Я проснулся с паническим ощущением, что проспал слишком долго. Собственно, вначале я решил, что уже утро и все вечерние события прошли без меня. Однако сев на кушетке, я обнаружил вокруг темноту, нарушаемую только светом газовой горелки.
Я шагнул к окну и отдернул занавеску. Взгляду открылся тесный задний двор, заставленный большими мусорными баками. Непогашенная где-то наверху лампа бросала слабый отсвет во двор, но было видно, что небо не совсем черно, и я с испугом заподозрил в этом признак приближающегося утра. Я отпустил занавеску и стал пробираться к двери, горько сожалея о том, что послушал хозяина кафе, предложившего мне отдохнуть.
Я оказался в маленькой соседней комнатке, где еще недавно заметил груды товаров, сваленные у стен. Теперь тут царила полная темнота, и я, пока на ощупь искал выход, два раза ушибался о какие-то твердые предметы. Наконец я добрался до главного помещения – еще недавно мы все здесь так весело плясали и пели. Через окна просачивался с площади слабый свет, и я различил стулья, беспорядочно нагроможденные на столы. Обогнув их, я достиг входной двери и стал смотреть сквозь стеклянные панели.
Снаружи все было неподвижно. Источником света, который проникал в кафе, оказался одинокий фонарь в центре пустой площади, но я вновь обратил внимание на предутреннее свечение небосвода. Продолжая разглядывать площадь, я ощутил, как во мне закипает злость. Мне стало ясно, что я слишком часто отвлекался на мелочи, забывая о главном, и в результате проспал большую часть важнейшего в моей жизни вечера. Затем к злости добавилось отчаяние – и на мои глаза навернулись слезы.
Но, продолжая созерцать небосвод, я подумал, что признаки рассвета могли мне и почудиться. При более внимательном рассмотрении тьма оказалась довольно плотной, и я предположил, что сейчас не так уж поздно и паниковать совершенно не к чему. Судя по всему, я мог еще успеть в концертный зал вовремя, чтобы наблюдать основную часть программы и, разумеется, выступить самому.
Размышляя, я рассеянно дергал дверь. Теперь я заметил, что она заперта на несколько болтов, снял их и вышел на площадь.
После духоты кафе свежий воздух удивительно бодрил, и, будь у меня больше времени, я бы немного прогулялся по площади, чтобы прояснить голову, однако пришлось целенаправленно двигаться вперед в поисках концертного зала.
Я поспешно шел по пустым улицам, мимо закрытых кафе и магазинов, безуспешно надеясь увидеть знакомую куполообразную крышу. Старый Город, в свете уличных фонарей, несомненно притягивал взгляд, но чем дольше я шел, тем труднее становилось подавить в себе панический страх. Я надеялся – вполне естественно – встретить либо ночное такси, либо, на худой конец, прохожих (возможно, последних посетителей какого-нибудь открытого допоздна заведения), у которых можно будет спросить дорогу. Но, похоже, на мили вокруг бодрствовали, кроме меня, только бродячие кошки.
Я пересек трамвайную линию и двинулся по набережной канала. Сбоку дул пронзительный ветер, и я, все еще не обнаруживая никаких признаков купола, невольно почувствовал, что окончательно заблудился. Впереди, в нескольких шагах, я увидел идущую под острым углом к набережной узкую улочку и решился свернуть туда, но тут послышались шаги, и из-за поворота показалась женщина.
Я уже настолько свыкся с одиночеством, что при виде ее застыл как вкопанный. Я удивился еще больше, когда заметил на ней падающее свободными складками вечернее платье. Женщина тоже приостановилась, но затем, видимо, узнала меня и с улыбкой шагнула навстречу. Когда она ступила в круг света под фонарем, я увидел, что ей под пятьдесят или даже слегка за пятьдесят. Она была немного полновата, но двигалась очень грациозно.
– Добрый вечер, мадам, – произнес я. – Нельзя ли обратиться к вам за помощью? Я ищу концертный зал. Он в той стороне?
Женщина подошла ближе. Вновь улыбнувшись, она сказала:
– Нет, в той. Я как раз оттуда и иду. Решила немного подышать свежим воздухом, но рада буду вернуться с вами обратно, мистер Райдер, если вы не возражаете, конечно.
– Я был бы очень рад, мадам. Но не хотелось бы мешать вашей прогулке.
– Ну что вы. Я гуляю уже почти час. Пора возвращаться. По-настоящему нужно было подождать и явиться с остальной публикой. Но у меня глупая привычка присутствовать при всех приготовлениях, на случай если вдруг понадоблюсь. Хотя, конечно, мне там делать совершенно нечего. Простите, мистер Райдер, я не представилась. Я Кристина Хоффман. Мой муж – управляющий вашего отеля.
– Счастлив познакомиться с вами, миссис Хоффман. Ваш супруг много о вас рассказывал.
Не успев договорить, я уже пожалел о своем замечании. Я бросил быстрый взгляд на миссис Хоффман, но ее лицо скрывал теперь полумрак.
– Сюда, мистер Райдер, – сказала она. – Это в двух шагах.
Когда мы тронулись с места, рукава ее вечернего платья вздулись на ветру. Я кашлянул и произнес:
– Можно ли заключить из ваших слов, миссис Хоффман, что события в концертном зале еще не идут полным ходом? Что публика и прочие участники еще не все собрались?
– Публика? Публики еще нет. Думаю, она начнет собираться не раньше чем через час.
– Ага. Прекрасно.
Мы не спеша следовали вдоль канала, время от времени приближаясь к берегу, чтобы полюбоваться отражением фонарей в воде.
– Вот что мне хотелось знать, мистер Райдер, – заговорила наконец моя спутница. – Когда мой муж говорил обо мне, не создалось ли у вас впечатления, что я… довольно холодный человек? Интересно, не создалось ли у вас такого впечатления?
Я усмехнулся:
– Мое преобладающее впечатление, миссис Хоффман, состоит в том, что ваш супруг чрезвычайно вам предан.
Миссис Хоффман молча продолжала идти вперед, и я не был уверен, что она не пропустила мою реплику мимо ушей. Немного погодя она заговорила снова:
– Когда я была молодой, мистер Райдер, никому бы не пришло в голову описывать меня таким образом. То есть как холодного человека. Ребенком я заслуживала любого эпитета, только не «холодная». Даже и сейчас никак не могу отнести к себе это определение.
