ЧЕСТЬ ПРАЦИ (Заметки о Чехословакии)


Урок чешского языка


Вот уже месяц, как я, специальный корреспондент советской газеты, в Праге. Чешский язык перестает быть для меня полным неожиданностей и загадок, как раньше. Я уже не удивляюсь

тому, что вокзал это «надражи», в буквальном переводе — «на дороге».

Я привык, к тому, что «позор» надо понимать как «внимание» и поэтому в объявлении «Позор, ауто!» нет ничего обидного для автотранспорта. Что «черствы» значит «свежий» и мрачная на первый взгляд надпись на окне ресторана «Обчерстнени» в действительности приглашает не зачерстветь, а освежиться лимонадом.

Все окружающие: официант, парикмахер, лифтер в гостинице, трамвайный кондуктор в черном френче, с мокрой губкой на ремне, к которой он прикасается, собираясь оторвать билет, все терпеливо и дружески помогают приезжему русскому быстрее освоиться с языком. Но конечно, решающая роль принадлежит Маженке Штысковой, преподавательнице чешского языка.

Эта высоченная, то и дело краснеющая девица с пудовым портфелем, недавно окончившая университет, приходит ко мне три раза в неделю. Она живет в Праге шесть лет, но до сих пор не привыкла говорить по телефону и совсем незнакома с разнообразными «забавами», которыми так богата столица. Я хорошо представляю себе крепкую, строгих нравов крестьянскую семью в Моравии, где Маженка выросла.

В свой предмет она влюблена. К ее огорчению, я с первого же урока отказался от учебника грамматики. Мы просто разговариваем по-чешски.

— Что вы ели за обедом? — спрашивает она, краснея.

— Кнедлики, — отвечаю я бодро.

Это слово я знаю давно. Еще бы! Кто, читавший Гашека, не запомнил кнедлики, любимое кушанье Швейка? Обваренные в кипятке комки теста, разрезанные на дольки, — главное и неизменное в чешском меню.

— А просим вас, с чем кнедлики? — застенчиво допытывается Маженка.

Их едят с «омачкой» — подливкой, с «зели», то есть с капустой, с «масем» или «вайцем» — с мясом или яйцами. В природе нет ничего съедобного, что нельзя было бы есть с кнедликами. Опыт позволяет мне ответить и на этот вопрос.

— А суп вы ели? — не унимается Маженка.

С супом получилась заминка. Дело в том, что сегодня я пришел в ресторан около трех, то есть в конце обеденного времени, и официант заявил мне: «Жадна полевка». «Жадна» значит «никакая». Чехи часто обходятся без супа и варят его мало. Так как в Чехословакии рестораны с трех до шести закрываются, я отправился в «Автомат», где собственными руками — никаких автоматов там не оказалось — получил у прилавка обед, поставил на столик, покрытый стеклом, и поел стоя. На первое — бульон, слегка заправленный манной крупой, на второе — кнедлики с мясом.

Всю эту историю я пытаюсь изложить Маженке по-чешски, и мой рассказ звучит как некое сложное, местами загадочное приключение. То и дело я спотыкаюсь о самые простые слова.



Как сказать по-чешски «вышел»? Так и будет — «вышел». Как все-таки близки наши языки!

Я записываю в тетрадке слова родные и для русских, и для чехов: «хлеб», «вода», «лес», «гора», «лето», «зима», «рука», «нога». Еще больше слов, слегка измененных, например «ржека» — река. Там, где у нас «р», у чехов нередко «рж».

Вот что еще бросается в глаза: в языке у чехов много слов, которые для нас звучат архаически, отдают пергаментом летописи, древней книгой в кожаном переплете с медными застежками. «Жизнь» — по-чешски «живот», «сегодня» — «днес», «топор» — «секера», «плата» — «мзда». Где мы читали слово «вельми»? Да в торжественных одах Хераскова, Державина! А чехи постоянно употребляют «вельми» в значении нашего «очень». Чехи говорят: «в реце» (в реке), «в руце», совсем как в летописи у Нестора. Странной кажется фраза: «Рад чту», то есть «люблю читать» или «читаю с радостью». Но вот она, летопись Нестора, извлеченная из гигантского портфеля Маженки. К киевскому князю Владимиру приходит философ, чтобы рассказать о своей вере. Князь обращается к нему со словами: «Послушаю рад».

В то время наши языки были еще ближе. Как говорит легенда, праотец Чех жил со своим племенем сперва вместе с другими славянами, между Днепром и Вислой. Потом стало тесно, и повел Чех своих сородичей на юго-запад, через горы, искать новых земель, и поселились они в долине Влтавы. В действительности дело обстояло сложнее. Академик Неедлы доказал, что на территории Чехии с древнейших веков обитали предки славян. Но некое зерно истины в легенде есть. Тесное родство чешского языка с польским бесспорно: чехи понимают своих северных соседей. Сходство не только в словах, но, например, и в обилии звуков «пш», «тш», «рж», «рш».



Может быть, вы подумали, что чешский язык чуть не целиком сохранился от древних времен? Никоим образом! Новые предметы и понятия всегда рождают новые слова. Тут мы столкнемся еще с одной особенностью языка чехов — в нем очень мало иностранных слов. «Футбол» — по чешски «копана», от глагола «копат», что значит не только копать, но и ударять ногой. Аэродром называют «летиште», нет слова «комитет», а есть «вибор». Чехи ревниво оберегали свой язык.

Еще в XVII веке ученый монах Бальбин в своей книге «Оборона чешского языка» писал, что чешский язык не погибнет, не онемечится, так как он имеет опору в братских языках — русском и польском.

Над созданием чешского литературного языка много потрудились «будители» — передовые ученые XIX века Юнгман, Добровский. Огромная заслуга их состояла в том, что они, вводя в язык новое, намечая пути его развития, обращались к живой народной речи. Нередко черпали они слова и из сокровищницы русского языка. Самый факт существования на свете великой самостоятельной славянской страны с богатейшей литературой воодушевлял «будителей».

— Для народа потерять язык — это больше, чем потерять знамя в сражении, — говорит Маженка, блестя глазами, — Как много сделали наши «будители»…

О «будителях» она может рассказывать без конца, извлекая книгу за книгой из своего бездонного портфеля.

Однажды она позвонила от меня по телефону. Трубку она взяла со страхом, побледневшая, и призналась, что не привыкла к телефону.

— Можно пана профессора Ламач?

Минуту-две она держала трубку, то бледнея, то краснея, потом резко положила ее на место.



— Профессора нет? — спросил я.

— Нет… То есть, не знаю… Пошли искать… Но его, наверное, сейчас нет, в это время…

Через два дня эта сцена повторилась. Маженка ничего не объясняла, а я не спрашивал.

Как-то рано утром раздался телефонный звонок.

— Извините за беспокойство, — раздалось в трубке. — Я профессор Ламач. Штыскова бывает у вас? Извините еще раз, но я ищу ее по всему городу. Совершенно невозможная барышня! Не обременит вас моя просьба?

— Нет, пожалуйста.

— Так вот, передайте ей, что ее статья очень хорошая. Мы ее печатаем в «Ученых записках». Автор должен немедленно сделать небольшие поправки перед набором.

— Статья?

— Да, исследование об одном из наших «будителей». Она не говорила вам? Она вообще никому… Удивительная барышня! Так не откажите в любезности! Хорошо?

Радостную весть я сообщил Маженке по-чешски и поздравил ее тоже по-чешски. Она залилась румянцем и долго не могла ничего ответить, потом выпила стакан воды.

— Напишите домой, родителям. Из вашей деревни, наверно, не было ученых, — сказал я.

— Ну, какая я ученая! — замахала она руками. — Нет, нет… Я не представляю… Ученая? Нет, нет, где мне. Скажите, а он это… вполне серьезно? Ах, что я говорю, Ламач всегда серьезен, у нас девушки даже боятся его. Н-но… — и она вспомнила об уроке, — Что вы читали сегодня в газетах?

На Карловом мосту

Карлов мост, построенный в XIV столетии и украшенный старинными изваяниями, известен далеко за пределами Праги. Он описан во всех путеводителях. Он изображен на открытках, портсигарах, деревянных ларцах, фарфоре, стекле, даже на галстуках.

Однако прелесть этого древнего сооружения раскрывается не сразу. Вначале, с первого взгляда, оно может показаться театральной декорацией. Надо прийти сюда на склоне дня, когда редеют прохожие, машины, а вода бегущей внизу Влтавы начинает темнеть. Прийти, остановиться у каменного парапета и прислушаться. Да, именно прислушаться. Легенды, исторические события предстанут здесь перед вами в новых красках. Кажется, камни моста повествуют о прошлом.



Шесть веков стоит мост. Секрет его прочности будто бы в том, что в раствор, скрепляющий камни, добавлен яичный белок. Тысячи подвод с яйцами двигались в Прагу, на стройку моста. В одном дальнем городе решили сварить яйца, чтобы они не испортились в дороге. То-то было потехи, когда прибыли возы с крутыми яйцами!

Но вот не легенда, а правда. Правда, которую пытались замолчать некоторые ученые на Западе. Славянская Чехия занимала в отношении техники передовое место в средневековой Европе. Прага показывала образцы строительного искусства. Она первая в Европе замостила улицы. В Лондоне каменные мостовые появились сто лет спустя.

На выступе мостового быка, над самой водой, статуя рыцаря с копьем. Это Брунцвик. Легенда говорит, что Брунцвик вырос в Праге и в молодые годы отправился по свету наказывать злых, защищать обиженных. В тридевятом царстве он убил в жестоком бою дракона, державшего в плену дочь короля. Обрадованный король, как полагается в сказках, предложил принцессу Брунцвику в жены. На этом веселой свадьбой и заканчиваются обычно такие истории. Но чешская легенда о Брунц вике имеет другой конец. У Брунцвика была невеста в Праге, и он отказался жениться на принцессе. Разгневанный король запирает его в темницу; однако с помощью своего волшебного меча Брунцвик освобождается от оков и спешит на родину. Тут, в родной Праге, свадьба.

И еще говорят: меч Брунцвика замурован в кладке моста. Когда чехи будут в смертельной опасности, меч сам вырвется наружу и взнесется в воздух. В то же время распадется гора Бланик и выйдет на свет заколдованное войско, скрытое в ее недрах. Меч Брунцвика острием укажет воинам врага, поведет их в победную битву.

Шестьсот лет! Уважением проникаешься к этим камням, по которым ходил Тихо Браге, вычислявший движение небесных светил, шел на проповедь обличать жестокость богатых и знатных магистр Ян Гус.

— Берегитесь, хищники, обдирающие бедняков, убийцы, злодеи, не признающие ничего святого!

Гуса слышала вся Чехия. Инквизиторы в 1415 году сожгли его на костре, но искры от этого костра разлетелись по всей стране и пламя гуситских войн охватило Европу. Вооруженные крестьяне и ремесленники вступили в бой за свободу.

Кажется, зажмурь глаза — и сквозь плеск Влтавы и глухие шумы вечернего города услышишь грохот военных повозок и звон шагов отважного гуситского воинства.

Много видел этот мост. Здесь сражались на баррикадах повстанцы 1848 года. Сюда падали австрийские ядра: императорские войска заняли гору Петршин, возвышающуюся над Прагой, и оттуда стреляли по городу. Быть может, тут, на баррикаде, дрался плечом к плечу с чешскими друзьями М. А. Бакунин.

Древние камни моста прочны. 9 мая 1945 года он, не дрогнув, принял советские танки армии маршала Конева, вступившие в Прагу. Весна была тогда необычно ранняя, уже цвела сирень, и душистые ветви ложились на броню танков, разогревшуюся от долгого и трудного похода из-под Берлина. Первый советский танк, вступивший в Прагу, остался здесь; его подняли на пьедестал и сделали памятником. И теперь, в весенние дни, его броню украшают цветами.



…Я стоял на Карловом мосту у каменного парапета. Сумерки сгущались, вода Влтавы чернела, и уже смутными стали очертания горы Петршин и другой, ближайшей к мосту вершины, увенчанной дворцом и храмами пражского кремля.

Но вот начали зажигать огни. Казалось, кто-то огромный швырял пригоршни крупных светляков. Не все они долетели до земли, не все падали в черную Влтаву, часть повисла на холмах, уже невидимых теперь, а один светил над всеми на шпиле кремлевского собора. И вдруг этот храбрый огонек и многие другие потонули, потому что из разных мест города вырвались снопы света, гораздо более яркого. Здания кремля и башни, замыкающие Карлов мост на правом и левом берегу, словно поднялись в воздух на вытянутых руках прожекторов. На башне, ближайшей ко мне, отчетливо обозначились лепные фигуры воинов, головы чудищ, сказочные птицы. Но и далекий дворец на кремлевском холме был озарен так сильно, что можно было пересчитать все окна на его фасаде, стеной опоясавшем вершину. Зрелище волшебное, незабываемое! Над живой, сегодняшней Прагой словно взмыла старая Прага, явилась из черноты прошлого, бережно поддерживаемая клинками прожекторов, напоминая традиции этого прекрасного города — благородные и мужественные.

В Национальном театре

Национальный театр стоит на набережной Влтавы. Когда я впервые шел к нему через мост, над водой висела туча белых чаек — быстрых и голосистых. Пражане бросали птицам кусочки хлеба, чайки, перевертываясь в воздухе, ловили их на лету.

Через день-два это крылатое множество, ежегодно но весне пролетающее через Среднюю Европу и спускающееся к Влтаве на отдых, двинулось дальше на север. Но величавая громада театра так и осталась в моей памяти в этой буйной, весенней вьюге.

Роль Национального театра в культурной жизни страны исключительна. Чтобы понять ее, необходимо вспомнить, в каком угнетенном положении была чешская нация.

Театр ведет свою историю с 1883 года. До этого времени голос чешского актера, говорящего на родном языке, очень редко раздавался со сцены. Австро-венгерская монархия душила искусство чехов, их школы, их язык, силилась германизировать славянский народ.

Над сценой театра начертано: «Нация себе». Создание театра не могло быть делом одного человека или группы людей. Строил его весь народ. Не было города, не было села, где бы не собирали денег на постройку. Народ единодушно боролся за право иметь свой театр, и императорская власть вынуждена была уступить.

На концерте, устроенном для сбора средств, дирижировал Бедржих Сметана. Последний раз в жизни, тяжело больной, глухой, он встал к пульту. Человек, слагавший в дни 1848 года песни для восставших, он теперь был среди борцов за национальную культуру.



Закладка театра была всенародным праздником. В фундамент здания положили камни, привезенные из Гусинца — с родины Яна Гуса, из Троцнова, где родился Ян Жижка.

Открылся театр оперным спектаклем — сметановской «Либушей». На сцене легендарная княгиня чехов Либуше предсказывает прекрасное будущее своему племени:

Народ наш чешский не умрет,

Он ужасы ада со славою переживет.

Как служение родному народу понимали задачу театра люди, давшие ему идейное и художественное направление: композитор Сметана, драматург Йозеф Каэтан Тыл, писатель Ян Неруда, занимавшийся и театральной критикой. Национальный театр с первых дней существования стал реалистическим. Две тысячи раз шла в нем классическая опера Сметаны «Проданная невеста». Героиня ее — простая крестьянская девушка, любящая, честная. Перед ее стойкостью терпит крах делец Кецал, сват, посланный богачом. Не все можно купить за деньги!

