У меня есть очень яркое религиозное впечатление из детства, которое связано с волшебным шкафом, точно как в «Хрониках Нарнии». Когда я с сыном впервые посмотрела этот фильм, детские воспоминания нахлынули с такой силой, что всю ночь не могла уснуть, всё вспоминая тот вечер, когда увидела сказочный шкаф из своего детства. Нет, меня не встретили ни огнегривый лев, ни вол, исполненный очей, но встреча с теми, кого я тогда увидела, была не менее завораживающей и удивительной, чем знакомство со сказочными героями.
Родители мои, будучи молодыми и очень энергичными людьми, постоянно подбрасывали меня бабушкам, как, впрочем, и все молодые папы и мамы, у которых учёба, командировки, экспедиции, — ничего нового. Теперь уже и я, приняв эстафетную палочку поколений, регулярно командирую сына к маме, закружившись в делах. Дело житейское и обычное во все времена.
Был ноябрь, самое его начало, когда меня привезли к бабуле на побывку. Время малопригодное для уличных забав: холодно и сыро. Снег ещё не лёг, несколько раз посыпал землю, но рано было, всё таяло и становилось серо-чёрным, неприветливым и смурным. Слава Богу, я тогда уже умела читать, и всегда находилось мне занятие на тёплой печке.
Через пару дней после приезда бабушка чуть пораньше пришла с работы, нарядилась сама, надела на меня лучшее, из привезённых, платье, укутала в козью шаль поверх пальтишка, и мы отправились в гости. К кому — мне не доложили. Родни полдеревни, уточнять не с руки. К кому ни приди — везде хорошо. Будут пельмени, будет чай, будут разговоры обо всём, а если подходящее настроение, то и споют мои бабушки. А пели они знатно. Особенно я любила грустную песню «Зозуля кувала», где бабули мои выдавали такое мощное многоголосие, что никакому хору имени Пятницкого и не снилось. У меня, маленькой ещё девочки, душа разрывалась от жалости к несчастной женщине и её судьбе, неприкаянной, как та птица зозуля... Сила таланта, что тут скажешь.
Мы очень долго шли по тёмным улицам деревни и, наконец, дошли до совершенно незнакомого мне дома, где по двору метался на длинной цепи огромный и страшный пёс.
— Мальвина! Мальвина! Це я, Клавдия, открывай! — кричит бабушка.
Мальвина? Мы пришли в гости к настоящей Мальвине? Моё воображение тут же подсовывает образ красивой девочки с голубыми волосами, и я воображаю, как мы сейчас познакомимся с ней, и даже станем подругами, и я буду бегать к ней в гости пить чай из красивых золотых чашек.
— Warte. Ich werde jetzt öffnen[1]! — доносится с крыльца.
Через несколько минут во двор выходит бабуся, совершенно непохожая на Мальвину, обычная такая сельская бабушка, в платке и тёмном штапельном платье в мелкий цветочек. То, что она отвечает бабушке по-немецки, меня нисколько не смущает, потому что в деревне к тому времени давно и основательно жили две мощные диаспоры — украинская и немецкая. Давно, ещё до и во время войны, всех перемешало-перебросило: кого депортацией, кого эвакуацией, кого ссылкой из Львовщины, с Поволжья... А кого Целина привела в эти края. Судьба каждого — частица мозаики трагической истории страны и его народа. И чисто русской речи я не слышала в наших палестинах с самого рождения. Всё смешалось — мова, немецкий язык, все друг друга прекрасно понимали и совершенно свободно пользовались ими, нисколько не смущаясь.
Бабушка Мальвина крепко держит своего пса, а мы с бабулей тем временем поднимаемся на высокое крыльцо, проходим в холодные сени, потом тёплые и оказываемся в доме, где горница уже полна таких же гостей, которые чинно сидят на стульях и лавках.
Меня смущает одно — стол не накрыт. Такого просто быть не может у нас в Сибири, где законы гостеприимства ломают даже самые скаредные души. Пришёл гость — накорми, напои, а если странник, то и спать уложи на всё чистое. Закон. Непопираемый.
А тут — ничего. Чайника и того на печи нет. Что за беда? Вроде бы никто не умер, гроба не видать, значит, не по покойнику читать собрались старушки мои... Что за чудеса? Непонятно. Но вопросов взрослым не принято задавать, сижу молча, сгорая от любопытства.
Наконец, возвращается со двора бабушка Мальвина, моет руки, меняет платок с тёмного на светлый.
— Mit Gott. Anfangen[2].
Все бабуси, а их человек тридцать, и украинских, и немецких, торжественно встают и проходят во вторую, большую, комнату.
А там... Там ничего примечательного, в моём детском понимании. Ну, кровать, с аккуратно взбитыми подушками и кружевами «ришелье», выглядывающими из-под покрывала. Ну, вышивки, где на немецком красиво, крестом, вышиты цитаты из Нового Завета, — всё это уже привычно и мало интересно.
И тут все бабули берут в руки свечи, зажигают их одна от другой, а бабушка Мальвина подходит к шкафу, открывает его, отдёргивает какие-то занавесочки внутри, а там... Там Церковь. Потому что задняя стенка шкафа не из фанерки, как у всех, а из двух больших, иконостасных икон — «Казанской» и «Благовещения». Два большущих, невероятно красивых образа, на одном из которых юная Девочка, принимающая благовестие от архангела Гавриила, а на втором уже Мать с Богомладенцем.
А на створках шкафа, с внутренней же стороны, за самодельными занавесочками — маленькие иконы. Бабушка-лютеранка Мальвина ставит на дно шкафа две самодельные лампадки, всё озаряется волшебным, каким-то неземным светом. А бабулечки наши, как священники на Пасху в алтаре, очень тихо начинают петь тропарь Казанской иконе Божией Матери, начав в один голос, потом расходятся на два, а потом и на четыре голоса... А потом «Совет превечный», и «Царицу», после — величание.
Свечи дают тот неровный свет, который оживляет добрые лики на иконах, и я маленьким своим умом пытаюсь понять, как в обычном шкафу может жить и быть Церковь? Там именно Церковь, а не просто спрятанные от злого глаза иконы. Там живая и очень трогательная Богородица — Девочка справа, и очень серьёзная, печальная Божия Матерь — Мама слева.
Бабульки мои поют и поют, времени нет, меня нет, есть только волшебный, очень красивый и гармоничный божественный мир, который прячет в своём шкафу немецкая бабушка Мальвина. И нет деревни, нет шкафа, есть только Небо, которое и далеко, и близко одновременно. Моя маленькая деревенская Нарния в Сибирской глуши... И тропарь, который я с первого раза запомнила наизусть. «Заступнице усердная, Мати Господа вышняго, за всех молиши Сына Твоего, Христа Бога нашего...»
Потом, когда уже всё было спето и прочитаны все молитвы, появился и самовар с ароматным травяным чаем, и мёд, и карамельки, но я, под детским своим впечатлением, потерявшая аппетит от избытка эмоций, уже не запомнила всего этого.
А запомнила я нашу с бабушкой дорогу домой, когда она мне рассказала, как подруга её, немка, лютеранка Мальвина, спасла из поругаемого где-то в Поволжье православного храма эти иконы. Как заставила мужа своего Фридриха заменить стенки шкафа на иконы из храмового иконостаса... Как чудом смогли довезти его — единственную вещь из всего, что удалось спасти и сохранить из той, прошлой жизни на Волге. И привезти его в целости и сохранности на новое место жительства, определённого им тираном.
И с тех пор, два раза в год, на «Казанскую» и Благовещение, баба Мальвина собирала православных подруг своих, отворяла двери удивительного шкафа, чтобы они могли молиться «как у церкви», у самых настоящих храмовых образов.
Где она теперь, та, моя волшебная, Нарния? Где эти образы? Бог весть. В храм их так и не передали, его построили гораздо позже, после смерти бабушки Мальвины. Но я знаю точно, что где-то они есть. И два раза в год открываются со скрипом дверцы старого шкафа, и кто-то поёт «Царицу» и «Заступницу». Иначе просто не может быть.
Давным-давно в далёком-далёком, где-то на границе Алтая и Казахстана, селе тёмным-тёмным зимним вечером у окна сидела девочка. Совсем маленькая девочка, лет пяти. Золотушная до страсти, бритая наголо, чтобы корки на её вечно расчёсанной в кровь голове было удобно смазывать целебной мазью. Худющая той некрасивой худобой, когда нет изящества и все кругом острое, неказистое — локти, коленки, вечно сбитые до костей и добротно смазанные зелёнкой. С огромными синяками под глазами. Не ребёнок, а «страх Божий», как ласково называла её бабушка.
Страшненькая девочка ждала свою ласковую бабушку с работы. Одна, в маленьком и невозможно тёплом и уютном домике на краю села. Домик был последним в деревне и стоял чуть на отшибе. Хотя... Почему последним? Если ехать из Казахстана на Алтай, то первым, а если с Алтая в Казахстан, то последним. С одной стороны вьётся реликтовый ленточный бор, с другой, за шоссейкой, подо льдом прячется речка, а за огромным огородом — дубрава берёзовая. Сугробы кругом, как барханы, волнами поднимаются чуть ли не выше крыши маленького домика. Зима. На улице холодно, а дома тепло, бабушка перед уходом истопила печку. Дрова почти прогорели, но одна, самая толстая дровина ещё «шает» и светит красными огоньками-мигунами.
В домике темно, зимой рано темнеет и можно бы включить свет, но девочка боится отойти от окна к выключателю. Нет, она не трусишка совсем, она смело остаётся дома одна. Почти всегда. Страшно было только два раза — первый, когда девочка прочитала у Герберта Уэллса про человека-невидимку и потом долго боялась шкафа. В нём жили пальто и костюмы на плечиках, и девочке казалось, что они могут ожить и выйти из шкафа. Но обошлось.
А второй раз было очень страшно, когда бабушка рассказала историю, как злые люди умучили очень доброго Иисуса Христа, который всем помогал, и девочка боялась, что её бабушку за доброту и за помощь ближним тоже умучают. Но и тут обошлось. Бабушку никто не тронул.
В этот раз было ещё страшнее, чем в те, предыдущие. По радио читали сказку. Детскую сказку «Медведь на липовой ноге». И читали так, что не нужно было никакого телевизора, чтобы смотреть. Голоса из динамика рисовали такие образы, что девочка стояла столбом и боялась пошевелиться.
Вот они, бабка с дедом, пожалевшие репы для медведя, сидят, договариваются, как от репного вора избавиться, вот дед берёт топор, вот медведь сидит на грядке, репу таскает. А дед — хвать его топором по ноге, да и отрубил! Хвать эту ногу и к бабке бегом! А бабка-хозяюшка ногу общипала, кожу содрала (Господи, да кто ж эти живодёрские сказки насочинял?!), шерсть прядёт, а мясо мишкино в чугунке варит...
А медведю ногу свою жалко, ему больно-пребольно, кровь хлещет! И он, бедненький, какую-то палку липовую схватил, приделал себе деревянную ножку, берёзовую палку вместо костылика-батожка схватил и идёт стариков жадных убивать... И страшным таким голосом причитает:
Скырлы, скырлы, скырлы,
На липовой ноге,
На берёзовой клюке.
Все по сёлам спят,
По деревням спят,
Одна баба не спит —
На моей коже сидит,
Мою шерсть прядёт,
Моё мясо варит.
А там, в радио, там же не только голоса! Там же ещё музыка, скрип этот страшный, нога-то скрипит, клюка потрескивает! Бабке страшно, деду ещё страшнее! (А девочка та и вовсе от страха умирает уже...)
Скырлы, скырлы, скырлы,
На липовой ноге,
На берёзовой клюке.
Все по сёлам спят,
По деревням спят,
Одна баба не спит —
На моей коже сидит,
Мою шерсть прядёт,
Моё мясо варит.
Во дворе маленького домика, на длинный, из двух палок, шест прикручен фонарь, который освещает двор. Палки плохо скреплены и даже при самом тихом ветре скрипят так, что в доме всё слышно: «Скырлы, скырлы, скырлы...»
Девочка стоит у окна, смотрит на дорогу, по которой с работы должна прийти бабушка, и боится, боится тем детским вселенским страхом, ужаснее которого ничего нет на белом свете. Одна-одинёшенька в тёмном домике на отшибе, где вокруг только бор, речка, дубрава да горбатые сугробы. А бабушки нет и нет. За спиной, в печи трещит несгораемое полено, на улице скрипит фонарь, и весь дом наполнен этими живыми голосами, жуткой музыкой и медведем, идущим мстить на кровавой культе...
Плакать нельзя. Из-за слёз будет не виден краешек дороги, откуда появится любимая, родненькая, единственная спасительница — бабушка.
«Скырлы, скырлы, скырлы... Все по сёлам спят, по деревням спят...»
— Гуля! Доню моя! Ты где, детка?! Гуля! Господи, да что ж ты на голом-то полу спишь?! Ты плакала?! Ну что ты, маленькая моя, я ж ненадолго задержалась! Господи, кости все ледяные, когда же ты у нас поправишься, хвороба ты моя жалкая?! Ну, всё-всё, не плачь, баба твоя пришла... какой медведь?! Где?! В подполе?! Да нет там никого, дурочка ты моя маленькая...
Бабушка в пальто, не раздеваясь, обнимает и качает свою лысую исплаканную внучку, целует, тоже плачет. Жалко.
— Хвороба моя, смотри, что я привезла. Мы ж с тёть Валей на коне за посылкой ездили! Мама из Москвы тебе прислала, айда смотреть, что там!
На полу в сенях стоит огромная коробка из-под телевизора «Изумруд», бабушка затаскивает, волоча её по полу в дом, открывает. А вы помните габариты коробки телевизора «Изумруд»? В коробищу эту можно было уложить четверых шестилеток и сверху еще трёхлеткой утрамбовать. Всем бы хватило места.
И в этой волшебной коробке из самой Москвы к лысой девочке приехали апельсины, пастила «Сластёна», «Мишки на севере», «Маска», «Вдохновение», шоколадные батончики, бананы (бабушка их потом курям скормила — не смогли мы их оценить) и книжки! Крапивин, Драгунский, Гайдар... Богатство! Счастье!
Абсолютное счастье, когда те, кого мы любим, возвращаются. Пусть даже и чуть задержавшись, можно и подождать, главное, что они, твои родненькие, придут, поцелуют и пожалеют тебя. Хворого, лысого, страшного, но от этого не менее любимого своего дитёнка. Счастье, когда мама молодая, весёлая, ещё учится и шлёт тебе посылки с апельсинами и книжками, и вообще она скоро-скоро приедет.
Счастье — это тёплый, маленький домик на краю села и все, все ещё живы и здоровы.
Ждите всех, как в последний раз, шлите посылки с апельсинами, любите ближних и дальних, пока они ещё живы, говорите о том, как вы их любите. И вас пусть всегда ждут и любят в вашем тёплом доме.
Мои деды жили на улице Дубровской. Дом, если считать от Барнаула в сторону Казахстана, был последний в деревне. У околицы, аккурат под шоссейкой, было вкопано колесо от КамАЗа, которое служило «залом ожидания» для транзитных пассажиров, следующих через Новичиху в Мельниково, Волчиху, Михайловское и Усть-Каменогорск.
Четкого расписания в те времена автобусы не имели. Режим их движения больше напоминал гаррипоттеровский автобус-призрак для проштрафившихся волшебников. Когда он подберёт страждущих странников, никому доподлинно не было известно.
А люди, которые, как известно, всегда полны надежд, ждали. Ждали всегда. И в зной, и в стужу. И под дождём, и в снегопад. Потому что «обстоятельства всегда сильнее нас». То кто-то родился, то умер, то приболел, то из отпуска нужно скорее успеть на работу, кто-то с обследования из города приехал, — причин масса.
И за бабушкиной околицей каждый день колготилось много народу в ожидании проходящего автобуса. А он, бывало, либо не приходил вообще, либо пролетал мимо страждущих в него попасть, в силу своей переполненности. Люди ждали. Под палящим степным солнцем, во время суховея, под дождём, во время вьюги. Потому что надо. Очень надо.
Человек — существо, зависимое от своей физиологии. Он хочет пить, хочет есть, хочет в туалет и спать он тоже хочет. А из всех «условий» — только колесо от КамАЗа, где можно сидеть по очереди.
Каждый день бабушка выносила воду странникам. Каждый день звала их за стол. Если отказывались, приносила еду к колесу. Если не приходил автобус, она стелила чистую постель и принудительно приглашала странников на ночлег. Бесплатно, естественно. Если топилась баня, все мылись и парились. За стол садились все вместе. И многие из тех «колесных странников» навсегда становились друзьями семьи. Приезжали на праздники, писали письма, знакомили со вторыми половинами.
Зачем бабушка это делала? Ни за чем. Это такое устройство личности и воспитание церковно-приходской школы, в которой бабушка проучилась четыре года. «Странника приими».
Это не нужно анализировать. Это нужно просто принять. Что бывают вот такие люди «не от мира сего». Они не жертвы. Они жертвенны от природы. Так бывает.
Недавно приличные люди в приличном месте вдруг взяли у меня интервью, где задали сразивший меня новизной вопрос из серии «как закалялась сталь»: «Какие важные события в вашей жизни повлияли на формирование вас как личности?»
Издание, которое представляли вопрошающие, настолько приличное, что пришлось (наврать) рассказать что-то гладко прилизанное, но чего шило в мешке таскать... Расскажу-ка я правду.
В одиннадцать лет случились со мной два судьбоносных события.
Я резко, во время летних каникул, растолстела, превратившись из ходячего пособия для гельминтологов и фтизиатров в крепенький такой грибочек, мечту всех бабушек мира. Причём я не стала жирной. Глядя на фото той поры, вижу плотно сбитую девочку со «шчёчками» и круглыми коленками, а не то, что мне пытались внушить люди некоторые. И второе: наша семья, получив квартиру, переехала из Центрального района в Индустриальный (по названию уже было понятно, что начнутся проблемы), и мне пришлось поменять школу. В новую школу я пришла с новым телом. Размер моего туловища сразу не понравился новым одноклассникам-мальчишкам. Тут же мне дано было ёмкое прозвище Туча («я тучка, тучка, тучка, я вовсе не медведь», — ну вы все помните, откуда это), которое веселило мальчиков невероятно.
Каждый день они впятером (а нелюбовь — она быстро сплачивает) поджидали меня у школы после занятий и начинали развлекаться. Поначалу они просто кричали свои обзывалки, хохотали, упражнялись в придумывании новых прозвищ, всё более обидных. А потом, не стерпев моего молчания и отсутствия слёз, придумали новую забаву.
Наш район был совсем новый, без асфальтированных дорог и дорожек на тот момент. Всю осень мы месили глину и землю резиновыми сапогами, а к зиме вся эта жижа застыла комками, клубками и как придётся. И юные нелюбители меня, смеха ради, начали кидать мне в спину мёрзлые глиняно-земляные комья. Сначала это было не очень больно. Только приходилось каждый день чистить пальто и мыть голову, потому что коса на тот момент была ниже пояса и в неё постоянно забивалась грязь. А потом мальчики вошли в раж, и мёрзлые комья летели снарядами туда, куда попадут, оставляя большущие синяки и кровоподтёки.
Жаловаться было некому. Папа что-то строил в Монголии, дома его не было по три месяца, а маму настолько выматывал вечно неспящий и криком кричащий больной младший брат, что соваться к ней с вопросами угнетения меня одноклассниками было просто неприлично.
Отсутствие каких-либо реакций с моей стороны и полная безнаказанность довели моих гонителей до степени уже частичного озверения. Они совершенно перестали понимать, что перед ними живая девочка, и изощрялись всё больше и больше. Теперь они нападали уже не со спины, а забегали вперёд, плевались и кидали в меня всё, что могли подобрать с земли. И, точно уже не вспомню, кто-то из них кинул мне в лицо камень, который чудом не выбил мне глаз, рассёк глубоко кожу, и кровь в секунду залила мне лицо.
Что было дальше, помню с трудом. Схватив первого попавшегося мне истязателя за воротник, я начала лупить его кулаком по лицу с таким, видимо, остервенением, что его подельники тут же дали дёру, а тот, кого я била, не оказывал никакого сопротивления. Остановилась только тогда, когда он начал реветь и плеваться кровью.
Бежал он от меня очень быстро, оставив в качестве трофея свой воротник. На этот раз пришлось маме сознаться во всём, потому что кожу у глаза требовалось срочно зашить и обработать, грязи и земли в этот день и в голову, и в рану набилось больше обычного, а умирать от гангрены глаза мне совсем не хотелось.
В травмпункте мы столкнулись с «потерпевшим». У него был сломан нос и немного оторвано ухо. Вечером родители мальчика пришли к нам домой с огромным желанием отправить меня в колонию строгого режима или в психушку, как буйно помешанную. Правды сынок, конечно, не сказал. Выслушав мою версию случившегося, папа «потерпевшего» сказал, что если бы у его сына был второй нос, то он ему его тотчас бы сломал. А так как второго носа нет, то придётся всей семьёй слёзно просить не предавать дело огласке, чтобы не позорить всю семью, где папа и мама военнослужащие при чинах и званиях, да ещё и партийные.
Мы с мамой их простили. И с тех пор никто и никогда ни в школе, ни «на районе» меня не обижал, а наоборот, был всяческий почёт и уважение. Так закалялась сталь.
Я страшно сердилась на бабушку, когда она при мне произносила эту фразу. А произносила она её, только если с кем-то случалась беда. И для меня, которая каждый вечер засыпала под её рассказы о прекрасном месте под названием «рай», где жил Всемилостивый и любящий всех Господь со своей самой лучшей, превыше всех херувим и серафим Мамой, было совершенно непонятно, как так случается, что посещает Господь наших родственников и знакомых не с подарками и райскими цветами, а с болезнями, смертями и тому подобными «гостинцами».
«Баба, да как так? Он же не злой! Ты сама говорила!» Бабушка вздыхала, гладила по голове и отвечала, что так устроен человек, что в радости он про Бога не вспоминает. А в горе — обязательно. Вырастешь, мол, поймёшь.
Я выросла и поняла. А ещё и увидела, трудясь в храме, что на самом деле людей, прибежавших в церковь «веселыми ногами» и раздающих радостную милостыню, — единицы. За два десятка лет я видела троих. А большинство идут в дом Божий, когда плохо. Или совсем плохо. Зачастую с последней надеждой. И причин сотни: болезни, одиночество, несправедливость, сума, тюрьма, муж пьёт или гуляет, убили, разбился, онкология, покалечили... Можно перечислять бесконечно...
Знаю и тех, кто ни в Бога, ни в чёрта, ни в эволюцию, ни в технический прогресс не веровавши, приходят и просят у Бога за детей, за родителей, за себя... Потому что «посетил Господь». Если вы думаете, что это проповедь для вербовки адептов — это совсем не так.
Я просто хочу сказать, что сейчас очень-очень сложное время для многих. И даже те, на кого и не подумаешь, просят вместе с ними помолиться в тяжёлую для них минуту. И есть ситуации, когда отмахнуться нельзя. Нельзя и всё. Тогда я пишу просьбу о молитвенной или финансовой помощи. И пусть это не раздражает тех, у кого всё хорошо, и тех, кто просто не может поверить, что чужой ему человек, который живёт за несколько тысяч километров, возьмёт и прочтёт молитву за кого-то. (А люди молятся и ещё как.) Никто никого не принуждает. Просто пройдите мимо и всё. Потому что... Слава Богу, что не вы просите о помощи сейчас. Дай Бог, чтобы и не пришлось.
Я хочу признаться в любви. Да-да, в самой настоящей, большой и светлой. К вам, мои дорогие вечные труженики, церковные певчие.
К вам, кем вечно недовольны, к вам, которых поголовно считают нецерковными, неверующими только за то, что вы имеете несчастье просить оплату за ваш нелёгкий труд. За то, что вынуждены всю жизнь совмещать работу в нескольких коллективах — без выходных и проходных. Утром литургия, в обед репы, занятия, кто преподаёт, вечером всенощное бдение, после него — концерт или халтура. Ваш хлеб всегда пахнет потом. Никто на моей памяти не купил себе ни квартиры, ни дорогого авто, не скопил земных богатств, никто...
Вы с пяти-шести лет учились в двух школах. Уроки тоже за двоих делали. С ремнями, слезами, желанием бросить это всё, потому что хочется гулять, хочется футбол или бальные танцы, но музыкальные вериги уже плотно сидят, не снимешь.
Учиться музыке — тяжелейший труд. За один вечер не вызубришь экзаменационную программу. Только чугунный зад, только бесконечное повторение одного и того же дают блестящие результаты. А ведь помимо инструмента нужно овладеть сольфеджио, гармонией, теорией и историей музыки, да много чем. Вы сидите на оперных спектаклях с клавирами, глядя не на сцену, а в ноты...
Сейчас уже выросло поколение певчих, которые с детства поют в храмах, сначала при воскресных школах, потом остаются на клиросах, и все вы, бедные мои, — «невоцерковленные». Все ваши обличители, которые двух слов по-церковнославянски прочесть не смогут, — воцерковленные, а вы — нет... Господи, прости.
Кто знаком со мной лично, тот знает, что за певчих я всегда встану горой. За тех, кто поёт в вечных сквозняках, в неотапливаемых храмах, стоят на ледяном каменном полу, вдыхают строительную пыль в вечно строящихся и восстанавливающихся храмах. Поют больными, потому что праздник, нельзя не петь. Поют бесплатно, поют за зарплату, которая никогда не прокормит, но за которую всегда упрекнут, хотя клир (а певчие — это тоже клир, кто запамятовал) должен кормиться от приношений.
Вы держите в своей голове совершенно невероятное количество музыкального материала, вы — уникальные специалисты, с вами хоть куда. Хоть в Дом Музыки, хоть в «Новую Оперу», хоть в село, где кроме Часослова и Псалтири ничего нет, везде и всюду вы споёте. И прочитаете, если нужно. Я-то знаю.
Я знаю, что после ночных, архиерейских, патриарших служб вы спускаетесь с хоров в мокрых платьях и рубашках, потому что вы выкладываетесь как в последний раз. Вы пашете. Это тяжелейшая физическая работа. Но этого никто не видит. И мало кто понимает, чего вам это стоит.
Потом вы идёте на праздничную трапезу (если вдруг позовут) и там, пока все едят, вы будете петь бесконечные многолетия и песни про «Коня» и «Ой, то не вечер» на раздрипанных за три часа связках.
Это вы поёте сейчас в урезанных донельзя составах вчетвером-впятером произведения, рассчитанные на составы, как минимум, в двадцать человек. Кто знает, чего вам это стоит? Кто понимает, что вот такой ритм — это похлеще оперного спектакля, где, как ни крути, есть паузы и у солистов, и у хора, и даже у оркестра. На службе их нет. Вы два часа поёте сольно, на полную выкладку (у меня в Москве не было состава больше пяти человек никогда, я знаю, чего это всё стоит).
Вы терпите нас, жестоковыйных регентов, которые за трёхминутное опоздание снимут с вас три шкуры, за небольшую ошибку трясут вас, как липку.
И при всём при этом вы полностью бесправны. В любую секунду вас могут вышвырнуть с клироса без суда и следствия. Без объяснения причин.
Заболели? И что? Как потопаешь, так и полопаешь. Нет тебя на службе — нет денег. Ваши проблемы. И это правда. Суровая правда вашей непростой жизни.
Идёт строительство? Расписывают храм? Золотят купола? Кого сократят в первую очередь, чтобы сэкономить? Вас, мои хорошие. Терпите. Идите, ищите новый приход, пока там не начнут чего-нибудь золотить.
Умерли? Туда вам и дорога. Никто про вас завтра и не вспомнит. Новые придут. Такие же «невоцерковленные».
Я вас люблю. Восхищаюсь вашим талантом, ценю ваше долготерпение. Как бы вас ни ругали, ни поносили, ни обижали, вы всё равно поёте Богу. Проплачетесь, шишки свинцовыми примочками вылечите и опять придёте петь в храм. Вы иначе просто не можете, и я знаю почему. Вы молитесь, ваш труд — ваша молитва. Без вас служба, конечно, состоится, но...
Один из моих первых учителей — отец Михаил Скачков, уникальный регент-самородок, скрипач, вечная ему память, любивший и понимающий богослужение, участник ВОВ. Когда он делился секретами регентского дела, то говорил: «На хоре лежит большая ответственность. Народ наш очень музыкален, он слышит всё — и фальшь музыкальную, и душевную. Поэтому наша задача не только попасть в ноты, но и самим настраиваться на тот молитвенный лад, который диктует нам богослужение.
Пасха — торжествуйте, Великая Суббота — горюйте о смерти нашего Спасителя. Ты, как регент, обязана просвещать пришедших к тебе певчих. Рассказывай о праздниках, рассказывай, что происходит во время литургии. Зная об этом, певчий всегда настроится и будет молиться вместе с тобой. И люди это почувствуют. И это будет соборная молитва».
Не было у меня на клиросе ни одного кощунника, ни одного циника, всегда все слушают и понимают, что они делают. И Кого они славят, и для чего вообще всё происходит? А их все бьют и бьют, ругают и ругают.
Люблю. Ценю. Желаю вам, дорогие мои певчие, сил душевных, вокальных, сердец не окамененных. Берегите себя, вы — инструмент, который всегда должен звучать. И в шесть утра на ранней литургии, когда голос ещё спит, и ночью, когда он уже должен спать. Будьте здоровы, будьте живы и пойте Богу нашему, пойте, пойте Цареви нашему, пойте и терпите всё. Мзда ваша многа на небесех. Я в это верю.
Профессия моя изобилует преимуществами перед всеми остальными. Тыщами, мильёнами прекрасных преимуществ!
Одним из них, но самым-самым главным, является возможность работать во все выходные дни и праздники. И религиозные, и светские.
То есть никаких пятничных пив с шашлыками, никаких выездов с друзьями в субботнюю баню и прочих новогодних и майских уикэндов — я и мои многострадальные коллеги лишены этого напрочь.
Это, безусловно, наш выбор и путь (пафос чувствуете?!), но рассказать я хочу сейчас не о моих страданиях по воскресному похмелью, а о том, как вот уже лет двадцать у меня проходит Международный женский день, в простонародье именуемый — 8 Марта.
Этот подлый день каким-то мифическим образом попадает всегда либо на начало поста, либо на субботу-воскресенье, либо на какой-то такой день, в который ну никак нельзя не служить. Но беда вообще не в этом. Мы, певуны, люди привычные. И первого января, поддерживая ослабевшие тела друг друга, сиплыми голосами литургии пели, всяко бывало.
Беда в том, что каждый год наши воцерковленные мужчины долго и в подробностях объясняют лично, почему они не подарили мне тюльпан, мимозу или ирис. Долго. Нудно. В деталях.
Версий у меня накопилось уже на сто статей для википедии. Расскажу о самых распространенных.
Версия первая и самая популярная: «Это праздник проституток!» Вот так вот. 8 марта 1908 года в Нью-Йорке на демонстрацию вышли пятнадцать проституток и прошли грозным маршем по городу. Всё, теперь, каждая женщина, принявшая в подарок поникшую ветвь мимозы, сакрально приобщается к этой древней профессии. Чуете, чем дело пахнет? То-то же.
Версия вторая. Для интеллектуалов. Демонстрация в Нью-Йорке была приурочена к еврейскому празднику Пурим. Там, в качестве главной героини тоже задействована женщина по имени Эсфирь. По мнению «дипломированных теологов» тоже женщина, крайне падшая, и вообще, еврейка, что усугубляет её вину перед обществом.
Версия третья. Государственным, на территории России, этот праздник учредили «проклятые коммуняки», которые от тех многострадальных проституток и евреев не отличаются ничем, а возможно, даже ещё более опасны для современных христиан.
Это основные версии. Есть ещё множество других, производных от этих трёх, но не менее, а, может быть, и более цветистые, но суть понятна.
И вот представьте, праздник (независимо оттого, как ты к нему относишься), врывается в твою жизнь. Цветочные базары по всему городу, мужички в метро с тюльпанами и икебанами, девушки и женщины, возвращающиеся с корпоративов в пайеточных платьицах. А ты в этот праздник наполняешься «новыми знаниями» об этом ведьминском шабаше и без малейшей надежды на получение даже пластмассового цветочка с кладбищенского венка «от соратников». Это боль. Многолетняя и неизбежная, как ревматоидный полиартрит.
Вчера, после службы я реально просчитывала пути отступления с хоров, чтобы не наткнуться на очередного «просветителя». Но, как говаривает моя маманечка: «Не тут-то было!» Сугубое просвещение неразумных христианок — вот она задача современного православного мужчины.
Пятеро! Одновременно, в очередной раз рассказали мне про проституток, Пурим и коммуняк. Я, со свойственным мне врачебным терпением, всех выслушала. Посочувствовала. Потом задала один вопрос, на который надеюсь получить ответ после Пасхи.
Дорогие мои мужчины! В нашей самой более лучшей и прекраснейшей церковной традиции есть даже не день, а целая неделя, где прославляется женщина. И эта неделя называется Неделя Жен Мироносиц. Помните этих женщин (кстати, одна из них — бывшая жрица продажной любви, для знатоков), смело, в отличие от мужчин-апостолов, пришедших забрать тело своего Учителя, чтобы достойно приготовить его к погребению? И они, эти женщины первые получили свидетельство о Воскресении. Чувствуете роль Прекрасной дамы в нашем религиозном пространстве? Это не какая-то демонстрация столетней давности.
Так вот, за всю мою непростую церковную карьеру ни разу, ни разу (!) никто не подарил мне ни цветочка, ни шоколадки в этот прекрасный праздник православных женщин. Как будто его и нет. А вот про Пурим и коммуняк я обязана выслушивать ежегодно. В связи с чем имею право сказать: «Дорогие мои мужчины, не надо мне роз-мимоз и шашлыков с баней, дайте только покой моему мозгу и оставьте свой просветительский дар для домашнего использования!»
Своих боевых подруг, реальных и виртуальных, поздравляю с Международным женским днем. Желаю только одного — иметь рядом по-настоящему здравомыслящих и щедрых мужчин, не гнушающихся дарить фиалки даме независимо от своих энциклопедических познаний и в праздники, и в будни, и вообще, просто так.
В воскресенье, перед венчаниями, один добрый батюшка, проходя мимо клироса, заметил всё тех же клирошан, которые пели раннюю, позднюю, молебен... А теперь ещё сидят и ждут начало таинства Венчания. Умилившись, жалостливый отче обратился к певчим со словами:
— Какие же вы подвижники! Столько времени в храме Божьем проводите, всё поёте, да молитесь! Вы же, наверное, святыми стали!
Сопрано, поправив платочек, отвечает:
— Да всё нормально, батюшка, у нас к святости иммунитет.
Я провожу спевку. Сама молода до невозможности, хор мой тоже молод, все в возрасте от 19 до 35, причём это не какой-то там дохлый квартетик, коими сейчас полны все храмы в целях экономии, а приличный такой состав в 18 человек.
Все студенты барнаульских музыкальных колледжей, училищ и института. Хорошие все. Голосистые, читающие с листа, тембры, кантилена, все дела. Хороший коллектив был, душевный. Но, как и водится в творческих коллективах, была одна беда — опаздывали все безбожно. А служба — это не концерт в Доме музыки. Это там можно концерт, который назначен на 19.00, начать в 19.15 или даже в 19.25. Богослужение — дело серьёзное, ждать никто никого не будет. Сказано из алтаря: «Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков. Аминь», — будь добр ответить всем составом: «Аминь!» Уж как я ни пела этот «аминь». И одна, и в двио, и в трио, все умудрялись опоздать, кто на десять, а кто и на двадцать минут, за что получали от меня по шее безбожно. Толку — ноль, естественно.
Возвратимся в дом причта, на ту судьбоносную спевку, которая была назначена на 17.00. (Да... Нам тогда оплачивали репетиции. В каком раю я жила, окаянная!) Само собой, все собрались в 17.30. А я-то, ответственная, я-то пришла в 16.30. Пенюсь уже от злости. Наливаюсь злобой. И полчаса я просто ору во второй октаве на тему, какие все бессовестные, безответственные, ненавидящие Мать Святую Церковь и меня, скорбную регентшу.
Коллектив, зная мой холерический темперамент, скорбно молчит, не прерывая, зная, что я проорусь и всё будет по-прежнему. И тут я впервые заявляю во всеуслышание, что отныне каждый, каждый, кто опоздает на службу или репетицию, будет наказан рублём! Нет! Тремя рублями (не помню уже, какие деньги были в 1997 году, но сумму я назвала внушительную).
Хор дружно зевнул, зная, что в моём случае орать, это одно, а исполнить проклятие — совсем другое, и мы начали репетицию.
А тем временем в коридорчике, возле нашей репетиционной комнаты, очень верующая бабушка по имени Августа, во славу Божию (бесплатно) мыла пол в своём синем халатике, распластав уши по всему периметру дома.
Аккурат через два дня я была вызвана на ковёр к настоятелю на серьёзный разговор. До него дошли слухи, что я обираю певчих, забирая у них половину зарплаты за опоздания, и мухлюю с табелем посещений в свою пользу. Пока разбирались, откуда звон, пока весь хор ходил и объяснял бухгалтеру и настоятелю, что это неправда, клевета и ложь, слухи внутри церковной ограды росли и множились. Пока я методом дедукции вычисляла святую бабушку Августу, репутация моя превратилась в тряпки. До конца отмыться так и не удалось. Спасибо хористам (они одни знали правду), все сплетни удалось прекратить. По сей день любой, кто со мной пел, может обвинить меня в чём угодно, кроме сквалыжничества. Но какова же сила слухов и готовность людей обсасывать любое, даже мнимое падение человека.
Поэтому любые, любые обсуждения любой персоны, где льются тонны жидкого помета и густого навоза, я старательно пролистываю со словами: «Помоги, Господи, этому несчастному человеку!»
Даже если он вдруг сто тысяч раз виноват перед законом или отдельно взятой брошенной женой, вы-то кто?! Кто вы, судить-рядить?! Вы там с дьяконской свечой, что ль, стояли-лежали? Нет? Ну, а чего рвёт-то вас?
Каждый из нас находится ровно в том месте, в котором он должен находиться. От рождения и до гроба. Да, у нас есть свободный выбор, но не всегда мы можем им правильно воспользоваться. Не всегда мы правильно оцениваем тех людей, которые потом «целованием нас предают», и, увы, не для всех Мальдивы цветут. Так уж всё устроено.
Всё, что говорят и пишут... Не верю я. И чем больше подробностей и грязи, тем больше у меня сомнений. Бабушки Августы и не дают мне расслабиться и это хорошо.
Будьте милосердны. Первым в рай вошёл разбойник, хотите вы этого или нет. Почему и как у него это вышло? Почитайте Евангелие на досуге.
Одна московская регентша, уехав в отпуск, попросила её заменить. Отчего бы и нет? Пожалуйста. Ранние службы в 6.00? Не беда, ещё и лучше, ещё и на позднюю успеешь. Лепота.
А петь нужно в мужском монастыре. Отлично. Собираю мужской квартет из лучших певчих нашего прекрасного города. Поехали. Поём, сами радуемся и прихожан радуем. Но... Как бы ты ни делал свою работу, всегда найдётся недовольный. И тут нашлись.
Подходит к моему двухметровому басу малюсенькая тётечка и начинает выговаривать, что пели как-то не так. То ли бодро чересчур, то ли, наоборот, слишком мягко, не помню. И трещит-трещит, не останавливаясь, щебетунья. Святых отцов через слово поминает. А что такое бас? Бас — это серьёзный человек. Думает медленно, отвечает быстро.
Слушал он её минут пять, вникал. Да ка-а-ак басом своим выдаст: «Что ты врёшь, мы пели, как боги!»
И ушёл. Тётечка, оглушенная, постояла, головой потрясла, да отправилась восвояси.
Лет десять назад, накануне Сретенской литургии, глубокой ночью раздался звонок.
— Меньшикова, выручай, у нас утром на литургии архиерей, а у меня регент рожать на две недели раньше уехала, отец диакон сейчас позвонил, супруг её. Приезжай, а? Выручи! Я машину за тобой уже отправил.
— Слушай, отец Сергий, у меня же утром две литургии, ранняя и поздняя, молебен. Меня кто отпустит с двунадесятого праздника?
— Меньшикова... Не добивай меня, машина в пути. Престол. Архиерей. Регент в роддоме. А я, так вижу, в реанимацию уеду.
И положил трубку.
Хороший ход. Правильный. У него там горе, а жестоковыйная Меньшикова сидит в своей столице и в ус не дует. Плюёт на друзей с высокой колокольни.
Перезваниваю.
— Певчие-то хоть у тебя есть? Или тоже все в роддоме?
— Приедешь?! Ты приедешь?!
— Приеду. Не каждый день регенты рожают в престольный праздник. Давай по делу: кто поёт, сколько человек, ноты есть? Во сколько начало?
Связь обрывается на полуслове. Набираю ещё и ещё раз. Немузыкальный ровный голос сообщает мне, что «абонент временно недоступен».
Поднимаюсь, кое-как привожу себя в порядок. Набираю номер своей певчей, умеющей регентовать.
— Оля, прости, что среди ночи. Меня не будет сегодня на службе, проведи сама, пожалуйста. Ноты в шкафу, в синей папке.
Сонная Ольга, зная меня не первый год, зевает.
— Что-то случилось? Или просто опять спасаем человечество?
— Типа того, потом расскажу. Случилось и спасаем.
— Слава Богу, ничего нового. Проведу. Что настоятелю сказать?
— Расскажи про человечество. Ну и про спасение, если не забудешь.
— Принято! Позвони, как всех спасёшь. С праздником, дорогая!
— И тебя, сестра, с праздником! Досыпай...
Начинаю метаться по дому в поисках хоть каких-то нот. Что брать? Двухголосие? У них там поющих в последний мой приезд было две с половиной бабушки. Да нет, поди, к празднику наскребли денег хотя бы на квартет из столичных певчих. Хотя...
Хватаю ноутбук, принтер, всё вместе упаковываю в сумку. На месте разберёмся. Напечатаю, если что: на флешках полно материала для любых составов.
Звонок, машина у подъезда. Пять утра. За рулём — помощник батюшки во всех делах, немолодой уже «старче Анатолий», как в шутку называет его настоятель, а с ним и весь его немногочисленный приход.
Анатолий из бывших военных. Боевой офицер, прошедший не одну «горячую точку». Такой себе сплав богатыря и «дядьки Черномора». Громадного роста, с белоснежной бородой — он производит неизгладимое впечатление. Мне каждый раз хочется нарядить его в красный кафтан и шапку, вручить мешок с подарками и сразу же начать отмечать Новый год, независимо от сезона.
— Ты к нам насовсем? — Анатолий берёт у меня из рук здоровенную сумку.
— До последней «исполати» точно...
Садимся в машину.
— Ну, с Богом! Матушка, Пресвятая Богородица, благослови! Пристёгивайся, Ульяна, с ветерком поедем, чтобы не опоздать.
Я истово крещусь, призывая на помощь всех святых, зная уже, что значит безобидное «с ветерком» из уст Анатолия, и мы мчимся по ещё не проснувшейся столице к шоссе, ведущему на север.
За час уносимся на сто с лишним километров от города. Подъезжаем к храму, навстречу нам «каравеллой по волнам» бежит батюшка в развевающейся на ветру рясе.
— Слава Богу, дождался! Живая? А я на радостях, что ты едешь, телефон из рук выронил, да он об пол тотчас и разбился: пол-то у нас каменный...
Идём в дом причта, меня поскору угощают чаем. Выясняю обстановку: певчие приглашённые, кто и откуда, отец-настоятель не знает. Регент обещала сюрприз и, надо сказать, преуспела в этом.
— Состав хоть какой, знаете? Смешанный? Однородный? Мужчины? Женщины?
— Да не допрашивай ты меня! Говорю же, не знаю. Сюрприз был. (Вздыхает...)
— Ладно, отец, пойдём на клирос, посмотрим, что там есть.
Клирос встречает нас девственной чистотой пультов. Я потихоньку завожусь.
— Ты как себе это представляешь, отец?! С кем поём — не знаем, что поём — неведомо. Я могу хоть сейчас всю службу распечатать, но пока я не пойму, с кем мне тут время коротать, ничего не могу сделать. Ты же сам регент, не мне тебе тонкости объяснять.
Батюшка встаёт, широким крестом благословляет меня и вместо привычного «Бог благословит» произносит: «Ты сильная, ты справишься!» и шустро убегает.
Сижу я возле своей сумы, полной бесполезной электронной техники, и скорбно молюсь, как водится, причитая.
— Матушка Пресвятая Богородица! Вот за что мне это всё?! Там, дома, состав родненький, всё впето-отрепетировано. Всенощную вчера так хорошо спели... Спи и пой. Всё под рукой. Что я тут буду делать? Что петь? А вдруг архиерей строгий?
Но причитай не причитай, а дело делать надо. Достаю аппаратуру, начинаю печатать последование архиерейской литургии.
Печатаю и сама себя накручиваю.
— Как мне «встречу» петь одной? На глас? Читком? Мелодию на октаву ниже? Да что ж я такая дурында, почему не отказалась?
Мимо меня туда-сюда бегают беззаботные пономари, диакон, батюшка. На меня никто не обращает внимания. Стою красноносым Робинзоном на хорах, как на необитаемом острове, жду Пятниц — уже хоть каких-нибудь, хоть столетних, хоть неумелых — лишь бы не одной.
Отцы, приехавшие на праздничную службу, чинно облачаются, выходят по одному из алтаря. Ко мне снисходит архиерейский протодиакон, приехавший чуть раньше, чтобы всё подготовить к служению Преосвященнейшего.
— С пра-а-аздником, матушка! О, чего это у нас глаза на мокром месте? Исповедалась от души перед праздником? — смеётся диакон. — Или боитесь?
Не переживайте, владыка очень добрый и певчих любит. Вы не волнуйтесь, пойте бодренько-празднично, только не кричите, и всё хорошо пройдёт. Давайте договоримся, как и кто тропари по входе будет петь.
А я уже от тембра диаконского ещё больше завяла. Там не голос, там голосище! Богатый, густой. Если он вполголоса говорит, а паникадило уже раскачивается, как же он служить-то будет? Что я ему противопоставлю на ектениях? Сипелку-жалейку свою одинокую? Ангел Хранитель, миленький, унеси меня отсюда! Да хоть даже и туда, где «ни печали, ни воздыхания», — мне уже всё равно!
Но... Никто меня никуда не унёс. Записали мы с отцом диаконом на поминальном листочке, кто что поёт, и опять я осталась одна.
Смотрю на часы. До приезда архиерея уже считанные минуты. Никого нет. Клирос пуст, хладен и тих, как могила. Музыкальная могила, в которую я сама себя затащила.
Что остаётся делать в такой ситуации? Рвать шали и волосы? Посыпать голову кадильным пеплом и панихидным песочком? Нет. Неправильно. Правильно — положиться на волю Божию. Что я и поспешила сделать. Потому что сил на качественное страдание уже не осталось, а страдать в полноги — не мой стиль.
И только я начала мечтать, как красиво умру на запричастном концерте во время исполнения «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко», как с колокольни раздался праздничный трезвон и диакон мощным басом провозгласил: «Прэ-э-э-му-у-удро-о-ость».
Сердце моё трижды остановилось, трижды перевернулось, я набрала воздуха, как перед погружением в озеро Байкал, и запела «От восток солнца до запад» и дальше по последованию.