Я выдавил из себя какую-то дипломатичную фразу. Когда мы свернули на узкую боковую улочку, я наконец увидел купол: подсвеченный, он вырисовывался на фоне ночного неба.
– Даже и сейчас, – продолжала миссис Хоффман, – я вижу рано утром все те же сны. Непременно рано утром. Это сны о… о нежности. Ничего особенного в них не происходит – так, какие-то обрывки. Я вижу, к примеру, своего сына Штефана. Он играет в саду. Мы были с ним очень близки, мистер Райдер, когда он был ребенком: я утешала его, делила с ним его маленькие радости. Мы были так близки. А иногда мне снится мой муж. На днях мы с ним во сне распаковывали чемодан. Мы находились в какой-то незнакомой спальне, чемодан лежал на кровати, и мы его распаковывали. Не знаю, где это происходило – в заграничном отеле или дома. Во всяком случае, мы распаковывали чемодан и… нам было вместе так уютно. Да, мы делали это в четыре руки. Сначала он вынет из чемодана какую-нибудь вещь, потом я. И все время болтали – так, ни о чем. Мне это привиделось не далее как позавчера. Я проснулась и стала наблюдать, как за занавесками разгорался рассвет, и испытывала необычайное счастье. Я говорила себе, что скоро это повторится наяву. Что-нибудь подобное произойдет уже сегодня. Конечно, не обязательно мы будем распаковывать чемодан. Но что-то наподобие, что-то в этом роде нам светит уже сегодня. Повторяя себе эту фразу, необычайно счастливая, я снова заснула. Потом наступило утро. Странное дело, мистер Райдер, каждый раз повторяется то же самое. Когда начинается день, вступает в действие нечто иное, некая сила. И что бы я ни делала, наши отношения идут иначе, чем мне мечталось. Я боролась с этим, мистер Райдер, но год за годом неизменно терпела неудачу. Что-то… что-то со мной творится. Муж старается изо всех сил мне помочь, но не может. Когда наступает время спускаться к завтраку, все привидевшееся во сне уплывает куда-то в прошлое. Мы должны были разделиться, чтобы миновать несколько припаркованных на тротуаре автомобилей, и миссис Хоффман опередила меня на несколько шагов. Вновь поравнявшись с ней, я спросил:
– И что это такое, по-вашему? Сила, о которой вы говорили?
Она внезапно рассмеялась:
– Я не хотела, чтобы создалось впечатление, будто речь идет о чем-то сверхъестественном, мистер Райдер. Конечно, напрашивается ответ, что тут замешан мистер Кристофф. Было время, когда я и сама этому верила. Знаю: мой муж, разумеется, так и считает. Как многие в нашем городе, я думала, что можно просто заменить мистера Кристоффа в наших привязанностях кем-нибудь более основательным. Но потом я заколебалась. Я начинаю верить, что дело во мне. Это что-то вроде болезни. И даже связанной, быть может, с процессом старения. В конце концов, с возрастом и какие-то части нашего организма отмирают. Эмоции, быть может, отмирают также. Как вы думаете, мистер Райдер, такое возможно? Я боюсь, очень боюсь, что так оно и есть. Мы избавимся от мистера Кристоффа, но от этого, по крайней мере в моем конкретном случае, ничего не изменится.
Мы еще раз завернули за угол. Тротуары были очень узкими, и мы вышли на середину улицы. Мне казалось, что миссис Хоффман ждет ответа, и в конце концов я произнес:
– Не знаю, миссис Хоффман, как там с процессом старения, но, по-моему, вам нужно держаться бодрее, не поддаваться этой силе… что бы она собой ни представляла.
Миссис Хоффман подняла голову, разглядывая ночное небо, и некоторое время шла молча. Потом проговорила:
– Эти чудесные утренние сны. Когда наступает день и они не сбываются, я часто корю себя. Но заверяю вас, мистер Райдер, я пока не думаю сдаваться. Если я сдамся, моя жизнь совсем опустеет. Я не согласна махнуть рукой на свои сны. Я все еще хочу иметь любящую, дружную семью. Но дело не только в этом. Я, наверное, дурочка, мистер Райдер, – если это так, скажите мне прямо. Но я надеюсь в один прекрасный день уловить эту грезу. И когда мне это удастся, будет уже неважно, на протяжении скольких лет сны упорно повторялись: все эти годы растают как дым. Я чувствую, что это произойдет мгновенно, в секунду, лишь бы она была правильно выбрана. Словно внезапно дернут за шнурок, тяжелый занавес упадет на пол – и за ним откроется целый новый мир, полный солнечного света и тепла. Вижу, мистер Райдер, у вас на лице написано крайнее недоверие. По-вашему, я безумна, что воображаю себе такое? Будто после всех этих лет один миг, один точно выбранный миг переменит все…
То, что она приняла за недоверчивую гримасу, на самом деле не имело ничего общего с таковой. Слушая миссис Хоффман, я вспомнил о предстоящем выступлении Штефана и не сумел скрыть своего волнения. Я произнес, возможно с несколько излишней горячностью:
– Миссис Хоффман, мне не хотелось бы внушать вам ложные надежды. Но я не исключаю – именно не исключаю – что в самом скором времени такой миг, о котором вы говорите, наступит. Его вам может подарить ближайшее будущее. Случится нечто удивительное – и это событие заставит вас по-иному взглянуть на вещи и увидеть их в новом, более благоприятном свете. Это событие, в самом деле, смоет как волной все прежние злополучные годы. Я не хочу внушать ложные надежды, я говорю только, что это возможно. Такой миг может наступить уже сегодня, поэтому для вас так важно не падать духом.
Меня остановила мысль, что я искушаю судьбу. В конце концов, хотя случайно услышанные обрывки игры Штефана произвели на меня немалое впечатление, но молодой человек, судя по всему, вполне мог не выдержать груза ответственности. Чем больше я об этом размышлял, тем более сожалел о своих словах. Однако, взглянув на миссис Хоффман, я убедился, что она нисколько не удивлена и не взволнована. После недолгой паузы она промолвила:
– Когда мы с вами встретились, мистер Райдер, я не просто прогуливалась: это неправда. Я готовилась. Потому что сама подумала о той возможности, которую вы имеете в виду. Ночь, подобная нынешней. Да, нынче многое возможно. Так что я готовилась. И, признаюсь как на духу, мне немного страшно. Потому что, знаете, такие моменты уже не один раз случались, и я оказывалась недостаточно сильна, чтобы их использовать. Кто скажет, сколько еще случаев припасено судьбой? Так что, видите, мистер Райдер, я готовила себя. Ага, вот мы и пришли. Здесь задний фасад. Эта дверь ведет на кухню. Я покажу вам вход для артистов. Сама я пока что не войду. Думаю, мне стоит еще подышать воздухом.