Зал театра скромен, он не обременен изобилием драпировок и люстр.

В театре много хороших голосов. Превосходно звучит оркестр. Приходит на память пословица: «Что ни чех, то музыкант».

А кто в зале? Зрители, каких почти не было в старое время. Многие из них приехали из рабочих районов Праги, за их плечами трудовой день у станка, у конвейера. Вот когда искусство стало в полном смысле слова достоянием народа!

Сегодня состав публики, однако, не совсем обычен. Много иностранцев. В ложе индуска в сиреневом шелковом сари. Рядом со мной скрипач из Москвы. Дело в том, что в Праге идет очередной музыкальный фестиваль — «Пражская весна». В программе фестиваля оперные спектакли и концерты. Они идут во многих театрах и концертных залах столицы и других городов.

В антракте я сталкиваюсь со своим другом чешским журналистом Коваржем.

— Просим вас, — удерживает он меня. — Один вопрос. Тен ваш соудруг… — И он называет фамилию московского скрипача, сидящего в зале в одном ряду со мной. — Правда ли, что он, возвращаясь домой после концерта, зажигает свечи, отдыхает от яркого электрического света рампы? И любит цветы? Ирисы?

— Кажется, да, — отвечаю я.

— Ест ли так, то забеспечиме, — говорит Коварж серьезно и исчезает в толпе.

Впоследствии скрипач смущенно рассказывал мне:

— И как они узнали? Не постигаю! Я ведь никому здесь ни звука… Везде, в каждой гостинице, меня ждали свечи и букет ирисов. Это просто трогательно…

Чехи не мастера произносить помпезные, витиеватые приветствия. Зато насколько дороже вот такое внимание к вкусам и привычкам гостя!

Впрочем, Национальный театр далеко не единственный в стране очаг музыкальной культуры. Количество оперных театров в Чехословакии выросло против довоенного вдвое. А сколько концертных площадок в одной только Праге — в павильоне Бельведер, где некогда выступал Моцарт, в дворцовых садах на Малой Стране, только теперь открытых для публики!



Гораздо больше стало музыкальных школ — средних и высших. Чуть ли не в каждой деревне свой самодеятельный оркестр, чаще всего духовой.

Нельзя забыть и «Дивадло гудбы». В переводе это означает «Театр музыки». Название на первый взгляд странное, но в программе этого театра действительно нет ничего, кроме граммофонной музыки. Посетители слушают ее, сидя в удобном зале в одном из пражских подземелий. Иногда концерт сопровождается кинофильмом. Техническое оборудование безупречно, и звучание симфонического оркестра, скрипки или рояля, голос певца, воспроизводятся со всей естественностью. Театр дает два сеанса за вечер — в пять тридцать и в восемь. Он стал крупным пропагандистом музыки, и не только в пределах столицы. Из здания на Оплеталовой улице во все концы страны отправляются сотни тысяч посылок с пластинками. Служба проката снабжает и индивидуальных заказчиков, и рабочие клубы, и местные «дивадла гудбы», возникшие в провинции. В горных долинах Крконош, на остравских шахтах, в селениях над Тиссой — всюду находят путь к сердцам Сметана и Дворжак, Чайковский и Римский-Корсаков, Моцарт, Брамс, Бетховен.

Лидице

На запад от Праги дорога идет по волнистой, почти безлесной равнине.

Шоссе прямое, асфальт чист, гладок, на нем, кажется, должны отражаться черешни, стоящие рядами по сторонам. Мальчик, забравшись на стремянку, срывает ягоды. Пожилая полная женщина в платке едет на велосипеде; к багажнику привязана корзина с черешнями, темно-красными до черноты. Перекресток, столб, ощетинившийся указателями, которые смотрят на все четыре стороны. Многие из деревень, названия которых проставлены на дощечках, лежат в ложбинках, и издали видны лишь сгустки красных черепичных крыш.

Обведя взглядом равнину, можно насчитать восемь-девять селений. Край заселен густо, ландшафт этот, с квадратами чистеньких, лишенных бурелома лесочков, с хохолками деревьев на покатых, гладко выбритых косилками холмах, формировался поколениями крестьян, подобно тому как поколения зодчих возводили пражский кремль.

На девятнадцатом километре от Праги на косогоре возникает автобусная станция; на навесе надпись: «Лидице». Поодаль, по тому же косогору, в три шеренги стоят дома. Видно, что все они построены недавно. Стены ярко — желтые, крыши ярко-красные. И тоненькие яблони в палисадниках все одного возраста; в этом году они дают первые плоды.

— Это новая Лидице. А прежняя была там, — говорит наш шофер Паличек, показывая рукой, и на лицо его набегает тень.

Прежняя была рядом, в ложбине. Окна новых домов смотрят на эту ложбину, туда, где нет ничего, кроме могильной насыпи и остатка кирпичной стены, заросшей травой. Фашисты заподозрили лидичан в связях с бойцами сопротивления. У этой стены гитлеровцы расстреляли сто семьдесят два человека — почти все мужское население деревни. Остальные девятнадцать лидичан работали в Праге и в Кладно, однако их разыскали и тоже расстреляли. Сто девяносто пять лидицких женщин были вывезены в концлагерь Равенсбрюк, из них сорок девять погибли от голода и в душегубках. Четыре женщины были беременны; их поместили в родильный дом, младенцев отняли и убили, а матерей заперли в концлагерь. Все матери были разлучены с детьми. После войны из девяноста восьми лидицких ребят только шестнадцать вернулось из лагерей и немецких кулацких хозяйств, куда их отдали в рабство.

Деревню Лидице фашисты разрушили и сровняли с землей. Оккупанты велели чехам забыть само название деревни, приказали стереть его с карт…

Мы пересекаем ложбину, над которой и сейчас словно нависла страшная пустота смерти, переходим по мосткам через сухое русло с белыми, как кости, камнями. В небольшом домике Лидицкий музей. Здесь хранятся остатки уничтоженного селения — обожженные пожаром жестяные номера домов, игрушки погибших детей, косы и топоры убитых отцов.

В музее дежурит женщина, еще не старая, но совершенно седая. На руке у нее, повыше запястья, синее шестизначное число, въевшееся в кожу: метка концлагеря. Его не смыть, так же как не вытравить из памяти то, что было. Елена Прошкова потеряла всех близких, два года томилась на фашистской каторге. Освободили ее советские воины.

Каждый день она открывает музей, смахивает пыль с витрин, а когда солнце бьет на фотографии, бережно закрывает их черным крепом, чтобы не выгорели.

— Тихая была деревня, захолустная, — говорит она, вспоминая довоенную Лидице, — Даром что близко от Праги, а знали мы разве, что делается на свете? Ничего мы не знали!

Между тем факелы, спалившие Лидице, были уже зажжены. Империалисты вооружили Гитлера, он рвался па восток. В Мюнхене дипломаты Англии и Франции предложили правителям Чехословакии не сопротивляться фашистской агрессии, уступить им Судетскую область, без выстрела впустить германские дивизии. Советский Союз был готов выступить на помощь Чехословакии. Но чешское правительство отвергло эту помощь, оно предпочло сговор с врагами, позорный сговор за счет своей земли, своего народа. Это было в 1938 году. Потянулись годы фашистской оккупации. В застенках пытали лучших людей Чехословакии. Горела Лидице. Погиб от руки палача Юлиус Фучик.

Прошкова пододвигает нам книгу записей и убежденно говорит:

— Я не была бы здесь, если бы не знала, что нужна… Другие лидичанки на заводе, в госхозе… Там веселее, конечно. Но кому-нибудь из нас надо быть здесь, на пожарище.

В книге — записи на всех языках мира. Недавно приезжали делегаты из Англии. Они сказали, что в Англии рабочие готовят лидичанам подарок — тысячи саженцев роз. Розами засадить ложбину смерти!

Мы вернули книгу, Прошкова промокнула то, что мы написали, и сказала, прямо глядя на меня:

— У вас в России не одна такая Лидице.

— Да, не одна, — ответил я.

Мы помолчали.

— Вы все посмотрели? Читать можете по-нашему, вам все понятно?

— Да, благодарю вас. А вы… вы сами были здесь в тот день?

Да, ее тоже разбудили прикладами, выгнали из дома.

— Все помню. Как они нас, женщин, загнали в сарай, как детей отнимали, а один маленький мальчик кричал: «Мама, не отдавай меня!» Я всем рассказываю. Некоторые, знаете, стесняются спрашивать, но это напрасно. Для того я и здесь, правда? Чтобы люди не забывали.

— Вы правы, — сказал я и крепко пожал ей руку, — Это нельзя забыть.

Провожая нас до порога, она бережно, неторопливыми движениями домовитой хозяйки набрасывала на витрины черную материю: щедрое солнце ярко заливало комнату.

Город юного Фучика

Юлиус Фучик родился в Праге, но девяти лет переехал с родителями в Пльзень.

Фучик, человек большого, отважного сердца, горевшего любовью к людям, вырос и возмужал в Пльзене, в «черной Плзне», как называют город чехи. Многие улицы здесь закопчены до угольной черноты. Лишенные зелени, пересекающиеся под прямым углом, они приводят или к заводскому корпусу, или к кирпичной ограде какого-нибудь предприятия. Трубы завода имени В. И. Ленина — бывшей «Шкодовки», трубы пивоваренного завода, бумажной фабрики, трубы, трубы… Среди них теряется тонкий стометровый шпиль старинного собора, один из самых высоких в Средней Европе. Кое-где увидишь древнюю башенку — остаток городских укреплений, но выглядит она здесь странно и как-то неуютно, словно Пльзень занял ее на время у Праги, чтобы показать туристам.

При въезде в город, над дорогой, щиток с надписью: «Пльзень приветствует дисциплинированного водителя». Истинно по-чешски звучит это деликатное, согретое юмором напоминание. Щиток висит в ветвях цветущих акаций, соединившихся над разогретым асфальтом. Словно откинув белый занавес из цветов, въехали мы в сегодняшний Пльзень.

Дым, въевшийся в стены, не отмоешь. Но рядом с хмурой рабочей казармой разбита детская площадка. Взлетает на качелях, хохочет славная девчушка в синем платьице. Жаль, Фучик не увидит ее… При нем здесь, на примятой траве пустыря, у биржи труда, помещавшейся в бараке, лежали безработные, ждали удачи. «Поваловна» — так называли это проклятое место.

При Фучике окраины Пльзеня — Скврняны и Цыганка — погрязали в бедности и темноте. Он знал это, и классе он делился завтраком с голодными товарищами. Бывшие его соученики вспоминают: Юлиус всегда был готов поддержать товарища, а когда чинуша-директор притеснял гимназиста из семьи рабочих, не боялся громко протестовать.

— Тебя не касается, — сказал ему однажды директор.

— Нет, касается, раз это несправедливо! — храбро ответил Юлиус.

Таким он остался на всю жизнь.

При Фучике на главной улице города был построен семиэтажный дом тусклого, пепельного цвета. Его башенка с часами видна издалека. Дом этот — память о правых социалистах, сидевших тогда в муниципалитете. Затеяв постройку, они рекламировали ее как величайшее благодеяние, обещали переселить рабочих из лачуг и казарм в центр города. Однако, когда дом был готов, квартиры роздали лидерам партии и чиновникам.

Жестокость хозяев, лицемерие их слуг — все это видел в промышленном Пльзене Юлиус Фучик.

— Мы помним его, — говорит мне старый мастер, жилистый человек с прокуренными дожелта зубами; даже плащ его пахнет табаком, — Фучик знал нашу жизнь. Хотите, о себе скажу… то, что ему рассказывал когда-то? Знаете, как я женился? Занял десять крон, чтобы снять комнату поприличнее на сутки — свадьбу справить. Был тут один человек, сдавал свою комнату для таких надобностей, а сам отправлялся спать к соседям. Обстановка у него — кровать железная да стул. Маловато! Обошли мы с молодой женой друзей — у одного стул попросили, у другого стол, у третьего зеркало. Так вот и собрали обстановку… на одну ночь. Я ведь семь лет был без работы. Семь лет! Поденщина иной раз подвернется — тюки таскать или битую птицу разносить из магазина клиентам. Так и перебивался, с бедой из одной миски хлебал.

Мы вошли в цех. Он быстро пошел по проходу, запахивая синий халат.

Видел бы Фучик, как эти люди, став свободными, трудятся сегодня!

Мы на заводе имени В. И. Ленина — бывшей «Шкодовке», которая когда-то десятилетиями работала для истребления людей, для войны. Здесь была отлита «Большая Берта» — гигантская пушка, стрелявшая в 1915 году по Парижу. Отсюда, из цехов завода Шкода, черпала оружие гитлеровская Германия. Теперь завод, отнятый у торговцев смертью, впервые в своей истории работает для мира. Он выпускает электровозы, троллейбусы, генераторы, турбины, сложнейшие автоматические станки… Впрочем, чтобы перечислить всю его продукцию, потребовалась бы целая книга. Марку завода имени В. И. Ленина знают далеко за рубежами Чехословакии. Завод помогает странам Азии и Африки. Например, его насосы работают на полях Индонезии, качают, гонят по оросительным каналам воду Нила…



У себя на родине завод известен и… своим самодеятельным кукольным театром. Искусство исконно чешское! Кстати, чешский кукольный театр и зародился в Пльзене. Отсюда еще во времена господства австрийских императоров расходились по стране актеры-кукольники. Нередко по их следу рыскали жандармы. Но долго ли погрузить на тележку нехитрые декорации и фигурки из дерева! И в тот же вечер в другом селе поднимался крохотный занавес и рыцарь, вышедший из горы Бланик, возглашал:

— Жди своих сынов, чешская земля! Они оградят твое племя! Лютую казнь врагам несут их острые мечи!

В литейном цехе в обеденный перерыв и завязался разговор о кукольном театре. Это и понятно. Заводской театр получил премию на фестивале.

— Добыть премию там не так-то легко, — говорит пожилой мастер. — У нас в республике ведь больше двух тысяч самодеятельных кукольных театров, но наши всех поразили! Поставили комическую оперу. Куклы почти и рост человека, и поют, представьте себе! Очень всем поправилось.

Обеденный перерыв кончился. Я прощаюсь: мне надо побывать еще на одном знаменитом пльзеньском предприятии — у пивоваров.

О пиве

По преданию, создателем пива был некий Гамбринус. Сперва напиток никому не понравился, хотя Гамбринус выкатил бочку на площадь и угощал всех даром — для популяризации. Пиво и не стали бы пить, если бы дьявол, которому Гамбринус продал душу, не помог ему. Забравшись на колокольню, дьявол стал вызванивать такую музыку, что жители города пустились в пляс и, пока она не кончилась, не могли остановиться. Измученные, взмокшие, они кинулись к бочкам. С тех пор пиво всем полюбилось.

Еще в средние века в Чехии слагали вирши о пиве:

Коль болезнь согнула парня,

Медицина — в пивоварне.