...Такой импровизации, такого мощного в своей непредсказуемости смешения стилей и мелодий стены трёхсотлетнего храма точно не слышали. Византийский и столповой распевы чередовались с залихватским партесом и монастырскими подобнами. Шмелькова плавно переходила в Чайковского, Чесноков вплетался в Калинникова и Львова, болгарский распев боролся с киевским, уходя в кадансах в почаевские умилительные доминанты.
Старалась как могла. Ноты-то не успела распечатать, только текст перед глазами.
Тем временем владыку облачили, и он подошёл молиться к иконам Спасителя и Богородицы, стоящих аккурат параллельно клиросу. Его Преосвященство внимательно посмотрел на моё натруженное вокалом лицо, улыбнулся и благословил моё одиночное клиросное стояние.
Отец-протодиакон, правда, то ли от восторга, то ли от желания сделать службу более торжественной, вопиял прошения так зычно и громко (а я-то помню, что он просил хор не кричать! Я всё о о помню!), что для того, чтобы поддержать хоть какой-то наш с ним вокальный баланс, мне пришлось вспомнить все уроки вокала от первого и до последнего академического часа и тоже вопиять ко Господу на двух форте.
Так мы с ним шли дуэтом до «Трисвятого». А «Трисвятое» на архиерейской поётся антифонно (попеременно). Там целая схема, где начинает хор, потом подхватывает священство, потом опять хор.
Чувствую, не потяну я антифонно с алтарём. Не те у меня возможности — пятнадцать здоровых мужчин перепеть. Выглядываю из-за иконы, маячу прихожанам, мол, подпевайте, не бойтесь! Пою-запеваю дальше и вдруг понимаю, что народ поёт не хуже, а где-то даже и лучше и священства, и меня (хотя какой уж там спрос с меня, одинокой ивушки). Я аж замолчала. А в народном хоре такая гармония и сладкоголосие образовались, что хоть впору сумочку с принтером подмышку и домой-домой. Без меня споют.
И тут, когда я вторично попыталась высунуть нос из-за иконы, которая закрывала клирос, любопытного носа моего коснулось что-то тёмное, шуршащее и пахнущее хорошим ладаном. Одно, второе, третье, четвёртое, пятое...
На клирос во время возглашения прокимна взошли пять ангелов в монашеских облачениях и одновременно, как по команде, сделали передо мной земной поклон.
— Матушка, прости, машина сломалась в поле!
Я быстро сообразила, что этот ангельский чёрноризный отряд и есть тот сюрприз, который страдающая ныне в роддоме регентша хотела преподнести своему настоятелю и прихожанам.
— Отцы, вставайте, петь надо. Нот нет, матушки вашей нет — рожать уехала. Есть я, и мы сейчас с вами всё будем петь по памяти.
Но ангелы на то и ангелы, чтобы приносить благие вести. Ноты у них были с собой. Правильные, хорошо подобранные, отлично отрепетированные, и мне оставалось только задавать тон и чуть контролировать динамику, чтобы «не кричали», как просил отец-протодиакон.
И когда на запричастном братия-монаси запели «Ныне отпущаеши» Давидовского с соло баритона, я и взаправду чуть не умерла, как и собиралась в начале службы. Только уже не от ужаса и безысходности, а от того молитвенного умиления, которое возносит в мир горний, где «ни печали, ни воздыхания», а только покой и радость.
Солист не солировал: он молился. Не пережимая звук, не атакуя, пел просто — именно так, как и нужно петь это песнопение, чтобы не превратить его в романс.
Потом мы спели молебен, сходили крестным ходом вокруг храма, где священнический и клиросно-иноческий хор насоревновались в громкости на славу.
В конце службы владыка сказал замечательную проповедь. О празднике, как и положено. И ещё о том, что и «один в поле воин» — стоит только отринуть страх и свою самость с вечными «я сам, я сама» и положиться на волю Господа. И тогда возможно всё, вплоть до личной встречи с Ним на ступенях храма. Главное — верить. И ждать. И всё случится так, как и должно случиться, как бы ты ни бежал и как бы ни рвал своё сердце.
А после проповеди владыка подарил мне огромный букет цветов и попросил, чтобы я одна, без братии, «под крест» спела запевы Сретения.
«Богородице Дево, упование христианом, покрый, соблюди и спаси на Тя уповающих». А отцы и всечестные иноки тихонечко мне подпевали...
Есть у меня друг и по совместительству певчий. Когда я впервые услышала его голос, то по старческой своей привычке прослезилась в три ручья. Тенор. Настоящий, без баритоновой или, чего хуже, контр-теноровой примеси. Прекрасный, южный, льющийся, как воды Дона, тенор.
А что такое хороший тенор для регента, вам всякий скажет, — отрада души, елей на изболевшееся, сердце и перенос сроков инфаркта и инсульта на неопределённое время.
Тенора у меня были всякие, о них отдельный разговор, это особый страшный мир. Мир не совсем чтобы музыки. Там больше медицински-уголовное всё, конечно. Так или иначе всё крутится вокруг нот, поэтому пусть, так уж и быть, будет мир музыки. Для простоты восприятия.
Аккурат перед пришествием «божественного тенора» в наш скромный квартет пытался прорваться некий гражданин, выдававший себя за певчего с высоким голосом, но был разоблачён. Сотрудничество наше недолгое закончилось дракой за иконой «Державная», которая прикрывала клирос от взыскательных взглядов прихожан.
Честь мою и лицо в тот день от поругания спас семидесятилетний бас, Пётр Васильевич, коротким ударом сваливший псевдотенора нам под ноги (басы, они до смерти басы).
Так вот. Приходит к нам этот настоящий тенор и как запоёт-запоёт... Я, как уже упоминала, в слёзы, Пётр Василия покряхтывает от восторга, сопранка заливается на радостях в конце второй октавы, не служба, а райское облако и херувимы с серафимами вокруг, «трисвятую песнь припевающе». Божественная литургия в самом прямом смысле.
Самое большое испытание в техническом плане — это, конечно же, всенощное бдение. Если на литургии просто поставил ноты по порядку и стоишь себе поёшь, то на всенощной этот номер не проходит. Здесь всё мастерство «мясом наружу», как говорится. Есть у нас такая сложная система — гласы (спасибо преподобному Иоанну Дамаскину). Это такие попевки, в количестве... Даже не буду уточнять их количество, порядка тридцати двух, примерно, на самом деле больше. Так вот все эти гласы нужно знать наизусть и в правильном порядке нанизывать на них тексты из множественных книг. То есть перед глазами у тебя только буквы, и не все они из современного русского алфавита, половина на убористом церковнославянском, а в голове ноты — стой, соединяй в нужном порядке и не мотай регентскую душу. Причём, при общей схожести, гласы эти очень разнятся. Как любое полуустное творчество.
Если человек всю свою жизнь пел где-нибудь в Новосибирске или Ставрополе, а потом приехал в Москву, то спотыкаться он в них начнёт со второго колена, к бабке не ходи, потому что в каждом регионе гласы немного да разнятся. Сложная система, но тем не менее при определённых усилиях постижимая.
И вот мой божественный тенор начинает в этих самых гласах валяться во все стороны, кроме нужной. Одну службу валяется, вторую, третью... Я уже как тот самовар накаляюсь, пыхчу, пар на всё благочиние.
Осторожно так намекаю своему «божественному»: «Саша, учи гласы, это же ни в какие ворота, все твои козлыкания мимо тональности». А он на то и «божественный». Стоит, крестным знамением во весь рост себя осеняет и молчит. Смиряется, мол. Перед жестоковыйным регентом. Я опять ему досаждать: «Саша, смирение твоё певческое не в том, чтобы лоб о клирос разбить, а в том, чтобы пение твоё было прекрасное и благоутробное, Господу на радость и людям в утешение. Трудись, учи, холера ты такая!»
Так и пели — на литургии я слезами счастья под его пение обливаюсь, на всенощной — убить хочу. И, как это обычно бывает, моё регентское терпение лопается. Хватаю я нашего сладкоголосого за православную бороду и ору ему в ухо: «Ты когда уже, жертва ты вечерняя, ослятя бестолковая, гласы выучишь?!» Я ж уже в драках с тенорами закалённая, знаю, что к чему, аперкот поставлен, электрошокер наготове.
Он смотрит на меня святыми своими, исполненными космической армянской печали, глазами и на полном серьёзе мне заявляет: «Мне Божия Матерь не благословила гласы учить». Тихо так. Внушительно.
Всякие ссылки на благословения Божией Матери я воспринимаю со сложной гаммой чувств. Первая — срочно вызвать неотложку с ведром «азалептина и аминазина животворящего». Вторая — заказать молебен о душевном здравии собеседника святых.
Смотрю я на икону «Державную», про себя задаю тайный (чтобы меня тоже галоперидолом не накормили) вопрос: «Матушка, Пресвятая Богородица, ну почто ты мне всяких дураков посылаешь? Сил моих нет на них смотреть. И драться тоже уже надоело. Хочется мира, гармонии и велелепных гласовых распевов».
Матушка, значит, мне и отвечает... Ой... До такого, слава Богу, не дошло. Я Саше отвечаю: «А мне Пресвятая Богородица вот только что благословила выгнать тебя на все четыре стороны и ещё по шее надавать на дорожку, для скорости. И не брать тебя петь до Второго Пришествия, до Страшного суда в церкву не пускать, не то что на клирос!»
А ему хоть трава не расти, крестится, пустыми глазами на меня глядит и всячески возрастает в вере. В надежде, что без всякого труда и репетиций в один прекрасный момент он по наитию и благословению свыше — раз (!) и запоёт все гласы по примеру Романа Сладкопевца. Отступилась я ненадолго. Вынашиваю план, как вразумить тенора неразумного. Пока я думала, всё решилось само собой, призрел Господь на мои муки и всё устроил должным образом.
Пригласили нас спеть архиерейскую службу в одном старинном подмосковном храме. Стою я на сорок пятом километре Калужского шоссе, поджидаю свой малый вокальный десант. Подходит автобус, вываливаются из него два несусветных красавца — красный, как знамя полка, Пётр Василич с семизвёздочным амбре и Саня с великолепнейшими в своём сиянии фингалами на оба глаза. Молитвенники мои.
— Пётр Василич! Что за вид?! Опять тёщу хоронили?!
На моей памяти эта многострадальная тёща умирала и воскресала раз пятнадцать, не меньше, и каждый раз Василия с размахом отмечал её убытие в мир иной и благополучное возвращение из мест, где «ни печали, ни воздыхания».
— Шура! У тебя-то что? Архангел Михаил случайно мечом задел во время вечернего правила?!
Вы с ума посходили? Куда с такими лицами? Архиерея с паствой пугать?
— Я за Россию пострадал, не ори, — это Шура голос подал.
— За какую ещё Россию, что ты несёшь?! Ты же армянин чистопородный!
— За Родину нашу великую. За матушку Русь.
Позже выяснилось, с чеченцами выясняли, кто больше Россию любит, армяне или чеченцы, ну и выяснили.
Как мы пели ту службу, и как я прятала эти светлые лица от архиерейских очей — отдельный и долгий разговор. Но с того дня гласы у Сани пошли. То ли он их учить взялся, то ли услышали мой вопль на небесах и вразумили неподдающегося обычной дрессировке патриота России таким вот странным способом, но факт остаётся фактом — запел он их. И до сих пор поёт. И в мужском, и в смешанном составе, а это двойной труд и умение переключаться, что дано не всем, не то что тенорам, но и простым смертным людям с обычным устройством головы.
Пел у меня на клиросе, лет пять назад, хороший баритон, выпускник одной из семинарий. Толковый парень. С голосом, и устав хорошо знает, служить с таким — радость. После службы, на трапезе, конечно же, разговоры о том, о сём. Поинтересовалась однажды, отчего не рукополагается, на что получила ответ: «Жениться надо, не монах я, да не на ком».
— Слушай, у вас же большое регентское отделение, — говорю. — Неужели ни одной девушки там не приглядел за время учёбы?
— Мне регентши неинтересны, они в семинарию поступают только затем, чтобы замуж выйти!
— То есть ты хочешь сказать, что четыре года изучения не самых простых дисциплин, жёсткого, почти казарменного графика, девочки терпят только затем, чтобы лишить свободы зазевавшегося брата-семинариста? Однако...
Хотя, о чём это я? Когда училась, говорили всё ровно то же самое, запамятовала просто. Давно это было. Думала, что что-то поменялось. А оказывается, семинаристы сейчас, как и двадцать лет назад, посмеиваются над регентским отделением, упрекая девиц в том, что приехали они не за науками, а лишь за тем, чтобы быстро и удачно выскочить замуж. В этом есть доля истины и за этим приезжают, но лично я, пройдя долгий путь от воспитанницы регентского класса до тётеньки-регентши сорока с лишним лет, не вижу ничего плохого в таком желании. И более того — скажу, что это правильно и хорошо, когда муж и жена, два в плоть едины не только в быту, но и в служении. Почему? Сейчас расскажу. Как очевидец и участник подобных историй. Начну с девчонок, которых ни семинарист замуж не взял, ни духовник не пристроил. К чему же быть готовой?
Жизненный уклад людей, которые служат в храме, радикально отличается от бытия светского гражданина. Начнём с того, что приходится трудиться в общегражданские выходные и почти всегда в гражданские праздники (увы, они очень часто совпадают с церковными). То есть в субботу и воскресенье — вынь да положь, никаких поездок на дачу, пикников, паломничеств или театра. Вы поёте. Точка. Про паломничества на Святую землю в Рождество, на Пасху или к преподобному Сергию и день его тезоименитства — забудьте. Вы служите в своём храме, у вас бдение и полиелей, и там же вам «и Иерусалим, и Афон, и все мощи». А в воскресенье, между службами, воскресная школа, народный хор и венчание с отпеванием. 9 Мая — панихида. Новый год — в лучшем случае молебен вечером 31 го, в худшем — ночная служба, кои сейчас преизобильно начали служить, чтоб постящемуся мирянину было что противопоставить атеистам и агностикам, поедающим в эту ночь холодец и упивающимся шампанским. Поём и хвалим Господа непрестанно, одним словом.
На неделе подрабатываете на полставки, где придётся, где оставят. Где не раздражаются вашим вечным: «Ой, я сегодня вечером не могу, у меня служба. Да, и ещё, мне за свой счёт нужна неделька, у нас Страстная и Светлая, поём каждый день. Нет, меня не будет на корпоративе, сегодня сочельник, до первой звезды нельзя...» Где не будут каждый день выбрасывать вашу маленькую иконку, стоящую на рабочем столе, в мусорное ведро, обвиняя вас в религиозной пропаганде. И такое бывает. Совмещаете кое-как, волка ноги кормят. Живёте почти без выходных, потихоньку превращаясь в тусклую, вечно уставшую дамочку.
А как же личная жизнь? Примерно вот так. В храм молодые одинокие люди почти не ходят. Ходят молодые, женатые, с гроздью из троих детей на руках. Но десятую заповедь мы чтим свято. Не возжелай ни жены, ни осла, ничего и никого. Помним. Если вдруг парень, да один-одинёшенек в уголке храма стоит, то почти сто процентов — готовится или на Соловки махнуть для принятия схимы, либо ему духовник благословил до тридцати не жениться. Благословил молиться о правильном выборе. Он и молится. Пусть молится, не будем мешать.
Про тех, кто до шестидесяти лет ищет по храмам «святую женщину ангела во плоти» с «очами, долу опущенными», юбками ниже уровня питерского метрополитена, молчунью-хлопотунью по хозяйству и ночную молитвенницу, отметаем сразу, там только врачи и старцы могут помочь. Вы даже не беритесь, можете не сдюжить. И тут вдруг, неожиданно, кто-то очень светский обращает на вас внимание. В кино приглашает, на каток. В субботу и воскресенье, соответственно. «Да с удовольствием, спасибо! Но не могу. У меня служба». И так десять раз. А на одиннадцатый, когда вы вроде бы свободны, уже никто и не зовет. Пригласить его самой на воскресную литургию? А потом? На отпевание позвать? Напугаешь до смерти с первого раза.
«Тик-так ходики, пролетают годики...» Кругом многодетные семьи, всем составом прилежно отстаивающие службу, а потом чинно идущие на занятия в воскресную школу. А вы всё по три венчания по воскресеньям поёте, между литургией и вечерней, уже и не заглядывая в ноты, сколько их уже спето? Родные и знакомые не спрашивают: «Когда на свадьбе погуляем?» — «Какая там свадьба, она в церкви всё время... Да и лет ей уже сколько?..» Не пугайтесь, не всё и не у всех так, но у многих. Это собирательный образ престарелых девушек-регентш, которые «приехали в семинарию учиться, а не за братские подрясники цепляться или хотели уцепиться, да не вышло». Потом они обычно получают второе, уже высшее образование и тихо пашут на двух-трёх работах, пока их не выставят с клироса «за старость», лет в пятьдесят. Ведь голос не так звонок, болеют часто, характер испортился, да и молодым выпускницам регентских отделений надо где-то служить, имейте совесть, в конце концов.
Сколько я знаю разбитых судеб, когда бурсаки женятся на скромных девочках из университетов, возжелавших духовной романтики и очарованных серьёзными юношами в подрясниках. Не один десяток. И по велению души и сердца (в отличие от хитрых регентш) вступивших в брак с выпускником семинарии. И бывают случаи, когда это происходит примерно вот так.
Его рукоположили и отправили служить в Богом забытое село. Восстанавливать храм эпохи классицизма размером с храм Христа Спасителя и с такими же величественными разрушениями. А у неё диплом, а ей папа бизнес подарил, ей никак-никак нельзя ехать в деревню, поезжай один, любимый, я не могу.
Там и служить надо, в этом храме. Петь кому? Полторы бабушки, которые уже не те «белые платочки», что Пасху наизусть пели, а бывшие комсомолки с БАМа. Не знают ничего. И служит молодой священник в режиме «сам читаю, сам пою, сам кадило подаю».
И тут случаются трагедии. Он служит, мотается, изредка приезжает на побывку, жена в городе с бизнесом и дипломом колготится. И через пару лет в лучшем случае, а то и раньше — развод. Священнику второбрачие не благословляется. А он молодой совсем и монашества не желал вовсе...
Кто-то, смирившись, остаётся целибатом, кто-то принимает монашество. А кто-то снимает крест и рясу, женится и идёт в программисты. Реальный случай. Девушке — эпизод в биографии, молодому батюшке — мучительный выбор и открытый перелом души.
Или начитается девушка про «попов на мерседесах», чемоданы с деньгами, которые после каждой службы везёт домой батюшка, чтоб матушке новую шубу из баргузинского соболя купить, и начинает мечтать о таком вот «попе». Мечта сбывается. Но немного не так, как хотелось бы. Приносит молодой диакон или батюшка домой зарплату ниже, чем у водителя троллейбуса, да пряничка с панихидки. Шубы нет. Мерседеса нет. Караул, люди добрые! Убегает юная «матушка», предварительно выкрутив, как половую тряпку, сердце своего батюшки. И вот опять она «идёт по жизни, смеясь», вернувшись в свой круг. А он? Целибат. Монашество. Или запрет, если женился повторно. Вариантов немного.
Конечно же, я знаю прекрасные семьи, где муж священник, а супруга — врач, педагог и т. д. Таких союзов очень много, но сохраняются они только при соблюдении одного простого правила — когда жена воцерковляется и принимает образ жизни и график, в котором живут священники. Когда она помощница и соратница, иначе никак. Иначе только — перелом души. У обоих. Но батюшке во стократ тяжелее. Он не только с женой венчан. Он, прежде всего, венчан с Церковью, и бросать Церковь не менее мучительно, нежели жену.
Не хочу никого пугать и морализировать. Хочу поделиться опытом и попросить наставников юных отроков и отроковиц, стремящихся в семинарии готовить их к тому, что великолепное знание устава, успехи в гомилетике, пятёрка по церковному пению и дирижированию — это не всё. Этого мало для того, чтобы достойно жить, хорошо служить и быть добрым пастырем и приличным регентом. Расскажите им, что «два в плоть едину» — это не один день в белом платье с фатой и не волнительно-таинственный день хиротонии. Это большой-пребольшой путь, идя вместе по которому должно быть нестрашно оказаться и в чистом поле, где, разложив антиминс вместе, едиными усты и единым сердцем послужить Богу. Вместе читать утреннее и вечернее правило, не прячась в соседней комнате от своей второй половины, для которой это лишь скучный и непонятный обряд, а не образ жизни.
И жаль, что мне, восемнадцатилетней студентке, никто об этом не рассказал в своё время. А надо было.
Баритон мой женился. На регентше из Питера, воспитаннице регентского класса. Служат вместе в пригороде. Он служит и читает, она поёт, а сын четырёх лет кадило подаёт.
Некоторым моим друзьям кажется, что я большая любительница паломничать по святым местам и истово там молиться. Это, увы, не так. Молиться предпочитаю в глубоком одиночестве, а места, где собирается чуть больше, чем трое, желала бы обходить стороной, но, увы, не получается. Не то, чтобы я мизантроп, но... Да. Я мизантроп. Простите, это, видимо, какое-то отклонение, но уж что выросло, то выросло. А, возможно, это просто профессиональная регентская деформация, ничего уж с этим не поделать.
Только не поймите меня превратно, пожалуйста. Я не злюсь, не раздражаюсь и не впадаю в ипохондрию при виде толпы, вовсе нет. Мне просто везде смешно. Глаз мой устроен, как перископ, он вращается, как совиная голова, по всем направлениям и подмечает вещи, на которые нормальный человек и внимания не обратит, а я замечу и начинаю внутренне безудержно веселиться, грешница окаянная.
И ведь нет противоядия никакого этой смешливости. Иногда кажется, что кто-то специально подбрасывает мне все эти ситуации, чтобы я вдруг не вообразила себя молитвенницей великой и не съехала умом своим скудным с катушек окончательно.
Ну так вот. Во время своего питерского визита попадаю чудесным образом в Александро-Свирский монастырь. Уж куда не чаяла, как говорится. Приехали мы туда с подругой и впервые в жизни понимаю — моё место. По всем признакам. Хотя, где я и где монастыри, казалось бы. Захожу и не верю глазам своим. Никакого торжища, никаких палаток со сбитнями и прочими ярмарочными кулебяками, никаких платков в пайетках и продаж именных кирпичей. Всё строго, покойно и геометрически выверено. Паломники и туристы — и те какие-то другие, не заполошные и безмолвные. Вокруг северная, строгая, ещё не пробудившаяся природа. В общем, всё канонично и так, как надо (в моём скромном понимании). Ничто не отвлекает от сугубых молитв и прочего вознесения в выси горние. Душа моя воспела аллилуйю трижды, и степенно пошагали мы с подругой в сторону храма, где покоятся самые удивительные, в плане сохранности и чудотворений, мощи преподобного Александра Свирского.
Страшно хотелось есть, и мы, метрах в ста от стен монастыря, прикупили в лавке пару пирожков с капустой, и зачем-то я схватила мешочек белых сухарей с красивой наклейкой, изображающей главный монастырский храм. Просто сухарики, просто их насушили в монастырской печи. Для подкрепления страннических измождённых тел. Погрызть в дороге. Не освящённые и не «благословленные», как ни странно.
В храме выяснилось, что на службу мы опоздали. И мощи уже не откроют. Нет, к ним можно приложиться, конечно, раку никто не унесёт и не спрячет, но вот открывать её никто не будет. Пригорюнились мы, конечно, но... где наша не пропадала. «Просите и откроют вам». Начинаю озираться в поисках мужчин в рясах и подрясниках с целью подойти и расплакаться, мол: «Не местные мы, из самой Сибири на пару часов приехали к преподобному Александру, откройте, пожалуйста, мощи странницам, Христа ради, очень надо».
И, о счастье! У свечного ящика стоит батюшка, беседует с паломницей. Подхожу смиренно поближе, слышу — о судьбах России разговор идёт. Тут я, конечно, подрасстроилась, так как если вдруг возьмётся православная женщина о судьбе Родины вслух размышлять, то остановить её трудно. Глаз горит, речь сбивчиво эмоциональна, вклиниться сложно. Да и как вклиниваться? Ну как? Люди о великом, а я тут... И вдруг батюшка улыбается паломнице. Такой улыбки я не видела со времён своего детства. Все до одного зубы у него — железные. Да как сверкнут! Да как паникадило в них отразится! «Боже, — думаю, — наш человек, вылитый дядь Митя, добряк и балагур с улицы Никитина, часовщик, он точно мне не откажет!» Жду паузы в разговоре и таки дожидаюсь. «Батюшка! Простите ради Бога! А мощи ещё откроют? Мы опоздали на службу, издалека ехали!» И взглядом сироты со стажем смотрю в батюшкины глаза преданно. Истовость и искренность взгляда батюшка оценил, улыбнулся мне искристо-стальной своей улыбкой, кивнул: «Откроют, не волнуйся, матушка, жди».
Я перестала волноваться и пошла ждать. Оглядевшись, поняла, что таких ждунов, чающих открытия мощей, набралось уже предостаточно. Ожидание было недолгим, батюшка отомкнул замок раки, и молитвенники выстроились в очередь. Я, как старый церковный служака, встала в самый хвост, чтобы никто не толкал меня в спину и не подгонял у святыни. Но, как говорится, не тут-то было. Молитвенный настрой как рукой сняло в первые же минуты и, кроме как «Господи, прости меня грешную!», вымолвить ничего больше я не могла. Настигло. Смех и грех навалились на меня одновременно и принялись душить так, что хоть из храма уходи. А всё почему? Перемудрила в очередной раз. Нужно было первой подбегать к мощам, приложиться по-быстрому и, не глядя ни на кого, убегать.
Сёстры... Милые мои сёстры во Христе и не очень, вы же прекрасно всё знаете, насколько я толерантна к внешнему виду приходящих в храм. Но, простите, и меня можно изумить, оказывается. Я не буду сейчас детально описывать то, что я увидела. Ограничусь кратким списком никому ненужных советов, но вдруг кому пригодится.
1. Никогда не делайте трёхразовых земных поклонов, если вы пришли к святыне в брюках. Ограничьтесь поясными поклонами, пожалуйста. Зрелище околоземных метаний со спины открывается незабываемое, поверьте.
2. Если вы в короткой юбке, то смотрите пункт первый. Поясные поклоны в этом случае тоже не должны быть слишком глубокими, так как те, кто позади вас, пришли всё-таки молиться, а не определять марку ваших колгот.
3. Парео, палантин и вся остальная мануфактура, которую вы старательно обматываете вокруг бёдер, может свалиться в любой момент, и мало того, что вы, запутавшись, будете задерживать очередь, так ещё и упадёте, не дай Бог, неловко наступив на край этих хилых тряпочек (что, собственно, и произошло с одной из паломниц).
4. Губную помаду, жирный блеск для губ тоже желательно стирать перед тем, как вы решили приложиться к мощам или иконам. Целовать чужие отпечатки жирных губ неприятно и негигиенично.
5. Крестятся правой рукой в такой последовательности: троеперстно осеняем сначала лоб, потом живот, правое плечо и левое. Не нужно менять руки, размахивать ими, вспоминая, какую куда, не задерживайте очередь.
6. Научившись креститься сами (перед входом в храм), покажите, как совершать крестное знамение своим детям. Ну и объясните им, куда, к кому и зачем вы их привезли. Им будет интересно. Устраивать тренинг-площадку у святынь не стоит. В очереди могут стоять люди, которые просто хотели спокойно помолиться.
Я старалась, как могла. Не улыбнулась ни разу, жевала щёки изнутри, чтобы не рассмеяться, и молилась, я закрывала свой глаз-перископ, чтобы никого и ничего не видеть, но поводыря со мной не было, а вслепую я передвигаться не умею, поэтому приходилось наблюдать за нашей смешной очередью.
Но больше всех опростоволосилась сама, как водится. Никогда я не была замечена в поедании земли с могилок святых, прикладывании целебных камешков со святых мест и лечении тяжелых ангин талой водой. Но на подступах к раке преподобного я зачем-то вытащила из сумки пакетик с сухарями и протянула его сталезубому доброму батюшке с просьбой их освятить на мощах. Впервые в жизни!
— Женщина, вы в своём уме? Кто еду на мощах освящает? — изумляется священник.
— Да как же, вон в Дивееве уже освящёнными торгуют. Во исцеление души и тела, как говорится.
Батюшка делает глубокий вдох, затем выдох.
— Матушка... Не задерживайте очередь, прикладывайтесь. Сухари свои вечером с чаем вприкуску съешьте. А сейчас молитесь.
Посрамлённая в своём порыве, быстро приложилась к удивительно живой и тёплой руке преподобного, и пошла опять в хвост очереди, чтобы подойти к мощам уже с молитвой, с толком, с расстановкой и без провианта. Из чего следует седьмой пункт моих непрошенных советов.
7. Не тащите к мощам никаких тряпок, еды и фотографий. Небесные покровители наши намного ближе, чем мы предполагаем, и совершенно не обязательно на их тела водружать бакалею и галантерею с целью освящения оных. Достаточно попросить. «Просите и дано вам будет».
Вот такая я паломница, эх...
В 1991 году, во время летних каникул, в августе, мы с Марго отдыхали в столице нашей Родины, городе-герое Москве. Да не где-нибудь, а в роскошной гостинице «Украина», в номере с видом на всю Москву и Белый дом в частности.
Въехали мы 17 августа, провели в нём две спокойные ночи и два весёлых дня, как вдруг, совершенно незапланированно, возле гостиницы начало твориться чёрт-те что. Шли танки и горели троллейбусы, стреляли.
Наши родители отправили на имя дирекции гостиницы сто тысяч телеграмм-«молний», в которых умоляли спасти и сохранить деточек, и нас практически заперли в номере, выпуская только в буфет. По телевизору смотреть было нечего, в окно — страшно, и мы познакомились с милейшей женщиной-администратором Еленой Васильевной, дежурившей на нашем этаже и отвечавшей за то, чтобы мы никуда не сбежали.
Елена Васильевна на несколько дней стала нам родной матерью, выяснила, что мы девчонки церковные, очень искренне этому обрадовалась и на Успение, когда всё страшное в Москве закончилось, привезла нас в село Иудино, что в Загорском (а нынче Сергиево-Посадском) районе. Там у неё была то ли дача, то ли дом, не помню уже.
В Иудино с семнадцатого века был храм Рождества Богородицы, а к концу двадцатого века стояли уже только ветхие стены, в алтаре росли деревья, а через дыру в куполе «приветливо светило солнышко». Среди деревьев служили литургию. Командированный из Лавры батюшка и девушка, студентка регентской школы, которая радостно встретила нас. И мы обрадовались, что пустили на клирос. В память врезалось пение херувимской. Кажется, наизусть пели «Старо-Симоновскую»... Какую ещё могут петь люди, первый раз увидевшие друг друга, да ещё и без нот? Конечно же, шестьдесят девятую. И пели, задрав головы, рассматривая небо в купольной пробоине, где летели птицы и облака. Хороший был праздник.
Пять утра. Телефон разрывается. Это значит, что в городе Барнауле кто-то из моих близких уже проснулся, позавтракал, пришёл на работу и решил, что самое время сообщить мне последние новости или просто поболтать. Трубку я беру всегда, всё равно разбудили, да и мало ли, что там случилось.
— Алло! (сиплым голосом).
— Ты спишь, что ли?!
— Пять утра у нас, действительно, чего это я сплю...
Ой... Точно... Извини, у вас же плюс четыре к Барнаулу...
И дальше, без переходов и преамбул, начинается выпуск последних алтайских новостей. Дело это уже привычное, и я давно не злюсь на будителей. Родня. Куда деваться. Попытки не брать трубку или отключать звук ни к чему не приводят, потому что, когда телефон отключён, мне никто никогда не позвонит. Мистическая связь с моей трубкой позволяет близким чётко определять, когда она находится и рабочем состоянии.
Тем памятным утром бодрые звуки рингтона «Шоу мает гоу он» начали терзать мою опочивальню с четырёх утра. Двумя руками поднимаю веки, смотрю на экран — Маргарита. Школьная моя подруга.
Учитывая, что мы с ней созваниваемся «через день, да каждый день», ранний звонок меня насторожил, но не разбудил. Подождёт, не маленькая, совесть надо иметь, будить подругу в такую рань. Сбрасываю вызов, пытаюсь досмотреть утренний сон. Да не тут-то было. На экране высвечивается сообщение: «Перезвони срочно, у меня беда».
Набираю ей тут же, конечно.
— Маргарита, что случилось?!
Молчание.
— Рита! Что?!
В трубке какой-то хрип.
— Зотова, если тебя ещё не убили, я приеду и добью тебя сама! Что?!
— Он умер, Ульян, он умер...
— Да кто, Господи, кто, Маргарита?!
— Ребёнок умер.
— Господи, чей?! Мой?! (У Маргариты нет детей.)
— Дура... Мой, мой ребёнок умер, всё...
И тихий вой, такой, как будто подругу мою душат подушкой.
Тут я понимаю, что либо Маргарита как-то ловко успела за сутки сойти с ума, либо я чего-то не знаю.
— Рита, пожалуйста, скажи мне, где ты?
(Ведь ещё остаётся надежда на то, что корпоратив какой с вечера был, человек чересчур хорошо провёл время, да и привиделось чего, мало ли, дело-то житейское.)
— Я в больнице, Ульян.
— Да в какой?! В скорбный дом тебя, что ли свезли?! Ты можешь хоть что-то мне внятно объяснить?
— Я не хотела никому говорить, боялась сама себя сглазить, Уль, я была беременна, пять месяцев уже. Всё было хорошо, а вчера он умер... Замер. Всё.
Рита много лет неистово боролась с бесплодием, отдавая этому всю душу и содержимое кошелька. Все круги гинекологического ада к этому времени она прошла не один раз, и, честно говоря, я думала, что эту тему она для себя закрыла, потому что давненько я не слышала от неё историй про бесконечные госпитализации, приёмы гормонов и цены на ЭКО.
— Рита... Не плачь, Рита... (Господи, что говорить в такой ситуации? Как утешить?)
— Чем, Ульян, чем я хуже всех?! Чем я Бога так прогневила?! Почему Он мне дал эту радость, а потом отнял?! Ребёнок уже толкался, я уже имя придумала, я его любила уже больше жизни! Почему?! Я смирилась, что меня замуж не берут, ладно, но ребёнка, ребёнка почему отняли?!
— Рита... Рита, это не ты, Рита... Ты не виновата...
— А кто?!
— Рита...
— Кто?! Кто меня проклял?!
— Да мужики, мужики виноваты. Слабые они все, больные, ни замуж выйти, ни зачать (Боже, что я несу!). Рита, ты бросай всё и срочно приезжай ко мне, поедем в Грузию, вдвоём. (Какая Грузия? Зачем? Отродясь там не была.)
— Меньшикова, я понимаю, что у тебя четыре утра и ты плохо соображаешь, но при чём тут Грузия? И мужики?
— Кать, там тепло ещё сейчас, солнце, фрукты, вино и хачапури. И мужчины, красивые и здоровые. Ты ж у меня королевишна, я тебя там замуж отдам, нарожаешь джигитов, будете виноград выращивать, апельсины-мандарины... (На что я туда поеду? Только из отпуска, первая рабочая неделя.)
— Мать, ты чокнутая... Пока. Перезвоню.
Через две недели Маргарита уже была в Москве и поезд Москва-Владикавказ мчал нас навстречу Военно-Грузинской дороге, чахохбили и «Хванчкаре».
Ехать неблизко, решили в дороге виртуально изучить туристические тропы Грузии, не ограничивая себя гастрономическим туризмом. Катя уже немного отошла, конечно, но... Вы же понимаете, женщине, так жаждущей материнства и потерявшей ребёнка, никакой «переменой мест» рану не зашьёшь. Поэтому я изо всех сил, суетясь, пыталась занять наше с ней время, чтобы отвлечь, чтобы не думала о своей беде.
Мы обсуждали всевозможные маршруты, рассчитывая, как уложиться в то время, которым мы располагаем, чтобы по максимуму успеть везде. Безостановочно распивали чаи, ели и старательно делали вид, что ничего не произошло. Что мы просто весёлые туристки, которые вот так, запросто, сорвались и поехали в тёплые края.
Перед Владикавказом ранним утром мы выскочили на перрон подышать уже почти горным воздухом и поделиться с местными, очень пронырливыми собачками, оставшейся с вечерней трапезы «Краковской».
— А что за станция? — мы ехали в последнем вагоне, и здание вокзала было довольно далеко от нас, чтобы разглядеть буквы на его фасаде.
— Беслан, — ответила проводница.
— Беслан... — повторила за ней Маргарита, — Беслан, — и быстро заскочила в вагон.
Я стояла на перроне, смотрела на бодрых бесланских таксистов, зазывающих ехать с ними хоть в Грузию, хоть в Армению. На привычно флиртующих с ними проводниц, на собаку, которая с вопросительным вниманием следила за тем, куда же я в результате дену пакет с «Краковской», в то время, как память чётко по кадрам показывала мне видеорепортаж того страшного дня, когда в этом городке случилась самая ужасная рукотворная трагедия, расколовшая жизнь на «до и после». Отдав «Краковскую» изнывающему псу, я тоже зашла в вагон.
Поехали. Маргарита лежала на своей полке, отвернувшись к стене.
— Рита, давай паковаться, скоро приезжаем.
— Да... Сейчас... Ульян, ты представь, ты только представь, ты его родила, он такой маленький, жалкий, беззащитный, потом растёт, пошёл, заговорил, в садике ему деревянным паровозиком по голове стукнули, бежишь, заступаешься, потом вы покупаете рубашку белую, брючки, туфельки, такие маленькие, мужские, срезаете георгины в палисаднике и идёте в школу. В первый раз в первый класс. И начинается этот кошмар, в одну минуту... Или он уже большой, десятиклассник, сам идёт на линейку, без тебя, а там... Там всё это происходит... И ты мечешься, кричишь, тебя не пускают в эту школу...
— Рита... Не надо.
— А потом ты идёшь и ищешь его там. Находишь...
— Рита!
Сажусь к ней на полку, и мы начинаем реветь, обнявшись. Подходит проводница. Она всё понимает, но долг превыше всего.
— Бельё сдавайте, подъезжаем.
Сумки утрамбованы, бельё и подстаканники сданы, до прибытия минут пять, беру телефон, захожу в интернет, страница обновляется, и поисковый запрос выбрасывает меня на грузинский форум, где я, естественно, ничего не понимаю, и готова уже была обновить поиск, как глаз мой цепляется за фото с очень странным и нечётким изображением. Увеличиваю картинку и понимаю, что это очень необычное изображение какой-то святой. Обсуждение под этим фото идёт очень бурное и я, просто ради интереса, начинаю выяснять, что это за икона или фреска.
Нахожу. Читаю: «Икона беременной Богородицы». Эта икона беременной Богородицы была найдена в одном из женских монастырей западной Грузии. При ремонте был поднят пол, под которым оказалось хранилище ряда уникальных икон. Среди прочих была обнаружена и эта икона Марии, носящей во чреве Христа. Пытаюсь найти что-то ещё, помимо этой скудной информации, бесполезно. Ни название монастыря, ни его географическое положение нигде не указано. Ладно, ищущий да обрящет, добраться бы до компьютера.
— Рита, смотри, что я нашла.
— Кто это?
— На, почитай, будем искать.
— Уля! Нам туда надо. Срочно. Где это?!
— Найдём, Рита, язык до Киева доведет. Хватай поклажу, выходим.
Мы быстро нашли такси, договорились о цене и помчались в сторону Верхнего Ларса, на границу России и Грузии.
Всё. Теперь у нас была цель. Если в самом начале путешествия эта цель была неясна никому, кроме расхожего «развеяться», то теперь нам всё стало ясно и понятно. Куда, к кому и зачем. Мы едем к Божией Матери, за утешением.
Только где и как искать этот образ, этот храм, где он хранится, не знал никто. И всё было против того, чтобы мы его нашли.
Началось всё с того, что почему-то на границе у нас пропал интернет, а ни названия гостиницы, которую мы забронировали, ни её адреса мы, по-девичьи, не сохранили. И бедный Важа, который нас вёз из Владикавказа до Тбилиси, поднял на уши весь город, чтобы найти нашу гостиницу. Мы сто раз перезагружали наши смартфоны-айфоны, но они упорно не желали включаться и подключаться к грузинскому интернету. Нас допрашивали с пристрастием на русском, английском и грузинском языках на предмет хотя бы начала или окончания названия, хотя бы улицы... Но тщетно.
И тут Маргарита после четырёх часов бесплодных поисков подпрыгивает и вопит:
— Вспомнила, я вспомнила! Астаниани, Астаниани! Улица Астаниани!
Важа и группа поддержки в количестве восемнадцати человек хором ответили Рите:
— Ва-а-а-ах! Маргарита, генацвале, нет такой улицы в Тбилисо!
И уже только тёмным вечером, когда Важа и группа поддержки уже восьмой раз кормили нас обильной грузинской едой, кто-то из Важиных друзей громко воскликнул:
— Асатиани! Улица Асатиани! (Запомните это название, это очень важно.)
За пять минут выяснили, что наша гостиница именно там и находится. Созвонились с владельцами и через час (надо всё доесть! Люди обидятся!) мы наконец-то попали в маленький, до невозможности уютный гостевой дом в самом центре Старого города, с крыши которого открывается дивный вид, ради которого, собственно, мы и выбрали это место.
Мы обнимаемся с Важей и всей группой поддержки, неловко пытаемся всучить хоть немного денег (да за бензин, Боже упаси, больше ни за что).
— Э-э-э-э, девочки, не надо обижать старого Важу! Вы наши гости, какие деньги, уберите... Добро пожаловать в Грузию!
И мы пожаловали. Теплейшей звёздной тбилисской ночью мы сидели на крыше нашего отельчика, пили кофе, смотрели на переливающийся огнями Тбилиси и были счастливы.
И тут начинается самая настоящая девочковая история.
Маргарита, она хоть и после трагедии личной, но ведь женщина. А конец сентября и начало октября в Грузии — это ж не сибирская осень. А Рита ни одного завалященького летнего платья с собой не захватила. И три дня, целых три дня мы пытались совместить поиски платья, поиски информации о загадочном монастыре с редкой иконой и туристическими тропами.
За тремя зайцами... Естественно, что ни одного из них поймать не могли. Мы нарыли очень и очень скудную информацию о монастыре. Ни названия, ничего, только название села, рядом с которым стоит этот монастырь, — Дирби. Никто, никто из тех, кого мы встречали на рыночках, в торговых павильонах, магазинах, не знал ничего ни о Дирби, ни о монастыре.
Меня, честно признаться, уже стали раздражать поиски платьишка в ущерб туристическим радостям. Платья были, но то цвет не тот, то фасон, то размер...
И тут, после трёхчасового марш-броска по рынку, когда я готова была уже придушить Риту (а я терпеть не могу долго ходить по магазинам и развалам), на остановке я вижу священника в рясе и бросаюсь к нему со всех ног.
Очень сумбурно, не успев даже поздороваться, я рассказала ему всю нашу историю и прошу помочь найти нам этот неведомый монастырь.
Священник внимательно меня выслушал, ничего не ответил, достал телефон, кому-то позвонил, и пока он говорил, к нам подъехал автомобиль, в который всё ещё разговаривающий по телефону батюшка деликатно нас запихнул. И мы, не сопротивляясь и не задавая вопросов, куда-то поехали.
Через пару часов мы уже стояли у запертых ворот маленького старинного монастыря, не веря своему счастью. Навстречу нам со связкой ключей вышла сестра Тамара. Открыла храм, впустила туда трясущуюся Риту, а нас с батюшкой отправила любоваться необыкновенной красоты монастырскими розами.
Конечно, чуть погодя мы тоже попали в храм, сестра Тамара рассказала нам его историю, историю чудотворного образа Пресвятой Богородицы, который был случайно обретён, с благословения игуменьи подарила нам с Ритой иконы, освящённые пояски, свечи, вино, ладан, и мы только хлопали глазами от такой нечаянной радости...
Мама Георгий (а в Грузии обращение к священнику именно такое — мама), дождавшись, когда мы, навосхищавшись, намолимся, повёз нас, нет, не в отель, он повез нас к себе в гости, где к нашему приезду уже был готов невероятный, даже по широким кавказским меркам, стол.
Кто мы были ему? Две плутающие по городу туристки, чтобы, бросив все свои дела, сопровождать нас в неблизкую поездку, чтобы потом озадачить своих близких приёмом незваных гостей?
Всё это — уже совсем другая история. И наше застолье, и наше дальнейшее путешествие в удивительную Армению, куда мы и не думали попасть. Обязательно расскажу как-нибудь об этом, потому что это от начала и до конца было необычное путешествие, с очень необычным туроператором, который вырвал нас с Маргаритой из нашего рабочего уже графика и повел своими путями, не спрашивая нашего на то согласия. И хватило времени, и хватило денег, как ни странно, всего хватило.
Через полтора года у Маргариты родился отличный мальчишка. В сорок три года. При диагнозе бесплодие какой-то там невероятной степени, когда никакие деньги, никакие врачи, никакое ЭКО не могли помочь. Уже без надежды и без веры в чудо.
А фамилия того замечательного батюшки, которого мы случайно встретили у тбилисского рынка, — Асатиани. Как и название той улочки, которую мы полдня искали, приехав в Тбилисо.
Совпадения? Случайности? Нет... это Промысл Божий, который ведёт тебя именно туда, куда нужно, именно в тот момент, когда ты готов отчаяться.
А ведь мы ехали просто «развеяться».
Читаешь, слушаешь, удивляешься многому. Давно волнует вопрос: у нас, что ли, при Церкви организованы тайные летучие бригады «верующих, желающих быть оскорбленными 24 часа в сутки»? Когда все эти святые люди успевают отслеживать все мало-мальски значимые (и совсем не значимые) события культурно-массовой деятельности? Тут живёшь, как бешеный зайчик, — там служба, там репетиция, там занятия, до постели бы своими ногами к ночи дойти.
А у каких-то гиперчувствительных людей времени три вагона и две тележки. Заранее всё узнали, пошли, через силу посмотрели-послушали — и ну воображаемыми хоругвиями махать. От избытка оскорблённых чувств. Пикеты, прокламации, то, сё... Аж завидую. Кто вас кормит, милые вы мои? Кто кров ваш оплачивает? Мысли разные, относительно вас, конечно. Не всегда благочестивые, врать не буду.
Конечно, если во время литургии какая оказия в храме произойдёт, мало ли, сплясать там кто захочет или осквернить святыню, я схвачу свой пульт и воспитаю вдоль тела, но в прокуратуру не пойду. По двум причинам. Первая — времени нет, вторая и она же предпервая — Бог поругаем не бывает. Бог — это любовь. Он вразумит Сам, если посчитает нужным.
А вообще, есть очень простой рецепт, даденный нам и Господом, и сонмом святых отцов: трудись много, спи мало, приноси пользу и не ковыряйся в чужом глазу на предмет сучков, свои бревна прежде разбери. Работает в ста случаях из ста. А то получается, на буднях у нас в храме пусто, все, видимо, на «оскорбляющих» мероприятиях. Вы в храм чаще заходите, там и благолепие, и красота, и слово Божие, там не оскорбят. Помогите в уборке, в трапезной картошки начистите, посуду помогите помыть. В общем, как говорит один хороший регент: «Богу — Богово, кесарю — кесарево, а слесарю — слесарево». И будет кругом гармония, мир и лад. А то, я смотрю, у нас скоро в прокуратурах надо будет филиалы приходов создавать. И сидеть там денно и нощно. Как-то это неправильно, что ли. Неблагодатно. Как Господь ответил на вопль святого Антония Великого о несовершенстве мира? «Антоний, делай своё!» Давайте своё делать хорошо, а не брать на себя полномочия Высшего Судии. А то уже и не смешно даже.