– Рад был встретить вас, миссис Хоффман. Вы очень любезны, что в такой ответственный для себя вечер взялись меня проводить. Надеюсь, все у вас сегодня сложится удачно.
– Спасибо, мистер Райдер. Вам тоже, наверное, есть о чем поразмыслить. Была счастлива с вами познакомиться.
Когда миссис Хоффман растворилась в ночи, я повернулся и поспешно вошел в дверь, которую она указала. При этом я говорил себе, что должен извлечь урок из недавней ложной тревоги; что настоятельно необходимо впредь исключить все помехи и сосредоточиться на важнейших задачах, которые меня ожидают. Собственно, в эти мгновения, когда я наконец переступал порог концертного зала, все предстоящее показалось мне вдруг совсем незамысловатым. Главное заключалось в том, что после всех этих лет мне предстояло вновь выступить перед моими родителями. А следовательно, моей первостепенной заботой было исполнение – самое глубокое, самое захватывающее, на какое я способен. Перед этой задачей отступали на второй план даже ответы на вопросы. Если сегодня вечером мне удастся главное, все неудачи и неурядицы последних дней окажутся не в счет.
Широкую белую дверь тускло освещал сверху единственный ночник. Чтобы открыть ее, пришлось налечь всем своим весом. Слегка запнувшись, я перешагнул порог.
Хотя миссис Хоффман уверенно назвала эту дверь входом для артистов, у меня создалось впечатление, что я попал в кухонные пределы. Я очутился в просторном пустом коридоре, скупо освещенном флуоресцентными лампами на потолке. Со всех сторон доносились выкрики, громыхание тяжелых металлических предметов, шум воды и шипение пара. Прямо передо мной находился столик на колесиках, за которым ожесточенно спорили двое мужчин в униформе. Один из них держал развернутый бумажный свиток, длиной почти до пола, и постоянно тыкал в него пальцем. Я думал прервать их спор и осведомиться, где найти Хоффмана, поскольку моя первая забота заключалась теперь в том, чтобы, пока не начала собираться публика, осмотреть зал и сам рояль. Однако спорщикам, казалось, было не до меня, и я решил идти наугад.
Коридор описывал дугу. Навстречу мне попалось много народу, но у всех был озабоченный и даже удрученный вид. Большинство из тех, кто мне встретился, были одеты в белую униформу и поспешно, не замечая ничего вокруг, тащили тяжелые мешки или катили тележки. Мне не хотелось их останавливать, и я продолжал шагать вперед, рассчитывая попасть в другую часть здания, где мог бы найти артистические уборные, а также, желательно, Хоффмана или кого-нибудь еще, кто покажет мне помещение и инструмент. И тут я обратил внимание на голос, который у меня за спиной выкрикивал мое имя. Я обернулся и увидел человека: он бегом меня догонял. Он показался мне знакомым, и я узнал бородатого носильщика, который сегодня вечером первым исполнил в кафе свой танец.
– Мистер Райдер! – проговорил он, задыхаясь. – Слава Богу, наконец я вас нашел. Я уже в третий раз обегаю все здание. Он держится молодцом, но мы все хотим отправить его в больницу, а он не желает сдвинуться с места, пока не поговорит с вами. Пожалуйста, сэр, туда. Но он держится ничего, молодцом, Господи его благослови.
– Кто держится молодцом? Что произошло?
– Сюда, сэр. Поспешим, если вы не против. Простите, мистер Райдер, я говорю обрывками. Это Густав, ему сделалось плохо. Меня самого не было, когда это случилось, но двое наших ребят, Вильгельм и Хуберт, работали здесь с ним, помогая с приготовлениями, они и дали знать. Конечно, когда я об этом услышал, кинулся сюда сломя голову, и остальные ребята тоже. Похоже, Густав трудился как ни в чем не бывало, но потом ушел в туалет и долго не возвращался. Поскольку на него это непохоже, Вильгельм пошел посмотреть, в чем дело. Как я понял, сэр, Густав стоял, склонившись над раковиной. Тогда он был еще ничего. Он сказал Вильгельму, что у него чуть-чуть закружилась голова и нечего из-за этого поднимать шум. Вильгельм, как всегда, растерялся, тем более Густав не велел поднимать шум, и тогда он побежал за Хубертом. Хуберт с первого взгляда понял, что Густава нужно уложить. Они подхватили его с двух сторон и тут только заметили, что он в обмороке, хотя стоит на ногах и цепляется за раковину. Он вцепился в край раковины как клещами – Вильгельм говорит, что пришлось разжимать ему пальцы один за другим. Тогда Густав как будто немного оклемался, и они под руки вывели его наружу. А Густав все твердил, что не нужно поднимать шум, что он, мол, в полном порядке и готов продолжить работу. Но Хуберт ничего не хотел слушать, и они отвели его в одну из артистических уборных, тех, что пустуют.
Носильщик энергичным шагом поспешал впереди, не переставая через плечо обращаться ко мне. Он примолк, только когда мы огибали тележку.
– Неприятная история! – отозвался я. – Когда точно это случилось?
– Думаю, пару часов назад. Вначале он был не так плох и все повторял, что ему нужно всего лишь перевести дыхание – четверть часа, не больше. Но Хуберт перепугался и вызвал нас, и мы за считанные минуты собрались все до единого. Мы нашли матрас, чтобы его уложить, и одеяло, но ему, кажется, стало хуже, и мы, обсудив это дело, решили: нужна врачебная помощь. Однако Густав не хотел ничего слушать. Он вдруг заупрямился и заявил, что желает непременно поговорить с вами, сэр. Он упорно стоял на своем и обещал, что, так и быть, направится в больницу, но только после разговора с вами. Он скисал прямо на глазах, но уговаривать его было бесполезно, так что мы снова вышли вас искать. Слава Богу, что я вас нашел. Вот та дверь, сэр, в самом конце.
Мне уже начало казаться, что коридор представляет собой полную окружность, но тут я увидел его конец – кремового цвета стенку. Последняя дверь была открыта нараспашку, и бородатый носильщик, остановившись на пороге, осторожно заглянул внутрь. Затем он подал мне знак, и я, вслед за ним, вошел в комнату.