Раздавались и более трезвые голоса:

Кто Бахусу вседенно служит,

Тот о сем впоследствии тужит.

Я прочел эти стихи в Праге на стенах старинной пивной, где по вечерам за длинными некрашеными столами сидят юноши и девушки, пьют густое черное пиво и поют песни о красавице Праге, лежащей в сердце Европы. Пивная существует шестьсот лет, и еще тогда большая часть чешского пива варилась в Пльзене.

В конторе пльзеньского завода «Праздрой», что значит «первоисточник», висит изображение Гамбринуса, сделанное известным, очень талантливым художником. Пивной король одет в расшитый кафтан, с широкополой шляпы свешивается черное перо, лицо полное, красное, плутовское, маслянистые глаза в упор смотрят на входящего. Приемная, где висит картина, просторна, но взгляда Гамбринуса не избежать. Отойди хоть в правый угол, хоть в левый, пивной король неотрывно будет смотреть на тебя, лукаво и призывно.

Говорят, после двух кружек пива Гамбринус в раме кажется совсем живым.

Пиво «Праздроя» экспортируется в сорок стран. Хотя во многих местах за рубежом варят пиво, называемое «пильзенским», но это имитация, которую — как утверждают здесь на заводе — нетрудно отличить от подлинника. Можно заимствовать пльзеньские рецепты, аппаратуру «Праздроя», и, однако, такого пива не сваришь! Почему?

Пльзень не случайно оказался родиной всемирно известного пива. Сама природа Западной Чехии благоприятствовала этому. По дороге в Пльзень мы видели землю, перевернутую плугом; цвет ее необычный, ярко-бурый. Пиво не сваришь без хмеля. На здешнем красном суглинке разводят особые, местные сорта хмеля.

Сейчас июнь, стебли хмеля, набирая силу, ползут вверх. Для них, как для гимнастов, устроены снаряды. Вбивается крепкий семиметровый шест и закрепляется проволочными оттяжками, отведенными в разные стороны от верхушки к земле. На некотором расстоянии — другой шест, еще и еще. Хмельник щетинится рядами шестов. Верхушки их соединены проволокой, с которой, как с перекладины трапеции, свешивается бечевка. За нее и ухватывается юное растение, обвивает ее и взбирается все быстрее и быстрее. Еще в конце мая оснастка, сооруженная на поле, почти пуста, прозрачна, зелень низка. Придешь сюда через месяц — вся конструкция уже зеленая, шумит листвой. Я не поверил бы, что можно видеть, как растет хмель, если бы не убедился в этом собственными глазами. В быстроте роста он соревнуется с бамбуком. Растеньице вздрагивает, отцепляется от бечевки и расправляется, чтобы ухватиться повыше. Кажется, довольно! Но нет, стебель словно натянут, могучие жизненные соки толкают его все выше и выше. Весь хмельник от избытка силы шумит, одолевая высоту. Вечером, когда стихают звуки трудового дня на поле, этот шум слышен отчетливо. Нет, не шорох ветра в листве, не вздохи лесов на горе, а именно голос роста, голос торжествующей жизни.

Собирают хмель осенью. Берут бечевку с растением и снимают с горизонтальной проволоки, затем обрывают шишки хмеля. Обрывают вместе с маленьким кусочком стебелька, иначе пахучие перышки головки рассыплются, а это означает брак. В страдную пору уборки на хмельники приезжают группы рабочих и служащих, пионеры. Нужно спешить, пока хмель не покрылся зловещей краснотой, не переспел. Высушенные на печах, устроенных для этого в каждой хмелеводческой деревне, зеленые, с одурманивающим запахом головки отправляют в мешках на завод или на склад для продажи за границу.

Не сваришь пива и без солода. Ячмень, из которого делают солод, тоже исконная чешская культура. Растет он по всей стране, холодов не боится, не мерзнет даже на склонах гор, открытых северным ветрам.

Здесь, на пивоваренном заводе, встречаются три первоосновы пива: солод, вода и хмель. Впрочем, сперва встречаются вода и солод. Смесь отстаивается в тепле, причем солод выделяет сахар. Затем солод варится три раза подряд, пока без хмеля, и отдает все нужные для пива вещества. Хмель поступает, когда жидкость, отцеженная через фильтры и освобожденная от частиц солода, варится четвертый раз. После этого пиво квасится в течение двух недель в огромных кадках, переливается в бочки и там, обреченное на полугодовую неподвижность в подземелье, доквашивается.

Подземная, складская часть завода огромна. Общая длина глубинных коридоров, похожих на забои угольной шахты, — девять километров. Прорыты они с наклоном, так, чтобы бочка большую часть пути до назначенного ей места катилась сама. Идешь, а тебя обгоняют неторопливо движущиеся по рельсовому пути бочки — то в одиночку, то гуськом. На перекрестках «стрелочники» дают им новое направление, слегка подталкивают, и цуг, гулко погромыхивая, уходит в полумрак. На рельсах иней, температура здесь близка к нулю, переход от летней жары довольно резкий, а на мне легкий пиджачок. Старый рабочий, видя, как я поеживаюсь, ободряюще хлопает меня по плечу. Пивной дух здоровый! Простуда здесь не привяжется! Бояться нечего! И верно, не привязалась.

Раньше наклон подземных коридоров был единственной «механизацией» в катакомбах. Когда бочка докатывалась куда следует, ее поднимали на стеллажи вручную. На поверхности земли, в цехах, машины гнали потоки жидкости, машины ее размешивали, закупоривали бутылки пива. Здесь же, под землей, было царство тяжелого физического труда. Только недавно приспособили на складах подъемники. В наше время облегчили и труд бондарей: стальные руки, разные механизмы помогают делать бочку.

Мы выходим на свет. Гул подземелья сменяется плеском воды, серебряные на солнце водопады льются из труб, поднятых над цехами, низвергаются внутрь. Откуда вода? Конечно, не из хилой речонки Радбузы, протекающей через Пльзень. Воды нужно много — двадцать литров на каждый литр пива. Она растворяет, охлаждает, гонит смеси по трубам. Добывают ее из глубоких артезианских колодцев.

— Не замерзли? — смеется директор завода, старый коммунист. — Правду говорят наши люди: пивной дух здоровый. По опыту знаю.

Партия прислала его сюда недавно, но он уже освоил обширное хозяйство завода и стал энтузиастом «Праздроя». Говорить о пиве доставляет ему удовольствие.

— Пиво! Как будто каждому оно известно. А возьмите перелейте его из одной бутылки в другую. Не то качество будет. Знали вы это? Нет? Напиток нежности необычайной.

«Праздрой» — это слово, горящее зеленым огнем неона или написанное на вывеске, читаешь во всех городах страны. Побывав на заводе, я проникся уважением к этой марке чешского национального напитка, к труду многих поколений, создавших его.

В маленьком, стиснутом холмами городке, не доезжая Карловых Вар, мы задержались. Наш шофер Наличек увидел… Впрочем, надо объяснить все по порядку.

Я заметил, он ищет случая отличиться. И случай представился. На главной улице городка, недалеко от «гостинца», стояла потрепанная «татра» с помятым кузовом. Нашей «шкоде-8», или, попросту, «восьмичке», эта машина приходилась, вероятно, «бабушкой», и остановилась она не по воле хозяина, а от истощения сил. Кучка людей столпилась вокруг и обсуждала причину аварии. Хозяин — плотный мужчина в зеленой охотничьей куртке и в шляпе с кисточкой — понимал, должно быть, меньше всех. Он растерянно смотрел на свою старушку, сунув руки в карманы.

Наличек шмыгнул носом от нетерпения и волнения и затормозил. Его минута настала.

Никто вначале не обратил внимания на Паличека. Он встал поодаль, но достаточно близко, чтобы слышать дискуссию, разгоревшуюся у «татры». Решительно ничем не выражал Паличек своей заинтересованности. Но вот он шагнул вперед, тронул ближайшего за рукав, и до меня донеслось:

— Просим вас, я бы взглянул, если не возражаете. Только нельзя ли потесниться. В толпе я не смогу работать.

Тон Паличека был подчиняющий. Группа поредела, двое пошли пить кофе в «гостинец», сели там у окна и поглядывали на улицу. Паличек начал работать. Голова его и плечи скрылись под капотом. Хозяин пытался помочь, но Паличек что-то сказал, показав на «гостинец», и тот присоединился к пьющим кофе.

Прошло минут двадцать. Паличек сел за руль, и «бабушка» нашей «восьмички» выпустила клубы дыма, задрожала и покатила к крыльцу «гостинца». Паличек коротко, деликатно прогудел, вылез и, не дожидаясь похвал и благодарностей, пошел прочь. Он шагал гордо, подняв голову, наслаждаясь произведенным эффектом.

Ржип

Дорога из Праги, ведущая на север, не расстается с Влтавой, бежит рядом до самого ее впадения в Лабу.

Слияние двух рек лучше всего видно с правого, высокого берега Лабы, на котором стоит старинный городок Мельник. Заречная сторона зеленеет огородами и полями сахарной свеклы. Там и сям серебрятся фонтаны, — то искусственное дождевание из водопроводных труб, протянутых по землям «дружств». Вдали волны колосящейся пшеницы, почти затопляя селения, алеющие в ложбинках, плещутся о подножие грузного, широкого холма. Это Ржип.

Даже не зная легенды, отметишь этот холм среди других, синеющих вдали, не оторвешь от него взгляда. Его можно принять за гигантский курган — так правильны его очертания, напоминающие шлем. Да, богатырский шлем возвышается над полями, напоминая каждому человеку о витязе Чехе, старейшине рода, пришедшем сюда со своими людьми и облюбовавшем эту землю. Откинув забрало, всматривался он в волнистую равнину… Воины втыкали свои копья и мечи в землю, растирали ее на ладони…

Я долго стоял на набережной, любуясь Ржипом. Кажется, будто витязь в шлеме идет через волнующееся море хлебов, идет по дну, погруженный до уст.

Позади меня высилась стена древнего замка — громоздкого, уродливого, похожего на сарай, с башенкой-голубятней. Былые владельцы его, князья Лобковиц, не отличались вкусом. Внутри — музей, несколько комнат занимает арсенал. Карабины, палаши, пушки — оружия столько, что хватило бы на батальон. И в самом деле, для охраны своего добра и обширных угодий князья содержали внушительную воинскую часть. В подвалах замка хранилось вино из лоз, растущих тут же, на откосах, спускающихся к Влтаве и Лабе.

Окрестности Мельника — едва ли не единственные островки винограда в Средней Чехии.

Наша «восьмичка» ждала нас в узкой кривой улочке, под лепной гроздью винограда, укрепленной на фасаде. Паличек запустил мотор и сказал:

— Сюда надо приехать осенью. На винобрани. Это праздник по случаю сбора винограда. Запишите, просим вас! Это очень интересно, ой-ей как!

От Мельника дорога повернула к северо-востоку. Мы взяли курс на Крконоше.

Край чешского стекла

Сверху, с самолета, эта местность показалась мне мрачной. Горы, широко распластавшиеся среди зелени полей, мохнатые от черного леса, выглядели неприветливо, даже свирепо.

Сейчас, на земле, все стало иным. Дорога ныряет, петляет, несется на гребень горы и свергается в лощину. Однако нигде нет ни грозных обрывов, ни скалистых каньонов, наполненных рокотанием потоков, редко видишь голый камень, все одето изумрудной растительностью. Линии рельефа мягкие, плавные. Своей нежной декоративностью пейзаж напоминает роспись на старом фарфоре. «Чешским раем» зовется этот край, где раскинулись Крконоше, самая высокая часть Судет.

То и дело вырастают на дороге фигуры юношей в клетчатых ковбойках, с рюкзаками, — это самодеятельные туристы, студенты или школьники. Мимо такого туриста проносятся автобусы с экскурсиями, с гидами. Он пропускает их равнодушно. У него денег в обрез, да и к тому же хочется побродить одному. Завидев легковую машину, поднимает руку.

— Куда? — спрашивает Паличек.

— Шпиндлерув Млин.

— Мы не туда. Но немного подвезем.

Турист садится.

— Вы учащийся? — спрашиваю я.

— Да, десятого класса, из Готвальдова.

— Ого! Порядочно! И все так, на перекладных?

— Да. Добрые люди везде есть. Спасибо вам.

Из Шпиндлерува Млина — главного центра туризма в Крконоше — он направится к Праховским скалам. Задрав голову, он будет глядеть на огромные известняковые столбы, которые торчат словно пни сказочных деревьев-великанов. Высоко над лесом вздымаются эти скалы. Конечно, он побывает и на горе Снежка. Высота ее — тысяча шестьсот три метра. Это самая высокая точка на всем Чешском массиве. Туда можно подняться в висячем вагончике канатной дороги, но наш пассажир, конечно, пойдет пешком. Правда, никакой доблести в таком восхождении нет, и совершают его главным образом для того, чтобы насладиться видом на Крконоше.

— Смотришь оттуда — точно зеленое море кругом, а ты на каменном островке.

Далеко под нами, в зеленой ямке, между гор, крохотный, прямо игрушечный городок. Это Яблонец. С волнением я гляжу на красные крыши, в середине совсем слившиеся. Здесь один из центров чешского стекла.

Вблизи Яблонец не так уж мал — в нем есть и четырех-, пятиэтажные дома, и даже миниатюрный трамвай. Город славится лишь одним — изделиями из стекла. Старая специальность! В средние века на Козаковой горе, недалеко отсюда, нашли залежи самоцветов и начали мастерить гранатовые колечки и браслеты, а затем с той же сноровкой — украшения из стекла. «Неправо о вещах те думают, Шувалов, которые стекло чтут ниже минералов», — писал М. В. Ломоносов в своей поэме о стекле. Эти строки я вспомнил, когда мы вошли в цех фабрики народного подника, то есть предприятия, «Яблонэкс».

Стекло, сверкающее, как золото и серебро, стекло с жилками мрамора, стекло, пылающее рубином, яхонтом, искрящееся чистой капелькой бриллианта, стекло в тысячах превращений! Вот темный овал, на котором четко выделяется матовый рельеф — античная головка девушки. Неужели это не настоящая камея, а тоже стекло? Да, стекло. А эти бусы из жемчуга? Тоже стекло! А те, каменно-тяжелые, словно из зеленого оникса? Стекло! Всюду только стекло. Яблонецкие мастера сделают из стекла все, что хотите: они волшебники.

Десятки художников готовят эскизы новых изделий — бус, брошек, ожерелий, браслетов, заколок, клипсов, украшений для шляпок, для верхней одежды, для индийского сари, для арабской чалмы, для мексиканской мантильи: ведь Яблонец работает на весь мир.

Мы видели хранилище образцов — большие комнаты со стеллажами и картонными ящиками. Это главная сокровищница фабрики, здесь множество вещиц-эталонов и каждую можно по желанию заказчика размножить в каком угодно количестве. Продукция — так называемая бижутерия — поражает не только разнообразием, вкусом, но и дешевизной. В Чехословакии вообще умеют делать вещи хорошо, красиво и дешево, и пример Яблонца, пожалуй, особенно показателен в этом отношении. Секрет в том, что современная техника сочетается здесь с искусством мастера. Опытный мастер, обладающий глазом и душой художника, выполняет окончательную сборку какого-нибудь пучка ромашек, лежащего на подкове.

