. Этот итальянец, разговаривая с ним, тоже, как назло, все время пялился на его губу. Поэтому он возненавидел этого итальянца. Все люди — дерьмо, так считал Заячья Губа. А уж итальянцы особенно.
Утвердившись в этом своем мнении, Заячья Губа стал думать. Отказаться от поручения он не может. Ну заработает на этом что-то. А может, получит французскую или русскую пулю, и на том конец. А может, поймают да повесят как шпиона. Русские ли, французы ли. Тоже мало радости. Хорошо бы найти какой-нибудь выход. Может, заболеть? Тогда вместо него пойдет другой кто-нибудь, а он останется в стороне. Но с Контрабандистом такие шутки не проходили.
Пообещав сделать все, тем более что «не впервой», Заячья Губа сказал, что встретятся в этом же месте через день.
У хороших игроков бывает «чувство карты». Она еще не сдана, а он чувствует уже, его ли она или так, хлам. Такое чувство было у Фигнера и после встречи с этим человеком. Карта была не его. Конечно, эту партию он доведет до конца, но нужно было искать еще какой-то путь. Однако заняться поисками он уже не успел. Заячья Губа ждал его в положенный час и в том же месте. Но едва он подошел, как откуда-то вынырнули люди с жандармскими малиновыми отворотами на мундирах и вежливо, очень вежливо попросили его сесть с ними в пролетку, которая тут же выехала из-за угла. Заячью Губу взяли тоже. Фигнер успел заметить, что тот ничуть не был напуган. И еще одно: он усиленно притворялся, будто напуган. Почему он так хотел убедить его в этом?
К тому времени, когда подъехали к красному кирпичному зданию тюрьмы на окраине, у Фигнера была уже первая версия того, что, возможно, произошло. Обдумывая это, вслух он не переставал возмущаться. Пусть ему скажут, что плохого он сделал? Видно, совсем нет правды в этом мире! Казаки его ограбили, французы везут в тюрьму. Он будет жаловаться! Он потребует, чтобы о нем доложили самому генералу Раппу, командующему гарнизоном!
Конечно, Фигнер не мог не понимать, что все эти восклицания и сетования ни в коей мере не изменят ни происшедшего, ни его участи. Но если бы он держал себя иначе, это было бы странно. Так, именно так вел бы себя истинный итальянский купец, окажись он в этой ситуации.
Камера, в которой поместили его, оказалась весьма сносной. Он ожидал худшего. Правда, в России ему не приходилось заглядывать ни в остроги, ни в тюрьмы, но он привык полагать, что заключенному не должно жить в тюрьме лучше, чем он жил на свободе. Комната же, в которую поместили его, была ничуть не меньше номера в гостинице, который он занимал. Разве что решетки на окнах. Но, очевидно, чтобы не оскорблять взгляда прохожих, сделаны они были переплетающимися, изогнутыми, еще немного, и ими можно было бы любоваться.
— Не соблаговолит ли господин назвать свое имя, откуда он родом? — Жандармский офицер взял перо и, поморщившись чему-то, обмакнул его в походную чернильницу. Был он желтоват лицом и, видимо, нездоров. Каждое усилие давалось ему с трудом.
— Мое имя должно быть известно вам. Ваши люди, я полагаю, не хватают людей только потому, что они рискнули выйти на улицу. Я могу лишь повторить то, что вам, несомненно, уже известно. Я негоциант из Милана, сын Пиетро Малагамбы. Имя моего отца знают деловые люди этого города, и они могут подтвердить вам это…
Так начался первый их разговор. Потом было его продолжение. Потом продолжение продолжения. Купцу из Милана вменялась в вину попытка тайно бежать из осажденного города. Если человек замыслил такое, то он, очевидно, собирается сделать это неспроста.
— Не буду скрывать и надеюсь, господин правильно поймет меня, — следователь даже говорил сегодня тише, чем обычно. — Город на осадном положении. Для вас, если вы действительно тот, за кого выдаете себя, это маловажная деталь вашей биографии. Для нас же, солдат императора, это вопрос нашей жизни. В самом прямом значении. Вы меня понимаете? Если в город ворвутся русские, они будут убивать нас, стараться убить меня. У меня жив отец, есть дети. Я этого не хочу. Думаю, на моем месте вы бы тоже не захотели. Чтобы этого не случилось, мы не даем покидать город ни одному человеку. Ни один человек, побывавший в городе, не должен оказаться в расположении неприятеля, чтобы не разболтать ему, где стоят наши пушки, где пороховые склады. Простите, что объясняю вам это так подробно, но вы человек невоенный, иначе не поймете. Так вот, если вам не удастся доказать уважительность вашего намерения, не говоря уже о том, чтобы убедить меня, что вы есть негоциант Малагамба и именно из города Милана, то я вынужден буду считать вас лазутчиком. Надеюсь, вы понимаете, чем это грозит вам?