У двери толпилось человек десять-двенадцать, которые обернулись и, увидев нас, расступились. Я предположил, что это тоже носильщики, но не стал их рассматривать, а устремил взгляд на Густава, который находился в дальнем конце комнатки.
Прикрытый одеялом, он лежал на матрасе, который был постелен на кафельном полу. Один из носильщиков сидел рядом с ним на корточках и что-то тихо говорил, но при виде меня поднялся. В одно мгновение комната опустела, дверь закрылась, и мы с Густавом остались наедине.
В крохотной уборной не было никакой мебели, даже деревянного стула. Помещение не имело окон, и хотя из-за вентиляционной решетки под потолком доносилось тихое жужжание, воздух все же был пропитан затхлостью. Пол был холодный и твердый, верхний свет перегорел или вовсе отсутствовал, и комнату освещали только лампочки вокруг туалетного зеркала. Тем не менее мне было хорошо видно, что лицо Густава приобрело странный серый оттенок. Он лежал на спине и был бы совершенно неподвижен, если бы по его телу время от времени не проходила волна, заставлявшая его крепче вжиматься затылком в матрас. Когда я вошел, он улыбнулся, но ничего не сказал – очевидно, не хотел тратить силы, пока мы не останемся одни. Теперь он заговорил слабым, но на удивление спокойным голосом:
– Прошу прощения, сэр, что заставил вас сюда явиться. Досадно, что такое приключилось, и не когда-нибудь, а именно сегодня. Как раз когда вы собираетесь оказать нам такую великую услугу.
– Да-да, – быстро вставил я, – но не в этом дело. Как вы себя чувствуете? – Я присел на корточки рядом с ним.
– Кажется, не очень. Думаю, позже придется отправиться в больницу и кое-что уладить.
Он умолк, потому что по его телу вновь пробежала волна. Несколько секунд на матрасе продолжалась подспудная борьба, во время которой старый носильщик прикрыл глаза. Затем он разомкнул веки и произнес:
– Мне нужно поговорить с вами, сэр. Обсудить некоторые вопросы.
– Пожалуйста, позвольте сразу вас заверить, что я по-прежнему на вашей стороне. Собственно, мне даже не терпится открыть сегодня всей публике, насколько несправедливому обращению подвергались годами вы и ваши коллеги. Я решительно намерен указать на многочисленные случаи непонимания…
Я остановился, заметив, что Густав пытается что-то сказать.
– Я ни минуты не сомневался, сэр, – немного помолчав, произнес он, – что вы сдержите слово. Очень признателен вам за намерение выступить в нашу защиту. Но я хотел поговорить о другом. – Он снова сделал паузу: безмолвная борьба под одеялом повторилась.
– В самом деле, – сказал я, – мне кажется, разумнее было бы вам сию же минуту отправиться в больницу…
– Нет-нет. Прошу вас. Если я поеду в больницу, может быть, уже будет поздно. Видите ли, сейчас самое время поговорить с ней. С Софи, я имею в виду. Мне действительно нужно с ней поговорить. Я знаю, вы сегодня очень заняты, но дело в том, что, кроме вас, никто не знает. О том, как мы относимся друг к другу и что между собой решили. Я знаю, сэр, что прошу слишком многого, но не согласитесь ли вы пойти и объясниться с ней? Кроме вас, это сделать некому.
– Простите, – отозвался я, искренне недоумевая, – о каком объяснении идет речь?
– Объяснить ей, сэр. Почему наше соглашение… почему его теперь нужно разорвать. Убедить ее будет нелегко, после всех этих лет. Но вы могли бы попытаться втолковать ей, что час настал. Я понимаю, что прошу слишком многого, но у вас еще есть немного времени перед выходом на сцену. И, как я сказал, вы единственный, кто знает…
Он умолк, и по его телу пробежала новая волна боли. Я чувствовал, как под одеялом напряглись все его мышцы, но на этот раз он не отрывал от меня взгляда и не закрыл глаза, даже когда все тело тряслось. Когда он расслабился, я произнес:
– Верно, у меня до выступления еще есть немного времени. Очень хорошо. Я отправлюсь и посмотрю, что можно сделать. Попытаюсь ее убедить. Во всяком случае, я привезу ее сюда как можно скорее. Но давайте надеяться, что вы вот-вот придете в себя и настоящее положение окажется отнюдь на таким критическим, как вы опасаетесь…
– Сэр, пожалуйста, буду вам очень благодарен, если вы приведете ее прямо сейчас. А я тем временем буду держаться изо всех сил…
– Да-да, я сию минуту отправляюсь. Пожалуйста, потерпите, я буду спешить.
Я поднялся и направился к выходу. Но у самой двери меня остановила одна мысль, и я вернулся к лежащей на полу фигуре.
– Борис, – произнес я, снова присаживаясь на корточки. – Как насчет Бориса? Его тоже привезти?
Густав поднял на меня глаза, глубоко вздохнул и опустил веки. Подождав несколько секунд и не получив ответа, я сказал:
– Возможно, лучше ему не видеть вас в таком… таком состоянии.
Мне почудился едва заметный кивок, хотя Густав молчал и не открывал глаз.
– В конце концов, – продолжил я, – у него сложился определенный ваш образ. Возможно, вы хотите, чтобы он таким вас и запомнил.
В этот раз кивок был более заметным.
– Я просто подумал, что обязан вас спросить, – сказал я, снова поднимаясь. – Очень хорошо. Приведу Софи. Я ненадолго.
Я снова добрался до двери и уже поворачивал ручку, но тут внезапно раздался крик Густава:
– Мистер Райдер!
Голос прозвучал не только удивительно громко – в нем была странная напряженность, и даже с трудом верилось, что он принадлежит Густаву. Но когда я вновь обратил взгляд к старому носильщику, он снова лежал с закрытыми глазами и казался совершенно неподвижным. Несколько испуганный, я поспешил к нему. Но тут Густав открыл глаза и посмотрел на меня.
– Бориса приведите тоже, – проговорил он спокойно. – Он уже не маленький. Пусть увидит. Ему нужно познавать жизнь. Взглянуть ей в лицо.
Глаза его снова закрылись и черты напряглись, и я подумал, что его настиг новый приступ боли. Но оказалось, это не таю тревожно всмотревшись, я увидел, что старик плачет. Несколько мгновений я наблюдал, не зная, что предпринять. Наконец я мягко тронул его за плечо.