Сборке же предшествует работа многих, иногда изумительных по сложности и «ловкости» машин, которые автоматически в массовых размерах готовят детали.

Мы не видели еще стеклянных ваз, графинов, бокалов, то есть того, что издавна носит название богемского хрусталя. Это специальность другого городка — Железни-Брода. Такой же краснокрыший, похожий на семейство грибков, он славится безделушками, выдуваемыми из стекла, и хрусталем. Фабрика скромна, не примечательна ни масштабами, ни оборудованием.

В цех приносят ящики с посудой, — то бокалы и вазы из стекла, сделанного по особому рецепту, но гладкие, тусклые — словом, самого обыкновенного вида. Девушка с льняными волосами, в синем халате макает в эмалевую краску кисть и проводит по стеклу белые полосы. Вот здесь надо наносить борозды. Плечистый рыжеватый юноша, тоже в халате, берет обеими руками вазу и приближает к крутящемуся карборундовому кругу. Стекло и минерал соприкасаются с мягким, шуршащим свистом. Нужно очень умело держать стекло, подставляя его шлифующему лезвию, очень точно рассчитать движения, чтобы борозда не ушла дальше указанного краской маршрута, не углубилась чрезмерно, не расколола вазу. И наступает чудесное преображение стекла. В широкие окна цеха смотрит жаркий полдень, и новорожденная ваза горит, словно радуясь солнцу, играет синими, красными, желтыми огоньками. Коснитесь ее — она ответит певучим звоном, который долго будет висеть в воздухе. Теперь стекло трудно отличить от хрусталя. Это и есть так называемый богемский хрусталь.

На десять — пятнадцать километров вокруг Железни-Брода и Яблонца простирается край стекла. Почти в каждой деревне работают со стеклом. Это местный подсобный промысел земледельца, лесоруба. Фабрика не убила кустарного производства, а вобрала его в себя. Сельские мастера — это в сущности рабочие, получающие работу на дом. Они заняты либо сборкой украшений, либо подготовкой металлических каркасов, а то и выдувают стекло в артельных мастерских. Словом, кустарям поручаются отдельные операции, не требующие заводского, машинного труда.

Не так давно мастера стекла создали новый жанр — скульптурный. На опытном заводе стекло выливают в большие формы, как гипс или бронзу. Самое сложное — охладить стекло и вынуть его из формы без повреждений. Сотни опытов окончились неудачей, но это не остановило скульпторов. Теперь техника отливки крупных, в рост человека, изваяний уже освоена. Театры, клубы заказывают статуи, барельефы из стекла.

Если бы статистики подсчитали потребление стекла в разных странах мира, то мы, наверное, увидели бы на одном из первых мест Чехословакию.

День мы закончили на Снежке, голой, каменистой пирамидой возвышающейся над лесами. Юный турист, наш утренний пассажир, был прав: человек, стоящий на вершине, чувствует себя на островке среди волн зеленого моря. Ветер колышет кроны, шум хвойных чащ, кажется, долетает сюда, и в нем слышится поступь великана Крконоша — хозяина гор.

В судетских лесах

Мы углубились в леса.

До сих пор, на равнинах, нам попадались лишь кусочки леса — небольшие, кругом опаханные, чистые, как парк, без валежника, без сухостоя, насквозь пронизанные солнцем. Здесь же, в горах, раскинулось подлинное лесное царство. Вяз, липа, граб, осина, выше — ель, сосна. Сказка населила лес гномами — маленькими умными существами, живущими в норах, под корнями. Гномы научили людей делать стекло, гнать смолу, плавить железо.

Наука — ей нет дела до сказок — насчитывает здесь десятки видов птиц, множество диких животных: зайцев, кроликов, серн, муфлонов, ланей, лисиц, барсуков. Кое-где встречаются кабан и волк.

Всех этих жителей леса перечислил мне директор здешнего лесного хозяйства, бывший партизан. Во время войны он был ранен в ногу и теперь хромал, однако это не мешает ему быть страстным охотником. С ним я коротал вечер и узнал от него много интересного о лесе.

Оказывается, в некоторых городках Северной Чехии и теперь еще открытие охотничьего сезона отмечается народным праздником. На площади собирается митинг, звучит роговой оркестр — музыка, почти исчезнувшая в Европе, — и под эти звуки, под возгласы «Лову удача!» стрелки углубляются в чащу. Здесь можно встретить охотника в зеленой шляпе с кисточкой, словно сошедшего со старинной гравюры.

В Чехии хранят эти традиции, нежно любят свой лес. Теперь леса покрывают около трети территории Чехословакии, а раньше их было значительно больше. За последние сто лет хищнического хозяйства капиталистов площадь лесов уменьшилась вдвое, отчего участились засухи, мелководней стали реки. Большой урон лесам причинила воина: на деревьях, поврежденных орудийным огнем, развились жучки, перешли на здоровые деревья, и целый горный хребет, смотришь, из зеленого становится серым, — стоит на нем мертвый лес, без листьев, без птичьего гомона. Понятен поэтому смысл «недель леса» и «месячников леса», проводимых по всей стране. Многие учреждения соревнуются между собой, кто больше посадит деревьев. Прежние хозяева Чехословакии уничтожили лес на равнинах, а народная власть возвращает его на земли Средней Чехии и Моравии и тем создает оборону против засух.

Почетным человеком в стране стал лесоруб, придумавший инструмент для сбора еловых шишек. Это приспособление похоже на сачок, снабженный своего рода щипцами. Зачем шишки? Очень нужны! Они дают семена для питомников. Больше, больше нужно деревьев!

Промышленность все больше потребляет древесины. Сколько ее уходит на крепления в шахтах, на строительные леса, на изготовление целлюлозы, на коттеджи, наконец, на экспорт в такие бедные лесом страны, как Германская Демократическая Республика, Венгрия! Специально на бук предъявляют требования фабрики гнутой мебели: ведь именно в Чехии развилась выделка так называемых венских стульев, столиков, кресел, качалок. Буковые брусья размягчаются паром, потом руки машин сгибают их и держат до тех пор, пока дерево не примет нужную форму.

Древесина идет на карандаши, на спички, на спортивное оборудование. В последнем большая надобность! Ведь едва ли не в каждом городишке есть публичный гимнастический зал.

К северо-западным воротам Чехословакии

Мы едем вдоль берега Лабы. Наш путь лежит на северо-запад. Лес взбирается на холмы, которые становятся все выше. Это уже горы, конусовидные, островерхие. Все вокруг напоминает пейзаж, сделанный с нарочитой красивостью художником-самоучкой.

Мы приближаемся к чешскому пограничью. Этот край переживает могучий промышленный расцвет. В небывалых размерах идет добыча в буроугольном бассейне у города Моста. Там работают, соревнуясь, стальные гиганты: многоковшовые экскаваторы из Пльзеня и шагающие экскаваторы советского типа. На карьере почти не видно людей. Одна машина, снимающая «вскрышу» — верхний слой почвы, прикрывающий пласт угля, — заменяет тысячи рабочих. Земля относится транспортерами в сторону, образуются огромные искусственные холмы, а гигант движется по рельсам дальше. Обнажился уголь — челюсти экскаваторов вгрызаются в него, захватывают, несут и разжимаются над вагоном. Каждые двадцать минут от такого механического великана-шахтера отходит груженный углем поезд.

Изменился и сам город Мост. Он разросся, вобрал в себя кольцо новых пригородов. Это уже «Большой Мост». Однако Мостецкий бассейн в стороне от нашего маршрута.

Лаба, вдоль которой бежит шоссе, шире и спокойнее Влтавы. В ней отражаются горы, подступающие к самой воде, завод, дымящий в устье ущелья, пристани. Отражения неподвижны и словно впечатаны в воду летней жарой. Миновали Усти — довольно большой город, вытянувшийся вдоль берега. Дальше, до самого Дечина, наша «восьмичка» катится по почти непрерывной улице селений и городков, затененных фруктовыми садами.

У Дечина горы еще теснее сжимают Лабу. Высоко над водой, как над пропастью, перекинут мост, по нему бежит желтый троллейбус. Город раскинут по холмам. Над всеми зданиями возвышается старый замок на скалистом берегу.

На главной улице, начинающейся от моста, Паличек делает остановку и покупает сувенир. Это маленький кожаный спасательный круг с надписью «Дечин».

Мы идем на пристань. Причалы, шеренги кранов, чистенькие катера, белый султан дыма над пароходной трубой, чайки, запах смолы и воды, родной для того, кто вырос на большой реке. Здесь суда принимают экспортный груз. Отсюда они идут в Германскую Демократическую Республику и дальше — в Гамбург, к морю. «Прага» только что вернулась оттуда, из ее трюма кран поднимает мешок с какао-бобами… Выгрузка какао закапчивается. Что же примет «Прага» в свободные трюмы?

Вот дожидаются погрузки тракторы «Зетор». На состязаниях в Индии эта марка победила американскую. Тракторам обеих марок дали равные куски поля, полтора часа времени. Чехословацкий трактор кончил работу на двадцать минут раньше.

На очереди и красно-зеленые мотоциклы «Ява». Этот пражский завод работал и до войны, но по заграничным чертежам, под руководством специалистов-иностранцев. Славу мотоциклы приобрели только после войны. У них интересная история. Представьте себе авторемонтную мастерскую в столице при оккупантах, группу чехов-конструкторов, которые строят модель отечественного мотоцикла. То, что они делают, не различить среди других заказов, среди многих мотоциклов, автомашин разных систем, скопившихся в мастерской. Затем под видом загородной прогулки испытания модели. Доделки, поправки, масса хитростей, чтобы отвести глаза гитлеровцам… Так рождалась нынешняя «Ява», исколесившая огромные пространства в Европе, Африке, Азии.

Ждут погрузки ящики с запасными частями. Адрес — Египет, Каир. Там, у оазиса, среди пальм, здание насосной станции, оборудованное Чехословакией. Договора на постройку добивались частные фирмы Англии, Америки, Швеции, Швейцарии, Франции, но выиграли конкурс чешские инженеры. Их проект был признан лучшим. Станция гонит воду в оросительные каналы.

Все оживленнее становится в Дечине. Все больше грузов идет за рубеж. Множество государств торгуют с Чехословакией. Можно долго ходить по причалам и без конца разглядывать ящики, тюки, мешки, бочки. Франция покупает у чехов пиво, стекло, продает им ткани, лекарства, вина, то есть как раз то, что ей особенно важно вывезти за границу.

Пароход «Прага» грузится сахаром. Назначение — ГДР, город Дессау. Наш спутник капитан порта напоминает штурману с «Праги», молодому человеку, старающемуся говорить басом:

— У Дессау фарватер трудный. Смотри в оба!

Спускается вечер. Светло-синяя Лаба темнеет. В порту зажигается ожерелье огней, а в ущелье, где исчезает река, пылает электросварка: там ставят новые причалы.

Идем на товарную станцию Дечин. Низенький черноусый составитель поездов бегает по путям, формируя состав из французских, немецких, датских, швейцарских, болгарских вагонов. Поезд отправляют не обычный, а тяжеловесный, или «тяжкотоннажный», как здесь говорят. Машинист стоит у паровоза, раскуривая трубку. У него вид полководца, готового в поход. Улыбаясь, он сообщает:

— Две тысячи триста тонн сегодня. Только вот, — ®: он вынимает часы-луковицу, показывающие, кажется, даже фазы луны, — не опоздать бы…

— Минуту, Франтишек! — кричит, проносясь мимо, усатый составитель. — Сейчас поедешь.

— Вилли и минуту запишет, — ворчит машинист.

Начальник соседней немецкой станции, именуемый по-свойски Вилли, действительно ничего не простит, все запишет. Казалось бы, какое, собственно, дело этому пожилому немцу, контуженному на войне, до того, как чехи соблюдают расписание и на сколько процентов выполнил норму чешский машинист-тяжеловесник? Никто, однако, не удивляется. Уже давно две станции, разделенные границей, заключили договор на соревнование. На полотнище флажка вышили два слова: чешское «мир» и немецкое «фриден». Каждый месяц в Бад-Шандау подводят итоги, победителям вручают флаг. Вдумаемся в это событие. В центре Европы, на границе двух государств, некогда враждебных, сложились совершенно новые отношения между народами.

— Зимой немцы нас здорово выручили, — говорит машинист, пряча в карман трубку, — Тут, в горах, пурга разыгралась, дед Крконош взбесился и давай пути заносить. У нас пробка, не успеваем отправлять поезда. Переправили часть вагонов на немецкую сторону, там немцы за нас собирали составы и дальше гнали. Спасибо им. Ну, пора.

Он забирается на паровоз, машет нам рукой и скрывается в облаке пара.

Свисток. Длинной вереницей проходят вагоны — французские, болгарские, датские… А составители уже хлопочут на другом пути: через шестнадцать минут должен отойти следующий поезд. Ни днем ни ночью не умолкает Дечин — северо-западные ворота Чехословакии. Он трудится во имя дружбы наций, во имя мира.

В сердце Моравии

Спидометр нашей «восьмички» насчитал уже около четырех тысяч километров. Теперь — на восток! Это будет наш самый длинный маршрут в Чехословакии. Он приведет нас в Моравию, а затем в Словакию.

Что такое Моравия? Административное целое? Географическая область? Территория, населенная какой-нибудь народностью, отличной от чехов? Я многих спрашивал об этом. Отвечали по-разному, но если подвести итог всем ответам, то выходило ни то, ни другое, ни третье. Прежде, при австрийских императорах, существовало княжество Моравия с наместником, сидевшим в брненском кремле — Шпильберге. А задолго до этого, тысячу лет назад, здесь жило славянское племя моравов. Потом моравы и чехи перемешались, составили одну нацию. Однако путник, въезжающий в Моравию, замечает что-то иное и в облике селений, и в говоре жителей.

Паличек сказал:

— Помните того товарища… Ну, который сел к нам в машину, и мы через пять минут знали, кто он такой и ради чего живет на свете. Вот такие они, мораване.

— А точнее? — спросил я, — Что же это такое — Моравия?

— Н-но… Восточная часть Чехии, историческая область.

Разговор на этом прервался, так как «восьмичка» взмыла на пригорок, и мы увидели Брно.

Брно — большой город с трехсоттысячным населением. Что-то в нем напоминает Прагу. Что? Собор с двумя готическими вышками, как у храма Витта? Холм с замком Шпильберг? Но конечно, здесь далеко не столько холмов и башен, не видно реки, прорезающей город. Узенькая речушка, правда, есть, но она останавливает на себе внимание лишь за чертой города, там, где ее воды разлились у плотины электростанции. Застроен Брно тесно, пяти-, шестиэтажными домами. Не очень щедро отведено в нем место для зелени. Всего гуще она вокруг Шпильберга, — то бульвары, разбитые на месте укреплений, некогда опоясывавших кремль. Зато привольно, наверно, в ближайших окрестностях Брно среди округлых, плавных холмов, темнеющих на фоне синего неба.

Что способствовало появлению здесь такого крупного города, города, занимающего второе место после Праги по числу жителей и по размерам промышленного производства?