У нас в храме всегда нужны руки — помыть, убрать. Могу составить протекцию.
Дорогие мои воцерковленные женщины. У меня к вам большая-большая просьба, надеюсь, вы меня услышите и поймёте.
Мы все, идя в храм, молясь за богослужением, просим здравия и долгоденствия своим ближним — это хорошо и это правильно. Молиться о мире во всём мире — удел священства и великих святых, мы же по большей части «Марфы», которые пекутся о многом: дом, дети, школа. И молитвы наши, в основном, о земном устроении. Женщины мы.
Моя просьба такого характера — приходя в храм, до службы и после неё, оглядывайтесь. Да-да, именно оглядывайтесь. Вот на улице идёт сильный дождь, вы на машине, а в притворе жмутся старушки, им нужно попасть на остановку, а с собой нет зонта, и им нужно пережидать дождик. Посадите их в машину, отвезите, если не до дома, так хотя бы до остановки. Они будут вам очень благодарны. Если вы второй месяц не видите в храме постоянного прихожанина, поинтересуйтесь: «Что с ним? Заболел? В больнице?» Узнайте в какой и найдите время отвезти ему авоську с апельсинами и кефиром.
Узнали, что у вашего батюшки ребёнок упал с качелей и повредил позвоночник? Не отделывайтесь фразой «Помоги, Господи!». Молитесь, конечно же, но не забудьте помочь, пусть хотя бы и малой лептой. Сколько можете.
В трапезной нет картошки? Привезите пять кило, с вас не убудет. Пекитесь, Марфы, о ближних, пекитесь. Не только о семье. Кому-то всегда нужна помощь. И этот кто-то — он всегда рядом, на расстоянии вытянутой руки, просто мы его не видим, не замечаем — нам некогда.
«Великое в малом совершается». Вы только почаще оглядывайтесь.
Никогда ни у кого, кроме Бога, ничего не просите. Делайте своё. Не обращая внимания ни на кого. Пусть никто в вас не верит. Пусть не любят. Это ерунда. Пашите. Трудитесь до кровавых мозолей. И просите Бога, чтобы дал вам сил. Душевных и телесных. И всё получится. И всё получите, не сразу, и не совсем так, как хотелось бы, но это будет именно то, что вам нужно. И к вам уже все придут сами. И всё дадут. Пашите и дано вам будет. Торопитесь медленно.
Очередное чудо случилось. И я рада, что кроме Бога никого не нужно за него благодарить.
Нет для христианина большей заступницы, чем Божия Матерь. Ещё в детстве бабушка научила меня в любых моих, тогда ещё детских страхах и бедах, обращаться к Матери Божией: «Гуля, бежит на тебя гусак или пёс, ты от него не убегай и не бойся, читай „Взбранную Воеводу“, и он отвернёт, сам уйдёт. Матушка Царица отгонит и разбойника, и зверя».
Дважды спасала меня Царица Небесная от верной и лютой смерти. Первый раз, когда мне было лет двадцать пять. Возвращалась я поздним весенним вечером со службы, уже в сумерках, и край, как нужно было мне зайти к своей приятельнице. Решив сократить путь, по своей безголовости, потопала я не светлой дорогой, а какими-то тёмными околотками, через гаражи, где меня любезно поджидал разбойник с ножом. Два часа этот грозный человек, водя у меня перед глазами огромным мясницким тесаком, рассказывал, что и как он со мной сотворит в ближайшее время. Даже где закопает сообщил.
Сковало меня тогда так, что ни в бой с ним вступить, ни заболтать разбойника, ни припустить со всех ног с дикими визгами у меня не получилось. Стояла я, как жертва вечерняя, и про себя, без остановки, молилась: «Взбранной Воеводе, победительная, яко избавлыпеся от злых...»
И отступился от меня этот тать ночной. Сказал: «Не могу, иди отсюда, скажи спасибо, что ты лица моего не видела». Я и пошла на полупарализованных ногах до дома. Два дня с постели встать не могла, сил не было. Спасла Матушка, не оставила.
Второй раз, уже лет через десять, шли мы с трёхлетним Илюшкой на раннюю литургию. Летом было дело, отдыхали в деревне. Дорога в храм неблизкая, всё берегом реки. А деревня не из тех, где люди в пять утра встают, чтобы коров в стадо выгнать, а уже вся такая дачная — с газонами вместо грядок, и жителями, раньше полудня не просыпающимися.
Тихо, пустынно, всё в сверкающей росе, только фей и эльфов, собирающих нектар, не хватает. Как в сказке.
И как в сказке же, из ниоткуда, вылетает собачья свадьба. А газоны за высокими заборами нынче не мелкие звонко-брехливые Тузики да Шарики охраняют, а сплошь зверюги какие-то, как из «Огнива», только дым и пламя у них из ноздрей не пышет.
Чем-то мы не приглянулись невесте из этого свадебного шабаша, мелкой, заполошной собачонке. За две минуты эта психопатка настроила своих «цепняков»-воздыхателей против нас, двух тихих странников.
Обступили они нас и начали щериться. Не лаяли, не кидались, а вздымая загривки и тихо порыкивая, кружили вокруг нас.
С одной стороны — река, с другой — заборы под небеса, и собаки размером с хорошую конягу вокруг, с болтающимися верёвками да оборванными цепями на шеях.
«Илья, стой тихо, не бойся. Они сейчас уйдут. „Взбранной Воеводе победительная! Яко избавльшеся от злых!“ А ну, пошли вон отсюда! — басом заорала я. — Дитё мне напугали до смерти!» И за камень. И зачем-то побежала на стаю, вопя по пути молитву и угрозы попеременно. Собакены, не ожидая такого поворота, забыв про взбудоражившую их вертихвостку, строем ринулись от нас, пытаясь поджать даже отрубленные хвосты.
Теперь я сама научила сына в любой, даже самой безвыходной ситуации, призывать на помощь нашу Заступницу и не надеяться на «князи, на сыны человеческия».
Путь к Богу у всех разный, как все мы знаем. Не раз я наблюдала, как вчерашний агностик и даже атеист становился верующим человеком, и об одном таком случае, который произошёл в моей семье, я хочу рассказать.
Предваряя вопросы, сразу скажу, что всё, о чём я напишу, чистая правда, без прикрас. Для религиозных людей в ней нет ничего необычного, для тех, кто мало сталкивался с церковной жизнью, это может показаться мистической выдумкой, для скептиков — стечением обстоятельств... Все реакции я заранее знаю.
Но у этой истории есть свидетель, который подтвердит каждое написанное мной слово. Это моя двоюродная сестра, которая до того момента пусть и не была воинствующей атеисткой, но была агностиком-скептиком, для которой мир духовный был сродни бабушкиным сказкам. Но не буду никого томить, расскажу всё по порядку.
Мы с тогда ещё годовалым Илюшкой гостили у моей сестры Елены на Горном Алтае. Уже несколько лет к тому времени у Лены жила наша бабушка с отцовской стороны Анна Макаровна. Она «обезножела» после второго инсульта, и внучка, которую она вырастила с младенчества, забрала бабушку к себе.
Бабуле на тот момент было уже 82 года, но, несмотря на преклонные лета и невозможность самостоятельно передвигаться, Анна наша Макаровна сохраняла ещё относительно трезвый ум и бодрость духа.
Мы, честно признаться, были уверены, что бабушка при хорошем уходе смело протянет до девяноста, но не случилось. Третий инсульт случился с ней в одночасье, не оставив ни ей, ни нам никаких шансов даже на надежду.
Ближайшая городская больница чуть не в ста километрах. Скорая, конечно, приехала, но и без вердикта врачей было понятно, что везти бабушку в больницу — это только добавлять ей ненужных страданий, и надо просто дать человеку спокойно уйти. В селе есть фельдшеры, совершенно невероятные Катя и Люба, о которых можно написать отдельную книгу, они и приходили к умирающей, ставили уже бесполезные для неё, но всё ещё нужные нам уколы, помогали переворачивать, делать массаж, утешали.
Бабушка уже не говорила, не шевелилась, жили только глаза, которыми она только безостановочно плакала при виде нас. Ей было очень тяжело, страшно, и это было видно, мы страдали вместе с ней, но помочь, увы, было уже не в наших силах. А смерть всё не приходила. И уже началась пневмония, прежде тихое её дыхание превратилось в какой-то страшный хриплый клёкот, который не было слышно только на улице. Мы старались помочь, но...
На десятый день бабушкиных мучений звуки, которые рвались из её груди, потеряли всякое человеческое звучание, и было ощущение, что в доме поселился огромный раненый зверь, страдания которого не прекращаются ни на минуту.
Мы с Леной, уже совершенно измочаленные и не знающие, что же делать и как помочь бабушке, сидели на кухне, пили безвкусный кофе и молчали. Детей, маленького Илью и тогда ещё подростка Витальку, спровадили к друзьям.
— Ульян... Да что же с ней такое, никак уйти не может, что делать? Сил нет смотреть, как страдает, и слышать это я уже тоже не могу...
— Да что мы сделаем?
И тут моя сестра-агностик говорит мне, человеку церковному, то, что, вообще-то, должно было мне первой прийти в голову, а никак не ей.
— Слушай, ну у вас же есть какие-то обряды, я читала где-то... Ну, когда человек не может умереть...
— Лен... Господи, да что ж я сама не додумалась. Жди, сейчас прибегу.
Я срываюсь, валенки на босу ногу, куртка нараспашку, бегу к церковной старосте Ольге, которая живет в трёх дворах от нас.
— Оля, Оля, пожалуйста, дай мне полный молитвослов, срочно надо!
Деревня есть деревня, все уже знают о случившемся, и Оля без лишних вопросов даёт мне молитвослов.
Я на рысях мчусь обратно.
— Лена, пойдём, пойдём, будем вместе читать «канон при разлучении души с телом».
— Уль, нет, я боюсь... Пожалуйста, давай сама.
Я захожу в бабушкину комнату, зажигаю свечу перед «Казанской», подхожу к бабуле, глажу её по голове. Она уже не реагирует никак, только страшный стон и хрип вырывается из ходящей ходуном груди. Открываю молитвослов. Крещусь сама, крещу бабушку...
— Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас.
Мне, врать не буду, было очень страшно. Первые три песни канона было ощущение, что бабушке становилось только хуже, я почти кричала, чтобы слова молитвы хоть как-то могли заглушить её стон.
А потом она начала затихать и к концу, к девятой песни канона её дыхание выровнялось и стало почти неслышным.
— Достойно есть яко воистинну блажити Тя, Богородицу, Присноблаженную и Пренепорочную и Матерь Бога нашего. Честнейшую Херувим и славнейшую без сравнения Серафим, без истления Бога Слова рождшую, сущую Богородицу Тя величаем.
Я поворачиваюсь к бабушке, крещу её ещё раз, она тихо-тихо выдыхает, закрывает глаза и умирает. Я вижу, как в одно мгновение расправляется и успокаивается её лицо. Выхожу из комнаты.
— Лен, звони Любе, бабушка умерла.
Лена, которая всё это время была тут же, за дверью, и всё слышала, хватается за сердце и почти падает мне на руки. Плачем... Тишина в доме после десяти дней звукового ада кажется вакуумом, который поглощает всё.
Пока пришла фельдшер, пока приехал участковый, я помыла и переодела бабушку в «смертное» и начались похоронные хлопоты, которые не оставляют времени ни на скорбь, ни на размышления о случившемся.
Эту историю мы вспоминаем с Леной при каждой встрече. У меня больше нет сестры-агностика. Есть сестра — православная христианка, скажем так, очень умеренная, стоящая в начале пути, но христианка. И я этому очень рада.
Рано или поздно наступают такие времена, к которым ты не готов совершенно. Вот никак не готов. Земля берёт и «р р раз» — уходит из-под ног. Ты что-то там нащупываешь, пытаешься быть молодцом, а оно не получается. Вот только что, два дня назад ты был деткой, даже в сорок с лишним, а тут хоп — и ты самый взрослый в семье. Ты принимаешь решения. Ты их вроде бы и раньше принимал, но, оказывается, всё это было понарошку. Мелко. Какие обои поклеить, смеситель поменять, ерунда какая то.
А тогда, когда всё случается, — у вашей мамы инфаркт, у папы — онкология, — ты к этому не готов вообще. Тебе триста лет, ты седину уже закрашиваешь лет десять как, а к этому всему ты не готов.
Везёшь их в больницу, жалкеньких, маленьких, скукоженных каких-то, бодришься... И понимаешь — ты теперь большой. Ты теперь за них за всех. И пусть хоть какие, кривые, хромые, лишь бы только живые. Все остальное — тлен.
А они всё меньше и меньше. И ты — не больше. Ты уменьшаешься вместе с ними. И все планы сужаются до немногого. Лишь бы жили... Хоть какие. Хоть как.
Если ваши папа и мама хоть чуть-чуть на что-то жалуются, не ждите, не спрашивайте, за холку — и в больницу. Пока хоть что-то можно изменить. Не будьте послушными. Это только навредит вам всем.
Во дворе все её звали либо «Надя из последнего подъезда», либо «Надя, у которой сын наркоман».
Страшнее её в доме, где живут мои родители, никто не жил. Ни родители больных детей, ни жёны и матери алкоголиков.
Сын, лет с тринадцати присевший сначала на клей-водку-папиросы, быстро достиг уровня колющегося торчка (тогда их много было, возле каждого мусоропровода шприцы и ампулы в изобилии валялись) и начал методично выносить из дома небогатое барахлишко, которое мама его заработала, отмывая пару контор и подъезды.
Когда мама начала сопротивляться — сынок маму бил. Бил как надо, не скупясь, до больничной койки. Выносил всё. Однажды, с такими же лихими дружками, на верёвках с четвёртого этажа спускали кровать и холодильник.
Праздники для мамы Нади устраивали правоохранительные органы, забирая сыночка на несколько коротких лет за кражи. Мама Надя расцветала, поправлялась немного, веселела лицом... пока сынок не освободится. И всё по новой: избиения, распродажа всего имущества за дозу. По кругу. Много-много лет.
В прошлом году у Нади был большой праздник — сыночка посадили на десять лет. Только она уже ничему не радовалась. Из-за постоянных стрессов стало сдавать сердце. Страшно отекали ноги, она ходила уже постоянно в огромных мужских ботинках, часто останавливаясь, чтобы отпустила одышка. Работала до последнего, хотя уже и на пенсии была лет пять как.
А потом она тихо умерла в своей квартире. И каким-то странным образом пропали её небольшие накопления, и никто из родных не забрал её из морга, потому что хоронить за свой счёт никто не захотел.
Соседи по дому, когда хватились, оказалось, что уже слишком поздно: Надю похоронили как безродную, где-то на городском кладбище, где хоронят никому ненужных, ничьих людей.
Вот такая судьба у человека.
Мало что так быстро сближает людей, как плацкартный вагон в поезде дальнего следования. Здесь быстро знакомятся и также быстро расстаются. Обмениваются ничего не значащими фразами и тут же выворачивают наизнанку друг перед другом душу.
Плацкарт хорош ещё тем, что в трёх обычных мужичках в трениках и майках-алкоголичках ты никогда не распознаешь директора крупной фирмы с двумя замами, которые попали в это абсолютное социальное равенство совершенно случайно, по той же причине, что и ты, — боязнь летать.
Купе все распроданы, а ехать нужно «кровь из носа». И рядом с их умопомрачительными ботинками абсолютно на равных стоят резиновые китайские шлёпки соседа сверху — строителя-вахтовика Виктора, который, «напровожавшись по полной», храпит в гармоническом мажоре контроктавы, благоухая «Оболонью» и «Жёлтым полосатиком».
Тут же сидит девочка-веточка, тонюсенькая, невесомая вся (хотя постоянно ест, зараза такая). Не поверите, вахтовик-музыкант. Она на месяц уезжает в Москву из Барнаула, поёт где-то (я не стала выспрашивать, где), а потом месяц на заработанные деньги живёт в Барнауле с мамой и сыном, а поистратившись, опять в Москву на заработки.
В соседнем отсеке царствует прекрасный и невероятно авторитетный Геннадий, со звёздами на коленях и татуировками такой сложности и энциклопедической насыщенности, что невольно начинаешь уважать человека, хотя бы за его терпение. Он вежлив, галантен и невероятно начитан — в общей сложности семнадцать лет по тюрьмам, а библиотеки в пенитенциарных заведениях, как я теперь знаю, очень и очень хороши (вот куда надо отправлять ставшие ненужными на воле домашние собрания сочинений).
Ближе к вечеру первого дня все, хорошенько выспавшись на ортопедических жёстких полках, начинают потихоньку общаться. Совместно пьют чай, угощают друг друга «чем Бог послал».
«Звёздный» Геннадий очаровывает соседку, молодящуюся брюнетку в изумрудной бархатной пижаме. Гена ей нравится, и звёзды нравятся, это видно. Она внимательно его слушает и смеётся в правильных местах таким очень женским смехом, с затейливыми обертонами. Приятно посмотреть. Может, что-то у них получится?
Из разговора понятно, что оба одиноки и не совсем устроены. А вдруг? Нет, не случилось. Геннадий выходит ночью, не спросив, по всей видимости, у дамы номерочка и не оставив свой. Она огорчена по-настоящему. Её, такую милую весь день, начинает раздражать буквально всё, и теперь она не воркует, а визгливо выговаривает соседям, которые то громко говорят, то громко спят. Жалко её.
Слава Богу, в Омске заходит новый отряд путешествующих, на место Геннадия приземляется приятный, с печальным лицом одинокий мужчина, и наша изумрудная соседка опять вовремя смеётся и молчит. А вдруг что-то и выйдет. (Эх ты, Геннадий-Геннадий! Женское сердце — это тебе не звёзды на коленях рисовать!)
Там же, в Омске, в вагон врывается весёлая казахская толпа, пятнадцать человек. Красивые все, нарядные, блестящие.
— Куда вы такие, ребята?
— А мы за невестой, в Орехово, вот жених, едем её забирать от родителей.
И вот новая история. Жениху и невесте по 35, познакомились по интернету, встретились, и всё... Пропали оба. Любовь такая накрыла, что (прямая речь жениха, внимание): «Были бы крылья, летел бы птицей к ней, не могу я без неё, каждая минута, как век...»
Группа поддержки из родни в четырнадцать человек уважительно молчит, мы с вахтовиками и бизнесменами нервно сглатываем. В эпоху «Дома 2» и группы «Виагра» услышать такие искренние и красивые слова от мужчины, причём он не шутит, не позирует. В плацкартном-то вагоне...
Возглавляет свадебный поезд родной дядя жениха из Астаны. Высокий красавец в велюровом пиджаке, белоснежной рубашке с серебряными запонками. Господи... Как же он говорит по-русски, да и вся компания! Слушала бы и слушала. Ни одного слова-паразита, ни сленга, слова как бусины нанизывает, одна к одной.
Женщины... Как же красивы казахские женщины! Наряжены не по-дорожному, им с корабля на бал, в селе Орехово уже наварили бешбармака, натянули аркан через дорогу — препятствие для жениха. Пусть платит калым за единственную дочь-красавицу. И эти прекрасные женщины в красивых платьях по знаку своего командира в минуту накрывают стол и начинают нас угощать. Двойной праздник, оказывается, не только свадьба. Ещё и День независимости Казахстана, четыре дня нужно праздновать.
Да как же не выпить и не поесть в такой день?! Конечно, наливайте! Процветания вашей стране, счастья молодым! Ура!
Теперь я знаю все (или почти все) тонкости казахской свадьбы. В теории, конечно. Что нужно везти в качестве калыма, как не опьянеть за суточным застольем. Зачем уснувшего раньше времени гостя женщины пришивают к постели, на которой прикорнул осоловевший от вкусной водки и жирной закуски гость со стороны жениха. Что дарить матери невесты, её сестрам, тёткам и бабушкам... И любуюсь-любуюсь ими всеми, и не только я. Все мы, кто сидит за этим крохотным вагонным столиком, не можем наглядеться и только восхищаемся этой большой дружной семьёй, которой не лень собраться и поехать за тысячу километров за невестой из села Орехова. Тащить три ковра и сто сумок с подарками будущей родне. (Да, на машине можно было, так ведь скользко, минус тридцать в степи, да с хиусом, и не выпить водителю, а это же свадьба!)
Ох, как быстро приехали... Десять часов прошло? Да не может быть! Всё, пять минут до станции, счастливо! Рады встрече! Счастья молодым! Остаётся полный стол казахских яств, недопитая мужчинами (женщины не пьют) бутылка водки и смех изумрудной женщины из-за перегородки, а значит, есть надежда, что и у неё сложится.
Всем счастья и любви. Казахстану — цвести и богатеть! А я приехала в Барнаул. Здравствуй, Родина.
Готовлюсь во свекрови, короче. Сын мой, преодолев тринадцатилетний рубеж, неожиданно подался в гусары. Одинокий ус над губой затрепетал при виде юной цирюльницы из Екатеринбурга, возвращающейся с гор Алтая.
Две розовые косички, три прыщика на носике, носочки в сандаликах, татушка на трепещущем от рыданий горлышке... Наяда... Место наяде досталось неудачное — верхняя боковушка. Девушка выраженно страдала. Гусар Меньшиков, не испросив материнского благословения, орлом взвился со своей блатной нижней полки и в мгновение ока розовые косицы затрепетали у меня перед носом.
Пока клёкот возмущения формировался в моей натруженной груди, из заветного рюкзачка неблагодарный сын (чего мне стоило, чего половине Москвы стоило купить эти билеты!) выудил трёхдневный запас яств и с прискоками начал обхаживать наяду при помощи домашних беляшиков и котлет.
Изголодавшаяся в алтайских горах девочка благосклонно приняла приношения и в полчаса изничтожила четверть трёхдневного запаса для семьи из двух крупных человеков. Мамо вздохнула (хорошая девочка, не на диете) и завалилась спать.
Ночь прошла тревожно, под звуки рэпа, тихого смеха гусара и наяды и пшиканья кока-кольных бутылок.
Утром, обнаружив пустые контейнеры из-под котлеток и беляшиков, бедная мать позавтракала одиноким яичком, вытащила из-под полок горы опустошённых детками пластиковых бутылок, и разогнала тёплую компанию по полкам.
К полудню в наш отсек прибыли ещё две наяды. Гусар Меньшиков, оглядев поле битвы, выпнул матушку на перрон за новой порцией «спрайтов» и харчей. Девы путешествовали налегке, еде обрадовались, гусара оценили. Давясь кофейком, я наблюдала за счастьем молодых уже с боковой нижней полки (чтоб не мешать детям хохотать над картинками из контакта).
Девы оказались дельные. Со вниманием выслушивали о сложной судьбе Оптимуса Прайма, тяготы строительства миров в Майнкрафте переживали, как свои собственные, внимали. Розовые косицы, на правах старшей жены, по-хозяйски распоряжались имуществом гусара и его молчаливой мамаши.
Кульминация брачного пира случилась в момент, когда гусар непринуждённо потребовал из семейного бюджета свою долю, дабы оплатить девам посещение душа. (На сердце матери, ни разу до этого не замеченной в скаредности, начали расти чёрные волосы. Четыреста пятьдесят рублей! Не считая газировки и чебуреков!) Пораскинув мозгами, матерь поняла, что платить-таки придётся, и выудила из-за пазухи влажную пятисоточку.
Выходя в Екатеринбурге, наяды долго обнимали увешанного их сумочками гусара Меньшикова, обещали слать «Вконтакт» сообщения и желали ему прекрасного лета. Гусар, распушив единственный ус, принимал комплименты и всячески изображал взрослость.
Одинокая. Всеми позабытая. Никем не отблагодарённая женщина сидела у окна, вырывала с корнем из сердца чёрные волосы жадности и жалости к себе.
Вернувшийся ребёнок положил перед истерзанной матерью читанный томик Стивена нашего Кинга, новые розовые наушники со стразиками на пипках и шоколадку «Твикс». «Это тебе, мам. Девчонки сказали, что ты у меня — лучшая».
И тут, понятно, материнское сердце оттаяло. Пора и поспать...
На кухне стоит стол. У стола стул. На стуле сидит женщина, разглядывает себя в зеркале, стоящем на столе.
Нда... Хорошее лицо. Сразу видно — любит хозяйку. К празднику готово. Нос украшен двумя (что не тремя-то?!) пурпурными прыщами-гигантами, под левым глазом синяк, под правым — мешок. (Хоть бы подарки туда положили, что ли?!) Это что за ямы?! Поры?! Да когда вы так расширились-то?! К праздничку, чтоб «крэмы» поскорей всасывались?! А-а-а... Мама! Что это?! Что это такое большое и белое торчит из-под лица?! Третий праздничный подбородок... Фу, какая мерзость... Ты когда так вырасти успел?! Зачем ты вообще здесь?! Кыш! Пошёл отсюда в свою подбородковую страну! Я тебя не звала! Вон отсюда! Дверь там! Всё... Всё... Я урод. Праздника нет. Деда Мороза нет. Ничего нет. Будущее в тумане и чадре.
— Мам, ты с кем разговариваешь?
— С лицом своим страшным. Теперь у тебя самая страшная в мире мать, котик.
Мальчик наклоняется к матери, из-за плеча вглядывается в зеркало.
— Да, мам, ты тут страшная. Правда.
Переворачивает зеркало другой, неувеличительной стороной.
— А вот теперь опять не страшная. Ты его зачем такое купила? Оно увеличивает лицо в десять раз. А так ты у меня красивая.
Женщина прищуривается. Потом улыбается. Как хорошо, что есть кому повернуть зеркало правильной стороной. И как хорошо, что праздничные прыщи теперь в десять раз меньше. Сколько их там? Два? Отлично! Примета есть такая юношеская — если на носу вскочил прыщ, то значит, что кто-то в тебя влюбился. А тут целых два. Эх, чего ж они малюсенькие такие?
Все мы переживали тяжёлые времена, и я не исключение. Лет эдак восемь назад существовала я в состоянии невероятного финансового коллапса, работая при этом, как раб на галерах. Исправно ходила в три места на работу, но всё шло, как у того лося из анекдота: «Что-то я пью-пью, а мне всё хуже и хуже».
Экономика моя была настолько экономной, что лишняя поездка в общественном транспорте воспринималась как сказочное путешествие. Колготы рвались, штопались, рвались от этого ещё сильней, и конца-края этому всему не было видно. В общем, нищета обложила лютая. Я бы сказала — абсолютная. А тут лето за летом, все кругом наряжаются Наташами и едут в Турцию и Египет, а некоторые так и вовсе на Санторини. И шлют оттуда фото в павлиньих парео и без. А я такая работаю. И от работы этой беспросветной становлюсь ещё бедней. Что это было, до сих пор не пойму, какая-то чёрная дыра в биографии.
И тут, в один момент, подворачивается мне невероятный калым. Из ниоткуда. И через месяц в моих натруженных мозолистых руках появляется сумма в две (две!) тысячи долларов. Я становлюсь миллионером. Одномоментно. И когда я шла в своих драных колготах и стоптанных сапожоньках домой, а в моей суме из кожи старого дерьмантина лежали эти великие деньжищи, ощущение, что я могу купить теперь весь мир, было абсолютным.
Я не пошла скупать чулки и платья с люрексом. И даже колбасы не купила сто килограммов, что для меня не характерно. Просто пришла домой, достала поросший мхом и скованный паутиной загранпаспорт и купила билет на самолет. И забронировала гостиницу на «Букинге». Куда? Да я сама в тот момент обалдела — куда. В Израиль. Это я-то! Которая, бия себя ногой в грудь, вопияла на каждом углу, что отдыхать буду ездить только на пляжи с мачами, и чтоб в округе ни одной церкви! Ни одной часовенки, даже католической! Но вот так. Израиль и точка. И никому. И ни одной живой душе ни слова. Потому что — дура. Откуда ж мне было знать про лютых бен-гурионовских таможенников и о том, что отель на Масличной горе, в самом-самом арабском логове, совсем не то, что нужно бронировать при первом посещении обетованных земель? Но вы тоже меня поймите — там же вид на Старый город и Вознесенский монастырь (пришлось потом и там литургию спеть).
Декабрь. Рейс «Москва-Тель-Авив». Трихобачило меня от восторга так, что я на регистрацию явилась чуть ли не за пять часов. Когда начала подтягиваться публика, летящая со мной одним маршрутом, я чётко поняла, что с выбором не ошиблась. Лапсердаки, шляпы, пейсы, рясы и скуфейки. Как с работы не уходила. На и без того радостной душе заплясали ангелы.
Прибыли в Бен-Гурион. Тут душа вообще запела и начала плясать отдельно от тела. Солнце, пальмы, +25 °С, а я, знамо дело, в гамашах с начёсом, целых колгот в хозяйстве не нашлось.
Все выстроились в очереди к кабиночкам на пропускном пункте. Очередь медленно, но движется. Подхожу. Из будки злым английским голосом меня спрашивают, за какими такими радостями я припожаловала в страну. Я скромно так отвечаю: «Странница, мол, приехала на религиозные святыни посмотреть». И вижу, нет, даже не вижу, а чувствую, что не нравлюсь я девушке со сросшимися бровьми из серой государственной будки.
Предчувствия мне не солгали. Отбуксировали меня в отстойник для подозрительных граждан и начали допрос. Три агента службы национальной безопасности кололи меня как старый кокосовый орех. Чуть ли не об пол. Дети наивные, прости Господи. Человека, наизусть знающего все диалоги из «Место встречи изменить нельзя», урывки из «Семнадцати мгновений весны» и «Сердце Бонивура», за три шекеля не купишь, сами понимаете. Умордовались они со мной за четыре часа прилично. Мне их аж жалко стало, но из роли странницы, приехавшей поплакать у стены храма Соломонова и Гроба Господня и желающей только одного — омочить свои ноги в струях Иорданских, я не вышла ни на секунду. Публика, рукоплеща, вручила мне мой задрыганный паспорт и выпнула меня в сторону одиноко катающегося по транспортёру чемодана.
После этой весёлой беседы иллюзий относительно страны, в которую я приехала, у меня уже не осталось, и я воинственно отправилась в сторону маниток и такси. На «великолепнейшем» английском сквозь зубы сообщила таксисту, куда меня везти. Дядька, от сандалий до бровей заросший диким волосом, на не менее прекрасном русском ответил мне: «Поехали», и мы рванули в сторону Масличной горы.
Ровно через три минуты после отбытия из аэропорта я начисто забыла о таможенниках и резко вспомнила про гамаши с начёсом. Нет, мне не было жарко, ничуть, что вы! Просто гамаши эти вступали в явный диссонанс с пышно цветущими бугенвиллиями и пальмами. И я попросила шерстяного таксиста притормозить где-нибудь, чтобы переодеться. Дядька оказался понимающим и сговорчивым, ему ли не понять, как мне в начёсе было неуютно.
Остановились мы у Макдональдса, и я переоблачилась в соответствии с моими представлениями о том, как должна выглядеть женщина на отдыхе. Лучше бы я этого не делала, конечно... Моё тело белое, вынутое из гамаш и переодетое в лёгкую майку с декольте до... ну, в общем, до... — произвело на моего водителя неизгладимое впечатление.
В Иерусалим мы ворвались уже лучшими друзьями. Весёлый оказался человек, понимающий. Очень советовал сменить отель, но я была непреклонна. Гефсиманский сад манил меня восемью оливами, видевшими Христа.
Честно признаться, я не могу подобрать слов, чтобы описать те эмоции, которые охватили меня при виде Вечного Города. Это не восторг, не благоговение, ну не умею я так писать... Да. Было ощущение, что я приехала домой. Как тот блудный сын, который скитался неизвестно где, валялся в грехах своих, бедствовал, и вот он — дом. Родненький-родной. Прослезилась прямо в декольте, выдохнула и поняла, что я счастлива.
Поднялись мы на гору с моим новообретённым другом к отелю и расстались с заверениями обязательно встретиться. То, что мне удалось попасть в правильный район, я почувствовала по взглядам, задерживающимся на моём декольтированном теле.
На ресепшен меня встретил «патриарх Авраам». Собственной персоной. За спиной его маячили ангелы и кресло из дуба мамврийского. Огненные глазищи ангелов и по совместительству — племянников патриарха Авраама, пытались сжечь меня на месте. Но что мне эти глаза, я на Даниловском рынке зелень покупаю. Вот там я понимаю — глаза. А это так... Глазёнки.
С видом временно вдовствующей королевы я шмякнула о стойку свой паспорт и бронь. Патриарх молча её изучил и сам повёл меня в мои люкс-апартаменты из трёх звёзд. Номер роскошью меня не поразил, но он был чист, и этого мне на тот момент было вполне достаточно.
И был вечер. И был немыслимый закат. И рядом, в двух шагах — смотровая площадка, на которой я зависла на два часа. И не было никаких мыслей в моей голове, а была благодать и полное растворение в возду́хах. По пути со смотровой площадки меня пару раз позвали замуж на пару часов, но я не воспользовалась моментом и проскользнула мимо своего счастья в отель.
Богоугодная обитель, приютившая меня за 50 долларов, находилась аккурат между Вознесенским монастырём и мечетью. Ночь прошла романтично. Муэдзин регулярно и очень громко призывал меня совершить намаз, но я не согласилась.
Рассвет встретила по-библейски, со словами, крутящимися у меня в голове безостановочно: «Рече ему Иисус: аминь глаголю тебе, яко в сию нощь, прежде даже алектор возгласит, трикраты отвержешися Мене». Петухи орали так, что я уже и муэдзину была рада, лишь бы они замолчали.
И было утро. День первый. Спускаюсь в трапезную, на завтрак. И столбенею аки Лотова жена. Солью покрываюсь в обнажённых сарафаном местах. Место для харчевания чётко поделено на мужскую и женскую половины. С одной стороны — дяди жгучие, с другой — тёти в хиджабах. И по центру я. Молчим. И тут на автомате открывается мой рот и я торжественно сообщаю честной компании: «Салямаллейкум! Аллах акбар!» и зачем-то крещусь. Всё правильно сделала, короче. Атмосфера разрядилась, все мне радостно закивали и перестали обращать на меня внимание.
Крепко подкрепившись, отправилась я крутой дорогой в Город. Молиться ведь пошла, вся в молитвенном настроении, что характерно. И в таком вот благоговейном виде встретили меня те, кто первыми встречает всех сугубых молитвенников, — торговцы святыми ништяками. О... Эти прекрасные люди надолго меня запомнили. И вот уже как восемь лет эти волки сувенирного бизнеса обмахивают моим портретом товары, чтоб к ним удача пришла.
Мне, конечно, совсем у них ничего не нужно было покупать, просто от скуки решила поторговаться. В результате медная турка с жемчугами и перламутрами, изначально впариваемая американской пожилой паре за какие-то немыслимые деньги, была торжественно мне вручена за пятьдесят шекелей.
Ушло на это дело два часа, но игра стоила свеч. Было весело. Я уходила и меня возвращали, я стучала этой туркой по каменному вековому полу и смеялась в южные усы, утверждая, что турка эта люминевая, страшная и развалится в моих руках, не будучи донесённой до приличного огня. Хозяин лавки злился, потом хохотал, потом опять злился. На наш самозабвенный торг сбежались все соседи и, по всей видимости, даже делали ставки.
В качестве презента за то, что я «грейтбизнесвумен», получила серьги и браслет от владельца аж пяти лавок (не промах мужик), тем громче была моя победа! Была напоена лучшим и крепчайшим кофе в мире со свежайшими сладостями и при этом не получила никакого скабрезного предложения, а это, скажу я вам, показатель уважения. Всё-таки я склоняюсь к мысли, что какая-нибудь Сара или Абрам в моей родословной потоптались очень преизрядно. Жаль, документов не оставили.
Мне никогда не забыть моей первой встречи с Израилем, это была любовь с первого взгляда. Израиль ждал меня и приготовил мне столько сюрпризов, о которых я и не смела мечтать. Но самый-самый главный и самый важный заключался в том, что в этой прекрасной стране, туристический поток в которой не иссякает ни на день, мне посчастливилось побывать у множества святынь в полном, не считая моих двух случайных попутчиков, одиночестве, что для меня, человека, всегда окруженного людьми, очень важно.
А попутчиками моими по святым местам были водитель-араб и прекрасная девушка по имени Араби́я, француженка-мусульманка, студентка Сорбонны, приехавшая в Израиль, так же, как и я, в полном одиночестве с очень интересной целью — она изучала христианство. Ни больше, ни меньше. Мусульманка из Парижа, приехавшая в Израиль посетить святые для христиан места.
Мы с ней пересеклись вечером на ресепшен и на дичайшей смеси французского, английского и итальянского (мы все учились в музыкальной школе, помните? Аллегро виваче! Модерато! И все мы читали «Войну и мир» и даже ходили по ссылкам. Нам ли не знать французского, монами?) рассказали друг другу о целях нашего путешествия, о возможности скооперироваться, нанять одно на двоих такси и без шума, пыли и толпы промчаться по пустыне в поисках чаши Граа... (ну опять понесло, сорри) великих христианских святынь.
И петел возгласил сто раз под окнами гостиницы. И прокричал осёл, и провели под уздцы верблюда мимо отеля, и это было утро нашего путешествия. Мы сели в замечательное авто, и ангелы подхватили нас и повели дивными путями двух паломников-мизантропов.
Как-нибудь в другой раз поведаю обо всём, а сегодня я, конечно же, расскажу о моей первой встрече с Иорданом.
Вы можете себе представить пустынным берег Иордана в полдень? Нет? Я тоже. А он был пуст и Чист, как берег Ангары в период страшного подъёма мошки и комарья. Ни-ко-го. Ни единой живой души.
Наш водитель, который уже наблюдал подобное чудо с нами в Вифлееме, немного напрягся и сообщил, что мы с Арабией либо «грейт святые вумен», либо «вери-верибэдгерлз», потому что такого он не видел никогда, чтобы везде, где мы ступаем, было пусто. Мы посмеялись над ним вместе с ним.
Арабия присела на лавочку и о чём-то беседовала с водителем, а я целый час бродила по водам Иордана, там, где Иоанн крестил «Крестившего вся». Пела тропарь, величание, а потом, подустав, уселась на мостки, опустив ноги в воду. Тишина. Благолепие. Нет, это не про меня и не со мной.
Вспомнился зал Третьяковки с великим полотном Иванова «Явление Христа народу» со всеми эскизами, набросками... напряжёнными позами, лицами. Да вы же все были там, знаете. И тут случился тот мистический момент, над которым обычно все смеются и отказываются в него верить. А это чистейшая правда. Так вот, как раз напротив мостков, где я сидела (а Иордан — он только в наших праздничных стихирах празднично-струен и широк, на самом деле это спокойная и не очень широкая река, во всяком случае в том месте, где я была), на соседнем берегу стоит храм. Ну, храм и храм, мало ли в Израиле храмов. И в самый кульминационный момент моих воспоминаний о «Явлении Христа народу», когда я, разглядывая соседний берег, представляла, где стоял пришедый креститися Христос, с колокольни храма слетел белый голубь, а потом ещё один, а потом ещё. И они стали кружиться над рекой.
Три белых голубя кружат над рекой Иордан, над местом Крещения Христа. Представьте моё религиозное умиление и состояние. Представили?
И тут библейскую тишину абсолютно библейского места, нарушаемую только шорохом крыльев белых голубей (до сих пор мороз по коже), разрывают невероятно громкие и родные до боли позывные радио «Маяк». Ти-ра-ти-та-там, ти-ра-ти-та-таам. «Московское время шестнадцать часов». И тут же какие-то очень важные на тот момент российские новости полились над рекой Иордан. Над которой кружили три белоснежных голубя.
И я начинаю смеяться. Громко, не стесняясь. Такая радость меня охватила, не поверите. Я смеялась над собой, что нет бы мне ангел явился, а мне явилось радио «Маяк», смеялась над тем, что Родина со мной везде, и что именно в этом-то всё и чудо, что я сижу в Израиле, на берегу самой важной реки, за три тысячи вёрст от дома, одна себе странница, а тут раз, и не одна. Потому что вот здесь на этом берегу тоже «Не слышны в саду даже шорохи», понимаете?
Арабия мне уже после рассказала, что храм, напротив которого я сидела, — русский Герасимовский монастырь. И никакого чуда в том нет, что оттуда зазвучали позывные «Маяка».
Но это для неё не чудо. Она знала. А я нет. И для меня это было очень весёлое чудо и прекрасное переживание, которое я вспоминаю с большой радостью по сей день.
Нам, детям девяностых, чем только не пришлось промышлять, чтобы добывать хлеб свой насущный. Была у меня такая веха в жизни, когда я свои песни и басни совмещала с ресторанным бизнесом, небезуспешно, кстати.
Чего там только не случалось в те святые годы. Вспомнилось тут, посмеялась.
С бандитами особенно весело было. Приехали как-то лихие новосибирские ребятки гулять с непугаными нимфами в наши горные Алтай. Шашлыков-водки вагон заказали, пьют, на столах пляшут. Потом заскучали что-то, взгрустнулось.
И пошли они из пистолетов своих в небо палить, а рядом как раз достраивали туристическую базу простые парняги-рабочие. Услыхали это дело, думали, что заваруха какая-то. Война, допустим.
Выскочили с ломами и топорами, положили всю стрелковую бригаду на землю сырую, а одному, сгоряча, отрубили голову. Ну как отрубили, не до конца, она у него на какой-то ниточке болталась. Схватили простынь, башку к туловищу примотали и повезли в город, в больницу. Сто километров.
Довезли. Головёнку пришили. Живуч оказался боец.
К нам, как водится, прокуратура, милиция и т. д. Главный милиционер к нам уже как домой ездил, радовался встрече.
Подарил мне наручники и старый матюгальник, разгонять дебоши.
В те далёкие годы, когда симфония Церкви и Государства не достигла мангеймских высот, а больше напоминала скромную венецианскую сюиту, случилась эта смешная история, которая многим может показаться выдумкой, но свидетели этого события ещё живы и пока ещё здоровы. А по последним и очень утешительным данным ВОЗ считают себя молодыми, что спорно, но, согласитесь, приятно на пятом десятке.
В 1993 году, аккурат восьмого мая, по окончании Божественной литургии, выловил меня наш проректор у трапезной и сообщил благую весть: «Завтра едете всем регентским классом в Шегарку. У мемориала, сразу после митинга, нужно спеть литию по павшим воинам».
Надо так надо, что там этой литии — десять минут от силы, со всеми ектениями да Вечной памятью. Опять же есть перспектива, что накормят, а это в голодные постперестроечные годы было мощнейшим стимулом для вечно клацающих зубами от голода семинаристов.
В регентском классе на тот момент окормлялось ровно шесть душ, из которых пять были женского пола и одна душа — мужского по имени Димитрий. Димитрий был рождён от прекрасного союза диакона Иоанна и матушки Татианы, регента Троицкого храма. Понятно, что с такой родословной Димитрий был среди нас, скромных плодов от союзов советских инженеров с медиками да строителями, самым продвинутым по части исполнительства панихид, венчаний и прочих ирмосов с запевами. Одним словом, хороший такой отрок, церковный. Не без пороков, конечно. Про малые его пороки не помню, а из крупных — невероятная смешливость, которая нападала на него в самые неподходящие моменты. Но об этом позже.
День Победы тогда не задался для нашего скромного ансамбля с самого начала. Во-первых, у церковного автомобиля, который должен был доставить нас до Шегарки, отвалилась дверь. Да и как ей было не отвалиться, если на этой скромной «таблетке», судя по её виду, количеству и качеству травм на кузове и на капоте, ездил на маёвки ещё первый созыв томского РСДРП!
Водитель, как плоть от плоти своего боевого автомобиля, по имени Егор и по кличке «мышиная голова» (так его «окрестили» работницы трапезной за смешную форму черепа), при помощи кулаков загнал дверь на место, а меня заставил крепко держать ручку изнутри, «чтобы не дуло». И мы поехали, дребезжа, покряхтывая и позвякивая.
Второй незадачей на нашем пути к шегарскому мемориалу случился «отец Сникерс». Сникерсом батюшку нарекли братья-семинаристы за его любовь к спортивной обуви (это, конечно, громко сказано — при тогдашней всеобщей бедности обуви этой было по две пары на всё про всё, одна в лето, другая в зиму). У отца Сникерса с доходами, видимо, было ещё хуже, чем у всех, поэтому и в суховей, и в мраз со сланом он ходил в одних и тех же кроссовках «абибас» какого-то непотребного 56 размера, хотя росту был более, чем среднего. В сочетании с вечно коротким подрясником «абибасы» смотрелись очень по-хипстерски и приводили в постоянный осужденческий трепет всех бабок церковных, от свечной лавки до трапезной,— вечного источника всех приходских свар и сплетен.
Отцу Сникерсу (да кто ж помнит, как его звали? Мирскому имени никогда не вознестись над метко данным прозвищем), как настоящему Homo Liber, ему было глубоко наплевать на всех бабок мира, да и вообще на всех. Уровень его внутренней свободы на тот момент доходил до высот настоящего святого и страшного в своей святости средневекового юродства. В общем, батюшка Сникерс был настоящий церковный хиппи, для которого ни благочинный, ни тем более приходское бабьё — были не указ.
Хипстерство его распространялось не только на внешний вид, но и вообще на все его деяния, включая совершение таинств и треб. Не заморачиваясь уставными чинопоследованиями, юродствующий отец служил «в духе», как настоящий пещерный праведник, над которым ни епископа, ни Типикона, что для всех с ним сослужащих и поющих был чистый ад. Он смело, по-диджейски, мог делать нарезку из вечерни, литургии и венчания, весело помахивая кадилом и не обращая внимания на грохот падающих в алтаре и на клиросе тел, не могущих вынести его «полноты богослужения».
Однажды на Пасху, в селе, отец Сникерс пошёл на каждение. Покадил весь храм, покадил притвор, потом покадил паперть и ушёл кадить село, оставив изумлённую паству с пономарями и хором, которые дослуживали праздник уже сами, мирским чином. Вернулся через два дня, искадив полрайона, включая пустоши и овраги.
Вот такой высоты и глубины праведника командировали в Шегарку (бывшее село Богородское) служить литию. Праведник стоял на остановке с авоськой, из которой торчали кадило с кропилом, кроссовки победоносно топорщили носы из-под истрёпанного подрясничка. Солнышко светило, пели птички.
За моей спиной взоржал церковный отрок Димитрий, я выронила на дорогу дверь боевой «таблетки». Сёстры-регентши потуже подвязали платки, в голос запели «Да воскреснет Бог»... И только Егор-«мышиная голова» остался невозмутим, так как был невоцерковлён, всех верующих вслух считал болящими и много лет трудился водителем и милиции. Удивить и напугать его было трудно. Это-то нас и спасло в результате.
Отец Сникерс наших реакций не заметил, взгромоздился со своим поминальным набором в машину, я покрепче вцепилась в вываливающуюся дверь, и мы помчали в сиреневую даль, навстречу своему позору. Пару раз на крутых поворотах меня выносило вместе с дверью в открытый космос под весёлые матерки «мышиной головы», но боевые сёстры-регентши ловко хватали меня за различные части моего бодрого и ещё молодого туловища и водружали на место. Птицы ещё пели, и солнце ещё светило.
В борьбе с дверью мне некогда было подумать о том, зачем батюшка взял с собой на литию кропило и не взял требник, в котором красивыми буквами изложено чинопоследование таинств и треб. Перед очередным моим сложным выходом с дверью церковный отрок Димитрий задал-таки отцу Сникерсу этот животрепещущий вопрос.
— Батюшка, а как вы служить собираетесь без книжки? Мы тоже не захватили, на вас понадеялись. (И опять заржал.)