– Постараюсь не задержаться, – прошептал я. Когда я вышел из уборной, другие носильщики, толпившиеся у двери, обратили ко мне тревожные взоры. Я проторил себе дорогу решительными словами:
– Пожалуйста, присматривайте за ним, господа. Я должен выполнить важное поручение, поэтому, простите, ненадолго удалюсь.
Кто-то хотел меня расспросить, но я поторопился уйти.
Я намеревался найти Хоффмана и настоять, чтобы он отвез меня на квартиру Софи. Но, стремительно следуя по коридору, я сообразил, что понятия не имею, где искать управляющего. Более того, сам коридор выглядел сейчас не так, как раньше, когда я шел вместе с бородатым носильщиком. Тележки с продовольствием по-прежнему попадались, но еще чаще встречались люди, в которых я заподозрил участников гастролирующего оркестра. По обе стороны виднелись артистические уборные, в нараспашку открытых дверях группами по двое-трое стояли музыканты, болтали и смеялись, иногда окликали друг друга через коридор. За одной дверью, закрытой, слышались звуки музыкального инструмента, но в целом настроение оркестрантов показалось мне удивительно легкомысленным. Я собирался остановиться и спросить кого-нибудь, где найти Хоффмана, как вдруг, через полуоткрытую дверь одной из уборных, увидел его самого. Я шагнул туда и открыл дверь пошире.
Хоффман стоял перед высоким, в полный рост, зеркалом и внимательно себя изучал. Он был в парадном костюме, а лицо его покрывал такой толстый слой косметики, что крупинки пудры осыпались на плечи и лацканы пиджака. Не отрывая глаз от зеркала, он шептал что-то себе под нос. Затем он повел себя несколько странно. Внезапно наклонившись вперед, он с напряжением выбросил вперед локоть и стукнул себя кулаком по лбу – раз, другой, третий. При этом он не переставал рассматривать себя в зеркале и бормотать. Потом он выпрямился и стал смотреть на себя уже молча. Мне пришло в голову, что он собирается повторить предыдущую выходку, поэтому я поспешно кашлянул и произнес:
– Мистер Хоффман!
Он вздрогнул и уставился на меня.
– Я вас побеспокоил, – продолжил я. – Прошу прощения.
Хоффман растерянно огляделся, но потом, казалось, взял себя в руки.
– Мистер Райдер, – произнес он с улыбкой. – Как вы себя чувствуете? Надеюсь, вас все устраивает?
– Мистер Хоффман, возникла одна крайне срочная надобность. Мне сейчас требуется машина, чтобы как можно скорее добраться до места назначения. Нельзя ли устроить это немедленно?
– Машина, мистер Райдер? Сейчас?
– Дело не терпит отлагательства. Разумеется, я намерен быстро вернуться, чтобы иметь запас времени Для выполнения всех своих обязательств.
– Да-да, конечно, – Хоффман выглядел слегка озабоченно. – Организовать машину ничего не стоит. Разумеется, мистер Райдер, в обычных обстоятельствах я обеспечил бы вас и водителем или сам с удовольствием сел бы за баранку. Но, к несчастью, весь персонал сейчас по горло загружен работой. Что до меня самого, то, помимо множества хлопот, мне предстоит отрепетировать несколько скромных строк – ха-ха! Вы ведь знаете, я тоже произнесу этим вечером речь. Совсем незамысловатую, в отличие от вашей собственной и от выступления нашего мистера Бродского, который, кстати, немного запаздывает, но я все же должен подготовиться как можно лучше. Да-да, мистер Бродский в самом деле немного задерживается, но беспокоиться не о чем. Собственно, я в этой уборной шлифовал свою речь. Отличная уборная, очень удобная. Я совершенно уверен: он появится с минуты на минуту. Как вам известно, мистер Райдер, я был свидетелем… э-э… выздоровления мистера Бродского, и наблюдать это было весьма отрадно. Какая целеустремленность, какое достоинство! Поэтому сегодня, в этот решающий вечер, у меня нет и тени сомнения. Да-да, ни тени! Конечно, рецидив на данном этапе просто немыслим. Это стало бы несчастьем для всего города! И, само собой, для меня. Не осудите меня за суетность, если я скажу, что для меня самого срыв на этом этапе, в главнейший из вечеров, означал бы полный крах. Ожидая триумфа, я встретил бы свой конец. Унизительный конец! Я не смог бы больше смотреть в лицо никому из горожан. Мне пришлось бы спрятаться. Ха! Но с какой стати я сочиняю такой невероятный сценарий? Я ни минуты не сомневаюсь в мистере Бродском. Он придет.
– Да, я тоже в нем уверен, мистер Хоффман. Не сомневаюсь, весь сегодняшний вечер пройдет с огромным успехом…
– Да-да, знаю! – крикнул он нетерпеливо. – Мне не нужно, чтобы меня успокаивали! Я не завел бы этот разговор вообще, потому что до начала еще более чем достаточно времени, я бы не завел этот разговор, если бы… если бы не более ранние события.
– События?
– Ну да. Ах, вы ничего о них не слышали. Откуда вы могли слышать? Ничего особенно серьезного, сэр. Сегодня вечером вышло так, что в результате, несколько часов назад я оставил мистера Бродского наедине с небольшим стаканчиком виски. Нет-нет, сэр! Вижу, о чем вы подумали. Нет-нет! Он спросил совета у меня. После некоторого размышления я пошел на уступки, поскольку счел, что в данных особых обстоятельствах маленький стаканчик не повредит. Я решил, что так будет лучше, сэр. Возможно, я был не прав – посмотрим. Сам я так не думаю. Разумеется, если я совершил промах, весь вечер – ха! – будет катастрофой с начала и до конца! До последнего дня мне придется прятаться. Дело в том, сэр, что дела очень запутались и я был вынужден принять решение. В любом случае, развязка такова: я оставил мистера Бродского у него дома наедине со стаканчиком виски. Я уверен, что он ограничится этой порцией. Теперь меня беспокоит только одна мысль: нужно было, наверное, что-то сделать с этим буфетом. Но, опять же, я убежден, что был более чем осторожен. В конце концов, мистер Бродский достиг таких успехов, что заслуживает полного, абсолютного доверия. – Говоря, он теребил свой галстук-бабочку, а теперь отвернулся к зеркалу, чтобы его поправить.