Его промышленность питали угольные шахты Росице и Ославани, нефть Годонина. В Брно сходятся дороги с севера — из угольно-металлургической Остравы — и с юга Моравии, где сейчас зреют пшеница и виноград. Но теперь, и только теперь, используются все возможности для развития города, промышленность которого стала подлинно универсальной. В Брно делают те самые тракторы «Зетор», которые победили в состязании тракторы американской фирмы, в Брно строят дизели, турбины, станки и вагоны, делают ткани, мебель, обувь.

Второе место после Праги Брно занимает и в смысле культуры: здесь есть университет, много институтов, консерватория, оперный театр.

Улицы Брно, немного более узкие, чем пражские, с универмагами меньших размеров, все-таки во всем словно стараются подражать столичным сестрам. Но делают они это без желчной зависти, а с чистосердечной, веселой непринужденностью. Да, я говорю об улицах. Разве не чувствуешь тут, в гуще толпы, характера народа, лица города, им сотворенного?!

День хмурится, набегают тучки, неся легкие сетки дождя, но кажется, здесь теплее, чем в Праге. В городе чувствуется уже веяние юга.

Я подумал об этом еще раз уже за пределами Брно, когда показались — впервые за время наших поездок — поля кукурузы. Холмов уже нет, местность полого-волнистая.

Полчаса хода, — и вот перед нами поле, отмеченное в истории зловещей славой.

Оно похоже на гигантскую раскрытую книгу. Борозда речушки делит ее надвое, от нее в обе стороны расходятся, как страницы, выгнутые плоскости, сейчас золотые от спеющих хлебов. Пахари находят здесь солдатские пряжки, монеты времен Александра I и Наполеона; иногда натыкаются на погнутые, поржавевшие штыки. Много таких находок в музее у города Славков, некогда известного под названием Аустерлиц.

В то время Брно назывался Брюнйом, Зноймо — Цнаймом. Земля чехов была игрушкой для императоров, избравших ее полем сражения. У народа крепкая память, до сих пор в здешних селениях солдат Наполеона вспоминают как захватчиков. Недалеко от Славкова было восстание против французов, обобравших крестьян до последнего зерна. По-иному говорят о русских войсках, о славных полках Суворова, побывавших в Чехии перед этим. Еще тогда простые люди двух братских народов сблизились, соединились сердцами.

Сражение 1805 года было не последним на Аустерлицком поле. В 1945 году советские воины разгромили здесь гитлеровцев и открыли себе дорогу в Брно.

На поле двух битв недавно насыпан холм. Это Курган Мира. Мы шли к нему по скошенной траве. Паличек молчал. Вдруг он повернулся ко мне.

— Мы что-то должны сделать, — сказал он. — Мы не можем уйти так… Просим вас, возьмем по горсти земли…

Я понял. Молча мы рвали дерн, влажный от только что прошедшего короткого дождя, потом отнесли комки на холм.

По Южной Моравии

Дорога, обсаженная высокими тополями, вела нас на юг. Спокойно, отражая синее небо, текла река Морава; раскидистые, с пышной кроной деревья дрожали в мареве. Холмы уходили назад, ширилась равнина, сияющая на солнце той сочной изумрудной зеленью, какой так радует Южная Моравия.

Благодатный, теплый край! Нигде в Чехословакии не бывает так много ясных дней. Средняя годовая температура здесь — плюс десять по Цельсию.

На полях кукуруза чередуется с пшеницей, сахарной свеклой.

Все короче становятся тени тополей, пересекающие разогретый асфальт. Сопровождаемые гоготом гусей, мы проезжаем деревню. Дома низкие, одноэтажные, без мезонинов, к улице они обращены своими длинными боками и образуют две сплошных стены — справа и слева от дороги. Такая застройка характерна для всех деревень Юго-Восточной Европы; как полагают, она облегчала защиту от частых нашествий турок. Деревня выглядела бы уныло, если бы ряды домов были одноцветными. Редкий фасад выбелен целиком. Чаще всего он напоминает двухцветный флаг, причем верхняя половина фасада сохраняет белизну, а нижняя — синяя, зеленая, розовая или желтая.

Хозяева, кажется, гордятся яркой пестротой домов и не хотят никаких других украшений. Палисадников почти не видно, зелени на улице мало. Сады, как и сараи, и скотные дворы, — за стеной домов, на задворках.

За деревней пыхтит экскаватор. Роют пруд. Это одно из средств борьбы с засухой, применяемых народной властью. В некоторых местах прокладываются оросительные каналы. Поднимаются шеренги деревьев — преграды на пути сухих ветров, дующих с юго-востока.

Но вот на том же изумрудном поле показывается цепочка нефтяных вышек. Легкие, ажурные, как бы рождающиеся из дымки, темнеющей на горизонте, они стоят среди пашен, на окраине деревни, на лугу, у ручья или в куще крепких, тенистых дубов. Насосы автоматически выкачивают нефть, людей почти не видно. Легкие, кружевные вышки входят в сельский пейзаж мягко, почти не нарушая его.

Отстраивается, раздается вширь центр нефтяного района — равнинный городок Годонин.

Дорога-аллея привела нас в Микулов. Крохотный городок, облепивший холм, можно обойти за полчаса. Мы завершили прогулку в старом замке, торчащем на самой вершине. Бродили по увитым плющом лестницам, висящим над узким двориком, спускались в подвал, где туристам показывают самую большую в Европе бочку. Сделал ее чешский мастер три столетия назад. Сквозь нее свободно проедет паровоз. У графа было много крестьян, вносивших долю урожая с виноградников, и бочка осенью наполнялась вся.

Отдохнув, мы объезжаем окрестности Микулова. Минуем деревни, вытянутые в одну длинную улицу; они пс такие чистые, как на севере, но согреты красками юга. В садах розовеют персики, за околицей роняет белые лепестки табак, наливаются арбузы, краснеет перец.

Из Микулова мы взяли курс на Зноймо. Дорога плавно пошла на подъем. Река Дие — узкий, извилистый приток Моравы — все чаще пропадала в тени отвесного утеса. И вот на высоком берегу, над окружающими виноградниками, мы увидели старинный, многобашенный город.

Начали мы осмотр с знаменитой часовни, расписанной внутри чешским художником XII века. Редкостные фрески были долгое время залеплены, забиты. Ученые с большим трудом отчистили их. И на стене ожила народная легенда. Вот послы княгини Либуше сватают ей Пшемысла. Племя не хочет подчиниться женщине, требует, чтобы властвовал мужчина. Пшемысл стоит на пашне, у плуга, он просто земледелец подобно русскому богатырю Микуле Селяниновичу. Он соглашается стать князем, но берет с собой в Прагу лыковые лапти. Пусть они висят во дворце, оберегают Пшемысла и его потомков от спеси. Ведь все люди равны!

Вторая достопримечательность Зноймо — громоотвод. Мачтой торчит он в городском сквере, точная копия «блескосвода», который был сооружен здесь в 1754 году. Совершил этот подвиг ученый-ксендз Прокоп Дивиш, посвятивший свою жизнь более изучению электричества, чем богословию, отважно восставший против мракобесия. В засушливый год толпа ворвалась к Ди-вишу и разрушила «блескосвод». Как уверяли церковники, он «гневил бога» и «отгонял дождь».

Потом мы побывали на консервном заводе, где перерабатывается богатая продукция местных садов и огородов. Славу городу Зноймо принесли, однако, не компот из персиков, не абрикосовое варенье, а… огурцы. Да, обыкновенные огурцы. Впрочем, их нельзя считать обычными. Рецепты маринадов передавались в семье заводчика от отца к сыну, ревниво оберегались от конкурентов. Знойменские огурцы известны не только во всей стране, но и за границей.

— Огурцы роскошные, — хвалил Паличек за ужином. — Огромная еда! Но погодите, погодите! Что вы скажете о пирожных!

Я взял облитый шоколадом холмик, откусил и… Описать мои ощущения невозможно. Через минуту у всех нас были коричневые от шоколада пальцы, а наши лица, тоже вымазанные шоколадом, блаженно и бессмысленно улыбались. Голос Паличека доносился откуда-то издалека.

— Изобрел эти пирожные один повар. Хозяин ресторана прибавил ему заработок и велел молчать. Возмутительно! Как нерасторопны наши органы общественного питания! В Праге до сих пор нет таких пирожных!

Мы провели ночь в гостинице, а на другой день около полудня увидели ярко раскрашенные ворота Стражнице.

На празднике в Стражнице

Ворота были деревянные, декоративные, их поставили по случаю фестиваля, украсили гирляндами цветов и лентами. Надпись над перекладиной гласила: «Открывайтесь, стражницкие ворота!» Это строка из народной песни.

Ворота широко открыты. Но сперва, прежде чем мы въедем, несколько слов о Стражнице и о здешнем крае. Мы находимся в Моравском Словацко — так называется эта южная оконечность Моравии у стыка со Словакией. Известная по всей стране пословица: «Чех родился со скрипкой» — здесь имеет особую силу. Стражнице — признанный центр Словацко, подлинная сокровищница народного творчества.

Под осень, когда заканчивается уборка пшеницы и кукурузы, здесь, по древнему славянскому обычаю, бытующему всюду в Чехословакии, устраивают «дожинки» — традиционный праздник урожая. И можно сказать с уверенностью: нигде так пышно не убирают лентами последний, «дожиночный», сноп, сплетенный наподобие кренделя, нигде не поют таких песен, как здесь, во время торжественной процессии со снопом и при его вручении. Со строжайшей точностью будет произнесено старинное приветствие вручающего: «Желаю вам много хлеба, много богатства и счастья в этом году и в будущем». Правда, жизнь изменилась — «дожинки» созывает не помещик, не кулак, а «дружство», принимает сноп председатель «дружства», но обычай остается, приобретая новый смысл.

Позже, в сентябре, начало сбора винограда отмечается праздником «винобрани». В иных местах дело ограничивается митингом, выступлением плясунов, хора, и только в Стражнице это торжество справляют, как заведено исстари. На площади на перекладинах протягиваются срезанные лозы с гроздьями. Рвать еще нельзя: «гора» — так именуется в фольклоре виноградник — еще «закрыта». Шустрая молодежь подбирается к лозам, но пойманный с поличным платит «штраф» — он должен спеть что-нибудь или сплясать. Потом по знаку старейшины «гора» открывается. Виноград созрел. Звучит обрядовая песня. На площади пляшут, пьют вино прошлогоднего урожая, выставленное в ларьках.

Праздник, начинающийся сегодня, не связан с сельскохозяйственным календарем, но тоже уходит корнями в прошлое. По преданию, еще в средние века каждое лето между сенокосом и жатвой здесь устраивали гулянье. Но никогда не было в Стражнице такого веселого, пышного праздника, как теперь, при народной власти. На фестиваль собирается до сорока тысяч человек и более.

Шумит, пылает красками улица. Вся она в пестром убранстве. Дома, толстостенные, длинные, до слепящей яркости натерты мелом и оттого кажутся легкими, как декорации. Обновлен к празднику узор над входом, над окнами красные и синие цветы, четко выписанные на белом фоне. Но этого мало! Под окнами воткнуты деревца, увешанные лентами. Это так называемые «майки». «Майка» украшает любой праздник в Чехословакии, «майку» юноша ставит у крыльца девушки в знак любви. Здесь эти деревца, соединенные бечевкой с пучками лент, образуют две цветные шпалеры справа и слева от дороги. А шоссе запружено людьми. Как они одеты! Народный гений веками трудился, создавая убранство зданий, улиц, тонкую роспись на кружках и кувшинах, выставленных за окнами, но главные силы он отдал самому человеку.

Я чуть не зажмурился — так ударил в глаза водоворот пестрых шелков, ситцев и кумачей. Сначала в сплошном потоке, заливающем улицу, нельзя было различить отдельные фигуры, но вот из него вышла девушка, стройная, в черных сапожках и такого же цвета чулках, в короткой, колоколом покачивающейся накрахмаленной красной юбке. Из-под голубой безрукавки выбиваются рукава белой блузки, на голове маленькая красная шапочка.

— Откуда, девушка? — спрашиваю я, высовываясь из машины, катящейся все медленней.

— Угерске Градиште, — отвечает она и, отходя, вдруг звонко запевает песню. Ей вторят подруги в таких же удивительных костюмах — молодые работницы сахарного завода, доярки. За ними шеренгой идут парни; на них все белое, только на длинных передниках красные полосы и на голове широкие черные шляпы с перьями.

— Откуда, хлапцы?

— Из Грубой Врбки.

— Деревня, — объясняет Паличек. — Недалеко отсюда. Знаете, что? В радиусе этак полусотни километров в каждом городке, почти в каждом селении свой костюм! Где еще в Европе есть такое?

Шеренга за шеренгой волнами красок движется молодежь. Наша машина все замедляет ход и наконец останавливается на площади, где десятки машин и мотоциклов уже нашли пристанище. Но не здесь центр праздника, а за городом, на лугу, у старого, грузного замка.

Скамьи амфитеатра уже заполнены зрителями. Полуденное солнце припекает, некоторые мужчины сидят без рубашек. У женщин бумажные зонтики, покрытые пестрым стражницким узором. Посередине, на круглой эстраде расположились музыканты с цимбалами и скрипками. Вот один скрипач отделился от других, повернулся к оркестру, взмахнул смычком — и на сцену выплыла пожилая женщина, прямая, суровая, в тяжелых шелках.

Ей шестьдесят восемь лет. Композиторы приезжают к ней записывать мелодии, балетмейстеры — чтобы постигнуть красоту национальной пляски. Исполняет она стражницкий «данай» — медленно, под грустное пение скрипок, так, как плясали в прежние времена, при панах, придавленные нуждой крестьяне.

И вот тот же танец, но по-новому, в нынешней Стражнице! Весело завладевают эстрадой юноши — черные штаны, белые рубашки и ленты, свешивающиеся с пояса почти до земли, и девушки в белых блузках, красных нагрудниках и голубых передниках. Оркестр играет в другом ритме, бодрее, танцоры рассыпаются на пары и поют. Поют, пока юноша стоит против своей партнерши и перебирает ногами; молча кружатся, взявшись за талии, а потом песня взлетает снова. Чтобы понять ее, надо знать диалект Словацко, в котором, например, вместо чешского слова «хлапец» местное «шогай», вместо «дивки» — «девчице», вместо… Но, каюсь, я ничего больше не успел запомнить. В этом говоре много словацких слов, что вполне естественно: жители Словацко и по узорам на домах, и по мелодиям, и по многим деталям быта составляют как бы промежуточное звено между чехами и словаками, но с примесью чего-то особого, самобытного. Неожиданно в стражницкой песне звучит мотив, занесенный явно издалека, с Востока, перекликающийся с грузинской «Сулико»…

Не одному Словацко принадлежит эстрада фестиваля. Степенно выходят на нее рослые, плечистые «ганаки». Я развертываю карту. Пониже города Оломоуца хлеборобный, богатый тучными почвами урожайный «ганацкий» край. Девушки — в белых одеяниях с пышными кружевными воротниками, с черными поясами и красными повязками на головах. «Неподвижны, как ганаки», — говорит пословица. Танец их — с резко меняющимся ритмом, то медлительный и словно ленивый, то бурный, и тогда девушек поднимают на воздух крепкие руки парней, а потом опускают всех разом, так что гулко стучат каблуки. Затем исполняется хороводная пляска «Александр», возникшая, как говорят, со времени войны русских с Наполеоном. Кружится кольцо не торопясь, с истинной «ганацкой» важностью, и вдруг каждый второй парень падает назад, повиснув на руках товарищей, ловко перевертывается… Не похоже ли это, в самом деле, на русскую пляску?!

