III

21

Когда я проснулся, комнату заливал проникший через вертикальные жалюзи яркий солнечный свет. Я едва не запаниковал оттого, что проспал слишком долго. Но тут же вспомнил о вчерашнем решении зайти к мисс Коллинз и встал с постели успокоенным.

Мой новый номер был тесный и куда более душный, чем прежний, и я вновь подосадовал на Хоффмана, заставившего меня сюда переселиться. Однако сейчас вся эта история уже не казалась мне столь важной, как накануне утром, и за туалетом я без труда сосредоточил все мысли на предстоящем свидании с мисс Коллинз, от которого сейчас так много зависело. Меня уже совершенно не волновало то, что я проспал (можно было не сомневаться: силы, восстановленные сном, мне еще понадобятся); хотелось поскорее сесть за плотный завтрак и за едой наметить темы, которые следует обсудить с мисс Коллинз.

Спустившись в столовую, где подавали завтрак, я был удивлен: оттуда доносился шум пылесоса. Двери оказались закрыты, а когда я их приотворил, там обнаружились две женщины в комбинезонах, чистившие ковер. Столики и стулья были сдвинуты к стенам. Не подкрепиться перед такой ответственной встречей? Я вернулся в коридор немало раздраженный и, миновав группу американских туристов, приблизился к конторке портье. Тот сидел и читал журнал, но, увидев меня, вскочил:

– Доброе утро, мистер Райдер.

– Доброе утро. Что, а позавтракать сейчас нельзя? Это, признаться, досадно.

Секунду портье взирал на меня недоуменно, а потом произнес:

– В обычные дни, сэр, в столовой непременно кто-нибудь дежурит, и, несмотря на поздний час, завтрак был бы подан, но сегодня, что и говорить, день особый; почти весь персонал занят подготовкой концертного зала. Мистер Хоффман там тоже с самого утра. Боюсь, хозяйство от этого страдает. К сожалению, до ланча атриум тоже закрыт. Конечно, если речь идет всего лишь о кофе и булочках…

– Все хорошо, – проговорил я холодно. – Мне просто некогда ждать, пока меня обслужат. Придется обойтись сегодня без завтрака.

Портье вновь пустился в извинения, но я жестом прервал его и покинул гостиницу.


Я вышел из отеля на солнце и, только пройдя часть оживленной улицы, сообразил, что не знаю точного адреса мисс Коллинз. Я не был достаточно внимателен поздним вечером, когда нас привозил туда Штефан. Кроме того, сейчас, заполненные пешеходами и машинами, улицы были совершенно неузнаваемы. Помедлив мгновение, я решил обратиться за помощью к прохожим. Вполне возможно, что мисс Коллинз – достаточно известная в городе особа, и кто-нибудь укажет мне дорогу. Я уже собрался остановить идущего мне навстречу мужчину в деловом костюме, но тут почувствовал на плече чью-то руку.

– Доброе утро, сэр.

Обернувшись, я увидел Густава, наполовину скрытого за гигантской картонной коробкой, которую он нес в руках. Дышал Густав с трудом, но чем это объяснялось – тяжелой ношей или поспешностью, с которой он меня догонял, – я сказать не мог. Так или иначе, но Густав не сразу сумел отозваться на мое приветствие и ответить на вопрос, куда он направляется.

– Да вот, несу эту штуковину в концертный зал, – проговорил он наконец. – Крупные предметы отправили вчера вечером фургоном, но еще очень многое требуется. Все утро сную из отеля в концертный зал и обратно. Скажу вам, сэр, там все сами не свои. Предвкушают.

– Приятно слышать. Я тоже весь в ожидании. Но я хотел попросить вас о помощи. Видите ли, я условился с мисс Коллинз встретиться этим утром у нее, но, кажется, забыл дорогу.

– Мисс Коллинз? Так это в двух шагах. В той стороне, сэр. Я вас провожу, если позволите. Нет-нет, не беспокойтесь, сэр, нам по пути.

Коробка, вероятно, была скорее громоздкой, чем тяжелой: Густав зашагал рядом со мной вполне уверенно и легко.

– Я очень рад, сэр, что наши пути пересеклись, – продолжал он. – Правду говоря, есть один вопрос, которого я собирался коснуться. Собственно, я с самой первой нашей встречи об этом думал, но все время отвлекался то на одно, то на другое. Вот и сейчас: вечер уже близко, а я все еще рта не раскрыл. Этот вопрос возник несколько недель назад в Венгерском кафе, на одном из наших воскресных собраний. Незадолго до того стало известно, что вы собираетесь в наш город, и мы, как все прочие, обсуждали эту новость. Кто-то (кажется, Джанни) пересказывал прочитанное в газетах: что вы, дескать, человек очень скромный, совсем не похожий на всяких там примадонн, и что вам есть дело до простых людей. Так он говорил, сэр. Мы сидели вокруг стола ввосьмером или вдевятером (Йозефа в тот раз не было), наблюдали закат над площадью, и, кажется, нам всем одновременно пришла одна и та же мысль. Вначале мы сидели молча как немые; никто не решался высказать ее вслух. Первым заговорил Карл: ему было не привыкать. «Почему бы нам не обратиться к нему с просьбой? Чем мы рискуем? Спросим его, да и все тут. Он, судя по всему, совсем не таков, как тот, другой. Спросим его самого, это наш последний шанс». И мы пустились обсуждать этот вопрос на все лады. Да и потом, сэр, говоря откровенно, стоило нам хоть ненадолго собраться вместе, как эта тема непременно всплывала. Беседуем о чем-нибудь другом, смеемся, а потом разом наступает тишина и становится ясно, что во всех головах вертится одна мысль. Потому-то у меня и неспокойно на душе, сэр. Думалось: я ведь не один раз с вами встречался и даже удостаивался беседы, но все же не набрался храбрости, чтобы высказаться. Сейчас мы здесь, до ожидаемого события каких-нибудь несколько часов, а я все еще не раскрывал рта. Как я объясню это, когда встречусь с ребятами в воскресенье? Собственно, вставая утром с постели, я повторил себе: нужно найти мистера Райдера и высказаться; на карте судьба ребят. Но затем пошла суета, у вас не было ни минуты свободной – и я решил: все, шансов ноль. Так что, сами видите, сэр, у меня были причины обрадоваться, когда наши пути пересеклись. Надеюсь, вы не откажетесь меня выслушать, – и, понятно, если решите, что мы просим невозможного, то все кончено и забыто – ребята поймут.

Мы обогнули угол и очутились на людном бульваре. Когда мы переходили дорогу у светофора, Густав смолк и заговорил только на другой стороне, следуя вдоль ряда итальянских кафе:

– Уверен, сэр, вы догадываетесь, о чем я собираюсь просить. Все, что нам нужно, это небольшое упоминание. Ничего больше, сэр.

– Небольшое упоминание?

– Всего лишь небольшое упоминание, сэр. Как вам известно, мы годы и годы стараемся поменять взгляд горожан на нашу профессию. Скромные достижения уже есть, но в целом перелом еще не наступил, и поэтому, вполне понятно, в наших рядах нарастают усталость и разочарование. Никто из нас не становится моложе, и начинает казаться, что настоящих перемен не будет никогда. Но, сэр, одно только слово, если вы скажете его вечером, может все полностью преобразить. Это означало бы поворотный пункт в истории нашей профессии. Именно так ребята смотрят на ситуацию. Собственно, сэр, иные из нас полагают, что это единственный наш шанс – по крайней мере, для нынешнего поколения. «Когда нам выпадет такая возможность?» – спрашивают они. И вот я здесь, сэр, и говорю это вам. Разумеется, сэр, если вы не чувствуете себя расположенным… Я вполне вас понимаю: ведь, в конце концов, направляясь сюда, вы имели в виду чрезвычайно важные цели и предметы, а то, о чем я говорю, сущий пустяк. Для нас он составляет все, но если смотреть на вещи шире, то, наверное, это мелочь. Если, по-вашему, мы просим невозможного, сэр, пожалуйста, так и скажите – и мы замолкнем раз и навсегда.

Несколько мгновений я размышлял, чувствуя, что Густав не спускает с меня напряженного взгляда из-за края коробки.

– Вы предлагаете мне упомянуть вас хотя бы вскользь во время… во время моего обращения к жителям этого города?

– Два-три слова, сэр, не более.

В идее оказать таким образом услугу пожилому носильщику и его собратьям было, несомненно, нечто импонирующее. После минутного размышления я кивнул:

– Хорошо. Я охотно скажу что-нибудь в вашу поддержку.

– Два-три слова, сэр, не более.

Уяснив суть моего ответа, Густав глубоко втянул в себя воздух и спокойно произнес:

– Мы навсегда останемся вашими должниками, сэр.

Он собирался что-то добавить, но мне вдруг захотелось помешать ему, пусть на время, выразить свою благодарность.

– Да, давайте подумаем о том, как это лучше сделать, – быстро ввернул я, принимая озабоченный вид. – Взойдя на возвышение, я мог бы, например, заявить: «Прежде чем начать, позвольте мне сделать небольшое замечание по поводу одного частного, но не лишенного важности предмета». Что-то в этом роде. Да, это будет самое простое.

Я внезапно с большой ясностью нарисовал себе группу коренастых пожилых мужчин, собравшихся за столом в кафе, и выражение их лиц – сперва недоверчивое, а потом бесконечно радостное – когда Густав сообщает им эту новость. Я вообразил, как сам являюсь среди них, спокойно и скромно, и как они обращают ко мне взгляды. Все это время я не забывал о том, что Густав шагает рядом – несомненно, распираемый желанием закончить благодарственную речь, однако я не давал ему возможности заговорить.

– Да-да. «По поводу частного, но не лишенного важности предмета» – так бы я мог выразиться. «Меня, побывавшего во многих городах мира, насторожила здесь одна особенность…» Хотя «насторожила», наверное, слишком сильное слово. Вероятно, лучше будет сказать «удивила».

– Правильно, сэр, – вставил наконец Густав. – «Удивила» – именно то, что нужно. Никто из нас не желает посеять враждебность. Тем и ценен для нас ваш визит. Видите ли, пусть даже в ближайшие несколько лет наш город посетит еще какая-нибудь знаменитость, пусть даже она снизойдет к просьбе вступиться за наши интересы, можем ли мы надеяться, что этот человек будет обладать вашим тактом, сэр? «Удивила» – именно тот глагол, который требуется, сэр.

– Хорошо, – продолжил я. – И после недолгой паузы я взгляну на них с мягким упреком, так что все присутствующие замолкнут и насторожатся. И наконец я произнесу… произнесу, пожалуй, вот что: «Дамы и господа! Вам, живущим здесь уже много лет, возможно, представляются естественными некоторые обстоятельства, которые сразу бросаются в глаза постороннему…»

Густав внезапно остановился. Сперва я подумал, что его приковало к месту неодолимое желание тут же излить свою благодарность. Но, взглянув на него, я понял, что дело не в этом. Он застыл на месте; голова была повернута, щека плотно прижата к коробке. Глаза Густава сомкнулись, брови он слегка нахмурил, словно производил в уме сложные вычисления. Я заметил, что его кадык медленно ходит вверх-вниз – раз, другой, третий.

– Вам не по себе? – осведомился я, придерживая его сзади. – Боже правый, вам бы лучше где-нибудь присесть.

Я попытался отнять у него коробку, но руки Густава не ослабляли хватки.

– Нет-нет, сэр, – произнес он, не открывая глаз. – Я абсолютно здоров.

– Вы уверены?

– О да, я абсолютно здоров.

Секунды две-три он простоял совершенно неподвижно, потом поднял веки и огляделся, издал слабый смешок и снова двинулся вперед.

– Вы не представляете себе, сэр, что это для нас значит, – заговорил он, когда мы прошли несколько шагов. – И после всех этих лет! – Он с улыбкой потряс головой. – При первой же возможности доведу эту новость до ребят. Работы сегодня невпроворот, но достаточно будет просто звякнуть Йозефу. Он известит остальных. Вообразите себе, сэр, как они это воспримут… Ага, здесь вам нужно свернуть. А мне прямо. О, не тревожьтесь, сэр, я в полном порядке. Мисс Коллинз, как вы знаете, живет вон там, справа. Просто выразить не могу, сэр, как я вам благодарен. Уверен, ребята будут ждать этого вечера с таким нетерпением, какого не испытывали за всю свою жизнь.

Пожелав Густаву всего доброго, я свернул туда, куда он указал. Пройдя несколько шагов, я обернулся. Густав стоял там же, на углу, и провожал меня взглядом из-за коробки. Увидев, что я обернулся, он энергично закивал (махнуть рукой мешала коробка), а потом продолжил путь.


Улица, где я оказался, была застроена в основном жилыми домами. Когда я миновал первые несколько кварталов, движение стало менее оживленным; появились дома с балконами в испанском стиле, которые я помнил с того позднего вечера, когда проезжал мимо в автомобиле Штефана. Дома тянулись квартал за кварталом, и я уже начал бояться, что не узнаю тот дом, перед которым мы стояли тогда с Борисом. Но, неожиданно для самого себя, я замер перед одной из дверей, которую определенно узнал. Мгновение помедлив, я поднялся на крыльцо и через узкие окошки по обе стороны двери попытался заглянуть внутрь.

Обстановка холла выглядела опрятно-безликой, и по ней трудно было о чем-либо судить. Затем я вспомнил, как Штефан с мисс Коллинз беседовали в приемной, прежде чем пройти в глубь дома. Рискуя навлечь на себя подозрения, я одной ногой перешагнул низкую оградку и потянулся вперед, чтобы заглянуть в ближайшее окно. Мне мешал яркий солнечный свет, но все же я различил коренастого человечка в белой рубашке и галстуке, который сидел в кресле лицом к окну. Его взгляд, казалось, встретился с моим, но по бесстрастному лицу трудно было определить, заметил он меня или нет. Осмотр холла и передней гостиной почти ничего не дал, но когда я перенес ногу обратно за оградку и снова взглянул на дверь, то убедился, что она та самая, что мне нужна, и нажал звонок нижней квартиры.

После недолгого ожидания я с радостью увидел через стекло мисс Коллинз, идущую к двери.

– А, мистер Райдер! – сказала она, открывая дверь. – А я уже и не знала, ждать ли вас сегодня.

– Здравствуйте, мисс Коллинз. Я поразмыслил немного и решил воспользоваться вашим любезным приглашением. Но, вижу, у вас уже кто-то есть. – Я указал в сторону приемной. – Может, мне лучше зайти в другое время?

– Ни в коем случае. Я решительно настаиваю, чтобы вы вошли, мистер Райдер. Это по-вашему я занята, а на самом деле сегодня утром у меня на удивление пусто. Сами видите, в приемной всего один посетитель. А сейчас я принимаю молодую пару. Я беседую с ними уже час, но у них такие глубоко укоренившиеся проблемы, столь многое нужно обсудить, однако только теперь нашлась для этого возможность. У меня духу не хватает их поторопить. Но если вы согласитесь подождать в приемной, то скоро мы закончим. – Потом, внезапно понизив голос, мисс Коллинз добавила: – А тот господин, что сейчас сидит в приемной, несчастен и одинок, бедняжка, и ему нужно пару минут, чтобы кто-нибудь выслушал его жалобы, только и всего. Я его быстро спроважу. Он бывает здесь практически каждое утро, я трачу на него массу времени, поэтому он не возражает, если когда-никогда приходится свести визит к минимуму. – Перейдя с шепота на обычную речь, она продолжила: – Будьте добры, входите, мистер Райдер, не стойте на пороге, хотя погода сегодня, как я вижу, замечательная. Если вам захочется и если посетителей больше не будет, мы сможем пойти прогуляться в сад Штернберг. Это под боком, а беседовать нам, я уверена, придется долго. Собственно, я уже немало раздумывала о вашем положении.

– Вы очень любезны, мисс Коллинз. Признаюсь, я подозревал, что этим утром у вас будет много работы, и не явился бы, если б не имел оснований торопиться. Видите ли, – я тяжело вздохнул и потряс головой, – по разным причинам не все удалось мне так, как я первоначально задумал, и вот теперь время идет и… Прежде всего, как вы знаете, мне придется этим вечером выступить с речью, и, буду с вами совершенно откровенен, мисс Коллинз… – Я совсем было замолк, но, заметив на ее лице доброжелательное внимание, с усилием продолжил: – Честно говоря, есть ряд предметов – они касаются местных дел, о которых я желал бы с вами посоветоваться, прежде чем… прежде чем придать… – Тут мне пришлось остановиться, чтобы унять дрожь в голосе. – …придать окончательный вид моему обращению к публике. В конце концов, все эти люди так на меня надеются…

– Мистер Райдер, мистер Райдер! – Мисс Коллинз положила руку мне на плечо. – Пожалуйста, успокойтесь. Прошу вас: войдите в дом. И, будьте добры, хватит переживать. Это вполне понятно, в данный момент вы немного взволнованы – что может быть естественней? Вы так близко принимаете к сердцу чужие проблемы – это говорит в вашу пользу. Не волнуйтесь, мы с вами все обсудим – все, что касается местных дел, только потерпите совсем чуть-чуть. Но пока вот что я вам скажу, мистер Райдер. Мне кажется, вы переживаете зря. Да, на ваши плечи легла немалая ответственность, но ведь в подобном положении вы много раз бывали и прежде – и, насколько мне известно, всегда выходили из него с честью. Почему же сегодня должно случиться иначе?

– Но я и пытаюсь объяснить вам, мисс Коллинз, что теперь все совершенно не так, как раньше. В этот раз мне никак не удавалось освободиться от помех… – Я снова тяжело вздохнул. – Беда в том, что у меня не было возможности подготовиться, следуя обычному порядку…

– Очень скоро мы все это обсудим. Но, мистер Райдер, я уверена, вы преувеличиваете ваши неприятности. О чем вам так уж тревожиться? Вы непревзойденный профессионал, ваш талант признан во всем мире – чего же бояться? Истина заключается в том, – мисс Коллинз снова перешла на шепот, – что люди в таком городке, как этот, будут благодарны за любой знак внимания с вашей стороны. Опишете им свои общие впечатления – и они останутся довольны. Вам нечего бояться.

Я кивнул, понимая, что в ее словах и вправду имеется рациональное зерно, и почти в ту же секунду избавился от нервного напряжения.

– Еще немного, и мы все это обсудим в подробностях. – Мисс Коллинз, не снимая руки с моего плеча, повела меня в приемную. – Я не задержусь, обещаю. Пожалуйста, садитесь и располагайтесь поудобнее.

Я вошел в небольшую квадратную комнатку, залитую светом и заставленную свежими цветами. Выстроенные в ряд кресла, а также журналы на кофейном столике придавали ей сходство с приемной стоматолога или другого врача. При виде мисс Коллинз приземистый человечек тут же вскочил – то ли из вежливости, то ли в надежде, что она пригласит его в гостиную. Я ожидал, что нас представят друг другу, но здесь, видимо, действовал тот же протокол, что и в приемных врача: мисс Коллинз, прежде чем исчезнуть за внутренней дверью, улыбнулась посетителю и извиняющимся тоном пробормотала (обращаясь, судя по всему, к нам обоим): «Я ненадолго».

Коротышка снова сел и уставился в пол. Сначала мне показалось, что он вот-вот заговорит, но он не произнес ни звука, поэтому я отвернулся и сел на плетеный диванчик в нише того самого окна, куда прежде заглядывал. Когда я усаживался, диван ободряюще скрипнул. Мне на колени косо падал поток солнечного света, головой я почти касался большой вазы с тюльпанами. Я сразу же почувствовал себя удивительно уютно и стал относиться к предстоящему вечеру уже совсем не так, как всего лишь несколько минут назад, когда звонил в дверь. Конечно, мисс Коллинз была совершенно права. Город, подобный этому, будет благодарен за все, что бы я ему ни предложил. Едва ли кто-нибудь станет вдумываться в тезисы моей речи или критически их анализировать. Опять же, как указала мисс Коллинз, я и прежде тысячу раз бывал в таких ситуациях. Хуже или лучше подготовленная, моя речь не может не произвести на слушателей должного впечатления. Нежась под солнечными лучами, я все больше успокаивался и не понимал уже, как мог довести себя до таких тревог и волнений.

– Я все думаю, – внезапно обратился ко мне коротышка, – общаешься ли ты сейчас с кем-нибудь из старой компании? С Томом Эдвардсом, например? Или с Крисом Фарли? Или с теми двумя девицами, которые жили на «Затопленной Ферме»?

Тут я понял, что передо мной Джонатан Паркхерст, с которым я бьи довольно хорошо знаком в Англии, когда был студентом.

– Нет, – отозвался я. – Жаль, но я потерял связь со всеми тогдашними знакомыми. Иначе и быть не может, если постоянно кочуешь из страны в страну.

Паркхерст кивнул, однако не улыбнулся.

– Да, наверное. А они все тебя помнят. Да-да. В прошлом году я был в Англии и кое-кого повидал. Похоже, все они регулярно собираются – примерно раз в год. Иногда я им завидую, а чаще радуюсь, что не связан с подобным привычным кругом. Потому-то мне и нравится за границей, что здесь я могу быть кем угодно и не обязан все время корчить из себя шута. Но знаешь, когда я вернулся, когда встретился с ними в пабе, они тут же принялись за старое: «Эй, да это старина Паркерс!» – завопили все разом. Они назвали меня прежней кличкой, будто за эти годы ничто не переменилось. «Паркерс! Старина Паркере!» Передать не в силах, какой галдеж поднялся, едва я вошел. О Боже, это было ужасно! И в ту же секунду я почувствовал, что вновь превращаюсь в жалкого клоуна, а я ведь и сюда-то переселился, чтобы им не быть. Местечко, кстати, совсем недурственное: староанглийский загородный паб, с настоящим камином; вокруг всякие медные причиндалы, старинный меч над каминной полкой; веселый и приветливый хозяин – все, как в добрые старые времена; здесь мне этого очень не хватает. Но остальное… Бог мой, как вспомню – так вздрогну. Они загалдели в полной уверенности, что я вприпрыжку кинусь к их столу и начну корчить из себя шута. И весь вечер наперебой они называли то одно имя, то другое – не для того, чтобы поговорить об этом человеке, а просто так, сотрясали воздух. Или еще: упомянут кого-нибудь и загогочут. Скажут, например, «Саманта» – и давай хохотать и улюлюкать. Потом выкрикнут «Роджер Пикок» – и примутся скандировать, как на футболе. Тьфу, мерзость! Еще того гаже: они ожидали, что я опять стану кривляться, и с этим ничего нельзя было поделать. Похоже, другая роль для меня и не мыслилась; пришлось взяться за старое: пищал на разные голоса, строил рожи и обнаружил, что это у меня до сих пор очень неплохо получается. Думаю, им и в голову не пришло, что здесь я ничем подобным не занимался. Собственно, один из них в точности так и высказался. Кажется, это был Том Эдвардс. Когда все уже вдрызг напились, он хлопнул меня по спине и воскликнул: «Паркерс! Там, где ты живешь, народ, наверное, души в тебе не чает! Паркере!» Наверное, как раз перед этим я и исполнил один из своих номеров – быть может, рассказывал о некоторых здешних особенностях, позабавил немного публику; в общем, вот что он сказал, а остальные расхохотались и никак не могли успокоиться. Да, это было грандиозно. Они все твердили, как им меня недостает, меня и моих замечательных шуток. Мне уже столько лет никто ничего подобного не говорил. Я забыл уже, когда меня в последний раз так принимали – по-дружески, тепло. И все же чего ради я взялся за старое? Я поклялся себе никогда больше этого не повторять, потому-то я сейчас и здесь. Даже по пути в паб, когда я шел по переулку (а вечер был промозглый и мглистый, холод пробирал до костей), я не переставал себе твердить: прошлое, мол, поросло быльем, теперь я уже не тот, что прежде, и я им покажу, каков я стал; я повторял это, стараясь укрепиться в своем решении, но едва я только шагнул через порог и увидел пышущий жаром камин, и они, меня приветствуя, загалдели… А ведь здесь мне было так одиноко. Тут не приходится строить рожи и говорить смешным голосом, но прок-то от всего этого был. Нужно было насиловать себя, но в результате они меня любили, эти несчастные полудурки, мои старые университетские друзья, – их нельзя было разочаровывать, они должны были верить, что я все тот же. Им и во сне не могло бы присниться, что для моих соседей я – надутый скучный англичанин. Вежливый, думают они, но большой зануда. Очень одинокий и очень скучный. Что ж, во всяком случае лучше так, чем снова стать Паркерсом. Гомон – и это жалкое зрелище: группа галдящих немолодых мужчин, и я строю рожи и вещаю идиотскими голосами. Боже мой, тошно и вспоминать! Но я ничего не мог поделать, потому что так давно уже не бывал в окружении друзей. А ты, Райдер, не тоскуешь иногда по прежним денькам? Даже ты, при всех своих успехах? Да, вот что я собирался тебе сказать. Ты, наверное, многих уже подзабыл, а они тебя хорошо помнят. Когда собираются всей компанией, часть вечера непременно посвящают тебе. Да, я сам тому свидетель. Сперва они перебирают много-много других имен; с тебя не начинают – им нужен, знаешь ли, основательный разбег. Делают короткие паузы – прикидываются, будто никого больше не могут вспомнить. Потом наконец кто-то один спрашивает: «А как там Райдер? Кто-нибудь слышал о нем в последнее время?» И тут все, словно сорвавшись с цепи, поднимают жуткий гомон: что-то среднее между улюлюканьем и позывами к рвоте. В этом концерте участвуют все – и повторяется он несколько раз. В первую минуту после упоминания твоего имени ничего другого не происходит. Затем они заливаются смехом, начинают изображать мимикой игру на рояле, приблизительно вот так… – Паркхерст скорчил высокомерную мину и весьма манерно прошелся по воображаемой клавиатуре. – А потом снова начинают давиться. Позже идут рассказики, мелкие эпизоды, кто что о тебе помнит, причем ясно, что эти байки все уже знают, знают наизусть, и никто не забывает, в каком месте снова зашуметь, в каком вставить: «Что? Ты шутишь!» – и так далее. О, они этим по-настоящему упиваются. При мне кто-то вспоминал вечер после выпускных экзаменов, как все собирались выйти, чтобы помочиться на ночь, и увидели тебя, с самым серьезным видом идущего по дороге. И они тебе сказали: «Давай сюда, Райдер, иди, помочись с нами в охотку!», а ты будто бы ответил (рассказчик, кто бы он ни был, делает при этом вот такое лицо), – Паркхерст вновь принял гордый вид, тон его голоса сделался нелепо напыщенным, – ты будто бы ответил: «Нет времени. Мне нужно непременно позаниматься. Из-за этих ужасных экзаменов я уже два дня не подходил к фортепьяно!» Потом они опять начинают гоготать, изображать игру на рояле, а дальше… Не стану рассказывать о других их затеях, просто отвратительных; это гадкая компания, состоящая в основном из злых, разочарованных неудачников.

Пока Паркхерст говорил, у меня в мозгу всплыл осколок воспоминания из студенческих времен, и на минуту я ощутил полное, безмятежное спокойствие, так что некоторое время пропускал его слова мимо ушей. Мне вспоминалось прекрасное утро, чем-то похожее на сегодняшнее, когда я тоже отдыхал на диванчике у окна, откуда струился поток солнечного света. Это происходило в небольшой комнатке старого фермерского дома, который я делил с четырьмя другими студентами. На коленях у меня лежала партитура концерта, которую я уже целый час вяло изучал, все время намереваясь ее бросить и взяться за один из романов девятнадцатого века, пачка которых лежала на дощатом полу у моих ног. Окно было открыто, внутрь проникал легкий ветерок и доносились голоса нескольких студентов, которые сидели на нестриженой лужайке и рассуждали о философии, поэзии или еще о чем-то в том же роде. В комнатушке, кроме дивана, имелся минимум мебели: матрас на полу и – в углу – небольшой письменный стол и стул с прямой спинкой, но ко всему этому я был очень привязан. Частенько пол сплошь покрывали разбросанные по нему книги и журналы, которые я рассматривал в долгие вечера; дверь я обычно оставлял нараспашку, чтобы любой проходящий мимо мог зайти ко мне поболтать. На минуту я закрыл глаза – и меня охватило сильнейшее желание вернуться в тот фермерский домик в окружении полей и высоких трав, где, растянувшись, бездельничают мои товарищи. Лишь через некоторое время слова Паркхерста начали просачиваться в мое сознание. И только тут мне пришло в голову, что о тех самых людях, чьи лица одно за другим всплывали у меня в памяти; тех самых, кого я лениво приветствовал, когда они заглядывали в мою дверь и с кем я час-другой беседовал, обсуждая какого-нибудь писателя или испанского гитариста, – о тех самых людях он и говорит. Но даже и тогда я не перестал испытывать почти сладострастное удовольствие, оттого что сижу на плетеном диванчике в оконной нише и греюсь в лучах солнца, и слова Паркхерста доставляли мне не более чем смутное, едва ощутимое беспокойство.

Он говорил и говорил – и я уже давно не воспринимал его речь, но тут вздрогнул, услышав стук в оконное стекло у себя за спиной. Паркхерст, кажется, решил проигнорировать эти звуки и продолжал свой рассказ, и я тоже пытался их не замечать, как бывает, когда будильник не дает досмотреть интересный сон. Но стук не смолк, и Паркхерст наконец остановился и произнес: «Бог ты мой, да ведь это Бродский – собственной персоной».

Я открыл глаза и обернулся. В самом деле, через окно пристально глядел Бродский. Что-то ему мешало: то ли яркое солнце, то ли дефект собственного зрения. Он прижался лицом к стеклу и обеими руками заслонился от света – но, скорее всего, нас так и не разглядел. Я подумал, что ему почудилась мисс Коллинз – и он надеется привлечь ее внимание.

В конце концов Паркхерст поднялся со словами: – Узнаю-ка я, чего он хочет.

22

Я слышал скрип открываемой Паркхерстом двери и сердитые голоса в прихожей. Наконец Паркхерст вернулся, закатывая глаза и вздыхая.

Следом вошел Бродский. В прошлый раз, в переполненной комнате, он показался мне ниже ростом. Я вновь отметил его странную манеру держаться – слегка склонившись вперед; но видел также, что он совершенно трезв. На нем был алый галстук-бабочка и черный, довольно щегольской костюм, на вид с иголочки. Воротничок белой рубашки стоял торчком: то ли так полагалось по фасону, то ли от избытка крахмала. Бродский держал цветы, взгляд у него был усталый и печальный. На пороге он помедлил и нерешительно оглядел комнату – вероятно, ожидая увидеть мисс Коллинз.