– Мистер Хоффман, – проговорил я, – что именно произошло? Если что-то случилось с мистером Бродским или вмешались еще какие-нибудь события, меняющие общую картину, я, разумеется, должен сразу об этом узнать. Уверен, вы со мной согласитесь, мистер Хоффман.
Управляющий слегка хохотнул:
– Мистер Райдер, вы меня поняли совершенно превратно. У вас нет ни малейших причин волноваться. Посмотрите на меня: разве я волнуюсь? Нет. Моя репутация целиком и полностью зависит от этого вечера, но все же я спокоен и уверен в себе. Повторяю, сэр, вам тревожиться не о чем.
– Мистер Хоффман, что вы имели в виду, когда упомянули буфет?
– Буфет? Да просто буфет, который я обнаружил сегодня в доме мистера Бродского. Вы, быть может, знаете, он уже много лет живет в старом деревенском доме чуть в стороне от Северного шоссе. Я, конечно, много раз бывал там прежде, но среди некоторого беспорядка (у мистера Бродского, безусловно, свои представления о домашнем обустройстве) у меня не было возможности хорошенько оглядеться. То есть я только сегодня вечером обнаружил, что у него все же сохранился запас спиртного. Он клялся, что совершенно об этом забыл. Это выплыло только сегодня, когда я сказал, что в данных особых обстоятельствах (расстройство в связи с мисс Коллинз и прочее), поскольку они в самом деле из ряда вон выходящие, я с ним согласен: необходимо восстановить равновесие и с этой целью употребить один, всего один стаканчик виски, пусть это даже немного рискованно. В конце концов, сэр, история с мисс Коллинз совершенно выбила человека из колеи. И только когда я предложил принести из автомобиля фляжку, мистеру Бродскому вспомнилось, что один из буфетов не совсем опустошен. И мы пошли в… кухню, так, я думаю, следует называть это помещение. Мистер Бродский в последние месяцы занимался ремонтом и очень продвинулся. Он работал над этим постоянно, и теперь осадки внутрь почти не проникают, хотя окон как таковых пока что нет. Так или иначе, но он открыл буфет, лежавший практически на боку, и там оказалось около дюжины старых бутылок со спиртным. В основном с виски. Мистер Бродский был удивлен не меньше моего. Должен сказать, меня тут же посетила мысль, что я обязан предпринять какие-то действия. Забрать бутылки с собой или, может быть, вылить на пол содержимое. Но, сами понимаете, сэр, это выглядело бы как оскорбление. При том, как мужественно и решительно вел себя мистер Бродский. А ведь его самолюбие уже понесло сегодня урон из-за мисс Коллинз…
– Простите меня, мистер Хоффман, но что вы имеете в виду, когда упоминаете о мисс Коллинз?
– А, мисс Коллинз! Это другая история. Из-за нее меня и занесло в жилище мистера Бродского. Видите ли, мистер Райдер, мне выпало сегодня вечером быть гонцом, несущим в высшей степени недобрые вести. Такой обязанности никто не позавидует. Собственно, в последнее время я все больше беспокоился, даже перед их встречей в зоопарке. То есть меня тревожила мисс Коллинз. Кто бы мог подумать, что их отношения так быстро пойдут по нарастающей, и это после стольких лет? Да-да, я тревожился. Мисс Коллинз – очень милая дама, и я питаю к ней величайшее уважение. Мне невыносимо было бы наблюдать, как ее жизнь снова покатится под уклон. Видите ли, мистер Райдер, мисс Коллинз – бесконечно мудрая женщина, это вам подтвердит весь город, но в то же время – и будь вы жителем нашего города, вы бы со мной согласились – она очень беззащитна. Мы все ее безмерно почитаем, многие находят ее советы неоценимыми, но одновременно – как бы удачней выразиться? – мы всегда относились к ней покровительственно. Когда мистер Бродский в последние месяцы несколько… пришел в себя, возникло много разных соображений, прежде ускользавших от моего внимания, и я, как уже было сказано, обеспокоился. Так что можете себе представить, сэр, мои чувства, когда я отвозил вас в город после фортепьянных занятий и вы, ни о чем не подозревая, упомянули, что мисс Коллинз согласилась на рандеву с мистером Бродским и что как раз в эти минуты он ждет ее на кладбище святого Петра… Бог мой, такое стремительное развитие событий! Наш мистер Бродский, определенно, имел в себе что-то от Валентино! Мистер Райдер, я понял, что не могу сидеть сложа руки. Нельзя допускать, чтобы мисс Коллинз вновь погрузилась в пучину бедствий, тем более я был бы этому отчасти виновником, пусть косвенным. И вот, после того как вы весьма любезно позволили мне высадить вас на улице, я воспользовался этим, чтобы посетить мисс Коллинз в ее квартире. Она, конечно, была удивлена, увидев меня. Ее поразило, что я явился сам, да еще в такой вечер. Иными словами, само мое прибытие означало чрезвычайно многое. Она немедленно меня впустила, и я попросил прощения за то, что, по недостатку времени, не могу проявить той осторожности и такта, которые счел бы необходимыми, говоря о столь деликатном предмете. Она, конечно, превосходно меня поняла. «Я знаю, мистер Хоффман, – сказала она, – что этим вечером у вас нет ни минуты свободной». Мы сели в приемной, и я сразу приступил к делу. Я сказал, что слышал об их предстоящем свидании. Мисс Коллинз при этом, как школьница, опустила глаза. Потом она очень робко проговорила: «Да, мистер Хоффман. Вы застали меня за приготовлениями. Уже больше часа я примеряю наряды. Так и эдак укладываю волосы. Ну не смешно ли, в моем-то возрасте? Да, мистер Хоффман, это совершенно верно. Он был здесь утром, и он меня уговорил. Я согласилась с ним встретиться». Примерно так она выразилась, причем очень невнятно – это было совсем непохоже на ее обычную изящную речь. И я продолжил. Конечно, я выражался мягко. Тактично указал ей на возможные ловушки. «Все бы хорошо, мисс Коллинз». Это я повторял. Нажимая, я был настолько осторожен, насколько позволял недостаток времени. Конечно, при иных обстоятельствах, располагай мы досугом для обмена любезностями и для экскурсов в сторону от темы, я, осмелюсь сказать, лучше справился бы со своей задачей. А может быть, и нет. В любом случае правда бы ее ранила. Так или иначе, я юлил сколько мог, а потом