Возможно, от русских солдат здесь и заимствовали какое-нибудь коленце. Но вообще хоровод так же присущ славянскому народу, как и искусство «цыфрования», то есть танца вприсядку. Тут первенство у валахов. Живут они к северо-востоку от Готвальдова, земля там тощая, и костюм их незатейлив: нет ни шляп с перьями, ни изобилия лент, ни кружев. Парень, или, по-валашски, «огар», одет в синие штаны, красный жилет и белую рубашку, подпоясан он крест-на-крест, причем ответвления этого сложного пояса сзади охватывают ляжки и, кажется, должны мешать пляске. Но как лихо он «цыфрует», выделывает вензеля вокруг «церки» — девушки, а она стоит и притоптывает и поводит плечами!



А вот гости из Словакии. Они выбегают на эстраду с маленькими медными топориками на палках. Топорики грозно сверкают в воздухе. Это боевой танец «Яношик», названный так по имени народного героя, поднявшего восстание против помещиков. Кончилась схватка, юноши с грохотом вонзают топорики в пол, а потом, взявшись за руки, пляской выражают радость победы. Никто не мог одолеть Яношика в открытом бою. Но вот приходит печальная весть о гибели атамана. Его сгубила измена. Под скорбную песню развертывается медленный, скованный горем танец…

У словаков и валахов популярный музыкальный инструмент — свирель. Вот целый оркестр свирельщиков из шести человек. А один музыкант из-под Готвальдова ловко играет на «концовке» — свирели, у которой единственное отверстие находится на конце. Пальцем он то прижимает, то приоткрывает дырочку, регулируя доступ воздуха. Что же до скрипок, до цимбал, то они вообще не исчезают с эстрады фестиваля. Вот за цимбалы садятся девушки. Среди зрителей оживление. Для всех в стране привычен цимбалист, но цимбалистки! Это новшество!

Вечер спускается быстро, словно налетает со свежим дуновением ветерка. Кажется, даже эстрада отдыхает, истоптанная крепкими каблуками. Разноцветная толпа растекается по улицам города, по берегу реки. Художники складывают мольберты, закрывают альбомы. Трудно представить, где десятки тысяч людей найдут место на ночь! Я спрашиваю Паличека, он смеется:

— Сегодня в Стражнице в каждом доме гости.

И верно, из всех окон вырывается веселый шум. Звучат песни. Да, они не умолкли, они перекинулись в город — в дома, в подвальные «винарни», в «гостинцы» — и за город, туда, где артисты и гости разбивают палатки, устраивают шалаши из ветвей.

Народы-братья

Не только я с удовольствием предвкушал поездку по Словакии, но и Паличек, бывший там неоднократно.

— Ой-ей, какая там природа! — восклицал он. — Горы! Дунай! Ей-е-е! Нет, просим вас, кто не знает Словакии, тот вообще не имеет представления о нашей республике.

Примерно с таким же воодушевлением у нас говорят об отпуске, проведенном на Кавказе.

У меня было свое представление о Словакии. Оно начало складываться у меня еще давно, с детских лет.

Правда, на старой, закапанной чернилами карте Австро-Венгерской империи Словакии не было. Земля 50 словаков, выделяющаяся на карте коричневыми узловатыми корневищами горных хребтов, входила тогда в пределы Венгрии. Вена правила Словакией руками венгерских чиновников и помещиков. Но в моем учебнике географии была картинка. Как сейчас помню ее. Рослый молодец в черной узкополой шляпе с пером, в овчинном жилете шерстью внутрь стоит над обрывом, под толстой сосной. Солнечный луч отсвечивает на топорике, насаженном на длинную-предлинную рукоятку. Текст пояснял, что Словакия — страна бедных земледельцев, лесорубов и пастухов, что ежегодно тысячи словаков уходят в поисках лучшей доли за рубеж.

Вскоре после окончания университета мне довелось встретиться со словаком. Это было на Волге, на тракторном заводе. Словак приехал из-за океана, из штата Пенсильвания, спасаясь от безработицы. Мы беседовали в его комнате, в рабочем общежитии, и слушали патефон. Пластинка пела по-словацки о безысходной тоске человека, покинувшего родину и осужденного на вечные скитания в поисках хлеба и крова. Прогонят его — он едет дальше, уцепившись за поручни вагона, и так странствует по чужбине, пока усталость не свалит его на рельсы под колеса поезда.

За стеной гудел степной ветер, швыряя в окно колючий песок, пластинка пела протяжно и грустно… Пластинка пела о том, что без родины нет счастья, тосковала по душистым горным лугам, по татранским вершинам, далеким и недостижимым. Она пела на языке, как будто близком и в то же время чужом. На языке страны, о которой в Европе знали меньше, чем об Африке.

Так, по случайным впечатлениям и встречам создав вал я себе образ Словакии. Книги мало помогали мне.

Въезд в страну оказался весьма прозаическим. У переезда через железную дорогу мы уперлись в автоцистерну, на которой вместо чешского «млеко» было написано «млиеко». Вслед за «молоком», никак не позволявшим себя обогнать, наша «восьмичка» вкатилась в местечко с двумя шеренгами сомкнутых длинных одноэтажных зданий, выбеленных не до половины, как в Моравии, а сплошь. На вывеске булочной стояло не чешское твердое «Хлеб», а смягченное «Хлиеб».

Мы остановились у бензиновой колонки, такой же призывно-красной, как и всюду в республике. Подошел маленький чернобровый мальчик с цыганскими глазами и сказал, что отец сию минуту будет. Это была первая фраза, обращенная к нам на словацком языке. Я очень обрадовался, так как все понял.

— Як си именуешь? — спросил я мальчика. По-словацки, как указал мне потом Паличек, надо было сказать: «Ако са волашь?»

— Франик, — ответил мальчик.

— Колик маш лет? — продолжал я. По-словацки, впрочем, это звучало бы: «Колко йе ти роков?»

Так как минута до появления папы-бензозаправщика тянулась довольно долго, беседа с пятилетним Фраником завязалась оживленная. Кстати, с этого дня я всегда говорил со словаками по-чешски, слушал их родную речь, и мы понимали друг друга.

Еще в Праге я встретил в чешских газетах словацкие статьи. Для чтения газет, для простого обихода переводчик не требуется. Вначале кажется: словацкий это тот же чешский, но как бы облегченный. Исчезли трудные звуки «рж» и «рш». Вместо «добрже» попросту «добре». И только художественная литература не дается так легко: без перевода не уловить всех деталей и оттенков изображаемого.

Не торопясь подходит отец Франика. Прежде чем отпустить нам бензин, он с любопытством разглядывает нас своими черными мечтательными глазами. Его заинтересовал номер моей корреспондентской машины с буквами «Z» и «D».

— Что это может значить, а? — спрашивает он.

Паличек не отвечает. Он всем своим видом показывает, что времени на болтовню у нас нет.

— «D» — это, верно, дипломаты, а? Издалека едете?

— Из Праги, — отвечаю я. Через несколько минут я знаю о бензозаправщике и его семье почти все. Народ здесь, как видно, еще более словоохотлив, чем в Чехии.

«Восьмичка» накормлена. Горячая от солнца лента асфальта ведет нас к Братиславе — словацкой столице. Но мы сворачиваем вправо, чтобы увидеть камни столицы более древней.

Вскоре лес, одевший низину, расступается. Впереди блестит Дунай. Здесь он шириной с Неву под Ленинградом или с Волгу у Рыбинска, цвет его отнюдь не голубой, а в противоположность песенному эпитету мутно-желтый, что естественно для быстрой реки, текущей с гор. Маленькие золотые водовороты всасывают солнце. А над рекой, на восьмидесятиметровой высоте крутого утеса, стоит древняя крепость. По долговечности она не хочет уступать утесу, который вода и воздух расчленили на два отрога. Постройка не рухнула вся, башни удержались на каменных выступах, грозят черными бойницами.

Из всех славянских укреплений Девин едва ли не самый старый. Более тысячи лет назад воины Моравского княжества, объединившего многие племена чехов и словаков, несли караул на башнях, вглядываясь в Дунайскую равнину, расстилающуюся к югу. А вокруг, на береговых откосах, были улицы города, который известен в истории не только как политический, но и как выдающийся культурный центр раннего славянства. Здесь, у моравского князя Ростислава, несколько лет работали ученые-монахи Кирилл и Мефодий, создатели славянской письменности. Много позже, с введением католичества, она сменилась на землях чехов и словаков латинским письмом. Тесные дружеские связи поддерживало Моравское государство с Киевской Русью.

В шорохе могучих дубов, выросших на месте улиц Девина, будто слышится гул торговых рядов с товарами Европы и стран Востока, шаги людей в длинных белых свитках, сотканных из льна.

История надолго разделила народы-братья. На Чехию шли завоеватели с запада, на словаков — с юга. Прага еще была суверенной столицей, а здесь с X века установилось господство мадьяр.

Мы сидим у развалин Девина, и я думаю о судьбе маленького народа, такой же суровой, как эти камни. В 1918 году многовековое подчинение австро-венгерским правителям кончилось, но в буржуазной Чехословакии словаки не получили и не могли получить равноправия, их страна была отдана на разграбление чешскому и иностранному капиталу. Разные фальшивые «друзья» словаков старались изолировать их. Ненависть словацкого народа к мадьярским помещикам они стремились направить против всех мадьяр, ненависть к чешским чиновникам старались разжечь против всех чехов. Они хотели отделить словаков от тружеников других национальностей, от международной борьбы за социализм. Только в наше время в итоге жестоких боев с фашизмом произошло подлинное воссоединение двух братских народов на основе равноправия, под солнцем свободы, о котором мечтал славный словацкий поэт Гвиездослав:

Ты оживешь, земля отцова,

Воскреснешь ты под солнцем новым.

Река играет золотыми бликами. Волны, накатывающиеся на гальку, кажется, вторят моим мыслям. Молчит и Паличек, задумчиво жуя травинку,

Братислава

На свою сестру Прагу Братислава не похожа. Столица Словакии имеет свой неповторимый облик.

Прижатая к Дунаю холмистыми отрогами Малых Карпат, одетых виноградниками, Братислава выглядит южным городом. В Братиславе не темно-серый камень, как в Праге, а светлый. Под ярко-синим небом город переливается всеми оттенками светло-серого и белого. Он словно возник из дунайской пены. Именно такое сравнение приходит в голову, когда стоишь на холме, у стен замка Марии Терезы. И башни Братиславы другие. Это не готические, темные башни старой Праги. Здесь часты формы барокко. На одной фигурной маковке еще маковка, еще и еще, и все они точно насажены на длинный, острый шпиль. Зодчие многих национальностей и эпох строили Братиславу. Она разностильна, но зато лишена строгости, в ней есть солнечная улыбка, затейливость, живая фантазия.

Осмотр города надо начинать с холма, на котором мы стоим. Замок еще полтора столетия назад был разрушен пожаром, остались одни стены. Большой, грозный, он возвышается над городом, как черное гнездо зловещей птицы. Мария Тереза действительно останавливалась в нем, но уже тогда замок был очень стар. Стены его помнят коронацию средневековых венгерских королей, имевших в Пошони — так называлась Братислава по-мадьярски — свою резиденцию. Еще раньше на холме стояла римская крепость. Мы спускаемся в подвал замка, где размещалась караульная рота, в подземные тюрьмы, арсеналы, в конюшню с выдолбленным там колодцем на случай осады. Перелезаем через камни, прыгаем через прокопы, спешим, так как боимся потерять из виду нашего спутника братиславца. Остановить его трудно. Худощавый, верткий, жилистый, он весь в движении.

— Позриете! — звенит впереди его голос под темными сводами, где редкие лампочки едва позволяют что-нибудь узреть.

Скоро замок преобразится. Пройдет несколько лет — самая малость для его возраста, — и он будет восстановлен. Хозяева здесь — студенты местного университета во главе с учеными-археологами. Они очищают от обломков двор, находят оружие, посуду, украшения.

Вылезаем на поверхность. Рядом с замком, на той же вершине холма, огромный летний амфитеатр. Он сооружен в последние годы. Здесь не раз выступали советские артисты. В самом деле, какой зал вместит всех желающих посмотреть ансамбль песни и пляски Советской Армии?! Пли ансамбль танца Грузии?!

Не хочется уходить отсюда. Мчится Дунай, уходя в дрожащую, жаркую даль, в мареве словно растворяются кубы новых кварталов на окраине города.

— Там, — показывает наш спутник, — студенческий городок. Нет, вы не туда глядите. От Мандерлака два пальца влево. Нет, лучше три…

— От Мандерлака? — спрашиваю я.

— Гей, — отвечает он вполне деловито, так как этот лихой возглас означает словацкое «да», — Пока что Мандерлак, уродина Мандерлак служит как бы ориентиром. Это самое высокое здание в городе. Я потом расскажу вам о нем любопытную историю.

— Вы, товарищ Черняк, — говорю я, — знаете каждый дом в Братиславе.

— Гей, гей. Я давно, знаете, изучаю город. Еще с довоенных лет. Вы понимаете, когда ходишь с котомкой да с топором, тут попросишься в саду поработать, там раму починить или собачью будку сделать…

Теперь Михаил Черняк — видный инженер-строитель. Он любит свою Братиславу нежно, ревниво, но взыскательно. Мы спускаемся с холма, идем по узкой улочке, нисподающей ступенями, и выражение лица Черняка меняется.



— Вы взгляните, какой ужас! Зайдемте, прошу вас, во дворик. Полтора-два метра ширины весь двор! А? Где солнце? Солнца нет, его никогда не бывает тут. Гей. И тут еще живут. Людей мы должны переселить, как можно скорее переселить.

Крохотные домики старой Братиславы, снаружи облитые светом жаркого дня, внутри полны сумрака.

Улочка ведет к центру города. Приземистые двухэтажные здания с балконами, акации, маленькие скверы — все это чем-то напоминает наши причерноморские города. Мы проходим мимо чаши фонтана, тяжело и пышно украшенной амурами, гирляндами и гербами. И снова шпалеры акаций, выгоревших дожелта. Скоро улица выводит нас на площадь. Посередине — бронзовый Гвиездослав. Около него высажен молодой бульвар. С левой стороны высятся неровной стеной узкие шести-, семиэтажные дома. Лицо Черняка то проясняется, то хмурится.

— Вы представляете теперь, что значит строить в Братиславе? Попробуйте определить ведущий стиль города, когда такая мешанина…

Трудно найти два здания, сходные между собой. Безотрадная гладкость стекло-бетонного куба соседствует с доходным домом прошлого века с русалками и Нептунами на фасаде. Дальше — некое фантастическое сочетание бесчисленных карнизов и колонн. А на правой стороне площади — тяжеловесное здание с широченными витринами кафе и верандами, придающими ему сходство с многопалубным пароходом. Это отель «Карлтон».