– Она занята, я говорил вам, – произнес Паркхерст. – Знаете, я близко знаком с мисс Коллинз и могу уверенно заявить, что она не захочет вас видеть. – Паркхерст взглянул на меня, ожидая подтверждения своих слов, но я решил не ввязываться и только слабо улыбнулся Бродскому. Лишь после этого Бродский меня узнал.

– Мистер Райдер, – проговорил он и торжественно наклонил голову. Затем снова обратился к Паркхерсту. – Если она там, будьте добры, приведите ее сюда. – Он указал на букет, словно бы тот сам по себе объяснял его настойчивое желание немедленно увидеть мисс Коллинз. – Пожалуйста.

– Я уже объяснил, что ничем не могу вам помочь. Она не захочет вас видеть. Кроме того, она сейчас беседует с другими посетителями.

– Ладно, – пробурчал Бродский. – Ладно. Вы не хотите мне помочь. Ладно.

Он начал медленно подбираться к внутренней двери, за которой прежде скрылась мисс Коллинз. Паркхерст проворно преградил ему дорогу, и на минуту высокая нескладная фигура Бродского и маленькая коренастая Паркхерста пришли в соприкосновение. Паркхерст прибег к самому простому приему: он толкал Бродского руками в грудь. Бродский тем временем положил ладонь Паркхерсту на плечо и смотрел на Дверь, словно бы, находясь в толпе, осторожно выглядывал поверх голов. Все это время он не переставал шаркающими шажками мерно продвигаться вперед, постоянно бормоча при этом «пожалуйста».

– Ну ладно! – крикнул наконец Паркхерст. – Ладно, я пойду и поговорю с ней. Я знаю, что она скажет, но ладно, ладно!

Они разъединились. Потом Паркхерст воскликнул, грозя пальцем:

– Но вы ждите здесь! И ни шагу с места!

Еще раз сверкнув на Бродского глазами, Паркхерст повернулся и вошел в дверь, плотно затворив ее за собой.

Вначале Бродский стоял неподвижно и смотрел на дверь, и я подумал, что он последует за Паркхерстом. Но он отступил и сел.

Некоторое время Бродский, казалось, повторял про себя какие-то фразы, его губы двигались, артикулируя непривычное слово, и я не хотел ему мешать. Периодически он обращал внимательный взгляд на букет, словно бы все зависело именно от него и малейший непорядок привел бы к серьезным нежелательным последствиям. После недолгого молчания он наконец взглянул на меня и произнес:

– Мистер Райдер, очень рад в кои-то веки с вами познакомиться.

– Здравствуйте, мистер Бродский. Как поживаете? Надеюсь, хорошо?

– Ох… – Он вяло махнул рукой. – Не могу сказать, что хорошо себя чувствую. Боль, знаете ли, донимает.

– Вот как? Боль? – Он не отозвался. – Вы говорите о душевной боли?

– Нет-нет, о ране. Ей уже много лет – и она не перестает меня беспокоить. Ужасная боль. Может быть, поэтому я и пил так много. Когда пью, то ее не чувствую.

Я ждал продолжения, но тщетно. Чуть помедлив, я спросил:

– Вы имеете в виду сердечную рану, мистер Бродский?

– Сердечную? Сердце у меня еще ничего. Нет-нет, речь идет о… – Неожиданно он громко рассмеялся. – Понимаю, мистер Райдер. Вы думаете, я выражаюсь фигурально. Нет-нет, я говорил о самой настоящей ране. Много лет назад меня ранили – и очень тяжело. В России. Врачи были никудышные. А рана тяжелая. Как следует ее не залечили. И вот теперь, по прошествии стольких лет, она все еще болит.

– Очень печально. Она вам, наверное, изрядно досаждает?

– Досаждает? – Подумав, он опять рассмеялся. – Можно и так сказать, мистер Райдер, друг мой. Досаждает. Чертовски досаждает. – Он, казалось, внезапно вспомнил о цветах. Погрузив в них нос, он глубоко вдохнул. – Но не будем об этом. Вы спросили, как я поживаю, и я ответил, без намерения пускаться в подробности. Пытаюсь держаться молодцом. Годами я никому не говорил о ране, но теперь постарел и не пью, а боли сделались ужасными. Рану так и не залечили по-настоящему.

– Не может быть, чтобы ничего нельзя было сделать. Вы говорили с врачами? Посещали специалистов?

Бродский снова опустил глаза на цветы и улыбнулся.

– Мне бы хотелось снова переспать с ней, – проговорил он, словно бы забыв о моем присутствии. – Пока мне не стало хуже. Хочу снова с ней переспать.

Наступила неловкая пауза. Потом я сказал:

– Если рана такая старая, мистер Бродский, вряд ли вам может стать хуже.

– Ох уж эти старые раны! – Он содрогнулся. – Годами они ведут себя одинаково. И вы уже думаете, что знаете их вдоль и поперек. Но когда подступает старость, состояние обостряется. Пока что я еще не так плох. Не исключено, что все еще могу любить женщин. Я стар, но иногда… – Он доверительно склонился к моему уху. —Я пробовал. Сам по себе, знаете ли. Да, мне это доступно. Я способен забыть о боли. Видите ли, когда я пил, мой член… не годился ни к черту. Я и не думал ни о чем таком. Только для туалета. Вот и все. Но теперь я в силах, несмотря на боль. Я пробовал, позапрошлой ночью. Я не всегда могу, знаете ли, не всегда и не все. Мой член немолод и так много лет служил только… ну, только для туалета. Ах! – Он откинулся на спинку стула и устремил взгляд поверх моего плеча в окно, откуда лился солнечный свет. В его глазах появилось мечтательное выражение. – Я так хочу снова спать с ней. Но здесь мы жить не станем. Здесь, в этом месте – нет. Я всегда его терпеть не мог. Ну да, я сюда похаживал. Я здесь прогуливался ночью, когда меня никто не видел. Она и понятия не имела, но я часто приходил, застывал под окнами и смотрел. Эта улица и этот дом сделались мне ненавистны. Мы будем жить не здесь. Знаете, я ведь в первый раз пересек порог этого ужасного дома. Почему она выбрала такое место? У нее и вкус-то совсем другой. Мы поселимся за городом. Если она не захочет вернуться на ферму – ладно, найдем что-нибудь другое. Может быть, другой какой-нибудь коттедж. Чтобы вокруг росли трава и деревья – и было где играть нашей зверушке. Ей там будет привольно, не то что здесь. – Бродский внимательно оглядел стены и потолок – вероятно, оценивал качества квартиры. Потом заключил: – Ну что здесь за условия для нашей зверушки? Там, где мы поселимся, будут трава, деревья, поля. Знаете, если через год или полгода боль меня одолеет, член откажет – и я не смогу больше с ней спать, это не важно. Хоть раз бы суметь, и ладно. Хотя нет – одного раза недостаточно, нам нужно вернуться в прошлое. Шесть раз, вот что: шесть раз – и мы все вспомним, и больше мне ничего не нужно. Если кто-то – доктор или Господь Бог – скажет: ты сможешь переспать с ней еще шесть раз, а потом – старость, боль от раны и финиш: он будет годен только для туалета, я не огорчусь. Ладно, скажу я, согласен. Лишь бы снова заключить ее в объятия: шести раз довольно, чтобы мы стали прежними, вернулись в прошлое, а после будь что будет. Так или иначе, у нас останется наша зверушка. Мы не нуждаемся в постели. Это для молодых, кто недостаточно друг друга узнал, кто никогда не переходил от любви к ненависти и обратно. Знаете, я еще способен. Позапрошлой ночью я попробовал, набрался храбрости. До конца не получилось, но я заставил его отвердеть.

Бродский помолчал и кивнул мне с серьезным видом.

– В самом деле? – переспросил я с улыбкой. – Это замечательно.

Бродский откинулся на спинку стула и вновь поглядел в окно. Потом сказал:

– Это совершенно иное – не то, что в молодости. Когда ты молод, ты думаешь о проститутках и о пакостях, которые они умеют вытворять, – обо всем таком. Нынче мне до всего этого нет дела, я хочу от своего члена только одного: спать с ней как прежде; с того места, где тогда остановились, вот и все. Если члену потом потребуется покой, я не против – больше мне не нужно. Я только хочу повторить: хотя бы только шесть раз, этого будет довольно – шесть раз все как прежде. В молодости мы не были великими любовниками. Мы не занимались этим на каждом углу – как, наверное, нынешние молодые люди. Но мы, я бы сказал, хорошо понимали друг друга. Правда, в юности мне иногда надоедало однообразие. Она же, она… она ни за что не хотела попробовать иной способ; я злился, а она не понимала почему. Но теперь я хочу повторить прежнюю последовательность, шаг за шагом, в точности как мы делали прежде. В позапрошлую ночь, когда я, знаете, пытался, я воображал себе эдаких фантастических шлюх, готовых на умопомрачительные штуки, и ничего – ноль. И я подумал: что ж, это понятно. У моего старого члена осталась лишь одна, последняя задача, так зачем дразнить его какими-то проститутками, что ему до них? Одна последняя задача, о ней я и должен думать. Я так и поступил. Лежал во тьме – и вспоминал, вспоминал, вспоминал. Восстановил в памяти то, как мы это делали, шаг за шагом. И мы это повторим. Конечно, наши тела состарились, но я все продумал. Мы сделаем это в точности как прежде. И она должна вспомнить – она все припомнит шаг за шагом, шаг за шагом. Чтобы осмелеть, нам нужно было устроиться в полной темноте, под простыней; это все из-за нее – она была стеснительна, она хотела темноты. А я тогда бывал недоволен, все время подмывало ей сказать: «Ну почему ты не держишься как проститутка? Почему не покажешь себя при свете?» Но сейчас бы я не возражал, мне хочется в точности повторить прежнее: притвориться, будто засыпаем, и лежать неподвижно десять минут, пятнадцать. А потом я вдруг выпалю в темноте что-нибудь отчаянно непристойное. «Я хочу, чтобы они видели тебя обнаженной, – скажу я. – Пьяные матросы в баре. Пьяный сброд в портовой таверне – пусть они увидят тебя голой на полу». Да, мистер Райдер, такие вот слова я говорил внезапно, когда мы лежали, притворяясь, что засыпаем; да, я вдруг прерывал тишину, тут важна неожиданность. Конечно, тогда она была молода, она была красива, а сейчас это звучит странно: пожилая женщина голая на полу таверны, но именно это я и скажу, потому что с этого мы тогда начинали. Она молчала, и я заговаривал снова. «Я хочу, чтобы они все ели тебя глазами. На четвереньках, на полу». Можете себе представить? Хрупкая пожилая женщина! Что бы наши пьяные матросы сказали на это теперь? Но, быть может, те матросы из портовой таверны состарились вместе с нами – и в их глазах она не изменилась, и они ничего не будут иметь против? «Да, они станут глазеть на тебя. Все они!» А потом я к ней притронусь, коснусь бедра. Помню, она любила, когда я трогал ее за бока. Я коснусь ее совсем как прежде, потом придвинусь и шепну: «Я сдам тебя в бордель. Будешь работать там ночь за ночью». Можете себе представить? Но я это скажу, потому что говорил так прежде. И я отброшу одеяло – и склонюсь над ней, раздвину ее бедра, и услышу, наверное, сухой звук – тихий щелчок в бедренном сочленении; кто-то говорил, что она повредила себе бедро, – может, ей уже не развести ноги так широко, как раньше. Но мы постараемся, потому что такой был порядок. Потом я склонюсь ниже и поцелую ее мохнатку; я не жду, что у нее прежний запах, нет, я много думал об этом; запах может быть и нехороший, как у тухлой рыбы; все тело может плохо пахнуть – об этом я думал долго. Да и мое тело, смотрите сами, не в лучшем виде. Кожа шелушится, уж и не знаю почему. Началось это в прошлом году, с головы. Когда я причесывался, из-под гребешка летели огромные хлопья – такие полупрозрачные, как рыбья чешуя. А дальше то же самое пошло по всему телу – локтям, коленям, теперь вот и на груди. И хлопья эти воняют рыбой. Так будет и дальше, я ничего не могу с этим поделать, и ей придется терпеть, а я не стану жаловаться, как бы ни пахла ее мохнатка, и не разозлюсь, что ее бедра не хотят раздвигаться без щелчка; нет, я не пущу в ход силу, будто имею дело со сломанным запором, нет-нет. Мы проделаем это в точности так, как прежде. И мой старый член, быть может, не совсем твердый: когда придет время, она потянется за ним и шепнет: «Да, я согласна! Пусть эти матросы смотрят! Я раззадорю их так, что им станет невмоготу терпеть!» Можете себе представить? Такая, какая она сейчас? Но нам будет все равно. Да и матросы, как я говорил, состарились, должно быть, вместе с нами. Она потянется к нему, моему одряхлевшему члену; в прежние времена он делался крепче железа, ничто на свете не заставило бы его скукожиться, кроме… но в этот раз он, наверное, лишь наполовину отвердеет, большего мне позапрошлой ночью добиться не удалось; кто знает, быть может, этим и придется довольствоваться, но мы постараемся пристроить его на место: оно может захлопнуться как раковина, но мы попытаемся. И точно в нужный момент – его нам подскажет память, даже если ничего не получится, мы будем знать, чем завершить последовательность шагов, потому что к тому времени мы окончательно все вспомним, и нас уже ничто не остановит, даже если ничего не получится и мы просто будем прижиматься друг к другу, это неважно, в нужный момент я скажу: «Они тебя поимеют! Они поимеют тебя – ты слишком долго их дразнила!» И она отзовется: «Да, они меня возьмут, все эти матросы, они возьмут меня!» – и даже если ничего не получится, мы будем обниматься, обниматься и говорить то же, что и в былые времена, и плевать на все. Мой старый член, знаете, может не выдержать этой боли из-за раны, знаете, но пусть: главное, она вспомнит все, шаг за шагом. А у вас, мистер Райдер, нет раны?

Бродский внезапно поднял на меня глаза.

– Раны?

– Меня донимает старая рана. Может, оттого я и пью. Боль нестерпимая.

– Не повезло, – После недолгой паузы я добавил: – Я как-то, во время футбольного матча, сильно повредил палец на ноге. Мне было тогда девятнадцать. Но не то чтобы уж очень серьезно.

– В Польше, мистер Райдер, когда я был дирижером, я уже тогда не верил, что рана заживет. Дирижируя оркестром, я всегда ее трогал, ощупывал. Иногда пощипывал края, даже сжимал их с силой. Если рана не идет на поправку, это понимаешь очень скоро. Музыка – я не внушал себе иллюзий, даже когда был дирижером, – всего лишь утешение, не больше. Она помогала только на время. Мне нравилось ощупывать, бередить рану; она меня притягивала. Хорошая рана способна притянуть тебя, зачаровать. День ото дня она меняется. Каждый раз она выглядит чуть иначе. Что-то изменилось? – спрашиваешь ты себя. Быть может, она наконец затягивается? Ты рассматриваешь ее в зеркале и видишь изменения. Но потом ты ее трогаешь и понимаешь: нет, вот она, твоя старая приятельница, все та же. Ты повторяешь это из года в год – и становится ясно, что исцеления ждать не приходится, и ты от этого устаешь. До чертиков устаешь. – Он примолк и снова взглянул на букет. Потом повторил: – Так устаешь… А вы не устали, мистер Райдер? Так устаешь…

– Может быть, – проговорил я неуверенно, – мисс Коллинз под силу излечить вашу рану.

– Ей? – Бродский хохотнул и снова замолк, а после паузы спокойно продолжил: – Нет, она будет как музыка. Послужит утешением. Чудесным утешением. Это все, чего я сейчас жду. Утешения. Но исцелить? – Он покачал головой. – Друг мой, если бы я показал вам свою рану (а я готов), вы убедились бы, что залечить ее невозможно. Невозможно с медицинской точки зрения. Все, чего я хочу, чего жду, это утешения. Пусть даже такого, как я сказал: с наполовину твердым и вроде дансинга. Еще шесть раз, шесть раз – и довольно. А потом пусть моя рана делает что хочет. У нас будут к тому времени наша зверушка, трава, поля. И как только она могла выбрать себе такое место?

Бродский опять осмотрелся и потряс головой. Новая пауза затянулась, наверное, на две-три минуты. Я собирался заговорить, но тут он внезапно, не вставая со стула, подался вперед:

– Мистер Райдер, у меня был пес, Бруно, он умер. Я… я до сих пор его не похоронил. Он лежит в коробке, вроде гробика. Он был добрым товарищем. Всего лишь пес, но добрый товарищ. Я планировал скромную церемонию, просто проститься. Ничего особенного. Бруно – он остался в прошлом, но небольшая церемония, просто чтобы проститься, разве повредит? Мистер Райдер, я хотел попросить вас. Маленькая услуга – мне и Бруно.

Вдруг дверь отворилась – и в комнату вошла мисс Коллинз. Мы с Бродским вскочили, а к мисс Коллинз присоединился Паркхерст и закрыл за собой дверь.

– Мне очень жаль, мисс Коллинз, – произнес он, награждая Бродского злобным взглядом. – Я говорил, что вас нельзя беспокоить, но он ничего не послушал.

Бродский в принужденной позе стоял посреди комнаты. Когда мисс Коллинз приблизилась, он отвесил поклон, в котором заметны были следы незаурядного изящества. Он протянул ей букет со словами:

– Скромный подарок. Я сам их собрал.

Мисс Коллинз взяла цветы, но даже и не посмотрела на них.

– Я должна была предвидеть, мистер Бродский, что вы явитесь, – проговорила она. – Вчера я была в зоопарке, и теперь вы решили, что можете не церемониться.

Бродский опустил глаза:

– Времени почти не осталось. Мы не можем позволить себе бросать его на ветер.

– Для чего не осталось времени, мистер Бродский? Просто смешно – явиться сюда таким манером. Вам должно быть известно, что по утрам я занята.

– Пожалуйста. – Он поднял ладонь. – Пожалуйста. Мы уже старики. Не нужно спорить, как раньше. Я пришел просто-напросто подарить тебе цветы. И кое-что предложить. Вот и все.

– Предложить? О чем вы говорите, мистер Бродский?

– Всего лишь встретиться со мной днем на кладбище святого Петра. Полчаса, не дольше. Побыть вдвоем и обсудить некоторые вопросы.

– Нам нечего обсуждать. Мне, без сомнения, не следовало ходить вчера в зоопарк. Я совершила ошибку. Вы сказали «кладбище»? Бога ради, что за место для свиданий? Вы, похоже, окончательно рехнулись? Ресторан, кафе, возможно, сад или озеро – это понятно. Но кладбище!

– Прошу прощения, – Бродский выглядел по-настоящему расстроенным. – Я не подумал. Я забыл. То есть я забыл, что кладбище святого Петра – это кладбище.

– Хватит нести бред!

– Я имею в виду, что часто там гулял: нам было там так спокойно. Бруно и мне. Даже когда дела не складывались, я шел туда, и на душе становилось легче: это такое мирное, красивое место: мы оба его любили. Поэтому я и предложил. Ей-богу, я совсем забыл. О том, что там мертвецы.

– И что мы, по-вашему, должны там делать? Сидя на надгробиях, вспоминать старые времена? Мистер Бродский, в самом деле, вам нужно было дважды подумать, прежде чем такое предлагать.

– Но нам там очень нравилось. Бруно и мне. Мне казалось, тебе понравится тоже.

– А, понятно. Ваша собака умерла, и вы хотите, чтобы я ее заменила.

– Я ни о чем таком не думал. – Покорная мина на лице Бродского внезапно сменилась вспышкой нетерпения. – Я ни о чем таком не думал, и ты это знаешь. Ты всегда так делала. Час за часом я ломал себе голову, пытаясь изобрести для нас что-то хорошее, а потом ты издевалась и высмеивала мою идею. Если б ее высказал кто-нибудь другой, ты бы восторгалась. Ты всегда так поступала. Как в тот раз, когда я достал для нас кресла в первом ряду на концерте Кобылянского…

– Это было больше тридцати лет тому назад. С какой стати ты сейчас об этом вспомнил?

– Но это тот же случай, один к одному. Я придумывал для нас что-нибудь хорошее, потому что прекрасно знаю: в глубине души ты любишь все необычное. А потом ты меня высмеивала. Быть может, потому, что мои идеи, как с кладбищем, затрагивали твои потаенные чувства и ты понимала, что я тебя раскусил. И ты делала вид…

– Чушь! Не понимаю, чего ради мы об этом говорим. Наше время давно прошло, и нам не о чем беседовать, мистер Бродский. Затрагивает идея с кладбищем мои потаенные чувства или нет, я не могу там с вами встретиться, потому что нам нечего обсуждать…

– Я просто хотел объяснить. Почему все так получилось, почему я так себя вел…

– Вы опоздали, мистер Бродский. По меньшей мере на двадцать лет. Кроме того, мне невмоготу еще раз выслушивать эти ваши извинения. Даже и сегодня, уверена, меня от них бросит в дрожь. Многие годы извинения в ваших устах означали не конец, а начало. Начало новых мук и унижений. Почему бы вам не оставить меня в покое? Просто-напросто уже слишком поздно. А еще, с тех пор как вы бросили пить, у вас появились какие-то дикие наряды. Что это за одежду вы носите?

Бродский помедлил, потом отозвался:

– Я приобрел то, что мне посоветовали. Люди, которые мне помогали. Я намерен снова стать дирижером. И одеваться должен так, чтобы окружающие видели во мне дирижера.

– Я едва удержалась, чтобы не сказать вам об этом вчера в зоопарке. Это нелепое старое пальто! Кто вам его сосватал? Мистер Хоффман? Право же, вам следовало бы разумнее относиться к своему внешнему виду. Эти люди выряжают вас как пугало, и вы им это позволяете. Ну посмотрите на себя! Что за смехотворный костюм! И вы воображаете, будто он делает вас похожим на музыканта?

Бродский обиженно бросил взгляд на свой костюм, затем произнес:

– Ты состарилась и не разбираешься в современной моде.

– Такова прерогатива старых: критиковать молодежную одежду. Смешно только, что в нее вырядились именно вы. Ей-богу, так не годится, это не ваш стиль. Говоря откровенно, мне кажется, горожане предпочли бы видеть вас одетым так, как несколько месяцев назад. А именно – в живописных лохмотьях.

– Не смейся надо мной. Я не тот, что прежде. Скоро я, наверное, снова буду дирижером. И вот так я сейчас одеваюсь. Когда я смотрелся в зеркало, то думал, что одет как надо. Ты забыла, что в Варшаве я приблизительно так и одевался. Носил галстук-бабочку вроде этого. Ты уже не помнишь.

На секунду взгляд мисс Коллинз погрустнел.

– Конечно, не помню, – отозвалась она. – С какой стати мне помнить? В последующие годы у меня накопилось много куда более интересных впечатлений.

– Твое платье, – произнес Бродский внезапно. – Оно очень хорошее. Очень элегантное. Но туфли… с туфлями, как обычно, беда. Ты никогда не соглашалась с тем, что у тебя толстые лодыжки. Для такой изящной женщины они слишком толстые. И вот, пожалуйста, взгляните! – Он указал на ноги мисс Коллинз.

– Довольно ребячиться. Вы что, вспомнили Варшаву, где вам стоило только сделать замечание – и я перед самым выходом из дома второпях переодевалась с ног до головы? Вы живете прошлым, мистер Бродский! Думаете, ваше мнение о моей обуви меня хоть немного волнует? И не воображайте, что я до сих пор не разгадала вашу хитрость: намеренно приберечь свое замечание на самый конец. Конечно, тогда я в страшной спешке накидывала на себя первое, что попадалось под руку. И только потом, уже в машине или в концертном зале, мне приходило в голову, что тени для век не сочетаются с платьем, а ожерелье несовместимо с туфлями. Но в те дни для меня не было ничего важнее. Жена дирижера! Для меня это было исключительно важно, и вы это знали. Думаете, я не понимаю сегодня, что вы делали тогда? Твердили: «Хорошо, хорошо, очень мило» – до самой последней минуты. Точно так же и сейчас. «Твои туфли – это беда!» Как будто вы в этом разбираетесь! Что вы можете знать о современной моде, если не просыхали последние два десятка лет?

– И все же, – произнес Бродский, в чьем голосе появились властные нотки, – все же я говорю дело. В таких туфлях нижняя часть твоей фигуры выглядит просто нелепо. Это правда.

– Посмотрели бы лучше на свой клоунский костюм! Сшито в Италии, можно не сомневаться. В таких любят щеголять молодые балетные танцоры. И вы думаете, он поможет вам выглядеть респектабельно в глазах здешнего общества?

– Идиотские туфли. Ты похожа на игрушечного солдатика на массивной подставке, чтобы не свалился.

– Все, вам пора убираться! Как вы посмели явиться сюда и испортить мне утро! У меня находится молодая пара; они очень расстроены и более чем когда-либо нуждаются в моем совете, а вы нам мешаете. Это наш последний разговор. Я совершила ошибку, что встретилась с вами вчера в зоопарке.

– На кладбище. – Бродский внезапно заговорил отчаянным голосом. – Ты должна сегодня со мной встретиться. Ну да, я не подумал о мертвецах, не подумал. Но я тебе объяснил. Нам нужно поговорить до… до сегодняшнего вечера. А иначе как я смогу? Как? Неужели ты не понимаешь, насколько важен этот день? Нам необходимо поговорить, ты должна со мной встретиться…

– Вот что! – Паркхерст шагнул вперед и уставился на Бродского. – Вы слышали, что сказала мисс Коллинз. Она попросила вас покинуть ее жилище. Уйти с ее глаз, уйти из ее жизни. Она слишком хорошо воспитана, чтобы заявить вам об этом прямо, вот я и говорю за нее. После всего, что вы совершили, у вас нет никакого, ни малейшего права предъявлять ей подобные требования. Как смеете вы предлагать ей встречу, словно бы ничего не случилось? Может, вы станете утверждать, что были слишком пьяны и ничего не помните? Хорошо, тогда я вам напомню. Не так давно вы стояли здесь на улице, мочились на стенку и кричали непристойности в это самое окно. В конце концов вас увела полиция, уволокла прочь, а вы продолжали выкрикивать гнусности о мисс Коллинз. С тех пор не прошло еще и года. Не сомневаюсь, вы решили, что мисс Коллинз успела забыть. Но уверяю вас, это лишь один из инцидентов в ряду подобных. Что же касается ваших вкусов в одежде, то меньше трех лет назад вас нашли в Фольксгартене в измаранном засохшей рвотой костюме, отнесли в церковь Святой Троицы и обнаружили на вас вшей, так ведь? И по-вашему, мисс Коллинз станет прислушиваться к тому, что такой человек говорит о ее манере одеваться? Давайте, мистер Бродский, посмотрим правде в лицо: если мужчина пал так низко, ему уже не подняться. Вам ни за что не вернуть себе женскую любовь: заявляю это, поскольку имею некоторое право. Вам никогда не вернуть даже ее уважения. Жалость – может быть, но не более. Дирижер! По-вашему, жители этого города способны видеть в вас кого-то еще, помимо безнадежного, конченого изгоя? Позвольте вам напомнить, что четыре – нет, уже пять – лет назад вы напали на мисс Коллинз вблизи Банхофсплатц и, если бы не два студента, случайно проходивших мимо, серьезно бы ее поранили. Размахивая кулаками, вы не переставали орать мерзкие…

– Нет, нет, нет! – взревел Бродский, затыкая себе уши.

– Вы орали мерзкие непристойности – сплошная грязь, извращенчество. Шли разговоры, что вас следовало бы посадить за это в тюрьму. А потом, разумеется, случай с телефонной будкой на Тильгассе…

– Нет, нет!

Бродский сгреб Паркхерста за лацканы, и тот испуганно отпрянул. Никаких других агрессивных действий Бродский не предпринял, но продолжал цепляться за пиджак Паркхерста, как за спасательный крут. Несколько секунд Паркхерст высвобождался от хватки. Когда ему это удалось, Бродский сразу как-то осел. Он закрыл глаза и вздохнул, а потом повернулся и молча вышел из комнаты.


Оставшись втроем, мы сначала молчали, не зная, что делать и говорить. Шум захлопнувшейся за Бродским входной двери вернул нас к жизни, и мы с Паркхерстом двинулись к окну.

– Вот он идет, – сообщил Паркхерст, прижимаясь лбом к стеклу. – Не беспокойтесь, мисс Коллинз, он не вернется.

Мисс Коллинз, казалось, не слышала. Она приблизилась к двери, потом повернула назад.

– Пожалуйста, простите, я должна… я должна… – Вялыми, как во сне, шагами она подошла к окну и выглянула наружу. – Пожалуйста, мне нужно… Видите ли, я надеялась, вы поймете…

Она не обращалась ни к кому в отдельности. Потом, преодолев замешательство, произнесла:

– Мистер Паркхерст, вы не имели права так разговаривать с Лео. За последний год он проявил огромное мужество. – Наградив Паркхерста уничтожающим взглядом, она вышла. Через минуту мы услышали, как Дверь опять хлопнула.

Я не отрывался от окна и наблюдал, как удалялась мисс Коллинз. Она увидела Бродского, который успел уйти довольно далеко, и ускорила шаги, поскольку, наверное, считала унизительным его окликать. Но Бродский, с его странной кособокой походкой, продвигался на удивление быстро. Он явно был обескуражен и никак не ждал, что мисс Коллинз поспешит ему вслед.

Мисс Коллинз, совсем запыхавшаяся, миновала ряд жилых домов, потом лавки в конце улицы, однако расстояние между нею и Бродским если и сократилось, то ненамного. Бродский продолжал мерно шагать: обогнул угол, где я расстался с Густавом, и добрался до итальянских кафе на широком бульваре. Толпа на тротуаре стала еще гуще, но Бродский не поднимал глаз, ежесекундно рискуя с кем-нибудь столкнуться.

Только когда Бродский приблизился к переходу, мисс Коллинз поняла, что не сможет его догнать. Остановившись, она сложила ладони рупором, но тут, казалось, ее охватили сомнения; вероятно, она не знала, кричать ли ей «Лео» или, как во время разговора, «мистер Бродский». Несомненно, инстинкт подсказал ей, как действовать в таком безотлагательном случае, поскольку она закричала: «Лео! Лео! Лео! Пожалуйста, подожди!».

Бродский с ошеломленным видом обернулся, и мисс Коллинз подбежала к нему. Она все еще не выпускала из рук букет, и Бродский, растерявшись, потянулся за ним, словно предлагая избавить ее от ноши. Но мисс Коллинз не рассталась с букетом – и, хотя и задыхалась, произнесла совершенно спокойным тоном: «Мистер Бродский, пожалуйста. Пожалуйста, подождите».

На мгновение оба неловко застыли, внезапно заметив прохожих, многие из которых глазели на них, иные – даже не скрывая своего любопытства. Потом мисс Коллинз указала рукой обратно, в сторону своего дома, и мягко проговорила: «Сад Штернберг очень красив в это время года. Почему бы нам не пойти туда и не поговорить?»