Батюшка вытащил из авоськи кропило, постучал им себе по лбу:
— Вот здесь все мои книги. Ныне и присно, и во веки веков.
Мы по привычке хором ответили ему: «Аминь!» С этого момента окончательно стало понятно, что нашу панихиду шегарцы запомнят надолго.
Доскрипели мы на своей таблетке до деревни, которая ещё не ведала, что ей предстояло пережить в ближайший час. И там всё ещё пели птички и светило солнышко.
У сельсовета нас уже ждали. Начальство при полном параде, в пиджаках и «гаврилах», с алыми бантами на лацканах и флагом СССР ждало «живого попа с монашками». Митинг без нас не начинали. Я вышла им навстречу с дверью в руках, как со щитом и с пасхальным приветствием:
— Христос воскресе!
Старые партийцы, безусловно, были готовы к тому, что наша церковная компания не совсем от мира сего, но, похоже, мне удалось их тогда удивить. Ничего мне не ответили стойкие коммунисты, промолчали.
— Воистину воскресе! — ответил мне Егор-«мышиная голова» и вырвал дверь из моих натруженных рук.
Отец Сникерс тоже не подвёл. Пока я расшаркивалась перед торжественными селянами с дверью наперевес, он выудил из кармана чекушку, плеснул из неё святой водицы на кропило и с криком «Воистину воскресе Христос!» начал окроплять оторопевших мужиков, стараясь попасть в лицо каждому. Мужики утирались горстью, в их рядах росло смятение, которое закончилось бегством от христославца на безопасное расстояние.
Егор курил с видом санитара из отделения тяжких психических расстройств, отрок Димитрий ржал, сёстры заматывали лица платками на манер хиджаба, чтобы в торжественно-печальный момент не испортить панихиды своими смеющимися мордахами. Птицы уже стихли, но солнце ещё продолжало светить.
Самый смелый партиец, удостоверившись, что святая вода в бутылочке иссякла, приблизился к нашему бате и задал деловой вопрос:
— Товарищ батюшка, давайте будем начинать, народ заждался. Только мы ваших правил не знаем, как по регламенту положено? Сначала митинг, а потом панихида, или наоборот? Давайте решим.
— Христос впереди всех! Что тут думать? Сначала панихида, а потом митингуйте хоть до Второго Пришествия.
Вежливые перестроечные коммунисты переглянулись и повели нас на нашу Голгофу.
У мемориала на площади собралась вся деревня в праздничных нарядах, с шариками, транспарантами и чем-то ещё, советско-праздничного разлива, деталей, увы, не помню. У самого памятника воинам-победителям установлены шесть стоек с микрофонами и огроменные колонки, поодаль — кумачовая трибуна для оратора с гербом Советского Союза, красиво вышитого гладью.
Нас, поющих, поставили у микрофонов, а расставив, поняли, что по дороге мы потеряли отца Сникерса, который, правда, вскоре обнаружился с обратной стороны мемориала раздувающим кадило.
А кто хоть раз самолично раздувал кадило, тот поймёт, какая оказия может произойти, если покрепче дунуть на тлеющие угли. Правильно. В лицо вам может полететь зола и украсить лик, как у того мавра или хорошего шахтёра. Отец Сникерс торопился, дул более, чем усердно, и к народу вышел «ликом чёрен и прекрасен», вылитый Моисей Мурин из житий святых. Лицо в золе, борода в золе, глаза слезятся от дыма... Торжественный вид, в общем.
И топает прямиком к кумачовой трибуне с гербом. И начинает... Нет, не литию и не панихиду, начинает проповедь. В микрофон, само собой. И в этой проповеди он чихвостит в хвост и гриву безбожную советскую власть, безбожные сельсоветы и жителей безбожной Шегарки. К концу первого получаса ему удалось убедить и самого себя, и оторопевших от ужаса селян, что Шегарка с прилегающими к ней окрестностями по количеству грешников и их злодеяний превосходит и Содом, и Гоморру, и всех гиен огненных. (С деревьев начали валиться обморочные птицы, солнце, пару раз моргнув, исчезло в набежавших тучах.)
Потрясая над гербом уже остывающим кадилом, отец Сникерс перешёл к перечислению всех напастей, которые должны были свалиться на головы шегарских скотоподобных нечестивцев. Египетские казни скромно отошли в сторону детской литературы и плакали оттуда в три ручья.
Онемевшие, мы стояли атлантами с каменными руками, готовые в любой момент подхватить падающее на грешную Шегарку небо. Где-то в толпе заплакал ребёнок. Лучшие люди Шегарки в красных бантах и праздничных «гаврилах», не утирая пота с красных от страха и ужаса лиц, взирали на черноликого проповедника со смиренным ужасом людей, стоящих у расстрельной ямы.
Поддув кадило, наш грозный отец зачем-то резко переключился к теме проповеди на аборты, и тут уже досталось всем гражданочкам поселения, включая грудных младенцев и старух — верных ленинцев 1900 года рождения. С абортов батя перескочил на воровство, и Бог весть, чем бы всё это закончилось, если бы церковный отрок Димитрий не хрюкнул со всей мочи в микрофон. Полёт мысли отца Сникерса был прерван этим возмутительным поступком и припечатан не менее возмутительным предложением Димитрия начать служить литию. Народ безмолвствовал, и только Егор-«мышиная голова» одобрительно показал большой палец из-за спин убитых проповедью коммунистов-председателей колхоза.
В кромешной, совершенно вакуумной тишине отец Сникерс начал хлопать себя по карманам в поисках чего-то очень ему нужного. Толпа попятилась, парализованные птицы на спинах поползли в сторону Томи, чтобы уже утопиться навсегда. Но, вопреки предположениям, батюшка вынул из кармана не гранату, а обтрёпанный, жёлтый от времени листочек оказался «рукописанием», которое вкладывают в руки покойнику, отправляя его в жизнь вечную. Тут отрок Димитрий ещё раз громко хрюкнул в микрофон, заподозрив, что шоу сейчас будет ещё более «маст гоу он». Сникерс строго посмотрел в нашу сторону и во всю силу своего несильного голоса возгласил в микрофон: «Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно, и во веки веко-о-ов!» Мы истово рявкнули в ответ: «Аминь!»
Лучше, конечно, нам было ограничиться проповедью... Требника под рукой не было, наизусть панихидного чина отец Сникерс не знал, и носило его по волнам памяти так, что мы чуть не ушли в венчальное многолетие там, где нужно было петь «Со святыми упокой». Отрок Димитрий то уползал, то выползал, проржавшись, из-за мемориала; сёстры стояли каменными бабами с острова Пасхи и блекотали булькающими голосами что-то атональное, уходящее из пентатоники то в лидийский, то в миксолидийский лады, и время от времени жевали концы платков, чтобы не взоржать по примеру брата своего Димитрия.
Егор-«мышиная голова» из толпы всё время слал нам какие-то странные знаки, которые отец и батюшка расценил, как призыв «жги, отец», и жёг так, что солнце окончательно ушло за плотный слой снеговых туч, дабы не освещать этого позорища.
Шквальный ветер нёс в нашу сторону несколько торнадовых воронок, чтобы стереть с лица земли даже память о нашем выступлении. Но мы держались.
И тут наконец-то отец Сникерс вспомнил, чем заканчиваются все литии и панихиды, развернул листок-рукописание и начал читать разрешительную молитву (а читают её только на отпевании, ну никак не на литии). И, дойдя до слов «а и от онех же и на ны друг другоприимательно пришедшею, да сотворит чрез мене, смиреннаго, прощено и сие по духу чадо...» (а вот тут всегда произносят имя отпеваемого чада), батюшка впился взглядом в председателя колхоза, который уже буквально висел на руках соратников и не подавал признаков жизни, и грозно спросил:
— Где список?!
Сиреневый, как туман, председатель прошептал в ответ:
— Какой список?
— Мертвецов! Покойников! Кого отпеваем?! — со строгостью судии возопил отец Сникерс.
(Птицы всем составом уже доползли до Томи и по одной скрывались в пучине волн.) Председатель с мучительной завистью смотрел на птиц, мечтая разделить с ними утопленническую участь, но...
— Нет у нас списков, товарищ батюшка, нет!
Толпа судорожно выдохнула и замерла.
Отрок Димитрий в очередной раз скрылся за памятником, содрогаясь всем своим тщедушным телом от смеха, сёстры затолкали остатки платков в рот, насколько можно сдерживая рвущиеся из грудей стоны.
— А раз нет, то и не надо, — неожиданно легко согласился отец Сникерс.
Шегарцы мощно выдохнули, председатель с сиреневого ушел в инсультно-фиолетовый цвет, солнце обрадованно мигнуло из-за туч тремя чахоточными лучами. («Пронесло!» — подумали птицы, и очередь к месту утопления сократилась втрое.)
Кое-как, через кучу лишних возгласов, теснившихся в голове у батюшки, мы вышли на каданс. Вытащили платки из пересохших ртов и выдавали уже нечто гармоническое, а на сугубой ектении даже рискнули спеть тройное «Господи, помилуй», Александра нашего, Архангельского с духовым басовым ходом, чем растрогали селян до слёз. И всё бы могло закончиться чинно и благородно, если бы товарищ-батюшка не решил вдруг на «Вечной памяти» продемонстрировать свои небогатые вокальные данные.
«Во блаженном успении ве-е-ечный покой, — срывающимся фальцетом воскричал отец Сникерс. — Подаждь, Господи, усопшим рабам Твоим», — здесь батюшка нырнул в басово-контроктавные глубины, голос сорвался и перешёл на грозный шип, после чего лихим глиссандо взмыл в третью октаву: «И сотвори им ве-е-ечную па-амя-я-ять».
Голос его, усиленный микрофоном, взметнулся в горние выси, добив вставших «на эшелон» на высоте десять тысяч метров коршунов. Весь регентский класс оказался парализованным в один момент. Отрок Димитрий уже не смог отползти за мемориал, лёг тут же, в венки из еловых лап. Я попыталась задать ля-минорный тон, чтобы хоть как-то вступить и запеть, вместо чего звонко квакнула в микрофон. Вторая попытка оказалась ещё хуже и прозвучала, как будто собачке дверью хвост прищемили.
Пока я повизгивала, кто-то из мужественных сестёр-регентш в неопределённой тональности взвыл: «Вее...» На продолжение сестры не хватило, она захлопнула рот и стояла с выпученными глазами, не в силах выдавить из себя ни звука.
С грустью я поняла, что нас сейчас будут бить, как того гроссмейстера в Васюках, закрыла глаза и затянула «Вечную память» уже по всем нам. В этом коротком песнопении я умудрилась смодулировать раз восемь, начав в одной тональности и переходя без всяких знаков альтерации в другие. Диафрагма моя билась внутри организма свежеразвешенным бельём, что позволяло мне идти по звукоряду четверть-тонами, на манер хорошего муэдзина. Стоящие в праздничной толпе татары-мусульмане оценили мой вклад в память их погибших сродников. Это чувствовалось.
Сёстры легли на венки рядом с отроком Димитрием и не подавали признаков жизни. Над всем этим восторгом в клубах кадильного дыма парил отец Сникерс.
Выдавив последнюю ноту из горла, я открыла глаза.
Под руководством Егора-«мышиная голова» митингующие несли к моим ногам пластмассовые и бумажные цветы. Под белы руки вели председателя. Трясущиеся на венках тела сестёр-регентш и отрока Димитрия поначалу смутили наивных шегарцев, но Егор развеял их страхи и сомнения фразой: «Скорбят. Рыдают. Очень нежные, ранимые девки». Когда последний цветок был возложен к моим ногам, Егор кого за подол, кого за косы до пояса дотащил до машины, оставив товарища-батюшку на растерзание шегарцев. «Этот нигде не пропадёт, а вам морды набьют», — всучил мне дверь-щит, и мы помчали в Томск на всех парах. Над стареньким УАЗ-452 всю дорогу кружили стаи птиц. Хотели отомстить, да, видимо, пожалели нас, дураков.
Отец Сникерс вернулся через три дня — живой, цветущий, с полными руками гостинцев от шегарских коммунистов. Святые люди оказались. Не то, что мы.
В 2017 году, несмотря на холод, на акцию «Победный хор» народу собралось море. Детишек тоже привели. Одна детишка, племянница Светланы Мазуриной (я специально указываю родство с реальным человеком, чтобы не приняли за блогерские сказки), и помогла нам попасть в интересную историю.
За год до описываемых событий «Победный хор» пел у Новой сцены Большого, а в нынешнем там затеяли какое-то мероприятие для бледнолицых и, соответственно, все краснокожие остались за бортом, а именно у театра Оперетты, аккурат под афишей спектакля «Анна Каренина».
Мы, как наследники всех русских революций, тут же задались вопросом: «что делать?», перескочив, правда, через «кто виноват?», времени было в обрез, увы.
На лестнице-то очень удобно было стоять, капельмейстер внизу, поющие на ступенях. Всем хорошо, всем комфортно, всё видно. А тут, на равнине, не очень. Но от семнадцатого годочка прошлого века нас всего сотня лет отделяет, руки-то помнят, как говорится. Взгромоздили меня на клумбу, встали по памяти кружочком и ну давай петь. Я руку вперёд вытягиваю в дирижёрском призыве, песня боевая льётся. Вдохновение и всевозможное крещендо «со слезами на глазах».
Вокруг люди с портретами своих близких к «Бессмертному полку» идут, кто-то остаётся с нами, кто-то дальше идёт. Всё в штатном режиме. И тут я с броневика-клумбы (мне ж сверху видно всё, ты так и знай) вижу, что полицейские начинают очень быстро и слаженно ограждать наш хор от всеобщего праздника металлическими загородками. Тихо, без шума и пыли. Ну, думаю, попали мы. Несанкционированная акция в центре Москвы, народу больше ста человек, сейчас на меня кандалы наденут и побреду я по шоссе Энтузиастов в Сибирь-матушку без права переписки за организацию митинга, не согласованного с мэрией (а мне обещали такую обструкцию, было дело).
Продолжаю дирижировать и петь. И вижу, что позади хора, ближе к Большому, стоит на земле одинокий оранжевый рюкзачок, рядом с которым никого, ни одной живой души. Тут мне ещё хуже становится (незадолго до 9 Мая был теракт в питерском метро). Одно дело в каталажку узником режима загреметь, и совсем другое подвергнуть столько людей смертельной опасности... Волосы дыбом, холодный пот, всеобщий трепет организма. Смотрю на часы — поём уже больше часа. Пора заканчивать, тем более что за спинами хористов творится что-то странное. А расходиться никто не хочет. Кое-как, сославшись на холод и плохое самочувствие, завершаю наше выступление, обнимаемся-прощаемся. Ба-а-а... А никого уже и нет. Ни полиции, ни рюкзачка, ни ограждений. Как и не было.
Уже через час после окончания встречаюсь со Светланой и выясняется, что её племянница, десятилетняя девочка, по детской своей наивности и незнанию политической обстановки бросила свою яркую торбочку на тротуаре и пристроилась к хору попеть, спохватилась, уже когда полиция заинтересовалась этим рюкзачком.
«Кроваво-режимный полицай», увидев бегущую к рюкзачку девочку, перехватил её и закрыл своим телом (кто знал, что там только термокружка с чаем для сугрева). Потом «невоспитанные» стражи порядка без применения насилия поговорили с девочкой, с её мамой и тётей, пожурили всех, погрозили пальчиком (а надо было по сценарию дубинкой, конечно) и отпустили, не нанеся никому оскорблений и тяжких телесных повреждений. Даже в участок не забрали. А надо было.
История эта приключилась с моим приятелем году эдак в 1986, тогда, когда для многих деревья ещё были большими, святыни церковные разрушенными, а архиереи запросто перемещались на авто модели «РАФ» и катерах «Москва», покупая билеты в общей кассе, без предоставления ВИП-мест.
Неподалёку от одного старинного городка, стоящего на берегу великой русской реки, на одном из больших островов, сохранились развалины некогда огромного и очень почитаемого монастыря, где в, стародавние времена хранилось много православных святынь и куда лет двести не зарастала паломническая тропа.
Монастырь, конечно же, разорили, святыни растащили, кресты сорвали, — дело обычное для двадцатого века. А остров приспособили для детского отдыха и понастроили на нём пионерлагерей да дач для детсадовцев. Юные ленинцы в перерывах между спартакиадами и конкурсами художественной самодеятельности попеременно с вожатыми украшали монастырские развалины наскальными росписями и распивали томными летними вечерами портвейн, скрываясь в останках некогда огромной обители от лагерного начальства. Но не только пионеры и низшее комсомольское звено посещали поруганную обитель. Церковный люд, пусть и яростно гонимый в то время, святынь своих не забывал и по возможности чтил. Раз в году местный архиерей, переодеваясь в штатское, с небольшим отрядом верующих советских граждан и старушек отправлялся послужить молебен и панихиду по невинно убиенным во время гонений насельникам и священноначалию, и пройтись вокруг монастыря крестным ходом.
В год описываемых событий в эту епархию приехала откуда-то из больших святых мест неугасимая лампада. Лампада эта хранилась в единственном городском кафедральном соборе и, отправляясь в паломничество, лампаду архиерей благословил взять с собой на остров, чтобы от души перед ней помолиться. Архиерейскими иподиаконами (а попросту — помощники) в то время служили два моих тогда ещё молодых и ясных приятеля, которые и поведали мне эту развесёлую историю.
Ранним июньским утром на причале собралась приличная компания очень странных людей. Ничто, конечно, не выдавало тайных паломников, ловко замаскировавшихся под завсегдатаев грушинского фестиваля. Ни богатая, исключительного серебряного оттенка архиерейская борода, скромно заправленная под борта куцего пиджачка, ни хоругвии, обернутые в простыни, ни огромная жестяная банка, внутри которой теплилась неугасимая лампада, ни платочки на головах приезжих столичных дам и бабусь, ни здоровенный, чёрного дерматина чемодан с архиерейским облачением, ни даже огромное напрестольное Евангелие, для конспирации завёрнутое в шерстяной цветастый платок. А уж юродивая Танюша в вечном венке из бумажных цветов и с огромным сидором, из которого торчали пудовые свечи, Танюшей же и изготовленные в домашних условиях из свечных огарков, и подавно ни в ком не возбуждали подозрений. Едут люди отдыхать с чемоданом шашлыков, что тут такого, в самом деле. Но то ли оперуполномоченный по делам религии в эти дни отдыхал в Коктебеле, то ли просто закрыл глаза на это уже ежегодное паломничество, странников никто не тронул, и они первой «Ракетой» отбыли к месту назначения.
Прибыв на милые их сердцу руины, паломнички первым делом убрали за пионерами всё то, что после пионеров остается, и принялись совершать свои «божественные» дела. И так хорошо и спокойно послужили, что любо-дорого. И молебен, и панихида, и крестный ход под благодатным летним солнышком, и нарядная юродивая Танюша, возжегшая по всему пути следования странников свои кривенькие свечки, — всё очень способствовало прекрасному молитвенному настроению. Помолившись от души, потрапезничав походной колбаской и хлебушком, тихие странники, сопровождаемые из-за каждого куста пытливыми пионерскими взглядами, пустились в обратный путь.
Быстроходная «Ракета» вмиг домчала молитвенников до городской пристани, где их ждал епархиальный рафик, который должен был доставить уставших от молитвенных трудов паломников в кафе «Ландыш», в котором по случаю такого события был заказан праздничный обед. Рафик вместил всех (и Танюша в веночке забралась, хотя её присутствие на банкете не было санкционированным, но как не накормить юродивую, грех это, взяли и Танюшку). Не вместило машинное чрево только двоих моих приятелей, владычьих иподиаконов, на которых погрузили всё, что можно, включая хоругвии и банку с лампадой.
«Через полчаса вас заберут», — коротко бросил архиерей ребятам, и рафик унёс молитвенников в сторону «Ландыша» и галантинов.
Прошло три часа...
Утомлённые ожиданием ребята, уже уставшие охранять хоругвии и архиерейский чемодан, кое-как распределили меж собой тяжеленную поклажу и смиренно побрели в сторону трамвайной остановки. По пути они пару раз пытались дозвониться из телефона-автомата до епархиального секретаря, чтобы напомнить о себе, но без толку. Трубку никто не брал. Всё бы ничего, двоим здоровенным парнягам таскать тяжести нетрудно, но ведь — лампада, лампада неугасимая не должна была погаснуть ни при каких условиях. А условия, прямо скажем, были самые что ни на есть военно-полевые. Дунет ветерок с речки и ага. Что владыке говорить? Не уберегли святого огня? Кое-как, где короткими перебежками, где крупными скачками, два одиноких иподиакона двигались в сторону трамвайного кольца. Хоругвии, правда, понадеявшись на то, что в собор парней доставят на машине, в простыни никто не обернул, и они спущенными знамёнами колыхались за спинами иподиаконов.
Подошёл трамвайчик, страннички погрузились в вагон, заняв своими пожитками добрую его треть. Долго возились с хоругвиями, не зная, куда их пристроить. На пол положить нельзя, святые лики на полотнищах, как-никак, вертикально установить тоже не получались, уж больно флагштоки высоки. Недолго думая высунули верхние части в окно, а древки крепко зажали ногами. У одного на коленях чемодан и футляр с архиерейским клобуком, у второго — банка со всё ещё неугасшей лампадой.
«Багаж оплачиваем», — подошёл невозмутимый трамвайный кондуктор. Кое-как нарыв по карманам двадцать копеек, юные служители культа рассчитались, и старый трамвай покатил по городу, помахивая всем встречным «божественными знамёнами». Темнело. В собор ребята добрались уже тогда, когда церковный страж по имени тётя Валя накрепко закрыла ворота и отправилась читать вечернее правило. Двор церковный был тёмен, пуст и безмолвен.
Минут пятнадцать несчастные, голодные и холодные иподиаконы пытались культурно достучаться до тёти Вали. Тётя Валя не выходила, уйдя с головой в молитвенное стояние. Ребята в четыре руки уже начали сотрясать кованные церковные ворота, громыхая ими так, что из окон соседних домов понеслась брань и угрозы вызвать милицию. Тётя Валя тем не менее оставалась в своей сторожевой келье и читала уже, судя по всему, тридцать второй акафист. Быстро посовещавшись, несчастные хранители неугасимой лампады решили, что кто-то один полезет через забор и отыщет тёть Валю, живую или мёртвую, возьмёт у неё ключи и откроет уже, наконец-то, двери неприступного соборного бастиона. Жребий пал на тощего и юркого Пашку, Пётр же (да-да, как апостолы) остался охранять священный огнь.
В момент, когда Пашкина нога коснулась земли по ту сторону врат, затрепетал весь Болливуд, ибо события стали развиваться уже не в благостном церковно-славянском ключе, а по всем законам лютых индийских боевиков.
— Стой, стрелять буду, — раздался страшный женский крик и тихий до того церковный двор сотряс мощный ружейный выстрел.
В этот же момент с визгом со стороны улицы затормозил милицейский «бобик», откуда раздался усиленный мегафоном грозный рык.
— Всем оставаться на своих местах, вы окружены!
Из воронка посыпались милиционеры, ловко выбили из рук у оторопевшего Павлика банку с лампадой и попытались его скрутить. Но что там милицейская выучка рядом с религиозным фанатизмом и страхом получить от архиерея выволочку за несохранение неугасимого огня? Да ничто, лютики-цветочки. Пашка змеёй вывернулся из цепких правоохранительных рук, орлом подлетел к укатившей банке, обнял её, как родную, накрыл телом и замер в ожидании страшных мук и скорой смерти.
— Валите его, у него там бомба! — раздался истошный крик из окна соседнего дома. Кричал, по всей видимости, бдительный советский гражданин, который и вызвал наряд.
Раздался ещё один громоподобный выстрел, страшно закричал Петя, на Пашку навалились два служителя правопорядка.
— Товарищи... Что тут происходит?! — у воронка стоит запыхавшийся архиерей в своём кургузом пиджачке, за спиной его маячит цветочный венок юродивой Танюшки.
— Уйди, дед, банду берём, ещё и тебя зацепят, уйди от греха подальше!
— Владыка! Владыка, миленький! Товарищи милиционеры, это владыка наш! — вопит из-за ворот тёть Валя.
Пуля не разбирает, кто владыка, кто нет! — кричит ей в ответ милиционер. — Открывай ворота, тётка, там у тебя труп, судя по всему. Сержант, вызывай скорую и труповозку!
Юродивая Танюшка, выбравшись из-за архиерейской спины, вытаскивает из своего огромного баула простынь, которой утром обворачивали хоругвии, и накрывает ей лежащего на земле Павла, простынь в области Пашкиной головы пропитывается кровью. Чуть поодаль стоит жестяная банка, из которой льётся тихий невечерний свет... Лампада не угасла...
— Валентина! Дурища! Открывай уже ворота, какая банда?! Это иподиаконы мои! Гражданин начальник, это свои, наши это ребята, мы на остров сегодня с ними ездили молебен послужить, да забыли их с пристани забрать. Скорее скорую! Татьяна, да уйди ты отсюда со своими свечами, нет тут покойников, уйди, Христа ради! Валентина! Благословляю срочно открыть калитку!
Валентина, тем временем сообразив, что она натворила, и, возможно, пристрелила в порыве бдительности кого-то из своих, сидела на земле, крепко обнявшись с ружьём, и монотонно поскуливала. Через забор пришлось лезть товарищу сержанту, изымать у временно впавшей в ступор сторожихи ключи и самому открывать ворота. У места событий тем временем собралась уже приличная толпа местных жителей.
— Банду взяли, хотели иконы из храма вынести, спасибо, Генка у окна курил и всё видел, вызвал наряд.
— Да какая банда, банда бы в тишине работала, а эти чуть ворота с мясом не вырвали, колотились.
— Да сейчас такие шармачи кругом, что и ворота вырвут, не побоятся, одно жульё кругом...
Из-под окровавленной простыни раздался громкий чих. Толпа отшатнулась. Тело под простынёй зашевелилось и попыталось сесть.
— Господи, Иисусе Христе, сыне Божий, буди милостив ко мне грешней! — завопила юродивая Танюшка и начала осенять крестным знамением восставшего, аки Лазарь, Павла. Владыка, опустившись на колени, стянул с Пашкиной головы кровавую простынь.
— Паша, Паша, ты меня слышишь? Живой? Паша!
— Живой я, владыка, нос разбил, когда падал... Что там с Петром? Убили?
— Нет, — простонал по ту сторону врат Петя, — у неё ружьё солью заряжено, всю спину мне разнесла, зараза...
Подъехала скорая. В больницу забрали только Валентину в предынфарктном состоянии. Павлу медики утерли разбитый нос, обработали на месте не так уж и пострадавшую Пашкину спину, отпоили валокордином владыку и отбыли восвояси.
Полночи в архиерейском домике составляли протокол и писали объяснительные. Разошлись с миром, без претензий и при полном примирении сторон.
Главное, конечно, что удалось спасти неугасимую лампаду. Утром, как ни в чём не бывало, она заняла своё место у главной храмовой иконы и очень долго радовала прихожан, а для владыки была постоянным напоминанием о том, что не нужно забывать «о малых сих».
— Долго полнился слухами городок о том, как залётная банда из Сибири пыталась ограбить кафедральный собор, как владыка собственноручно скрутил главаря шайки, а героическая Валентина подстрелила самого опасного бандита, который пытался вынести из храма золотой, с брильянтами, дореволюционный крест, которого, как вы понимаете, отродясь в соборе не было.
Мама моя никогда не употребляет мата, вот совсем, и бабушка такая была. Но ругаться всё-таки приходится, люди же, не ангелы. Мамин «ругательный набор» меня всегда потрясал.
Она очень любит птичек, прикармливает синичек, коростелей и беспородных воробьёв на балконе, развесив кормушки по всему периметру. Птичий «шведский стол», особенно в холода, радует птичий глаз и желудок. Там и пшено, и порубленное яйцо, и, конечно же, кусочки сала на верёвочках. Там здоровому дядьке можно пару дней кормиться и не похудеть.
Но есть одно «но». Мама не выносит голубей. Терпеть их не может за жадность, неуёмную прожорливость и свинство, которое они устраивают на балконе. А паче всего за то, что те обижают и объедают маленьких птичек.
Маму в этой нелюбви не останавливает ничто. Ни хорошее знание Ветхого Завета, где голубь с оливковой ветвью явился к Ною, тем самым показав, что Всемирный потоп окончен, ни просто сострадание к вечно голодным птицам. Не любит и всё. Дело хозяйское.
Вся эта птичья трапезная расположена на балконе в моей бывшей детской, я там и сейчас живу, когда приезжаю к родителям. Шесть утра. Сквозь сон прорывается мамин монолог: «Доброе утро, мои небесные друзья, проголодались божьи пташечки (умильным голоском), ешьте, ешьте, набирайтесь сил, — тут пауза, хлопанье крыльев, грохот упавших цветочных горшков. — А ну, пошли отсюда вон, скотоподобные нечестивцы!»
Шесть утра. Мама гоняет голубей. Хорошо дома.
У всех есть истории про коммуналки, и у меня есть. Жили мы с родителями до 1987 года, не тужили, на улице Никитина, на тот момент сплошь деревянной. Старые купеческие дома начала двадцатого века, построенные после страшного пожара, который случился в Барнауле, были ещё крепки и отданы пролетариям и культурной интеллигенции для общего в них проживания.
Два этажа были разбиты на комнаты с одной общей кухней. В каждой комнате стояла печь, которую топили дровами и углём, в кухне стояли газовые плиты, в общем, ничего нового, всё как у всех.
И главными достопримечательностями этих жилищ были, конечно же, не баллоны с надписью «Пропан», не цинковые тазы, ванны и стиральные доски, развешанные по стенам, а люди. Люди совершенно фантастических биографий, колоритные настолько, что каждый из соседей заслуживает длинного о нём повествования.
И дядь Гриша, Герой Советского Союза, отбивший у своего старшего брата жену Ираиду, бывшую старше его на двадцать лет (что не мешало дядь Грише её неистово вожделеть и раз в месяц участвовать в дуэли со своим братом, не терявшим надежды вернуть любимую в лоно законной семьи).
И две сестры, Анна и Ксения Фёдоровны, выпускницы Смольного, у которых поверх ковров на деревянных стенах красовались подлинные голландцы. И которые даже котлеты жарили в жабо с камеей и с «прибранной» буклями головой.
И Васса Прокопьевна, бывшая администратор, а на тот момент билетёрша театра оперетты, писавшая на всех бесконечные анонимки и имевшая дома коллекцию фарфоровых статуэток, достойную как минимум Эрмитажа...
Можно долго рассказывать. Сегодня хочу поведать об одной очень смешной семье, которая жила на первом этаже. Семья состояла из двух человек. Мужа и жены. Василий и Клавди́я. Именно Клавди́я, с ударением на последний слог. Не скажу, почему, сама не знаю и вам голову морочить не буду. Звали и звали.
Василий был сущим клоном актёра и режиссёра Ролана Быкова. Всей статью, ростом и лицом — абсолютный двойник. Ходил в чёрном кителе, кожаной фуражке фасона «солнечная Грузия почемвиноград». Росточком был с ноготок, зато ножищи имел сорок шестого размера, что очень гармонировало с размерами его фуражки. Видимо, он её для баланса носил, иначе зачем мужчине, ростом с сидячую собачку, таскать на голове такой аэродром?
Василий был скуп на слова и эмоции, разводил в сарае кроликов и работал на железной дороге. Кроликовым мясцом и шкурками приторговывал втихаря, но забой и свежевание кроличьих тушек совершал под покровом ночи, в связи с чем искренне считал, что ушлые соседи не догадываются о его подпольном бизнесе.
Как бы не так. У Вассы Прокопьевны (опереточной билетёрши, как вы помните) на всех было обширное досье. Время забоя несчастных ушастиков она знала с точностью до минуты и частенько насылала на Васю-убийцу-зайчиков участкового и ОБХСС. То ли Василий «слово знал», то ли откупался от проверяющих мяском и шапками, Бог весть. Но ни разу он не был ни арестован, ни оштрафован, о чём Васса горько сожалела, считая, что всем без исключения её соседям место на Колыме. Ведь из-за этих прощелыг бедная женщина никак не могла расширить жилплощадь. Помирать никто и не думал, в тюрьму никого не садили, хотя Васса Прокопьевна прикладывала для этого невероятные усилия... Не жизнь, а мука. О ней в другой раз, здесь она героиня второго плана.
Клавдия, супруга Василия, была женщиной видной. Видной издалека. Ростовая женщина. Но, как говорит мой папенька, без фигуры. Сухая и поджарая, без каких-либо выпуклостей в полагающихся у женщин местах, жёлтая, как осенний лист (не от желтухи, упаси Бог, от двух пачек «Беломора» в день), с голосом Владимира Высоцкого. Голосом этим она так материла вечно виноватого перед ней Васю, что видавший виды на фронте дядь Гриша уважительно покачивал головой и советовал Клавдии поменять сферу деятельности и найти своё трудовое счастье где-нибудь в колонии строгого режима.
Трудилась Клавдия вместе со своим по пояс ей ростом супружником на железной дороге. Ходила всегда в чёрной железнодорожной шинели, с орденом Трудового Красного Знамени на лацкане, в мужских хромовых сапогах и шерстяном платке, цвета её лица в сине-красных розах. Приклеенная к нижней губе вечная беломорина довершала романтический образ.
Что было под шинелью, не знал никто, потому что у Клавдии было два состояния: рабоче-матершинное в шинели и лирическо-домашнее. Дома она носила исключительно комбинации невозможной красоты и расцветок (со слов Вассы Прокопьевны, вся эта капроново-кружевная красота была уворована из составов, идущих в Среднюю Азию).
Комбинации висели на жёлтых костистых плечах Клавдии, как на бельёвой верёвке, являя всему миру пустоты в области груди и бёдер. Смущало это всех, кроме Василия и самой Клавдии (жили-то они на первом этаже, за шторами не прятались).
Двор наш был совершенно обычным барнаульским двориком образца семидесятых–восьмидесятых. Сарайки в ряд, с дровами, углём и всякими нужными, а по большей части ненужными вещами, отслужившими свой срок, стиральными машинами на ручном приводе (по лету все постирушки были во дворе). У каждой квартиры пара грядок с огурцами, помидорами и луковой стрелкой. И, конечно же, палисад с сиреневыми кустами, столом с лавочками для забивания «козла» и распития главами семейств пива из трёхлитровых банок.
«По теплу» вся жизнь перемещалась во двор. Все были заняты кто чем. Бабуси настирывали половики, просушивали перины да подушки, молодухи окучивали помидоры, мужчины что-то мастерили или кололи дрова, словом, идиллический сельский быт, даром что центр города.
Василий с Клавдией тоже имели и свои грядочки, сарай с барахлом и сарай с кроликами, всё как у людей. Но не всё было гладко в семье кролиководов. Вася попивал. Ну как, как все. Два раза в месяц, в аванс и получку Василий брал пару «беленькой», садился за стол (первый этаж, низкий, штор нет), сооружал закусочки из крупно, через хребет, нарезанной сельди иваси из здоровенной жестяной банки, лука репчатого, серого хлеба ломтями и садился пировать. Пил молча и основательно, сочно хрупая луком и тщательно облизывая жирные от селёдочных хребтов пальцы. Спокойно так, без надрыва.
С надрывом тем временем на заднем плане, на фоне ковров с оленями, в лучшей из своих комбинаций мечется Клавдия, поливая любимого супруга отборнейшими матюками:
— Ханыга ты бесстыжая, забулдыжник ты мамаевский, иди кролей корми, лодарюги кусок.
Василий молчит, выпивает, аккуратно чистит селёдочку. Клавдия тем временем входит в раж, комбинация трепещет на флагштоке её тела, как знамя на Дворце съездов, мат становится всё забористее, благочестивые матери загоняют детей по домам, дети сопротивляются в надежде досмотреть до конца ежемесячный триллер, который каждый раз начинался одинаково, однако развязку всегда имел совершенно непредсказуемую.
— Клавдия, ты выражения подбирай, что ли, — подаёт голос мой папа, ремонтирующий во дворе какую-то очередную «оченьнужнуювещь», — дети гут.
— Иди ты, Володя... (по всем урологическим и гинекологическим адресам) вместе со своими детьми! — вопит Клавдия. — Все вы, алкаши, заодно!
— Клава, да не зуди ты мужику под ухо... Опять же всё плохо закончится, — томно советует из окна второго этажа Васса Прокопьевна со свежепокрашенной головой в полиэтиленовом пакете, — маргиналы, когда вас только пересажают всех?!
И тут Клавдия выходит на финиш, вспоминая Васину маму и его воображаемую любовницу из привокзальной столовки. С очень интимными подробностями. Очень интимными.
И тут, конечно, всё... Прям совсем всё. Василий тщательно вытирает руки скатертью, допивает остатки «беленькой», выдыхает...
— Ну, держись, Клавка!
— Клавдия, беги, беги, — кричит милосердная Васса, — беги, я сейчас наряд вызову!
Клавдия, уже по опыту зная, что бежать всё равно придётся, в этот раз не подготовилась к стремительному отступлению, и бежать пришлось, наскоро накинув только павловопосадский платок на голову. Красивый побег женщины в комбинации и платке был прекрасен, если бы не шлёпанцы, которые для спринтеров, да и для марафонцев, не самая удобная обувь.
Не успев выскочить во двор, Клавдия запнулась, поворотилась вокруг себя Василисой Прекрасной и шмякнулась оземь так крепко, что стон понёсся из всех окон. Василий тем временем с рыком вылетел во двор, оседлал падшую свою супругу, схватил какой-то камень, и рука его вознеслась над павлово-посадским загривком жены.
На счастье Клавдии папка мой, всю юность занимавшийся боксом и имевший на тот момент неплохую реакцию, соколом ясным взвился от сарайчика и метким ударом в челюсть (погубил Кащея) сверг Василия с костистой спины Клавдии.
— Клавка, беги-и-и-и-и! — грянул соседский хор из всех окон.
Побежала Клавка. Ну... Как побежала. Голумом.
Немецким догом. На четырех костях, как говаривали пиши прадеды. Василий, немного полежав у крыльца, тем же макаром погнал за сбежавшей женой, и до утpa уже их никто не видел и особо не волновался. Все траектории полётов пары кролиководов-железнодорожников были заранее известны. Участковый жил в пяти домах от места боёв, и обычно Клавдия успевала добежать до добрейшего Сергея Митрофаныча, чтобы оформить Василию внеочередной отпуск на пятнадцать суток.
Но вечер продолжал быть томным и плавно перетёк в не менее томное утро, когда в шесть утра и нашу квартиру номер семь постучали и увели моего папку-боксера под белы рученьки во сыру темницу.
Пара не юных бойцов из буденовских войск изменила привычный маршрут и промчала мимо двора с участковым вдаль по улице Никитина в сторону Ленинского проспекта, где на нашу всеобщую беду проживали «бледнолицые» (члены местного крайкома), чьи жилища неустанно охранялись нарядом милиции, который, конечно, повязал нарушителей партийного спокойствия и отправил раненых сначала в травмпункт, где Василию заковали в шины челюсть, а Клавдии руку в гипс. И, конечно же, сняли с участников семейной драмы показания.
А по показаниям крепкой советской семьи (Василий говорить не мог, по понятным причинам, свидетельствовала за него любимая жена) получалось, что покалечил их обоих никто иной, как мой папка...
Здоровой Клавдииной рукой был написан документ, благодаря которому батю моего с утра пораньше усадили в «бобик» цвета тёмного хаки и увезли в острог. (Василий показаний не давал, его оставили в больнице.)
Вся коммуналка, включая Вассу Прокопьевну, как один встала на защиту «ни в чем неповинного Володьки». Дядь Гриша в орденах и медалях, жена его Ираида, сестры-«смолянки» в буклях и камеях, Васса и даже тихая библиотекарь Ольга (тайная любовь участкового!) собрались и пошли громить отделение милиции во имя справедливости.
Что там было! О-о-о... Отбили папеньку. Клавдию чуть не упекли за клевету, а Василий чуть не добил её, как только был выписан из челюстно-лицевой хирургии, и Клавдию, опять же, спасли соседи. Но простили ей этот проступок нескоро. Но простили.
Так и жили.
Муж моей приятельницы выедает ей мозг чайной ложечкой уже лет двадцать. Сколько их помню, супружница никогда не дотягивала до идеала. То недостаточно худа, то недостаточно блондиниста-брюнетиста, то котлеты не пышны нужной пышностью, то дети не той воспитанности получились, на которую мужчина-добытчик (а он реальный добытчик, не придерёшься) рассчитывал. Тянет её, тянет до совершенства, но как только она поднажмёт в каком-то очередном пункте, как тут же обнаруживается новое несоответствие, и опять «снова да ладом».
Их обоих это вполне устраивает, не осуждения ради завела я этот разговор, просто после очередной беседы с бесконечно совершенствующейся подругой навеяло-вспомнилось.
Ещё одна наша приятельница — Татьяна — в очереди за красотой простояла вхолостую. Две косых сажени в плечах, рост метр восемьдесят, нога «как под хорошим старцем», сорок третьего размера, на голове лебединый пух, кое-как превращаемый в подобие прически с помощью «химии» и пергидроля, и расходящееся косоглазие, особенно заметное, когда Танюшка опрокидывает «два по двести» (а меньше при её конфигурациях просто смысла нет употреблять).
Если вы вдруг подумали, что Татьяна со своим на бором «прелестей» живёт в гордом одиночестве — ошибаетесь. У неё отличный муж-красавец и добряк, обожающий свою Танюшку до умопомрачения. Ничто его в любимой женщине не смущает, кроме одного. Муж не пьёт вовсе и никогда не пил, вот такой странный человек. А Танюшка, напротив, горазда раз в неделю, строго по пятницам, «намахнуть, чтобы не стать психической» (работа у неё и опасна, и трудна). И не всегда получается «два по двести». В зависимости от ситуации на опасной работе бывает и по три раза по двести, а то и по четыре. Но домой всегда на своих ногах. Там любимый супруг с умытыми и причёсанными детьми жену поджидает.
Татьяна заносит своё тело пловца-олимпийца в дом, на пороге её встречает супруг. Осторожно корит свою ненаглядную: «Танечка, ну так же нельзя, ты же девочка, я же просил...» На что Татьяна презрительно фыркает и с великосветской интонацией, слегка порыкивая, произносит: «Знаешь что, раз взял красавицу, так уж терпи!»
Берите на вооружение, девушки. Убедить мужчину можно в чём угодно, при одном условии, если он вас любит...
О, дошли и до моей обители слухи о том, как надо быть да жить, если тебе сорок с хвостом. Да сколько же у людей может быть проблем! Горячо сочувствую, от всей души. Там лицо поплыло, там брови с брылями до колен спустились, и колени со страху тоже провисли. Это же ад, а не жизнь, бабоньки! Рыдаю вместе с вами.
Подошла к зеркалу, придирчиво осмотрела брыли с носогубами, ногой решительно задвинула весы куда подальше... Всё, что надо, висит, что не надо, стоит (ус недощипанный, выхватила его тут же, конечно). Но в целом-то, в целом — бабонька хоть куда. Хоть вагоны разгружать, хоть борща наварить человек на триста, что ещё надо-то?
А, точно, счастья-то, любви-то неземной на данный момент нету, в этом же весь цимес, а я и забыла, но и это дело поправимое. Тут ведь что главное — чтоб мозги не обвисли на пару с брылями, сердце чтоб не просело от забот внешних, душа патиной не покрылась (да, штампы, но потому и работают), иначе и правда — хана.
И вспомнила я свою баб Шуру, двоюродная бабка моя. Имела головокружительный роман в 82 года, со свадьбой, переездом в соседнее село и последующими похоронами молодого мужа (на десять лет её был моложе сокол ясный).
Познакомились в романтической обстановке — в очереди на анализы. То ли на сахар, то ли на био химию, не помню. Баб Шура помнит. И он её там, значит, «приглядел» (со слов потерпевшей). И начал «ходить». А ходить надо было из соседней деревни, на минуточку, — двадцать километров. А автобус ходит по магическому расписанию, которое ведомо только архангелам и ангелам, не человекам.
Старший сын «жениха» два месяца в режиме нон-стоп возил влюблённого отца своего семидесяти двух лет на «свиданки». Потом уж не выдержал «расходов» и поставил вопрос ребром: «Ты, батя, или женись, или уже не морочь Александре Ефремовне голову!» (И бензин не дармовой!)
Голову баб Шуры к тому времени уже украсил мелкий «барашек-химия» огненно-морковного цвета, тело — не менее огненные, кровавые велюровые халаты на блестящих молниях, ноги из вечных войлочных тапочек переобулись в кожаные, хранимые для «особых случаев» с 1955 года. Готовились к похоронам, а вышла свадьба, так бывает. Невеста к бракосочетанию была готова, жениха, как обычно, принудили. Уже пожилые дети не выдержали страстей и женили родителей в один день.
В сельсовет пришло полсела вдовиц и разбитных разведёнок прикоснуться к чужому счастью и обрести надежду. Обрели её в тот день все. Баб Шура была в фате и кримпленовом платье цвета «слоновая кость», хранимом для погребения. Фата, как ни бились, была ею отвоёвана: «Трёх детей я родила, а свадьбы у меня так и не было, то война, то целина — отстаньте!» Все и отстали.
На свадьбе пели и плясали две деревни. Дети, внуки и правнуки. В отдалении рыдали вдовицы. Баяны дымились, самогон варился тут же, в бане, запасённого категорически не хватало. Пир шёл неделю.
Все десять лет, что прожили, как голубки, молодые, мы ездили к ним в гости по лету. Годовщину свадебных торжеств праздновать. Баб Шура всегда с причёской и в огненном халате, молодой муж с аккуратно постриженными к приезду гостей бровями.
А потом он умер. Быстро. Диабет. А она не поверила. Дети забрали баб Шуру к себе, в её родную деревню. Она до сих пор жива. Красит волосы, не ходит, правда, уже, но до сих пор ждёт своего «милёночка». Не верит, не помнит ни похорон, ни переезда, да оно и к лучшему. Всё равно скоро увидятся.
А вы всё про брыли свои в сорок лет. Что попало.
Одна из самых популярных телепередач на Алтае — это «Битва экстрасенсов». Особенно популярна среди женщин, но не потому, что женщины глупы и верят в хорошо или не очень хорошо срежиссированную мистику, дело в другом.
По легенде (основанной на реальных событиях), один примерный семьянин, проживающий в одном из горных районов Алтая, никогда не смотрел со своей женой её любимую «Битву». Скажу больше — укорял её всячески за наивность и обзывал всех участников телевизионного шабаша не иначе как шарлатанами и мошенниками. Здравомыслящий мужик был, одним словом.
Но «ночная кукушка» перекуковала на свою дурную голову. Уговорила, подпоила, усадила размякшего мужика у голубого экрана. Роковой просмотр закончился тем, что простой алтайский дядька без памяти влюбился в одну из ведьм-участниц. Крупную, рослую, кровь с молоком даму из Питера.
— И что? — спросите вы.
— А то! — отвечу вам я.
Мужчина не стал закапывать алые паруса на приусадебном участке. Он написал ведьме питерской любовное письмо и получил на него ответ. Собрал чемодан, скупо попрощался с женой, мол, прости, встреча наша была ошибкой, и умчался в плацкартном вагоне, помахивая алым парусом.
Живут душа в душу третий год. Колдовка эта, видимо, крепко его приворожила. А алтайские бабы больше своих мужиков к «Битве экстрасенсов» не приобщают, от греха подальше.