По «палубе» степенно двигаются официанты, разнося кофе и воду. Да, к чашке черного «турка» здесь — и это еще один признак Юго-Восточной Европы — подают стакан холодной воды.

А вот Национальный театр. Он замыкает вытянутую площадь. Это здание благородных форм словно пытается внести согласие в стилевую сумятицу, царящую вокруг. На афише — «Крутнява», то есть «Водоворот». Это первая словацкая опера. Так же, как словацкая оперетта, словацкие кинофильмы, она появилась при народной власти.

Против фасада театра фонтан в виде девы, сидящей на лебеде; вокруг него теснятся разомлевшие от жары голуби. Бросив на деву снисходительный взгляд, Черняк тянет нас вправо, туда, где на высоком каменном постаменте стоит, подняв руки в вольном размахе, аллегорическая фигура Победы с пальмовой ветвью. Легкость, изящество, динамичность, гордую силу воплотил в ней скульптор. Он посвятил свое творение советским воинам, освободившим Братиславу от гитлеровцев.

— Прекрасный памятник! — сказал я Черняку. — Вообще вы слишком строги к Братиславе.

— Погодите, я вам покажу Мандерлак! — бросил он угрожающе.

Мандерлак — двенадцатиэтажная четырехугольная призма — вдвигается углом чуть ли не в середину площади, на которую мы вышли по кривой, узкой, застроенной бетонными кубическими домами улице. Названо это крупнейшее в городе высотное сооружение по имени его бывшего хозяина, разбогатевшего на поставках мяса в армию Франца-Иосифа. Четверть миллиона заплатил Мандерлак чиновникам муниципалитета за то, чтобы ему разрешили поставить этот домище, явную помеху транспорту. «Движение растет, — рассуждал жадный и неумный делец, — рано или поздно город купит здание на слом и даст любую цену».

Мандерлак не успел осуществить свой замысел. Уродливый дом остался как память о бывших хозяевах Братиславы, отличавшихся непомерной жадностью, дикостью и безвкусием.

Справа площадь сужается в улицу, которая выводит к мосту через Дунай. Здесь сбегается к реке еще несколько улиц, образуя острые углы. За мостом, на низком, плоском берегу, зеленеет фруктовыми деревьями, алеет крышами пригород Петржалка.

Пучок улиц, сходящихся к переправе через реку, — такова суть планировки Братиславы. Ведь она возникла на скрещении больших торговых путей — «янтарного», соединявшего Ближний Восток с Балтикой, и «железного», который вел к рудникам Чехии. Братислава стала городом богатым, знатным. Эпоха Возрождения дала ей своих ваятелей и зодчих, и в этом Черняк предлагает нам немедленно убедиться.

Как человек, демонстрирующий свое величайшее сокровище, впускает он нас в небольшой затененный двор. Вся фигура Черняка меняется. Ступает он тихо, с благоговейной торжественностью. Притих и Паличек. Чем поражает этот дворик? Что в нем примечательного? Точеные колонны и арки галерей, выходящих на него? Фонтан со скульптурой? Каменные скамьи с головами химер? Башня с часами, бросающая сюда свою четкую тень? Нет, ничто в отдельности, а все вместе, вся эта поэма из камня, вызывающая в памяти чеканно стройные и вместе с тем страстные строки Данте. Старая ратушка Братиславы представляет собой такой шедевр искусства, каких, верно, немного и в Италии. Год постройки — 1581-й. Налюбовавшись, мы выходим на миниатюрную площадь и опять останавливаемся: на нас смотрит каменный рыцарь Роланд, ровесник ратуши, взнесенный высоко над чашей фонтана.

Если Прага стобашенная, то Братиславу надо назвать стофонтанной. Как они разнообразны, фонтаны словацкой столицы, сколько в них изобретательности! Вот медведь со щитом. Он сидит на узорчатом пьедестале и взирает на новый восьмиэтажный дом, гладкий, прямолинейный, согретый лишь пирамидальными тополями, высаженными у фасада.

Таковы контрасты этого удивительного города. Сложность проблемы, захватившей Черняка, понятна. Как найти стиль новой Братиславы?

Создается он, понятно, не сразу. А город растет, зовет к себе людей строить генераторы, станки, краны и другие машины, вовсе не вырабатывавшиеся тут прежде, выпускать химические изделия, ткани из хлопка и искусственного волокна, делать вино, сигареты, печатать книги. Население после войны почти удвоилось.

Врезаясь в виноградники, в кукурузные поля, стремительно вытягиваются на юг, по придунайской равнине, новые улицы. Не всегда есть время даже придумать название новорожденным районам. «Пять стоквартирных» — так именовался недавно участок городской стройки. Все пять уже готовы, за окнами поет радио, ветер играет занавесками. Как называется жилой комплекс? Да все так же — «Пять стоквартирных». Новые площади Братиславы отличаются непривычной для страны шириной. Площадь Готвальда, возникшая на бывшей окраине, теперь стала вторым центром города. На ней огромное одиннадцатиэтажное здание почты и телеграфа, а против него Политехнический институт. Строят здесь широко, с размахом. Это характерно для Словакии.

Мы вылезаем из машины у студенческого городка. Корпуса его выглядят не стандартно, там и сям на светлую поверхность фасадов наброшены как бы ковры с цветастым словацким орнаментом.

Черняк смотрит испытующе, строго. Перед нами лишь деталь будущего стиля Братиславы.

— То, что есть сейчас, я сравниваю с тем, что мы воздвигнем завтра, — говорит он, — Поэтому я вечно недоволен. Говорят, у меня плохой характер.

— Нет, наоборот, — вежливо подает голос Паличек. — Для дела очень подходящий характер.

Будущее пока на листах ватманской бумаги. Но оно уже воплощается в камень, когда пишутся эти строки! В служебном кабинете Черняка, куда мы заехали на перепутье, много проектов молодых талантливых архитекторов.

— Видите! Не так уж много нужно, чтобы заставить многоэтажную постройку улыбнуться. Вот веранда, охватывающая угол. Она чем-то напоминает галерею старой ратуши, не правда ли? А башенка! Тут она как раз на месте.

Так говорит, перелистывая альбом, Михаил Черняк. Потом мы откладываем альбомы и долго беседуем о судьбах Братиславы. Под рукой у Черняка листок бумаги, инженер набрасывает сплетения лиан, листья — сложный, тонкий, бесконечный узор…

Но вот он встает и приглашает нас продолжить осмотр города. Мы едем на северную окраину — туда, где у подножия Малых Карпат, среди садов, стоят новые корпуса словацкой Академии наук, а ближе к Дунаю на трехстах гектарах раскинулся парк культуры и отдыха с театром и стадионом.

Заканчиваем мы маршрут на восточной окраине Братиславы, у «Железного колодца». Впрочем, не железистый источник привлекает сюда горожан, а чудесное маленькое озерцо, вклинившееся синим лезвием в предгорья. Шумы города сюда не доносятся, и кажется, что мы перенеслись очень далеко от столицы, в самое сердце горной, лесной Словакии.

Простившись с Черняком, мы возвращаемся в город.

Площади, днем раскаленные, теперь остывают. Зажигаются фонари. Всюду полно гуляющих. Почти сплошным потоком движутся они по узкой, кривой Михалской улице, ныряющей под арку старинной башни, заполняют тротуары и мостовую. Отдыхает Братислава шумнее, чем Прага. Громче голоса толпы, смех. Потоки гуляющих стягиваются к отелю «Карлтон». Там открыты и кафе на террасе, и подвальная «винарня», и лихо на всю площадь Гвиездослава поют удалые цыганские скрипки. В соседнем квартале кафе «Редута», где в нижнем зале танцуют, а в верхнем играют в карты и в домино. А оттуда несколько шагов — и набережная Дуная с рестораном-поплавком, свежий ветерок с реки, шепот влюбленных у ограды и на скамейках.

— Не пора ли ужинать? — спрашивает Паличек. — Вы любите перец? Нам подадут такое лечо! Язык проглотите.

Паличек облизывает губы.

— Лечо приготовляют из колбасы, фасоли и яиц, — поясняет он. — Или закажем паприкаш. Это такой острый гуляш. Или зажарят курицу, — продолжает он, — Зажарят на вертеле да зальют соусом из помидоров и…

Я подивился, какой страстный гастроном вдруг проснулся в Паличеке.

В мадьярском ресторане мы съели огненно-жгучий паприкаш. Паличек вскоре впал в тихое блаженство. Потягивая кофе, он смотрел на танцующих. Вальс сменился чешской полькой, затем чардашем. Цыган-цимбалист неистовствует. Он подбрасывает палочки, ловит их на лету и так стремительно пробегает ими по струнам, что они исчезают из виду, словно спицы крутящегося колеса.

Темп чардаша ускоряется. Танец требует ловкости и выносливости. Дольше всех выдерживает одна пара — юноша в ослепительно ярком галстуке и черноволосая девушка с крупными белыми клипсами в ушах, в красном платье. Темп все бешеннее. Палочки цимбалиста совсем растворились в воздухе, вот-вот то же случится и со смычком скрипача, прохаживающегося перед эстрадой, но танцоры не сбиваются, не отстают. Им хлопают.

— Скоро придет Черняк, — говорит Паличек.

— Разве он знает, где мы? — спросил я.

— Знает, я сказал. Он придет непременно. Расстаться и не выпить вина — это не по-словацки. Нет, нет, вот увидите!

Как раз в эту минуту вошел Черняк. Он приблизился к нам своей быстрой, деловитой походкой, разрезал крутоверть танцующих и, повернувшись бочком, сел. Затем разлил легкое, чуть терпкое вино здешних лоз и, сдвинув брови, серьезно произнес:

— За дружбу, товарищи!

Потом вытер губы, огляделся и сказал:

— Давненько я не был здесь. Да. Я ведь строитель. А строители, честное слово, самые занятые люди в Словакии.

Край Яношика

Из Братиславы мы совершили поездку в край Яношика, в северную часть Словакии.

Справа хребет Большой Фатры, слева Мартинске голе. Голе — это безлесные вершины, поросшие камнеломкой, шафраном, колокольчиками, примулами, анемонами и множеством других растений, составляющих весной богатейший по краскам ковер. Там и здесь он прорывается острыми, костяной белизны известняковыми скалами. Хребты раздвигаются, мы едем по широкой долине, охваченной амфитеатром гор.

— Турьец, — говорит Паличек. — Вся эта местность называется Турьец.

Жители Турьеца отличаются своеобразными, очень яркими костюмами. В Турьеце находится известная деревня Чичманы — замечательный образец народного зодчества. Бревенчатые избы, иногда в два этажа, с резными, совсем южными верандами покрыты ярким геометрическим узором, напоминающим рисунок ковра.

Склоны Большой Фатры покатые, местами безлесные. Зимой свободные от леса пространства исчерчены следами лыж. Сюда собираются лыжники со всей республики. Для них построены опрятные «ночлегарни» из сосновых бревен, с резными наличниками, протянута канатная дорога. А дальше, в глубине Словакии, горы более дики. Я разворачиваю карту и вижу в той области, куда мы въезжаем, пучок извилистых, расходящихся во все стороны хребтов. Кажется, кто-то схватил их в горсть. От Большой Фатры змеей вьются к востоку Низкие Татры. Впереди, на севере, стоит, замыкая долину, по которой мы едем, Малая Фатра. За одним горным валом еще вал, уже невидимый отсюда, а там еще.

Карта переходит в руки Паличека. Сегодня он чаще обычного обращается к ней. Не так-то просто распутать узел горных цепей, найти дорогу.

— Начинается край Яношика, — говорит он, — Тут вам везде расскажут про Яношика. В каждой деревне. Песни поют про него. На прядках, на посиденках, то есть, когда девушки прядут лен, коноплю. Ну и поют и танцуют.

Как словаки, так и чехи хранят память о Яношике. Он принадлежит обоим народам и имеет такую же популярность, как у нас Степан Разин. Изображают Я котика в безрукавке, в шляпе с пером и с топориком-«валашкой» в руках. В нем образ горца, пастуха или лесоруба сливается с образом «збойника» — повстанца, бойца крестьянской войны, которая бушевала в Словакии по существу столетиями, вспыхивая то в одной долине, то в другой. Исторических данных о Юрае Яношике немного. Родился в 1688 году в деревне Терховой, за стеной Малой Фатры. Должно быть, он отличался исключительными способностями и упорством, так как пробил себе дорогу в Трнавский университет, что было для бедняка почти невозможно.

Несколько лет Яношик и его «горные хлапцы» держали панов в страхе. Нежданно, как лавина, свергались они на врагов. По всей Средней Словакии гулял неуловимый Яношик.

Горы помогали Яношику и его дружинам. В горах Яношик был хозяином. Деревья, шелестя и нагибаясь, указывали ему путь. Лесные гномы — «пиди-мужики», то есть «мужики с пядь», — хранили его сон. Волшебная «валашка» Яношика без промаха разила супостатов. Его бы не одолели, если бы не измена. Стоном стонала земля, когда Яношика схватили.

Яношик был казнен в 1713 году. С его именем на устах вставали новые бойцы. Крестьянская война продолжалась еще долго: ведь крепостное право в Словакии существовало до середины XIX века, гораздо дольше, чем в Чехии.

Яношик живет не только в песне, но и в пляске, которую мы видели в Стражницах, на сценах драматического и оперного театров, в самодеятельных кукольных представлениях, в изобразительном искусстве.

Сто лет назад ходил по словацким деревням и говорил крестьянам о вольности поэт Янко Краль. «Поля, луга, горы — все ваше», — учил он. «Рука, разившая панов, давно в земле», — с печалью отвечали ему. Чтобы пробудить силу народную, он создал поэму о Яношике и читал ее в хатах, у пастушьих костров. Иначе она не дошла бы до народа.

Не будет преувеличением сказать, что словацкая поэзия возникла под знаком збойницкой валашки. Збойника прославил Сладкович в поэме «Детван», к оружию звал народ Само Халупка в своем знаменитом стихотворении «Убей его»:

Правда, данная богами, говорит славянам:

Несправедливо паном быть или подчиняться пану,

Угнетать друг друга люди не имеют права.

Наш девиз святой гласит: свобода и слава.

И дальше:

Ты убей, убей его, сын моего рода!

Убей того, кто посягает на твою свободу!

Призыв этот звучал во время восстания 1848 года, охватившего и Словакию, а в нашем веке стал лозунгом антифашистов. Современный композитор Ян Циккер посвятил ему оперу — вторую по счету словацкую оперу.

Есть в Словакии скульптор Фердиш Костка. Он продолжает традиции художественной керамики, начатые четыре столетия назад. Керамические изделия Костки перекликаются с рисунками чешского художника Йозефа Лады; оба черпают темы из родника народного творчества. «Копка картошки», «Обед в поле» — таковы темы Костки. Мог ли он обойти образ Яношика? Конечно, нет. Едва ли не самая яркая работа Костки — «Яношик с дружиной». Поразительной динамикой и силой проникнуты фигуры «горных хлапцев».