Оба двинулись в том направлении, а вслед им глядело все больше любопытных глаз. Мисс Коллинз держалась на шаг-другой впереди Бродского, и оба радовались в глубине души, что есть предлог ненадолго оттянуть разговор. Они завернули за угол той улицы, где жила мисс Коллинз, и вскоре, миновав лавки, достигли многоквартирных домов. Пройдя квартал или два, мисс Коллинз остановилась у железной калитки, находившейся не у самого тротуара, а немного в глубине.

Она положила руку на задвижку, но, прежде чем открыть калитку, слегка помедлила. Мне пришло в голову, что Бродский и представить себе не может, насколько важна для нее прогулка, которую они только что вместе совершили, и тот факт, что они стоят бок о бок у входа в сад Штернберг. Ведь, по правде, короткий путь от оживленного бульвара до маленькой железной калитки она совершала в мыслях множество раз – и началось это с вечера накануне Иванова дня, когда они столкнулись перед ювелирной лавкой. Миновали годы, но она не забыла, с каким наигранным равнодушием он тогда отвернулся и сделал вид, что сосредоточенно изучает витрину.

В ту пору – за год до того, как Бродский начал пить и буянить, – главной особенностью всех их контактов оставалось это демонстративное равнодушие. Вот и в упомянутый вечер, хотя ей уже неоднократно являлась мысль, что пора в той или иной форме помириться, она тоже отвела взгляд и прошла мимо. И только дальше, напротив итальянских кафе, уступила любопытству и оглянулась. Тогда ей стало ясно, что он за ней следует. Он вновь разглядывал витрину, но не ту, Дальнюю, а расположенную в двух шагах.

Мисс Коллинз замедлила шаги, ожидая, что рано или поздно Бродский ее обгонит. Но он не показывался, и у перекрестка она вновь оглянулась. В тот день, как и сегодня, широкий, залитый солнцем тротуар был заполнен народом, но она все же увидела, – и испытала при этом удовлетворение, – как он резко остановился и обратил взгляд на соседний цветочный киоск. Невольно улыбнувшись, она завернула на свою улицу и сама удивилась тому, как легко стало на душе. Перейдя на прогулочный шаг, она тоже принялась заглядывать в витрины. Она по очереди рассмотрела витрины кондитерского магазина, лавки игрушек и мануфактурной лавки (книжный магазин появился там позднее), все время думая о том, какую первую фразу произнесет, когда он наконец приблизится. Она остановилась на словах: «Лео, какие же мы дети». Но, усмотрев в этой фразе излишнюю рассудочность, решила добавить иронии: «Похоже, мы направляемся в одну и ту же сторону» – или что-то в этом духе. Бродский появился из-за угла, держа в руках яркий букет. Быстро отвернувшись, она возобновила путь, на этот раз в умеренном темпе. Когда же мисс Коллинз приблизилась к своей двери, она впервые за день разозлилась на Бродского. Она так четко и удачно спланировала, чем будет заниматься во второй половине дня. Ну почему он не выбрал для объяснения другое время? Она снова исподтишка оглядела улицу и обнаружила, что Бродский по-прежнему отстает ярдов на двадцать, не меньше.

Она закрыла за собой дверь и, преодолев искушение выглянуть в окно, поспешила в ванную комнату, расположенную в задней части здания. Там она посмотрелась в зеркало и постаралась овладеть собой. Потом она отправилась в коридор и застыла в настороженной позе. Дверь в дальнем его конце была открыта нараспашку, и мисс Коллинз видела купавшуюся в солнечных лучах приемную, окно-фонарь и сквозь него тротуар, где, спиной к дому, расхаживал туда-сюда Бродский, словно бы кого-то ожидая. Некоторое время она не двигалась, внезапно со страхом вообразив, что он повернется, заглянет в окно и ее увидит. Тут он скрылся, а она стала машинально рассматривать фасады домов напротив, напряженно ожидая звонка.

Прошла минута, но колокольчик молчал, и в мисс Коллинз снова шевельнулся гнев. Она поняла: Бродский ждет, что она выйдет и пригласит его. Она снова заставила себя успокоиться и, обдумав происходящее, решила не показываться, пока он не позвонит.

Она ждала еще несколько минут. Сама не зная зачем, вернулась в ванную, потом вновь в коридор. Когда стало ясно, что Бродский ушел, она медленно направилась в прихожую.

Открыв дверь и поглядев направо и налево, мисс Коллинз удивилась тому, что Бродского нигде не было видно. Против ожидания, он не притаился у какого-нибудь соседнего дома и даже не оставил на крыльце букет. В тот момент ей не стало досадно. Напротив, она облегченно вздохнула, приятно взволнованная тем, что процесс примирения начался, но ни малейшей досады не ощутила. Собственно, когда она опустилась на стул в приемной, ей сделалось радостно оттого, что она не сдала своих позиций. Подобные мелкие победы, сказала она себе, очень важны: они помогут избежать повторения прошлых ошибок.

Лишь несколько месяцев спустя ей пришло в голову, что в тот день она поступила опрометчиво. Эта мысль была смутной, и мисс Коллинз не стала на ней сосредоточиваться. Но протек месяц, другой, и воспоминания о вечере накануне Иванова дня завоевывали все большее место в ее сознании. Ее роковой ошибкой, как она заключила, было то, что она скрылась за дверью. Она слишком многого от него ожидала. Поступить так значило чрезмерно многого от него хотеть. Проведя Бродского как на привязи за угол и мимо лавок, она должна была затем помедлить у калитки, убедившись предварительно, что он ее видит, и войти в сад Штернберг. Тогда бы он, несомненно, за ней последовал. Вначале они, быть может, блуждали бы среди кустов молча, но потом, рано или поздно, обязательно бы разговорились. И рано или поздно он вручил бы ей цветы. Все двадцать с лишним лет, прошедших с тех пор, стоило мисс Коллинз взглянуть на эту калитку, как у нее в груди что-то слегка сжималось. И в то утро, когда она наконец повела Бродского в сад, ее не покидало чувство, будто она совершает некий торжественный акт.

Сад Штернберг, занявший такое важное место в воображении мисс Коллинз, не представлял собой, однако, ничего выдающегося. Это было квадратное пространство, большей частью забетонированное, размером с обычную автомобильную стоянку при супермаркете. Оно не служило ни удобству, ни красоте, будучи интересным разве что для садоводов. Там не было ни травы, ни деревьев, только ряды клумб, – и, лишенный тени, сад ближе к полудню превращался в настоящее пекло. Но мисс Коллинз, оглядев цветы и цветочные кустики, от восторга даже захлопала в ладоши. Бродский аккуратно закрыл за собой калитку и окинул сад не столь одобрительным взглядом, но, по-видимому, остался доволен тем, что тут не было посторонних, если не считать жителей соседних домов: кто-то из них мог выглянуть в окно.

– Я иногда привожу сюда своих посетителей, – проговорила мисс Коллинз. – Здесь чудесно. Некоторые образчики очень редкие: таких нет больше нигде в Европе.

Она шла медленно, любуясь цветами, а Бродский почтительно отставал на несколько шагов. Еще недавно они в присутствии друг друга испытывали скованность; теперь же от нее не осталось и следа, так что случайный прохожий, заглянувший за ограду, решил бы, что привычную прогулку по солнышку совершает пожилая пара, уже много лет состоящая в супружестве.

– Вам, конечно, – продолжала мисс Коллинз, замедлив шаги у одного из кустов, – сады вроде этого никогда не нравились, не так ли, мистер Бродский? Вы не одобряете окультуренную природу.

– Ты не хочешь называть меня Лео?

– Хорошо, Лео. Нет, ты предпочитаешь естественность. Но, видишь ли, некоторые образчики просто не выжили бы без тщательного ухода и присмотра.

Бродский серьезно осмотрел лист, которого касалась мисс Коллинз. Потом спросил:

– Помнишь тот книжный магазин? Каждое воскресное утро после кофе в «Праге» мы его навещали. Куда ни глянь, все вокруг забито пыльными книгами. Помнишь? Тебе там надоедало, и ты раздражалась, но все же каждое утро после кофе в «Праге» мы туда отправлялись.

Несколько секунд мисс Коллинз молчала, затем усмехнулась и медленно побрела дальше.

– Головастик, – проговорила она. Бродский заулыбался.

– Головастик, – повторил он, кивая. – Так оно и было. Если бы мы сейчас туда вернулись, то, может, обнаружили бы его на старом месте, за столом. Головастик… Ты когда-нибудь спрашивала, как его зовут? Он был всегда так любезен с нами. А ведь мы не купили ни одной книги.

– Только однажды он на нас крикнул.

– Крикнул? Я не помню. Головастик всегда был так вежлив. А мы не купили ни одной книги.

– Ну да. Однажды лил дождь, мы вошли – и вели себя крайне осторожно, чтобы не закапать книги; отряхнули у входа пальто, но он, видать, был в дурном настроении и все равно на нас накричал. Не помнишь? Он кричал, что я англичанка. Он вел себя очень грубо, но только в то утро. На следующее воскресенье он как будто все забыл.

– Забавно. У меня это выпало из памяти. Головастик… Мне он вспоминается робким и вежливым. А того, о чем ты рассказываешь, я совершенно не помню.

– Может быть, я ошибаюсь. Наверное, я его с кем-нибудь путаю.

– Скорее всего. Этот Головастик был сама любезность. Он бы никогда себе такого не позволил. Кричать, что ты англичанка? – Бродский потряс головой. – Нет, он всегда был предельно учтив.

Мисс Коллинз снова остановилась, обратив внимание на какое-то растение.

– Тогда таких людей было полно, – произнесла она наконец. – Именно таких. Они бывали вежливы до крайности, сама терпимость. Рассыпались в любезностях, готовы были из кожи вон вылезти ради тебя, но в один прекрасный день, без особых причин – из-за погоды, к примеру, – вдруг взрывались. Потом вновь приходили в норму. Таких было без счета. Возьми хоть Анджея. Он был как раз такой.

– Анджей был сумасшедший. Знаешь, я где-то читал, что он погиб в дорожной аварии. Да, читал в польском журнале, лет пять-шесть назад. Погиб в автомобильной катастрофе.

– Печально. Думаю, нет уже многих из тех, кого мы знали в прежние дни.

– Мне нравился Анджей. В польском журнале было самое краткое сообщение, что он погиб. Авария. Я огорчился. Вспомнил те вечера на старой квартире. Как мы кутались в пледы, пили кофе, примостившись среди груд книг и журналов, и болтали-болтали. О музыке и литературе. Час тек за часом, мы глазели в потолок и болтали без конца.

– Я уходила спать, но Анджей не трогался с места. Иногда он оставался до рассвета.

Мисс Коллинз улыбнулась, потом вздохнула:

– Как печально, что он погиб!

– Это был не Головастик, – продолжал Бродский. – Это был смотритель в картинной галерее. Это он на нас накричал. Странный был какой-то: вечно делал вид, будто нас не узнает. Помнишь? Даже после представления «Лафкадио». Официанты, таксисты – все норовили пожать мне руку, но в галерее – ничего подобного. Он глядел на нас с каменным лицом – всегдашнее его выражение. И в конце, когда дела пошли плохо, мы явились в дождливый день, и он на нас накричал. Заявил, будто мы наследили на полу. И не в первый раз, это тянется годами, во время дождя мы разводим грязь – и он сыт этим по горло. Именно он, а вовсе не Головастик, накричал на нас и обвинил тебя в том, что ты англичанка. Головастик всегда был любезен, с начала и до конца. Помню, он пожал мне руку, как раз перед нашим отъездом. Помнишь? Мы пришли к нему в лавку в последний раз, ему это было известно, и он вышел из-за стола и пожал мне руку. Мало кто пожал бы мне руку в те дни, но он пожал. Он был сама любезность, этот Головастик, с начала и до конца.

Мисс Коллинз прикрыла глаза ладонью и всмотрелась в дальний конец сада. Потом снова неспешно двинулась вперед со словами:

– Да, приятно вспомнить прошлое. Но жить в нем нельзя.

– Но ты это помнишь, – сказал Бродский. – Помнишь Головастика, книжную лавку. А гардероб? Упавшую дверцу? Ты все помнишь, так же как и я.

– Кое-что помню. А кое-что, конечно, подзабылось. – В ее голосе появились настороженные ноты. – Были вещи, даже в те времена, которые лучше забыть.

Бродский, по-видимому, был согласен:

– Наверное, ты права. В прошлом было много всего. Я стыжусь, ты знаешь, что я стыжусь – ну и хватит об этом. Довольно о прошлом! Давай лучше решим насчет зверушки.

Мисс Коллинз продолжала идти на несколько шагов впереди Бродского. Затем она остановилась и обернулась:

– Если хочешь, я встречусь с тобой во второй половине дня на кладбище. Но не придавай этому слишком большого значения. Не думай, что я согласна насчет зверушки или насчет чего-нибудь еще. Но я вижу, тебя волнует предстоящий вечер и ты нуждаешься в том, чтобы поговорить с кем-либо о своих тревогах.

– В последние несколько месяцев мне чудились гусеницы, но я не прекращал усилий. Я готовился. И все это пойдет коту под хвост, если ты не вернешься.

– Я согласилась только встретиться с тобой сегодня во второй половине дня. Ненадолго – может быть, на полчаса.

– Но ты поразмыслишь. До нашей встречи. Ты будешь размышлять. О животном и обо всем остальном.

Мисс Коллинз отвернулась и долго изучала еще какой-то кустик. Наконец она сказала:

– Хорошо. Я подумаю.

– Ты ведь знаешь, мне досталось. Было тяжело. Иногда хотелось умереть, чтобы не мучиться, но я упорствовал: на этот раз знал, куда двигаться. Я снова стану дирижером. Ты вернешься. Все будет как прежде, даже лучше. Временами мне было ужасно – гусеницы, да что там долго рассуждать. Детей у нас нет. Так возьмем зверушку.

Мисс Коллинз вновь сошла с места, Бродский на этот раз не отставал и напряженно заглядывал ей в лицо. Мисс Коллинз, похоже, собиралась заговорить, но в этот миг у меня за спиной послышался голос Паркхерста:

– Ты знаешь, я никогда к ним не присоединяюсь. То есть когда они, по своему обыкновению, на тебя напускаются. Я не смеюсь, даже не улыбаюсь, вообще держусь в сторонке. Ты можешь думать, что это просто слова, но это правда. Они мне отвратительны со своими повадками. А этот гам! Стоит мне войти, как снова начинается галдеж. Не подождут и минуты, всего лишь шестидесяти секунд, а то бы я показал им, что переменился. «Паркерс! Паркерс!» До чего же они мне противны…

– Послушай, – заговорил я, внезапно озлобившись, – если они стоят тебе поперек горла, что же ты с ними не объяснишься? В следующий раз не будь таким безропотным. Скажи им, пусть прекратят галдеж. Почему их так задевает мой успех? Так и спроси! И для пущего эффекта сделай это посреди своей клоунады. Да, трави анекдоты, строй рожи, вещай на разные голоса, а потом возьми и задай эти вопросы. Пока они хохочут, хлопают тебя по спине в восторге от того, что ты ничуть не переменился, – тут-то и заговори. Спроси их в лоб: «Почему вы не можете пережить успех Райдера?» Вот как нужно поступить. Ты не только окажешь мне услугу, но и красивым ходом продемонстрируешь этим дуракам, что за шутовскими ухватками скрывается – и скрывалась раньше – куда более глубокая натура, чем им кажется. Человек, который не даст собой манипулировать. Таков мой совет.

– Чего уж лучше! – огрызнулся Паркхерст. – Тебе легко говорить! Ты ничего не теряешь, они и так тебя ненавидят! Но они мои самые старые друзья. Здесь, в окружении континентальных жителей, я, по большей части, живу и в ус себе не дую. Но время от времени, когда случается какая-нибудь неприятность, я говорю себе: «Ну и что? Какое мне дело? Это иностранцы. У меня на родине остались добрые друзья. Если я вернусь, они встретят меня с радостью». Тебе хорошо давать умные советы. Но подумай о том, что ты и сам небезупречен. Чего ради ты так доволен собой? Я вот не могу наплевать на старых друзей, а ты, выходит, можешь? Знаешь, кое в чем они правы. Ты чертовски самодоволен и когда-нибудь за это поплатишься. Именно потому, что достиг известности! Они, знаешь ли, правы. «Почему ты не бросишь им вызов?» Экая заносчивость!

Некоторое время Паркхерст разливался в том же духе, но я его уже не слушал. Упоминание моего «самодовольства» послужило толчком, заставившим меня вдруг вспомнить, что в скором времени приедут мои родители. И, сидя в приемной мисс Коллинз, я ощутил леденящую, почти осязаемую панику при мысли, что пьеса, которую я собираюсь исполнить перед ними этим вечером, еще не подготовлена. В самом деле, уже несколько дней, а то и недель, я не прикасался к фортепьяно. До важнейшего выступления остаются считанные часы, а я еще даже не договорился о репетиции. Чем больше я раздумывал о своем положении, тем более тревожным оно мне представлялось. Я понял, что позволил поглотить все внимание мыслям о предстоящей речи и непостижимым образом пренебрег сутью моего появления на сцене. Собственно, я даже не мог сразу припомнить, какую пьесу собирался играть. «Шаровые структуры: Опция II» Яманаки? Или «Асбест и волокно» Маллери? Обе пьесы, когда я о них подумал, вырисовались у меня в мозгу с пугающей неясностью. И та, и другая, как я помнил, содержали в себе весьма сложные куски, но, сосредоточив мысли на этих пассажах, я почти ничего не сумел восстановить в памяти. А между тем, насколько мне было известно, родители уже успели приехать. Я осознал, что нельзя терять ни минуты, и кто бы и почему ни претендовал на мое внимание, необходимо выкроить по меньшей мере два часа, чтобы спокойно и без помех посидеть за фортепьяно.

Паркхерст с суровым видом продолжал свой монолог.

– Довольно, прошу прощения, – прервал я его, делая шаг к двери. – Мне нужно немедленно уйти.

Паркхерст вскочил, в голосе его зазвучала мольба:

– Ты знаешь, я в этих разговорах не участвую. И никогда не поддакиваю. – Он последовал за мной, словно собираясь схватить меня за руку. – Даже не улыбаюсь. Мне противно слушать, как они о тебе говорят…

– Прекрасно, я тебе благодарен, – бросил я, отодвигаясь от него подальше. – Но мне действительно нужно бежать.

Выбравшись из квартиры мисс Коллинз, я поспешил на улицу, не способный думать ни о чем другом, кроме того, что должен скорей вернуться в отель, к фортепьяно, стоящему в гостиной. Я так погрузился в эти мысли, что не только не взглянул на калитку, когда проходил мимо, но не заметил даже Бродского, пока едва не столкнулся с ним на тротуаре. Бродский поклонился – и по его спокойному приветствию я предположил, что он увидел меня издалека.

– Мистер Райдер. Вот мы и встретились снова.

– А, мистер Бродский! – откликнулся я на ходу. – Простите, ради Бога, я ужасно спешу.

Бродский пошел рядом, и некоторое время мы шагали молча. Мне это показалось немного странным, но я был чересчур озабочен, чтобы затевать беседу.

Вместе мы обогнули угол и вышли на широкий бульвар. Народу здесь было еще больше, чем обычно: начался перерыв на ланч у конторских служащих – и нам пришлось сбавить прыть. И тут Бродский произнес:

– Все эти разговоры прошлым вечером. Пышная церемония. Статуя. Нет-нет, ничего этого нам не нужно. Бруно терпеть не мог этих людей. Похороню его потихоньку, один – что в этом плохого? Сегодня утром я выбрал место – кусочек земли, где его похороню, я один, а других он бы не захотел, он их всех терпеть не мог. Мистер Райдер, мне хочется для него музыки – и самой лучшей. Спокойное местечко, я нашел его сегодня утром. Уверен, Бруно бы оно понравилось. Я выкопаю могилу. Глубоко рыть ни к чему. Потом сяду рядом, подумаю о нем, вспомню, как мы вместе проводили время, попрощаюсь – и все. Мне бы хотелось, чтобы, пока я буду вспоминать, звучала музыка, самая лучшая. Не сделаете ли вы это для меня, мистер Райдер? Для меня и для Бруно? Я прошу вас об этой услуге.

– Мистер Бродский, – отвечал я, не замедляя шага, – мне не совсем понятно, чего вы желаете. Но должен вам сказать, что больше никому не могу уделить ни единой минуты.

– Мистер Райдер…

– Мистер Бродский, мне очень жаль вашу собаку. Но положение таково, что я взял на себя слишком много обязательств, и в результате у меня почти не остается времени на то главное, ради чего я сюда приехал… – Внезапно во мне вспыхнуло раздражение, и я резко затормозил. – Честно говоря, мистер Бродский, – я чуть ли не перешел на крик, – мне придется просить вас и всех прочих больше не обращаться ко мне за услугами. Все, пора этому положить конец! Хватит!

Секунду Бродский разглядывал меня с легким недоумением. Потом он отвел глаза, и лицо у него совсем вытянулось. Я немедленно пожалел о своей вспышке: стоит ли винить Бродского в том, что в этом городе меня беспрерывно отвлекают от дел? Я вздохнул и проговорил уже мягче:

– Послушайте, предлагаю вот что. Сейчас я возвращаюсь в отель, чтобы порепетировать. Мне нужно минимум два часа позаниматься без помех. Но потом, если все пройдет удачно, я смогу обсудить с вами дела, касающиеся вашей собаки. Подчеркиваю: я ничего не могу обещать. Но…

– Он был всего лишь псом, – неожиданно произнес Бродский. – Но я хочу с ним попрощаться. Мне хотелось музыки, самой лучшей.

– Очень хорошо, мистер Бродский, но сейчас мне нужно спешить. У меня, ей-богу, совершенно нет времени.

Я возобновил свой путь в полной уверенности, что Бродский, как прежде, пойдет за мной, но он не двигался. Секунду я колебался: мне казалось неловким просто оставить его на тротуаре, но потом я вспомнил, что не имею права отвлекаться. Я быстро миновал итальянские кафе и оглянулся только у перехода, ожидая зеленого света. Мгновение я ничего не мог разглядеть сквозь толпу, но затем увидел, что Бродский стоит на том же месте, где я его покинул, и, немного наклонившись вперед, рассматривает приближающийся транспорт. Тут я сообразил, что там находится трамвайная остановка, и Бродский не двинулся с места просто в ожидании трамвая. Но тут зажегся зеленый свет – и, пересекая дорогу, я снова обратился мыслями к более насущному предмету: моему вечернему выступлению.

23

В вестибюле мне показалось, что вокруг царит суета, но в те минуты я думал только о том, как организовать репетицию, и не стал осматриваться внимательней. Я, наверное, даже проявил бесцеремонность, протиснувшись к конторке портье мимо других постояльцев.

– Простите, гостиная сейчас свободна?

– Гостиная? Едва ли, мистер Райдер. Там обычно собираются постояльцы после ланча, поэтому, наверное…

– Мне нужно немедленно переговорить с мистером Хоффманом. Дело не терпит отлагательства.

– Да, мистер Райдер, разумеется.

Портье снял телефонную трубку и сказал в нее несколько слов. Затем, положив трубку, обратился ко мне:

– Мистер Хоффман будет с минуты на минуту, мистер Райдер.

– Очень хорошо. Дело крайне спешное. Произнося это, я почувствовал на своем плече чью-то руку, обернулся и увидел Софи.

– О, привет! Что ты здесь делаешь?

– Принесла кое-что. Для папы, знаешь ли. – Софи смущенно хихикнула. – Но он занят, он сейчас в концертном зале.

– А, пальто! – догадался я, заметив у нее под мышкой пакет.

– Холодает, вот я его и принесла. Но папы нет, он не возвращался из концертного зала. Мы прождали уже почти полчаса. Если через несколько минут он не вернется, ничего не поделаешь – придется уйти.

Я увидел Бориса, сидящего на диване в противоположном конце вестибюля. Мне мешала группа туристов в середине вестибюля, но я все же разглядел, что Борис сосредоточенно изучает потрепанный справочник домашнего мастера, который я купил в кинотеатре. Софи проследила за моим взглядом и снова хихикнула:

– Он так увлекся этой книгой. Прошлым вечером, когда ты ушел, он оторвался от нее только когда нужно было ложиться в постель. И, едва проснувшись, снова за нее взялся. – Она опять усмехнулась и взглянула на Бориса. – Замечательная идея – купить ему эту книгу.

– Я рад, что ему нравится, – произнес я, поворачиваясь к конторке. Я поднял руку, чтобы привлечь внимание портье и узнать, куда девался Хоффман, но Софи подошла ближе и заговорила другим тоном:

– И долго ты намерен продолжать в том же духе? Знаешь, он ведь серьезно расстраивается.

Я ответил недоуменной гримасой, но Софи продолжала сверлить меня суровым взглядом.

– Я знаю, сейчас у тебя трудности, – продолжала она. – И от меня было не много толку, это верно. Но дело в том, что он места себе не находит. Сколько это будет еще продолжаться?

– Не понимаю, о чем ты.

– Я уже созналась, что моя вина тут тоже есть. Какой же смысл делать вид, будто ничего не случилось?

– Делать вид, будто ничего не случилось? Наверное, это Ким придумала? Предъявить мне все эти обвинения?

– Ким, действительно, всегда говорила, что мне нужно быть с тобой гораздо откровенней. Но в этот раз она ни при чем. Я затеяла этот разговор, потому что… потому что не могу смотреть, как изводится Борис.

Слегка озадаченный, я попытался снова обратиться к портье. Но прежде чем сумел привлечь его внимание, Софи продолжила:

– Заметь, я ни в чем тебя не обвиняю. Ты проявил большую чуткость. Ты был более чем терпелив. Даже не повысил на меня голос. Но я всегда знала, что ты не можешь не злиться, – и вот, оказалась права.

Я рассмеялся:

– Видимо, такая вот популярная психология – предмет твоих разговоров с Ким?

– Я всегда это знала, – не унималась Софи, игнорируя мое замечание. – Ты все-все понимал, просто на удивление, даже Ким это признает. Но нельзя же игнорировать реальность. Невозможно бесконечно делать вид, будто ничего не происходит. Ты злишься. Кто тебя осудит? Я никогда не сомневалась, что злость найдет себе выход. Просто не представляла себе, что это произойдет именно так. Бедный Борис! Он и не знает, что натворил.

Я снова бросил взгляд туда, где сидел Борис. Он, казалось, был все так же поглощен чтением.

– Послушай, – проговорил я, – мне по-прежнему не совсем понятно, о чем ты говоришь. Вероятно, подразумеваешь небольшое выяснение отношений, которое состоялось у нас с Борисом. Но при данных обстоятельствах это было более чем оправданно. Если я недавно слегка от него отдалился, то это потому, что ему, по-моему, не следует заблуждаться относительно истинного характера нашей дальнейшей совместной жизни. Нам всем нужно быть осторожней. После случившегося кто знает, что готовит для нас троих будущее? Борису нужно становиться более жизнестойким и независимым. Уверен, он и сам в глубине души это понимает.

Софи глядела в сторону – и мне на секунду показалось, что она о чем-то задумалась. Я готовился снова обратиться к портье, но она внезапно сказала:

– Пожалуйста, пойди сейчас. Скажи ему что-нибудь.

– Пойти? Беда в том, что у меня неотложное дело, – и как только появится Хоффман…

– Пожалуйста, всего два-три слова. Для него это так важно. Пожалуйста.

Она не сводила с меня глаз. Когда я пожал плечами, она первой отправилась в дальний конец вестибюля.

Когда мы приблизились, Борис поднял глаза, но тут же вновь с серьезным видом уставился в книгу. Я думал, Софи что-нибудь скажет, но, к моей досаде, она только послала мне многозначительный взгляд и удалилась за диван, на котором сидел Борис, к журнальной полке у окна. Я оказался один на один с Борисом, который продолжал читать. Наконец я подтянул к себе стул и сел напротив.

Борис по-прежнему читал, делая вид, что не заметил меня. Затем, не отрываясь от страницы, шепнул себе под нос:

– Грандиозная книга. В ней есть все.

Я раздумывал, что ответить, но тут обратил вни мание на Софи, которая стояла к нам спиной и притворялась, будто изучает журнал, только что снятый с полки. Во мне вдруг опять поднялась злость, и я горько пожалел о том, что последовал за ней. Я понял: она хитро устроилась; теперь, что бы я ни сказал Борису, она воспримет это как подтверждение своей правоты. Я снова бросил взгляд на Софи; заметил, как она округляет спину, дабы показать, что по уши погрузилась в журнал, и разозлился еще более.

Борис перевернул страницу и продолжал читать. Через некоторое время он опять пробормотал, не поднимая глаз:

– Отделка ванной кафелем. Теперь мне это по плечу.

На кофейном столике поблизости я увидел кипу газет и подумал, что могу и сам взяться за чтение. Я взял газету и развернул ее. Несколько секунд прошло в молчании. Просматривая статью о германском автомобилестроении, я неожиданно услышал голос Бориса:

– Прости.

Он выговорил это слово не без доли вызова, и я вначале предположил, что Софи ухитрилась его толкнуть или подала ему знак, пока он читал. Я потихоньку скосил глаза на Софи, но она по-прежнему стояла к нам спиной и, похоже, вообще не меняла позы. Борис продолжал:

– Прости, я вел себя как эгоист. Я больше не буду. Никогда больше не стану говорить о Номере Девять. Я уже для этого чересчур взрослый. С такой книгой мне будет легко. Она грандиозная. Скоро я научусь делать все. Я собираюсь заново отделать ванную комнату. Прежде я не представлял себе. Но читаешь – и все-все становится ясно. Никогда больше не буду говорить про Номер Девять.

Создавалось впечатление, что он заранее запомнил и отрепетировал эту речь. Тем не менее казалось, что он говорит с чувством, и мне очень захотелось протянуть руку и утешить его. Но тут я увидел, как вздымаются и опадают плечи Софи, и вспомнил, что зол на нее. Более того, я предвидел, что если позволить ей устроить дела так, как она задумала, в будущем это выйдет нам обоим боком.

Я свернул газету, встал и оглянулся, чтобы посмотреть, появился ли Хоффман. Борис снова заговорил, и в его голосе зазвучали панические ноты:

– Я обещаю, я клянусь всему научиться. Теперь это просто.

Голос Бориса слегка дрожал, но, когда я снова взглянул на него, его глаза упорно не отрывались от страницы. Лицо мальчика, как я заметил, странно вспыхнуло. Потом я уловил движение в дальнем конце вестибюля и увидел Хоффмана, который махал мне из конторки портье.