Не так давно друзья мои пригласили отведать шашлыков и отпарить тело белое в баньке. Мой любимый вид досуга, кстати, чтоб сто градусов в парилке и весёлый огонёк в мангале, чтобы и тело белое, и мясо свежее шкварчали одновременно. Одно под вениками, второе на шампурах. И чтобы запах, значит. Эвкалипты-душицы заплетаются в косу с запахом дыма и хорошо промаринованного в луке мясца. Сельское детство, огородно-садовые травмы, ну вы понимаете. Согласилась, конечно. На рысях помчалась, искры из-под каблуков высекая. Это на работу хожу, покряхтывая, а в сторону неги и эпикурейства — лечу Иридой, крылья распушив.
Прилетаю, сделав остановку у сельмага. Без «пив и вод» какое эпикурейство? Баловство песочное. Портфельчик набила, влетаю во двор. С хозяевами чмоки-чмоки: «Как дела, о, как ты поправилась, дорогая?» Обмен любезностями, всё как у приличных людей.
Ноздри по ветру держу, как сеттер, из стойки в ползок, глаз охотничий ищет дымящийся мангал и цистерну с маринадом. Нету... Ни дыма, ни огня, ни мясца под луковым соусом.
— Чего это, — говорю, — гостью дорогую встречаете так обыденно, без огоньку?
— Да прости, мать, задержались немного, не успели тебе горностаевую дорожку постелить, каемся.
Я тётя необидчивая, рукава засучила, ринулась с места в дровник. Баню растопила, требую мангал притащить, люди мы свойские, всё по-домашнему, по-родственному, не обламываемся.
И тут ко мне, значит, подходит свинья. Натуральная живая свинья — кабанчик кастрированный, как выяснилось при ближайшем знакомстве. И смотрит эта свинья мне в глаза и отчетливо так, человечьим языком говорит мне: «Хрю!» И я с ней поздоровалась, конечно, спасибо родителям, воспитали.
— Ты откуда здесь такой красивый?! — спрашиваю.
Молчит. Трясёт своим хвостиком загогульным. Во дворе кроме нас никого. Ни человеков, ни скотов. Он и я. В глаза друг другу смотрим. И тут до меня доходит, что это я своей будущей еде в глаза смотрю. Забьют сейчас его, родненького, в пять минут, и стой потом у мангала, грызи косточку рёберную. А глаза эти как забыть? Приветливость его и воспитанность. А ну, как по ночам являться начнёт, вон какая морда умная?
А кабанчик симпатичный такой, из ландрасов, туловище длинное, уши по полу. И не дурак, сразу видно. Смышлёный парень. С душой. Обречённо похрюкивает у моих ног, готовится к лютой смерти.
Я, как тот Иван-царевич, которому все скоты обещали пригодиться, заметалась по двору. Сказать гостеприимным хозяевам, что, ну его, шашлык этот, оставьте животному жизнь? Решат, что я совсем с глузду съехала и в вегетарианцы-сыроеды подалась. Обагрить руки кровью беззащитной свиньи? Не... Не могу. Жалко хрюкалку эту.
Пошла, открыла калиточку и выпнула ландраса этого ушастого со двора. Сама в бане затаилась. Дровишек для жару подкидываю.
Хозяева, ясное дело, хватились, погоню устроили. Догнали через наделю. Сожрали, знамо дело, но уже без меня. Отомстили.
Мне же в тот вечер навешали по-родственному тумаков и обозвали всяко.
Хорошо посидели, ничего сказать не могу.
У моей знакомой во времена оны был громадный бизнес и всё, что к нему прилагается: дома, газеты, пароходы и личный пруд во дворе. Да не такой, чтобы метр на два, а большущий такой прудище, в который муж, любитель рыбалки, запустил мальков карпа, чтобы тихими летними вечерами посиживать с удочкой и рюмочкой, не выходя со двора. Удобно. Прогрессивно. Красиво, в конце концов.
Потом, значит, «налетели ветры злые, да с восточной стороны». Бизнес то взмывал лебедем в финансовое поднебесье, то катился комом с горы, всё, как и положено, не до пруда и карпов было. Потом муж тяжело болел, подавно не до рыбалки всем. А потом и скончался. Про карпов окончательно все забыли, кому они нужны, рыбы безмолвные, когда такие дела...
Шли годы, двадцать лет уж усадьбе и пруду стукнуло, все про карпов этих и забыли. И вполне обоснованно думали, что давным-давно все они издохли или сожрали друг друга с голодухи. Сбросили со счётов, короче.
И однажды тёплой летней ночью вдова наша, залюбовавшись лунной дорожкой на своём пруду, задала себе закономерный вопрос: «А почему это я не купаюсь в своём, таком вот личном и прекрасном водоеме? Что мне мешает?!» И, скинув исподнее до последней ниточки, решительная моя подруга устремилась к пруду, аккуратно спустилась с мостков в чернильно-зелёные воды и начала бороздить лунную дорожку вдоль и поперёк.
Ночь была тепла, вода в меру прохладна, небо сияло звёздными россыпями, ивы клонились, ракиты колосились, вокруг сплошное благорастворение воздухов. Вдова наша легла на спину, слегка пошевеливая руками и ногами для устойчивости, и приготовилась любоваться ландшафтами и небесными высями. Ночь нежна и прочее...
Вся эта нега закончилась ровно в тот момент, когда к нежному, не прикрытому ничем филею вдовы присосалось что-то хладное и страшное, похожее на огромный вантуз, и ощутимо поволокло ко дну.
Наплевав на все законы притяжения и вообще на физику в целом, дико взвывая и высоко подкидывая ноги, никем не пуганная до этого нимфа побежала по водам, как заправский Копперфильд в лучшие свои годы. По лунной дорожке со страшным чавканьем и хлюпаньем за вдовой гнался неведомый житель пруда с огромным ртом. Не догнал, к счастью.
А всего-то и надо было читать Экзюпери и быть в ответе за тех, кого приручили, я считаю. А то назаводят себе рыб, не кормят их годами и хотят спокойно в прудиках нежиться. Не дело это. Карп — рыба серьёзная.
Живёшь. Идёшь, пусть и ухабистой, но относительно предсказуемой дорогой. Тут из-за поворота — хлоп! Грабельное поле. Густое такое, непролазное. А на линии горизонта, в самой пуще грабельной огонёк болотный мерцает.
А ты уже этих грабель видела-перевидела, вся башка в шрамах, глаза одного нет, второй еле видит. Зубы по третьему разу вставлены. Губа через край зашита. Прищуриваешься оставшимся глазом, через щербину в двойке сплёвываешь и такая: «Да я, буквально, только посмотрю, что там блестит...»
Через полгода, в изодранном платье, без правого чулка, без половины волос, с чудом уцелевшим глазом в руке выползаешь к дороге. Трясёшь золотушными ушами и у проезжих румын спрашиваешь: «Касатики, а какой нонче год?»
Сорокет с лишком-с, вообще-то, на дворе. А румыны всё те же...
Приятельница моя, светлейшая женщина сорока пяти годов, поддалась на уговоры однокурсников и поехала на встречу выпускников. Не заморачиваясь дорогими «рэсторациями», народ решил оттянуться на вечеринке «Дискотека 90-х». Потрясти гам животами и оставшимися волосами. При одном условии — все будут в нарядах той незабвенной эпохи. Лосины, бананы, кофты «мальвина».
Светлана Игоревна — финансовый аналитик, ко всему подходит обстоятельно, дискотека тоже не повод делать всё, как попало, поэтому расстаралась на славу. Фигура (спасибо матери с отцом) до сих пор не отторгает ни лосин, ни люрексовых кофточек, и не входит с ними в конфликт — стройная, как бездомная собака (завидую молча, да). По погоде к этому шику и блеску Игоревна присовокупила белую курточку и снегурочкины полусапожки. На голову водрузила роскошный капроновый «лошадиный хвост», лицо украсила хищными стрелами на веках «в уши», блёсточки на щёчки натрусила и быстро шмыгнула в такси, чтобы соседи с перепугу милицию не вызвали. На встречу с юностью.
И понеслось... И ночь седая, и вечер розовый, и толерантная не по времени «я люблю вас девочки, я люблю вас мальчики» и, конечно же, «на белом-белом покрывале января».
Народ в экстазе мордуется под зеркальным шаром, лосины трещат, люрекс парусами, всем хорошо и даже больше. (В сумочках у взрослых дядь и тёть, в угоду реконструкции эпохи бутылочки с крепкими спиртными напитками. Туалет-бар, всё как на школьной дискотеке.)
И тут настаёт момент, когда деревья вновь становятся большими, машина времени под названием «Джэк Дэниэлс» включает маховики на все обороты, сопло Лаваля дымится, якоря летят в туман. Всё. На дворе родненький 91-й годок. Все юны, безбашенны, и уже готовы стать участниками всевозможных гормонально-криминальных сводок.
Кто-то решает уехать ночным в Питер, и уезжает туда в плацкарте у туалета, кто-то понимает, что если вотпрямщас он не попарится в бане, то тут ему и смерть, и мчит в баню, а у кого-то, понятное дело, начинает чесаться дикое сердце, которому два часа назад нужен был покой, а тут резко поменялась парадигма бытия, и покоя резко расхотелось, а захотелось любви и «счастия», пусть даже и ненадолго.
Светлана моя не успела примкнуть ни к ленинградцам, ни к банщикам, ни к Ларисам Огудаловым. Судьба сама её нашла и указала нужное направление. Перстом. (У судьбы есть перст, кто не знает вдруг.)
Перст оказался мужским, и на нём было кольцо из белого металла с чёрным плоским камнем. «Мущщина» красиво танцевал поодаль и плавно водил руками в пространстве, как сен-сансовская лебедь. И перстом своим окольцованным зацепил Светланы Игоревны капроновый хвост, которым она не менее красиво трясла поодаль. И когда колечко с чёрным камнем лирически настроенного мужчины повстречалось с чёрным волосяным капроном не определившейся в желаниях женщины, произошло то, что и должно было произойти...
Перстень с чуть отошедшим зажимом (типа «корнеровый каст») зацепился за приличный пук вороных волос (а дело было в энергичном танце, напомню) и чудом оставшаяся в пазах шейных позвонков глава Светланы Игоревны осталась без роскошного украшения. Хвост был вырван натурально «с мясом», и лишь покорёженные шпильки, торчащие из-под стянутого для надёжности аптечной резинкой кустика живых волос торчали из её так внезапно осиротевшей головы.
«Танцор Диско», у которого вдруг на пальце выросли вороные волосы, приобретению порадовался не сразу, в вихре лихого танца не до этого. А когда заметил, начал, как попавший под тысячу вольт электрик, ломаться телом и рукой в надежде избавиться от страшной чёрной твари, возжелавшей покуситься на его ювелирное украшение и перст, украшенный им. Светлана Игоревна тоже со своей стороны предприняла некие действия: упала от неожиданности и силы инерции на пол и, совершив там несколько, казавшихся со стороны танцевальными, телодвижений (брэйк-дансом мало кого удивишь на таком мероприятии, человек не падает — он танцует), подскочила к сен-сансовскому лебедю и начала отрывать свою сиротку-причёску от длани неловкого плясуна.
Напряжение нарастало, и под звуки душевырывающей композиции «Улица роз» хеви-металл-группы «Ария», Игоревна поднатужилась и рванула свою волосню со всем усердием. Ну конечно же, она победила. Причёска из «конского хвоста», правда, за время битвы прошедшая несколько этапов преображения, вернулась к своей хозяйке в виде набивки для матрасов, но кого это волновало в тот момент. Добро нажитое вернулось к хозяюшке — финансовому аналитику.
«Мущщина» же, наоборот, получил более внушительный ущерб. «Корнеровый каст» растопырил свои зацепки и прекрасный чёрный-пречёрный камень покинул гнёздышко и осиротил колечко. Упал чёрный камушек на пол антрацитовый и сгинул, как и не было его. «Мущщина» огорчился. Посмотрел на палец с бескаменным колечком, потом на Игоревну и встал на колени, аккурат в кульминационном крике солиста «Арии»: «Я люблю и ненавижу тебя-я-я, воуовоуо!», как раз перед басовым соло, где душа рвётся на тысячу бездомных котиков. Игоревна, не так давно вышедшая из сложной фигуры нижнего брэйка, сообразила, что на колени мужчина опустился вынужденно, как и она в своё время, подчинившись законам физики. А она, хоть и финансовый аналитик, но все же женщина с душой и понятливая. Сообразила, что мужчина что-то ищет и поползла к нему навстречу, не жалея лосин.
— Вам помочь?! — проорала Игоревна, перекрывая басовое соло.
— Помогла уже, спасибо! — рявкнул в ответ мужчина.
— Не ори на меня, растопырил пальцы на весь танцпол, чуть голову мне не оторвал! — возопила обиженная тоном случайного собеседника Игоревна.
— Волосы и зубы надо иметь свои в этом возрасте, — огрызнулся дядька, — размахалась тут своим помелом!
Игоревна поняла, что помощь чуваку не требуется и, встав с колен, отправилась в клозет поправлять непоправимое.
Выбравшись из-под магии зеркального шара, Игоревна продефилировала в дамскую комнату, воинственно размахивая потрёпанным хвостом из эко-капрона. Перст судьбы и тут не оставил женщину в покое и уверенно затолкнул её в мужской туалет, где по странному стечению обстоятельств никого не было. Настенные писсуары ничуть не смутили Игоревну, решившую, что это биде. Она в три минуты расчесала свой истерзанный хвост, распрямила шпильки и опять превратилась в королеву-вамп. Тут же вызвала такси, пора и честь знать, наплясалась до крови и, как водится, «на дорожку», зашла в одну из кабинок.
— ...Саня, да я не знаю, что делать! Чёрт меня дернул надеть это кольцо, Серый, брат, приехал на один день, бросил его на столике... Да не гогочи ты, оно у нас «счастливым» считается, от деда по старшинству переходит... Сам ты придурок, хорош ржать, помоги ювелира найти. Саня утром улетает!
Игоревна, затаившись в кабине, выслушала весь диалог до конца, секунду подумала, расправила морщины на лосинах и громко вышла из кабинки.
— Я вам помогу, поехали, есть у меня хороший ювелир!
Мужик-страдалец уже успел пристроиться у настенного писсуара и категорически не обрадовался благой вести, которую принесла ему из кабинки Игоревна.
— Женщина! Вы хоть отвернитесь, что ли, — простонал мужик, уже не могущий остановить процесс.
— А, да, извините, что вы делаете в женском туалете?! — поддержала светскую беседу Игоревна, повернувшись спиной к пострадавшему.
Мужик сумрачно посмотрел в грязную после кульбитов нижнего брейка спину сумасшедшей бабёнки и вежливо молвил:
— Ты иди на дверь с обратной стороны глянь и там меня подожди.
— Гм... Перепутала... Это от нервов, извините...
Следующие полчаса Светка разыскивала своего приятеля-ювелира, мужик тосковал поблизости. Выбор у него был небольшой, среди ночи не спящего мастера по ремонту колечек сыскать сложно.
Светкин школьный дружбан, бриллиантовых дел мастер, не спал и готов был помочь с починкой, но оказалось, что ехать нужно за город. Далеко. Сто километров в сторону Калуги.
— Едем?!
— Едем... Выбора нет. Не знаю, то ли благодарить вас, то ли злиться... Нам же ещё нужно к утреннему рейсу успеть потом в Шереметьево...
Светлана в очередной раз возблагодарила Господа, что она не замужем. Одна морока эти вечно сомневающиеся мужики.
Таксист, немало удивлённый радикально изменившемуся маршруту, всё же согласился отвезти пару неудачников, которые предложили просто сказочный гонорар за сложный маршрут от клуба до Калуги, а потом до Шереметьево.
— Алексей, — на пятидесятом километре представился уже немного остывший мужчина.
— Светлана... Игоревна...
— Да уж после того, что между нами случилось, какая ты уже Игоревна. Света ты, — и Алексей впервые улыбнулся. Хорошо улыбнулся.
И вот тут вот всё. На пятидесятом километре Калужского шоссе Игоревна почувствовала себя очень неуютно. В грязной белой куртке, капроновом хвосте и сверкающих лосинах.
Алексея нельзя было назвать красавцем, но улыбка... Улыбка была потрясающая и голос. От такого голоса хвосты с голов сами улетают, без механического воздействия.
Оставшиеся пятьдесят километров он рассказывал Игоревне историю кольца, которое было сделано для его прадеда питерским ювелиром ещё до революции, из редкого металла, с редким же камнем, абсолютно плоским, не подверженным ни царапинам, ни ударам. И передавали это кольцо старшему в роду. Кольцо носит его старший брат, ненадолго приехавший в Москву по делам и случайно, впопыхах, оставивший его на столе. Дарить-терять-продавать кольцо, по семейной легенде, никак нельзя. Беда будет.
— Я его примерил просто, не собирался в нём идти в клуб, да и в клуб не собирался, коллеги настояли, поддержать корпоративный дух. Поддержал...
В глубокой ночи, где-то под Калугой, огромный как медведь ювелир вертел в громадных своих пальцах тяжело раненую семейную реликвию Алексея.
Тяжело вздыхал, жевал губами, набирал воздуха, чтобы что-то сказать, не говорил, шумно выдыхал.
— Светка, идите вы в баню. Да не зыркай ты так, у меня баня с вечера истоплена, горячая ещё. Пока я кумекать буду, что и как, попаритесь. Алексей, подкинь там, для жару. Ямщика своего тоже зовите, пусть человек с дороги отогреется. А, да, Лёх, там в предбаннике в холодильнике медовуха. Хороша. После бани — лучше и не надо.
Баня, размером с хороший пятистенок, проглотила троих странников. Мужчины подбросили дров, Игоревна, пока баня «доходила», порастрясла хозяйские запасы и в большом предбаннике у камина накрыла стол.
Напарившись, разлили по большим пивным кружкам медовухи. Хорошо пошла. Пенная, холодная, сладкая, чуть с горчинкой (из гречишного мёда делали).
— Готово! — в предбанник вошёл ювелир, — принимай работу!
— Спасибо! Спасибо, вы меня от верной смерти спасли! — Алексей потянулся за кошельком.
— Отставить! — рявкнул золотых дел мастер. — Ей спасибо говори, не взялся бы для кого другого. Собирайтесь, а то Шереметьево вас не примет. Свет, сумку захвати, я там собрал кой-чего в дорогу вам. Чтоб веселее ехать было.
Быстро собрались, прыгнули в машину и понеслись. Телефон Алексея разрывался от звонков брата, костерившего его на все лады.
— Да брось ты оправдываться уже, успеем мы к самолету, — оборачивается таксист.
Игоревна выуживает из сумки, собранной заботливым ювелиром, запотевшую бутылку медовухи и бутылку «вишнёвки». Бутерброды с мясом и салом. Игоревна, не найдя в сумке стакана, пьёт из горлышка «за знакомство, за встречу», закусывает. И в одно мгновение всё исчезает. Темно.
Игоревна летит и летит по какому-то страшному чёрному тоннелю, пытается кричать, но пересохший рот не открывается и даже сип не срывается с её обескровленных губ. Она пытается пошевелиться, но тщетно. Отдельно от тела она чувствует одну из своих рук, но определить, правая или левая, не может. Ладонь неопознанной руки обретает чувствительность и Игоревна ощущает тепло, потихоньку начинает шевелить бесчувственными ещё, словно отмороженными, пальцами, пальцы путаются в чём-то упруго-лохматом. Возвращается обоняние, и в нос просачивается противный запах чего-то жарко-нутряного, знакомого, но неопределимого.
«Так, — мозг Игоревны начинает функционировать вслед за конечностью. — Танцы, кольцо, ювелир, баня, дорога в аэропорт... А-а-а-а, Божечка, миленький, за что? Авария! Мы попали в аварию! Господи, где я?! Я в реанимации или я умерла?! Судя по вони и шерсти под рукой, я уже в аду... Господи, прости меня, Господи, я не хочу в ад, я домой хочу! Аааыууу...» И тут безмолвный крик переходит в настоящий мирской сиплый вой. Игоревна распахивает глаза и начинает орать уже хорошим мужицким басом. В глаза ей смотрит чёрт. Настоящий бородатый чёрт. «Ооу, сгинь, нечистая морда, я была хорошей девочкой!» Тут до Игоревны доходит, что глаза-то уже вовсю смотрят, а руки с ногами вовсю шевелятся.
Нечистым, ожидающим Игоревну у дверей ада, оказался её любимый эрдель Мирон, которого сутки никто не выгуливал и который был готов прикинуться хоть кем, лишь бы его вывели на двор. Преддверием преисподней — прихожая в квартире Игоревны, где на икеевском коврике «Добро пожаловать» она мирно почивала, пока пёс не разбудил её.
Постанывая и подвывая, Игоревна встала на четвереньки и неловкими скачками двинулась в сторону кухни. Рот изнутри превратился в муфельную печь, которую забыли отключить.
Проползая мимо огромного, в полный рост зеркала в прихожей, Игоревна намеренно отвернулась, чтобы не умереть со страху уже по-настоящему. Беда настигла её, когда она ценой невероятных усилий пыталась подтянуться на столешнице для того, чтобы принять вертикальное положение. Выведя подбородок в положение «на планку», Светлана нос к носу столкнулась со своим искаженным отражением в зеркальном металлическом чайнике. Крикнув чайкой, Игоревна ушла под стол. В углу, не узнающий свою добропорядочную хозяйку, присев и трясясь от ужаса, интеллигентная собака Мирон изливала из себя суточную лужу на ламинат цвета «морозная свежесть». На столешнице, подтянувшись с десятой попытки, Игоревна обнаружила записку. «Света, спасибо за всё». «Всё» было подчёркнуто двумя размашистыми линиями и оставляло для одинокой женщины большой простор для раздумий.
Трое суток отходила Игоревна от внутреннего позора, а потом всё подзабылось и уладилось. Иногда она вспоминала обаятельного и улыбчивого Алексея, но это было всё так, несерьёзно и немного стыдно.
Через полгода Игоревну повысили и перевели в главное управление анализировать финансы уже на более высоком уровне. На приём к генеральному директору планово вызвали ещё нескольких ведущих специалистов, с которыми Игоревна в приёмной ожидала аудиенции. Директор, как это и водится у начальствующих, задерживался. Через полчаса ожиданий она вышла «на минутку попудрить щёчки». Место для припудривания находилось в конце коридора, куда Игоревна и рванула, чтобы не пропустить приезд генерального. Быстро заскочила в открытую дверь, закрылась изнутри.
— Женщина, это мужской туалет! Женский напротив!
У навесного писсуара стоял Алексей...
— Игоревна! Ты?! А-а-а! Стой! Стой, я сказал! Не уходи!
Игоревна, вырвав ручку «с мясом», одним прыжком перескочила в «дамский зал», забыв, зачем она I уда шла.
— Светка, открывай! Открывай, я сказал! У меня пять минут, люди ждут!
И голове Игоревны огненными всполохами метались слова записки «спасибо за Всё», сердце тарабанило перфоратором, вышибая рёбра.
— Игоревна, я сейчас дверь выломаю, выходи! — тихо прошипел в дверной косяк Алексей.
— Сломает, — уныло подумала Светка.
И вышла.
— Свет, ты как здесь очутилась?! Свет, ты только не убегай, я тебя прошу. У меня встреча сейчас, минут на тридцать, не больше, ты подожди в приемной, секретарь тебе чай-кофе подаст. Не уходи, Свет, ладно?
Алексей волок не упирающуюся Игоревну прямиком в кабинет генерального.
— Добрый день всем, извините, задержался, дела. Катя, вот эту даму отпоить чаем и не отпускать, пока я не закончу.
— Алексей Ильич, эта, гм, дама — наш новый руководитель аналитического отдела Светлана Игоревна, вряд ли она раньше вас освободится, — улыбается секретарь.
Игоревна и Ильич вот уже как полгода живут вместе. Страшную историю о том, как же они всё-таки добрались до аэропорта, поведал брат Алексея, приличный и серьёзный человек. За сорок минут до его вылета в аэропорт ворвались два очень пьяных и очень грязных человека. Один из человеков нёс в руках конский хвост, размахивая им, как знаменем, второй человек пил из пластиковой бутылки мутную жёлтую жидкость и вкусно заедал её хлебом с салом. Эти грязные весельчаки вручили Александру кольцо и умчались «продолжать банкет».
Со слов Алексея, по дороге «на банкет» у него отключилось сознание, и что было дальше, он не помнит. Игоревну, как мы уже знаем, вырубило ещё в машине, где-то под Калугой.
История записки открылась позже, когда через восемь месяцев после этих судьбоносных событий к Светке явился таксист и вернул ей долг в пятьдесят тысяч рублей, которые она в беспамятстве ему любезно одолжила, благополучно забыв об этом. А человек мало того, что в письменной форме поблагодарил, так ещё и деньги вернул. Честный парень. Благодаря ему и стало известно, что Светка с Алексеем после аэропорта благополучно уснули в машине и он их развёз по адресам. Как ему удалось вызнать эти адреса у катастрофически пьяных людей? Бог весть, но на то он и таксист. Это его работа.
Кольцо, как рассказал ювелир, было копеечным и гроша ломаного не стоило в базарный день. Не захотел огорчать ни Игоревну, ни хозяина кольца, приехавших за сто километров чинить семейную реликвию. То ли прадеда кто-то обманул, то ли прадед всем сказок наплёл о дороговизне кольца, неизвестно. Но факт остаётся фактом — Алексею и Игоревне без этого кольца никогда бы не встретиться. А, да, ещё же капроновый хвост и дискотека 90-х, точно! А это вечные ценности, пока мы живы, конечно.
Все незамужние женщины хотят выйти замуж. Кто считает, что это не так, тот плохо о нас думает. Все, абсолютно все без исключения мечтают заарканить какого-нибудь подходящего мужчинку и править им. Или чтобы он правил. Третьего не дано. Это великое знание я приобрела в девятнадцать лет и с тех пор убеждений не меняла. И была я юна, и как теперь только стало понятно — прекрасна. Но разговор не обо мне, отвлеклась.
Была у меня тогда очень пожилая тридцатипятилетняя подруга. Практически древняя старуха. Работала она заведующей столовой большого НИИ, статусная была женщина. И у неё, в свою очередь, были ещё более древние и не менее статусные подруги. Одна, тридцативосьмилетняя, заведовала овощебазой, вторая, самая старая сорокалетка, была главным кадровиком огромного ДСК. Жили они себе поживали сырами в масле. Всё у них было, и ничего им за это не было. Четырёхкомнатные квартиры в хрустальных люстрах и вазах, в узбекских коврах и невероятной комфортности спальных гарнитурах. Великие женщины. Ко всему этому благолепию у двоих прилагались мужья. У завстоловой — разбитной монтажник Игорюха, у завбазой — добрейший руководитель заводской самодеятельности, гармонист Колясик (так и только так его называла супруга).
У главного кадровика мужа не было. И это было страшной трагедией. Во всяком случае все наши посиделки заканчивались её горькими рыданиями с причитаниями: какие все счастливые, и только она, одна она одинока, как маяк в океане, и нет ей » этой жизни ни просвета, ни счастья. Боль одиночества была настолько страшной и материальной, что хрустали тускнели и переставали звенеть, а ковры теряли шелковистость. Не жизнь, а дно Марианской впадины.
Для меня, считавшей, что в сорок только две дороги: в крематорий или геронтологический санаторий, эти страдания были смешны до колик. Какая любовь может случиться с человеком с перманентом, рубиновыми перстнями на трёх пальцах и отметкой в паспорте — сорок лет?! Постыдились бы... Но молчала я, понятное дело. А вот верные подруги не молчали. Утешали, строили планы захвата какого-нибудь зазевавшегося вдовца и разведенца.
А он всё никак не находился. А если и находился, то не подходил по параметрам: то выяснится, что будущий счастливый жених — тихий алкаш, то ходок, то статью не вышел. Кадровик (звали её Марией) была женщиной монументальной и терпеть рядом с собой какой-то там «поросячий ососок» не собиралась. А вот в кошельки претендентов дамы не заглядывали — не считали нужным, всё же у них было.
Пока шли трудные поиски, навстречу своему счастью из северной деревушки выехал мужчина в самом расцвете лет, по фамилии Генералов и пришёл устраиваться на работу в ДСК. Монтажником. Рука судьбы уже крепко держала за холку счастливца, шансов увернуться не было никаких. И попадает он на собеседование не к рядовому кадровику, а к нашей рубиново-перманентной Марии. А чтоб вы всё до конца понимали, фамилия Марии была не менее героической, оцените — Маршал.
Вечером был созван весь генштаб и адъютанты в моём лице. На кухонном столе лежали карты боевых действий. А если быть точной — от руки написанная биография и фото соискателя на позицию монтажник-высотник. С паспортного чёрно-белого фото на нас смотрел мужик с тяжёлым взглядом и усами, которых хватило бы на пять составов «Сябров» и «Песняров». Мария рыдала. От любви, конечно же. Это была любовь с первого взгляда. Сокрушительная.
Мы с пристрастием разглядывали Усы и осторожно делились впечатлениями:
— Ну ничего так мужикашка: чернявенький, усявенький. (Комментарий завстоловой.)
— Наташа, да ты посмотри на его нос! Гоголь от зависти умер бы, Сирано де Бержерак глаз при таком носе не поднял бы из уважения к пропорциям. (Это уже я умничаю.)
На меня жёстко посмотрели. Терпеливо вздохнули и в три голоса объяснили, что большой нос для мужчины как раз является подтверждением его... гм... несокрушимой мужественности. Я поверила подружкам на слово. Задавили опытом.
Соборно решили, что такие усы не имеют права бесхозно болтаться по городу, и что «надо брать». Но как? Как подкатить к простому работяге, если ты вся в хрусталях и песцовой шапке, а он в общаге на панцирной сетке?
— Наташа, ну как я с ним подружусь, он же не пьёт! Совсем!
— Закодированный, что ли?
— Не знаю, не пьёт и всё, ни граммулечки! Я уже и в гараж его звал, и в баню. Он приходит — и не пьёт. Машину вон батину отремонтировал, как новая теперь фырчит, — и не пьёт; парится в бане и не пьёт — как с ним дружить?!
Усы по решению женсовета были определены к мужу завстоловой в бригаду монтажников, с целью охмурения сначала «великой мужской дружбой» с последующим захватом уже женским генштабом. Но Усы не сдавались. Усы не пили, не курили и не читали советских газет. Усы оказались интровертами, которые быстро делали порученное им дело и тут же скрывались в общежитии. По свидетельствам очевидцев, Усы записались в городскую библиотеку, много читали и что-то время от времени записывали в толстую тетрадь, которая хранилась под матрасом. Рабочий кодекс чести не позволял соседям втихую достать эту тетрадь и выяснить, что же он там записывает. Это было «не по-пацански», и на все уговоры женщин, которые понятиями этими не жили, а только страстно желали знать, не пишут ли Усы кому любовных писем (у баб одно на уме!), была единственная возможная реакция: а не пошли бы вы, тёти, куда подальше со своими просьбами. Не крысы мы, мы — мужики честные. Раз прячет человек, значит так надо.
Ни шантажом, ни подкупом не удалось разбить монолит порядочности «простого рабочего человека». Как ни старались. Всё это оказалось дополнительным плюсом в карму Усов, так как ничто не делает мужчину ещё более желанным, как налёт загадочности и тайны. Мария наша уже сходила с ума ,не хуже Велюрова, ежедневные сходки генштаба не вносили никакой ясности, а лишь только усугубляли и без того незавидное положение сгорающей от любви женщины. Рубины тускнели, перманент расправлялся, платья уже не соблазнительно обхватывали выпуклость форм, а спущенным флагом болтались на стремительно теряющей стать фигуре. Мария была тяжело влюблена в одностороннем порядке, и что с этим делать, мы не знали.
А Усы тем временем выбились в передовики производства и помимо посещения библиотеки были пару раз замечены на репетициях художественной самодеятельности, пока что в качестве безмолвного зрителя. Генштаб вынес единственно правильный с женской точки зрения приговор: бабу себе там присмотрел. Иначе зачем здоровый мужик сорока лет отроду будет шастать по репетициям и концертам? Только из-за бабы. Любовь к искусству в этих кругах не рассматривалась абсолютно.
В Марииной судьбе уже не призрачно, а очень даже отчётливо замаячила кардиореанимация. Сердце кадровика оказалось не готовым к испепеляющему марафону неразделённой любви, сердце стало страдать тахикардией, переходящей в мерцательную аритмию. И тут мы поняли, что без решительного наступления женской армии ситуация не разрешится никогда. Совет собрали у одра тяжкоболящей рабы Божией Марии.
Умирала Мария по всем правилам жанра. Потухший взор, впалость когда-то сияющих здоровьем щёк, потускневший до бледно-тараканьего некогда рубиновый перманент... Одним словом, уходила из Марии жизнь уже не по капле, а по ведру в день. Мы стояли у одра и пытались заткнуть её ментальные дыры своими полными физического и морального здоровья телами. Тщетно. Мария хотела уже только одного: умереть. Во цвете лет, на пике карьеры и хрустально-коврового благополучия она решила во имя любви оставить этот презренный мир материальных ценностей и сгинуть на одном из томских кладбищ. Завещание было составлено, и ничего более не удерживало её на этой жестокой, лишённой любви и счастья планете по имени Земля...
Но было одно обстоятельство, которое не позволило ей скончаться в этот же день, а именно — заседание профкома, бессменным председателем которого Мария была уже лет шесть. На повестке дня было распределение квартир между очередниками и льготниками (о, эти благословенные времена, кто помнит, когда по истечении пятнадцати лет ожиданий, мотаний по общагам и коммуналкам — родное, до зубовного скрежета, предприятие одаривало своих сотрудников живыми квадратными метрами). Без Марии, знамо дело, эти метры ни за что правильно не распределили бы, и священный долг поднял её со смертного одра, как расслабленного у Овчей купели, и кое-как причесавшись, не надев рубинов и люрексов, сожжённая огнём любви почти до основания, Мария собралась на вечернее заседание.
Тут я от безысходности выступаю с бредовейшим, предложением:
— Маш, а ты выбей ему квартиру. Тогда вы как-то в статусах сравняетесь и можно будет к нему подкатить. На новоселье через Игоряна напроситься, всё ж таки он его бригадир, с переездом помочь и под шумок тетрадку вожделенную прочесть. От мужиков-то всё равно никакого прока с их порядочностью. А нам можно, женское любопытство — не порок!
В потухших глазах Марии заалел огонь надежды. Воспылал, взвился кострами... Завбазой и завстоловой смотрели на меня с нескрываемым восхищением. Оказалось, что бредовой моя идея была только для меня. Как говорят англичане: «Нет ничего невозможного для сильно жаждущего сердца». Сердце Марии жаждало усатой любви настолько, что остановить её порыв не смогли бы и боевые слоны Александра Македонского.
Электробигуди. Тушь «Ланком», помада цвета «цикламен в перламутрах», польский костюм тончайшей красной шерсти, лаковые сапоги «в колено» на тончайшей шпильке — и от умирающей лебеди не осталось и следа. Валькирия, готовая сражаться со всем бюрократическим миром во имя любви, предстала пред нашими очами буквально через полчаса. Мы втроём с ужасом и восхищением наблюдали этот квантовый скачок от смерти к жизни и не верили своим глазам.
Мне за креатив и живость ума были тут же подарены золотые серёжки, от которых, понятное дело, отказываться было бесполезно да и незачем. Заслужила. Восставила от одра болящую, не шутки шутила.
Никто до сих пор не знает, какие аргументы приводила Мария на том собрании в пользу вожделенных Усов, на какие кнопки нажимала и кому потом увозила пару новых ковров в целлофане, кому подарила свою очередь на новый румынский гарнитур, но факт остаётся фактом: Усы вне всякой очереди (да он на неё и не вставал, работал каких-то восемь месяцев) получили ключи от прекраснейшей «малосемейки»; одиноким в то время большие метражи не полагались. Не умеешь плодиться — сиди в малометражке. Усы изумились до невозможности такому кульбиту в судьбе, но от квартиры не отказались (хоть ты живи в библиотеке и сто тетрадей испиши, квартирный вопрос от этого менее насущным не становится). Пробили брешь в святом образе хитрые бабы.
Усы были поставлены перед фактом, что на новоселье бригадир его Игорь явится не один, а с семьёй и друзьями семьи, которые привыкли вот такой здоровенной толпой делить вместе все радости и горести, все взлёты и падения — и свои, и друзей, и друзей друзей. Дополнительным бонусом в карму нашей шумной сорочьей стае шла полная организация пира по случаю получения Усами ордера. Усы поначалу пытались сопротивляться, но где уж устоять перед натиском табора, в котором каждый был бароном, и сопротивление было сломлено, не успев начаться.
Сорокоградусным зимним утром наш караван выдвинулся в сторону новостроек. Всю ночь перед этим знаменательным днём два лучших томских шеф-повара варили, пекли, жарили, взбивали, заливали желатином в столовой закрытого НИИ трапезy, достойную высших членов политбюро. Помидорные розы, каллы из отварной моркови с глазками дефицитного консервированного горошка в обрамлении петрушечных кустов, «Сельдь под шубой» в вип-исполнении, заливные судачки, буженина, убивающая своим чесночно-перцовым ароматом всякого, кто приближался к ней на небезопасное расстояние, разнузданные цыплята табака, отбивные из парной свинины...
Спецрейсом из Стрежевого в ночь прилетели томные и благоуханные осётры и игривые стерлядки, сочащиеся смоляным жиром через пергаментную бумагу. Белоснежная нельма размером с хорошего дядьку, замотанная благодаря некондиционным габаритам в простынь по горло, таращила свой радужный глаз и, казалось, подмигивала им в предвкушении: «Эх, погуляем!»
По мелочи ещё, конечно, пара картонных коробок с сервелатами-балыками, вчера ещё бегающими задорными свинками и потряхивающими весёлыми хвостиками на территории свинокомплекса, а сегодня уже обретших строгий геометрический вид и верёвочные хвосты для лучшей укладки и транспортировки. В трёхлитровых банках колыхалось пиво утреннего разлива, коньяк для вальяжности, водочка «для куражу» и «красное-сладенькое для девочек». Девочки, правда, все как одна, лопали водку — не хуже, а где-то даже и получше нормальных мужиков, но для форсу — надо. Не сразу же утончённые Усы озадачивать своими умениями. Для н< го, как непьющего, взяли ящик «Буратино».
Бесчувственную, сменившую 58 размер на 48, Марию выводили из дома под руки. Не несли HOI сомлевшую от предчувствия счастия или несчастия истомившуюся в любовных муках женщину. Мы все уже порядком устали сострадать, поэтому были настроены на решительный абордаж, когда уже пан или пропал. Страшенным минусом, конечно, было то, что крестовый усатый король воздерживался от алкоголя и взять его «тёпленьким» решительно не было никакой возможности. Но, с другой стороны, это же было и плюсом: все карты, как говорится, открыты, и отвертеться потом при помощи популярной тогда цитаты из фильма, мол, «по пьянке завертелось» уже было нельзя.
Измотанная страстью нежной и от этого вся потусторонняя Мария, хохотуша Люся-завбазой с Колясиком и аккордеоном, Наталья-завстоловой, томная красавица в чернобурках, перевитых соболями, изумрудах с голубиное яйцо, языком, настолько острым, что его хватило бы на три украинских села, и мужем, вечным мальчиком — Игорюхой. Ну и я, конечно, ваша покорная слуга, юная, ржущая молодой кобылой без перерывов на обед, правда, без соболей и брильянтов, но это отлично компенсировалось датой рождения. В тот момент мы были похожи на альпинистов, стоящих у подножия Джомолунгмы, решая и гадая, покорится нам вершина или нет. Квартира усатого новосёла располагалась на восьмом этаже, мы стояли у подъезда в молчании, высчитывая глазами окна светёлки, где в ожидании своего счастья томился Машкин принц.
И грянул праздник!
Как мы ползли до восьмого этажа (дом-то новый, лифт не подключён!), навьюченные аккордеонами, балыками и заливными судачками «а-ля натюрель», без лифта — «будем знать только мы с тобой». Но мы смогли, выдюжили и оправдали, мы каким-то чудесным образом всё донесли, не помяв, не расплескав, не сломав и не уронив. Чего всё это стоило, не высказать. Объёмы пролитого пота помнят только норковые «чалмы», ондатровые «формовки», да я, раба многогрешная. Марию волокли волоком, чуть ли не за ноги, поставив в один ряд с балыками и вип-селёдкой. Лишь бы дойти, лишь бы достигнуть вожделенной цели... И мы достигли.
— Итить-колотить, — подал голос стокилограммовый Колясик. — Как тяжело любовь добывается...
Мы зашикали на него всем хором — акустика-то роскошная в пустом подъезде, а ну как жених молодой раньше времени обрадуется? У двери под номером 32 мы торжественно остановились, отдышались, надавали свежих пощёчин уже совершенно бездыханной Марии и на последовавший из-за двери вопрос «Кто?» дружным хором гаркнули: «Конь в пальто!»
Отверзлась дверь и на пороге, во всём блеске своей красоты, предстали Усы. В идеально отглаженных чёрных брюках и белоснежной, той хрустящей снежной белизны, что нам, людям эпохи техники «miele», уже и не снилась, рубашке. Мы обомлели всей женской половиной табора и моментально поняли, почему так страшно страдала Мария. Усы были невозможно, кинематографически, журнально — красивы. Он был не фотогеничен, да и кому повезло на паспортном фото выглядеть прилично? А другого мы и не видели. Но в жизни это было «что-то с чем-то». Рядом с ним все чернобурки смотрелись облезлыми кошками, брильянты напоминали куски асфальта, люрексы — мешковину, а все мы, вместе взятые, — канадскую «траву у дома», которая вроде и зелена, но не мягка и не душиста, так, имитация... Даже буженина и та втянула вовнутрь весь свой чесночный дух и скромно пахла половой тряпкой.
Мы, сглотнув слюну, вытащили Марию из двадцать пятого глубокого обморока и прошествовали в тридцатиметровые апартаменты. И завертелось. Стола не было, да и откуда взяться этому столу? Дастарханом, на полу, раскинули льняную скатерть, наметали туда всё что было, уселись по-турецки, и пошёл пир горой.
В кассетнике страдала Ирина Аллегрова, а на полу, между мной и Колясиком, страдала Мария. Усы поначалу стеснялись незнакомой компании, но после второй бутылки «Буратино» неожиданно разошлись и начали сыпать шутками, тостами, рот под усами не закрывался, мужики хохотали каким-то своим производственным юморочком, а мы тремя квёлыми коровами сидели, пучили бестолковые свои глаза на эту усатую красоту и слова не могли вымолвить. Всё-таки красивый мужик — это такая же редкость, как брильянт «Наследие Уинстона»: он вроде как и существует, и нашли его простые люди в Ботсване, а фиг его заимеешь. Ты его вроде как априори недостойна, из-за хронической нехватки средств, возможностей и, что греха таить, — породы.
И тут в дверь постучали. По-хозяйски, так стучат в дом, в котором ждут и где не удивятся твоему приходу. Усы резво подскочили и в один прыжок оказались у двери.
— Маша, проходи, проходи скорей, знакомься, это мои друзья, новоселье празднуем, давай чемодан, вот тапочки тебе, да, мои, других нет, Маш...
Мы с ужасом наблюдали за этой встречей, понимая, что наш льняной дастархан вот-вот превратится в саван. Новоявленная Маша была неприлично молода и приятна собой до невозможности. Ладная, высокая, в ярком спортивном костюме, с ногами, растущими прямо из конского хвоста, туго затянутого лентой на голове.
Я посмотрела на нашу Машку, от которой уже просто разило могилой, и мне захотелось плакать. Плакать от великой бабьей жалости, которую мы можем испытывать независимо от возраста и количества траншей, из которых приходилось вылезать после падения. Наша Маша была уже сама по себе саван. Белая, бескостная и бесплотная, в неё саму уже можно было покойничков заворачивать... Она механически подносила к губам стакан с «красненьким-сладеньким», отпивала по чуть-чуть и не реагировала ни на какие внешние воздействия. Запах еды улетучивался, а на его место водворялся запах неминуемой трагедии. И только Усы и его гостья не видели и не чувствовали надвигающейся беды.
— А я ей говорю, Машке: «Это ж какое счастье, что теперь у меня есть жилье, сколько уже можно по общагам мотаться?» Теперь вот так, в тесноте, да не в обиде, я ж её тоже заставил из общаги уйти, будет теперь как королева, в своём душе мыться, а это же счастье, такое счастье, да, Маш?!
Завстоловой медленными глотками тянула из стакана водку и в упор смотрела на съёживающегося с каждой секундой мужа-Игорёху, из которого жизнь уходила на глазах, соразмерно сделанным Натальей глоткам. Проштрафился, прокололся, самого главного не выведал почти за год общения со своим подчинённым, и по всем правилам жанра он должен был пострадать. Люто и страшно. Возможно, в последний раз.
Колясик с Люсей тем временем вытягивали из футляра аккордеон, решив, что теперь-то уж чего делать, помирать, так с музыкой, «шоу маст гоу он», как говорится. Но тут тоже вышла осечка, потому что первым номером в репертуаре семейного дуэта, независимо от квалификации праздника, всегда шла песня «Враги сожгли родную хату». Восьмое марта, день рождения, крестины, смотрины, просто дружеская пьянка — традиция оставалась неизменной: вначале пели «про хату», в память Люськиного отца, героического командира дивизии.
В общем, всё очень «а-ля рюсс». Разбитые надежды, «красивая и смелая дорогу перешла», вот-вот от горя умрёт несостоявшаяся невеста, а над всем этим вселенским ужасом и апокалипсисом парит вибрирующее Люсино сопрано: «Куда теперь идти солдату? Кому нести печаль свою?» (И ведь не приврала я ни слова, всё так и было.)
И тут мой взгляд падает на подоконник. Там лежит потрёпанная книжка. Тургенев. «Ася. Рудин. Дым», три в одном. На книжке лежит пачка лезвий для бритвы «Нева», и этот натюрморт добивает меня окончательно; я ещё раз смотрю на окаменевшую в своём горе нашу Машу, на источающую ненависть ко всему сущему Наташу, на съёжившегося трюфелем Игоря, на разливающихся в творческом экстазе Колю с Люсей, на Машку-соперницу и красавца усатого Серёгу, и начинаю хохотать нечеловеческим вороньим хохотом...
— Я, пожалуй, пойду, — встрепенулась, очнувшись от обморока, наша Маша. — Да, пойду...
Сидеть! — цедит сквозь зубы осушившая уже вторую рюмку завстоловой. — Сидеть, я сказала, не двигаться! Щас мы... Щас мы всех тут на чистую воду выведем, щас мы тут всех...
Праздник несомненно шёл к тому, чтобы стать лучшим из всех, до этого случившихся. Наташа тяжело поднялась с пола, выпрямилась во весь свой стопятидесятисантиметровый рост, и началось. Началось то, что обычно бывало на шахтёрских окраинах Анжерки, откуда почти вся честная компания была родом и где только в честном, пусть и кровавом бою добывались и победа, и справедливость.
— Слышь, профура, ты откуда к нам такая красивая приехала? Он же тебе в папаши годится! В папаши, а не в хахали! Квартирку унюхала и прикатила с чемоданчиком, лихая казачка?.. В душе она мыться собралась, чистоплотная наша! Игорь, быстро поляну собирай, к нам поедем догуливать! Люся! Глаза открыла, рот закрыла, гармошку в чемодан, Колясика — в ботинки, всё едем к нам, хватит, нагостевалися, спасибо за приём, как говорится! Спасибо за всё! Смотреть противно! А мы-то, мы-то думали, нормальный мужик, а ты — тьфу, кобелище, хоть и по библиотекам ходишь!