Допрашиваемый не понимал. Жандарм только посмотрел на него удивленно и не стал пояснять. Белки глаз у него были тоже желтоватые.
…Судя по всему, это была лихорадка. Сегодня следователь выглядел совсем плохо. Да, это лихорадка. Причем в ее худшей, тропической, форме. Откуда этот немолодой уже человек мог привезти ее? С Новой Каледонии? Из Африки?
— С какого из двух пунктов, господин негоциант, вам угодно было бы начать вашу защиту?
— Как будет угодно вашей милости. Но, думаю, если мне удастся обосновать первый пункт, то есть доказать, что я есть я, второй, возможно, не будет нужды и доказывать. Если я действительно миланский купец, и к тому же жестоко ограбленный русскими, какой мне смысл быть их лазутчиком? Каков в этом смысл и где логика? Значит, достаточно доказать, что я есть я. Кстати, как вы полагаете, каким образом могу я убедить вас?
— Мы думаем об этом. — Следователь держался с трудом и, видно, торопился закончить допрос. — Есть какие-нибудь просьбы?
— Да. Я прошу перо и бумагу. Я буду писать лично господину генералу. Я не собираюсь ни жаловаться, ни возмущаться. Мне понятно ваше положение, вы мне объяснили его. Но я хочу, чтобы мое положение тоже вызывало сочувствие.
Во что верил, на что надеялся Фигнер, когда писал эти строки? С разными людьми сталкивала его судьба. Но всякий раз он старался взывать к лучшему, что есть у человека, старался задеть светлые струны. Обычно это вызывало ответный отклик. Сейчас он апеллировал к чувству справедливости. Причем не только самого господина Раппа, армии, нации, которые олицетворял генерал в этом чужом городе. Призыв к благородным чувствам заставлял отвечать на языке этих чувств.
Следователь обещал, что письмо будет передано генералу незамедлительно.
Эффект обращения превзошел его ожидания.
На следующий день допроса не было. А еще через день следователь лично явился к нему в камеру и объявил, что командующий гарнизоном, господин генерал, желают лично видеть его. Сегодня следователь выглядел лучше. Лихорадка, видно, отпустила его.
Через час в закрытой карете и под конвоем Фигнер был доставлен в резиденцию командующего. Генерал Рапп оказался щупл и невелик ростом, с лицом, какое могло бы быть у человека, который все понимает, все знает, но не хочет, чтобы другие догадывались об этом. Генерал принял его в кабинете, где, кроме следователя и еще какого-то офицера, не было никого.
— Я хочу верить вашему письму, господин Малагамба, — начал генерал. — Я вообще предпочитаю верить людям. Особенно в тех случаях, когда они помогают мне в этом. Я полагаю, у вас окажется такая возможность.
Он хотел было ответить с достоинством и учтиво, но генерал жестом остановил его:
— У вас нашелся земляк, господин негоциант. Тоже купец и, представляете себе, тоже из Милана. Нам всем доставит удовольствие эта встреча, тем более что вы, вероятно, знакомы.
И невозможно было понять, говорится ли все это в простоте, или в словах его таится тайный смысл и ирония.
Раскрылась дверь, пропуская пожилого господина. Он пробежал глазами по собравшимся, остановив наконец взгляд на Фигнере, единственном, кто был здесь в цивильном платье. Был господин пучеглаз, с птичьим лицом и почему-то сильно напуган.
— Добрый день, — произнес господин почему-то по-итальянски, адресуясь не ко всем, а к человеку в цивильном платье, к Фигнеру.
— Как я рад! Добрый день! — Фигнер даже вскочил. Именно так поступил бы на его месте любой истинный уроженец Милана. — Наконец-то я вижу земляка! Если бы вы знали, как отрадно встретить родное лицо среди несчастий, которые преследуют меня. Вы давно из Милана?