наконец без утайки выложил правду: «Мисс Коллинз, вы разбередите старые раны. Они причинят боль, невыносимую муку. Это вас раздавит, мисс Коллинз. Достаточно будет нескольких недель, а то и дней. Как вы могли забыть? Утратить бдительность? Прежние унижение и боль обрушатся на вас с удвоенной силой. И это после того, как вы ценой таких усилий наладили свою новую жизнь!» Услышав эти слова, – а они нелегко мне дались, сэр, – мисс Коллинз, как я заметил, внутренне дрогнула, хотя и пыталась сохранить внешнюю невозмутимость. Я видел, что к ней вернулась память и воскресла прошлая боль. Поверьте, сэр, мне было нелегко продолжать, но я считал это своим долгом. Потом наконец она проговорила абсолютно спокойно: «Но, мистер Хоффман, я обещала. Я дала слово встретиться с ним сегодня вечером. Ему это необходимо. Он всегда нуждался во мне перед ответственными вечерами вроде этого». На что я возразил: «Мисс Коллинз, конечно, он будет разочарован. Но я самолично все ему объясню. В любом случае, он и сам в глубине Души понимает, так же как и вы, что из этого свидания ничего хорошего не выйдет. Что прошлое лучше не ворошить». И она, как во сне, выглянула в окно и сказала: «Но он будет там. Он будет ждать». На что я отозвался: «Я сам туда поеду, мисс Коллинз. Да, я сегодня занят выше головы, но это дело считаю таким важным, что никому, кроме себя, его не доверю. Собственно, я теперь же отправлюсь на кладбище и объясню мистеру Бродскому ситуацию. Расслабьтесь, мисс Коллинз, и не сомневайтесь: я сделаю все возможное, чтобы его успокоить. Я посоветую ему сосредоточиться на предстоящем выступлении, с которым ничто не может сравниться по важности». И я произнес еще несколько фраз в том же духе. Нужно сказать, она в какой-то миг казалась совершенно убитой, но, будучи женщиной очень разумной, отчасти сознавала мою правоту. И она очень мило коснулась моей руки и произнесла: «Поезжайте к нему. Прямо сейчас. Сделайте все, что сможете». Я поднялся, но тут вспомнил, что осталась еще одна неприятная обязанность. «Мисс Коллинз, – сказал я, – по поводу предстоящего вечера. Мне кажется, что при сложившихся обстоятельствах вам лучше будет остаться дома». Она кивнула, и я заметил, что она вот-вот заплачет. «В конце концов, – продолжил я, – следует щадить его чувства. При данных обстоятельствах ваше присутствие в зале может сейчас, на перепутье, оказать на мистера Бродского негативное влияние». Она снова кивнула, показывая, что все поняла. Я попросил прощения и удалился. А потом я отложил в сторону другие важные дела, – такие, как поставка бекона и хлеба, – ради первостепенной цели: помочь мистеру Бродскому благополучно одолеть неожиданное осложнение. И я поехал на кладбище. Когда я туда прибыл, уже стемнело, и мне пришлось немного поблуждать между могилами, прежде чем я обнаружил мистера Бродского, с удрученным видом сидящего на надгробии. Завидев меня, он поднял усталый взгляд и произнес: «Вы пришли сообщить. Знаю. Я знал, что этому не бывать». Как вы понимаете, это упростило мою задачу, но все же, сэр, ни в коем случае не сделало ее легкой. Быть вестником дурных новостей. Я торжественно кивнул, подтверждая: да, он прав, она не придет. Она все обдумала и изменила свое решение. И еще она не собирается сегодня на концерт. Я не видел смысла пускаться в подробности. Лицо у него вытянулось, и я на несколько мгновений отвел глаза, сделав вид, что рассматриваю соседнее надгробие. «Ах, старина Кальц!» – и обратил свои слова к деревьям, поскольку знал, что мистер Бродский потихоньку плачет. «Ах, старина Кальц. Сколько же лет прошло с его похорон? Кажется, это было вчера, а вот ведь четырнадцать лет уже минуло. Как одинок он был в последние годы жизни». Я болтал что-то еще, давая мистеру Бродскому возможность поплакать. Когда я почувствовал, что он унял слезы, я обернулся к нему и предложил вернуться вместе в концертный зал, чтобы приступить к приготовлениям. Но он сказал: нет, еще рано. Слишком долго слоняясь по залу, он перегорит. Я подумал, что он прав, и предложил отвезти его домой. Он согласился, мы покинули кладбище и сели в машину. И все время, пока мы были в пути, пока следовали по Северному шоссе, он смотрел молча в окно и на глаза его временами накатывались слезы. И тут я понял, что дела еще не устаканились. Той уверенности, которую я чувствовал несколько часов назад, уже не было. Но все же, мистер Райдер, я оставался тогда – и остаюсь сейчас – достаточно уверенным. Затем мы достигли дома мистера Бродского. Он основательно обновил свое жилище, во многих помещениях теперь по-настоящему уютно. Мы вошли в большую комнату – и я стал оглядываться в поисках места, где мы могли бы побеседовать о том о сем. Я предложил прислать специалистов – пусть посмотрят, что можно сделать с плесенью на стенах. Он, казалось, не слышал и продолжал сидеть в кресле с отсутствующим видом. Затем сказал, что хочет выпить. Самую малость. Я ответил, что это невозможно. Он очень хладнокровно уверил меня, что хочет выпить не в том, прежнем смысле. Ничего подобного. С прежними выпивками навсегда покончено. Но только что он пережил ужаснейшее разочарование. Сердце у него разрывается. Так он и сказал. Его сердце разрывается, но он знает, сколь многое сегодня от него зависит. Он знает, что должен оправдать ожидания. Ему требовалась выпивка не в прежнем смысле. Не мог же я ошибиться? Я смотрел на него и убеждался, что он говорит правду. Передо мной сидел грустный, разочарованный, но ответственный человек. Редко кто изучил себя так, как он, и самообладание его не покинуло. И, по его словам, в этих кризисных обстоятельствах ему требовалась капля спиртного. Оно поможет ему пережить удар. Даст устойчивость, необходимую для предстоящего вечера. Мистер Райдер, прежде я не однажды слышал, как он просит выпить, но на сей раз это было совсем по-другому. Я видел. Я заглянул ему глубоко в глаза и сказал: «Мистер Бродский, могу я вам доверять? У меня есть в машине фляжка с виски. Если я дам вам стаканчик, могу я рассчитывать, что вы на нем остановитесь? Один