– Мне нужно идти, – крикнул я Софи. – У меня очень важное дело. Увижусь с вами в другое время.

Борис перевернул страницу, но глаз не поднял.

– Очень скоро, – сказал я Софи, которая обернулась ко мне. – Мы поговорим очень скоро. Но сейчас мне нужно идти.

Хоффман проложил себе путь в центр вестибюля и, беспокойно переминаясь с ноги на ногу, ожидал меня там.

– Простите, что заставил вас ждать, мистер Райдер, – заговорил он. – Нужно было подумать о том, что вы появитесь задолго до собрания, подобного нынешнему, я только что из зала заседаний и скажу вам, сэр, эти простые люди, обычные горожане, невыразимо благодарны вам за то, что вы согласились встретиться с ними лично. Что вы, мистер Райдер, сознаете, как важно услышать из их собственных уст об их достижениях.

Я смерил его строгим взглядом:

– Мистер Хоффман, мы, видимо, не понимаем друг друга. В данную минуту мне требуется два часа занятий на фортепьяно. Два часа полного уединения. Я должен просить вас как можно скорее освободить для меня гостиную.

– А, да, гостиную! – он хохотнул. – Прошу прощения, мистер Райдер, я не вполне понимаю. Как вам известно, комитет Группы взаимной поддержки граждан в эту самую минуту ждет в зале заседаний…

– Мистер Хоффман, мне кажется, вы недооцениваете серьезность положения. Из-за целого ряда непредвиденных событий я уже много дней не прикасался к инструменту. Я должен настаивать на том, чтобы меня как можно скорее допустили к фортепьяно.

– Ну да, мистер Райдер. Конечно, это вполне понятно. Я сделаю все, что могу. Но что касается гостиной, в настоящий момент она совершенно недоступна. Видите ли, она битком набита гостями…

– Вы, кажется, вполне готовы освободить ее для мистера Бродского.

– Да, совершенно верно. Хорошо, сэр, если вам настоятельно необходимо именно то пианино, которое стоит в гостиной, а все остальные инструменты в отеле вас не устраивают, тогда, конечно, я охотно исполню ваше требование. Я сейчас же направлюсь туда лично и предложу гостям уйти: неважно, чем они заняты, пусть даже пьют кофе. При необходимости я так и поступлю. Но пока я не прибег к столь крайним мерам, не будете ли вы так добры рассмотреть другие варианты? Видите ли, сэр, пианино, которое стоит в гостиной, отнюдь не лучшее из тех, что у нас имеются. Собственно, с басовыми нотами там не все в порядке.

– Мистер Хоффман, если то пианино недоступно, тогда, умоляю, обеспечьте мне другое. Я не настаиваю на гостиной. Все, что мне нужно, это хороший инструмент и уединение.

– Комната для занятий. Там вам будет гораздо лучше.

– Хорошо, согласен. Пусть это будет комната для занятий.

– Отлично.

Я последовал за ним. Но, не пройдя и нескольких шагов, он застыл и доверительно склонился ко мне:

– Так, значит, мистер Райдер, комната для занятий понадобится вам сразу после собрания?

– Мистер Хоффман, мне не хотелось бы еще раз надоедать вам объяснениями, как мне дорого время…

– Да-да, мистер Райдер. Конечно, конечно. Понимаю как нельзя лучше. Так, так… вы желаете позаниматься до собрания. Да-да, все ясно. Все нормально, эти люди будут более чем счастливы немного подождать. Что ж, пустяки, – сюда, пожалуйста.

Мы вышли через дверь слева от лифта (раньше я ее не замечал) и двинулись по коридору – очевидно, служебному. Стены были голыми, и флюоресцентные лампы на потолке придавали помещению неуютный, казенный вид. Мы миновали ряд больших задвижных Дверей, из-за которых доносились разнообразные кухонные шумы. Одна из дверей была открыта, и я разглядел ярко, до рези в глазах, освещенную комнату, где на деревянной скамье громоздились один на другом металлические бидоны.

– Большую часть еды для сегодняшнего вечера нам приходится готовить здесь, в отеле, – заметил Хоффман. – В концертном зале, как вы понимаете, возможности кухни очень ограничены.

Мы повернули в сторону, следуя изгибу коридора, мимо, как я предположил, прачечной. Далее нам встретилось еще несколько дверей, за которыми громко, с пугающей злобой ругались два женских голоса. Однако Хоффман, казалось, не придал этому значения и спокойно продолжал путь. Я услышал, как он бормочет:

– Нет-нет, эти граждане – они в любом случае будут благодарны. Они не станут возражать против небольшой отсрочки.

Наконец он остановился перед какой-то дверью, которая ничем не отличалась от других. Я ожидал, что он ее откроет, но вместо этого он отвел глаза и даже отвернулся.

– Туда, мистер Райдер, – промямлил он, небрежным жестом указывая через плечо.

– Благодарю вас, мистер Хоффман.

Я распахнул дверь. Хоффман по-прежнему не сходил с места и смотрел в противоположную сторону.

– Я подожду вас здесь, – добавил он.

– Не стоит, мистер Хоффман. Я сам найду дорогу обратно.

– Я побуду здесь, сэр. Не беспокойтесь.

У меня не было времени на споры, поэтому я поспешил войти.

Передо мной оказалась длинная узкая комната с серым каменным полом. Стены до потолка были облицованы белой плиткой. Слева мне почудился ряд раковин, но я слишком спешил добраться до пианино, чтобы обращать внимание на мелочи. Тем не менее мой взгляд привлекли деревянные кабинки справа. Их было три. Окрашенные в неприятный лягушачий цвет, они помещались вплотную друг к другу. Двери двух боковых кабинок были закрыты, но средняя (она была чуть шире прочих) стояла нараспашку, и я увидел внутри фортепьяно с поднятой крышкой. Без промедления я попытался проникнуть туда, но с досадой обнаружил, что это не так просто. Дверца открывалась вовнутрь – и распахнуть ее мешало пианино, поэтому, чтобы затвориться, мне пришлось протиснуться боком, вжаться в угол и втянуть грудь, иначе я бы уперся в край дверцы. Когда я с этим справился и повернул задвижку, осталось, также не без трудностей из-за тесноты, выдвинуть табурет. Сидеть, однако, оказалось довольно удобно, и, пройдясь по клавишам туда-сюда, я обнаружил, что, несмотря на обесцвеченные ноты и поцарапанный корпус, пианино обладает сочным богатым звучанием и превосходно настроено. Более того, акустика внутри тесной кабины опровергла все мои опасения.

Убедившись в этом, я ощутил, что у меня отлегло от сердца, и внезапно понял, в каком нервном напряжении находился весь предыдущий час. Я несколько раз вздохнул полной грудью и стал готовить себя к предстоящей, крайне важной для меня репетиции. Тут только мне пришло на ум, что я еще не решил, какую пьесу буду исполнять вечером. Я не сомневался, что моя мать найдет особенно волнующей среднюю часть «Шаровых структур: Опция II» Яманаки. Но отец, определенно, предпочтет «Асбест и волокно» Маллери. Не исключено даже, что он не одобрит многое у Яманаки. Еще минуту-другую я созерцал клавиатуру, прежде чем окончательно выбрать Маллери.

Когда решение было принято, мне стало легче – и я уже готовился извлечь из инструмента взрывные начальные аккорды, как вдруг что-то сильно ударило меня сзади в плечо. Оглянувшись, я с досадой увидел, что дверь кабинки каким-то образом отперлась и теперь стоит открытой.

Я не без труда принял стоячее положение и затворил дверцу. Тут мне бросилось в глаза, что задвижка болтается на ней вверх ногами. Разобравшись, в чем дело, я ухитрился поставить задвижку на место и опять запереть дверь, но было ясно, что это только временное решение проблемы. Задвижка в любую минуту могла снова перевернуться. В самый разгар исполнения – к примеру, во время весьма напряженных пассажей третьей части «Асбеста и волокна» – дверце ничего не стоило распахнуться, и я бы оказался на виду у всякого, кто пройдет случайно мимо кабинки. Более того, любой болван, который, не подозревая о моем присутствии, попытался бы открыть дверь, сделал бы это совершенно беспрепятственно.

Все эти мысли пронеслись у меня в мозгу, едва я вновь уселся на табурет. Вскоре, однако, я пришел к заключению, что если не воспользоваться сейчас случаем посидеть за инструментом, другого может и не представиться. И пусть условия далеки от идеальных, зато само фортепьяно отвечает самым высоким требованиям. Я набрался решимости, запретил себе думать о сломанном запоре и снова сосредоточился на начальных тактах Маллери.

Но, нацелив пальцы на клавиши, я услышал шум – легкий скрип, какой мог бы исходить от обуви или одежды. Он доносился с пугающе близкого расстояния. Я повернулся на табурете и только тут обратил внимание, что хотя дверь была закрыта, верх у нее отсутствовал, так что она до некоторой степени напоминала ворота стойла. Я был так занят сломанной задвижкой, что совершенно упустил из виду эту бросающуюся в глаза подробность. Я видел теперь, что дверь кончается грубым срезом чуть выше уровня пояса. Каким образом была отломана верхняя часть дверцы – из бессмысленного озорства или при подготовке к ремонту – я понять не мог. В любом случае, даже когда я сидел, мне достаточно было слегка вытянуть шею, чтобы ясно разглядеть белую плитку и раковины снаружи.

Я не мог поверить, что у Хоффмана хватило наглости предложить мне такие условия. Пока что в комнате никого не было, но в любую минуту сюда могла явиться группа из шести-семи служащих, чтобы воспользоваться раковинами. Ситуация показалась мне совершенно нетерпимой, и я готовился в гневе покинуть кабинку, но тут мой взгляд упал на кусок ткани, который висел на гвозде, вбитом в косяк у верхней дверной петли.

Секунду я его разглядывал, а потом заметил на противоположном косяке, точно на том же уровне, еще один гвоздь. Мгновенно сообразив, чему служат эти два гвоздя и тряпка, я снова поднялся, чтобы получше их изучить. Кусок ткани оказался старым банным полотенцем. Развернув его и натянув между двумя гвоздями, я получил отличную занавеску, которая заменила отсутствующую часть дверцы.

Я почувствовал себя много лучше, сел и снова настроился на начальные такты. Уже готовился заиграть, но меня опять остановил скрип. Звук повторился, и я понял, что он идет из кабины слева. Мне подумалось, что там все время кто-то находился; более того, что звукоизоляции между кабинами практически нет, – и если я до сих пор не догадывался о наличии соседа, то лишь по причине его неподвижности, чем бы она ни объяснялась.

Охваченный яростью, я потянул дверцу, отчего запор снова сорвался и занавеска упала на пол. Когда я протиснулся наружу, человек в соседней кабинке – вероятно, не видя больше причин сдерживаться – громко откашлялся. Вконец раздраженный, я поспешил прочь. Обнаружив в коридоре Хоффмана, я сначала удивился, а потом вспомнил, что он обещал меня дождаться. Он стоял, прислонившись к стене, но при моем появлении выпрямился и изобразил внимание.

– А теперь, мистер Райдер, – сказал он с улыбкой, – не желаете ли последовать за мной? Дамы и господа сгорают от нетерпения встретиться с вами.

Я взглянул на него холодно: – Что за дамы и господа, мистер Хоффман? – Ну как же, члены комитета, мистер Райдер. Группа взаимной поддержки граждан…

– Вот что, мистер Хоффман! – Я был страшно зол, но, поскольку предстояло вести речь о тонких материях, приостановился, дабы собраться с мыслями. Хоффман, заметив наконец мою обеспокоенность, замер посреди коридора и настороженно всмотрелся мне в лицо. – Вот что, мистер Хоффман: я очень расстроен из-за этой встречи. Но мне крайне необходимо позаниматься. Прежде всего – фортепьяно, все прочее – потом.

Хоффман, казалось, был искренне поражен.

– Простите, сэр, – произнес он, деликатно понижая голос. – Но разве только что вы не позанимались?

– Нет. Мне… мне не удалось.

– Не удалось? Что-нибудь не в порядке, мистер Райдер? Я имею в виду – вы здоровы?

– Абсолютно здоров. Видите ли… – Я перевел дух. – Если хотите знать, мне не удалось позаниматься, потому что… честно говоря, сэр, надлежащий уровень изоляции не был мне обеспечен. Нет, сэр, позвольте мне сказать. Степень уединенности отнюдь не та, что требуется. Возможно, кого-то такие условия вполне бы удовлетворили, но меня… Хорошо, мистер Хоффман, буду с вами до конца откровенен. Так было всегда, с самого детства. Без полного, совершенного уединения заниматься музыкой я не могу.

– Вот как, сэр? – Хоффман с серьезным видом закивал. – Понятно, понятно.

– Да, надеюсь, что вам понятно. Обстановка, которую я там застал, – я потряс головой, – никоим образом не соответствует требованиям. Теперь вопрос состоит в том, что мне нужны, отчаянно необходимы удовлетворительные условия для занятий…

– Да-да, разумеется. – Он согласно кивал. – Думается, сэр, я знаю решение. Во флигеле, в комнате для занятий вам будет обеспечено полное одиночество. Фортепьяно там превосходное, а отсутствие помех я могу гарантировать, сэр. Очень, очень уединенное место.

– Прекрасно! Похоже, вопрос решается. Во флигеле, вы говорите?

– Да, сэр. Я отведу вас туда сам, как только закончится ваша встреча с Группой взаимной поддержки…

– Вот что, мистер Хоффман! – вскричал я, в последнюю секунду едва удержавшись от того, чтобы схватить его за лацканы пиджака. – Послушайте! Мне нет дела до этой группы поддержки! Пусть ждут хоть До второго пришествия! Главное: если у меня не будет возможности позаниматься, я тут же соберу вещи и через час меня в этом городе не будет! Так-то, мистер Хоффман. Не будет ни лекции, ни выступления – ничего! Вы понимаете меня, мистер Хоффман? Вы меня понимаете?

Хоффман смотрел на меня широко открытыми глазами, и с его лица постепенно сползала краска.

– Да-да, – пробормотал он. – Да, конечно, мистер Райдер.

– Так что должен просить вас, – я постарался немного смягчить тон, – пожалуйста, будьте любезны отвести меня во флигель без промедления.

– Очень хорошо, мистер Райдер. – Он странно усмехнулся. – Понимаю превосходно. В конце концов, это просто рядовые граждане. Зачем такому человеку, как вы… – Он встряхнулся и завершил твердо: – Сюда, мистер Райдер, если вам угодно.

24

Мы немного прошли по коридору, потом пересекли прачечную, где гудело несколько стиральных машин. Далее Хоффман выпустил меня в тесный проход – и я, сделав шаг, обнаружил перед собой двойную дверь гостиной.

– Здесь мы срежем путь, – пояснил Хоффман.

Как только мы вошли в гостиную, мне стало гораздо понятней, почему Хоффман не желал освобождать ее для меня. В зале, до отказа набитом гостями, многие из которых были кричаще разряжены, не смолкали смех и болтовня, и я сначала подумал, что здесь устроена частная вечеринка. Но пока мы медленно прокладывали себе путь через толпу, я ясно различил в ней несколько отдельных групп. Один угол занимала жизнерадостная компания местных жителей. Другая группа включала в себя богатых молодых американцев – многие из них пели хором какой-то студенческий гимн; в еще одном углу, за сдвинутыми вместе столами, веселились, не менее шумно, чем все остальные, японцы (исключительно мужчины). Группы были четко разделены, но – и это было любопытно – между ними происходило оживленное взаимодействие. Повсюду гости бродили между столиками, хлопали друг друга по спине, щелкали фотоаппаратами; туда и обратно передавались тарелки с сандвичами. От стола к столу сновал одетый в белую униформу официант с озабоченным лицом; в каждой руке он держал по кофейнику. Мне хотелось взглянуть на фортепьяно, однако пришлось сосредоточиться на том, чтобы пробиться сквозь толпу и не отстать от Хоффмана. Наконец я добрался до противоположной стены, где Хоффман держал для меня дверь открытой.

Я шагнул в коридор, в конце которого виднелся выход наружу. Через несколько секунд я очутился на небольшой, залитой солнечным светом автомобильной стоянке, которую быстро узнал: сюда приводил меня Хоффман в тот вечер, когда мы ездили на банкет в честь Бродского. Хоффман распахнул передо мной дверцу большого черного автомобиля, и мы медленно двинулись вперед по запруженным народом улицам: было время ланча.

– В этом городе такое движение, – вздохнул Хоффман. – Мистер Райдер, не включить ли кондиционер? Вы уверены, что не надо? Бог мой, ну и движение. К счастью, нам недолго осталось терпеть. Мы свернем на юг.

В самом деле, у ближайшего светофора Хоффман свернул на дорогу, где автомобилям было куда просторнее, и вскоре мы уже катили с хорошей скоростью по открытой местности.

– Да, этим и замечателен наш город, – заметил Хоффман. – Два шага – и вы на природе. Чувствуете, воздух стал уже заметно лучше?

Я буркнул что-то в знак согласия и замолк, не желая вступать в беседу. Прежде всего я усомнился, был ли прав, выбрав «Асбест и волокно». Чем больше я об этом думал, тем яснее вспоминал, что моя мать однажды раздраженно высказалась по поводу как раз этой композиции. У меня мелькнула мысль, не стоит ли выбрать что-нибудь совсем другое, например «Аэродинамические трубы» Казана, но их исполнение растянулось бы на два с четвертью часа. Не приходилось сомневаться, что короткая, насыщенная пьеса «Асбест и волокно» – это сам собой напрашивающийся выбор. Ни одна другая пьеса сравнительно небольшой длины не дает возможности продемонстрировать такое разнообразие настроений. И конечно же – по крайней мере, на поверхностный взгляд – именно это сочинение должно было бы особенно понравиться моей матери. И все же что-то – возможно, всего лишь тень воспоминания – мешало мне увериться в удачности этого выбора.

Если не считать грузовика, видневшегося далеко впереди, мы были теперь одни на дороге. Я рассматривал поля по сторонам и пытался уловить этот смутный обрывок воспоминания.

– Теперь уже недолго, мистер Райдер, – раздался голос Хоффмана. – Уверен, во флигеле вам понравится куда больше. Там очень спокойно: самое подходящее место, чтобы поиграть час или два. Еще немного – и вы уйдете в вашу музыку. Как я вам завидую, сэр! Вскорости перед вами предстанет все изобилие музыкальных идей. Словно бы вы блуждали в великолепной художественной галерее – и какой-нибудь волшебник предложил вам сложить в корзину для покупок и унести домой все, что приглянется. Простите, – он хихикнул, – но это моя излюбленная фантазия. Мы с женой идем вместе вдоль удивительной галереи, полной самых красивых вещей. Кроме нас, там нет никого. Даже служителя. В моей руке корзина для покупок: нам сказали, что мы можем взять все, что пожелаем. Конечно, есть определенные ограничения. Нельзя набирать больше, чем поместится в корзине. И, разумеется, не разрешено потом что-нибудь продавать – хотя нам и самим бы не пришло в голову столь бездарно злоупотребить редчайшей возможностью. И вот мы с женой следуем по этому изумительному залу. Галерея является частью какого-то обширного загородного дома, уж не знаю где: посреди, скажем, открытой местности. С балкона перед глазами расстилается живописный вид. В углах балкона стоят большие каменные львы. Мы с женой любуемся оттуда пейзажем и обсуждаем, что выбрать. Мне почему-то нравится воображать, что приближается буря. Небо налито свинцом, но тени от предметов такие, словно сияет солнце. Балкон весь увит плющом. Наша корзинка пока пуста, и мы решаем, чем ее заполнить. – Внезапно он рассмеялся. – Простите, мистер Райдер, я слишком разговорился. Просто я так представляю себе настроение человека, одаренного вашими талантами, когда он намерен час-другой провести в спокойной обстановке за фортепьяно. Таковы, как мне кажется, чувства человека вдохновенного. Перед вами галерея возвышенных музыкальных идей. Вы присмотритесь к одной, но тут же отрицательно мотнете головой. Прекрасная пьеса, но не совсем то, что нужно. О! Какая изумительная гармония, должно быть, царит тогда в вашей голове, мистер Райдер! Как бы я хотел сопровождать вас в путешествии, в которое вы пускаетесь, когда ваши пальцы коснутся клавиш. Но, разумеется, мне туда путь заказан. Как же я завидую вам, сэр!

Я неопределенно хмыкнул, и некоторое время мы ехали молча. Потом Хоффман сказал:

– Давно, до свадьбы, моя жена, наверное, так рисовала себе нашу совместную жизнь. Наподобие этого, мистер Райдер. Что мы с ней рука об руку войдем с корзинкой в некий прекрасный безлюдный музей. Но она, конечно, не воображала себе конкретной картины. Знаете, у моей жены было много талантливых предков. Ее мать – замечательная художница. А дед – один из крупнейших фламандских поэтов своего поколения. По каким-то непонятным причинам он не признан, но это не меняет дела. Были и другие. В ее роду все очень одарены. Воспитанная в подобной обстановке, она всегда считала красоту и талант чем-то совершенно естественным. Как же иначе? Говорю вам, сэр, это порождало некоторые недоразумения. Собственно, это породило весьма значительное недоразумение в нашей совместной жизни.

Хоффман снова замолчал и стал смотреть вперед, на дорогу.

– Мы познакомились благодаря музыке, – произнес он наконец. – Мы, бывало, сидели в каком-нибудь кафе на Херренгассе и говорили о музыке. Вернее, говорил я. Думаю, трещал без умолку. Вспоминаю, как шел однажды с нею по Фольксгартену и битый час, во всех подробностях, описывал свои впечатления от «Вентиляций» Маллери. Конечно, мы были молоды – и у нас была уйма времени для разговоров. Но даже и в те дни она чаще помалкивала и слушала меня, и я замечал, что она глубоко взволнована. Да-да. Кстати, мистер Райдер, вспоминаю, в ту пору мы были совсем не так юны, как мне подумалось. Не то чтобы только-только созрели для брака. Быть может, она чувствовала, что упускает время, – кто знает? Так или иначе, мы заговорили о браке. Я любил ее, мистер Райдер, очень любил с самого начала. Она была так хороша. Даже увидев ее сегодня, вы бы поняли, как она была хороша. Но то была особая красота. С первого взгляда было заметно, что она тонкая натура. Честно вам признаюсь, я был от нее без ума. Трудно выразить, что я испытал, когда она ответила мне согласием. Казалось, вся моя жизнь будет сплошной радостью. Но через несколько дней, вскоре после этого разговора, она впервые пришла ко мне домой. В то время я работал в отеле «Бургенхоф» и снимал комнату поблизости, на Глокен-штрассе, у канала. Это была очень недурная комната, хотя и не предел мечтаний. Вдоль стены – прекрасные книжные полки, у окна – дубовый письменный стол. И, как я уже говорил, вид на канал. Дело происходило зимой, роскошным солнечным утром, вся комната была залита светом. Конечно, я старательно навел порядок. Она вошла и огляделась, эдак внимательно. Потом спокойно задала вопрос: «А где ты сочиняешь музыку?» Этот миг, мистер Райдер, я запомнил в точности. Словно бы это происходило сейчас. Я считаю его поворотным в своей жизни. Я не преувеличиваю, сэр. Не сомневаюсь: та жизнь, которую я сейчас веду, началась именно тогда. Кристина стоит у окна, яркий январский день, рукой – двумя или тремя пальцами – она упирается в стол, как бы для равновесия. Она бьша на редкость красива. И задала этот вопрос с искренним удивлением. Видите ли, сэр, она не понимала, в чем дело. «Но где же ты сочиняешь музыку? Я не вижу инструмента». Я не знал, что ответить. Мне сразу стало ясно, что речь идет о недоразумении – недоразумении поистине чудовищном. Осудите ли вы меня, сэр, за то, что я поддался искушению и не стал себя губить? На прямую ложь я бы не пошел. Даже ради спасения собственной жизни. Но ситуация была очень сложная. Когда я вспоминаю о ней, меня охватывает Дрожь. «Где же ты сочиняешь музыку?» «Фортепьяно У меня нет, – отозвался я весело. – Ничего нет. Ни нотной бумаги, ничего нет. Я дал зарок два года не сочинять». Так я ей сказал. Я выпалил это сразу, без малейшего смущения или замешательства. И даже оговорил точную дату, когда собираюсь вернуться к сочинительству. Но пока, временно – нет, я не сочиняю музыки. А что еще я мог сказать, сэр? Как вы думаете? Я смотрю на женщину, в которую безумно влюблен и которая совсем недавно согласилась выйти за меня замуж, и безропотно принимаю свое крушение? Говорю: «О Боже, произошло недоразумение. Само собой, я освобождаю тебя от всех обязательств. На том и простимся…»? Конечно, я на это не пошел, сэр. Вы, возможно, думаете, я поступил нечестно. Но тогда вы слишком ко мне строги. Во всяком случае, в тот период моей жизни сказанное было не вполне ложью. Я твердо намеревался в один прекрасный день взяться за инструмент и даже мечтал о сочинительстве. Так что я не совсем лгал. Слукавил – да, допускаю. Но что мне оставалось делать? Я не мог допустить, чтобы она ушла. И я сказал, что решил два года не заниматься композицией. Чтобы очистить ум и чувства – что-то в этом духе. Помню, некоторое время я на этот счет распространялся. И она благосклонно выслушала весь этот вздор, кивая в знак согласия своей красивой умной головкой. Но что же мне оставалось делать, сэр? И знаете, с того дня она ни разу не упоминала о моем сочинительстве, ни разу за все эти годы! Догадываюсь, мистер Райдер, какой вопрос вертится у вас на языке. Отвечаю, заверяю вас: за все время нашего знакомства, прогулок вдоль канала, встреч в кафе на Херренгассе, я ни единым словом не давал ей понять, что сочиняю музыку. Да, я жил любовью к музыке, она питала мой дух и наполняла сердце при утреннем пробуждении – это подразумевалось и это соответствовало действительности. Но, сэр, я никогда намеренно не обманывал Кристину. Нет-нет. Это было просто ужасное недоразумение. Происходя из подобного семейства, она неизбежно должна была заключить… Кто знает, сэр?