Важно захватить инициативу. Сделать это с первой минуты. Не превратиться в допрашиваемого, а задавать вопросы самому. Так началась эта беседа. Шла она по-итальянски, только время от времени офицер, сидевший с генералом, брал слово, переводя вкратце смысл их речей. Следователь и генерал пока только слушали, до времени не задавая вопросов.
Непонятно зачем и каким образом, будучи в свое время в Милане, он запомнил какие-то имена, с десяток имен, и сейчас, пользуясь этим, расспрашивал своего нечаянного собеседника, как поживает уважаемая сеньора де Маттеи, здоров ли настоятель городского собора сеньор Петручио, образумился ли беспутный сын сеньора Джезерини, самого богатого и самого несчастного человека города. Все это были реальные люди, и разговор о них не мог не убедить, что человек, сидящий сейчас перед ними, во всяком случае, бывал в этом городе.
— Я знаю Пиетро Малагамбу, — заговорил миланец, пытаясь наконец взять инициативу. — Но сын его, насколько я помню, учился в Гайденбурге по отделению права. Почтенный синьор Малагамба не был склонен направлять его по торговой части.
— Совершенно верно, — подхватил Фигнер. — Я провел в университете целых два года. Но ведь говорят древние… — И он привел длинную латинскую цитату, оставшуюся у него в памяти еще со времен кадетского корпуса, что косвенно должно было подтвердить его причастность к наукам. — Так что душа моя никогда не лежала к учености, я только следовал воле отца. Когда же случилось это несчастье с синьором Гвициани…
Но собеседник его ничего не слышал ни об этом синьоре, ни о несчастье, которое он принес делам почтенного синьора Малагамбы. Фигнеру, импровизируя на ходу, пришлось сочинить историю о крупной партии товара, которая была поручена указанному синьору, но корабль его, будучи уже вблизи берега, оказался захвачен английским клиппером, отчего дела сеньора Малагамбы претерпели значительный убыток. Чтобы поправить их, он уговорил отца разрешить ему заняться коммерцией, отложив на несколько лет учение. К тому же разве путешествовать и заниматься коммерцией не более надежный способ познать мир, чем читать древних в университетских стенах?
И собеседник согласился с этим.
Следователь не вмешивался в разговор, полагая, что вопросы, если они есть, будет задавать старший по званию. Но генерал молчал. Он просто наблюдал, переводя взгляд с одного говорившего на другого.
— Я так рад встрече с вами! — не умолкал Фигнер. — Поверьте: за все эти дни это единственная моя отрада. Мы поговорили о близких нам людях, и мне кажется, я побывал на родине и повидался со всеми ними!
— Если господа действительно земляки, — заметил генерал, — синьор Малагамба должен был бы знать господина купца. Не соблаговолит ли он сказать, что ему о нем известно?
Что может быть известно о человеке, которого видишь в первый раз?
Но паузы быть не должно. Не должно быть молчания. Самое надежное — восклицания и общие фразы. Кто же не знает в городе столь уважаемого человека! Фигнер благоразумно не назвал его имени, поскольку не знал его, но, кажется, никто этого не заметил. Все сожалеют, что столь почитаемый синьор силою обстоятельств вынужден столь подолгу не бывать в своем городе. (Об этом он догадался не только из слов своего собеседника. На нем было платье немецкого покроя, значит, он не был в родных краях достаточно долго.)
Очень важно в решительную минуту посмотреть человеку в глаза. На какое-то мгновение они встретились взглядами. Фигнер не мог бы объяснить почему, но ему показалось, он видит дом, где жил этот человек в Милане: шесть тополей у входа, зеленая крыша, оранжевые ставни.
Миланец кивал. Все так. Все правильно. Сейчас было самое время, чтобы завершить этот разговор. В той мере, естественно, в какой это зависело от него. Но если ему удалось в самом начале взять на себя инициативу, нужно постараться удержать ее до конца.
Он встал и, прижимая руки к груди, стал благодарить своего соотечественника и земляка, что тот соблаговолил встретиться с ним и удостоил его своей беседы. Он был безмерно рад и останется бесконечно признателен. Если синьор будет так любезен сказать, где можно будет найти его, он непременно нанесет ему ответный визит. Само собой, как только позволят обстоятельства.
— Господин генерал, синьоры офицеры, — он поклонился им. — Благодарю вас за предоставленный случай встретиться с моим соотечественником. Желаю вам приятно провести этот день. Господин генерал, всегда к вашим услугам.