— ...?! Наташа?! Наташа, вы что? Кто профура? Почему? Да вы вообще что тут себе позволяете, Наташа? У меня же в доме! Маша, Маша, постой, куда ты, Маша?! (Звук захлопывающейся двери.)
И тут Игорюхино сердце не выдерживает всего этого позорища, он подскакивает и с криком: «Да колотись оно всё перевернись, ваше бабье отродье!» со всей дури бьёт кулаком в оконное стекло (женщину он ударить не может, друга — не за что, поэтому окно — самое то). А вы видели кулак монтажника? Нет? Я видела... Двойное стекло оказывается пробитым насквозь, осколки в секунду разрезают рубашечную ткань и Игорехину плоть, и потоки... нет, не так, не потоки — реки, багровые реки крови начинают орошать подоконник с Тургеневым, «Асей», «Рудневым» и «Дымом», струясь по «Неве». Тихо. Страшно.
Игорь, разбушлатившись, совершенно не обращал внимания на вопли жены и коллектива, размахивал во все стороны изрезанной конечностью, поливая фонтанирующей из ран кровищей стены в свежих обоях, дастархан, тела и лица присутствующих, и орал так, что наши круги кровообращения поворачивали вспять от ужаса происходящего.
— Серёга, снимай рубаху, надо его перевязать, — крикнул Колясик, и одним рывком оторвал рукав белоснежной рубашки онемевшего в этом кошмаре новосёла. (А чью ещё рвать? Белая, достойная стать бинтами для раненого бойца, была только у Усов).
В секунды рубашка превратилась в перевязочный материал, а Серёга предстал пред нами во всей своей окончательно уже открывшейся красе. Было на что посмотреть, да... Бездыханная наша Маша получила последний контрольный выстрел бессердечного Амура и сломанной куклой валялась где-то в углу, да и не до неё уже всем было. Сколько можно сострадать, не железные мы.
— Наташка, хорош орать, бегом в машину, в больницу ему надо, потеряем мужика с вашими разборками! — Колясик, милый и с виду никчемный руководитель художественной самодеятельности, на глазах превратился в главнокомандующего. — Люся, пакуй коньяк, мы его не начинали, врачам дашь, чтобы милицию не привлекали. Где Наташка?! Муж погибает, ей и дела нет. Наташа!!!
И тут в партитуру нашего побоища вливается страшный гром литавр, ужасный грохот и скрежет чего-то металлического и звуки стремительной горной реки. В одну секунду на полу образуется огромная лужа, из ванной комнатки раздаётся кряхтение, звук бьющегося стекла (к которому мы уже успели привыкнуть) и кадансом идут чьи-то всхлипы и рыдания.
— Иго-о-о-о-орь, Иго-о-о-орь, иди сюда, я, кажется, ногу сломала... — и вой — на одной нотке.
Открывается дверь ванной комнатки и оттуда цунами выносит завстоловой. В абсолютно мокром платье, с окровавленными руками и безжизненной, распухающей на наших глазах ногой.
Здесь, по идее, должна быть прямая речь всех участников драмы, но из этических соображений я её опускаю, чтобы не оскорбить ненароком чьих-нибудь нежных чувств.
В ходе непринуждённой беседы выяснилось, что в начале банкета предусмотрительные хозяюшки набрали полную ванну холодной воды и погрузили в неё все пять трёхлитровые банки с пивом, чтоб не скисло, значит, и своей прохладой могло порадовать любого страждущего даже на следующий день. А Наталья, зашедши в ванную комнату, перед отбытием из гостеприимного дома, решила сполоснуть разгорячённое своё лицо, присела на край переполненной ванны и... 58 размер, что вы хотели? Ванна была плохо закреплена и опрокинулась вместе с трепетной девяностокилограммовой ланью и всем содержимым. Натали пыталась спасти банки, да не вышло, только изрезалась вся.
Новоселье удалось на славу, стены в изобилии были окроплены кровью, единственная рубаха новосёла изорвана в клочья на бинты, ванна вырвана с корнем, вода на полу, перемешанная с кровью, плавающие в ней тарелки с заливным и осетриной, петрушка — ряской по всем углам, разбитое окно, зима, крещенские морозы, Томск...
— Погуляли, справили. Так, все по машинам, в травмпункт! Ты и ты, — перст Колясика упёрся в мой нос и в угол, где притаилось тело Марии, — тряпки в зубы, всё убрать и перемыть. Через час за вами заеду. Игорь, отдай стакан, больничный не дадут, если врачи поймут, что ты пил. Люся, мухой в машину — греть, не таращься... Серёга, тащи Наташку вниз, ей не доползти самой.
И тут одноногая Наталья восстала. Не захотела ни в какую, чтобы Усы её тащили с восьмого этажа, заартачилась, несмотря на своё плачевное положение, как ни уговаривали. И в результате пёрли мы её вдвоем с Люсей, проклиная всё на свете, а прежде всего аппетит и должность нашей тяжеловесной подруги.
В травмпункте ржали все, начиная от хирургов и заканчивая пожилой санитарочкой. Хитрый Колясик обязал меня в красках, со всеми подробностями рассказать историю получения травм, чтобы у расчувствовавшихся медиков (а уж служители травмпунктов повидали многое, их не разжалобишь) не возникло даже мысли привлечь стражей порядка в связи с обилием колото-резанных ран на телах супружеской пары Ильичевых. Я и старалась, конечно, и про любовь злую, и про аккордеон, и про Машку-разлучницу... Гогот стоял нечеловеческий. Коньяк, опять же, непочатый. Уломали мы хирургов не доносить на нас милиции и не указывать в истории болезни, что пострадавшие были не совсем трезвы. Слава Богу, от полученных травм никто не скончался — и ладно.
— Слушайте, а наша-то Маша где? — поинтересовался свежезаштопанный Игорь.
— Забыли мы её у Серёги, да не маленькая, дома поди уже сидит, ковры слезами удобряет...
— У меня сердце не на месте, — молвила Люся, — надо поехать, проведать, как она там, беды бы не натворила в таком состоянии...
И наш боевой отряд, в бинтах и гипсе, выдвинулся к Маше.
Сердца остановились у всех, когда мы поднялись на нужный этаж и увидели чуть приоткрытую дверь в Машину квартиру. Там хрусталей одних на тыщи было, в таких квартирах дверь должна быть всегда хорошо закрыта, а тут — открыто... Воображение всех присутствующих мигом нарисовало картину хладных ног, болтающихся над полом. Зайти первым никто не решался. Топчемся, прислушиваемся... И слышим — смех, женский, следом какое-то мужское бу-бу-бу и опять смех, не Машкин... Ставший в тот вечер очень героическим Колясик рванул дверь и ворвался в прихожую, следом уже все мы.
На кухне, за накрытым столом сидели трое: наша-Маша, Усы и Маша-молодуха-разлучница. Увидев наши застывшие в немом вопросе физиономии, они начали истерически хохотать, а следом за ними и мы. До слёз, до икоты.
События после нашего отъезда разворачивались следующим образом. Сергей убежал на поиски Маши-разлучницы, а наша-Маша от холода начала приходить в себя, и на нервных почвах за час с небольшим привела квартиру в относительный порядок. Только собралась уходить, явились Усы с зарёванной молодушкой. В доме находиться невозможно — всё заледенело, на улице сорокаградусный мороз, из окна ветер свищет, стены в крови, ванна, с корнем вывернутая, в санузле валяется, как тут ночевать? Вот наша Маша их к себе и забрала, обоих. В тепле всех разморило, и Машка наша возьми и выдай Усам всю правду-матку. И про любовь свою злую, с первого взгляда, и про квартиру, и про надежды её несбывшиеся.
А вторая Маша, возьми и ляпни тут же: «Тёть Маш, да он по вам сам с первой встречи сохнет, не знает как подкатить. Вы ж при должности и вообще, а он работяга без кола и двора, куда ему до вас. Вы ж вон красавица какая, по вам половина ДСК страдает, неужели вы не в курсе?»
Почему в тот момент Машку нашу не хватил инфаркт — я не знаю, меня бы точно хватил. А, может, и был обморок, да нам не рассказали. В кухне разливался свет взаимной любви и будущего семейного счастья.
А «разлучница» оказалась дочерью Серёгиного комдива, с которым он прошёл Афганистан, а погиб уже на гражданке, вместе с женой, в страшной аварии. А Усам девочку удочерить не дали, но он опекал её всё это время и хотел впоследствии отдать ей свою квартиру, молодая же, ей надо...
Сергей с Машей поженились через две недели. Сыну их, Косте, уже 22, заканчивает университет в Томске. Молодую Машу выдали замуж через два года, и вся наша компания, конечно же, там была в качестве самых дорогих гостей, мёд-пиво пила и по странному стечению обстоятельств ничего не разбила, и никто не покалечился. Вот такая история.
А в тетрадку ту вожделенную Сергей переписывал понравившиеся стихи. Для интересующихся.
Гости из Сибири (а именно гости, а не транзитные пассажиры) — это всегда огромная ответственность и головная боль для тех, кто в Москву понаехал из-за Урала и понаоставался тут.
Гость из Сибири — это колоссальная нагрузка для встречающего. Ты должен, нет, просто обязан максимально разгрузить свой рабочий график, чтобы в стотысячный раз пройтись по Красной площади, посетить зоопарк и Третьяковку — в качестве сопровождающего лица и личного гида-фотографа.
Это полбеды, не привыкать. Основная беда — это достать самые дешёвые билеты в самые лучшие театры. От Большого до МХАТа. В Большом — «Лебединое», во МХАТе — «Вишнёвый сад» соответственно, и не менее. Причём все солисты и артисты должны быть непременно самыми знаменитыми, чтобы у гостей остались только самые приятные впечатления и возможность блеснуть чешуей там, за Уралом. Мол, видали, слыхали, не колесу в лесу молились.
Я трижды перекрестилась, когда мой любимый дядюшка со своей любимой женщиной решили навестить меня летом. Театральный сезон закрыт, а уж со всем прочим разобраться проще. Но... Но, А любимая женщина возжелала балет. Хочу, говорит, сил никаких нет, посмотреть на женщин в пуантах и мужчин в красивых и целых колготках. Хоть умри.
А мне куда деваться прикажете?! Самой натянуть пачку с веночком и бегать Жизелью у Большого? Я понимаю, что это событие могло бы перекрыть все последние триумфы балетной труппы, но зачем мне это? У меня службы и, вообще, я привыкла к платку на голове, а не к органзе на бёдрах.
Делать нечего — ищу «балеты». Ба-а-а... Какое счастье! А в Большом-то нынче международный фестиваль (или как его там?) балета. Смотри не хочу.
Начинаю изучать репертуар. На ходу, как всегда, на бегу, с экранчика телефона. Листаю, листаю названия, имена, и понимаю, что я либо безнадёжно всё позабыла «из области балета», либо вообще не знала, потому что смотрела я на репертуарный лист, как на новые ворота, и ни имена композиторов, ни названия постановок мне ровным счётом ни о чём не говорили.
Но «авось» и «сибирская смекалка» всегда со мной, поэтому, не растерявшись, я начала выбирать нам балет по географическим координатам. Так. Никарагуа. Не, не пойдёт, там, наверняка фольклор, бубны и ноги босые сорок пятого размера, нам это не надо, нам надо пуанты и всяческое изящество под скрипки и чтоб валторна так жалостливо просолировала в середине. Польша? Гм... Не. О-о-о! Да-а! Франция! Вот это нам надо, вот здесь не подведут! Имя балетмейстера такое хрустящее, французское, неё прямо по размеру! Тыц-тыц по экранчику и билеты в Большой у меня в кармане. Камень с души, три горы с плеч. Аллилуия и осанна! Кто молодец? И молодец!
Вот и дата приезда родных и близких. Аэропорт, встреча, рубиновые звёзды, бой курантов, прогулка на «Рэдиссоне» по Москва-реке в честь дядюшкиного дня рождения. Зоопарк и Третьяковка уже тоже охвачены. Все довольны, всё идёт по плану. И так за приятными хлопотами наступил час икс. День выхода в балет. С утра моя родня крахмалила кринолины и праздничные панталоны. На лучший «дядьвасин» костюм приколоты герб России и депутатский значок. Галстуки летают, брошечки сверкают. «Мы идём в Большой! В Большой мы идём! Перезвоню, некогда!» — кричит в трубку мой невероятно востребованный всеми дядюшка. Ажиотация невероятная.
Заказываем такси. Какое метро?! О чём вы?! В Большой только на такси. Всё должно быть достойно, а не как там вы тут привыкли. Ок. Такси. Едем.
А теперь начинается поучительная история о том, что «Храните деньги в Сберкассе», «Летайте самолетами Аэрофлота» и покупайте билеты в театр в кассе, а не со смартфона. Либо вчитывайтесь в то, что написано мелким шрифтом, и будете вы жить без забот и поношений от родных.
Первым разочарованием моих сибиряков стало то, что балет давали не на исторической сцене, а на Новой. Дядь Вася сделал лицо фигурой «шиш» и посмотрел на меня с видом «что за мерзость ты нам подсунула?» Я в таких случаях делаю лицо фигурой «лучезарный ангел» и изображаю, что всё так и было задумано. Мол, сюрпри-и-из, мои хорошие! На старой-то сцене, поди, каждый дурак побывал, а на новой-то, новой! Вон какое всё свеженькое, блестящее, хорошо-о-о! Во-о-он, вон там видите, какое прелестное место? Да-да, театральный буфет! Там шампань и успокоительный коньяк. А ещё бутерброды с особой, ни на что не похожей театральной колбасонькой в плёночке. Айда-айда со мной туда, сейчас отпустит, сейчас полегчает, мои родненькие.
Родненькие идут, зазываемые сиреной в буфет, где их и вправду отпускает ненадолго. Три бокала — три звонка, и вот мы в зале. Аншлаг неимоверный. Зал битком, люди стоят в проходах, сидят на лесенках и приставных стульях. А мы счастливые и гордые шествуем в партер. Кто-ж родню в бельэтаж поведёт или амфитеатр какой? Нам только партер и ни граммом меньше.
Видя, сколько народу пришло посмотреть французский балет, родню мою окончательно отпустило и, полные неги и приятных ожиданий, мы удобно устроились на своих местах, с превосходством посматривая на тех, кому не так повезло с местами. И тут... Началось! По традиции приятный голос сообщил нам всем о том, что нужно отключить все средства связи и что видео и фотосъёмка запрещены. После этого на сцену вышел совершенно неземной (а может и показалось мне тогда) красоты мужчина. Изящный, с длинными вьющимися волосами и тонким лицом. Вместе с ним вышла малюсенькая дама лет ста, и он начал говорить, а она начала переводить нам его пламенную речь.
Говорил он минут двадцать. Очень эмоционально и подробно объясняя, почему он здесь, о чём и о ком его спектакль, кому посвящён и кто в нём участвует.
Мои крепко залитые лаком кудри начали со скрипом распрямляться и ощутимо вставать дыбом. Красавец-балетмейстер поведал нам о том, что он, хоть и парижанин в третьем поколении, но историческую свою родину Камбоджу он не забыл и более того, чем старше он становится, тем больше болит его душа о камбоджийских повстанцах и вообще обо всех угнетаемых (не помню уже кем) его сородичах. Земля предков в огне и крови, а он, значит, прохлаждается на Елисейских полях и никак не участвует в святом деле революции.
Выход, как выяснилось, нашёлся. С берданкой по кустам рафинированный мужчина бегать не может в силу воспитания, а вот «станцювати» за всё хорошее против всего плохого — запросто. И наш красавец решил поставить балет собственного сочинения и собственной же хореографии.
Что может станцевать о революции среднестатистический европеец? Ровным счётом — ничего. Им и Спартак уже не под силу, слишком все нежные стали, толерантные чересчур. Без огонька. Поэтому принимается волевое решение — срочно ехать в Камбоджу и набирать кадры там.
Кадры нашлись в первый же день. Партизанский отряд в полном составе перешёл на сторону французского балета и рванул в сторону Эйфелевой башни, побросав берданки и калаши.
Чем дальше распалялся оратор, тем глубже я втискивала в бархат кресла своё тело. Справа, сверкая очами и сопя боевым бегемотом, возвышался мой дядюшка, а слева в недоумении теребила крахмал юбки его любимая женщина. Я, не дыша, пучила глаза на сцену, изображая крайнюю заинтересованность и боялась шевельнуться, чтобы случайно не отхватить родственного леща.
Наконец, француз-повстанец окончил свою пламенную речь, в зале погас свет, и со всей мочи жахнуло барабанное соло.
Весь боевой повстанческий отряд выскочил на сцену, сверкая шоколадно-масляными телами, и начал под барабанную дробь изображать что-то очень духовно-революционное с элементами игры «казаки-разбойники». Тринадцать здоровенных мужиков по-спортивному бегали друг за другом по сцене, кого-то валили, раненых и убиенных откатывали за кулисы, потом изловили самого шустрого и привязали его к бревну из папье-маше. Сопротивление шоколадного великана было недолгим, каких-то полчаса. После того как его окончательно скрутили, из-за кулис выползли все прежде убитые бойцы и при помощи шёлковых кумачей и вентилятора стали изображать жертвенный костер, на котором должны были сжечь несговорчивого сопротивленца. (Ни одного тебе фуэтэ, па-де-де и ни одной пуанты, да что ж такое!)
— Господи, неужели они его сейчас сожрут? — шепчет из соседнего кресла дядьвасина любимая женщина.
— Сожрут, — обреченно киваю ей я... И знаю, что после того, как закончится спектакль, сожрут именно меня. С чувством, толком и расстановкой, почавкивая и смакуя.
Василь Иваныч буравит меня негодующим взглядом старого партийца, на сцене всполохи, тысяча барабанов хлещут так, что вот-вот ушами хлынет кровь, накал революционной борьбы таков, что уже все те немногие, что остались в зрительном зале, готовы встать под кумачи и пылать сердцами до последнего.
Я тем временем, уже в полузабытьи от ужаса, начинаю додумывать сюжет, постанывая и молясь, чтобы прекрасный французский балетмейстер догадался хотя бы в конце действия вытащить на сцену хотя бы уж какую завалящую тётеньку в костюм! «Свободы» по Делакруа (в угоду трём поколениям его уже французским предкам). Представляю, как красиво смотрелось бы её нежное тело на шоколадных телах повстанцев. Но... Но. Бодливым коровам Бог рога не дал. Моим творческим мечтам не суждено было сбыться.
Пойманного мужика, само собой, убили, обернули его красными шелками, а оставшиеся ещё минут двадцать ликовали телами, соревнуясь в прыжках в высоту (но до уровня Моисеевского ансамбля так и не дотянули, сказал проснувшийся во мне критик).
Овации были такие, что чуть не грохнулась парадная люстра. Дожившие до конца зрители били в ладоши с таким остервенением, что у дам трескался шеллак, а с кавалеров слетали запонки. Я, естественно, поддержала всеобщую радость. Жаль, не было чепчика для подбрасывания вверх. Сгодился бы.
Справа в ужасе и предынсультном состоянии колыхался мой родненький дядя, слева недоуменно сверкала брошь его любимой. Понимая, что бежать мне некуда, а отвечать за содеянное придётся, я с чувством, ослепительно улыбаясь, крикнула: «А пойдёмте выпьем водки!» Водку, в отличие от балета, любили все, и мы бегом рванули в ближайшую харчевню.
Там, еле-еле придя в себя, мы прочли программу международного фестиваля современного балета и выяснили, что к чему. Но было поздно. Поэтому, господа, всегда читайте всё, что написано в программе, не покупайтесь на хрустящие фамилии и географические координаты. Потому что мы сами такие. Понаедем, понаостаёмся и ну давай свой колхоз в столицу тащить. Будьте бдительны, в общем.
Как все уже давно поняли, дама я меркантильная и за деньги, как говорила очень уважаемая мной руководитель танцевальной студии «Феерия», конём проскачу. По мне, что реквием Верди петь на поминках, что мастикой паркет натирать — всё одно, лишь бы платили.
Помимо умения издавать кое-какие звуки и ловко отжимать половую тряпку, Господь наградил меня ещё двумя небольшими способностями — хорошей памятью и умением доставать из неё то, что нужно в данный момент. Однажды это очень пригодилось.
Знакомые знакомых обратились с просьбой прочитать какую-нибудь лекцию «по искусству» для очень уважаемых людей. У них там субботний мужской клуб, и в клубе этом они всячески наполняются прекрасным, восполняют пробелы, так сказать. «Да хоть по физике низких температур, хоть по ландшафтному дизайну, делов-то... Пусть звонят».
Через пару дней и, правда, позвонили. Человек с каким-то абсолютно запредельным дефектом речи, спотыкаясь на всех шипящих, свистящих, картавящий и заикающийся одновременно, что-то мне долго объяснял.
Минут через сорок бесконечных переспрашиваний до меня дошло, что звонит мне представитель «уважаемых» людей.
Ко второму часу нашего марсианского общения выяснили, что уважаемые люди страсть как хотят ознакомиться с творчеством русских художников XVIII-XIX веков. И тут я их уже сама зауважала, и без того уважаемых. Тянутся люди к прекрасному, не курсом единым, как говорится, живы, слава Богу.
Когда я поинтересовалась, а не слишком ли большой пласт они хотят охватить за три часа, ответом мне было: «Не, в самый раз, вы кратенько и по существу». Народ деловой, понятно. Рассусоливать некогда. Да и незачем. Кратенько. От парсуны до передвижников. Отлично. Не такие шали рвали.
Далее в течение ещё одного часа мне рассказывали о крутости моих будущих слушателей и попросили паспортные данные «для проверочки», для порядку. В свежих базах данных полиции моя фамилия не засвечена, и данные я, естественно, предоставила с лёгким сердцем.
Тихим майским вечером, после всенощной, забрали меня от храма и повезли в те места, где сантиметр земли стоит как чаша Грааля (если её найдут, конечно).
Я, честно признаться, всегда готова ко всему. Плавали — знаем. Здесь я приготовилась к мажордому, французским гувернёрам и подсвечникам в стиле рококо. Даже маникюр из алого перевела в чахоточно-розовую гамму и купила колготы цвета луковой шелухи. Подошла к делу обстоятельно.
Шаблоны начали рваться буквально с порога. Вместо ожидаемого мажордома у порога нас с водителем встретил густой запах жареного картофана. Как будто на одной огромной сковороде, специально доставленной из Виларибо, жарили три мешка картошки на ведре сливочного масла, а на второй огромной сковороде, из Вилабаджо, — мешок отборнейшего злющего лука. А где-то совсем рядом, в тени шкварчащих сковородок, притаилась кадушка с малосольными огурцами и благоухала, пришёптывая: «По маленькой! За здоровье! На посошо-о-ок».
Ну а после того, как мне предложили поменять туфли на клетчатые мужские тапки размером с хорошую банкетную селёдочницу, я поняла, что ждут меня люди простые и, возможно, не лишённые приятности. И я не ошиблась.
В дорогой-богатой (в понимании румынских цыганских баронов) гостиной, на кушетках, диванчиках и пуфах а-ля Людовик XVI (здравствуй, рококо, я ждала встречи с тобой, пастельный маникюр оправдался!) меня поджидали шестнадцать пре-красных рыцарей. Сказочно пьяных. В дугу, в дрова, до изумления, до белых лебедей! Рыцари были после бани, без доспехов, и возлежали в различной степени приличности позах на рококошной мебели с едва прикрытыми полотенцами и шортами чреслами.
С абсолютно нескрываемым восхищением я любовалась этим симпозиумом, вдыхая картофельно-перегарное амбре, разглядывая панов и фавнов различной степени волосатости. Они были великолепны. Самый прекрасный из них торжественно возлежал посреди роскошной залы на невесть откуда затесавшейся икеевской груше-кресле из китайского неэкологичного поролона и художественно храпел. Музыкально. В одной тональности, без пошлых модуляций. Чётко держа ритм. По-равелевски. Болеро в чистом виде. Подумав с полсекунды, я решила для себя, что в этом случае деньги не пахнут и нужно уже закрыть удивлённый рот и открыть его для других целей.
Для лектора, надо сказать, условия были созданы прекрасные. Кресло с львиными ногами, стол, экран, проектор и лазерная указка в наличии. Практически филиал Кембриджа. Работай не хочу. Сей и жни всё, что попадётся под руку. И доброе, и вечное.
Ещё раз окинув взором поле интеллектуальной битвы, я окончательно убедилась в том, что моим благодарным слушателям сейчас не до парсун и парадных портретов. Лессировка, кракелюр и муштабель — это немного не то, что можно противопоставить бане и жареной бульбе.
Да! Я почитывала «Жизнь» и «Караван историй», кто не читал — бросьте в меня камень. И этот бесценный, не побоюсь этого словосочетания, интеллектуальный багаж, ох, как пригодился мне в тот дивный вечер. Уроки пророчеств от Контрабасихи тоже сгодились, всё полетело в окрошку.
Расшевелила я рыцарей. Вместо трёх, мы шесть, пролетевших как один миг, часов, рыдали над судьбами крепостных художников, хохотали над проделками Акинфия Демидова, увековеченного Левицким, тряслись от страха, разглядывая портрет Лопухиной, после смерти которой безутешный папенька её, известный мистик, якобы загнал в портрет душу юной красавицы и лик её умерщвлял всех московских девиц на выданье, хоть раз его увидевших. О глазах Александра Сергеевича на портрете Кипренского...
На покрытой патиной лёгкой уголовщины судьбе Кипренского сломались все, но апофеозом и моим звёздным часом стал, конечно же, Карл наш, Брюллов. Нервически потряхивая клетчатыми тапками, теребя платье в области души, срывающимся голо-сом я добивала своих несчастных слушателей историей о несчастном золотушном мальчике, которого строгий и непреклонный папаша, невзирая на болезнь, заставлял рисовать по двести одинаковых лошадок в день. На моменте, где сердитый отец даёт больному мальчику оплеуху и у ребенка лопается барабанная перепонка, все, не сговариваясь, решили выпить, деликатно попросив у меня разрешения. Я ж не зверь, все знают, конечно же, я разрешила. Я бы тоже в тот момент выпила, но...
После спонтанного перерыва все слушатели в знак уважения к лектору надели штаны. Проняло. Контрольными выстрелами после тоста «за искусство» прозвучали истории любви Карла с Юлией Самойловой и душераздирающая эпопея его женитьбы на 18-летней, но уже порядком испорченной дочке рижского бургомистра. Рим пал. Начресельные банные полотенца взметнулись в воздух.
Таких бурных оваций не слышали ни Ла Скала, ни Леонид Ильич на партсъезде, ручаюсь. Они были настолько бурными и продолжительными, что самый торжественный господин, проспавший у моих ног на икеевской груше все шесть часов и исправно храпевший «Болеро», встрепенулся и присоединился ко всеобщему ликованию. Я была горда собой. И выглядела в тот момент ровно так, как Екатерина Великая на портрете работы Левицкого. Уставшая, понимающая всю тяжесть государственного и просветительского бремени, лежащую на её плечах. Мать народов. Длань для лобызания покоилась на компьютерной мышке, к поклонению и признанию я была готова, как никогда.
А потом мы, с протрезвевшими панами и фавнами, за огромным столом в стиле короля Артура болтали ещё два часа. Ели вкуснейшую картошку, хрустели малосольными огурцами и говорили о роли простых человеческих страстей в высоком искусстве. Сошлись на том, что всё, как у людей. Вот только таких портретов больше не пишут, да и полотен, равных брюлловской Помпее, больше нет, а так, да, всё как у людей.
Я очень хорошо умею выбирать время и место для отпуска, если что — советуйтесь, не стесняйтесь, помогу, чем смогу, со всем своим усердием. В 2014 году от Рождества Христова, по привычке и зову сердечному, рванула я в богоспасаемый и любимый мной Израиль. Аккурат во время военных действий. Операция «Нерушимая скала» (такое я не могла пропустить, естественно). И, конечно же, с ребёночком. А куда ему деваться от своей бешеной матери? Помоги ему и в дальнейшем, Господи, конечно. Спаси и убереги от всех обстоятельств.
Первая «Цева адом» (сирена) застала нас как раз в зале прилёта (и, слава Богу, скажу я вам). Нас почти не досматривали и через пять минут, после того как «Железный купол» в пыль разметал ракету, летящую в нашу сторону, мы уже сидели в такси. Когда сирены завыли во второй раз, в честь нашего прибытия на Святую землю, бутылка вкусной московской водочки была уже ополовинена, и было совсем нестрашно. Друзья рассказали принцип работы «Железного купола», и море было уже не по колено, а где-то в районе голеностопа. Ребёнок пил «Спрайт», но и он не ведал чувства страха. Хороший напиток, героический.
Что такое отдых с дитятей, знают все приличные родители. Никаких тебе спокойных возлежаний у моря с пиной и коладой. Никаких танцев до утра и всего прочего разгуляя. Только аквапарки, игровые площадки и Сафари-парк. Только хардкор. Люблю так отдыхать, да... Но куда деваться. Родила — терпи. Развлекай. Ешь-пей в Макдаке и ни в чём себе не отказывай.
На второй день пребывания вопрос развлечений встал ребром. Куда? Ну куда я после «Столичной» и пережитого страха гожусь? В торговый центр «Азриэли», конечно, куда ж ещё. Там наверху, на одной из башен, небольшой аквапарк. Ребёнок рвался туда целый год, там ждёт его девочка по имени Хелен. А я ж не ехидна какая, вы ж понимаете. Я — Мать! Я за счастье детей. Встала и пошла. Упала — встала, и опять пошла. Несла свою голову, как ту беду по-весеннему по льду. Но дошли, да... Доехали. Домчались. Взлетели птицей на самый верх — и вот они горочки-бассейны. Счастье. Кока-кольный рай. Хелен в купальничке со стразами. Объятия, визги, брызги.
А что делать многострадальной матери? Попросила бабушку Хелен присмотреть за визжащей на трёх языках парочкой и поплелась на поиски кофейни. А та-а-ам... Не подумайте дурного. Это же торговый центр. Сэйлы! Платюшки, туфельки, заколочки-шарфики, духи! Какой там уже кофе. Засосало мещанское счастье.
Опомнилась под звук сирены. Господи! Я тут в тряпках-колечках копаюсь, а детонька-то на крыше! Под обстрелом! Всё, сейчас его осколком от ракеты прям в бассейне с голубой водой убьёт! С кровавой водой! Кто мать, тот поймёт, какие картины нарисовало моё воображение. ТВ смотрела, знаю, что к чему. Бросила я всё в одну минуту ставшим ненужным барахло и, не разбирая дороги, рванула по эскалатору, едущему вниз-вверх. Сердце держала зубами, чтоб не выскочило. Как же я себя кляла. Вы таких слов не знаете.
На втором перегоне (а сирена всё не замолкает) хватают меня чьи-то руки и говорят мне человеческим голосом на чистейшем иврите:
— Стой! Ложись!
И я начинаю с этими руками драться. Выкручиваться из них, шипя на все лады:
— Ребёнок, у меня там наверху ребёнок! Пусти, змей!
Но руки оказались не промах. Не выкрутишься. И тут я начинаю рыдать и причитать, с подвывом. С детства это мой коронный номер. Самые лютые сердца в этот момент оттаивают и соглашаются на всё. Так и тут. Руки ослабили захват, и я выскользнула. Позже выяснилось, что у рук этих были ещё и ноги, которые очень резво помчались за мной следом. По топоту догадалась.
Взлетела я раненой птицей на площадку с бассейнами. Там — никого. Только сумки и сланцы валяются. Сирена воет на каких-то замогильных частотах. Сверху — ба-бах, шарах! И тут опять до меня в очередной раз дотянулись руки и, уже не церемонясь, скрутили меня и заставили присесть.
Через пять минут из укрытия с динозаврами (именно так, с динозаврами — мне сын объяснил) вывели всех детей, бабушек и мамушек. И как ни в чем не бывало весь этот милый зоопарк опять начал скакать, поливать друг друга водой, орать дикими голосами и есть в три горла. А я села на лавочку и начала рыдать. Перепугалась. Крепко перепуталась. Поняла, какая я ужасная мать. От этого плакалось особенно горько и с чувством. Руки стояли рядом. Потом начали гладить меня по голове. Молча. Вас часто гладят по голове? Меня — нет. И это меня уже окончательно привело в тот плакательно-слёзный восторг, когда ревёшь уже просто, чтобы реветь. Как в детстве. До икоты. Потом руки куда-то ушли и вернулись с бутылкой воды и салфетками. И начали меня умывать.
Первое, что я увидела сквозь пелену слез, — это туфли. Не на руках, конечно, на ногах. Хорошие такие, дорогие и от души начищенные туфли. А в туфлях ноги в шёлковых носках! И поняла, что абы кто в таких туфлях не ходит, опыт-то есть, не пропит. И понимаю, что сижу я с красным толстым от рыданий носом, поросячьими заплаканными глазёнками, с растекшейся тушью, похожая бог знает на кого и истерю. А тут, видимо, целый Ален Делон, а, может быть, даже и лучше. Ротшильд с лицом Алена Делона. А я не при параде! Включилась женщина, одним словом. Отпустило.
Отточенным комиссарским движением поднимаю голову и понимаю, что — да, есть ещё красивые мужчины на свете. Не перевелись. Там не глаза, там очи! Океаны, а не очи. Изумрудные, в ресничных лесах! Брови — два сокола, летят, не пересекаются! Грива смоляная до плеч... Поразить меня очень сложно. Но тут я просто открыла рот и с изумлением разглядывала всё это «мущинское» великолепие. Не переставая икать, конечно же. В общем, не мужик, а какой-то сон в летнюю ночь.
Ален Делон, он же по совместительству Ротшильд, видимо, не в первый раз наблюдал такую реакцию от заплаканной женщины. Ясное дело, с такими-то очами, да при таких-то туфлях. Он молча стоял, я молча пялилась на него своими глазенками а-ля «зарёванная хрюшка». Всхлипывая и поикивая.
«Слиха, тода раба», — пробулькала я. Надо же как-то человека отблагодарить. «Да не за что», — почти без акцента, на русском отвечает нежданный утешитель. И предлагает довезти меня с сыном до места нашей дислокации. Но куда там... Оторвать ребёночка от подружки и водяных горок никакая «Цева адом» не смогла, не то, что мать. Бедная мать, пострадавшая сначала от «Столичной», а потом от страха потерять кровинушку, конкуренции с Хелен в цикламеновом купальнике не выдержала. Тут я опять захотела взрыднуть, уже по накатанной, но слёзыньки все оказались выплаканными, и я от души чихнула на сверкающие туфли океаноглазого Ретта Батлера. Умею я произвести впечатление на красивых дорогих мужчин, чего уж скрывать.
И тут мы с ним оба, как по команде, начали ржать. Не смеяться, а именно ржать. Он тряс своей блестящей гривой, сверкал белоснежными зубами и хохотал невозможными басовыми нотами из контроктавы. Я хриплой контральтой вторила.
Утешать меня уже было не нужно и мой рукастый спаситель, попрощавшись, собрался уходить, справившись напоследок, в порядке ли я? Я утвердительно потрясла телом, и он ушёл. Ушёл совсем и навсегда. Трясущимися руками я достала из сумочки зеркало. Зачем? Затем, чтобы окончательно добить себя в этот день. В зеркале одновременно отражались Муми-мама, папа и весь этот муми-троллевский выводок. Глаз, мало того, что не было, так они ещё были плотно окутаны таинственными тенями от размазанной туши. Про нос умолчу, всем и так понятно, что он был раза в два больше головы и висел печальным баклажаном куда-то вбок. Я ещё немного грустно поржала и поикала. И в ту самую минуту поняла, что жизнь моя, как женщины, закончилась. И теперь я только мать. Кому нужна вот эта баклажаноносая тётка, безжалостно глядящая на меня из зеркала? А ведь ещё под этим носом в связи с подкатившей старостью вырастут усы. И даже борода. И всё вырастет... Кроме ног и зубов, естественно. Пожалела я себя ещё с полчасика и угомонилась.
Нос втянулся, глаза вытаращились и бытие наладилось. От отрока своего я не отходила более ни на минуту, мы пережили ещё пару сирен и к вечеру поехали обратно. Друзья мои уже разбивали звонками телефон и требовали нас на шашлыки.
Личная жизнь моего дитяти била ключом, Хелен с бабушкой и мамой безостановочно приглашали нас во все киндеровские злачные места, и мы с удовольствием шлялись с ними по всему Тель-Авиву.
Все прекрасно знают, что в израильском климате самое главное — всегда носить с собой воду. Летом, когда плюс тысяча градусов, нужно свято соблюдать правило: хочешь не хочешь — пей. Обезвоживание наступает достаточно быстро. Я это прекрасно знаю и вода у меня, конечно же, всегда с собой. Но кто бы её пил. Я обожаю жару. Мне очень комфортно при плюс пятидесяти в тени. Я могу спокойно ходить без панамок-бандан, и меня не хватит солнечный удар. На этом я и погорела. Сына поила по всем правилам, про себя забывала.
Поплохело мне аккурат возле «Дизенгофа». Резко. Плавно входя в обморок, я боялась до смерти одного — напугать Илюху и постаралась падать аккурат но и плавно. Кто хоть раз был в Израиле и попадал в подобную ситуацию, тот знает — в беде не оставят Поэтому в обморок я пошла со спокойной душой и чистым сердцем. Когда я открыла глаза, надо мной стояло и кричало на все лады человек пятьдесят. Меня уже полили и даже напоили, как смогли. Все уже знали, что я сумасшедшая русская, приехавшая в отпуск с ребенком. Что родилась я в Сибири и т. д. Сынок мой уже всех просветил. Мальчику, сибирской сиротинке, натолкали полные руки шоколада и мороженого, меня тем временем трепали по щекам и приводили в чувство.
И что я вижу! Что?! Туфли... Те самые. И меня поднимают те самые руки. Да что ж такое-то! Что за судьбина лютая? Что за необходимость встречать самого красивого мужчину в самом непотребном виде? Со злости я очень быстро пришла в себя, залпом выпила литра три воды и попыталась резко вскочить. Но не тут-то было, как говорит моя мама. Прыжок не состоялся, голова опять пошла кругом, и мне пришлось сидеть, где положили.
Я тоскливо пялилась на туфли, понимая, что это — Он. Красавец очистый. Меня о чём-то спрашивали, я кивала головой, что-то мычала, но встать сил у меня не было.
Сидела я после теплового удара, вся водой залитая, молча пялилась на эти ботинки и понимала, что злая моя жизнь не любит меня в этот день особенно активно. Деточка моя, всхлипывая и давясь восьмым мороженым, участливо заглядывал в мои глазыньки, в сотый раз задал один и тот же вопрос: «Мама, ты сегодня не умрешь больше?» Я его заверила, что сегодня уж точно нет, а дальше видно будет. Туфли топтались тут же. Подали руку и сказали, что сегодня-то они меня точно доведут до дома. Терять, по большому, да и по малому счёту было нечего. Платье мокрое и грязное, с головы стекали красные струи (краска-мусс хорошо позаботилась о моих волосах, надёжно), бешеные глазки с потёкшей тушью, в общем, не женщина, а, прости Господи, пособие по тому, какой женщиной быть не нужно.
Покачиваясь и постанывая, поддерживаемая с одной стороны липкими ручонками сыночки, а с другой туфельного красавца, я доползла до машины. Как говорится — не поднимая глаз. Не подумайте чего, мне на самом деле было реально плохо, очень плохо. Но я по привычке хорохорилась и пыталась делать вид, что всё «ок». Доехали молча и очень быстро. Я пыталась рассыпаться в благодарностях, но сил, честно признаться, не было. Я по-лошадиному подергала головой в знак признательности и потихоньку выползла из машины.
И тут сирена, будь она неладна. Или ладна, уж не знаю. Мы заскочили в подъезд и ждали, пока она утихнет. Опять потряслась, как бы говоря спасибо, и уже готова была откланяться, как туфли задали мне вопрос про кофе. Обычный такой вопрос, не приглашу ли я его, в честь всех предыдущих событий, испить чашку кофе.
Да ну отчего же? Конечно же, пойдёмте пить кофе, самое время! Кофе варил он сам и, наконец-то, представился. Симон. Прекрасное человеческое имя. Я по своему обыкновению тут же про себя окрестила его Сифоном и как-то успокоилась. Терять, по большому счёту, уже было нечего, видел он меня всякую, и что-то строить из себя и закатывать глаза от его красоты было уже незачем.
Проболтали мы часа три. За всё поговорили. И про удои, и про урожай озимых, и про Генделя, любовью к которому он меня сразил окончательно.
А потом он уехал. Но обещал вернуться и таки вернулся. Этот трёхнедельный роман я буду помнить долго. Немыслимые Средиземноморские закаты, выход на яхте в море под ракетным обстрелом, духи чемоданами и гранатовое вино.
Через неделю мне сделали предложение. Очень официальное, в присутствии мамы и сестры. Все рыдали. Громко. То ли от ужаса, то ли от счастья, я так и не поняла, но было очень трогательно. А потом я полетела в Москву. Мы созванивались каждый день, а в октябре мы должны были пожениться в Праге. Ничто не предвещало беды.
Я прилетела в Тель-Авив 13 октября. Но меня никто не встретил. И никто не ответил на мой телефонный звонок. И я, даже не поплакав на набережной, вернулась домой. А через два месяца на его странице в фейсбуке уже были свадебные фото с другой женщиной.
Он же бывший кавээнщик, пошутил так, видимо. А я и поверила... кольцо осталось на память, и чемодан духов ещё не закончился. Ну вот как-то так.
Воскресное утро, начало седьмого, я тороплюсь на раннюю литургию на Ваганьковское. Выскакиваю из вагона метро на платформу и тут же сталкиваюсь с «прекрасным». Здоровенный парень со стеклянным взглядом, намотав на кулак длиннющие волосы своей спутницы, с явным удовольствием лупасит девушку что есть мочи. Оба очень прилично одеты и не пьяны, запаха нет.
Страшно было то, что она вообще не сопротивлялась и не звала на помощь, а никто и не стремился ей помочь. Народу было немного, но были люди, были. Полиции, как водится, в нужный момент на месте не оказалось. Я кинулась к ним разнять, да куда там... Получив пару увесистых тумаков, я курицей начала метаться по платформе, хватая за руки встречных мужчин: «Помогите, пожалуйста, помогите, он её убьёт сейчас».
Никто, никто даже не остановился. Все шли, как будто ничего не происходило, проходили сквозь меня, как в другом измерении.
Глаза выхватывают в потоке человека в ярко-красном спортивном костюме.
— Молодой человек, пожалуйста, помогите! Пожалуйста!
Парень останавливается, бросает на пол сумку.
— Эй, брат, отпусти девчонку, — спокойно говорит истязателю и тут же получает кулаком в лицо.
Что произошло дальше, я не успела увидеть, так всё стремительно произошло. Короткий удар, мучитель падает, девушка падает вместе с ним, я помогаю ей распутать волосы и подняться.
— Девочка, беги, убегай! — кричу ей.
— Беги, сестра, я его подержу, — поддерживает меня спаситель в красном.
Девочка убегает, и мы остаёмся на платформе втроём. Пока поверженный «боец» приходит в себя, разглядываю нашего спасителя — молодой совсем, до двадцати пяти, красивый чернявый парень. Кавказец.
— Спасибо тебе, брат, ты, давай, тоже беги, если сейчас появится полиция, то, не дай Бог, тебя же ещё и обвинят во всём... Как зовут тебя? Откуда ты?
— Теймур. Из Чечни.
Теймур подхватывает сумку и заскакивает в подъехавший поезд. А я бегом мчусь на службу, опаздываю, конечно. И молюсь там о здравии хорошего мусульманского парня из Чечни.
Я помню тебя, Теймур. Спасибо тебе.
Илья мой на клиросе вырос, видимо, поэтому он не терпит массового пения, замучили ребёнка системой гласов. Ещё он рано научился хорошо говорить. Было ему года два или около того. После литургии подходит к нему протодьякон, вручает просфору. Ребёнок жадно ест. Протодьякон задаёт мне вопрос:
— Говорит уже?
Я киваю. Обращается к Илье:
— Как мамку-то зовут?
Илья задумчиво жуёт. Молчит. Протодьякон, почесав кончик носа:
— А папку как зовут?
Илья дожёвывает просфору, откашливается:
— Иоанн Креститель. Дай ещё просфорку.
Протодьякон на радостях вынес целый мешок.
Меня можно поселить в стозвёздочный отель, вручить ключи от золотого «мазерати», обмотать с ног до головы шёлковыми парео цвета утренней зари, ничегошеньки это не изменит. Моя милая внутренняя и внешняя деревня приползет за мной на край света и начнёт царствовать, хоть на божницу меня усади.
Стараниями моей подруги проживаю в Сочи в квартирке лухари плюс. Самой хозяйке недосуг сюда приезжать, построила и забыла, а мы, значит, тут возлежим на кроватях «кингсайз» из розовых дерев и изображаем из себя скучающих рантье.
Соседи как на подбор. Лухари из лухари. Красивые, поджарые, шорты белые, очки и шляпы по цене хорошего комбайна, прекрасные! Прекрасные! Здороваются недоверчиво, хотя как можно доверять человеку в сарафане с Пишпишима ценой в десять шекелей, я вообще ума не приложу. Воспитание, видимо.
Утро. Сижу на громадном балконе, распиваю растворимый «кофий» и слушаю Джоша Гробана (кто не знает — заморский аналог Стаса Михайлова), раздумываю, чем позавтракать, чтобы похудеть: вчерашней курочкой-гриль или доесть ненавистный творог, дабы не пропал. А может, и вовсе дыню съесть? Ничто не предвещает беды, одним словом.
Лёгкий ветерок колышет кроны дерев и всё такое прочее. Как вдруг в мою ведёрную кофейную чашечку откуда-то сверху, подобно пёрышку из «Форест Гамп», также кинематографически планирует прядь чьих-то пегих волосищ. Кудрявых, мягоньких, видно, что хорошо за ними ухаживают. Не успела я глазом хлопнуть, как сверху начался настоящий волосопад, красиво устлавший ковром полбалкона и мои колени.
Я тётей Хасей перегибаюсь через перила, открываю рот, чтобы вежливо спросить, мол:
— Что происходит, господа и дамы?!
В рот мне залетает ещё один шелковистый локон, давлюсь и готовлю выражения, соответствующие ситуации. И в это момент слышу:
— Масечка моя хорошая, потерпи, потерпи, моя девочка. Умничка моя, кусечка моя, красавица! Постригли мою девочку, теперь ей не будет жарко! Иди, иди сюда, мамочка тебя поцелует!
И звук веничка, и причитания по поводу Масечкиной красоты. Собачку стригут. Святые люди. А волосёнки собачьи веничком да ветерком как раз ко мне на балкон и в кофейную чашку выметают. Чистоту люди предпочитают. И красоту.
Жду, когда пакеты с мусором полетят сверху. Хотя ни в одной деревне я такого не встречала, чтобы кто-то свой мусор в соседний двор складывал. Лухари, такое лухари...
Я уже рассказывала вам, мои дорогие болящие друзья, о том, как в домашних условиях лечить облысение, слепоту и коросты.
Сегодня я поделюсь с вами секретами лечения бессонницы и ожирения.
Вам не спится вот уже десять дней? Вы жирная? Не горюйте. Есть выход. Все очень-очень просто.
Если вы недавно пережили стресс, смену часовых поясов и вам не спится вот уже десятые сутки, то нужно вот что:
1. Идёте на мамину кухню.