Но до встречи у меня дома я не произнес ничего такого, что могло бы ей внушить эту мысль. Ну что ж, как я уже говорил, мистер Райдер, с тех пор она замолчала и никогда больше не упоминала об этом. Мы должным порядком поженились, купили небольшую квартирку у площади Фридриха, я нашел себе хорошее место в отеле «Амбассадор». Началась наша совместная жизнь – и некоторое время мы были довольно счастливы. Конечно же, я не забывал о… о недоразумении. Но эти мысли беспокоили меня меньше, чем могло бы показаться. Видите ли, как я уже говорил, в те дни… Ну да, я твердо намеревался, как только позволит досуг и обстоятельства, взяться за инструмент. Возможно, за скрипку. Я тогда строил планы, как это бывает в юности, когда воображаешь, что запас времени безграничен; когда не видишь, что сидишь в скорлупе, твердой скорлупе, и не можешь… не можешь… выбраться… наружу. – Внезапно он бросил руль и вытянул руки, словно стучась в невидимую оболочку. Этот жест выражал скорее усталость, чем злость. Секунду спустя Хоффман уронил руки на руль и со вздохом продолжил: – Нет, тогда я ни о чем таком не подозревал. Я все еще надеялся, что со временем смогу оправдать ее ожидания. Ей-богу, сэр, я верил, что в ее присутствии, под ее влиянием я сделаюсь таким человеком, каким она меня считала. И в первые годы нашего брака, как я уже говорил, мы были довольно счастливы. Мы купили ту квартиру, она отлично нам подходила. В иные дни мне казалось, что Кристина догадывается о недоразумении и не имеет претензий. Не знаю: в те дни какие только мысли не вертелись У меня в голове. Далее, своим чередом, наступила и названная мною дата – два года, когда я должен был вернуться к сочинительству, – наступила и миновала. Я внимательно наблюдал за женой, но она молчала. Она была спокойна – это верно, но она всегда спокойна. Она ничего не говорила и ничего необычного не делала. Но мне сдается, после этого двухгодичного рубежа в нашей жизни появилась трещина. Как бы счастливо мы ни провели вечер, доля неловкости всегда присутствовала. Время от времени я устраивал сюрпризом вылазки в любимый ресторан Кристины. Приносил домой цветы или ее любимые духи. Да, я из кожи вон лез, чтобы ей угодить. Но напряженность сохранялась. Я долго старался этого не замечать. Уговаривал себя, что это всего лишь воображение. Наверное, я гнал от себя мысль, что напряженность существует и растет непрерывно. Только в тот день, когда эта напряженность исчезла, я удостоверился в ее наличии. Да, она исчезла – и я понял, что это было. Это произошло ближе к вечеру, мы были женаты уже три года. Я вернулся с работы, неся жене небольшой подарок – книгу стихов. Что она такую хочет, узнал случайно: она мне этого не говорила, я догадался сам. Я вошел в дом и увидел, что она смотрит из окна на площадь. Это был час, когда все возвращаются с работы. Мы жили в довольно шумном месте, но, когда ты сравнительно молод, это не особенно мешает. Я протянул ей томик со словами: «Вот тебе подарочек». Она продолжала смотреть в окно. Она стояла на коленях на софе, положив руки на спинку, и опиралась на них подбородком, когда выглядывала из окна. Она лениво приняла у меня книгу и, не говоря ни слова, продолжала смотреть в окно. Я стоял посреди комнаты, ожидая услышать что-нибудь о подарке. Может, ей нездоровилось. Я ждал и ждал – и начал уже беспокоиться. Наконец она обернулась и посмотрела на меня. Это был не сердитый взгляд, но какой-то особенный, как у человека, утвердившегося в определенной мысли. Да, он был именно таков, и я знал, что она наконец разглядела меня до нутра. И именно в ту минуту я понял суть не покидавшей нас напряженности. Я все время ждал этого момента. И знаете, как ни странно, я испытал облегчение. Наконец-то, наконец она заглянула мне в душу. Что за избавление! Я почувствовал себя свободным. Я даже воскликнул: «Ха!» – и улыбнулся. Ей это, наверное, показалось странным, и я тут же взял себя в руки. Я сразу осознал – да, ощущение свободы покинуло меня слишком быстро, – с какими новыми демонами мне предстоит сражаться, и мгновенно собрался. Я видел, что удержать ее будет трудно, нужно будет стараться вдвое против прежнего. Но, знаете, я по-прежнему думал: пусть она поняла все, но если постараться, хорошенько постараться, то можно будет ее отвоевать. Как же я был глуп! Представляете себе: годы, несколько лет после того дня я в самом деле верил, что у меня получится! О, я ничего не упускал из виду. Я делал все, что в человеческих силах, лишь бы ей угодить. Я избегал самодовольства. Мне было ясно, что ее вкусы и предпочтения со временем неизбежно должны меняться, и я улавливал каждую мелочь, которая могла бы указать на такую перемену. Да, мистер Райдер, нехорошо себя хвалить, но в эти несколько лет я великолепно справлялся с ролью ее супруга. Если жена начинала немного охладевать к композитору, который раньше ей нравился, я улавливал ее настроение мгновенно, не дожидаясь, пока она заявит о нем вслух. В следующий раз, когда этот композитор бывал упомянут и жена еще только думала высказать сомнение, я опережал ее словами: «Конечно, он уже не тот, что прежде. Пожалуйста, давай не пойдем сегодня на концерт. Тебе там будет скучно». И я чувствовал себя удовлетворенным, видя, как облегченно светлело ее лицо. Да, я был весь внимание – и, повторяю, сэр, я верил. Это был самообман. Бесконечно ее любя, я верил, что постепенно ее завоевываю. Несколько лет я в этом не сомневался. А потом, однажды вечером, все переменилось. И я убедился, что крушение неизбежно и все мои попытки ни к чему не приведут. Однажды вечером я это понял, сэр. Нас пригласили к мистеру Фишеру: он устроил небольшой прием в честь Яна Пиотровского, который давал здесь концерт. Нас тогда только начали приглашать на подобного рода встречи, поскольку я получил признание как тонкий ценитель искусства. Так или иначе, но мы находились в доме мистера Фишера, в его прекрасной гостиной. Народу присутствовало немного – человек сорок, не больше, и обстановка была вполне непринужденная. Не знаю, знакомы ли вы с Пиотровским, сэр. Он оказался очень приятным человеком и держался так, что рядом с ним каждый чувствовал себя в своей тарелке. Беседа текла точно по маслу, всем было весело. Потом я подошел к буфету и стал наполнять свою тарелку, но тут заметил, что мистер Пиотровский стоит рядом, справа. Я был тогда еще молод и не имел опыта общения со знаменитостями, а кроме того, слегка нервничал. Но мистер Пиотровский приятно улыбнулся, спросил, как мне нравится вечер, и я очень быстро освоился. Потом он сказал: «Я только что беседовал с вашей в высшей степени очаровательной супругой. Она говорит, что очень любит Бодлера. Пришлось признаться, что знаю этого поэта весьма поверхностно. Она корректно попеняла мне за этот плачевный пробел. О, она заставила меня устыдиться. Я намерен без промедления исправиться. Ваша жена заразила меня своим пристрастием к Бодлеру». На это я кивнул и ответил: «Да, конечно. Она всегда любила Бодлера». «Она от него без ума, – продолжал Пиотровский. – Мне стало ужасно стыдно». Вот и все, больше не было сказано ни слова. Но, мистер Райдер, дело вот в чем. Я понятия не имел, что она любит Бодлера! Даже не подозревал! Вы понимаете мою мысль. Она ничего не сказала мне о своем пристрастии! И когда я поговорил с Пиотровским, что-то встало на место. Совершенно внезапно у меня открылись глаза на обстоятельства, от которых я годами отворачивался. Я говорю о том, что она прятала от меня некоторые уголки своей души. Берегла их от соприкосновения с такой грубой натурой, как я. Повторяю, сэр, я, наверное, всегда это подозревал. Она скрыла от меня часть своей души. И кто решится ее осудить? Тонко чувствующая женщина, да еще из этакой семьи. Она без колебаний открылась Пиотровскому, но ни разу за все годы нашей совместной жизни ни намеком не выдала мне свою любовь к Бодлеру. Следующие несколько минут я бродил в толпе гостей, едва сознавая, что говорю: произносил какие-то любезности, а внутри у меня бушевал пожар. Приблизительно через полчаса после беседы с Пиотровским я увидел в другом конце комнаты жену, которая сидела рядом с ним на софе и заливалась счастливым смехом. Это был не флирт, Боже упаси! Моя жена всегда была крайне щепетильна в вопросах приличий. Но я отметил, что так непринужденно она не веселилась с тех самых пор, когда мы с ней, еще до свадьбы, прогуливались по берегу канала. То есть до того, как у нее открылись глаза. Софа была просторная: там сидело еще двое, кто-то устроился и на полу, поближе к Пиотровскому. Но тот обращался только к моей жене, и она счастливо смеялась. Дело не в смехе, мистер Райдер, меня поразило другое. Пока я наблюдал (а я находился в другом конце комнаты) – так вот, пока я наблюдал, случилось следующее. До той минуты Пиотровский сидел на краешке софы, сцепив руки на колене – вот таким манером! Засмеявшись и что-то сказав моей жене, он начал откидываться назад, словно бы хотел просто сесть поглубже. Едва он пошевелился, как моя жена очень ловко и проворно выхватила у себя из-за спины подушку и подсунула ее под голову Пиотровскому, прежде чем он успел коснуться спинки софы. Она проделала это стремительным движением, инстинктивно, очень грациозно, мистер Райдер. И, наблюдая это, я почувствовал, что сердце мое разрывается. В этом жесте было столько естественного уважения, желания быть полезной, оказать хотя бы мелкую услугу… В незначительном поступке обнажилась целая область ее сердца, плотно от меня укрытая. И в тот миг я понял, насколько погряз в заблуждении. С тех пор я все понимал – и никогда больше не сомневался. А узнал я вот что: она меня бросит. Рано или поздно. Это не более чем вопрос времени. С того вечера все мои сомнения развеялись.

Хоффман замолчал и некоторое время снова казался погруженным в собственные мысли. По обе стороны дороги простирались сейчас поля, и я видел двигавшийся в отдалении трактор. Я спросил:

– Простите, но тот вечер, о котором вы рассказываете, – как давно это было?

– Как давно? – Хоффмана, казалось, слегка смутил этот вопрос. – О… Полагаю… ну да, концерт Пиотровского… двадцать два года назад.

– Двадцать два года. И, видимо, все это время ваша жена оставалась с вами?

Хоффман раздраженно повернулся ко мне:

– На что вы намекаете, сэр? По-вашему, я не знаю положения дел в собственном доме? Не понимаю своей собственной жены? Я доверяюсь вам, посвящаю вас в свои самые интимные мысли, а вы беретесь за поучения, как будто разбираетесь в этих предметах куда лучше меня…

– Простите меня, мистер Хоффман, если создается впечатление, что я вмешиваюсь не в свое дело. Я просто хотел указать…

– Никаких указаний, сэр! Вы ничего не знаете. На самом деле, мое положение отчаянное – и уже давно. В тот вечер у мистера Фишера мне это стало ясно как день, так ясно, как я вижу сейчас эту дорогу. Ладно, пусть пока самого страшного не произошло, но единственно потому… потому что я прилагал усилия. Да, сэр, и чего мне это стоило! Вы, наверное, будете смеяться. Если я знаю, что моя песенка спета, то к чему такие муки? Зачем так отчаянно цепляться за женщину? Вам легко задавать подобные вопросы. Но я люблю ее всей душой, сэр, еще больше, чем прежде. Если бы она меня покинула, я бы этого не пережил, вся жизнь утратила бы смысл. Что ж, я знаю, надеяться не на что: рано или поздно она уйдет к кому-нибудь вроде Пиотровского – к такому мужчине, за какого принимала меня, пока у нее не открылись глаза. Если муж цепляется за жену, в этом нет ничего смешного. Я лез из кожи вон, делал все, что возможно в моем положении. Я трудился не покладая рук, организовывал концерты, заседал в комитетах, и с годами превратился в заметную фигуру среди артистических и музыкальных кругов нашего города. А кроме того, разумеется, была одна надежда, которая меня не покидала. Быть может, благодаря этой надежде я так долго и продержался. Теперь эта надежда умерла, уже годы и годы назад, но, знаете, было время, когда мне не на что было больше рассчитывать. Я, естественно, имею в виду нашего сына, Штефана. Если бы он был иным, если б ему досталась хоть малая толика той одаренности, какой в избытке обладает родня жены! Несколько лет мы оба на это надеялись. По отдельности мы оба наблюдали за Штефаном и надеялись. Мы посылали его на уроки фортепьянной игры, пристально за ним следили и уповали на чудо. Мы ловили след таланта, но тщетно; мы настороженно прислушивались, каждый из своих соображений; мы страстно желали обнаружить хоть проблеск, хоть искорку, но ни разу не смогли…

– Простите, мистер Хоффман. Вы говорите про Штефана, но могу вас заверить…

– Годами я обманывал себя! Я говорил себе: ладно, может, талант разовьется позднее. Искорка налицо, крохотная-крохотная. Я себя обманывал – и, могу признаться, то же делала и жена. Мы все ждали, пока не поняли, что ждать нечего. Сейчас Штефану двадцать три. Я не в силах больше уговаривать себя, что не сегодня завтра его дарование внезапно расцветет. Надо взглянуть истине в лицо. Сын пошел в меня. И теперь я знаю: жена тоже это поняла. Конечно, она любящая мать – и души не чает в Штефане. Но я надеялся, что он спасет меня, а получается наоборот. Всякий раз, глядя на него, она вспоминает, какую совершила ошибку, когда согласилась выйти за меня замуж…

– Мистер Хоффман, в самом деле, я имел удовольствие послушать игру Штефана – и нужно сказать…

– Он живое воплощение, мистер Райдер! Живое воплощение великой ошибки, которую она в жизни совершила. О, если бы вы знали ее семью! В юности она, должно быть, не сомневалась в том, что когда-нибудь у нее будут красивые, талантливые дети. С чувством прекрасного, как у нее самой. А потом она совершила ошибку! Конечно, как мать она обожает Штефана. Но это не меняет того факта, что она смотрит на него и видит в нем свою ошибку. Он уродился в меня, сэр. Я не могу больше это отрицать. Сейчас, когда он практически взрослый…

– Мистер Хоффман, Штефан – очень одаренный юноша…

– Прошу, не нужно такого говорить, сэр! Оскорбительно, когда тебе отвечают на откровенность банально-любезными фразами! Я не так глуп и прекрасно вижу, что представляет собой Штефан. В прошлом он был моей единственной надеждой, но с тех пор, как он убедился, что все бесполезно, а если быть честным, мне это стало ясно уже шесть или семь лет назад, я стал цепляться – и кто осудит меня за это? – стал цепляться за жену: можно сказать, за каждый день, прожитый с нею рядом. Я говорил ей: дождись по крайней мере ближайшего концерта, который я организую. После него ты, может быть, увидишь меня в ином свете. А после окончания я немедленно заявлял: нет, подожди следующего концерта, я над ним работаю, это будет настоящий праздник. Пожалуйста, дождись. Вот чем я занимался. Последние шесть или семь лет. Сегодня у меня последний шанс. От него зависит вся моя жизнь. В прошлом году, когда я впервые посвятил жену в планы относительно этого вечера, когда я обрисовал ей все детали, расстановку столов, программу, даже – вы уж меня простите – предсказал, что вы или какая-нибудь другая знаменитость того же масштаба примет приглашение и станет гвоздем концерта, так вот, когда я впервые втолковал ей все это, объяснил, как благодаря мне, ничтожеству, к которому она так долго была прикована, как благодаря мне мистер Бродский завоюет сердца и доверие жителей этого города и воспользуется этим выдающимся событием, чтобы, так сказать, сломать лед – ха-ха! – говорю вам, сэр, она посмотрела на меня так, словно хотела произнести: «Ну вот, опять». Но ее глаза блеснули, и я прочел в них: «Может, тебе и вправду удастся. Это будет кое-что». Да, всего лишь пробежала искорка, но такие искорки и помогли мне продержаться… А вот мы и прибыли, мистер Райдер.

Мы свернули на площадку для транспорта, рядом с поросшим высокой травой полем.

– Мистер Райдер, – заговорил Хоффман. – Дело в том, что я немного выбился из графика. И сейчас раздумываю, можно ли, в нарушение всех приличий, предложить вам самостоятельно добраться до флигеля.

Следуя за его взглядом, я увидел, что поле круто взбирается на холм, где, на самой верхушке, стоит маленькая бревенчатая хижина. Хоффман порылся в бардачке и извлек ключ.

– Там на двери висячий замок. Условия не царские, но уединение полное, как вы хотели. А пианино – превосходный экземпляр, из вертикальных «Бехштейнов», какие производились в двадцатых годах.

Я бросил еще один взгляд на холм и спросил:

– Вот та хижина?

– Через два часа, мистер Райдер, я за вами вернусь. Или приехать раньше?

– Два часа – как раз то, что нужно.

– Хорошо, сэр. Надеюсь, вас все устроит. – Хоффман махнул рукой в сторону хижины, словно вежливо меня выпроваживая; в его жесте улавливалось нетерпение. Я поблагодарил и вышел из машины.

25

Я отворил калитку и пошел по тропе, которая вела наверх, к бревенчатой хибаре. Вначале ноги мои ступали по грязи, но выше почва стала твердой. Одолев половину тропы, я оглянулся и обнаружил, что отсюда открывается далекий вид на вьющуюся среди полей дорогу; на изрядном расстоянии по ней двигалась машина – очевидно, автомобиль Хоффмана.

Успев немного запыхаться, я достиг наконец хибары и отпер заржавелый висячий замок. Снаружи это строение легко можно было принять за обычный садовый сарай – и тем не менее я был неприятно удивлен, когда оказалось, что внутри оно совершенно не отделано. Стены и пол представляли собой голые, грубо отесанные доски, частью покоробленные. В щелях сновали насекомые, с потолочных балок свисали обрывки паутины. Едва ли не все внутреннее пространство занимало замызганное пианино – и когда я выдвинул табурет и сел, моя спина буквально уперлась в стену.

В этой самой стене имелось единственное на всю хибару окошко, и, повернувшись на табурете и вытянув шею, я разглядел поле, круто спускающееся к дороге. Пол в хижине казался покатым, и стоило мне вновь сесть лицом к клавиатуре, у меня возникло неуютное чувство, что табурет вот-вот заскользит вниз. Однако, подняв крышку и сыграв вступительные фразы, я убедился, что инструмент обладает прекрасным тонким звучанием, причем особенно хороши сочные басовые ноты. Сила удара была хорошо отрегулирована, и настройка отвечала всем требованиям. Мне пришло в голову, что стены, быть может, неспроста оставлены без отделки: грубое дерево обеспечивает оптимальное поглощение и отражение звука. За исключением легкого скрипа правой педали жаловаться было не на что.

Немного помедлив, чтобы сосредоточиться, я заиграл головокружительное вступление «Асбеста и волокна». Затем, когда стремительная фаза перетекла в задумчивую, я начал постепенно расслабляться и чуть ли не всю половину первой части сыграл, в общем-то, с закрытыми глазами.

Приступив ко второй части, я открыл глаза и обнаружил, что в окошко за моей спиной вовсю струится послеполуденное солнце и моя фигура отбрасывает на клавиши резкую тень. Даже сложности, имеющиеся во второй части пьесы, не поколебали моего безмятежного спокойствия. Я на деле сознавал свою абсолютную власть над композицией во всех ее аспектах. Мне вспомнилось, до какой нервозности я довел себя на протяжении дня: надо же было впасть в такой идиотизм! Дойдя до середины пьесы, я задал себе вопрос: с чего мне взбрело в голову, что моя мать останется к ней равнодушна? Никаких причин тревожиться по поводу вечернего выступления просто не могло быть.

Когда я проникался возвышенной меланхолией третьей части, мое ухо уловило какой-то шум. Сперва я подумал, что он исходит от левой педали, потом обратил свои подозрения на пол. Это был слабый ритмический шум, который то усиливался, то стихал, и некоторое время я пытался не обращать на него внимания. Но звук то и дело повторялся – и, взяв пианиссимо, я сообразил, что снаружи, неподалеку, кто-то копает землю.

Поскольку звук не имел ко мне никакого отношения, мне стало проще его игнорировать, и я продолжал играть третью часть, наслаждаясь легкостью, с какой сгустки эмоций всплывали на поверхность и там медленно рассасывались. Я снова прикрыл глаза, и вскоре мне представились родители, сидящие бок о бок и слушающие меня с торжественно-внимательными лицами. Как ни странно, я воображал их сидящими не в концертном зале, где мне предстояло увидеть их вечером, а в гостиной у нашей вустерширской соседки – некоей миссис Кларксон, вдовы, с которой моя мать одно время была дружна. Быть может, на мысль о миссис Кларксон меня навела высокая трава, окружавшая домик. Коттедж миссис Кларксон, как и наш, располагался посреди небольшого луга, и ей было не под силу регулярно стричь растительность. Внутри дома, напротив, царил безупречный порядок. В углу гостиной стояло пианино, которое я, насколько помню, ни разу не видел открытым. Как я понимаю, оно было расстроено или вообще сломано. Но у меня в мозгу всплыла картина: я уютно сижу в этой комнате с чашкой чая в руках, а мои родители болтают с миссис Кларксон о музыке. Вероятно, отец спросил, играла ли она когда-нибудь на этом пианино, потому что тема музыки, определенно, упоминалась в их разговорах не часто. Во всяком случае, не имея к этому ровно никаких разумных причин, я, сидя в бревенчатой хибаре и играя третью часть «Асбеста и волокна», с удовольствием воображал, что нахожусь в коттедже миссис Кларксон, за фортепьяно; родители и хозяйка с серьезным видом слушают мою игру, и кружевная занавеска, надутая бризом, вот-вот хлестнет меня по лицу.

Приблизившись к заключительному разделу третьей части, я вновь обратил внимание на тот же шум. Я не знал, возобновился ли он после перерыва или же не умолкал все это время, но, так или иначе, он, кажется, усилился. Внезапно меня посетила догадка, что это Бродский копает могилу для своей собаки. В самом деле, утром он неоднократно заявлял о своем намерении похоронить пса сегодня же; я даже смутно припомнил, что пообещал ему сопроводить церемонию похорон игрой на фортепьяно.

Мысленно я начал восстанавливать вероятное развитие событий до моего приезда. Предположим, Бродский прибыл заранее и поджидал в нескольких шагах от хижины, на самой верхушке холма, где высилась купа деревьев и имелась небольшая ложбинка. Он ждал в неподвижности, прислонив лопату к дереву, а рядом, на земле, скрытое травой, лежало тело собаки, которое было завернуто в простыню. Как я узнал утром, Бродский планировал самую простую церемонию, единственным украшением которой должен был служить мой музыкальный аккомпанемент, – и, понятно, не начинал приготовлений, пока не прибуду я. Он караулил так, возможно, целый час, созерцая небо и окружающий пейзаж.

Вначале Бродский, естественно, погрузился в воспоминания о своем покойном друге. Но время шло, я не появлялся, и его мысли обратились к мисс Коллинз и их предстоящей встрече на кладбище. Затем ему припомнилось давнишнее весеннее утро, когда он вынес два плетеных стула на лужок за коттеджем. Не минуло еще и двух недель после приезда супругов в этот город – и, хотя их средства убывали, мисс Коллинз энергично принялась за устройство нового жилища. Тем утром она спустилась к завтраку и выразила желание подышать свежим воздухом и погреться на солнце.

Возвращаясь мыслями к тому утру, Бродский без труда вспомнил мокрую желтую траву и утреннее солнце над головой; вспомнил, как поставил рядом два стула. Мисс Коллинз показалась чуть позднее, и некоторое время они сидели, лениво обмениваясь случайными замечаниями. В то утро у них единственный раз за долгие месяцы мелькнула надежда, что грядущее сулит им что-то хорошее. Бродский уже готовился сказать об этом вслух, но, побоявшись затронуть деликатный вопрос о своих недавних неудачах, передумал.

А мисс Коллинз заговорила о кухне. Поскольку Бродский не выполнил свое давнее обещание и не вынес лежавшие там плиты из прессованных опилок, ее работа безнадежно застопорилась. Сначала он молчал, а потом, не моргнув глазом, возразил, что у него достаточно дел и в сарае. Так бывало всегда: посидев рядом хотя бы пять минут, они начинали обмениваться колкостями. Решив, что пора трогаться с места, он встал и направился через коттедж в сарай на переднем дворе. Никто из супругов не повысил голоса, и все препирательство длилось не более минуты. В ту пору Бродский не придал ему значения и вскоре с головой ушел в свои плотницкие затеи. Несколько раз за утро он взглядывал в пыльное окошко сарая и видел, как жена бесцельно бродит по переднему двору. Он продолжал трудиться, смутно ожидая, что она появится в дверях, но она всякий раз возвращалась в дом. Когда он пришел на ланч – наверное, позже обычного – обнаружилось, что она уже поела и отправилась наверх. Он немного подождал, а потом вернулся в сарай и работал до позднего вечера. Со временем он поймал себя на том, что наблюдает, как сгущаются сумерки и в коттедже вспыхивают огни. Незадолго до полуночи он возвратился наконец в дом.

Весь первый этаж коттеджа был погружен во тьму. В гостиной Бродский опустился на деревянный стул и, глядя, как играет на обшарпанной мебели лунный свет, обдумал прошедший, такой странный день. Он вспоминал и не мог вспомнить, когда еще они проводили целый день так же, как сегодня, и, желая завершить его на более мажорной ноте, встал и начал подниматься по лестнице наверх.

На площадке Бродский увидел, что в спальне все еще горит свет. Когда он шагнул туда, раздался скрип половиц, который возвестил о его приближении так ясно, как если бы он окликнул жену. У двери Бродский остановился и, разглядывая полосу света внизу, постарался немного успокоиться. Когда он потянулся к дверной ручке, из комнаты донесся кашель. Это было всего лишь покашливанье, наверняка невольное, но что-то в нем заставило Бродского застыть на месте, а потом медленно убрать руку. В этом тихом кашле таилось напоминание о той особенности личности его супруги, на которую он в последнее время намеренно закрывал глаза, – особенности, которой он в более счастливые дни безмерно восхищался, но ныне (вдруг осознал он), после их недавнего бегства от катастрофы, всячески старался не замечать. Загадочным образом этот кашель заключал в себе все: ее высокую мораль, благородство, ту сторону ее натуры, которая заставляла ее непрерывно спрашивать себя, прилагает ли она свои усилия с наибольшей возможной пользой. Его охватил вдруг неудержимый гнев на жену за ее кашель, за нынешний день, – и он отвернулся и пошел прочь, не обращая внимания на громкий скрип половиц. Вернувшись в пятнистую темноту гостиной, Бродский улегся на старую софу, накрылся пальто и заснул.

На следующее утро он пробудился рано и приготовил завтрак на двоих. Мисс Коллинз спустилась в обычный час, и они приветствовали друг друга вполне дружелюбно. Он начал извиняться за вчерашнее, а она его удержала, сказав, что они оба вели себя как малые дети. Они продолжили завтрак, довольные тем, что ссора осталась позади. И все же теперь в их жизни возник некий холодок, который сохранялся и позже. Спустя месяц-другой, когда периоды молчания случались все чаще и все дольше затягивались, Бродский, задумавшись о причинах, неожиданно вернулся мыслями к тому весеннему дню, к утру, начавшемуся так многообещающе – с отдыха рядом на влажной лужайке.

Пока Бродский предавался воспоминаниям, прибыл я и начал играть. Под начальные такты Бродский пустыми глазами смотрел в пространство. Затем, со вздохом, приступил к делу и подобрал с земли лопату. Он уже копнул было острием для пробы, но решил, вероятно, что начинать еще рано: музыка пока не соответствовала настроению. И только когда началась медленная и печальная третья часть, Бродский принялся рыть могилу. Почва была мягкая – и больших усилий не требовалось. Он подтащил тело Бруно по высокой траве к краю могилы и опустил его туда без лишней суеты, даже не испытав желания развернуть простыню и кинуть на собаку последний взгляд. Он начал сбрасывать землю обратно в яму, но доносимая воздухом печальная мелодия, по-видимому, заставила его замереть на месте. Выпрямившись, он ненадолго позволил себе постоять спокойно и оглядеть наполовину закопанную могилу. Только когда я уже заканчивал третью часть, Бродский снова взялся за лопату.

Завершив третью часть, я услышал, что Бродский все с той же энергией продолжает работу, и решил пренебречь финальной частью, которая едва ли подходила для церемонии, и просто повторить третью. Я чувствовал, что должен сделать для Бродского хотя бы эту малость, раз уж вынудил его так долго ждать. Удары лопаты слышались по-прежнему и замолкли приблизительно на середине третьей части. Это удачно, предположил я: у Бродского будет время еще немного поразмышлять над могилой, и я поймал себя на том, что заметнее, нежели прежде, выделяю элегические нюансы.

Вторично завершив третью часть, я минуту-другую сидел за фортепьяно неподвижно и лишь затем встал и расправил плечи в этом тесном пространстве. Солнце уже миновало зенит: я слышал, как поблизости трещат в траве сверчки. Чуть позже мне пришло в голову, что нужно бы выйти и сказать Бродскому хотя бы два слова.

Когда я распахнул дверь и выглянул наружу, меня удивило то, как низко успело опуститься над дорогой солнце. Сделав несколько шагов по траве, я достиг тропы и по ней добрался до вершины. Там я увидел противоположный, более пологий склон, плавно переходивший в красивую долину. Чуть ниже меня, среди тоненьких деревцев, стоял над могилой Бродский.

При моем приближении он не повернул головы, а спокойно произнес, не отрывая взгляда от могилы:

– Благодарю вас, мистер Райдер. Это было прекрасно. Очень, очень вам благодарен.

Пробормотав что-то в ответ, я остановился на почтительном расстоянии от могилы. Бродский некоторое время продолжал ее созерцать, а потом сказал:

– Всего лишь старое животное. Но я хотел самой хорошей музыки. Бесконечно вам благодарен.

– Не за что, мистер Бродский. Это было совсем нетрудно.

Он вздохнул и в первый раз поднял на меня глаза:

– Знаете, у меня нет слез. Я пытался заплакать, но не мог. Голова полна мыслями о будущем. А иногда и о прошлом. Я говорю, как вы понимаете, о нашей прошлой жизни. Пойдемте, мистер Райдер. Оставим Бруно здесь. – Он повернулся и медленно зашагал вниз, в долину. – Пора. Прощай, Бруно, прощай. Ты был хорошим другом, но кто ты – всего лишь пес. Оставим его здесь, мистер Райдер. Идемте со мной. Оставим его. Вы так добры, что согласились сыграть в его честь. Лучшая музыка. Но я не могу сейчас плакать по Бруно. Скоро она придет. Ждать уже недолго. Пожалуйста, пойдемте.

Я снова взглянул на долину и только сейчас заметил, что она густо усеяна надгробиями. Я понял, что мы направляемся к тому самому кладбищу, где Бродский договорился встретиться с мисс Коллинз. В самом деле, когда я присоединился к Бродскому, он сказал:

– Могила Пера Густавссона. Мы там встречаемся. Выбор случайный. Она сказала, что помнит эту могилу, вот и все. Подожду там. Я не против подождать немного.

Мы шагали вначале по жесткой траве, потом вышли на тропу – и чем ниже спускались по склону, тем яснее я обозревал кладбище. Это было тихое, уединенное место. Надгробия располагались аккуратными рядами поперек долины; часть их взбиралась по поросшему травой противоположному склону. Я заметил, что сейчас там проводятся похороны; видны были темные фигуры скорбящих – человек тридцать, которые собрались на солнце слева от нас.

– Надеюсь, все пройдет хорошо, – произнес я. – Разумеется, я имею в виду вашу встречу с мисс Коллинз.

Бродский покачал головой:

– Утром я был настроен бодро. Думал, что стоит нам поговорить, и дело пойдет на лад. Но теперь не знаю. Быть может, ваш приятель, которого мы у нее встретили, был прав. Может, она никогда меня не простит. Может, я слишком далеко зашел – и она не простит меня никогда.

– Уверен, для уныния нет оснований. Что бы ни случилось, все осталось в прошлом. Если вы оба сегодня…

– Все эти годы, мистер Райдер, – проговорил Бродский. – В глубине души. Я никогда по-настоящему не верил в то, что обо мне говорили. Не соглашался, что я такой… такое ничтожество. Умом я, может быть, это принимал. Но не сердцем – нет, не сердцем. Ни минуты, за все эти годы. Я всегда слышал музыку, всегда. Поэтому я знал, что я лучше, чем они обо мне говорят. И был короткий промежуток, после нашего приезда, когда и она это знала, не сомневаюсь. Но потом – да, она начала колебаться, и кто ее осудит? Я ее не осуждаю за то, что она ушла. За это – нет. Но мне не нравится, как она поступила дальше. Да, ей бы следовало поступить иначе! Я поселил в ней ненависть к себе: представляете, чего мне это стоило? Я дал ей свободу – и что она делает? Ничего. Даже не уехала из этого города, просто зря теряла время. С утра до вечера занята разговорами с этими людьми – этими слабыми, ни к чему не пригодными людишками. Знать бы мне, что она не придумает ничего лучшего! А ведь это, мистер Райдер, ох как больно – отталкивать человека, которого любишь. Думаете, я бы это сделал? Стал бы превращаться черт-те во что, если б знал, что она не придумает ничего лучшего? Эти слабые, несчастные людишки, которые к ней ходят! Прежде у нее были другие, высокие цели. Она собиралась горы свернуть. Вот какой она была. И смотрите: она все растеряла. Даже не уехала из этого города. Разве удивительно, что я время от времени на нее покрикивал? Если это все, чего она собиралась добиться, так бы и сказала. Думает, это шутка, это раз плюнуть – сделаться забулдыгой? Народ вокруг думает: что там, он пьян – и ему море по колено. Ничего подобного. Иной раз все понимаешь, понимаешь так, что яснее некуда, и тогда… Как тошно тогда бывает – знаете, мистер Райдер? Я дал ей шанс, а она не воспользовалась. Даже из города не уехала. Все говорит и говорит – с этими жалкими людьми. Я ругал ее – станете вы меня осуждать? Она заслужила это, до единого слова, до последнего грязного ругательства, все заслужила…

– Мистер Бродский, пожалуйста, прошу вас. Разве так нужно готовить себя к столь важной встрече…

– Она что, думает, я получал от этого удовольствие? Забавлял себя? Мне это было не нужно. Видите, я могу не пить, если не хочу. Что ж она думает – я таким образом развлекался?

– Мистер Бродский, мне не хотелось бы вмешиваться. Но, не сомневаюсь, настало время навсегда отогнать от себя подобные мысли. Пора забыть обо всех раздорах и разногласиях. Ваша цель – как можно лучше использовать остаток жизни. Пожалуйста, постарайтесь успокоиться. Не годится встречать мисс Коллинз в таком настроении: вы, безусловно, потом станете локти себе кусать. С вашего позволения, мистер Бродский, вы были совершенно правы, когда собирались в вашей беседе сделать упор на будущее. Идея насчет животного очень, на мой взгляд, недурна. Ей-богу, мне кажется, следовало бы развивать эту идею и другие, ей подобные. Нет ни малейших причин возвращаться к прошлому. И конечно, у вас теперь совсем недурные виды на будущее. Со своей стороны я сделаю все возможное, чтобы горожане вас приняли…

– Да-да, мистер Райдер! – У Бродского, казалось, мгновенно поменялось настроение. – Да-да. Вечером, Да, вечером я собираюсь… я собираюсь показать класс!