И он направился к двери так, как если бы был приглашен сюда в гости и вот, как вежливый человек, теперь уходил, не желая утомлять любезных хозяев. Это был довольно опасный ход. Краем глаза он успел заметить вопросительный взгляд следователя, обращенный к генералу. Генерал Рапп едва улыбнулся, одними губами. Для него это было то же самое, что для другого раскаты хохота.
Никто не остановил его. Он сел в карету, на которой его привезли сюда. Конвоир стал на запятки. Следователь вышел только минут через десять. Фигнер понимал, что разговор с генералом шел о нем.
Наконец карета тронулась с места.
Фигнер обессилено откинулся на жесткое сиденье. Этот разговор измотал его больше, чем все остальные допросы. Он чувствовал слабость такую же, как следователь в худшие минуты приступов его лихорадки. Ему казалось, это расплата за то усилие, с которым он заглянул в глаза миланца. Ему казалось, если бы он мог продлить это усилие, он мог бы назвать его имя и, может, узнать о нем все. Колеса кареты застучали по мощеному тюремному двору.
Его больше не вызывали на допросы. Так прошло несколько дней. Неделя. Его забыли. Затем появился незнакомый военный и сказал, что господин генерал приглашает его к себе сегодня.
Как и догадывался Фигнер, генерал оказался человеком светским. Это явствовало из того, что за весь вечер он ни разу не заговорил о причине, приведшей к предыдущей или этой их встрече. Разговор шел о чем угодно, только не о самом деле. Впрочем, это тоже была манера говорить о деле. Тон отношений, предложенный Фигнером в прошлый раз, был принят. Генерал — хозяин, он — гость. Генерал оказался собеседником умным и тонким. Негоциант из Милана не уступал ему ни в чем: ни в познаниях, ни в манерах, ни в живости ума.
Прощаясь после ужина, генерал спросил, не доставит ли ему уважаемый гость такого удовольствия, не разрешит ли он, чтобы его отвезли в экипаже генерала. Синьор Малагамба-младший с признательностью принял эту любезность. Он не спросил, куда на этот раз должен доставить его экипаж. Задать такой вопрос нельзя было, не нарушив некой незримой конструкции. Генерал тоже не стал уточнять, полагая это чем-то само собой разумеющимся.
Экипаж доставил Фигнера в гостиницу. Номер его был в том же состоянии, в котором он оставил его в тот несчастный день, когда он отправился на свидание с Заячьей Губой. Только легкий, едва заметный беспорядок в бумагах говорил, что кто-то побывал здесь и проявлял интерес к его записям.
Он усмехнулся. Он никогда не был так наивен, чтобы доверять то, что удавалось ему узнать, бумаге. То, что могло быть найдено в его столе, были обычные записи торгового человека: цены на шерсть и шелк, стоимость перевозки, цены посреднических услуг.
Поверили ли ему до конца? Или это только ловушка? Нужно было время, чтобы понять это и принять решение. Но у него этого времени не было. Или было чрезвычайно мало. Сведения, собранные им, должны быть доставлены. Иначе вся его экспедиция и само пребывание в городе лишены малейшего смысла. Но теперь предпринять что-то было почти невозможно. Его знают, он на виду, каждый его шаг из города будет шагом к виселице.
На другой день он разыскал своего «земляка». Он счастлив случаю свести знакомство со столь уважаемым коммерсантом, хотя их встреча состоялась и не совсем в обычных обстоятельствах. Не соблаговолит ли господин коммерсант принять приглашение своего младшего собрата и пообедать с ним в «Розетте», лучшем ресторане города?
Господин миланец несколько секунд смотрел на него выпуклыми, как у птицы, глазами и молчал. После чего заметил довольно сухо, что приглашение это принять не считает возможным. И пояснил:
— Что вы не сын Пиетро Малагамбы, я понял с первого взгляда. Но вы мой земляк, вы миланец. Поэтому я помог вам выскочить из петли. И только поэтому. Но, помилуйте, разве такой пустяк — повод для знакомства?
Через несколько дней генерал Рапп опять пригласил Фигнера, и встреча снова была чисто светской. Правда, теперь он постарался придать разговору направление, полезное для исхода дела. Он не привык, говорил он генералу, к бездействию, безделье гнетет его. Если бы он был хотя бы солдатом! Оказаться в осажденном городе и не взять в руки оружия! Он же не трус. К тому же у него свои счеты с казаками. Генерал качал головой и вежливо улыбался. Конечно, ничто не решается поспешно.