2. Находите коробку из-под холодильника, в которой маменька хранит лекарства с 1905 года.
(О! В этой полноте и глубине вы найдете все, от клофелина, просроченного ещё в 1975 году, до застывшего «янтарем» бальзама «Звёздочка»).
3. Залезаете в коробку с ногами, находите «донор-мил» (просроченный), настойку пустырника (вечную) и странные капли под названием «Неулептил».
4. Размышляете над тем, что же из найденного принесёт пользу вашему измученному организму, гуглите.
5. Опа! Ну, конечно же «Неулептил». Капаете в стаканчик двойную дозу (вы жирная, поэтому доза должна быть двойной, это понятно).
6. — ...
7. — ...
8. Где я? Кто я? Кто эти люди? Почему я не слышу, что они говорят?
9. Встаёшь. Падаешь. Встаёшь. Падаешь. Опять встаёшь (ну не пила же, помню!).
10. Через два часа, при помощи азбук Морзе и Брайля, сообщаю родным, что лечила бессонницу «Неулептилом».
11. По губам понимаю, что папа вспоминает свою покойную матушку и кого-то ещё. Чью-то душу. Неразборчиво.
12. Мама открывает окно и выкидывает туда сначала «Неулептил», потом всю коробку с лекарствами (по последним данным, это была коробка только с просроченными медикаментами, свежие в коробке из-под пылесоса, да кто ж знал-то. Чаще звоните родителям).
13. Весь день вспоминаешь роддом. Как после кесарева ползают по стенкам до клозетов. Эх, молодость! Хорошо!
14. К ночи отходишь. Все ложатся спать. Ты бодра и руки уже почти не трясутся.
Часть вторая. Борьба с ожирением.
Б-а-а-а! Так, нужно принять ванну, выпить тёплого молока с мёдом (Т. С.).
1. Заходишь в ванную. Находишь коробку с банными ништячками (так, что тут у нас?).
2. Бомба из лаванды? Не, мещанство. Сердечки с блёстками и иланг-иланг? Пошлятина. Не.
3. О! О-о-о! Нашла. «Живичный скипидар»! Очищенный, что характерно... Это же наипервейшее средство для жирных. Как сейчас лягу в ванну, да погорячее, скипидар через широкую пору жир-то хвать! Да за ушко, да на солнышко. А я, как Афродита, из скипидарной пены выйду. Красивая и сонная.
4. Ложусь. Вода погорячее, само собой, чтоб уж поры открыть, как надо.
5. Маню Козыреву включила, слушаю. Под Баха вообще процессы браво идут.
6. Боль. Ад. Много воды и мыла. Всё жжёт. Везде. Ничего не помогает. Бах и тот не помогает, братцы!
7. Женщина цвета «бордо» вылетает из ванны, включает вентилятор (за бортом Сибирь и –20 °С). Стоит. Думает. Берёт баллон розового масла (Ленка, спасибо). Выливает его на себя.
8. На страшный запах скипидара и роз сбегаются проснувшиеся среди ночи родные и близкие. Папа опять поминает матушку и кого-то ещё в сложном контексте (шум вентилятора глушит).
9. Кое-как уверив всех, что я не сумасшедшая, а просто мне дома хорошо, остаюсь одна.
10. Встаю на весы. Минус три! Опа-опа, Америка-Европа! Оттакота и тотожа!
Где Эрнст! Где?! Споём, спляшем! Усыпим, вылечим от облысения и похудеем всю страну!
Дорого. Скипидар нынче недёшев, извините.
Желание быть не просто красивой, а божественно красивой, проснулось во мне лет в пятнадцать. Для пущей божественности я спёрла у мамы тюбик краски для волос «Топаз» и решительно покрасила свою гриву в благородный пепельный цвет.
Но что-то сразу пошло не так, и на выходе я получила цвет крыла врачующегося селезня. Антрацит с изумрудным отливом. 1990 год, провинция. Нет, конечно же, у нас во всю уже показывали «Прожектор перестройки» и всё такое, но основы школьной нравственности ещё не потеряли своих глиняных ног. Мама была вызвана в школу срочной депешей. То, что дочь свернула на кривую дорожку, ей объяснили быстро. Папа дома держал речь о «шалопутности» и рисовал картины моего падения столь изощрённым способом, что колония для несовершеннолетних там была не самым страшным местом.
Я почему-то не прониклась папиными пророчествами и через два месяца сделала себе «мокрую химию». Учителя поняли, что моё уголовное будущее не за горами, они бессильны что-либо изменить и отстали от меня.
И когда моя бывшая одноклассница Наташка окончила ПТУ, где готовили цирюльников, за дело мы взялись очень круто. Во-первых, решили сделать из меня скандинавскую блондинку. При помощи всем известной «Супры».
А так как тип моих волос Наталья определила, как «хвост монгольской лошади», то и средства для окраски потребовались лошадиные. В «Супру» безжалостной рукой брадобрея от Бога были добавлены сода и, кажется, уксус. Чтоб наверняка. Чтоб сразу, как лунь.
Лунь из меня не получился. Роскошный хвост монгольской лошадки смылся в канализацию. Растворились волосищи, как не было. Из зеркала на меня пялилось полулысое чудовище, с редкими пегими кустами на сожжённом черепе. Холерно-чум-ной барак. Наталья сбежала из цирюльни и полгода я её не видела. Волос отросло в два раза больше, гуще и выше, рука у Натахи лёгкая, не придерёшься. Но это через полгода. С тех пор я полюбила банданы.
Была я, конечно, потом уже и «белокурой Жази», что сделало меня похожей на свободную от предрассудков кавказскую девушку, и «бешеной морковкой», закрасив кудри белые хной, и любимая всеми директорами овощных баз краска «Рубин» мимо меня не прошла, это само собой. Цирюльникам в руки я, понятное дело, больше не давалась. Полагалась на себя.
Но до сих пор я никак не могу предугадать, в каком же цвете я предстану после очередного эксперимента. Прошлое не стучит пеплом «Топаза» в моё сердце, и я по-прежнему доверяю печатному слову на красочных коробках. В этот раз случилось «Ледяное какао». Ну, красиво же звучит, согласитесь! Поэтично и кулинарно, как мы все любим.
Ну и... Как обычно, что-то пошло не так. И мой нынешний образ — это «чеченская вдова». Не утилизированный факел. Любуюсь собой. Привыкаю.
Мы в своих мегаполисах дожились уже до того, что и домовые по хрущобам перестали водиться. Вытолкали горожане безвинных страдальцев из своих жилищ звуками микроволновок и неспящими транспортными кольцами. Жилец этот домашний обитает только на «РЕН ТВ», да ещё на каком-то канале в виде нестрашных баек и плохо смонтированного видео.
Но стоит отъехать километров за тысячу от шумных магистралей, как вот они все родненькие, каждый на своём месте: Лешии по чащобам охотникам ноги ломают, кикиморы рыбаков под илистые каменюки утаскивают, домовые по крышам да подпольям шуруют по ночам, даже не пытаясь маскироваться под котиков. Всё взаправду, всё сурово, никто в их присутствии не сомневается.
Довелось тут на днях остановиться на ночлег в приличном с виду сельском доме. Хозяюшка за чаем, прознав, что я «женщина церковная», попросила помочь избавиться от напасти: «Замучил домовой, зараза. Днём спит, а по ночам шаманит по всему дому, хозяйнует, никакого покоя от него нет. Ни света не боится, ни знамения крестного, носится с какой-то детской погремушкой по полу и потолку, никакой управы на него».
Я посоветовала хозяюшке пройтись по дому с крещенской водой и молитвой и по возможности пригласить священника, чтобы он освятил дом.
Подруга моя, Ируська Скоробейникова, женщина верующая, но «не в эти бабкины сказки». Весь вечер уверенно доказывала нам с хозяйкой, что это, мол, всё чистая физика (усадка дома, отклейка обоев и северо-западный ветер перемен).
— Две тысячи лет от Рождества Христова, какие домовые?
— Да и правда, — ответили мы хором Скоробейниковой и пошли спать.
В три часа пополуночи дом чуть не раскатало по бревнам от истошного предсмертного крика.
— А-а-а! Девки-девки! Домовой! Мне страшно!
Девки в исподнем, не успев даже вооружиться ни поленом, ни кочергой, вылетели спасать материалистку-физика Скоробейникову, трясущуюся поросячьим хвостом и вращающую очами наподобие Хомы Брута во время прорыва нечистью магического круга.
Пока отливали пострадавшую водой и свежим самогоном, выяснили, что материалистка со стажем Скоробейникова проснулась в чёрной ночи без видимых причин. Ни до ветру, ни воды испить не хотелось. Лежала в тиши алтайской ноченьки, хлопала очами и думала о чём-то своём, девичьем, как кто-то незримый очень ощутимо схватил её за ногу. Неисправимая Скоробейникова решила, что это балует хозяйский кот, шикнула на него, как вдруг в её истерзанном журналами «Наука и жизнь» мозгу промелькнуло воспоминание, что кота этого она перед сном шуганула полотенцем и закрыла дверь на крючок, чтобы шаловливая животина не тревожила её сон.
Лютый ужас накрыл Скоробейникову с такой силой, что несколько минут она не могла пошевелить ни одним членом организма. И тут что-то затопало по потолку и в ночном безмолвии раздался звук детской погремушки... У Ируськи прорезался голос, от звуков которого полёг маральник во всей деревне, а с кедровых макушек осыпались позапрошлогодние шишки.
Еле отпоили девчонку. До утра во всём доме горел свет, а по нужде ходили отрядом в три человека.
Через месяц в село приехал батюшка, освятил жилище и больше никто не тревожил ни хозяйку, ни гостей.
Вот так одним материалистом на земле стало меньше.
Как-то на одном из православных порталов читала интервью священника, который утверждал, что магия в нынешнее время — это чистой воды атавизм и пугалка для экзальтированных барышень, которым нужно обращаться к врачам в дома жёлтого цвета, если им вдруг показалось, что на них оказывается какое-то колдовское воздействие.
И ведь на самом деле, XXI век на дворе, что это ещё за разнузданная гоголевщина? У нас антибиотики и прививки. Колокольным звоном давно уже чуму не отгоняют и об избавлении от пандемий молебны не служат. Странно только то, что, признавая существование светлого ангельского мира, мы взялись сурово отрицать другой, мир отвергнутых ангелов, а это, по меньшей мере, нелогично. Ведь прежде сотворения Земли и человека был создан мир ангельский, и первая битва добра и зла произошла именно там, на небесах, и не прекращается до сих пор.
В чине таинства Крещения читаются особые «запрещения», во время которых из сердца человека изгоняется диавол. Священник оборачивается лицом на запад, а не на восток, куда обычно молятся Богу, и запрещает нечистому духу именем Божиим: «Изыди и отступи от новоизбранного воина Христа Бога нашего». После запрещений и запретительных молитв совершается чин отречения от сатаны. Теперь уже сам крещаемый должен изъявить свою решимость не служить более нечистым силам. В конце отречения, которое крещаемый произносит, стоя лицом к западу, то есть к диаволу, священник обращается к человеку: «И дуни, и плюни на него». Человек символически дует, показывая диаволу его немощь по сравнению с силой Божией, к которой человек теперь прибегает, а также символически плюёт, показывая своё нежелание более служить диаволу. То есть это тоже, получается, атавизм — отречение от диавола?
И как можно утверждать, что магия — это безопасные бабьи сказки, последствия которых лечатся в кабинете психолога, я не знаю. Но про сельскую магию, страшную и беспощадную, расскажу.
Бабуля моя овдовела рано, чуть за тридцать ей было, когда умер от крупозного воспаления лёгких любимый муж Ваня, оставив её с двумя детьми на руках и огромным по тем временам кредитом от Госбанка, который брали на строительство дома. Что такое жить в деревне без мужских рук в строящемся доме — разговор долгий и тяжёлый. Всё, от заготовки сена и дров до расчистки снега, а заносило в ту пору дома по крышу, до вспахивания огромного огорода, — всё в не очень сильных женских и детских руках. А ещё нужно работать, чтобы отдать банку долг. И некому помочь особо. Родни много, но у всех свои дела — поговорили, погоревали, да занялись своим, чужое горе — оно и не горе вовсе. Обычная история.
Так и вырастила детей в одиночку бабушка. Тогда ещё никакая не бабушка, а вполне себе видная, молодая женщина по имени Клава, на которую вовсю заглядывались местные мужики. Но только тогда, когда дети, поступив в вузы, уехали из деревни в город, Клавдия «сошлась» с детным вдовцом Александром Михайловичем, не так давно похоронившим свою Дусю.
Когда деревня узнала, что Клавдия приняла в дом Михалыча, шуму было столько, что не перескажешь. В глазах односельчан это был страшный мезальянс. Добрая и щедрая Клавдия и вечно всем недовольный и жадный даже до чужого снега Михалыч. Ещё больший шум поднялся, когда деревня узнала, что жених продал свой дом и всё до копеечки положил на сберкнижку, а к Клавдии явился с пустыми карманами и двумя детьми-школьниками, гол как сокол.
И тут поползли первые слухи о том, что Клавку присушили. Дальше больше, договорились уже и до того, что и Дусю свою покойницу Михалыч свёл в могилу собственноручно, при помощи колдовства. Зачем и за какие грехи, правда, народ не уточнял. Никакие доводы на бабушку не действовали, ей было жаль мальчишек-сирот, оставшихся без матери, а свататься Михалыч, мудро рассудив, пришёл с детьми. Да и не только в мальчишках было дело. Руки, две пары мужских рук, в которых так нуждался и дом, и сад, и все стайки-сарайки, эти руки очень нужны были в хозяйстве.
Руки, надо сказать, были запоминающимися. На правой, вкривь и вкось, был наколот восход солнца с корявыми лучами и датой «1939». На левой, от запястья до локтя, синела сильная в своей простоте фраза «Нет счастья в жизни», буквами разной высоты и ширины. И скромное имя Валюха венчало всю эту красоту. На груди красовались портреты Ленина и Сталина, не фотографически похожих, конечно, но лысина и усы получились у автора очень узнаваемыми.
Всю эту красоту Михалычу накололи в лагерях, где он провёл семнадцать лет чистоганом, как он утверждал: «За политику. Комсомольца на танцах убил. Я ж кулацкий сын, значит за политику». Дали ему первый срок десять лет, а за побег накинули ещё семь, вышел уже матёрым. И «Беломорканал» строил, и лес валил, и чего и кого только там не видел. С понятиями был мужчина. И для семейной жизни пригодный. Не пил, не бил, что во все времена на деревне почиталось за высокую добродетель. Недостатков имел три — жаден был до умопомрачения, не любил никого, кроме своих детей, и имел «чёрный глаз», которым он исправно «глазил» соседских коров и особо болтливых баб. Бабуля же моя всегда молилась и деда по этой причине не боялась совершенно. А вот он её побаивался. В этом, как я позже поняла, и крылся рецепт их довольно спокойной и мирной семейной жизни.
Из всей нашей семьи более всех дедушка ненавидел меня, так уж сложилось. Я чаще других гостила у бабушки и — ела, а ела я всегда хорошо. Я ела еду, которую дедушка считал исключительно своей, хотя за огородом и всей скотиной ходила бабушка. Так думал человек, всю жизнь искренне считая, что всего самого вкусного и замечательного достойны только его дети и внуки, а «эти бы все повыздыхали поскорее». Но мы назло деду жили. И исправно кушали у бабушки в гостях и курочку, и уточку, и гусика с телятинкой, доводя его до умопомрачения. А уж если бабуля в город собирала «передачу», состоящую из ведра яиц, пары-тройки гусей и нескольких колясок домашней «ковбаски», дедуся в предынфарктном состоянии пребывал не меньше недели. И даже когда я подросла и на равных выходила на полив бахчи и прополку картошки с кукурузой, и выпас гусей, дед своего отношения ко мне не изменил, не любя уже по привычке. Выражалась его нелюбовь достаточно явно, спасибо, что об этих проявлениях не знали ни родители, ни бабушка, хотя сейчас уже понимаю, что обо всём нужно было рассказывать им, но, пользуясь лексиконом деда, — «это дело прошлое».
Лет мне было уже двадцать пять или чуть меньше, когда сельские врачи в приказном порядке отправили бабушку в город делать операцию на глазах. Только пригрозив ей пожизненной слепотой, уговорили ехать оперироваться. А в деревне-то тридцать соток огорода! Да ещё садик с малиной и яблочками. Да гуси, куры, кабанчик... А водопровода как не было, так и нет. Что для полива, что для скотины полдня нужно воду возить из колодца. Издохнут же все, как не ехать? Делать нечего, собираюсь, еду на плантации.
И тут мы впервые за всю историю нашего четвертьвекового знакомства оказываемся с дедом один на один. Он уже былую прыть подрастерял с годами, но в нелюбви ко мне не остыл. Упорный был старикан, последовательный. Семнадцать лет по лагерям — это вам не божьим коровкам крылья обрывать.
По приезду я с автобуса сразу в картофельные заросли с тяпкой кинулась, но не от любви к труду, а чтобы не пересекаться с «любимым дедулей».
— А что, обед-то сегодня у нас будет? — раздаётся у меня за спиной.
Оборачиваюсь — стоит, грибочек наш. В шляпе-«хрущёвке» и гимнастёрке.
— А ты что-то приготовил на обед?
Время было такое, что разделение обязанностей на мужские и женские, особенно в деревне, было очень жёстким. Есть баба в доме? Вот она и должна варить обед.
— Хочешь есть, иди и приготовь, с меня достаточно этих гектаров, я вечером к Марине уйду, как со всем управлюсь. С едой давай сам решай, не парализованный.
Дед тяжело на меня смотрит. Приём пищи по расписанию для него святое. Всё строго по часам — завтраки, обеды и ужины. И тут такой поворот.
— Бабуля попросила за огородом и птицей присмотреть, про тебя мы не договаривались.
— Не договаривались, значит?
— Нет.
Дед как-то странно хмыкает и спокойно сообщает мне:
— Ни к какой Маринке ты сегодня не пойдёшь. Не сможешь, — и ушёл.
Где-то через час на меня навалилась такая усталость, как будто я не огород полола, а разгрузила единолично пять вагонов кирпичей. Ноги и руки налились неимоверной тяжестью, да такой, что я еле-еле доползла до домика, не переодеваясь, упала в бабушкины перины и уснула сном молотобойца, отработавшего, как минимум, три смены.
Проснулась глубокой ночью от ощущения, что кто-то на меня смотрит. Кое-как разлепив глаза, вижу над собой деда, который что-то быстро говорит. Пытаюсь встать — не могу. Руки и ноги просто не слушаются меня, и в них ещё большая тяжесть, чем была с вечера. Пытаюсь понять, что он говорит, и не понимаю. Прислушавшись, в ужасе понимаю, что дед бормочет какую-то страшную абракадабру, которая не похожа ни на что. При этом я не могу встать, не могу закричать и прогнать его. Полный паралич.
Ночь. Очень тихая и страшная ночь кругом. И даже если бы у меня хватило сил встать и заорать во всю мощь, некому прийти мне на помощь. Ближайший дом, где живут люди, в ста метрах от нас. И это деревня, все за заборами и засовами, пока добежишь, пока достучишься, сто лет пройдёт. Мысли в голове лежат слипшимся комом, я хочу начать читать молитву и не могу вспомнить ни слова, не могу ничего. Времени нет, сколько я так лежу и слушаю это жуткое бормотание, не знаю. Вдруг что-то меняется и невнятное бурчание деда перерастает в почти что декламацию, каждое слово теперь отчётливо слышно, и от этого становится ещё страшнее.
Утром, а как позже выяснилось, это было уже не утро, а по сельским меркам обед, я проснулась в состоянии, которое бабушка называла «с мягкими костями». Руки и ноги даже в лежачем положении двигались вразнобой, грудь давило так, что было ощущение — кто-то ночью взгромоздил на меня могильную плиту, а снять позабыл. «Господи, какой страшный сон мне приснился, — думаю. — Ведь не переработала, не пила, что это было вообще?» Пытаюсь выбраться из кровати и кулём валюсь на пол. Собираю все части своего размягчённого тела и кое-как поднимаюсь на ноги. Мотыляясь, как перепивший дядька, цепляясь за всё, что попалось под руку, выползаю на кухню и понимаю, что случилось страшное — я не хочу есть. Вообще. Не хочу и всё. А такое со мной происходит крайне редко, можно сказать, что никогда не происходит. Тем не менее наливаю себе холодного чая со смородиновым листом, сажусь за стол, пытаюсь сделать глоток и не могу. Не хочу до отвращения. И вообще, ничего не хочу. Ни любимого вида за окном, где монотонно шелестят листьями огромные тополя и качается от вечного степного ветра сирень, ни бани, которую я могу топить каждый вечер, после трудов огородных, ни в лес, ни на солёное озеро. Абсолютная пустота внутри.
В дом заходит дед, цепко меня оглядывает и молча уходит. Я ещё какое-то время сижу за столом и в конце концов встаю, чтобы отнести себя в огород. По законам военного времени, которые действуют в нашей семье всегда, труд никто не отменял. Помирай, но картошку окучь и свиньям дай. Сама же можешь сидеть голодной хоть до китайской Пасхи.
Жара страшная, над картофельными кустами стоит марево, вездесущие мухи и оводы и те попрятались в тени, одна я колыхаюсь в борозде, вырывая осот и вьюны.
— Ульяна, с приездом! Да кто же в такую жарищу полет?! С утра надо или вечером выходи, сгоришь ведь! — кричит из соседнего двора моя двоюродная тётка.
Я машу в ответ рукой, сил отвечать нет.
— Как родители? Бабушка как? Прооперировали?
Киваю головой, мол, нормально всё.
— Да ты что молчишь-то?! Онемела, что ль?
Я не хочу говорить. Ни с кем и ни о чём. Мне всё пусто. Нежарко, несмотря на зной, мне неинтересны сельские новости, которые тётка всегда изобильно выкладывает при встрече... Даже раздражения нет. Я пуста, и на мне с ночи лежит могильная плита. Мне всё равно, что со мной происходит. В нормальном уме и здравии я бы уже сто раз диагностировала себе сто диагнозов и начала искать средство для исцеления, но тут — нет. Подумалось о смерти. Спокойно, без надрыва и жалости к себе и близким. «Хм... А это было бы неплохо. Лечь сейчас и умереть». И я легла в картофельную ботву с целью уютно скончаться.
— Уля! Ульяна! Вставай! Послушай, она дышит вообще? Пульс проверь! Да на шее проверяй! Дай, я сама...
— У неё точно инсульт, посмотри, она багровая вся.
— Да какой инсульт, сгорела она, солнечный удар, скорее всего, вон плечо всё в пузырях. Есть пульс, хороший, живая, давай поднимать...
Как сквозь водяную толщу слышу знакомые голоса, но реагировать на них не могу. Нет сил даже открыть глаза. Как жаль, что я не умерла.
— Ай, мне больно, не трогайте, — пытаюсь закричать.
— О, мычит, живёхонькая!
— Тащи воды, надо ей попить дать и голову намочить...
На меня льётся ледяная вода, пытаюсь выбраться из картофельных кущ самостоятельно. Надо мной стоят сестра с действующим тогда мужем. Я сначала сажусь, потом они в четыре руки, как репу, вытягивают меня из борозды. Встаю и сажусь опять на сыру землю.
— Ульян, ты как? Встанешь? Сашка, надо её в больницу везти. Ты видишь, она не соображает ничего. Тяни её. Ульян, вот так, вот так, потихонечку, встаём-встаём, пойдём в машину, сейчас мы тебя доктору сдадим. Ты как по такой жаре без платка в огород вышла, померла бы и поминай, как звали. Мы с Сашкой обзвонились тебе сегодня, никто трубку не берёт, вот и решили сами заехать, ты же вчера к нам ещё обещала прийти, волновались, — приговаривает сестра.
Через «не могу» встаю и как есть, вся в пыли и земле, как старая картофелина, ползу к машине, поддерживаемая с двух сторон участливой роднёй.
Врачи в районной больнице по достоинству оценили мой внешний вид, но соблюдая врачебную этику, отнеслись ко мне по-человечески. Вид справа был особенно хорош. Алтайское солнышко постаралось на славу, и правая половина лица и рука были сплошь покрыты мелкими пузырчатыми ожогами, как будто меня от души полили гоголь-моголем. Сожжённый нос багровым индюшачьим клювом нависал над опухшими губами, которые то ли изжалили оводы, то ли местные муравьи, красные, как пожарные машины, и кусачие, как дикие собаки, и размером с этих же собак.
Опросив свидетелей, доктора принялись за меня. Учитывая, что летом в деревне с больными не густо, всю накопившуюся заботу и внимание люди в белых халатах излили на меня. Проверив на всей имеющейся в арсенале скромной сельской больницы аппаратуре давление, сердцебиение, выкачав из меня половину крови и других жидкостей, эскулапы пришли к выводу, что «на этой женщине можно пахать недели две без перерыва, нужно только накормить, напоить, сахарок упал, но это от голода, видимо, а полоть грядки нужно непременно в головном уборе и чаще пить воду, объясните это непутёвой горожанке». Смазали меня противоожоговой мазью и велели убираться.
Несмотря на своё упадническое состояние, внутренне я очень оскорбилась результатами обследования. Так натурально умирать в картофельных кустах, а тут, здрасьте, здорова, как конь. Где логика и справедливость, в конце концов?
— Ой, ну, слава Богу, ничего страшного. Напугала нас. Ульян, всё, поехали до дома, там уже баня протопилась, самогончик в чайничке со вчерашнего ждёт, Сашка вчера петуха зарубил, сейчас поправим здоровье.
— Марин, я ничего не хочу. Ни пить, ни есть, отвезите меня домой, я лягу, плохо мне.
— Вот у нас и ляжешь, никто тебя одну не оставит, не думай даже. Сейчас заедем до вас, возьмём тебе что-нибудь переодеться и к нам. Не обсуждается.
Сил сопротивляться не было. Да и какая разница, где спать, на самом деле? Заехали за вещами в бабушкин дом.
Дед восседал за столом, обстоятельно ужинал каким-то варевом из чугунка, макая туда огромные куски испечённого бабушкой хлеба и запивая всё «свойской» самогонкой из «кладбищенской рюмки» (так у нас называют гранёные стаканчики, граммов на сто пятьдесят, их обычно оставляют на могилках в родительские дни, из них вечно похмеляются предприимчивые алкоголики). Настроение у деда, благодаря крепкому питию, было уже в стадии «нарядно-торжественное», когда он трясущимся баритончиком начинал петь свою любимую: «И на поезди в „мяхкимвахоне“, дорогая, к тебе я примчусь», потряхивая сморщенным синюшным портретом Сталина на груди.
— Откуда припожаловали? За стол садитесь, повечеряем вместе. Улькя, доставай стопки.
Смотрю на деда и желудок начинает скручиваться в морской узел, страшнейшая тошнота заставляет забыть про слабость и крепким намётом рвануть в сторону уличного клозета.
— ...Да это её перепекло на солнце, она же в обед уже на прополку вышла, вот и слихотило. Ничего, отойдёт к завтрему.
Марина уже сидит с дедом за столом, закусывает.
Я тороплю сестру, меня всё ещё тошнит и очень хочется побыстрее уйти из любимого дома. Приезжаем, я через силу иду в баню, где только ополаскиваюсь тёплой водой.
— Мать, да тебе и впрямь плохо, когда такое было, чтобы ты два веника не испарила и баню не подпалила. .. Иди ложись, постелили уже. Может, поужинаешь, всё-таки? — не отстаёт сердобольная Маринка.
— Плохо, правда, не могу. Не хочу ничего.
Падаю на диван и проваливаюсь. Не в сон, нет,
в бездну. Мне кажется, что я лечу и лечу куда-то вниз, и падению моему нет ни конца, ни края. Кругом не темнота, а пыльный полумрак, руки цепляются за что-то время от времени, но это «что-то» тут же отрывается и я лечу дальше. Вдруг слышу громкий скрип и меня выбрасывает из бездны вверх, я открываю глаза и вижу, что дверь в комнату открыта, а надо мной опять стоит чёрная фигура деда, но на этот раз он молчит. За окном безмолвная степная ночь, тишина, ни ветерка, душно, луна стоит высоко-высоко, свет её пробивается через лёгкие занавески и не серебрит, как это обычно бывает, а обволакивает всё серой, тусклой дымкой.
Дед поднимает руку и всё так же молча начинает мне грозить кривым, артритным пальцем, а потом легко щёлкает меня им по лбу. Что-то горячее начинает течь по лицу. И опять я лежу бревном, не в силах отмахнуться, про перекреститься даже мысли не возникло, сознание могло только воспринимать увиденное, ничего не анализируя и не пытаясь сопротивляться ничему.
— Уля, Уля, проснись! Уль, да просыпайся ты уже! — испуганная Маринка стоит возле меня в ночной рубашке и тормошит, что есть мочи.
— Ты в крови вся, вставай, умойся, давай я тебе давление померяю...
Провожу по лицу рукой. Кровь. И на подушке кровь. Пытаюсь встать — не получается, совершенно не слушается правая нога, при попытке наступить на неё, тазобедренный сустав пронзает кинжальная боль.
— Ну всё, завтра утром мы тебя в Барнаул свезём, — говорит Марина, снимая с моей руки манжету тонометра. — Давление у тебя в норме, анализы тоже, а творится с тобой чёрт знает что.
— Да, какая-то ерунда происходит, надо ехать. Помру тут у вас, не дай Бог. Только, Марин, огород зарастёт, бабушка же не переживёт, давайте вы мне завтра поможете его добить, и я с чистой совестью поеду домой?
— Дурью не майся, какой огород? Ты на себя посмотри. Прополем мы всё, толпой соберёмся и за пару часов всё сделаем. А мы с Саней будем потом приезжать и поливать, пока бабушка не вернётся.
Утром меня разбудил телефонный звонок от бабули, которая ни есть, ни спать не могла, не узнав про судьбу бахчи и картошки с помидорами.
— Ты где скрываешься?! Звоню на домашний, дед говорит, что приехала, хвостом вильнула и пропала! Гуля, ты огород в порядок привела? Я ж волнуюсь. Ты у Марины, что ли?
— Да, баб, я у Марины.
— Доня, хорош там гульванить по озёрам, давай за дела берись.
— Баб, какие гулевания, я подняться третий день не могу, сил нет. На второй день как скрутило, так и не отпускает. Я сегодня в Барнаул поеду, к врачу, у меня температура высоченная, кровь носом и с ногой что-то, наступить не могу. У ваших врачей была — анализы сделали, говорят, что таких прекрасных анализов они лет десять не видели. Не знаю, что за напасть... Плохо мне, баб. А Марина с ребятами пообещали всё прополоть и поливать будет.
— Ты точно у врачей была?
— Точно.
— Тогда срочно выезжай, Бог с ним, с огородом этим, давай, донечка, ждём!
Только я прикорнула, снова звонок.
— Гуль, я вот что хочу спросить, ты с дедом не ругалась часом?
— А это-то здесь при чём?
— Ты мне ответь: ругалась или нет.
— Да не ругалась я с ним... Сказала только, что не буду его, как ты, по часам кормить. Он же первым делом ко мне со своими завтраками-обедами пристал, я и отбрила. Ты же знаешь, у нас с ним «взаимная любовь» с детства. Бааб, ты думаешь, что это он?! Бабуль, не молчи. Ты меня слышишь?
— Да. Думаю. Да, Гуля, я думаю, что это он тебя сурочил, старый змей.
— Господи, да сказки всё это, бабуль, видимо, вирус какой-то, надо просто хорошее обследование пройти.
— Гуля! Ты ела уже или нет? — бабуля умеет поставить в тупик грозным вопросом.
— Время пять утра, нет, конечно.
— Слушай меня внимательно, доня. Сейчас вы садитесь в машину, иди буди Сашу с Мариной, и едете в Поспелиху на службу. Ты дорогой правило причастное почитай, иди на исповедь и причастись. Срочно. А тогда уже садись на автобус и поезжай до Барнаула. Да, попроси крещенской воды, обязательно крещенской и пей её всю дорогу.
— Бабуль, я приеду в город и схожу в храм, у меня сил нет ни на что, хоть бы до дома добраться живой.
— Ты. Едешь. В храм. Сегодня.
Я и не думала послушать бабушку, уж больно меня лихотило, но мои планы по добровольной эвакуации из Новичихи были напрочь разбиты оказавшимся на удивление суеверным Маринкиным мужем.
— Едем в церковь. Баб Клава просто так тебя бы туда не отправила. Слышал я про вашего деда разговоры, просто значения не придавал.
— Саш, ну ты-то мужик, а в сказки веришь. Не колдовал, не колдовал на меня никогда, а тут раз, и на тебе злых волшебств, распишись. Логика-то где?
— Логика в том, что ты никогда с ним один на один не оставалась. Всё время при бабушке, а она у тебя молится всегда, на неё это не действует, да и побаивается он её, это видно. Ты знаешь, что со мной было, когда меня ещё до Маринки одна девка привораживала? Чуть концы не отдал, меня мать еле спасла. Короче, собирайся, едем. А оттуда, глядишь, и не нужно будет ни в какой Барнаул ехать.
И решительно пошагал к машине. Я похромала за ним. Марина в раздумьях (идти на работу или всё-таки отпроситься) стояла на крыльце.
— А, ну её эту работу... Позвоню начальнику, отпрошусь. По семейным обстоятельствам, скажу. — Марина запрыгнула на переднее сиденье: — Поехали. Я с вами.
До Поспелихи мы добрались быстро, но, увы, литургии в тот день не было, и храм нас встретил пустотой, тишиной и дремлющей старушкой в свечной лавке. На вопрос, как нам сыскать батюшку, старушка ответила, что не ведает. Несолоно хлебавши мы вышли из храма.
— Саш, отвези меня на железнодорожную станцию, — попросила я, — поеду, в Барнауле храмов побольше, и там всегда есть дежурный священник, с которым можно поговорить.
Саня, сделав вид, что меня не слышит, задрав голову, со всем вниманием разглядывал купольный крест. Пока мы в унылых раздумьях стояли в храмовой ограде, из храма вышел юноша в подряснике. По отсутствию хоть какой-то растительности на его лице было понятно, что это либо семинарист на побывке, либо просто служка, которого благословили носить подрясник. Саша, в отличие от меня, в таких тонкостях не разбирался и принял юношу за священника. Кинулся к нему, как к родному, и как на духу выложил нашу непростую историю. Молодой человек отчего-то весь задёргался и обложил нас такой проповедью о суевериях и мракобесии, что мы чуть на колени перед ним не встали.
— Что вы все такие дураки-то деревенские?! Люди в космос летают, генетикой занимаются, сотни болезней победили, а вы всё по бабкам бегаете, сглазы лечите, как ненормальные! К врачу! В больницу вам надо!
— Да были мы у врачей, всё в порядке с ней по медицинской части. И нам не заговор надо, а причаститься и воды святой взять.
— Причащаются для того, чтобы соединяться со Христом, а не колдунов отпугивать. А лечатся у врачей и дурью не маются! И воды не дам, будете там непонятно что с ней вытворять. Осквернять.
Тут меня такое зло взяло на этого умника, что я аж болеть на какой-то момент перестала.
— Юноша прекрасный, а тебя в какой семинарии так миссионерствовать перед аборигенами научили? Адрес подскажи, я туда благодарственное письмо напишу, как ты тут селян словом правды обжигаешь неистово. Саша, не распинайся перед ним, пойдём-ка отсюда, пока наш богословский диспут не перерос во что-нибудь неприличное.
— А вы, женщина, и вправду верите в то, что вас заколдовали? — с сарказмом спрашивает меня мальчик в подряснике.
— Я в Бога верю. И в его помощь страждущим. А также в то, что перед тем, как сотворить Землю и человека, Господь сотворил мир ангельский со всеми последующими событиями про низвергнутого Денницу и прочее, если по верхам. И ещё верю в то, что тебе, дурак ты молодой да горячий, через какое-то время будет очень стыдно за эту беседу.
Мы, как ошпаренные, не попрощавшись с нашим проповедником, выскочили со двора и буквально впрыгнули в машину.
— Куда? — поворачивается ко мне обескураженный Сашка.
— В Рубцовку. Там службы точно каждый день.
— Так нас, поди, и оттуда как собак погонят, — сомневается Марина.
— Не погонят. Там священство пожилое, закалённое. А это и не священник был. Мальчишка ещё, пороху поповского не нюхавший, что его слушать.
Мне же только запрети что, я же сразу становлюсь ужасно деятельной и способной к воскрешению из любого предсмертного состояния.
А до города Рубцовска из села Поспелиха без малого сто километров. Но что там эти сто километров для горячо жаждущих сердец? Поехали, конечно.
Боевой дух меня начал покидать и потихоньку я возвращалась в то непонятно болезненное состояние, которое у меня было до теологической битвы с юношей-неофитом. Нога никак не находила себе правильного безболезненного положения, как ни сядь, как ни вывернись, всё либо больно, либо ещё больнее. Голова в концентрированном тумане, изредка этот туман редеет и до меня доносятся обрывки диалогов Марины с Сашей то о ремонте мотоцикла, то о пропавшей бесследно на прошлой неделе тёлочке, которую они выкармливали целый год и которую то ли украли, то ли сама потерялась. Жарко. Душно.
Приехали мы к рубцовскому храму очень «вовремя». Литургия уже закончилась, но храм не был пуст, там служили молебен с акафистом и на моё счастье — с водосвятием. Тихо, спокойно, прихожан совсем мало, батюшка поёт и читает всё сам, без певчих. Хотела было пристроиться и попеть с ним акафист, но поняла, что не получится. Я не могла находиться в храме. Мне было неприятно всё: запах курящегося ладана, звякающие звуки кадила, голос священника, произносящего слова молитвы, а особенно неприятны мне были молящиеся люди, просто с души воротило, глядя на их склонённые головы. Вместе с этой непонятной неприязнью вдруг одолела меня страшная тоска непонятно по кому и чему. Единственным моим желанием было поскорее выйти из храма и больше туда не заходить.
— Ульяна, ты куда? — бросился мне вслед Саша. — Давай дождёмся батюшку!
— Саш, веришь, нет, не могу в храме стоять.
— Слушай, ну точно тебя дед сурочил, я тоже после того приворота в храме не мог стоять, меня как палками оттуда кто гнал.
Тут до меня стало медленно доходить, что дело и, правда, швах. Никогда и ничто меня из храма не гнало, никогда мне не было в храме плохо и тоскливо, и никогда звуки службы меня не угнетали и не раздражали. «Ну, всё, — думаю, — бесноватая стала. Глядишь, ещё загавкаю и начну в падучей у креста биться. Дожила. Сподобил Господь. Ну, дед, ну, собака переодетая, подсуропил мне заразу, гад такой!» И как в поспелихинском храме повторно навалился на меня боевой дух.
— Саш, зайди в храм, купи мне молитвослов, я тут на лавочке молитвы почитаю к причастию, а ты карауль батюшку, как он закончит молебен служить, держи его крепко, а Марина пусть меня кликнет. Я зайду и поговорю с ним. Только вы ему без меня ничего не сообщайте. Просто скажите, что, мол, женщине плохо, хочет поговорить.
Саня быстро сбегал за простеньким молитвословом и вернулся в церковь, а я осталась во дворе с надеждой успеть прочесть хотя бы часть правила ко причастию. Но зря я понадеялась на то, что на улице мне будет легче, чем в храме. Ничего подобного. Через слова молитвы я прорывалась, как через заросли крапивы. Мне физически было тяжело читать. Глаза выворачивало наизнанку, руки сами захлопывали книжицу и со стороны это, полагаю, было очень странным зрелищем, но на моё счастье во дворе никого, кроме меня, не было и некому было вызвать санитаров женщине, которая при чтении молитвослова дико закатывает глаза, зевает и бесконечно то открывает, то закрывает книгу, да ещё и плюётся в траву. А меня сильно затошнило в придачу, то ли от голода, то ли от невозможности произносить слова молитв. И при этом злость во мне кипит страшная. На деда, на себя, на бессилие своё и невозможность справиться с этим состоянием. Очень странное и страшное состояние. Ощущение, что душа скручивается в тугую спираль, сжимается и вот-вот выскочит из тела, причём, это очень осязаемое физиологическое ощущение. Похоже на приступ сильной аритмии, только в разы страшнее.
Кое-как дочитываю правило до середины и вижу, что из храма выходит Марина с батюшкой и показывает ему на меня. «Господи! Миленький! Помоги мне! Помоги мне сейчас ничего не вытворить! Помоги мне внятно всё батюшке объяснить, чтоб всё понял, не прогнал! Ну, пожалуйста! Господи, хоть бы не залаять и петухом не закричать...» Это не фигура речи, однажды в ранней юности попала я на самую настоящую, не из нынешних «коммерческих», отчитку и видела, что там вытворяли бесноватые, это ужас-ужасный, ни в одном кинотриллере вы такого не увидите.
Батюшка подходит ко мне, я встаю, беру благословение. И начинаю рыдать, конечно же. Прорывает. «Ну, рассказывай, что у тебя стряслось, да не плачь ты, рассказывай, — батюшка достаёт из кармана рясы огромный клетчатый платок, сам утирает мне слёзы, которые просто рекой хлынули из моих глаз, гладит мои руки, — рассказывай всё по порядку».
Рассказала я ему всё, начиная со своей детской войны с нелюбимым и чужим мне дедом, про подростковую драку с ним, когда он вытворил по отношению ко мне совершеннейшее непотребство (вернее, попытался, но не получилось, благо я за себя постоять умела всегда), про всё. И про его ночной визит со странными заклинаниями и о том, что в храме не могу стоять, и что, наверно, я теперь бесноватая, а это ужасно, я ведь регент, мне в храме никак нельзя такие страшные чувства испытывать.
Батюшка, уже очень пожилой на тот момент, ему хорошо за восемьдесят было, не перебивая, выслушал меня, уже успокоившуюся к концу повествования. Ничему не удивился и не начал меня запугивать космическими кораблями, бороздящими небесную твердь и не вызвал мне санитаров. Он повёл меня на исповедь.
— Не бойся. Если будет мутить — просто помолчи, помолись, потом продолжай. Всё хорошо будет, Господь милостив. Молодец, что приехала. Пойдём в храм. Победим мы твоего деда, а с ним и всю силу вражию. Отлетят, как миленькие, кубарем покатятся туда, где им и место.
— А вы, — обратился батюшка к моим верным родственникам, — идите-ка в трапезную, подождите там и подкрепитесь заодно, скажите, отец Михаил благословил потрапезничать и его дождаться.
Исповедовалась я больше часа. И не только потому, что грехов целый воз накопила (хотя и поэтому тоже), а потому, что каждое слово мне давалось с таким трудом, что не приведи Бог. Убежать хотелось каждую минуту, но я так вцепилась в аналой, на котором лежали крест и Евангелие, что отодрать от него меня не смог бы и хороший батальон солдат. Меня и тошнило, и трясло, и пот ручьём. Нога, думала, и вовсе отвалится, так болела невыносимо. Когда я закончила перечислять свои грехи и священник начал читать разрешительную молитву, думала, что пришёл мой час смертный и сейчас вот тут, у аналоя, я и скончаюсь без святого Причастия. Но ничего. Сдюжила. И дожила. Причастил меня отец Михаил запасными дарами, как тяжко болящую. Сам прочёл за меня благодарственные молитвы, вынес престольный крест, к которому я без всяких мук приложилась, и повёл меня в трапезную, где нас ждали Саша с Мариной. Ждала, правда, только Марина, Саша ушёл спать в машину после обильной трапезы, а Марина вызвалась помочь повару, чтобы скоротать время. Ни одна новичихинская женщина, из тех, которых я знаю, долго без дела сидеть не может.
Не могу сказать, что мне сразу и вмиг полегчало, после причастия, физически. Но вот то, что душа «встала на место» и меня больше не крутило винтом, это правда. Меня не раздражала больше ни храмовая обстановка, ни голос батюшки, ничто. И я даже смогла немного поесть, хотя все эти дни не могла затолкать в себя ни крошки съестного. Батюшка порасспрашивал меня о семинарском житье-бытье, о храме, в котором я на тот момент регентовала, передал поклон моему тогдашнему настоятелю, принёс трёхлитровую банку крещенской воды и ещё одну, поменьше объёмом, со «свеженькой, с сегодняшнего молебна», вручил мешочек просфор, благословил и отправил с напутствием: «А к врачам, с ногой, обязательно сходи ещё! Это не шутки. И с дедом не ругайся. Молчи и про себя молись, он и отстанет от тебя».
Уже ближе к вечеру вернулись в Новичиху и я попросила Сашу отвезти меня домой. В дороге созрел коварный план, и мне не терпелось его реализовать. Зря, что ли, в семинарии агиографией увлекалась (это такая богословская дисциплина, изучающая жития святых). А уж там рецептов по борьбе с волхвами и прочей нечистью — не перечесть. Молодая была, задорная. Интересно было, сработает или нет практическое применение святынь против колдовства. Полегчало, и сразу мысли интересные за-роились.
— Ульян, мы одну тебя там не оставим, не думай даже. Сегодня ещё и полнолуние, мало ли что там дедушка «добрый» удумает. Если вещи забрать, то давай закину ненадолго. А пока будешь собираться, мы поедем по кромке бора, тёлку нашу поищем, вдруг найдётся. Я в храме сегодня так просил, так просил, чтобы нашлась.
— Хорошо, Саш, — отвечаю, — часа хватит.
Деда, на моё счастье, в доме на момент прибытия не
оказалось и хитрый план удалось воплотить по всем пунктам. Для начала налила крещенской воды во всё, из чего дед мог бы напиться воды или чаю: в чайник, в вёдра с колодезной водой, которые всегда полными стояли в сенях (домашнего водопровода на тот момент не было), в суп, и даже, грех, конечно, но моя жажда мести заставила пойти меня и на это, в бутыль с самогоном, который дед как лекарство принимал три раза в день. Лет за десять до описываемых событий ему поставили четвёртую «неоперабельную» стадию рака желудка и отправили домой умирать. Он сам назначил себе самогонотерапию с чётким графиком и прожил после постановки диагноза добрых двадцать пять лет. Потом, чтоб уж наверняка, добавила святой воды и в самогон, зная, что до чая дело может и не дойти на вечернем приёме пищи, а уж самогон будет выпит всенепременно.
После этого окропила весь дом, спела полушёпотом тропарь Кресту, как и полагается в этом случае, и для надёжности затолкала под дедову перину большой деревянный крест, который бабушка хранила в шифоньере укутанным в шерстяной платок. Войдя в раж, найдя там же, где хранился крест, огарок «четверговой, с двенадцати евангелий» свечи, зажгла её и прошлась ещё одним «крестным ходом» по всему дому с пением четвергового же тропаря «Егда славнии ученицы на умовении Вечери просвещахуся, тогда Иуда злочестивый сребролюбием недуговав омрачашеся, и беззаконным судиям Тебе праведного судию предает...», пропевая с особым тщанием и почти на форте «Иуду злочестивого». В результате и свечу истово прилепила на пол под дедовой кроватью. Мы, религиозные фанатики, такие. Бойтесь нас. Когда в наших руках появляется орудие массового поражения в виде деревянного ветхого креста, банки со святой водой и свечного огарка, бегите сразу, не оглядываясь. Всё равно всех победим!
За этим благим делом дед меня и застал, тихо, как кот, войдя в дом. Петь я к тому времени, правда, уже перестала, но из-под кровати ещё не вылезла.
— Ты с огородом приехала помогать или по деревне без дела шляться и дурью маяться тут? — прокаркал он, напугав меня до посинения. — Что ты под моей кроватью забыла?