Снова ожил Яношик в дни борьбы против гитлеровцев, когда коммунисты подготовляли народное восстание, формировали в горах «дружины Яношика».

Вечером, полные впечатлений, мы вернулись в столицу Словакии.

На Дунае

Утро в Братиславе лучистое, веселое. Ветер согнал ночную мглу с Дуная, солнце высушило зеленые и красные крыши. На рынке, заполнившем кривые переулки против Мандерлака, под полосатыми зонтами лежат кабачки, зеленый, красный и желтый перец, яблоки, груши, персики, круглые зеленоватые плоды, похожие на кавказскую алычу, — лежат в огромных корзинах, грудами на лотках, в южном изобилии. Белеют круги брынзы, стоят высокие, узкогорлые кувшины со свежим холодным молоком, кружатся пчелы.

На площади Гвиездослава еще безлюдно. Дворники метут асфальт. К фонтану слетаются сонные голуби. Проехал большой автобус образцового детского очага; он объезжает по утрам клиентов и забирает ребят, а вечером развозит по домам. Такого обслуживания нет даже в Праге!

Из подъезда «Карлтона» шумной гурьбой выходят «свадебчане». Это словацкое слово, по-моему, не нуждается в переводе. Почему бы не внести его в русский язык? Жених и невеста из богатых винодельческих «дружств». Он из села Модра, она из села Пезинок. Чтобы сыграть свадьбу, сняли в «Карлтоне» отдельный кабинет и пировали всю ночь.

— Виват Пезинок! — кричат родные невесты.

Родственники жениха не остаются в долгу. Они откликаются громогласным:

— Виват Модра!

По обычаю, жених должен внести свою подругу в дом на руках. До дома десятка три километров, но на площади ждет легковая машина, нанятая женихом. Он поднимает рослую, полногрудую, кареглазую девицу и под крики «Виват!» в честь молодых, в честь Модры, Пезинока и других населенных пунктов несет к «татре». Дворники перестают мести, вокруг свадебчан толчется кучка любопытных. Наконец «татра» и оба грузовика с родными и гостями трогаются в путь.

С утра хочется выйти на Дунай. Меня, выросшего на Волге, неизменно манит большая река. Набережная сейчас пустынна. Но в речном порту, на южной окраине города, жизнь кипит круглые сутки.

И вот пристани, лязг лебедок, стальные тросы, притянутые на берег, через которые надо шагать, высоко задирая ноги. И милые моему сердцу совсем волжские запахи речной воды и смолы. Сопровождает нас невысокий, очень подвижный товарищ средних лет, лысоватый, но с живыми, юными, ясно-голубыми глазами и румянцем во всю щеку. Это Вит Правда, редактор портовой многотиражки и автор книжки «Лучшие работники водного транспорта», врученной мне на память. Так как некоторые общие данные о Дунае читателю могут быть полезны, я приведу их из книжки Вита Правды:

«Дунай, величайшая после Волги река в Европе, имеет бассейн площадью в 817 000 квадратных километров; пробегает от истока в Шварцвальде до впадения в Черное море 2850 километров, из которых 2380 километров судоходны. Для нашего внутриконтинентального государства Дунай служит воротами в широкий мир. Разве нельзя от нас проплыть, не огибая Западную Европу, до Белого моря?»

Вит Правда пишет дальше, что тупая жадность капиталистов, их раздоры между собой и ненависть к Советскому Союзу постоянно сковывали плавание по Дунаю, превращали эти природные ворота в узкое оконце…

Мы на пристани. Трехцветный чехословацкий флаг плещется на корме «Моравы». Гигантский стальной журавль-кран нагибается над теплоходом и достает из трюма советскую пшеницу. Вкусный хлебный дух идет из трюма. Завтра «Морава» и ее баржи примут сельскохозяйственные машины для Болгарии, ткани для Румынии и многое, многое другое и снова отправятся в путь.

Такой теплоход — с высокими бортами, с белой одноэтажной надстройкой, отодвинутой к корме, — берет на буксир десяток, а то и больше барж. Но это не значит, что плавание по Дунаю спокойное. Вовсе нет! Бывает что и два теплохода с трудом ведут одну баржу.

Если природа Средней Европы еще таит где-нибудь грозные опасности, то это прежде всего на Дунае.

Как многие словаки, Вит Правда говорит живо, увлекательно. Паличек исчез в машинном отделении судна, а мы с Правдой стоим на носу, у якорной лебедки, и мне виден путь, предстоящий «Мораве».

Отчалит она с восходом солнца. Звонким гомоном встретит ее Остров корморанов, — сотни этих птиц-рыболовов гнездятся там на высоких ветвистых черных тополях. Однако речникам некогда будет любоваться корморанами, так как здесь «бродовый усек» Дуная, его самый мелководный участок. До мельчайших подробностей знает реку рулевой, вся она, со всеми островками, мысами, банками, впечатана в его память, но без лота «бродовым усеком» не проплыть. Быстрые воды перекатывают песок, смывают отмель и наносят ее в другом месте, тут срежут мыс, там насыплют новый. До самого Будапешта экипаж начеку, матросы то и дело меряют глубину, погружая полосатый черно-бело-желтый лот. Дальше опасность наскочить на мель уже невелика. Но приближаются Железные ворота! Дунай прорывается там сквозь хребты Трансильванских Альп.

Прежде чем войти в знаменитые ворота, он у пристани Молдова Веке, на земле Румынии, разливается вширь, словно для того, чтобы накопить силы. Говорят, ни один матрос, не крещенный по дунайскому обычаю, не пройдет живым через трансильванские пороги. Новичка «крестят» так — щедро окатывают речной водой. Впрочем, нередко об этом заботится сам Дунай. Налетает «кошава» — свирепый восточный ветер — и поднимает высокие валы. Брызги летят на капитанский мостик. Попробуйте пристать в такую погоду, да еще с баржами! А не пристать нельзя: ведь с собой через пороги можно взять самое большее три баржи. Прочие надо оставить; их мало-помалу будут переправлять потом. Поэтому в Молдова Веке скапливается иногда множество барж.

От Молдова Веке пороги тянутся на сто двадцать километров. Лишь местами путь облегчается обходными каналами. Дунай здесь суров, темен от нависших скал. От капитана и рулевого требуется высшее искусство вождения, они должны сохранять хладнокровие в борьбе с быстринами, которые тащат судно прямо на каменные зубы, выступающие из воды.

В случае беды команда чехословацкого теплохода не одинока. Какой бы флаг ни был на барже, сорванной с якоря, или на судне, севшем на банку, помощь окажет первый, кто увидит аварию. Река, протекающая самым многонациональным краем Европы, река, много раз окрашивающаяся кровью сражений, на огромном протяжении стала дорогой дружбы, нерушимой дружбы народов. Особенно ярко сказалось это во время наводнения 1954 года. Дунай поднялся на десять с половиной метров, затопил Петржалку — заречную часть Братиславы, хлынул на поля. На куске венгерской земли, отрезанном от материка, собралось две тысячи беженцев. Воды Дуная ушли так далеко по равнине, что остров оказался ближе к Словакии, чем к венгерской суше. И словаки, невзирая на штормовой ветер, самоотверженно бросились на выручку. Остров заливало, он быстро уменьшался, словаки на лодках вывозили людей, кормили их, давали им кров. Была пословица: «Скорей вода помирится с огнем, чем словак и мадьяр». А теперь даже разъяренные воды Дуная, вышедшего из берегов, бессильны были остановить словаков. Это ли не самая прекрасная из всех перемен, свершившихся на Дунае!

Влюбленными глазами глядя на Дунай, Вит Правда говорит, что характер у реки нелегкий, своенравный. Спокойная гладь ее может мгновенно вскипеть и обрушить шквал на пристани. Рукава Дуная на равнине норовят каждый год менять русло, дамбы на берегах, защищающие поля, надо каждую весну укреплять. Этим летом жители целых селений от мала до велика трудились на дамбах, отражали атаку реки.

Давно зреет мечта о Большом Дунае — единой водной системе с каскадом электростанций, с искусственными озерами, питающими водой засушливые поля…

Водное Дело

Что такое Водное Дело?

Спросите дунайского штурмана; он ответит с воодушевлением: пароходы пойдут по Вагу до самой Жилины, — вот это и значит Водное Дело. А на Дунае, само собой, свободный фарватер, никаких задержек.

Так же горячо ответит и крестьянин. Водное Дело — это конец засухе, изобилие воды для полей.

Инженер-электрик назовет «пръеграды» — плотины, намеченные к постройке. Водное Дело даст много дешевой энергии.

Словом, это исполнение трех исконных просьб, с которыми человек обращается к воде. Вода должна поить человека, его стада и поля, должна носить его на себе и отдавать ему свою силу. Только три желания, но вечно неутоленные до конца.

Где же началось строительство?

Первая плотина выросла в Словакии на реке Ораве. Бывало, Орава крутила лишь колеса деревянных мельниц. К ней пригоняли на водопой барашков. Жители горных пастушьих «салашей» да нищих селений — За-бедова, Мрзачка, Гладовка — и вообразить не могли, что от Оравы можно взять что-то еще. Ныне на берегах Оравского моря раскинулся город и тысячи бывших бедняков поселились в нем, по-здешнему — «усалашились». Новое слово не успели придумать — так быстро меняется жизнь!

Преобразился и Ваг, принимающий воды Оравы. Река, прозванная римлянами «Wagabundus» — «бродячая», надежно укрощена смирительной рубашкой из бетона. Ваг уже не грозит наводнениями; сила потока, мчавшегося с карпатских высот в придунайские степи, брошена на лопасти турбин. Дали силачу работу по плечу! Сейчас тринадцать гидростанций работает на Ваге да еще две сооружаются. Этот Важский каскад — шедевр социалистической Чехословакии.

Каскад в новом русле! Старое, смотришь, зарастает травой, а вода пущена по каналу; русло его имеет крутое падение, и вода с силой обрушивается на турбины. Бывало, человек шел к воде, высматривал ручей, реку, озеро. Принцип Водного Дела, современный принцип, такой: вода должна быть там, где она нужна. Теперь вода бежит к человеку.

Силу свою Ваг отдает исправно. Но ведь есть еще два желания! Носи, вода, пароходы! Напои землю!

Поля, требующие воды, как раз в низовьях Вага. Почва в Южной Словакии прекрасная, лето длинное, солнечное, но засушливое.

И вот в этот край явилась вода. Нагнетаемая насосами, по оросительным каналам она течет на поля. Течет из Вага, из Малого Дуная — рукава Дуная. Отрезав изрядную часть южнословацкой низменности, Малый Дунай впадает в Ваг и вместе с его водами возвращается в Дунай у города Комарно. Участок низменности между главным руслом Дуная и Малым Дунаем носит название «Житный остров». При народной власти его почти весь распахали, он стал настоящей житницей страны.

Здесь, в целинном крае Чехословакии, собирают рекордные урожаи пшеницы, кукурузы, сахарной свеклы. Разводят новые кормовые растения: цирок (разновидность сахарного тростника) и чумизу. Здешний климат позволяет выращивать и такие южные культуры, как арахис, хлопок. Ведь средняя годовая температура здесь до +11°. Хватило бы только воды!

Посей на том же участке не пшеницу, а, скажем, рис — воды нужно будет гораздо больше. По весне на рисовом поле искусственный паводок. Семена бросают прямо в воду. Жажда у риса непомерная!

Какие тут широкие возможности для сельского хозяйства, видно хотя бы из того, что в придунайской степи есть парк вечнозеленых растений. Круглый год зеленеют там бамбук, туи, камелии.

Хватит ли воды в Ваге? Нет, чтобы поднять всю це-дину и хорошо использовать ее, нужна река покрупнее. Вот если бы можно было «долить» Ваг!..

А разве нельзя?

Вопрос в том, откуда взять воду. В буржуазной Чехословакии обычно жаловались на недостаток воды: природа-де обидела, наделила лишь маленькими реками. Из крупных рек есть лишь верховье Лабы да кусочек Дуная! И ни одного сколько-нибудь значительного озера!

Да, соседки-речки, звенящие в Татрах, не могут помочь Вагу. У самих мало воды. Богат водой только Дунай. У него и взять!

Что же, Дунай будет питать собственный приток? Странная идея! География навыворот!

Выше по течению Дуная, за Братиславой, у так называемого Волчьего горла, возникнет водохранилище. От него протянется канал. Дунай поворачивает на юго-восток, а канал идет прямо на восток и соединится с Вагом гораздо выше его устья. Дунайская вода хлынет в Ваг и вместе с важской вернется к Дунаю. Таким образом, Дунай и его приток будут питать друг друга. Такова поправка в географии — далеко не единственная в планах Водного Дела.

Из Волчьего горла должен быть прорыт еще один канал — ближе к главному потоку Дуная. Этот канал пересечет Житный остров.

Водное Дело покончит с засухой. Вся придунайская степь будет исчерчена серебряной сетью оросительных каналов.

Энергия нужна и насосам, качающим воду на поля, и новоселам на целине, и растущим промышленным городам. Проект Водного Дела предусматривает новые гидростанции на Ваге и на Житном острове, на трассе будущего канала. Намечаются и новые пароходные линии.

Да, как только вода в реке поднимется, пароходы пойдут по Вагу до города Жилины.

Но это еще не все.

Представьте себе, что лето выдастся сухое и Дунай ниже Волчьего горла обмелеет. Шлюзы на плотине поднимут, но запас воды, накопленный за зиму, все же не так велик, чтобы обеспечить и судоходство, и работу турбин, и орошение. Вода из резервуара быстро унесется в Черное море, если ее не задержать.

Нужна плотина ниже Комарно.

Место для нее найдено подходящее — там, где Дунай снова входит в теснину. Твердый камень андезит, которым устлано ложе реки, будет прочной опорой для плотины. Стройка уже начата, в ней участвуют чехи, словаки и… венгры. Ведь там уже Венгрия.

Да, еще одна стройка дружбы!

Столетиями угнетали словацких крестьян венгерские помещики. Собственная беда часто ослепляла, мешала понять, что и венгерскому мужику солоно достается от графа Эстерхази или графа Телеки. К тому же еще националисты разных толков, а в наш век фашисты, спекулировали на темноте народной, натравливали словаков на венгров. А венгерские фашисты разжигали ненависть к словакам, к чехам, к сербам…

Теперь все это, к счастью, в прошлом. Торжествует дружба народов, а из нее родилась великая сила, способная покорить Дунай.

Нет, чехословацкое Водное Дело невозможно уместить в границах одной республики, отделить от других стран.

Разве энергия Вишеградской гидростанции не нужна венграм в такой же степени, как чехам и словакам?

Или, может быть, венгерская пушта меньше жаждет влаги, чем словацкая «ровина»? И неужели не ясно, что сама природа велит дунайской воде течь по каналу не только до Вага, но и дальше под уклон, к другому притоку Дуная — Тиссе, которая пересекает и венгерскую Хортобадьскую пушту, и югославскую равнинную область Воеводину.

Грандиозное Водное Дело, невиданное в Средней Европе, лишь шаг в преобразовании Дуная,

Загрузка...