– Отлично, мистер Бродский, отлично.

– Сегодня я не пойду на компромисс, ничего подобного. Да, верно, меня затравили, я поддался, бежал сюда. Но в глубине души я никогда не мирился с поражением. Я знал, что мне просто не предоставилоь возможности. И вот сегодня, наконец… Я долго этого ждал и на компромисс не пойду. Этот оркестр – я выжму из них такое, что им и не снилось. Благодарю вас, мистер Райдер. Вы меня вдохновили. До сегодняшнего утра я боялся. Боялся того, что произойдет вечером. Нужно бы поостеречься – вот что я думал. Хоффман и все прочие твердили: не гоните коней. Действуйте шаг за шагом, советовали они. Завоевывайте публику постепенно. Но этим утром мне на глаза попалась ваша фотография. В газете – строение Заттлера. Вот оно – сказал я себе, вот оно! Жми, жми на всю катушку! Не оставляй в запасе ничего! Оркестр просто не поверит! И эти люди, горожане, не поверят тоже. Да, жми вовсю! Пусть она посмотрит. Пусть увидит, каков я, каким я был все это время! Строение Заттлера – вот оно!

Склон кончился, и мы шли уже по поросшей травой центральной аллее кладбища. Я заметил, что сзади кто-то есть, и, обернувшись, увидел одного из участников похорон, который бежал за нами, нетерпеливо делая какие-то знаки. Когда он приблизился, я разглядел, что это темноволосый, плотно сбитый мужчина лет пятидесяти.

– Мистер Райдер, какая большая честь! – выпалил он, запыхавшись, когда я к нему повернулся. – Я брат вдовы. Она будет в восторге, если вы к нам присоединитесь.

Взглянув туда, куда он указывал, я обнаружил, что мы успели совсем близко подойти к толпе скорбящих. В самом деле, ветер даже доносил до нас истошные женские рыдания.

– Сюда, прошу вас! – произнес незнакомец.

– Не знаю, стоит ли в такой момент посторонним…

– Нет-нет, пожалуйста. Моя сестра, все прочие будут польщены. Прошу сюда.

Не слишком охотно я двинулся за ним. Мы лавировали между надгробиями, под ногами становилось все грязнее. Вначале я не мог из ряда темных согнутых спин вычленить вдову, но, подойдя ближе, различил, что она находится на переднем плане, склоняясь над разверстой могилой. Ее горе представлялось настолько безмерным, что я бы не удивился, если бы она бросилась на гроб. Предвидя, вероятно, такую возможность, старый седой джентльмен крепко держал руку и плечо вдовы. Большинство собравшихся, стоя за ней, также всхлипывали, охваченные, как казалось, искренним горем, но ее отчаянные стоны выделялись даже на этом фоне: столь затяжные, томные, но все же полнозвучные крики мог бы издавать человек, подвергаемый продолжительной пытке. От этих криков мне захотелось повернуть обратно, но коренастый сделал мне знак пройти вперед. Я не шевельнулся, и он шепнул с нетерпеливой настойчивостью:

– Мистер Райдер, пожалуйста.

Несколько участников похорон оглянулись и посмотрели на нас.

– Сюда, мистер Райдер.

Коренастый взял меня за руку, и мы начали пробираться сквозь толпу. К нам обратилось множество лиц, и раза два, а то и больше, я слышал шепот: «Это мистер Райдер!» К тому времени, как мы достигли переднего ряда, рыдания утихли, и я чувствовал, что в мою спину уперлось немало взглядов. Я принял позу спокойного уважения, с неловкостью сознавая, что на мне обычная светло-зеленая куртка и нет даже галстука. К тому же я был в рубашке с веселым оранжево-коричневым рисунком. Я поспешно стал застегивать куртку, а коренастый попытался привлечь к себе внимание вдовы.

– Ева, – мягко шепнул он. – Ева.

Седовласый господин обернулся, но вдова словно ничего не слышала. Поглощенная своим горем, она испускала над могилой ритмичные всхлипы. Ее брат посмотрел на меня в очевидном замешательстве.

– Пожалуйста, – промямлил я, отступая назад, – я принесу свои соболезнования немного позднее.

– Нет-нет, мистер Райдер, прошу вас. Всего одну, секунду. – На сей раз коренастый положил сестре руку на плечо и повторил с нескрываемым нетерпением: – Ева, Ева!

Вдова выпрямилась и, приостановив наконец рыдания, обернулась к нам.

– Ева, – произнес брат. – Здесь мистер Райдер.

– Примите, мадам, мое глубочайшее сочувствие. – Я торжественно наклонил голову.

Вдова продолжала смотреть на меня.

– Ева! – прошипел брат.

Вдова встрепенулась, перевела взгляд на брата, потом опять на меня.

– Мистер Райдер, – проговорила она на удивление спокойным голосом, – это огромная честь для меня. Герман, – она указала на могилу, – большой ваш поклонник. – Тут ее внезапно вновь одолели рыдания.

– Ева!

– Мадам, – быстро вставил я, – я пришел только выразить вам мое глубокое соболезнование. Я в самом деле очень вам сочувствую. Но, пожалуйста, мадам, и вы, господа, разрешите мне теперь оставить вас наедине с вашим горем…

– Мистер Райдер, – откликнулась вдова, вновь овладев собой. – Вы оказали нам огромную честь. Уверена, все присутствующие присоединятся ко мне, если я скажу, что мы польщены до глубины души.

Целый хор у меня за спиной забормотал слова согласия.

– Мистер Райдер, – продолжала вдова, – как вам понравилось в нашем городе? Надеюсь, здесь нашлось хоть что-нибудь для вас интересное?

– Понравилось как нельзя более. Все со мной так любезны. Прекрасные люди. Я очень скорблю о… о вашей утрате.

– Вероятно, вам нужно чем-нибудь подкрепить себя. Не хотите ли чаю или кофе?

– Нет-нет, в самом деле, не стоит…

– Дождитесь по крайней мере, пока принесут что-нибудь попить. Боже, неужели никто не захватил чаю или кофе? Ничего? – Вдова озабоченно оглядела толпу.

– Ради Бога, я совсем не собирался прерывать церемонию. Пожалуйста, продолжайте…

– Но вам необходимо подкрепиться. Неужели ни у кого не найдется хотя бы фляжки с кофе?

За моей спиной послышалось разноголосое перешептывание – и, оглянувшись, я увидел, что все роются в сумочках или карманах. Коренастый махал рукой кому-то в задних рядах, и вскоре ему принесли нечто завернутое в целлофан. Пока он изучал пакет, я разглядел, что это какое-то пирожное.

– Неужели это все? – закричал коренастый. – Как это?

Сзади поднялся самый настоящий гвалт. В нем выделялся один голос, который спрашивал сердито: «Отто, где сыр?» Наконец кто-то передал коренастому пакетик с мятными леденцами. Коренастый ответил собравшимся злым взглядом, а потом обернулся, чтобы отдать пирожное и конфеты сестре.

– Вы очень любезны, – пробормотал я, – но я пришел, только чтобы…

– Мистер Райдер, – произнесла вдова взволнованным голосом, – кажется, это все, что мы можем вам предложить. Не знаю, что сказал бы Герман, доведись ему пережить в подобный день этакий конфуз. Но мне остается только принести извинения. Смотрите, это все, что мы можем предложить, – все, к чему сводится наше гостеприимство.

Хор голосов у меня за спиной – притихший, когда начала говорить вдова, – принялся спорить. Я различил чей-то выкрик: «Неправда! Ничего такого я не говорил!»

Седовласый господин, который прежде поддерживал вдову у края могилы, вышел вперед и поклонился мне:

– Мистер Райдер, простите, что мы не сумели должным образом отозваться на столь высокую честь. Вы видите, мы оказались самым прискорбным образом не готовы к этому. Тем не менее заверяю: все мы, до единого человека, бесконечно вам благодарны. Пожалуйста, не взыщите и примите наше угощение.

– Мистер Райдер, пожалуйста, садитесь! – Вдова обмахнула платком гладкую мраморную поверхность соседнего надгробия. – Пожалуйста.

Я видел, что ретироваться не удастся. Со сконфуженным видом, бормоча: «Вы все очень любезны», я шагнул к надгробию, которое вытерла вдова.

Едва я уселся на тусклый мрамор, все, как мне показалось, присутствующие сомкнулись вокруг меня.

– Прошу вас, – снова послышался голос вдовы. Она стояла надо мной, разрывая целлофановую упаковку. Освободив наконец пирог, она подала мне его вместе с упаковкой. Я поблагодарил и начал есть. Это был кекс с цукатами, и я очень старался его не раскрошить. Кроме того, пирожное отличалось изрядной величиной и его невозможно было проглотить в два-три приема. Пока я ел, меня не покидало ощущение, будто скорбящие обступают меня все теснее, хотя, взглянув вокруг, я убеждался, что они стоят неподвижно и их глаза почтительно опущены долу. Некоторое время царила полная тишина, а затем коренастый кашлянул и сказал:

– Сегодня прекрасная погода.

– Да, изумительная, – ответил я с набитым ртом. – Просто на редкость.

Пожилой седовласый господин сделал шаг вперед и произнес:

– За городом есть замечательные места для прогулок, мистер Райдер. В двух шагах от центра – очаровательная сельская местность. Если у вас найдется свободная минута, я буду рад куда-нибудь вас сопроводить.

– Мистер Райдер, не хотите ли конфету?

Вдова поднесла открытый пакетик к самому моему лицу. Я поблагодарил и сунул леденец в рот, хотя в дополнение к пирожному он явно не годился.

– Что же до самого города, – продолжал седой господин, – если вас интересует средневековая архитектура, вы найдете сооружения, в высшей степени достойные внимания, особенно в Старом Городе. Я буду счастлив послужить вам гидом.

– Вы очень любезны, – отозвался я.

Я продолжал есть, стараясь покончить с кексом как можно скорее. Вновь наступило молчание, а потом вдова, вздохнув, заметила:

– Все прошло очень мило.

– Да, – подтвердил я, – с самого моего прибытия погода стоит просто расчудесная.

Со всех сторон послышался шепот одобрения; некоторые даже вежливо усмехнулись, словно я сострил. Я запихнул в рот остаток кекса и смахнул с пальцев крошки:

– Что ж, вы были весьма любезны. А теперь, прошу, продолжайте церемонию.

– Еще конфету, мистер Райдер. Это все, что мы можем предложить. – Вдова снова сунула мне в лицо пакетик.

И тут мне внезапно стало ясно, что вдова сейчас ненавидит меня всеми силами души. Мне пришло в голову, что все собравшиеся, не исключая и коренастого, внешне проявляя вежливость, страшно недовольны тем, что я здесь нахожусь. Примечательно, что в тот самый миг, когда эта мысль пронеслась у меня в голове, чей-то голос сзади произнес негромко, но достаточно отчетливо:

– А чего это ради с ним так носятся? Сегодня главный – Герман.

Послышался беспокойный гул голосов; дважды, если не больше, возмущенно прошипели: «Кто это сказал?» Седой господин кашлянул и проговорил:

– Берега каналов – весьма живописное место для прогулки.

– Чего это ради с ним так носятся? Все похороны насмарку.

– Заткнись, идиот! – шикнул кто-то. – Нашел подходящее время, чтобы всех нас осрамить.

Несколько человек поддержало последнее заявление, но знакомый голос стал что-то агрессивно выкрикивать.

– Мистер Райдер, пожалуйста, берите. – Вдова снова сунула мне под нос конфеты.

– Нет, в самом деле…

– Прошу вас, возьмите еще.

В задних рядах толпы начался ожесточенный спор, в котором участвовало человек пять. Кто-то кричал: «Он нас заведет слишком далеко. Строение Заттлера – это уж чересчур!»

Все больше и больше людей присоединялось к общему крику, и я видел, что вот-вот разразится настоящий скандал.

– Мистер Райдер! – Коренастый брат вдовы склонился надо мной. – Пожалуйста, не обращайте внимания. Они всегда были позором семьи. Всегда. Нам стыдно за них. Да, нам очень стыдно. Прошу, не слушайте, а то мы просто-напросто сгорим со стыда.

– Однако… – Я начал было вставать, но ощутил толчок, от которого вынужден был снова опуститься на место. На плече у меня лежала рука вдовы.

– Прошу вас, расслабьтесь, мистер Райдер, – резко бросила вдова. – Прошу вас, продолжайте закусывать.

Теперь споры кипели там и сям, а в задних рядах началась толкотня. Вдова по-прежнему держала меня за плечо и бросала на толпу взгляды, полные гордого вызова.

– Мне плевать, плевать! – слышался крик. – Как есть сейчас, так нам лучше!

Толкотня возобновилась, и затем какой-то жирный юноша пробил себе путь вперед. На его круглом, как луна, лице было написано возбуждение. Уставившись на меня, он завопил:

– Хорошенькое дело – явиться сюда подобным образом. Стоять перед строением Заттлера! Улыбаться во весь рот! Вы-то потом уедете. А каково тем, кому приходится здесь жить? Строение Заттлера!

Круглолицый молодой человек, похоже, не привык произносить дерзости, и его эмоции казались искренними. Я слегка растерялся и сначала не знал, что ответить. Затем, когда у круглолицего вырвался новый залп обвинений, я почувствовал, как у меня внутри что-то шевельнулось. Мне подумалось, что я, сам того не подозревая, каким-то образом совершил накануне ошибку, когда решил сфотографироваться перед строением Заттлера. Разумеется, в то время мне представлялось, что это наиболее эффектный способ поприветствовать жителей города. Мне, конечно, были очень хорошо известны все «за» и «против»: я помнил, как тем утром за завтраком тщательно их взвешивал, но сейчас я понял, что – не исключено – в ситуации со строением Заттлера имелись и неизвестные мне аспекты.

Воодушевленные примером круглолицего юноши, еще несколько человек стали что-то выкрикивать, обращаясь ко мне. Прочие пытались их остановить, но не так решительно, как можно было бы ожидать. На фоне поднявшегося шума я различил сзади новый голос, негромко говоривший мне что-то в ухо. Это был спокойный мужской голос с правильным выговором, и мне почудились в нем знакомые нотки.

– Мистер Райдер, – повторял голос. – Мистер Райдер! Концертный зал. Вам в самом деле пора отправляться. Вас там ждут. Понадобится немало времени, чтобы все осмотреть и проверить…

Затем эти слова потонули в особо шумной перепалке: она разыгралась прямо передо мной. Круглолицый юнец указал на меня и начал нескончаемый монолог.

Совершенно внезапно толпа притихла. Вначале я думал, что присутствующие наконец успокоились и ожидают моих слов. Но тут мне стало ясно, что все, в том числе и круглолицый, разглядывают что-то у меня над головой. Прошло несколько секунд, прежде чем я сообразил обернуться. Я увидел Бродского, который взгромоздился на надгробие и нависал непосредственно у меня над головой.

Лицо его поражало своей внушительностью, что объяснялось, видимо, необычным ракурсом: Бродский слегка склонился вперед, и на обширном пространстве небосвода вырисовывалась нижняя часть его челюсти. Он возвышался подобно гигантской статуе, простирая руки перед собой. Он оглядывал собравшуюся перед ним толпу: таким вот он мне представлялся за дирижерским пультом, за несколько мгновений до начала концерта. Могло показаться, что он наделен странной властью над бурными эмоциями, захватившими толпу, что ему ничего не стоит как возбудить ее, так и утихомирить. Тишина длилась недолго, вскоре одинокий голос выкрикнул:

– А тебе что здесь понадобилось, старый пьянчуга?

Вероятно, крикун рассчитывал, что после его реплики гам возобновится. Однако присутствующие словно бы ничего не слышали.

– Ты, старый пропойца! – сделал крикун еще одну попытку, но в его голосе уже не было уверенности.

Наступило молчание. Все глаза обратились к Бродскому. Выдержав паузу, которая показалась непомерно долгой, он произнес:

– Если, по-вашему, мне пристала такая кличка – ладно. Посмотрим. Посмотрим, кто я есть. В ближайшие дни, недели, месяцы. Увидим, такого ли названия я заслуживаю.

Он говорил неспешно, с невозмутимой силой, ничем не нарушавшей веского впечатления, которое произвела первоначально его фигура. Участники похорон, как зачарованные, не отрывали от него глаз. Затем Бродский мягко произнес:

– Умер тот, кого вы любили. Эти минуты неоценимы.

Я почувствовал, как моего затылка коснулись края плаща Бродского, и понял, что он простер руку к вдове.

– Эти минуты неоценимы. Пойдемте. Время лелеять свою рану. Она останется с вами до конца жизни. Но лелейте ее сейчас, когда она свежа и кровоточит. Пойдемте.

Бродский сошел с надгробия. Вдова, словно погруженная в сон, оперлась на его руку; другой рукой Бродский обнял ее и повел обратно к краю разверстой могилы.

– Пойдемте, – слышал я его спокойный голос. – Пора.

Они медленно двинулись по опавшим листьям; достигнув края могилы, вдова устремила взор вниз, на гроб. Когда она снова принялась рыдать, Бродский осторожно отстранился и сделал шаг назад. Тут возобновили плач и многие другие, и за считанные минуты все стало как прежде, до моего прихода. В любом случае, внимание присутствующих на время было отвлечено от меня, и я решил воспользоваться этим и потихоньку ускользнуть.

Я спокойно встал и пошел прочь. Миновав несколько надгробий, я услышал, что кто-то идет за мной по пятам – и чей-то голос произнес:

– В самом деле, мистер Райдер, давно пора отправиться в концертный зал. Никогда не знаешь наперед, что еще придется исправлять и улаживать.

Обернувшись, я узнал Педерсена, пожилого члена городского совета, которого видел в первый вечер в кино. Да, именно его шепот я слышал чуть раньше у себя за спиной.

– А, мистер Педерсен! – откликнулся я, когда он меня догнал. – Хорошо, что вы напомнили мне о концерте. Признаюсь, в кипящей страстями толпе я перестал следить за временем.

– Да и я тоже, – слегка усмехнулся Педерсен. – Мне также предстоит встреча. Едва ли столь же важная, как ваша, но она связана с сегодняшним вечером.

Мы вышли на поросшую травой дорожку посередине кладбища и приостановились.

– Мне, возможно, понадобится ваша помощь, мистер Педерсен, – сказал я, осматриваясь. – Меня обещали отвезти в концертный зал на машине, так что за мной должны заехать. Но я плохо представляю себе, как выбраться на дорогу.

– С удовольствием провожу вас, мистер Райдер. Пожалуйста, следуйте за мной.

Мы снова зашагали, удаляясь от холма, откуда я спустился вместе с Бродским. Солнце садилось, и тени, отбрасываемые надгробиями, стали намного длиннее. Пока мы шли, мне раза два чудилось, что Педерсен вот-вот заговорит, но в последний миг он словно отказывался от своего намерения. Наконец я проговорил самым будничным тоном:

– Эти люди на кладбище… Мне показалось, они взбудоражены. Я имею в виду, из-за моих фотографий в газете.

– Видите ли, сэр, – со вздохом отозвался Педерсен. – Все дело в строении Заттлера. Вокруг Макса Заттлера страсти кипят и сегодня не меньше, чем прежде.

– У вас, наверное, тоже свой собственный взгляд на этот предмет. То есть на те фотографии у здания.

Педерсен неловко улыбнулся и отвел глаза.

– Как бы это объяснить? – произнес он в конце концов. – Человеку со стороны трудно понять. Даже знающему человеку, вроде вас. Отчасти представляется загадкой, почему Макс Заттлер – да и вся эта страница в истории города – приобрели для горожан такое значение. На бумаге эти события выглядят пустяком. Кроме того, с тех пор минуло больше ста лет. Но как вы, мистер Райдер, разумеется, догадываетесь, Заттлер внедрился в воображение здешних горожан. Если хотите, он сделался мифом. Иногда его боятся, иногда ненавидят. Бывают дни, когда на него молятся. Чем это объяснить? Отвечу, пожалуй, так. Предположим, есть у меня один знакомый – мой добрый друг. Сейчас он уже не молод, но он прожил хорошую жизнь. Мой друг пользуется уважением и до сих пор активно участвует в городских делах. Нет, жизнь у него неплохая. Но, оглядываясь назад, мой друг каждый раз задается вопросом, не упустил ли он чего-то Он размышляет о том, как сложились бы его дела, не будь он… по правде говоря, немного робок. Если бы ему добавить решительности и пылкости…

Педерсен издал смешок. Тропа, по которой мы шли, свернула в сторону, и впереди показались темные железные ворота кладбища.

– И тут, знаете ли, он начинает вспоминать, – продолжал Педерсен. – Возвращается мысленно к поворотным пунктам своей юности, когда жизнь еще не определилась окончательно. Скажем, у него возникает в памяти момент, когда некая женщина пыталась его соблазнить. Конечно, он не поддался, поскольку был слишком привержен нормам морали. А может, это была трусость. Или же он в те дни еще не созрел, кто знает? Он думает, как сложилась бы его судьба, если бы он тогда избрал иную дорогу, если бы чувствовал большую уверенность в вопросах… любви и страсти. Вы ведь знаете, как это бывает, мистер Райдер. Как иной раз фантазируют старики: что было бы, если бы в какой-то ключевой момент жизнь повернулась иначе? То же происходит и с городом, с общиной. Время от времени горожане оглядываются назад, на свою историю, и задают вопрос: «Что, если бы? Что было бы с нами сейчас, если б?..». Ах, если бы только… что? Если б мы позволили Максу Заттлеру завести нас туда, куда он желал? Отличались бы мы в чем-то от себя теперешних? Каким был бы наш город – похожим на Антверпен? Или Штутгарт? Честно говоря, мистер Райдер, я этому не верю. Есть у города некоторые особенности, которые вросли, укоренились. Они не изменятся – даже через пять, шесть, семь поколений. Заттлер, по сути дела, был здесь неуместен. Чудак с безумными идеями. Ему ни за что бы не удалось добиться заметных перемен. Тот же случай, что и с моим другом. Он таков, какой есть. Никакие, даже самые серьезные обстоятельства этого бы не изменили. Ну вот, мистер Райдер, мы и пришли. Если вы спуститесь по этим ступенькам, то окажетесь на дороге.

Мы миновали высокие железные ворота кладбища и находились теперь в большом, тщательно спланированном парке. Педерсен указывал влево, на живую изгородь; за ней я разглядел изогнутый ряд каменных ступеней. Мгновение я помедлил, а потом сказал:

– Мистер Педерсен, вы чрезвычайно вежливы. Но позвольте вас заверить: когда речь идет о том, что я совершил ошибку, я не имею обыкновения отворачиваться и прятаться. В любом случае, сэр, с подобными ситуациями человек вроде меня должен уметь справляться. Я хочу сказать, что в любой день могу предстать перед необходимостью принять множество важных решений, – и, по правде, самое большее, на что можно рассчитывать, это предельно тщательно взвесить все данные, которыми располагаю, прежде чем сделать выбор. Временами – неизбежно – у меня случаются промахи. А как же иначе? К этому я давно привык. И, как вы понимаете, когда такое происходит, моя единственная забота – при первой же возможности исправить просчет. Так что, пожалуйста, будьте откровенны. Если, по вашему мнению, я совершил ошибку, поместившись перед строением Заттлера, – прошу, так и скажите.

Педерсен явно чувствовал себя смущенным. Он оглянулся на мавзолей, стоявший в стороне, а потом произнес:

– Это не более чем мое мнение, мистер Райдер.

– Я очень хочу его услышать, сэр.

– Ну что ж, если вы просите… Да, сэр, честно говоря, я был несколько разочарован, когда смотрел тем утром газету. На мой взгляд, сэр, природа этого города не терпит экстремистов вроде Заттлера. Заттлер привлекает определенную часть публики именно потому, что так далек от действительности и принадлежит к местным мифам. Если бы нам всерьез грозило его возвращение… поверьте, сэр, народ бы ударился в панику. Они бы в ужасе отшатнулись. Они сами удивились бы тому, насколько привязаны ко всему привычному, пусть даже это привычные невзгоды. Вы хотели знать, что я думаю, сэр. Я чувствую, что упоминание в дискуссиях имени Макса Заттлера не на шутку подорвало наши перспективы. Но, конечно, впереди сегодняшний вечер. В конце концов, все зависит от того, что случится сегодня. От того, что скажете вы, – и от того, что продемонстрирует мистер Бродский. Вы сами подчеркнули, что как никто другой готовы исправлять свои упущения. – На минуту Педерсен погрузился в раздумье, потом с серьезным видом покачал головой. – Мистер Райдер, сэр, самое лучшее, что вы сейчас можете сделать, – это направиться в концертный зал. Сегодня все должно идти по плану.

– Да-да, вы совершенно правы. Уверен, автомобиль уже ждет. Мистер Педерсен, я благодарен вам за откровенность.

26

Ступени круто шли вниз мимо кустов и высоких зеленых изгородей. Я остановился у края дороги, глядя на солнце, которое садилось за горизонт в дальнем конце поля. Лестница привела меня к самому повороту шоссе, но когда я завернул за угол, в моем поле зрения оказался значительно больший отрезок. Впереди виднелся холм, по которому я еще недавно карабкался (на фоне неба вырисовывалась крохотная хибарка), и автомобиль Хоффмана, ждавший меня на той самой площадке, где я высадился прежде.

Я пошел к машине под сильным впечатлением от только что состоявшегося разговора с Педерсеном. Мне вспомнилось, как я впервые встретился с ним в кино: тогда его уважение ко мне ясно проявлялось в каждом слове и жесте. Теперь, при всех своих хороших манерах, он не сумел скрыть, что глубоко мною разочарован. Эта мысль странным образом меня грызла, – и, любуясь на ходу закатом, я все более и более досадовал на себя за то, что так неосторожно поступил в случае со строением Заттлера. Как я с полным на то основанием указал Педерсену, принятое мною решение выглядело в тот момент наимудрейшим из всех возможных. И все же меня преследовало смутное ощущение, что при всем недостатке времени и при том огромном напряжении, которое я испытывал, мне следовало так или иначе добыть побольше информации. И теперь, хотя дело шло к развязке и знаменательный вечер неумолимо приближался, в отношении некоторых тонкостей мое знакомство с местными проблемами все еще оставалось неполным. Я понял теперь, какую совершил ошибку, когда ранее отклонил предложение встретиться с Группой взаимной поддержки граждан – и ради чего? Ради разминки пальцев, которая не казалась столь уж необходимой.

К тому времени, как я добрался до машины Хоффмана, мною овладели усталость и уныние. Хоффман сидел за рулем и деловито что-то писал в блокноте. Меня он заметил, только когда я открыл дверцу.

– А, мистер Райдер! – воскликнул он, проворно пряча блокнот. – Надеюсь, вы хорошо позанимались?

– О да.

– А условия? – Он поспешно завел мотор. – Все было нормально?

– Превосходно, мистер Хоффман, благодарю вас. Но сейчас я очень тороплюсь в концертный зал. Сроду не знаешь, какие могут возникнуть осложнения.

– Разумеется. Собственно, мне тоже сейчас срочно нужно в концертный зал. – Он глянул на часы. – Я должен проверить, все ли в порядке с провизией. Час назад я был там, и, рад доложить, дела шли гладко. Но, конечно, срыв возможен в любую секунду.

Хоффман вырулил на дорогу, и какое-то время мы ехали молча. На шоссе стало оживленней, чем раньше, но тесноты по-прежнему не наблюдалось. Хоффман быстро набрал хорошую скорость. Я обозревал поля и старался рассеяться, но мысли упорно возвращались к предстоящему вечеру.

– Мистер Райдер, – послышался голос Хоффма-на, – надеюсь, вы не будете против, если я об этом напомню. Дело-то пустяковое. Не сомневаюсь, вы о нем забыли. – Он усмехнулся и мотнул головой.

– О чем вы, мистер Хоффман?

– Всего лишь об альбомах моей жены. Помните, я говорил вам при нашей первой встрече? Моя жена многие годы была вашей восторженной поклонницей…

– Конечно, помню прекрасно. Она изготовила несколько альбомов с вырезками, посвященными моей карьере. Нет-нет, я не забыл. За всеми этими хлопотами мне очень хотелось наконец-то за них приняться.

– Она с головой уходила в это занятие, сэр. Посвятила ему не один год. Иногда требовались гигантские усилия, чтобы добыть тот или иной давний выпуск журнала или газеты со статьей о вас. В самом деле, сэр, ее старания просто завораживали. Для нее действительно так много бы значило…

– Мистер Хоффман, я непременно в скором времени их просмотрю. Право же, мне не терпится их раскрыть. Но главное, чего бы мне хотелось сейчас, это воспользоваться случаем и поговорить о некоторых подробностях сегодняшнего вечера.

– Как желаете, сэр. Но могу вас заверить, все под контролем. Вам не о чем тревожиться.