Со стонами, кряхтя и подволакивая нестерпимо тут же заболевшую ногу, а за всеми своими ритуальными действиями я как-то подзабыла, что она болит, выползла из-под кровати.
— Пуговица оторвалась, ищу вот, — находчиво соврала деду. — С огородом разберусь, не переживай, — усыпила его бдительность.
— Ужинать будешь? — спрашивает.
У нас так. Война-войной, а обед по расписанию. Всегда. И ужин тоже.
— Буду, — говорю.
— Накрывай тогда, не толкись без дела.
Я даже, грешным делом, подумала, что переборщила с его участием в моём нездоровом состоянии. Быстро наметала на стол, и мы сели вечерять. Дед достал своё «лекарство».
— Выпьешь?
— Выпью.
— Тогда доставай рюмку.
Дед, под края, налил нам обоим своего термоядерного самогона, вечно отдающего жжёной резиной. Произнёс свой вечный, полный глубокого смысла тост: «За всё хорошее!» и опрокинул рюмку в рот целиком, не растягивая. Годы тренировок давали о себе знать. Мне так хотелось, чтобы он, как в кино про ужасы, поперхнулся своей огненной водой, схватился обеими руками за горло, упал на пол и начал корчиться в невообразимых муках, с хрипом выплевывая из себя железные фиксы и просьбу: «Прости и помоги!» Но этого, к великой моей печали, не произошло. Он с явным удовольствием выпил и с ещё большим удовольствием закусил выпитое хорошим куском варёной свинины из супа. Потом, всё с тем же тостом, мы выпили ещё пару раз, плотно поели. Аппетит у меня разыгрался просто волчий, и я от деда не отставала ни в распитии самогона, ни в поедании щей. Убрала со стола, дед спел свою любимую песню и ушёл закрывать стайки.
Саши с Мариной всё не было. Я пару раз позвонила им на домашний телефон, но никто не ответил. Поняла, что они увлеклись поисками тёлки и приедут за мной не скоро, если вообще приедут. Дед вернулся со двора, основательно запер двери, начал готовиться ко сну. Спать всегда ложился рано, «с курями», как говорила бабушка.
Мне тоже особо нечем было заняться, да и устала я крепко после такого путешествия, поэтому тоже, правда, не раздеваясь, прилегла на диван, в надежде, что ребята за мной всё-таки заедут. И тут же, молниеносно, уснула и так же резко, как от толчка, проснулась, как мне показалось через минуту, хотя на улице уже было совсем темно, а легли мы засветло и было понятно, что проспала я пару часов точно.
Окна в бабушкином доме прорублены низко, и из них летними ночами был очень хорошо виден восход луны. В те дни, когда случалось полнолуние и на небе нет облаков, мы всегда задёргивали занавески, чтобы лунный свет не мешал спать.
Вы же наверняка видели хотя бы раз восход луны в степи? Нет? Это потрясающе. Жители гор и городов получают луну в виде небольшого блина, висящего в середине неба и светящегося холодным серебряным светом, больше смахивающего на городской фонарь. А свою настоящую красоту и величие она дарит степным жителям, величаво, без спешки, вынося свой пронзительно-оранжевый бок из-за линии горизонта. Я не оговорилась, он действительно оранжево-золотой, цвет восходящей луны. И она огромна настолько, что трудно поверить, что ты видишь её без телескопа, просто глядя в окно.
Всё бы хорошо, но насладиться красотой тихой лунной ночи мне тогда было не суждено. В соседней комнате, где почивал дед, вдруг раздались какие-то странные звуки. Что-то засипело, захрипело, как будто большие старинные часы с боем, которые давно отслужили свой век, вдруг собрались бить полночь, но ни сил, ни возможностей на полноценный бой у них не нашлось и пришлось довольствоваться хриплыми охами и вздохами. Но таких часов у нас не было. Были старенькие, с кукушкой, которые лет десять уже не шли и служили только как декоративное и бесполезное настенное украшение.
Хотела было встать и проверить, что там происходит в соседней комнате, обнаружив спросонья невероятную смелость и отвагу, как вдруг сип прекратился и раздался натужный кашель деда. «Что ты мне сделала? — голос деда, казалось, прозвучал прямо в моей голове: — Что. Ты. Мне. Сделала?»
Я лежала ни жива, ни мертва, прикинувшись ветошью, и судорожно строила планы побега через окно, которое можно было только выбить, так как створок у него не было и выйти на свободу можно только с рамой на шее.
А тем временем в соседней комнате творилась какая-то страсть Господня. Дед ухал филином, стонал и скрежетал зубами, попутно осыпая меня отменнейшими проклятиями, желая мне такого, чего в здравом уме и не придумаешь.
«Сработало! — злорадно откликнулся мозг. — Сработала святая водица и свечной огарочек! Зашевелилась нечисть!»
Но счастье моё длилось недолго. Невыносимая боль в ноге в одну минуту достигла пика болевого порога, и я не хуже деда начала страдать и пристанывать не только от боли, но и от безуспешных попыток встать и убежать из этого ужаса. Было ощущение, что в тот момент мне без всякого наркоза, на живую, разрезали плоть не меньше, чем десятью раскалёнными ножами.
— Убери, убери его! Улькя, встань, убери сию же минуту! — вопил дед в соседней комнате. — Убери!
«Крест... — мелькнуло в моей голове. — Крест ему покоя не даёт, ироду противному».
— Не уберу, — прошипела я, корчась от боли.
Вспоминаю эту ночь, и сейчас мороз по коже,
как вчера всё было. Огромная луна светит в окно, но в доме почему-то не светло, как обычно бывало. Темень и страшный, звериный стон и вой деда, я, не могущая подняться с дивана, скованная ужасом и болью... Дикость полнейшая.
Кое-как собираю мысли в кучу и начинаю молиться вслух: «Живый в помощи Вышняго в крове Бога небесного водворится...»
Страх пропадает, вся сосредоточена на том, чтобы не забыть, не перепутать слова спасительного псалма. Дочитываю до середины, стараясь не обращать внимания на дедовы вопли. И тут громом во весь этот инфернальный ужас врывается резкий стук в окно.
В каких эмоциях этот стук застал деда, не знаю, я же точно потеряла пару десятков лет здоровой жизни и последний разум. «Всё, сам сатана за нами пришёл». Зачем сатане было стучать в окно, а не проникнуть элегантно эфирным телом сквозь стены я, конечно, не подумала. Хотя чем там было думать, помилуйте.
На минуту в нашей адской атмосфере воцарилась тишина. Стук повторился уже с утроенной силой. «Ульяна! Ульяна, открой! Это я, Саша!»
Пытаюсь встать, что-то ответить, но у меня не получается, голос от страха пропал (у меня всегда во время сильного стресса перехватывает горло так, что ни звука издать не могу). Сашка, что есть мочи, стучит в одно окно, потом в другое, но ни я, ни дед не можем встать и впустить его в дом.
На какое-то время Саня пропадает, но уже через несколько минут возвращается с фонариком и начинает светить во все окна по очереди, в надежде, видимо, обнаружить наши с дедом трупы. Он светит прямо мне в лицо, а диванчик, на котором я готовилась принять мучительную смерть, стоит прямо у окна. Саня видит, что я не мертва, не сплю и начинает тарабанить в окно с удвоенной силой.
— Уля! Открой! Я сейчас окно выставлю! Вы живые там?
— Живые, — одними губами отвечаю, но Саша меня, конечно же, не слышит.
Собрав то, что осталось от своих сил, буквально схватив себя за горло, поднимаюсь, включаю в комнате свет и, подвывая, волоча за собой совершенно безжизненную ногу, пытаюсь пойти и открыть ночному гостю дверь. Для этого мне нужно пройти через комнату деда, сени, присенки, вытащить две крепко сидящие в пазах палки, которые служат засовами, и отпереть здоровенный «заломный» замок. В том расхристанном состоянии задача была для меня равносильная восхождению на извергающийся Везувий.
Дед лежал на своей кровати и ликом был похож на свежего покойника, скончавшегося от удушения. Стараясь не встретиться с ним взглядом, раненым бойцом проковыляла кое-как мимо его одра, не забыв перекреститься самой и дистанционно перекрестить «любимого дедушку».
— Улькя, убери его, как человека тебя прошу, убери! — проклекотал измочаленный дед, но я сделала вид, что не слышу просьбы.
Через силу справилась со всеми запорами и буквально выпала из дома на Сашку.
— Ну вы и спать! Еле достучался. А мы в бору застряли, машина встала колом и стоит, я уже мотор перебрал весь, часа три завести не мог, кое-как выбрались.
— Саш, поехали к вам, прямо сейчас, пожалуйста.
— Так мы за тобой и приехали, вещи-то захвати.
— Не до них, поедем скорее, у нас тут жуть какая-то творится, я не смогу обратно войти, сейчас расскажу всё, только поехали поскорее.
Не заперев дверей, не оборачиваясь, опершись на Санино плечо, я, спотыкаясь на каждом камушке, дотащилась до автомобиля и упала на заднее сиденье. Впереди, задорно похрапывая, спала уставшая от поисков тёлочки Марина, никак не среагировавшая на моё появление.
Ехать было всего ничего, каких-то десять минут, но почти сразу, как машина тронулась, стало понятно, что скоренько и без приключений мы не доберёмся. Меня замутило, только успела крикнуть:
— Саша, тормози, мне плохо! — на полном ходу выскочила из машины (при больной-то ноге!) и тут же меня стало выворачивать наизнанку прямо посреди дороги.
— Ульяна-а-а! — услышала я Сашкин дикий крик и, не успев ничего понять, оказалась сбитой с ног и лежащей на обочине. Саша лежал рядом со мной, хватая ртом воздух, а по дороге, разрывая воздух звуком клаксона, мчался КамАЗ, под колёсами которого я должна была сгинуть, если бы не Санина зоркость и проворность.
Мы кое-как поднялись при помощи Марины, которая здорово расшибла себе лоб при экстренном торможении и со сна не сразу сообразившая, что происходит.
— Вот тебе пакет и не смей выпрыгивать из машины, пока до дома не доедем, — клацая зубами от пережитого и глядя на меня, как на ту ведьму, приказал Саша, — поедем огородами, мало ли...
Околотками и без приключений мы добрались до дома. Уже подъезжая, Саша резко затормозил, и многострадальный лоб его жены чуть было опять не был разбит о лобовое стекло.
— Марин, смотри...
У ворот, как ни в чём ни бывало, паслась тёлочка-потеряшка, которую безутешные хозяева разыскивали чуть ли не неделю по всем лесополосам, полям да оврагам. Сама пришла.
Совершенно пришибленные самостоятельным возвращением молодой коровушки (почему-то в тот момент это нас потрясло невероятно), мы вошли в дом и в полном молчании сели за стол. Сил ни на разговоры, ни на бурную радость не было ни у кого. Я попросила у Марины что-нибудь обезболивающего и, выпив сразу три таблетки, уснула.
Проснувшись в пустом доме, — добрые люди уже разъехались по работам — я поняла, что к врачам ехать придётся. На бедре, там, где так нестерпимо уже несколько дней болело, выросла здоровенная шишка-нарыв, которая переливалась синюшно-зеленоватым перламутром и тюкала изнутри так, будто там сидел кто-то живой и очень рвался наружу. Настоящий классический чирей несусветного размера. Я плохо себе представляла, что с ним делать, потому что никогда подобным не страдала, поэтому решила безотлагательно отправиться в больницу.
Перед посещением врача, как всякий приличный человек, отправилась в баню, чтобы там, на скорую руку, ополоснуться из чайника. Раздевшись, пытливо начала изучать больное место и пришла в ужас, насчитав у своего чирея целых пять голов. Чуть на-давила на него — не больно. Странно. Сдавила посильнее, подпрыгнула до потолка от резкой боли и решила уже оставить вскрытие этой гадости врачам, как он сам, всеми своими пятью головами прорвался и то, что его наполняло, пульсирующими толчками вырвалось наружу. Меня замутило от запаха и вида зеленовато-чёрной жижи, которая залила мне ногу и пол. Закрыв глаза, сжав зубы, я давила нарыв, не обращая внимания на боль и отвращение.
Не буду терзать никого физиологическими подробностями. Справилась не скоро, но справилась, измуздырив всю баню своими самопальными хирургическими действиями. Обработала раны «Шипром», который лет двадцать, никем не востребованный, жил в предбаннике и ждал своего часа, чтобы послужить в качестве антисептика жертве колдовских наговоров. Вымыла всю баню за три раза кипятком, и для верности, чтоб уж наверняка изжить всю заразу, затопила её, дабы основательно прожарить и изгнать оттуда стафилококк на веки вечные.
За делами даже не поняла, что меня окончательно отпустило. Ничего не болело, не тошнило, голова ясная, на руку и на ногу быстра, как и прежде. Горы готова свернуть, все огороды окучить и переполоть. Аппетит разыгрался, как водится у здоровых людей, «яишню» смастерила на сале, только села за стол, в голове мысль: «Как там дед-то? Не преставился ли за ночь, иуда злобный? А хоть бы и помер, — думаю, горе небольшое, перекушу, потом уж пойду проверю, теперь я знаю, каким способом с ним бороться. Пусть он меня теперь боится».
Через час я уже была у ворот бабушкиного дома. На лавочке перед домом сидел зелёный, как змий, дед, постаревший за ночь лет на десять, и совершенно не злой.
— Пришла?
— Пришла.
— А чего свет ночью не выключила?
— ...Не успела.
— Что ты мне сделала, окаянная? Что?! — прорвало деда. — Я дышать не могу, еле встал сегодня, — он поднял на меня слезящиеся стариковские глаза, красные от недосыпа.
— Я?! Я тебе «сделала»?! — подступившая было к сердцу жалость улетучилась в один момент. — Ты меня чуть в могилу не загнал, и ты меня спрашиваешь, что я тебе сделала? — я готова была затоптать старого злыдня: — Слушай меня внимательно. Если ты ещё раз в мою сторону просто нехорошо посмотришь, даже без своих приговорок колдуняцких, я тебя... уничтожу просто. И бабушке, и родителям всё расскажу, что ты тут вытворяешь и что раньше творил, да я молчала. Чёрт старый, вот ты кто! Святой воды напился, да чуть не помер, вот и всё, что я тебе «сделала».
Я вошла в дом, вытащила из-под дедовой перины крест, из-под кровати четверговую свечу, положила на свои места в бабушкин шкаф, воду ни в ведрах, ни в чайнике, конечно же, менять не стала, навела в доме порядок и со спокойной душой отправилась в огород дергать осот с вьюном.
С того дня дед присмирел и не докучал ни «завтриками», ни обедами, стараясь вообще не сталкиваться со мной без необходимости. Вскоре бабушка выписалась из больницы, и мы с ней, конечно же, обсудили эту историю. От неё узнала, что чирей мой страшный был никакой не чирей, а настоящая «кила», которую знахари «привешивают» неугодным людям.
— Баб, ну как ты с ним живёшь, с таким окаянным?
— Да как... Я же поначалу и не знала, а потом детей его было жалко, и так сироты, мать схоронили, ещё и я их за порог выставлю. Мне он никогда ничего не «делал», понимает, что бесполезно. Я же молюсь всегда, и за него, дурака, тоже молюсь. А сей-час он старый да больной, куда пойдёт? Пусть уж шебуршится тут, возле меня. И ты не злись. Молись чаще и не бойся его, когда молишься, они все «бесполезные» становятся, запомни.
Умирал дед тяжело, разум совсем оставил его месяца за три до смерти. Ходить сил не было, но он постоянно куда-то рвался и всё время падал с кровати. Мы его поначалу ловили (мне пришлось поехать на помощь бабушке), а потом соорудили высокую загородку из досок возле кровати. Однажды ночью дед и через неё прорвался, нашёл в ящике комода молоток и принялся бить меня, сонную, по голове. Слава Богу, сил у него было уже немного и покалечить не мог, хотя напугал сильно.
На похороны приехали дедовы дети, переругались с бабушкой и моей мамой, обвинив их в краже шести килограммов свиного фарша, и с тех пор мы не виделись. Да и незачем. Вот такое колдовство. И если вы ни разу с таким не сталкивались, то это вовсе не значит, что этого нет.
Самый запоминающийся новогодний корпоратив случился у меня в первом классе. Девой на тот момент я была невероятно самостоятельной, в родительской опеке не нуждалась совершенно, и преспокойно «зашнуривала» по городу между музыкалкой, школой и библиотекой имени Крупской без мамок и нянек. В жизни я тоже уже разбиралась достаточно хорошо и не смела обязывать своих, не в меру работящих родителей походами на ёлки, концерты и в цирк.
Нет, мама, конечно же, предполагала, что перед Новым годом у ребёнка должна случиться школьная ёлка, и даже приготовила мне по этому случаю свежее платье снежинки. Ну как приготовила... сшила из новой простыни симпатичное платьице с рукавами-фонариками и марлевым подъюбником, а расшить его стеклярусом и дождём не успела. Что-то напутала с датами, или я напутала, не суть. Суть в том, что на последнем уроке нам напомнили, что после обеда школьная ёлка, и на ней нужно быть всенепременно. Стишки какие-то, помнится, учили, и вроде бы даже был сценарий, где я была задействована. Нужно было спеть песню про Новый год (убей, не помню, что за песня, кажется, там были слова «мы кружимся-кружимся», что даёт основание предполагать, что я всё-таки была снежинкой).
На тот момент я крепко дружила с Танькой Котовой, которая была всамделишной двоечницей и круглой сиротой. Таньку воспитывала бабушка. Отличная, кстати, бабушка, парторг большого завода и общественница, каких поискать. Таньку она любила беззаветно и прощала ей и двойки, и неуды за поведение. По скорбному стечению обстоятельств Танькина бабушка тоже была не в курсе насчёт ёлки, и нам, давно самостоятельным девам, пришлось наряжаться самим.
Если бы на тот момент в городе лютовала ювенальная полиция, не видать бы нашим родным своих детушек. Самостоятельность в семь лет страшная вещь. Представление о прекрасном тоже довольно своеобразное. И ладно бы нечего было надеть, было, и ещё как было. Но... Что уж вышло. Зачем снежинке белые колготки, привезённые мамой из самой Риги? Сойдут тёмно-коричневые «гармошкой», подтянем, не впервой. Белые сандалии? Ещё не хватало. Папка купил мне прекрасные мальчиковые чёрные боты на шнурках, в них и пойдём. О! Платье! Как же его правильно надеть? Не, марлевая юбка гораздо лучше смотрится, если ее натянуть поверх платья. Очень красиво, очень. Волосы... Так, а где корона, которую откуда-то приволок папа и из-за которой они с мамой поругались в пух и перья? Шикарная, просто шикарная вещь! Чего она маме не понравилась, странная она, мама... Вот у папы вкус, я понимаю!
Корона, вернее кокошник, был прекрасен в каждой своей детали. Добротнейшая вещь, это вам не китайские подделки, ломающиеся на голове в первый же вечер. Он прожил в нашем доме лет тридцать, не меньше, потом сгинул где-то на антресолях, но, надеюсь, еще найдётся. Пять слоёв картона были навеки склеены конторским клеем, этим же клеем к лицевой стороне была намертво присобачена клокастая вата, прошитая для надёжности толстенной ниткой. На нитки, для маскировки, были приклеены стеклянные палочки от гирлянд (были такие раньше, напоминали длинные-длинные бусы), маленькие шарики от той же гирлянды, а свободное пространство было сплошь усыпано битыми игрушками. Шик-модерн, хэнд мэйд, раритет! Короне этой на тот момент было уже лет сорок, не меньше, судя по составу картона и ваты. Папин вкус я всегда разделяла полностью.
Когда я была уже практически готова к выходу в свет, явилась Танька и сообщила, что на ёлку она не идёт, так как бабушка на работе, а где костюм снежинки, она не знает.
На ту беду в общем коммунальном коридоре прогуливался мой сосед и дружок Димка Дорофеев. Мы, правда, уже неделю, как не дружили с ним, потому что опыты с огнём мы ставили с ним вместе, а всыпали за поджог дома только Димке, потому что девочек в нашем доме не лупили. Дмитрий был оскорблён этой несправедливостью и со мной не разговаривал. Но он был уже «пионер всем ребятам пример», а мы сопливые октябрята, сердце пионера Дорофеева откликнулось на нашу беду, и он приволок Таньке свой костюм серого волка, который своими руками пошила его, Димкина, мать, тёть Нина.
Надо сказать, что костюм был, в целом, неплох. Тёть Нина работала воспитателем в детском саду и рука у неё была набита. На серый лыжный костюмчик были пришиты манжеты и воротник из старой собачьей шапки Димкиного отца, на штанишках, сзади, красовался отличный хвост из поношенного чернобурочного воротника самой тёть Нины. Для головы же, без изысков, предлагалась волчья маска из папье-маше, купленная за тридцать копеек в «Детском мире», чтобы ни у кого не было сомнений, что это костюм волка, а не понять кого.
Хитрая Танька попыталась поменяться со мной маскарадным одеянием, но я была непреклонна. Корону я не отдала бы никому ни за какие шанежки, это раз, и по размеру костюм волка был аккурат на Таньку, а мне велик, это два.
С короной была одна беда. Мастерили её для взрослой головы, и она постоянно с меня сваливалась ватой вперёд. Для крепости пришлось обмотать резинку, на которой держалась эта великолепная конструкция, дважды вокруг шеи.
Выражение лица «учительницы первой моей», Валентины Ивановны, я помню до сих пор. В класс, где приличные родители и бабушки наряжали в красивые карнавальные костюмы приличных детей, ввалились два страшных и лохматых существа из «Республики ШКИД», которым самое место было в теплотрассе, но никак не на школьном празднике. Мы с Танькой, как истинные леди, для сохранности причёски не надели шапки, а припёрлись сразу же в короне и маске, из-под которых вихрями враждебными во все стороны торчали патлы.
Сцена была почище ревизоровской. К недоуменному лицу педагога присоединились удивлённые лица родителей и брезгливые — бабушек. По всему было видно, что дети нас боятся.
Мы с Танькой скинули пальтишки, представ во всей красе пред судилищем. Резинка от короны, которая массивным козырьком нависала над моим, тогда еще небольшим лицом, врезалась в тощую шею, почти полностью перекрыв доступ кислорода, но я держалась.
— Где. Ваши. Родители?
— На работе, Валетинванна, — задыхаясь, прошептала синяя я.
— Что у тебя на голове?!
— Корона, Валентинванна, папа принёс для праздника.
Валентина Ивановна на минуту отвернулась к окну, у неё затряслись плечи.
— Валентинванна, не плачьте! — ору я и грохаюсь в обморок. Проклятая резинка додушила меня.
Это не конец. На праздник мы с Танькой попали-таки. Бабуля одного из одноклассников, врач на пенсии, быстро привела меня в чувство (времена были попроще), и до праздника нас из жалости допустили. Правда, не дали поучаствовать (завистники!), но и в качестве зрителей мы привлекали не меньше внимания, чем очаровательные снежинки и лисички. Корона моя была достойно выгуляна и оценена всеми, кто смог её увидеть. Если бы у нас с Танькой была коробка для подаяний, мы сорвали бы отличную кассу, потому что более экстравагантных нарядов в стиле парижских клошаров ни у кого из начальной школы не случилось в тот день.
Потом, конечно, мы получили выговор от родителей и Танькиной бабушки, но это мелочи. Ведь девочек в нашем доме никогда не лупили.
В нашей благословенной семье есть прекрасная новогодняя традиция. Нет, мы не ходим в баню, не отправляемся в город Ленинград и не рушим ничьих надежд, как-то не сложилось со всем этим. У нас всё попроще. Каждый Новый год мы теряем ёлку. По ряду причин мы не покупаем живое дерево. То дети в доме заводятся, то коты, а нервы не железные, знаете ли, без конца ёлки с пола подбирать и выковыривать из окровавленных пяток осколки золотых шаров и кукурузин.
В общем, ёлки у нас полиуретановые, неубиваемые. Шары пластиковые, как в буйном отделении. Но и это не спасает нас от ёлочных бед и напастей.
Пять... Пять! Пять замечательнейших искусственных елей сгинули в недрах типовой трёхкомнатной квартиры.
Каждый год мама предусмотрительно, за десять дней до праздника, достаёт коробку с прыткой ёлкой, торжественно водружает её на самое видное место и через день это несчастное деревце не может найти никто.
В доме нашем живёт и папа. Папа у нас «Человек-порядок». Он категорически не приветствует нарушений архитектурных линий жилища и всё, что кажется ему лишним, аккуратно отправляет «на место». Где находится это загадочное место, перед праздником уже никто не может вспомнить.
Мы с особым цинизмом допрашиваем папу, перерываем все шифоньеры и антресоли по сто тысяч раз и ничего не находим. Я пришла к выводу, что где-то в недрах нашего огромного трёхстворчатого шкафа, аккурат за старыми пальто с каракулевыми воротниками и бабушкиным болоньевым плащом, есть настоящий ёлочный портал, ведущий в другие измерения. Но я боюсь туда соваться, опасаясь, что сама пропаду и попаду весть знает куда.
И каждый год, 31 декабря, мы идём за новой ёлкой. Как на войну. Молча, прикусив языки до крови, чтобы не обидеть папу, мы украшаем ёлочку с надеждой, что уж она-то точно от нас не сбежит. Папа же не сбегает, держится как-то. И делаем вид, что мы ей очень рады.
В этом году всё шло по плану. Достали мы ёлочку 20 декабря, 21-го потеряли и десять дней провели в поисках. Ель не нашли, но хоть в шкафах прибрались к празднику. Покупку праздничного дерева запланировали на сегодняшнее утро. И вдруг, из ниоткуда, из антресоли, в которой всё было рыто-перерыто по сто раз, прямо на маму вываливается коробка. А в коробке этой — ёлка! Та самая — первая искусственная ёлка, которую приобрели и схоронили лет шесть или семь назад. Откуда? Из какого невероятного временного путешествия вернулась она? Коробка истрёпана так, будто её грызли гризли и топтали седые мамонты. По дороге лишилась подставки-крестовины... охромела чуток. Где она была, кого видела? Кого радовала своими немнущимися вечнозелеными иголочками? Не говорит. А мы и не спрашиваем. Мы просто ей радуемся и наряжаем в самое лучшее, что осталось.
И здесь я, абсолютно не верящая ни в какие знаки и приметы, поняла — всё к добру. В глобальном смысле.
Теперь уж точно всё будет хорошо, коль странствующая праздничная ель, нагулявшись, насмотревшись на чужие праздники, вернулась в свой дом. У всех у нас всё будет хорошо. Всё то, что мы неожиданно потеряли, что искали и чего очень ждали, просто упадёт на голову в нужный момент и скажет: «Ну, здравствуй, это я».
Джазом к окончанию музыкальной школы я была измучена чуть более, чем «по горло», так как моя незабвеннейшая педагог по фортепиано Надежда Владимировна гоняла меня по всем стилям, как собаку по роялю, но джаз был в приоритете, так как она сама им неистово увлекалась, и я из-под палки, вся в слезах и ужасе синкопировала, как миленькая, хотя от природы вкус и предпочтения имела довольно пошловатые.
Выбивали из меня это долго. Но до конца не выбили, конечно. Имажиниста-почвенника, с корнями из помидорных лунок, повернуть всем лицом к высокому искусству сложновато. Но научить играть, по меткому выражению Надежды Владимировны, можно даже пуделя, при должном усердии педагога, а, учитывая, что я была чуть сообразительнее пуделя, а у Надежды Владимировны имелся ярко выраженный педагогический талант, у неё, таки, получилось надрессировать меня без ошибок играть пьесы прославленных джазовых композиторов. А после ряда насильственных действий над моей некрепкой тогда ещё личностью, упорному преподавателю удалось заставить меня посещать такой предмет, как «импровизация», где моя воля была окончательно сломлена и к четырнадцати годам я вполне сносно могла слабать вариации почти на любую тему. До уровня Оскара Петерсона меня, конечно, не дотянули по двум причинам — лень опережала меня в росте буквально с рождения, ну и бездарность, конечно, врать не буду. Джазом нужно жить. Джаз — это образ жизни, это мышление, с ним нужно родиться. Это невероятная музыкальная гибкость, бесконечный драйв и талант, который либо есть, либо его нет, увы. Джаз... Это джаз.
После окончания моих мучений, когда, казалось, джаз на пару с «Хорошо темперированным клавиром» Баха ушёл в небытие, в моей жизни случилась Элка, про которую вы все, конечно, помните. Элка в пятидесятых, двадцатилетней, обучаясь на факультете иностранных языков, взгляды имела антикоммунистические и вкусы, как следствие, тоже. В доме из музыкальной аппаратуры у неё было всё, что нужно истинному меломану, — патефон, проигрыватель, катушечный магнитофон и кассетник. И на всех носителях, от пластинок до плёнки, всё было заполнено... Правильно — джазовыми композициями от сотворения мира звукозаписи. А узнав, что я не понаслышке знакома с такими фамилиями, как Керн, Гершвин, и умею различать мейнстрим, лаунж и госпел, начала выбивать из меня «всю эту ересь», состоявшую из любви к русскому року и попсе, считая, что «подзаборщине всякой не место в голове у приличной девушки».
И опять началось насилие. Теперь уже вокальное. Имя Виктора Цоя выжигалось огнём и мечом из моей памяти, взамен туда вбивались имена Нины Симон, Сары Вон и, конечно же, Эллы Фицджеральд с Луи Армстронгом. Я, как обычно, когда меня обучают чему-то новому, обливаясь слезами и кровавым потом, учила с Элкой сначала все хиты из «Серенады Солнечной долины», потом пошли «Порги и Бесс» и далее по нарастающей. Чего не сделаешь для тяжко болящего человека. Пришлось. Не без сердца я, поди. Опять же приучена с детства к педагогическим экспериментам, поэтому не особо уже мучилась.
Дружба с Элкой пришлась на семинарские годы, поэтому с утра я исправно разучивала всё, что связано с богослужебной музыкой, а после обеда, примчавшись к ней на улицу Советскую, исправно голосила «Why do robins sing in December?» Но рас-сказать я хочу не о своих муках в джазе, а о том, что даже по принуждению, полученные знания и опыт могут сослужить в конце концов отличную службу и даже спасти девичью честь, как в моём случае.
Жил-был в те славные времена в одном из сибирских городов большой человек по имени Василий. Большой во всех смыслах, так как авторитет в тогдашнем криминальном мире он имел серьёзный, а тело Василия можно было взвешивать только на производственных весах, обычные медицинские не выдерживали попросту. Роста был исполинского и имел соответствующий аппетит, который к сорока с лишним годам позволил Васе набрать килограмм двести, не меньше. Профессия у нашего героя была соответствующая — долгое время он работал мясником, разрубая бычьи туши одним ударом, не прилагая особых усилий.
Судьба-злодейка свела нас с Васей на одном из чьих-то дней рождения, куда меня пригласили в качестве певуньи и где я по неосторожности исполнила «Why don't you do right» — хит незабвенной Пегги Ли (а я тогда тоже была блондинкой, представьте), аккомпанируя себе на плохо настроенном фортепиано. Василий замер у инструмента (единственный из гостей) и, дослушав песнь мою до конца, зааплодировал и резко, хуком справа, отправил меня в нокаут вопросом: «А давай Дорис Дэй, a? „Dream A Little Dream of Ме“ знаешь?» Я, на беду, знала... И Нину Симон тоже. Добивала я Васю уже намеренно Аретой Франклин с композицией «Think». Но глаза мои чуть не лопнули от удивления, когда мой одинокий слушатель со знанием дела взялся подпевать, потом подыгрывать и в конце концов сам сел за инструмент, затянув «Где-то за радугой» в варианте Джуди Гарленд, прилично себе аккомпанируя. Пианино по сравнению с Василием очень проигрывало в размерах, но ему как-то удавалось легко втискивать в клавиши свои огромные пальцы и добиваться при этом очень достойное звучание от старенького инструмента. Не пожалев моих, уже окончательно вылезших из орбит глаз, Василий припечатал мою музыкальную гордыньку виртуозным исполнением «Хоровода гномов» Листа.
Нет, вы на секунду представьте мой культурный шок! Человек, у которого во все надбровные дуги бегущей строкой идёт текст «Владимирского централа», непринужденно и с огоньком, очень бегло и легко играет Листа... Руками, которыми мясо рубил в промышленных масштабах.
— Василий, — представился мне гигант-виртуоз.
— Ульяна, — прошелестела я ему в ответ.
— Чем промышляешь, ребёнок? В кабаке, поди, про жёлтые тюльпаны поешь за рубль мелочью?
— Нет... Не совсем... Я регент. В церкви. Дирижёр я. Хора. Но и про тюльпаны могу, если надо.
— Ух ты какая... Удивила. Регент...
— Да вы меня тоже удивили, — бестактно ляпнула я.
— Чем, Ульян? Тем, что такая горилла кроме собачьего вальса в два пальца что-то ещё сыграть может? — расхохотался Василий.
— Нет, ну что вы... — мнусь я.
Не ври, так ты и подумала, у тебя на лбу всё написано. Учись лицо держать, это пригодится. Глазищи не таращь свои, они с потрохами выдают. Так где, говоришь, церковь твоя? Приду послушать, как ты там поёшь. Давай номер телефона, позвоню, как соберусь.
На этом мы и расстались. Позвонил мне Василий где-то через полгода после нашего с ним занимательного сейшена.
— Ульян, привет! Это Вася. Ты дома вообще бываешь? Я тебе две недели названиваю, да всё никак не застану.
Уточню, что всё происходило в эпоху досотовой связи.
— Какой Вася?
— Невежливая ты девушка, невоспитанная. Как ты могла забыть меня, Ульяна?! Я ей Глена Миллера и Листа, как родной, играл, а она меня не помнит.
— Ой, Василий, здравствуйте! — до меня, наконец-то, дошло, кто звонит.
— О, память потихоньку к ней возвращалась! — пророкотал Василий. — Тут у меня праздник намечается, юбилей, сто лет воровской жизни. Да шучу, не бойся. Сорок пять на носу. У меня к тебе деловое предложение — приезжай как гостья и как тапёр-солист, смурлыкаешь со мной про май вэй и странников в ночи, поешь-выпьешь-заработаешь и домой.
Да я юбилейную программу в стиле «джаз-нон-стоп» одна не потяну, честно. Давайте я с собой хорошего пианиста возьму, мы с ним в паре хорошо идём. Он с завязанными руками всё, что душе угодно может сыграть, а я нет.
— Ладно... Бери своего хорошего, коль одна боишься. До встречи, беспамятная. Такси за вами пришлю.
Неделю мы с моим другом-пианистом репетировали, как перед хорошим международным конкурсом, чтобы взыскательные уши Василия не пострадали в праздничный день даже от малейшей лажи.
Костику (пианисту) я в красках описала юбиляра и намекнула, что в случае нашего с Костиком триумфа, отблагодарят более чем приличным гонораром. На случай провала версий у меня не было, поэтому работали только «на победу». Старались.
В день, вернее, вечер праздника мы с моим тапёром, напомаженные и накрахмаленные сели в присланный за нами таксомотор и со спокойной душой лауреатов «Сопота» и конкурса имени Чайковского поехали услаждать Василия и его команду в... баню! Да, именно в баню. Я-то себе уже залы «Метрополя» напредставляла, с белым «Стенвеем», но... По Сеньке и шапка. Баня. В лесополосе. Слава Богу, что пианино «Петрофф» поставили не в парилку и не у бассейна, а в большом предбаннике, увешанном головами представителей фауны в таком количестве, что по какой траектории ты бы не передвигался, в рога и засушенные кабаньи пятаки врезался постоянно.
— Миленько, — ухмыльнулся Костик. — Тут бы Григ хорошо пошёл, «В пещере горного короля» и «Хаз-Булат удалой».
— Не, сакля тут не бедная, Хаз-Булат не по теме. «Из-за острова на стрежень» и девиц в бассейн кидать в набежавшую волну в самый раз, — отвечаю.
К нам подошёл кто-то из распорядителей пира и показал, где скинуть макинтоши. Народу уже собралось прилично, но виновника торжества среди них я не видела.
— Вы начинайте, ребята, Василий Генрихович просил его не ждать, начинать банкет без него. Задерживается.
Тут распорядитель сунул мне в руки очень приятной плотности пакет с гонораром и умчался.
— А приличные люди тут, гонорар вперёд дают, — заметил Костик, — не хухры-мухры.
Инструмент оказался на удивление приличным, с глубоким и мягким звучанием, отлично настроенный. Костик пробежался по клавишам, удовлетворённо кивнул, я с умным видом пощёлкала по микрофону, проверяя звук, и мы начали с ним наш праздничный концерт. Где-то на третьей композиции я поняла, что наша музыка здесь не совсем ко двору. И вообще, ощущения праздника не было. Гости бродили вокруг праздничного стола, но к яствам не прикасались, всё больше налегали на водочку и виски, ждали именинника, который совсем не торопился к гостям.
Когда пошёл второй час нашего грустного концерта, к нам побежал распорядитель пира и сообщил, что Василий Генрихович очень-очень задерживается и, нельзя ли, пока его нет, поменять репертуар на более лёгкий, гости, мол, тоскуют под ваши джазы.
Мы с Константином не возражали, только попросили, чтобы гости просветили нас относительно своих музыкальных предпочтений (хотя догадаться было несложно).
Распорядитель убежал и через несколько минут вернулся с бумажкой, на которой без затей были написаны имена великих исполнителей и композиторов второй половины девяностых годов ушедшего столетия. Круг, Кучин, какие-то «Воровайки», Пугачева, Аллегрова и, конечно же, многие другие, милые простым русским сердцам менестрели. Особо мне запомнилась пожелание про Аркадия Укупника, с чьим творчеством я не была знакома категорически.
— Костя... Я на слух, может быть, почти всё и вспомню, но с текстами-то что делать? Меня же не предупредили, что всё к вот этому скатится...
Костик, прожженый кабацкий лабух, откуда-то из-под себя достал истрёпанную тетрадь в клетку страниц на сто и протянул мне.
— Помни мою доброту. Пианист знает вкусы публики, чувствовал, что пригодится. Поехали.
И мы поехали.
— В не-е-ебо взмыла раке-ета, и упа-а-ала за реку... Ночь опять проглотила-а-а-а очертанья тайги-и-и. А из леса навстречу беглецу-человеку, вышел волк-одиночка и оскалил клыки, — бодро и звонко заголосила я под разухабистые аккорды.
Народ тоже оживился, скинул последние порты, платья и начал усиленно закусывать, хотя уже было поздно. Нас попросили «исполнять погромче». Мы поддали с Костиком огня и вышли на два форте. Веселье нарастало. Торжественные гости носились между банкетным столом, парилкой и бассейном в ослепительном неглиже.
Отсутствие именинника уже никого не смущало. Некоторые пускались возле нашего дуэта в пляс, потряхивая всем тем, что обычно потряхивается, когда люди танцуют без белья. Красиво. Непринуждённо. Празднично.
На свою беду я тогда была ещё молода и местами симпатична. Один из торжествующих граждан несколько раз в вихре танца подлетал ко мне поближе, пытаясь подмигнуть и оказать нехитрые знаки внимания, показывая большой палец, мол, хорошо поёшь, детка.
Я делала равнодушное лицо, но было понятно, что добром это уже не закончится. Я начала готовиться к побегу, но тщетно. Судьба уже улыбалась мне золотым ртом, и сценарий дальнейших событий был уже написан на небесах, несмотря на моё нежелание в этом участвовать.
Галантный мужчина без трусов, в конце концов, дождался паузы между нашими песнопениями и подошёл ко мне с романтическим предложением.
— Мадемуазель, хватит вам тут надрываться. Раздевайтесь.
Я нервно сглотнула, посмотрела на Костика, который сделал вид, что ничего не видит и промямлила:
— Я не могу. Меня позвали петь. Одетой, — уточнила я.
— Да кто там уже помнит, зачем тебя позвали, раздевайся.
— Мужчина, не мешайте мне работать, танцуйте лучше. Костик, давай «Озеро надежды». Дамы приглашают кавалеров! Женщины, активней! — гаркнула я в микрофон.
Поклонник не сдавался. Он пребольно схватил меня за запястья и начал тянуть мое сопротивляющееся тело на себя. Я упёрлась каблуками в пол, пытаясь вырваться из цепких лап голого мужика. Костик, закрыв глаза, вдохновенно наяривал хит при-мадонны, делая вид, что ничего не происходит. Гостям ситуация тоже не показалась вопиющей, спасать меня никто не собирался.
— Мужик, отвали по-хорошему, я тебя прошу, не доводи до греха, я сейчас милицию вызову.
— Да сейчас тебя тут в бассейне сварю, как щуку, я тебя на каменке сейчас изжарю, дура ты сельская, — озлился голый дядька.
Нашла, где милицию поминать всуе, глупая я дурында... Мужик поднажал, разозлившись, и я вместе с микрофонной стойкой сверзилась на пол, потянув его за собой. Завязалась драка, достойная хорошей комедии. Мы катались по полу с чужим голым мужчиной, который пытался вырвать из моих рук стойку микрофона и попутно крыл меня такими отборными матюками, что уши мои, раз завернувшись, уже не разворачивались. Так бы я и сгинула под «Озеро надежды», погибнув зазря в неравном бою, но тут в банкетный зал внесли Василия Генриховича, родненького моего спасителя. Несли его четыре боевых товарища в спортивных костюмах со специфическими, но очень модными тогда прическами «площадка». Они бережно положили своего командира на диванчик под самыми развесистыми оленьими рогами
Голый мужчина резко ослабил хватку, и я, тут же осмелев, сначала крепко его лягнула под коленку, а потом треснула микрофоном по голове. От звука удара Василий очнулся, сел, с интересом посмотрел на композицию из наших распластанных на полу тел и абсолютно трезвым голосом задал мне вопрос.
— Ульян, привет! Как дела?
— С Днём рождения, Василий Генрихович! Вашими молитвами, прекрасно!
Голый мужчина, ящеркой, в какие-то доли секунды отполз с поля боя в парилку, и схватка наша так и осталась незавершённой.
— Ульян, а что за мерзость твой пианист наяривает?
Костик в этот момент в стиле регги изображал что-то типа «Хоп, мусорок».
— Да нас попросили ваши ребята попроще что-нибудь попеть. Им скучновато тут было без вас. Не пошёл джаз.
— Вижу веселье тут уже ключом бьёт, до нижнего брейка дошли.
Гости, узнав о появлении юбиляра, потихоньку сползлись за стол, красные и распаренные. Все, кроме моего горячего поклонника. Кто-то попытался начать заздравный тост, но был остановлен тяжёлым, как бойцовский кулак, взглядом именинника.
— Хорош, напраздновались уже, вижу. Сейчас будете культурно расти. Давай, Ульян, что вы там до этого пели?
И мы начали с Костиком с самого начала, по списку. Вася в такт качал головой, топал ногой, потряхивал /рукой, что вызывало всеобщее колыхание рогов и пятаков на всех стенах. Подпевал и несколько раз даже порывался сам сесть за инструмент, но подводили ноги.
Не спать! — в паузах покрикивал Василий на своих гостей, которые пытались прикорнуть прямо за столом под наши лунные серенады, гости раздирали сонные глаза и пытались делать вид, что всё происходящее им очень нравится. Василий Генрихович совершенно не обращал внимания на сонное царство вокруг себя, наслаждаясь и веселясь в гордом одиночестве, попивая из стакана водочку. На двадцатом, примерно, стакане, когда все без исключения гости уже мирно спали, Василия потянуло на русскую лирику.
— А на гитаре можешь, Ульян?
— Могу...
Неужели сейчас начнётся «изгиб гитары жёлтой» и «плакали свечи», с невыразимой тоской подумалось мне.
— Рыжий, неси гитару, бегом!
Абсолютный брюнет по кличке «Рыжий» вмиг извлёк из фикусового куста припасённую гитару и всучил мне. Костика отправили трапезничать, чтобы не мешал тяжёлой аккордикой моим серебряным переборам.
— Что петь будем, Василий Генрихович?
— Про «напоследок я скажу» будем. Начинай.
Я сделала вдохновенное лицо и со всей проникновенностью запела романс. На заключительном куплете Василий заплакал горькими пьяными слезами.
— Ещё, — выдохнул на меня перегарную просьбу ценитель большой музыки.
Ровно тридцать раз мне пришлось спеть этот романс (я считала). Василий Генрихович заходился в рыданиях, гости спали, Костик безостановочно ел. Веселье било ключом, как говорится.
Я начала переживать по поводу того, что пока Вася не выплачет свои двадцать стаканов водки, мне придётся на реверсе исполнять «С ума схожу, иль восхожу, к высокой степени безумства». Но, Василий и здесь оказался непредсказуем. Он резко прекратил рыдать, на одном вдохе втянул в себя все невыплаканные слёзы, утерся скатертью и молвил: «Подойди ко мне, сам не могу». Подошла, конечно. Вася торжественно взял меня за руку и попытался галантно припасть к ней, но что-то его остановило. Он внимательно таращился на моё запястье (абсолютно синее), поворачивая его туда-сюда, взял за вторую руку, потом поднял на меня глаза. Напомню, что вносили Василия Генриховича в беспамятстве и про мою драку с его гостем он запамятовал.
— Кто тебя так? Мои?
Киваю.
— Кто? Пальцем покажи...
— Его здесь нет.
Вася коротко глянул на своих трезвых бойцов и те через пять минут из бассейна ли, из парилки извлекли томного и распаренного моего обидчика и поставили перед Генриховичем голенького и беззащитного.
Вася ткнул моим синим запястьем в нос испуганному мужику.
— Ты? Ты?!
— Он, — ответил Костик, — осерчал, что Ульяна не разделась по его просьбе.
— Что?! — взревел Василий, — разделась? Ты, чучело, что тут себе возомнило?
— Вася! Василий Генрихович, миленький! Только не надо никого убивать, пожалуйста!!
— Надо! — рявкнул на меня резко отрезвевший любитель джаза и романса.
— Не надо! Я боюсь! Вася, Васенька Генрихович, мне и так весь вечер страшно, хватит уже! Отпустите нас с Костиком, пожалуйста!
— Да, кстати, а где твой Костик был, когда этот чёрт тебе руки ломал, а? — вызверился Василий уже на моего концертмейстера.
В воздухе ощутимо запахло двойным убийством. Костик невозмутимо ел. А я решила упасть в обморок, чтобы как-то разрядить ситуацию (не зря, не зря Тургенева читала, там великолепные инструкции по внезапной потере чувств). Упала как могла, без сноровки и тренировки в этом деле сложновато, но как смогла, ушиблась крепко. Зато правдоподобно получилось. И тут из страшного убийцы Вася быстро переквалифицировался в «родную мать», подхватили меня его могучие руки, уложили на диван.
Вода в лицо, растирание висков и груди водкой — все домашние способы восстановления утраченных чувств пошли в дело. И помогли, конечно. Меня, «слегка пришедшую в себя», отнесли в машину и со всей осторожностью довезли до дома, куда я ланью ворвалась, несмотря на многочисленные гематомы и душевное потрясение.
«Нет, ну ты представь, девчонка джазует по-взрослому, романсы поёт, а он ей — раздевайся... Им, что бордель, что консерватория, всё одно... Как работать с такими чудаками? Как? На ней жениться сразу надо, а он ей — раздевайся! Скот болотный», — всю дорогу разорялся перед водителем Вася.
В качестве извинений Василий позолотил купол храма, в котором я тогда трудилась. А через три дня, как были закончены работы по золочению, Васю убили злые враги. Мы с Костиком пели на отпевании. Плакали. Вот такой джаз.