Но нужные слова были сказаны им генералу. Если ему позволят надеть мундир, у него появится повод оказаться вне города.
Но у генерала были свои соображения на его счет. Через несколько встреч он заговорил об этом:
— Синьор Малагамба, мне понятно ваше нетерпение. Вы молоды, и в городе вам действительно нет дела. Учиться воевать вам, простите, поздно. Кроме того, я полагаю, что каждый должен делать свое дело — воины воевать, а купцы вести торговлю. Что бы сказали вы, если бы я вопреки всем правилам позволил вам покинуть город?
— Я бы сказал, господин генерал, что мои молитвы услышаны.
— Они услышаны, синьор Малагамба. Я вижу и ценю ваши достоинства, поверьте. Только поэтому и из симпатии к вам решаюсь на этот шаг. Кроме того, у меня будет к вам личная просьба. Я дам вам пакет, который попрошу доставить по адресу. Куда и кому будет он адресован, я вам скажу позднее. Точнее, в день, когда вы отправитесь. Если, конечно, вы согласитесь.
Однако быть выпущенным из города не значило еще добраться живым. Умереть от русской пули было не намного лучше, чем от французской.
Когда Фигнер появился у Контрабандиста, тот, казалось, ждал его. Во всяком случае, обрадовался.
— Я же знал, что мы встретимся. Отпустили вас? Или сбежали?
Да, он может указать путь, который выведет Малагамбу далеко за русские линии. Да, есть проводник. Нет, не Заячья Губа. Заячья Губа никого больше не поведет. И никогда. Ну это уже его, Контрабандиста, дело. Просто он не любит, когда предают его клиентов. Господину угодно без проводника? По карте? Но это будет стоить несколько дороже. Почему? А разве у господина есть выбор?
Глубокой ночью адъютант генерала проводил его мимо пикетов и дозоров, выдвинутых далеко вперед. Адъютант не знал, как прощаться со штатским, выполняющим, очевидно, какое-то военное задание, и растерянно взял под козырек. Он ушел. Фигнер долго еще ждал, когда облако закроет луну.
Под утро он спал уже в русской военной палатке.
Когда взошло солнце, подполковник Фигнер, взяв несколько конвойных казаков, отправился в ставку. Эскорт казаков был нелишним, пакету, который он вез, не было цены — это был рапорт генерала осажденного города на имя Наполеона.
Ход у коня был легкий, день погожий. Фигнер ехал навстречу своему будущему. Впереди были полковничьи эполеты, А через полгода гибель в бою у берега Эльбы.
Пакет, адресованный Наполеону и доставленный в русскую военную ставку, был не единственной военной депешей, попавшей не в те руки. Еще в двенадцатом году, когда французская армия была в России, сумки наполеоновских курьеров нередко оказывались в ставке Кутузова. Фигнер и его люди перехватывали письма самого Наполеона и его маршалов. Годы спустя французский генерал А. Коленкур вспоминал о том времени в своих мемуарах: «Мы не имели больше надежного коммуникационного пути, связывающего нас с Францией. Вильна, Варшава, Майнц, Париж уже не получали каждый день приказов монарха великой империи. Император напрасно ожидал в Москве сообщений своих министров, донесений губернаторов, новостей из Европы».
Когда война была завершена и русский император въехал в Париж на коне, подаренном ему когда-то Наполеоном, победители и побежденные вспоминали перипетии минувшей кампании. Разговаривая с бывшим наполеоновским маршалом Макдональдом, император Александр как-то заметил:
— Нам очень помогало то, что мы знали заранее о замыслах вашего императора. Мы узнавали это из его же почты. Нам удалось захватить много его писем.
«Большой шифр Наполеона» был одной из самых охраняемых тайн империи. Он был известен только самому императору и его маршалам. Как могли русские прочесть захваченные ими депеши?
— Я полагаю, ваше величество, кому-то удалось похитить тайну шифра?
Александр покачал головой.
— Даю вам слово чести, в ваших рядах не было предателя. Все очень просто. Мы сумели найти ключ к шифру.
Фигнер, Чернышев, другие русские разведчики были солдатами, которые находились на переднем крае, на линии прямого соприкосновения с врагом. За ними шел второй эшелон те, кто обобщал, классифицировал и сортировал данные, кто дешифровывал депеши врага. За ними был аппарат разведки.