– Да-да, не сомневаюсь. Тем не менее раз концерт уже на носу, самое разумное будет на нем и сосредоточиться. Возьмем, к примеру, вопрос о моих родителях. Абсолютно уверен, что горожане сделают для них все необходимое, но все же не нужно забывать об их слабом здоровье, и поэтому мне бы очень хотелось…

– А, конечно, я прекрасно вас понимаю. Если мне будет позволено так выразиться, я нахожу очень трогательной вашу заботу о родителях. Просто счастлив вас заверить, что предусмотрено все возможное для их удобства. На все время, пока они будут здесь, к ним прикреплена группа местных дам, весьма любезных и деловых. Что же касается сегодняшнего вечера, мы приготовили нечто особенное – небольшую церемонию, которая, думаю, вам понравится. Как вам, без сомнения, известно, наша местная компания «Братья Зеелер» два столетия кряду славилась своими каретами: ими снабжались многие высокопоставленные клиенты, даже такие отдаленные, как французы и англичане. Замечательные образчики мастерства братьев Зеелер по-прежнему хранятся в городе, и мне в голову пришла идея использовать самый изысканный экземпляр, чтобы доставить ваших родителей в концертный зал. Для той же цели приготовлена пара холеных чистокровных лошадей. Представляете себе эту сцену, мистер Райдер? К назначенному часу площадка перед концертным залом будет залита светом: там соберутся все заметные члены нашего сообщества – они будут смеяться, обмениваться приветствиями, блистать удивительными нарядами среди атмосферы радостного возбуждения. Автомобили, разумеется, не смогут туда добраться, поэтому гости станут подходить через рощу пешком. А когда перед залом соберется большая толпа – воображаете себе эту картину? – за темной сенью листвы послышится громыхание приближающейся упряжки. Гости смолкнут и повернут головы. Цокот копыт становится громче, еще немного – и упряжка вкатится в озеро света. И вот они появляются в блеске огней: великолепные лошади, кучер во фраке и цилиндре, сверкающий экипаж братьев Зеелер, а в нем ваши очаровательные родители! Представляете себе возбуждение толпы, ее напряженное ожидание? Разумеется, вашим родителям не обязательно слишком долго катить в экипаже. Достаточно будет проехаться по главной аллее через рощицу. Уверяю, экипаж – шедевр удобства. Им будет там так же тепло и уютно, как в лимузине. Легкого покачивания, конечно, не избежать, но если экипаж первоклассный, езда в нем даже приятна, она убаюкивает. Надеюсь, вы нарисовали себе эту картину, сэр. Должен сознаться, первоначально я замыслил все это для вашего собственного прибытия, но потом сообразил, что вы в эти минуты предпочтете укрываться за кулисами. И в конце концов это ослабило бы эффект от вашего выхода на сцену. Затем, когда разнеслась счастливейшая новость, что ваши родители также намерены почтить наш город своим присутствием, я тотчас мысленно воскликнул: «Идеальное решение!» Да, сэр, приезд вашего отца и вашей матери придаст событиям нужный настрой. Конечно, мы не ждем, что ваши родители задержатся на площади. Их сразу проведут в помещение, на места для почетных гостей, и это послужит сигналом всем прочим, чтобы и они усаживались. А далее, в скором времени, начнется официальная часть. Первым мы планируем короткое сольное выступление моего сына, Штефана. Ха-ха! Возможно, я несколько злоупотребляю своим положением. Но Штефан так мечтал о сцене, и было время, когда я надеялся – вероятно, напрасно… Ладно, что толку снова в это вдаваться? Штефан исполнит небольшую пьеску – просто чтобы создать настроение. Свет пока будет гореть, дабы публика могла найти свои места, обменяться приветствиями, побеседовать в проходах и прочее. Потом, когда все усядутся, свет притушат. Последует официальное вступление – несколько слов. В положенное время выйдут оркестранты, рассядутся, настроят инструменты. После непродолжительной паузы появится мистер Бродский. Он… он выступит дирижером. Когда исполнение будет вознаграждено громом аплодисментов (будем надеяться, поверим, что так оно и произойдет) и мистер Бродский многократно раскланяется, объявят маленький перерыв. Не совсем антракт – мы не позволим публике покидать свои места. Просто минут на пять или около того прибавим света и дадим слушателям возможность собраться с мыслями. Далее, пока они будут обмениваться мнениями, на сцене перед занавесом появится мистер фон Винтерштейн. Он произнесет обычное вступительное слово. Не более пяти минут – да и есть ли необходимость в представлении? Затем он отступит за кулисы. Зал погрузится в темноту. И тогда, сэр, наступит кульминационный момент. Момент вашего появления. Об этом я как раз и хотел с вами поговорить, потому что мне, в известной мере, потребуется ваше сотрудничество. Дело в том, сэр, что наш концертный зал – здание чрезвычайно красивое, однако очень старое, и там, естественно, отсутствуют некоторые приспособления, которые имеются в современных постройках. Как я уже упоминал, условия для организации питания далеки от желаемых, поэтому мы очень зависим от кухни отеля. Но я вот о чем, сэр. Я позаимствовал из нашего спортивного центра – а он у нас суперсовременный и отлично оснащен – электронное табло, которое обычно висит в спортивном зале. Зал выглядит сейчас совсем осиротевшим! На месте табло теперь торчат уродливые черные провода. Но, сэр, вернемся к теме. Мистер фон Винтерштейн после краткого вступления удалится за кулисы. На миг все помещение потонет во тьме, и в это время будет поднят занавес. Затем вспыхнет одинокий прожектор и высветит вас, стоящего в центре сцены на возвышении. Слушатели, разумеется, начнут восторженно аплодировать. Когда рукоплескания стихнут, прежде чем вы заговорите, – если, разумеется, вы согласны – над аудиторией прозвучит голос, задающий первый вопрос. Это будет голос Хорста Яннингса, старейшего нашего актера. Хорст будет находиться в кабине звукооператора и вопрос задаст через акустическую систему. У Хорста прекрасный сочный баритон, вопросы он будет читать медленно. А пока он будет говорить – это моя идея, сэр! – его слова одновременно начнут отображаться на электронном табло прямо у вас над головой. Видите ли, до этой минуты, благодаря темноте, о нем никто даже не догадается. Всем покажется, будто надпись возникает сама собой, прямо в воздухе. Ха-ха! Простите, но я думал таким образом добиться драматического эффекта и одновременно пояснить происходящее. Слова на табло – осмелюсь сказать – помогут части присутствующих глубже прочувствовать весомость предметов, которые вы затронете. В конце концов, в сумбурной обстановке не все сумеют вовремя сконцентрироваться. А моя выдумка, сэр, настроит аудиторию на вдумчивое восприятие. Каждый вопрос возникнет у слушателей перед глазами, высвеченный гигантскими буквами. А затем, сэр, с вашего позволения, сделаем вот что: прозвучит и высветится на табло первый вопрос. Вы, стоя на возвышении, дадите ответ, а когда закончите, Хорст зачитает следующий вопрос – и так далее. Единственное, о чем мы вас попросим, мистер Райдер, это чтобы после каждого ответа вы покидали возвышение, приближались к краю сцены и кланялись. Я обращаюсь к вам с этой просьбой по двум причинам. Во-первых, имеются неустранимые технические трудности, связанные с временными свойствами электронного табло. Электрику требуется несколько секунд для введения текста вопроса, а кроме того, пройдет еще пятнадцать-двадцать секунд, прежде чем текст появится на табло. Так что, сами понимаете, сэр, выходя на край сцены, раскланиваясь и принимая неминуемые аплодисменты, вы поможете нам избежать досадных пауз, нарушающих ход выступления. Затем, когда аплодисменты стихнут, Хорст, в сопровождении табло, произнесет следующий вопрос, а у вас будет более чем достаточно времени, чтобы вернуться на возвышение. Имеется, сэр, и другая причина, делающая желательной эту процедуру. Ваше перемещение и поклон послужат электрику недвусмысленным знаком, что вы закончили отвечать на вопрос. Мы желаем любой ценой предотвратить неловкую ситуацию, которая возникнет, если, например, табло начнет печатать следующий вопрос до того, как вы успеете ответить на предыдущий. Я уже объяснил, что из-за временного отставания подобное развитие событий вполне вероятно. Для этого достаточно, чтобы создалось впечатление, будто вы закончили отвечать: например, вы помедлите, желая обдумать, что сказать напоследок. И вот вы произносите заключительные фразы, а электрик уже начал… Ух! Беда – да и только! Не будем об этом даже думать! Итак, сэр, с вашего разрешения, я предлагаю простой, но эффективный способ: закончив отвечать, вы подходите к краю сцены. Собственно, сэр, электрику, дабы он успел ввести текст вопроса, не помешали бы еще несколько дополнительных секунд, и было бы крайне полезно, если б вы, подойдя к концу ответа, подали незаметно какой-нибудь условный знак. Предположим, слегка дернули плечом. Конечно, мистер Райдер, все эти меры нуждаются в вашем одобрении. Если та или иная из этих идей представляется вам сомнительной – пожалуйста, так и скажите.

Пока Хоффман говорил, у меня перед глазами начала в ярких красках вырисовываться картина предстоящего вечера. Я слышал гром оваций, жужжание электронного табло у себя над головой. Видел себя, дергающего плечом, а потом выходящего в сиянии огней на край рампы. Странное, смутное чувство нереальности овладело мной, и только тут я понял, насколько ко всему этому не готов. Я поднял глаза на Хоффмана, который ждал ответа, и вяло пробормотал:

– По-видимому, это великолепно, мистер Хоффман. Вы превосходно все продумали.

– Ага. Значит, вы одобряете? Все детали, все они…

– Да-да, – произнес я, нетерпеливо махнув рукой. – Электронное табло, выход к рампе, знак плечом – да, да, да, превосходно продумано.

– Ага. – Секунду Хоффман глядел нерешительно,! но затем, кажется, уверился в том, что я говорю искренне. – Отлично, отлично. Итак, все согласовано. – Он задумчиво кивнул и некоторое время молчал. Затем, не отрывая глаз от дороги, снова забормотал: – Да-да. Все согласовано.

Хоффман, не обращаясь ко мне, по-прежнему шептал что-то себе под нос. Большая часть неба покрылась багрянцем; дорога петляла меж полей, и солнце время от времени заглядывало в переднее стекло, заставляя нас щуриться. Внезапно, когда я смотрел в боковое стекло, послышались судорожные восклицания Хоффмана:

– Вол! Вол, вол, вол!

Произнесено это было все так же негромко, но я повернулся и удивленно на него воззрился. Хоффман все еще был погружен в свои мысли, смотрел прямо перед собой и сам себе кивал. Я оглядел окружающие поля, но, при великом множестве овец, не обнаружил ни одного вола. Мне смутно припомнилось, что Хоффман и прежде, путешествуя со мной в автомобиле, позволял себе подобные выходки, но постепенно я начал отвлекаться и терять интерес к этому вопросу.

Вскоре мы вновь оказались на городских улицах, где пришлось почти ползти. Тротуары кишели народом, возвращавшимся с работы; во многих витринах зажглось вечернее освещение. В городе я почувствовал себя более уверенно. Мне подумалось, что когда я окажусь в концертном зале, выйду на сцену и осмотрю публику, многое встанет на свои места.

– В самом деле, сэр, – вдруг заговорил Хоффман, – все идет нормально. Совершенно не о чем тревожиться. Увидите, город примет вас на ура. Что касается мистера Бродского, я по-прежнему в нем не сомневаюсь.

Я решил, что должен по крайней мере казаться оптимистом.

– Да, – отозвался я весело, – мистер Бродский покажет себя в полном блеске. Определенно, он сегодня в прекрасной форме.

– Да? – Хоффман выглядел ошеломленным. – Вы с ним недавно виделись?

– Только что на кладбище. Я говорю, держался он как нельзя более уверенно…

– Мистер Бродский был на кладбище? Интересно, что он там делал.

Хоффман смотрел вопросительно, и я хотел было поведать ему всю историю с похоронами и сентиментальной выдумкой Бродского, но в конечном счете поленился и сказал просто:

– Думаю, у него там была назначена встреча. С мисс Коллинз.

– С мисс Коллинз? Боже милостивый! С чего бы это? Несколько удивленный его реакцией, я поднял глаза:

– Кажется, примирение более чем вероятно. Если дело сложится счастливо, можно будет с полным основанием ожидать дальнейшего развития событий.

– Да-да! – Хоффман задумался, и на его лице появилась хмурая гримаса. – Мистер Бродский сейчас на кладбище? Ожидает мисс Коллинз? Странно. Очень странно.

По мере того как мы приближались к центру города, движение делалось все более интенсивным, пока наконец мы не застряли в узком переулке. Хоффман, в ком явно нарастало беспокойство, снова обернулся ко мне:

– Мистер Райдер, мне требуется кое-что устроить. Я, конечно, присоединюсь к вам в концертном зале, однако в эту минуту… – Он взглянул на часы, и на его лице отразился ужас. – Видите ли, мне нужно кое-что… устроить… – Он стиснул руль и уставился мне прямо в лицо. – Мистер Райдер, дело вот в чем. Из-за этого окаянного одностороннего движения в час пик – чтоб ему! – нам еще долго пришлось бы добираться до концертного зала на машине. Однако пешком… – Он внезапно ткнул пальцем в окно. – Вот он. У вас перед глазами. Всего минута-другая ходьбы. Да, сэр, та самая крыша.

Я видел обширную крышу в форме купола, которая громоздилась невдалеке над соседними строениями. В самом деле, от концертного зала нас отделяли, видимо, не более трех-четырех кварталов.

– Мистер Хоффман, – предложил я, – если у вас неотложные дела, я ничего не имею против того, чтобы пройтись пешком.

– Действительно? Вы на меня не обидитесь?

Мы продвинулись еще на несколько дюймов и вновь застыли на месте.

– Собственно, мне даже хочется пройтись, – продолжал я. – Вечер прекрасный. И идти, как вы говорите, всего ничего.

– Это проклятое одностороннее движение! Мы можем проторчать здесь битый час! Мистер Райдер, буду вам бесконечно благодарен, если вы меня извините. Знаете, я должен кое о чем… кое о чем позаботиться…

– Да-да, разумеется. Я выйду здесь. С вашей стороны было очень любезно подвезти меня, да еще в час пик. Я вам крайне благодарен.

– Вы подойдете к концертному залу сзади. Это если станете ориентироваться на купол. Не теряйте его из виду и тогда не заблудитесь.

– Пожалуйста, не тревожьтесь. Со мной все будет в порядке. – Прервав его извинения, я снова сказал «спасибо» и вышел из машины.


Я зашагал по узкой улочке, мимо специализированных книжных лавок, потом мимо уютных на вид туристических гостиниц. Было совсем не трудно ориентироваться на куполообразную крышу, и я порадовался, что получил возможность подышать свежим воздухом.

Стоило мне миновать два-три квартала, как в голове всплыли тревожные мысли, отделаться от которых не удавалось. Прежде всего, я сознавал, что процедура вопросов и ответов вряд ли пройдет гладко. В самом деле, если разгул страстей, с каким я столкнулся на кладбище, и не достигнет того же накала в концертном зале, кто знает, что за безобразные сцены могут там произойти. Более того, вопросы-ответы могут просто-напросто провалиться – и тогда мои родители, охваченные все возрастающим ужасом и смятением, потребуют, чтобы их увели из зала. Иными словами, они удалятся прежде, чем я доберусь до рояля, и останется только гадать, явятся ли они когда-нибудь снова послушать мое выступление. И, еще хуже, если вечер не удастся вконец, как бы у отца или у матери не случился приступ. Я был совершенно уверен, что стоит мне ударить по клавишам, и мать с отцом объединятся в порыве восхищения, но пока не закончатся вопросы и ответы, путь к инструменту будет заказан.

Тут я заметил, что, целиком поглощенный своими мыслями, я упустил из виду купол, и он скрылся за соседними зданиями. Вначале меня это мало тревожило: я рассчитывал в скором времени увидеть его снова. Но улица стала еще уже, дома поднимались на шесть или семь этажей, и я едва мог разглядеть небо, не говоря уже о куполе. Я решил перейти на параллельную улицу, свернул за ближайший угол и скоро обнаружил, что блуждаю по крохотным переулкам – не исключено, что кругами, а концертный зал так и не показывается.

После нескольких минут ходьбы я запаниковал и вознамерился остановить кого-нибудь из прохожих и спросить дорогу. Но тут же сообразил, что это далеко не лучшая идея. Пока я шел, народ поминутно на меня оглядывался, а некоторые даже застывали на месте. Нельзя сказать, что я этого совсем не замечал, однако не обращал особого внимания, поскольку был занят поисками дороги. Теперь мне стало ясно, что, так как вечернее выступление уже на носу и столь многое поставлено на карту, не годится растерянно блуждать по улице у всех на виду. Сделав над собой усилие, я выпрямился и надел маску уверенного и благополучного человека, который совершает моцион по улицам города. Я заставил себя замедлить шаги и стал приятно улыбаться всем, кто провожал меня глазами.

Наконец я обогнул еще один угол и увидел прямо перед собой – ближе, чем прежде – купол концертного зала. Улица, на которую я вышел, была шире прочих; кафе и лавки по обе ее стороны ярко светились. Купол находился в одном или двух кварталах от меня, сразу после поворота.

Я почувствовал облегчение, но не только: меня внезапно покинул страх перед предстоящим вечером. Вернулось прежнее ощущение, что стоит мне прибыть на место и выйти на сцену, как все уладится, и я зашагал вперед, испытывая растущий душевный подъем.

Но за поворотом обнаружилось странное зрелище. Чуть впереди, перегораживая мне дорогу – собственно говоря, перегораживая всю улицу, – возвышалась кирпичная стена. Сперва я подумал, что дальше пролегает железная дорога, однако заметил, что ряды окон верхних этажей за стеной не кончаются, а уходят вдаль. При виде стены я ощутил поначалу только любопытство, но не досаду, поскольку не сомневался в том, что, подойдя вплотную, найду арку или спуск в подземный переход. До купола, во всяком случае, было словно рукой подать: подсвеченный прожекторами, он четко выделялся на фоне темного неба.

И только когда я буквально уперся в стену, мне стало ясно, что это тупик. Тротуары по обе стороны улицы просто-напросто заканчивались кирпичной преградой. Я ошеломленно огляделся, потом прошел вдоль стены на противоположный тротуар, не желая поверить, что там нет не только двери, но даже щелки через которую можно было бы протиснуться. Однако ничего подобного мне не попалось – и, беспомощно постояв перед стеной, я махнул женщине средних лет, которая выходила из сувенирного магазина, и спросил:

– Простите, мне нужно в концертный зал. Как пробраться за эту стену?

Мой вопрос, казалось, удивил женщину.

– Нет-нет, – отозвалась она. – Туда нельзя пройти. Никак нельзя. Здесь тупик.

– Это ужасное неудобство. Мне срочно нужно в концертный зал.

– В самом деле, очень неудобно, – поддакнула женщина, словно ей это впервые пришло в голову. – Когда я увидела, как вы только что осматривали стену, сэр, я решила, что вы турист. Эта диковинка как раз для туристов, сами понимаете.

Она указала на вращающуюся подставку для открыток перед сувенирным магазином. Туда падал свет из дверей, и я увидел изображения стены, гордо украшавшие множество открыток.

– Но, Бога ради, для чего было строить здесь стену? – вопросил я, невольно повышая голос. – Это же в голове не укладывается. Зачем она нужна?

– Согласна с вами. Для стороннего человека, особенно если он куда-то спешит, это ужасное неудобство. Настоящий идиотизм – наверное, думаете вы. Ее построил в конце прошлого века какой-то чудак. Глупость, конечно, но с тех пор о стене идет слава. Летом здесь, где мы стоим, собираются толпы туристов. Американцы, японцы – все щелкают фотоаппаратами.

– Полная бессмыслица! – свирепо рявкнул я. – Пожалуйста, скажите, как короче всего пройти к концертному залу?

– К концертному залу, сэр? Это довольно долгий путь, если идти пешком. Конечно, мы сейчас в двух шагах от него, – она бросила взгляд на купол, – но из-за стены это на практике ничего не значит.

– Дикость какая-то! – Я потерял терпение. – Я сам найду дорогу. Вы, по-видимому, даже представить себе не можете, что у занятого человека, связанного расписанием, нет времени часами шляться по городу. Собственно, если мне будет позволено так выразиться, эта стена для вашего города типична. На каждом шагу натыкаешься на абсолютно бессмысленные препятствия. И что вы предпринимаете? Возмущаетесь? Требуете, чтобы люди могли беспрепятственно перемещаться? Нет, вы миритесь с ней уже больше полувека. Изображаете ее на открытках и верите, что она красива. Кирпичная стена красива?! Сплошное уродство! Меня так и подмывает в сегодняшней речи использовать стену как символ. Вам еще повезло, что я уже сочинил в уме большую часть своего выступления и, естественно, не очень-то хочу в последнюю минуту вносить поправки. Всего хорошего!

Я оставил женщину и стремительно пустился в обратный путь, решившись не допустить, чтобы эта Дурацкая помеха разрушила мою вновь обретенную веру в себя. Но, понимая, что все более удаляюсь от концертного зала, я ощутил, как мною вновь овладевает уныние. На сей раз улица показалась мне гораздо более длинной, а когда я все же добрался до ее конца, то снова запутался в паутине узких проездов.

После нескольких минут бесцельного блуждания я почувствовал, что с меня хватит, и остановился. Обнаружив рядом уличное кафе, я рухнул на стул у ближайшего столика – и тут же меня покинули последние силы. Я смутно сознавал, что вокруг сгущаются сумерки, что где-то сзади находится источник электрического света – и оттого меня, вероятно, хорошо видят и соседи, и прохожие, но не находил в себе решимости расправить плечи и хоть как-то замаскировать свое уныние. Вскоре появился официант. Я заказал кофе и продолжал пристально всматриваться в тень от своей головы на металлической поверхности столика. Мой ум разом вновь заполнили тревожные мысли о неприятностях, какие могут приключиться на вечернем выступлении. А еще я не переставал огорчаться из-за своего согласия сфотографироваться перед строением Заттлера, которое, видимо, непоправимо подорвало мою репутацию в этом городе: обстановка сложилась настолько неблагоприятная, что поправить дело могло только триумфальное выступление с ответами на вопросы: в любом ином случае последствия будут катастрофическими. Меня так одолели тревожные размышления, что в какой-то момент я едва не пустил слезу, но тут почувствовал у себя на спине чью-то руку и услышал голос, мягко повторявший: «Мистер Райдер. Мистер Райдер».

Я решил, что это вернулся официант, и сделал знак поставить чашку на столик. Но голос продолжал твердить мое имя: я поднял глаза и увидел Густава, который озабоченно меня созерцал.

– О, приветствую, – проговорил я.

– Добрый вечер, сэр. Я подумал, что это вы, но не был уверен, поэтому и подошел. Вы здоровы, сэр? Здесь все наши парни, не хотите ли к нам присоединиться? Ребята будут в восторге.

Я огляделся и увидел, что кафе находится на площади. Единственный уличный фонарь, ее освещавший, помещался в центре, края же тонули в темноте, и сновавшие там люди представлялись едва различимыми тенями. Густав указывал напротив, где обнаружилось еще одно кафе, немного больше того, услугами которого я воспользовался. Через открытые двери и окна противолежащего кафе струился теплый свет. Даже с приличного расстояния я видел, что там толпится народ, и слышал доносимые вечерним воздухом пение скрипки и смех. Только тогда я понял, что сейчас я в Старом Городе, на главной площади, и вижу напротив Венгерское кафе. Пока я осматривался, Густав опять заговорил:

– Ребята, сэр, все не унимались; пришлось пересказывать им десять раз. То есть, сэр, ваши слова – как вы ответили согласием. Они хотели слышать это снова и снова. Едва перестанут смеяться и хлопать друг друга по спине – опять за свое: «Ну же, Густав, это еще не все. Что в точности сказал мистер Райдер?» «Я вам уже повторял, – убеждаю я их, – вы это знаете наизусть». Но им хочется послушать еще – и, не иначе, за вечер еще не однажды захочется. Конечно, сэр, каждый раз, когда они задают вопрос, я отзываюсь скучным голосом, но это так – напускное. На самом деле я, как и они, весь дрожу и готов говорить без перерыва с утра и до вечера. Радостно видеть, как на их лицах появляется это выражение. Ваше обещание, сэр, возродило их надежды и вернуло лицам юность. Даже Игорь улыбался, а то и смеялся, когда слышал шутку! Уж и не припомню, когда в последний раз видел его веселым. Да-да, сэр, я счастлив повторять свой рассказ без конца. А посмотрели бы вы на них, сэр, когда доходит черед до слов: «Очень хорошо, я буду счастлив сказать что-нибудь в вашу поддержку!» Они заливаются смехом, хлопают друг друга по спине – такого не было уже сто лет. И вот мы сидим, сэр, пьем пиво и рассуждаем о вашем великодушии; о том, как после стольких лет судьба профессии носильщика изменяется раз и навсегда, то да се, – и вдруг, случайно взглянув в окно, я замечаю вас, сэр. Хозяин, как видите, оставил дверь открытой. Так лучше: когда сгущаются сумерки, видна противоположная часть площади. Ну, я и смотрел на кафе напротив и думал про себя: «Интересно, что это за бедняга сидит там один-одинешенек». Зрение-то у меня не ахти, мне и в голову не приходило, что это окажетесь вы, сэр. И тут Карл говорит мне эдак шепотом (почувствовал, верно, что не стоит объявлять об этом во всеуслышание): «Я, наверное, ошибаюсь, но не мистер ли это Райдер собственной персоной? За столиком напротив?» Я всмотрелся и подумал, что вполне возможно. Но только с чего это он сидит там на холоде такой печальный? Пойду-ка, посмотрю, не он ли это, в самом деле. Позвольте отметить, сэр, Карл повел себя очень деликатно. Никто другой его не слышал, он один знает, что заставило меня сорваться с места, хотя не исключено, кое-кто глядит мне в спину и гадает, почему я тут. Но вправду, сэр, здоровы ли вы? Вы выглядите так, словно вас что-то тяготит.

– О-о… – Я вздохнул и вытер лицо. – Пустяки. Просто бесконечные разъезды и груз ответственности. Иной раз это выматывает… – Я усмехнулся и замолк.

– Но почему вы сидите здесь в одиночестве, сэр? Вечер прохладный, а на вас только куртка. И это после того, как я сказал, что все будут безмерно рады, если вы присоединитесь к нам в Венгерском кафе! Неужели вы сомневаетесь, что прием будет самый восторженный? Сидите здесь один как перст! В самом деле, сэр! Пожалуйста, пойдемте прямо сейчас. Вы сможете расслабиться и чуть-чуть повеселиться. Выбросьте из головы все заботы. Ребята будут рады-радешеньки. Прошу вас.

Сияющие огни в двери напротив, музыка, взрывы хохота действительно притягивали. Я встал и снова утер лицо.

– Ей-богу, сэр! Оглянуться не успеете, как взбодритесь.

– Спасибо. Спасибо. От души спасибо. – Я сделал попытку взять себя в руки. – Очень вам благодарен. Поверьте. Боюсь только вам помешать.

Густав рассмеялся:

– Ничего подобного, сэр, скоро вы сами в этом убедитесь.

Когда мы зашагали через площадь, мне подумалось, что нужно подготовить себя к встрече с носильщиками, которые, несомненно, начнут при моем появлении выражать бурную радость и благодарность. Я ощутил на себе бремя ответственности и готовился сказать Густаву что-нибудь приятное, но внезапно тот остановился. На ходу он все время слегка касался моей спины, а теперь его пальцы на какую-то секунду уцепились за ткань моей куртки. Я обернулся и в неверном свете увидел, что Густав стоит неподвижно, устремив взгляд в землю и поднеся руку ко лбу, как будто ему припомнилось что-то важное. Но прежде, чем я успел заговорить, он покачал головой и смущенно улыбнулся.

– Простите, сэр, я только… только… – Он слегка усмехнулся и двинулся дальше.

– Что-нибудь не так?

– Нет-нет. Знаете, сэр, ребята просто завизжат от восторга, когда вы появитесь в дверях.

Он обогнал меня и остаток пути проделал первым, ступая уверенно и решительно.

27

Только войдя в кафе и ощутив тепло очага, который находился в дальнем конце комнаты – в камине пылало целое бревно, я понял, как холодно сделалось на улице. С прошлого моего посещения интерьер кафе изменился. Почти все столики сдвинули к стенам, освободив центр комнаты для большого круглого стола. За ним сидела приблизительно дюжина посетителей, которые пили пиво и шумно переговаривались. Все они на вид были моложе Густава, хотя в большинстве уже миновали средний возраст. Невдалеке от них, у самой стойки двое худощавых мужчин в цыганских нарядах наяривали на своих скрипках вальс. В кафе расположились и другие посетители, но они скромно ютились на заднем плане, нередко в затененных нишах, довольствуясь ролью наблюдателей на чужом празднике.

Когда мы с Густавом вошли, носильщики дружно обернулись и уставились на нас, словно не веря собственным глазам. Густав объявил:

– Да, ребята, это в самом деле он. Явился самолично сказать нам пару сочувственных слов.

Воцарилась полная тишина. Взоры всех, кто был в кафе – носильщиков, официантов, музыкантов, прочих посетителей, – устремились на меня. Затем раздался взрыв аплодисментов. Я почему-то оказался не готов к такому приему – и на глазах у меня снова едва не выступили слезы. Я улыбался, приговаривая: «Спасибо, спасибо», а овации по-прежнему гремели так оглушительно, что я почти не слышал самого себя. Носильщики повскакали с мест, и даже цыгане-музыканты, зажав под мышкой свои скрипочки, захлопали в ладоши. Густав сопроводил меня к центральному столу, я сел – и только тогда аплодисменты смолкли.

Музыканты снова взялись за скрипки, а я очутился в окружении возбужденных лиц. Густав, севший со мною рядом, заговорил:

– Ребята, мистер Райдер был так добр, что…

Не успел он докончить фразу, как ко мне склонился, поднимая пивной бокал, плотный и красноносый носильщик.

– Мистер Райдер, вы нас спасли! – заявил он. – Теперь наша история пойдет совсем по-другому. Внуки запомнят меня иным. Это великий день для всех нас.

Отвечая на его улыбку, я почувствовал, что кто-то ухватил меня за рукав. Прямо мне в глаза заглядывал человек с нервным исхудалым лицом:

– Скажите, мистер Райдер, скажите – вы и вправду сделаете это? Не получится ли так, что, когда придет время, ваш ум будет занят другими важными вещами, и вы, представ перед битком набитым залом, передумаете и…

– Не приставай! – вмешался чей-то голос, и нервный человек исчез, словно его оттащили назад. Я услышал у себя за спиной другой голос: – Конечно же, он не передумает. Ты что, забыл, с кем разговариваешь?

Я обернулся, чтобы успокоить нервного собеседника, однако еще один из собравшихся потряс мне руку со словами:

– Спасибо, мистер Райдер, спасибо.

– Вы бесконечно добры, – сказал я, улыбаясь всей компании. – Но я… я просто обязан вас предупредить…

В тот же миг кто-то меня толкнул, так что я едва не упал на своего соседа. Кто-то рассыпался в извинениях, еще кто-то буркнул: «Нечего толкаться!» Другой голос, у самого моего уха, произнес: «Это я заметил вас на той стороне площади, сэр. Я сказал Густаву, что это, кажется, вы. Как вы любезны, что согласились подойти к нам. Сегодняшний вечер мы никогда не забудем. Это переворот в судьбе каждого из местных носильщиков».

– Послушайте, я должен вас предупредить! – громко заговорил я. – Я сделаю все от меня зависящее, но предупреждаю, что, быть может, уже не пользуюсь таким влиянием, как прежде. Видите ли…

Однако мои слова потонули в дружном многоголосом «ура». Второе «ура» подхватила вся компания носильщиков, музыка мгновенно смолкла – и к заключительному, громовому «ура» присоединились все, кто был в кафе. Овация возобновилась.

– Спасибо, спасибо, – повторял я, искренне тронутый. Когда аплодисменты стали стихать, ко мне с другого конца стола обратился красноносый носильщик:

– Мы очень вам рады, сэр. Вы прославлены и знамениты, но я хочу, чтобы вы знали: мы здесь хорошего человека видим за версту. Кто год за годом занимается нашим ремеслом, тот вырабатывает в себе нюх на порядочных людей. Вы человек порядочный на редкость, это ясно всем нам. Порядочный и добрый. Вы можете подумать: мы вам радуемся только потому, что вы обещали нам помочь. Мы вам благодарны – не буду отрицать. Но я знаю эту компанию: они искренне испытывают к вам добрые чувства – не будь вы порядочным человеком, они бы не относились к вам так хорошо. Будь вы заносчивы или неискренни, от них бы это не укрылось. Да-да. Они бы встретили вас уважительно, благодарили – однако не так, как сейчас. И вот что я стараюсь объяснить, сэр: будь вы не знаменитость, а просто случайный приезжий, но, узнав, что вы хороший парень, заехали далеко от дома и чувствуете себя одиноко, мы бы встретили вас как родного. Мы бы вели себя приблизительно так же, как сейчас: нам достаточно одного – что вы порядочный человек. Что бы о нас ни говорили, мы не буки. С сегодняшнего вечера, сэр, можете считать всех нас своими друзьями.

– Верно, – произнес голос справа от меня. – Теперь мы ваши друзья. И если у вас возникнут в нашем городе какие-нибудь трудности, можете на нас положиться.

– Большое вам спасибо. Благодарю. Я сделаю для вас сегодня все, что смогу. Но, ей-богу, должен предупредить…

– Сэр, прошу вас, – тихо проговорил Густав мне на ухо. – Прошу вас, не волнуйтесь. Все пройдет замечательно. Почему бы хоть чуточку не повеселиться?

– Я только хотел предупредить ваших добрых друзей…

– Оставьте, сэр, – спокойно продолжал Густав. – Ваша заботливость меня восхищает. Но не стоит так волноваться. Пожалуйста, расслабьтесь и отдохните. Хотя бы чуточку. Всех нас одолевают заботы. Мне и самому вскоре придется вернуться в концертный зал, к своим обязанностям. Но когда мы встречаемся, как сегодня, то радуемся, что видим друзей, и забываем все остальное. Мы проводим время в свое удовольствие. – Густав заговорил громче, перекрывая шум. – А ну-ка покажем мистеру Райдеру, как мы здесь привыкли веселиться! Пусть увидит!

Ответом на это заявление был взрыв хохота и новые аплодисменты, которые перешли в ритмичные хлопки. Цыгане заиграли быстрее, в такт хлопкам; примеру носильщиков последовали и кое-какие посетители. Я заметил, что люди в разных концах зала прерывают свои разговоры и разворачивают стулья, словно давно ждали этого зрелища. Из задних дверей появился черноволосый долговязый мужчина – как я решил, хозяин – и прислонился к косяку. Судя по всему, он, как и прочие, был настроен не упустить ни малейшей подробности зрелища.

Тем временем носильщики продолжали прихлопывания, все более входя в раж. Некоторые из них принялись в такт стучать ногами. Затем появились два официанта и начали поспешно убирать со стола. В одно мгновение исчезли пивные стаканы, кофейные чашки, сахарницы и пепельницы, и один из носильщиков, грузный бородатый мужчина, влез на стол. Его лицо, частично скрытое лохматой бородой, было ярко-красным – то ли от смущения, то ли от спиртного. Тем не менее на столе он не выказал признаков замешательства и, ухмыляясь во весь рот, пустился в пляс.

Это был странный, статичный танец. Танцор почти не отрывал ног от стола, демонстрируя скорее скульптурные позы, чем проворство и грацию движений. Изображая какого-то греческого бога, бородатый носильщик сделал вид, что поддерживает руками невидимую ношу, – и, под непрекращающиеся стук и крик, принялся медленно, с бедра, поворачиваться вокруг своей оси. На миг я задал себе вопрос, не следует ли относиться к этому представлению как к комическому номеру, однако, несмотря на звучавший вокруг хохот, вскоре понял, что это было бы неверно. Пока я наблюдал за бородачом, кто-то слегка подтолкнул меня локтем и сказал:

– Вот он, мистер Райдер. Наш танец. Танец Носильщиков. Вы, конечно, слышали о нем?

– Да, – отозвался я. – Конечно. Так это и есть тот самый Танец Носильщиков?

– Да, но это только начало. – Говорящий ухмыльнулся и снова ткнул меня локтем в бок.

Я заметил, что из рук в руки переходит большая коробка из коричневого картона. Размером приблизительно с чемодан, она, судя по тому, как легко ее перебрасывали, была пуста. Коробка пропутешествовала вокруг стола, а потом, на определенной стадии танца, ее кинули бородатому носильщику. Все движения носильщиков явно были привычными и хорошо заученными. Точно в тот миг, когда танцор переменил позу и вновь вскинул руки, картонная коробка взлетела вверх и опустилась прямо на его ладони.

Бородач притворился, будто подхватил не пустую коробку, а каменный блок. Под тревожные возгласы он согнулся, словно готовый рухнуть, но потихоньку начал с усилием выпрямляться и наконец вытянулся в струнку, прижимая коробку к груди. Под одобрительные восклицания бородач стал медленно поднимать груз над головой, пока не зафиксировал его на вытянутых руках. Хотя на деле этот фокус не имел ничего общего с подвигом, в нем виделись и достоинство, и драматизм, поэтому я тоже восхищенно приветствовал мнимого героя. Вслед за тем бородач довольно искусно прикинулся, будто ноша становится все легче и легче. Вскоре он уже держал груз одной рукой, одновременно совершая пируэты; перебрасывал коробку через плечо и подхватывал ее у себя за спиной. Чем невесомей становился груз, тем неудержимей делалось веселье коллег. А когда обращение танцора с грузом стало совсем непочтительным, его коллеги принялись обмениваться выразительными взглядами, скалиться и подначивать друг друга, пока на стол не попытался вскарабкаться еще один из их числа – жилистый коротышка с тонкими усиками.

Стол угрожающе зашатался, однако носильщики рассмеялись, как будто это было частью представления, поддержали стол – и очередной солист взобрался наверх. Бородач сперва не заметил коллегу и продолжал забавляться с коробкой, а тот уныло стоял позади него, как кавалер, ожидающий, когда освободится дама, которую он жаждет пригласить. Наконец бородач увидел жилистого и перебросил коробку ему. Поймав ее, жилистый отшатнулся назад: казалось, он вот-вот сверзится со стола. Но он удержался и с большим усилием выпрямился, прижимая коробку к спине. Тем временем бородач, хлопая в ладоши и сияя улыбкой, воспользовался помощью множества протянувшихся ему навстречу рук и спрыгнул со стола.

Жилистый проделал приблизительно те же телодвижения, что и его предшественник, но сопроводил их большим количеством смешных ужимок. Он строил забавные рожи и терял равновесие, наподобие самого настоящего клоуна, чем вызвал бурю аплодисментов. Пока я наблюдал за ним, ритмичные хлопки, визг скрипок, раскаты хохота и фальшиво-удивленные выкрики заполнили, казалось, не только мой слух, но и всю душу. К тому времени, когда коротышку сменил третий носильщик, я почувствовал, что меня заливают волны человеческого тепла. Слова Густава вдруг показались мне удивительно мудрыми. В самом деле, к чему все эти тревоги? Время от времени просто необходимо забывать о заботах и предаваться развлечениям.

Я закрыл глаза и отдался приятной неге, едва сознавая, что не перестаю хлопать в ладоши и отбивать ногой ритм. Моему умственному взору представилось, как мои родители в карете, запряженной лошадьми, въезжают на поляну перед концертным залом. Я видел местных жителей: мужчин в черных куртках, дам в жакетах и шалях, в драгоценных украшениях; как они на полуслове прерывают свои беседы и оборачиваются на стук лошадиных копыт, который слышится из глубины рощи. И тут в море огней ныряет блестящая карета, красивые лошадки замедляют свой бег, и пар из их ноздрей поднимается в вечернее небо. Мать и отец выглядывают из окошка кареты; на их лицах написано взволнованное предвкушение, смешанное, однако, с настороженной сдержанностью; они не решаются всецело поверить в то, что вечер обернется полным, ослепительным триумфом. Облаченные в ливреи лакеи спешат вывести моих родителей из кареты, представители власти выстраиваются в цепочку для приветствия, и на лицах матери и отца появляются подчеркнуто спокойные улыбки, запомнившиеся мне с детства, с тех редких случаев, когда родители приглашали гостей на ланч или обед.

Я открыл глаза и увидел на столе уже двоих носильщиков, которые разыгрывали смешную сценку. Тот, у кого была коробка, делал вид, что изнемогает под ее тяжестью и вот-вот грохнется на пол, но в последнюю минуту передавал груз партнеру. Тут я заметил Бориса (по-видимому, он все время находился в кафе и сидел где-то в углу), который переместился к столу и с нескрываемым восторгом смотрел на обоих танцоров. По тому, как он хлопал и смеялся в нужных местах, можно было заключить, что мальчику хорошо знакомы все детали представления. Он сидел между двумя массивными смуглыми носильщиками, до того похожими друг на друга, что нетрудно было заподозрить в них братьев. С одним из них Борис обменялся замечаниями, тот расхохотался и шутливо Ущипнул ребенка за щеку.

В кафе с площади стекалось все больше народа, притянутого царившим здесь весельем; сделалось тесно. Я обратил также внимание на то, что к двум цыганам-музыкантам добавилось еще трое, и звуки их, скрипок, еще более напористые, чем прежде, неслись с разных сторон. Потом кто-то сзади (мне показалось, что это был не носильщик) выкрикнул: «Густав!» – и этот клич мгновенно подхватили все стоявшие вокруг стола. «Густав, Густав!» – скандировали носильщики нараспев. Носильщик с изможденным нервным лицом, который обращался ко мне раньше, теперь с воодушевлением, хотя и довольно неуклюже, исполнял танец на столе, присоединился к хору и не переставал выпевать «Густав, Густав!», даже когда жонглировал коробкой за спиной.

Я оглянулся в поисках Густава и увидел его рядом с Борисом: он что-то шептал ему на ухо. Один из смуглых братьев тронул Густава за плечо и, как мне показалось, стал горячо упрашивать пожилого носильщика продолжить представление. Густав улыбнулся и скромно покачал головой, однако настойчивость хора лишь возросла. Имя Густава повторяли теперь практически все, кто был в кафе, а также, думаю, и многие из прохожих на площади. Наконец, устало улыбнувшись Борису, Густав поднялся со стула.

Густаву, превосходившему в возрасте всех своих коллег, было, несомненно, труднее, чем остальным, взобраться на стол, однако его подхватило множество рук. Оказавшись на столе, Густав выпрямился и с улыбкой оглядел зрителей. Носильщик с нервным лицом подал ему коробку и быстро соскочил на пол.

Танец Густава с самого начала отличался от предшествующих. Получив коробку, Густав не стал прикидываться, будто держит неподъемную тяжесть, а без усилий вскинул ее на плечо и подергал им. Эти движения вызвали всеобщий громкий смех, послышались крики: «Славный старина Густав!» и «Сейчас он даст жару!». Пока он продолжал играючи манипулировать коробкой, вперед пробрался официант и кинул на стол настоящий небольшой чемодан. Судя по движениям официанта и по стуку чемодана, последний отнюдь не был пуст. Чемодан очутился у самых ног Густава – и по толпе пробежал шепот. Хор снова, еще убыстренней, гремел: «Гу-став! Гу-став! Гу-став!» Мне было видно, как Борис, распираемый гордостью, внимательно следит за каждым движением деда, отбивая себе ладони и вторя общему речитативу. Густав, заметив Бориса, еще раз ему улыбнулся, а потом наклонился и ухватил чемодан за ручку.

Когда Густав, по-прежнему в согнутой позе, взгромоздил чемодан себе на бедро, стало очевидно, что он имеет дело не с воображаемым, а с самым настоящим грузом. После того как Густав, с коробкой на плече и чемоданом в руке, выпрямился, веки его опустились и лицо, как мне показалось, потемнело. Окружающие, однако, приняли это как должное (возможно, Густав всегда таким образом набирался сил для подвига) – и душераздирающий речитатив и хлопки продолжались, заглушая визгливую мелодию скрипок. В самом деле, через несколько мгновений Густав открыл глаза и одарил зрителей широкой улыбкой. Затем, подтянув чемодан еще выше, он ухитрился зажать его под мышкой и в таком положении – с чемоданом под мышкой и коробкой на противоположном плече – начал пляску, выделывая ногой медленные шаркающие движения. Среди восторженного улюлюканья я расслышал, как кто-то вблизи двери спрашивал: «Что он сейчас делает? Мне не видать. Что он сейчас делает?»

Густав поднял чемодан еще выше и продолжал танцевать с чемоданом на одном плече и коробкой на Другом. Он сильно скособочился, потому что чемодан был значительно тяжелее коробки, но в остальном старик держался непринужденно и перебирал ногами Достаточно бойко. Борис, лучась восторгом, что-то крикнул деду (я не слышал слов), и Густав ответил ему хитрым изгибанием шеи, чем вызвал новые клики радости и смех.

Наблюдая за танцем Густава, я почувствовал, что за моей спиной творится что-то непонятное. Некоторое время мне в спину с раздражающей регулярностью заезжали локтем, но я объяснял это давкой в задних рядах зрителей, которые стремились лучше рассмотреть представление. Наконец я оглянулся и увидел двух официантов, которые, не обращая внимания на сыпавшиеся на них со всех сторон тычки, занимались, стоя на коленях, упаковкой чемодана. Он был уже почти наполнен – как мне показалось, деревянными разделочными досками из кухни. Один из официантов перекладывал доски плотнее, в то время как второй, глядя в глубину кафе, нетерпеливыми жестами указывал на оставшиеся в чемодане пустоты. Принесли еще доски – и сразу, по две или три, стали передавать их из рук в руки по цепочке. Официанты стремительно набили чемодан до отказа. Но доски, а также части расколовшихся досок, все прибывали, и официанты с привычной изобретательностью находили место и для них. Вероятно, они продолжали бы в том же духе, но давка истощила их терпение; они опустили крышку, подзатянули ремни и, протиснувшись мимо меня, водрузили чемодан на стол.

Борис внимательно посмотрел на новый чемодан, а потом поднял неуверенный взгляд на Густава. Его медленные шаркающие шаги напоминали движения матадора. Сосредоточившись на том, чтобы удерживать на плечах одновременно чемодан и коробку, Густав вначале не заметил новую поклажу, которую для него приготовили. Борис не спускал глаз с деда, ожидая, когда тот увидит второй чемодан. Вероятно, этого ждал не он один, но Густав продолжал пляску, прикидываясь, что ничего не замечает. Конечно же, это была хитрость! Дед Бориса, почти несомненно, просто дразнил зрителей, и Борис знал, что он вот-вот подхватит новый груз, для чего ему, наверное, придется освободиться от пустой коробки. Но, по непонятной причине, Густав продолжал игнорировать второй чемодан, и окружающие взялись криками привлекать его внимание. Наконец Густав увидел второй чемодан, и на его лице, зажатом, как начинка в сандвиче, между чемоданом и коробкой, появилось испуганное выражение. Соседи Бориса засмеялись и еще громче зааплодировали. Густав по-прежнему медленно вращался вокруг собственной оси, не отводя взгляда от нового чемодана. Видя озабоченное лицо деда, Борис на мгновение подумал, что его испуг не был наигранным. Но соседи, наблюдавшие это представление уже несчетное множество раз, смеялись, и Борис тоже начал смеяться и подзадоривать Густава. Голос мальчика достиг слуха Густава, и дед с внуком снова обменялись улыбками.

Густав спустил с плеча пустую коробку и, пока она скользила вдоль его руки, пренебрежительным (и довольно изящным) движением смахнул ее в толпу. Вновь зазвучали приветственные клики и смех; коробка мелькнула над головами зрителей и скрылась в недрах помещения. Затем Густав снова посмотрел на второй чемодан и укрепил первый повыше у себя на плече. Он вновь состроил озабоченную мину, на этот раз явно в шутку, и Борис присоединился к общему смеху. Густав начал сгибать колени. Он делал это очень медленно – то ли ломал комедию, то ли ему по-настоящему было трудно. Наконец он, удерживая на плече первый чемодан, склонился так низко, что смог дотянуться до ручки второго у себя под ногами. Под несмолкающие хлопки он неспешно выпрямился, отрывая от поверхности стола более тяжелый чемодан. Густав изображал невероятную натугу – совсем как бородатый носильщик, когда ему кинули картонную коробку. Бориса переполняла гордость, время от времени он поворачивался и оглядывал восторженные лица толпы, теснившейся вокруг. Даже цыгане-музыканты старались хитростью заполучить себе более удобные места для наблюдения и ради этого размашисто орудовали смычками, расталкивая под этим благовидным предлогом соседей. Один из скрипачей пробился таким образом в первый ряд и теперь играл над самым столом, прижатый к нему вплотную.

Густав снова зашаркал ногами. Его движения были скованы двумя чемоданами, особенно вторым, наполненным досками (Густав даже не пытался поднять его на плечо: это было явно невозможно), поэтому танцу недоставало энергии, однако своей выразительностью он привел толпу в экстаз. «Славный старина Густав!» – вновь и вновь выкрикивал народ, и Борис, не привыкший таким образом обращаться к деду, тоже принялся вопить во все горло: «Славный старина Густав! Славный старина Густав!»

Снова старый носильщик выделил в этом хоре голос Бориса, и хотя на сей раз не обернулся (делал вид, что для этого слишком поглощен своей поклажей), но прыти у него прибавилось. Он начал медленный поворот вокруг собственной оси и до предела выпрямил спину. На мгновение Густав представлял собой великолепное зрелище: он стоял на столе в скульптурной позе, с одним чемоданом на плече и другим прижатым к бедру и совершал поворот под музыку и рукоплескания. Затем он, казалось, оступился, но сразу выпрямился; толпа разом выдохнула «о-ох!» и сопроводила эту маленькую заминку хохотом.

За спиной у Бориса поднялась суматоха, и он увидел, что те же двое официантов вновь учинили возню на полу, расталкивая окружающих, чтобы освободить себе место. Оба стояли на коленях и хлопотали над предметом, похожим на большую сумку для гольфа. Действовали они нетерпеливо и раздраженно: видимо, их злили посетители, которые без конца на них натыкались. Борис обернулся к деду, потом опять к официантам и увидел, что один из них широко распахнул сумку, словно готовясь сунуть внутрь какую-то крупную вещь. И верно: через толпу к нему проталкивался его сотоварищ, который двигался спиной вперед и что-то за собой волочил. Протиснувшись немного ближе, Борис разглядел, что это какой-то механизм. Рассмотреть подробности мешали ноги окружающих, но Борис предположил, что это старый мотор от мотоцикла или катера. Официанты принялись с усилием запихивать этот предмет в сумку, разводя ее и без того туго натянутые бока и дергая за молнию. Снова оглянувшись, Борис увидел, что дедушка нисколько не тяготится поклажей и, судя по всему, не намерен останавливаться. Да и толпа в любом случае не собиралась допускать этого. Народ вокруг зашевелился, и двое официантов водрузили сумку на стол.

Когда новость о принесенной сумке пробежала от переднего ряда к задним, шум усилился. Густав не сразу заметил сумку, поскольку, стараясь сконцентрироваться, плотно прикрыл веки, но вскоре понукания толпы заставили его взглянуть вниз. Он увидел сумку – и лицо его вновь сделалось очень серьезным. Затем он улыбнулся и продолжал неспешно поворачиваться. Чуть погодя он, как и прежде, хотя на сей раз не без труда, снял с плеча более легкий груз. Опуская чемодан, Густав невероятным усилием вытянул руку и толкнул его в толпу. Куда более тяжелый, чем пустая коробка, чемодан описал не такую длинную дугу и шлепнулся сперва на стол и лишь затем попал в руки носильщиков, которые находились в первом ряду. Чемодан, как до того коробка, исчез в толпе, а все глаза снова обратились к Густаву. Народ вновь начал скандировать его имя, и старик внимательно посмотрел на сумку у себя под ногами. Освободившись от одного из чемоданов, хотя и не самого тяжелого, он ощутил, казалось, прилив свежей энергии. Глядя на сумку, Густав изобразил на лице сомнение и покачал головой, побуждая толпу к уговорам. «Давай, Густав, покажи класс!» – закричал носильщик, стоявший рядом с Борисом.

Густав начал поднимать тяжелый чемодан, чтобы водрузить его на плечо, где прежде стоял легкий. Он действовал сосредоточенно, прикрыв глаза. Согнул одно колено, потом медленно выпрямился. Раз или два его ноги дрогнули, но он удержался и замер с чемоданом, прочно стоящим на плече; свободная рука тянулась к сумке. Внезапно Борису сделалось страшно и он закричал: «Нет!», но его вопль потонул в скандировании и смехе, вскриках «ух!» и вздохах толпы.

– Давай, Густав! – кричал сосед. – Покажи, на что ты способен! Покажи им всем!

– Нет! Нет! Дедушка, дедушка!

– Славный старина Густав! – вопили зрители. – Давай! Покажи, на что ты способен!

– Дедушка, дедушка! – Борис простер руки к столу в попытке привлечь внимание деда, но Густав сосредоточенно хмурился, устремив все внимание на ремень сумки, которая лежала на столе. Затем старый носильщик начал наклоняться, его тело трепетало под весом чемодана, рука делала хватательные движения, хотя еще не дотянулась до ремня. Присутствующие напряженно застыли, чувствуя, вероятно, что Густав решился на подвиг, превосходящий его возможности. Праздничное настроение, однако, сохранялось, речитатив звучал ликующе.

Борис стал просительно заглядывать в глаза взрослых, потом потянул соседа за рукав:

– Нет-нет! Хватит! Дедушка сделал достаточно! Бородатый носильщик (это был он) удивленно посмотрел на мальчика и сказал со смешком:

– Спокойно, не переживай. Твой дедушка гигант. Ему по плечу и это, и еще большее. Куда большее. Он просто гигант.

– Нет! Дедушка сделал достаточно!

Бориса никто не слушал – даже бородатый носильщик, который ободряюще положил руку ему на плечо. Густав присел уже совсем низко, и его пальцы почти касались ремня на сумке. Затем он схватил ремень и, не вставая, надел его себе на свободное плечо. Он подтянул ремень и начал подниматься. Борис вскрикнул и принялся колотить по столу, пока Густав его не заметил. Дед уже наполовину выпрямился, но приостановился, и секунды две они с внуком пристально смотрели друг на друга.

– Нет! – замотал головой Борис – Нет. Дедушка сделал достаточно.

Вероятно, из-за шума Густав плохо слышал эти слова, но он, казалось, вполне понял внука. По его лицу скользнула ободряющая улыбка, он торопливо кивнул и снова прикрыл глаза, желая сосредоточиться.

– Нет! Нет! Дедушка! – Борис опять потянул бородатого носильщика за рукав.

– Что такое? – спросил бородач. От смеха у него на глазах выступили слезы. Не дожидаясь ответа, он снова впился глазами в Густава и еще громче, чем прежде, стал вторить речитативу.

Густав медленно выпрямлялся. Раз или два он дрогнул, словно готовый согнуться под тяжестью. Лицо его странно вспыхнуло. Челюсти старого носильщика были яростно стиснуты, черты скривились, мускулы на шее вздулись. Отчаянный шум в зале не заглушал его тяжелого дыхания. Но никто, кроме Бориса, этого не замечал.

– Не беспокойся, твой дедушка молодец! – сказал бородач. – Ничего страшного! Такие штуки он проделывает каждую неделю!

Густав продолжал подниматься, с сумкой через одно плечо и с чемоданом на другом. Когда он наконец выпрямился с дрожащим, но одновременно победно-радостным лицом, ритмичные хлопки сменились аплодисментами и криками одобрения. Скрипки затянули более спокойную, величавую мелодию, приличествующую финалу. Густав медленно поворачивался; веки его были опущены, лицо искажено гримасой, в которой мешались мука и достоинство.

– Хватит! Дедушка! Остановись!

Густав продолжал совершать круг, вознамерившись продемонстрировать свои достижения всем, кто был в зале. И тут внутри него как будто что-то оборвалось. Он внезапно остановился и секунду-другую колебался из стороны в сторону, словно бы раскачиваемый сильным ветром. В следующее мгновение он пришел в себя и завершил оборот. Только вернувшись к первоначальной позиции, какую принял, когда выпрямился с грузом, Густав начал неспешно опускать с плеча чемодан. Тот был слишком тяжел – и бросать его в толпу было бы небезопасно, поэтому Густав позволил ему с грохотом удариться о столешницу и только потом толкнул его ногой к краю, в руки своих сотоварищей.

Толпа шумела и аплодировала, иные затянули песню под звуки цыганских скрипок – выразительную балладу на венгерские стихи. К ним присоединялось все больше голосов; вскоре пела уже вся комната. Густав, стоя на столе, опускал к ногам сумку. Она упала с металлическим лязгом. На этот раз Густав не стал бросать груз на руки толпе, а вскинул руки над головой (даже этот жест, казалось, дался ему с трудом) и затем поторопился сойти со стола. Его подхватило множество рук, и Борис убедился в том, что дед благополучно стоит на полу.

Внимание присутствующих переключилось на песню. Под сладостно-ностальгическую мелодию поющие начали браться – за руки и раскачиваться в такт. Один из цыганских скрипачей взобрался на стол, с ним рядом тут же оказался другой, и вскоре они вдвоем приковали к себе взгляды публики, сопровождая игру ритмичными телодвижениями.

Борис пробился через толпу туда, где, переводя дыхание, стоял его дед. Еще несколько секунд назад Густав находился в центре всеобщего внимания, теперь же никто, по-видимому, не замечал ни деда, ни внука, когда те с закрытыми глазами обнимались, не пряча друг от друга безмерного облегчения, какое оба испытывали. Спустя довольно долгое время Густав с улыбкой опустил взгляд на мальчика, внук же не ослабил объятия и не открывал глаз.

– Борис! – позвал Густав. – Борис! Ты мне должен кое-что пообещать.

Мальчик молчал, продолжая цепляться за деда.

– Борис, послушай! Ты хороший мальчик. Если со мной что-нибудь случится, если это произойдет, ты Должен будешь занять мое место. Знаешь, твои родители прекрасные люди. Но бывает, они пасуют. Они не такие сильные, как мы с тобой. И если со мной что-нибудь случится, если меня не станет, тебе придется сделаться опорой семьи. Ты будешь заботиться о матери и об отце, поддерживать семью, сплачивать ее. – Густав разомкнул объятия и улыбнулся внуку. – Ты мне это обещаешь – да, Борис?

Некоторое время Борис, судя по всему, размышлял, потом с серьезным видом кивнул. Деда и внука поглотила толпа, и я больше их не видел. Кто-то тянул меня за рукав и уговаривал взяться за руки с соседями и подхватить песню.

Обернувшись, я увидел, что к двум скрипачам на столе присоединились и остальные, и теперь вся публика, распевая, водит вокруг них хоровод. В кафе набились еще посетители, и теперь там негде было яблоку упасть. Я заметил, что двери по-прежнему открыты и люди на площади, в темноте, тоже сплели руки и раскачиваются в такт пению. Я протянул руки крупному мужчине – скорее всего, носильщику – и толстой женщине, которая, вероятно, зашла с улицы, и включился в хоровод. Песня была мне незнакома, но я заметил, что и большинство окружающих тоже не знает слов, да и венгерского языка вообще, а поют что Бог на душу положит. Мои соседи, например, произносили совершенно разные слова, однако же безо всякого смущения или колебаний. Достаточно было на мгновение прислушаться, как обнаруживалось, что они поют какую-то околесицу, но это решительно ничего не меняло. Вскоре и я поддался общему настроению и начал подпевать, изобретая слова, как я думал, отдаленно похожие на венгерские. Непонятно почему, но мне это хорошо удавалось: слова лились с приятной легкостью, и в скором времени я уже с жаром вплетал свой голос в общий хор.

Наконец, приблизительно минут через двадцать, я заметил, что толпа начала таять. Официанты подметали пол и возвращали столики на прежние места у стен. Но большая группа посетителей, к которой принадлежал и я, по-прежнему кружилась по залу, увлеченно распевая. Цыгане также не сходили со стола и не проявляли ни малейшего желания прекратить игру. Мягко влекомый одним соседом и подталкиваемый другим, я двигался в хороводе, но вдруг почувствовал, что кто-то трогает меня за плечо. Я оглянулся и увидел человека, которого принял за хозяина, – он мне улыбался. Пока я раскачивался из стороны в сторону, этот высокий тощий мужчина предупредительно повторял мои телодвижения, сгибая колени и шаркая ногами, что делало его похожим на Гручо Маркса.

– Мистер Райдер, у вас очень усталый вид, – буквально прокричал он мне в ухо, но на фоне пения я едва разбирал его слова. – А вам предстоит такой важный и трудный вечер. Скажите, почему бы вам не отдохнуть минуту-другую? У нас имеется удобная задняя комната, моя жена приготовила вам кушетку, пару одеял и подушки, включила газовый обогреватель. Вам будет там очень удобно. Вы сможете свернуться калачиком и немного прикорнуть. Комнатка, правда, тесная, но очень тихая, потому что находится в задней части дома. Никто не войдет и не побеспокоит вас – за это мы отвечаем. Там покойно, вы сами убедитесь. В самом деле, сэр, до вечернего выступления остается совсем мало времени – неплохо было бы воспользоваться им для отдыха. Прошу, пройдите вот сюда. У вас усталый вид.

Я наслаждался и пением, и компанией, однако понял, что действительно страшно устал и что предложение хозяина не лишено резона. Идея позволить себе недолгий отдых нравилась мне все больше и больше – и, наблюдая, как хозяин с улыбкой семенит за мной, я начал испытывать к нему глубокую благодарность – не только за любезное предложение, но и за обстановку в его чудесном кафе в целом и за великодушное отношение к носильщикам, явно не самой ценимой общественной группе. Я отпустил руки соседей, улыбнулся на прощание носильщику и пышной тетке, а затем хозяин взял меня за плечо и повел к задней двери.

Мы прошли через темную комнату, где смутно виднелись сваленные у стен кучи каких-то товаров, и двинулись к другой двери, из которой струился приглушенный свет.

– Сюда, – произнес хозяин, пропуская меня вперед. – Отдохните здесь на кушетке. Дверь прикройте, а если станет жарко, прикрутите газ. Не тревожьтесь: горелка в полном порядке.

Кроме огонька горелки, других источников света в комнате не было. Я различил кушетку, от которой исходил затхлый, но довольно приятный запах. Не успел я опомниться, как дверь закрылась – и я остался один. Я взобрался на кушетку – достаточно длинную, чтобы можно было лежать, подогнув колени, и прикрылся одеялом, которое приготовила для меня жена хозяина.

Загрузка...