маленький стаканчик – и больше ни капли?» На что он ответил, глядя мне прямо в лицо: «Это не то, что прежде. Клянусь». И вот я пошел к машине, было очень темно, и деревья отчаянно шумели на ветру, я достал из машины фляжку и вернулся в дом, но кресло было пусто. Я пошел дальше и обнаружил мистера Бродского в кухне. На самом деле это сарай, соединенный с основным домом, но мистер Бродский ловко приспосабливал его под кухню. Вот тут-то я и увидел, как он открывает буфет, лежащий на боку. «Совсем забыл о буфете, – сказал он, когда заметил меня. – А там хранится виски. И не одна бутылка, а много». Он вынул одну, открыл и налил немного в стакан. Затем, глядя мне в глаза, опорожнил бутылку на пол. У него в кухне пол по большей части земляной, так что большой беды от этого не произошло. Ну вот, он вылил виски на пол, потом мы вернулись в большую комнату, он уселся в кресло и стал потягивать из стакана. Я наблюдал очень внимательно и видел, что пьет он не так, как обычно. Уже само то, что он может вот так потягивать… Я знал, что принял правильное решение. Я сказал, что буду возвращаться. Что уже слишком задержался. Нужно проследить насчет бекона и хлеба. Я встал, и оба мы знали без слов, какая мысль вертится у меня в голове. Мысль о буфете. И мистер Бродский посмотрел мне прямо в глаза и произнес: «Все не так, как прежде». Этого мне было достаточно. Если бы я остался дольше, это было бы оскорблением. Во всяком случае, как уже было сказано, я взглянул мистеру Бродскому в лицо и безоговорочно ему поверил. Я уехал совершенно спокойным. И лишь в самые последние минуты меня коснулась тень сомнения. Умом я понимаю, что просто волнуюсь перед важным событием. Он вскоре прибудет, я уверен. И весь концерт, убежден, пройдет с успехом, громадным успехом…
– Мистер Хоффман, – проговорил я в нетерпении, – если вы вполне довольны, оставив мистера Бродского со стаканом виски, это ваше дело. Я вовсе не уверен, что это мудрое решение, но вы знакомы с ситуацией гораздо лучше, чем я. Так или иначе, разрешите вам напомнить, что я сам нуждаюсь в настоящее время в вашей помощи. Как я уже объяснил, мне сию же минуту нужна машина. Просто позарез нужна, мистер Хоффман.
– А, ну да, машина. – Хоффман задумчиво огляделся. – Самое простое, если вы воспользуетесь моей. Она припаркована там, у пожарного выхода. – Он указал на дверь, расположенную немного дальше по коридору. – А где же ключи? Ага, вот они. Руль чуточку смещен влево. Я собирался обратиться к механику, но было не до того. Пожалуйста, распоряжайтесь машиной по своему усмотрению. Она мне до утра не понадобится.
Я вывел большой черный автомобиль Хоффмана с парковки на извилистую дорогу, с обеих сторон затененную елями. Очевидно, из парка обычно выезжали другим путем. Дорога была в рытвинах, без освещения и слишком узка, чтобы встречные машины могли разминуться на полной скорости. Я вел машину осторожно, все время вглядываясь во тьму, чтобы не пропустить какое-нибудь препятствие или крутой поворот. Затем дорога перестала петлять, и в свете фар я увидел, что заехал в лес. Я прибавил скорость и несколько минут продвигался в полной темноте. Далее за деревьями слева показались яркие огни, и, притормозив, я понял, что там находится фасад концертного зала, сияющий на фоне ночной темноты.
Дорога проходила в стороне, и я смотрел на здание под углом, но все же сумел разглядеть большую часть его выразительного фасада. По обеим сторонам центральной арки стояли ряды величественных каменных колонн, а высокие окна занимали всю высоту увенчанных выпуклой крышей стен. Мне стало любопытно, собирается ли уже публика, и я, заглушив мотор, опустил стекло, чтобы лучше видеть. Но даже приподнявшись на сиденье, я не мог различить за деревьями, что делается на лужайке перед зданием. Пока я рассматривал концертный зал, мне вдруг подумалось, что, быть может, мои родители вот-вот появятся. Внезапно мне живо припомнились слова Хоффмана о том, как перед восторженными взорами зрителей из темноты вынырнет запряженная лошадьми карета. В тот же момент, высунувшись из окна, я ясно вообразил, что слышу невдалеке грохот мимо проезжающей кареты. Я выключил двигатель, еще дальше высунул голову и снова прислушался. Затем я вышел из машины и некоторое время стоял во тьме, напряженно вслушиваясь.
Между деревьями гулял ветер. Вновь раздались тихие звуки, которые я уловил раньше: топот копыт, ритмичное позвякивание, громыхание деревянного экипажа. Затем эти звуки заглушил шелест листьев. Я еще немного послушал, но безуспешно. Пришлось снова вернуться в машину.
Стоя на дороге, я был совершенно спокоен – можно сказать, безмятежен – а когда двинулся с места, ощутил сильнейшее раздражение, смешанное со страхом и злостью. Мои родители приехали, а я, далеко не завершив приготовления, нахожусь здесь – более того, удаляюсь от концертного зала, чтобы заняться совершенно другими делами. Недоумевая, как такое могло произойти, я ехал по лесу; гнев во мне возрастал – и я решил наконец, что при первой возможности сверну свою миссию и как можно скорее вернусь назад. Но далее мне пришло в голову, что я понятия не имею, как добраться до квартиры Софи, и даже не уверен, правильно ли выбрал дорогу. Меня охватило чувство безнадежности, но я спешил дальше, а передо мной, освещенный фарами, расступался лес.
Внезапно я заметил две фигуры, махавшие мне руками. Они стояли прямо на дороге; когда я приблизился, они отступили в сторону, но не перестали отчаянно сигналить. Замедлив ход, я разглядел группу из пяти или шести человек, которые расположились лагерем на обочине вокруг переносной печки. Сперва я подумал, что это бродяги, но потом увидел склоняющихся к окошку машины женщину средних лет в нарядном платье и седовласого мужчину в костюме. Прочие (они сидели вокруг печки на, как мне показалось, перевернутых ящиках) тоже поднялись и стали приближаться к автомобилю. У всех в руках, как я заметил, были жестяные кружки.
Когда я опустил стекло, женщина, заглядывая в машину, произнесла:
– Какая удача, что вы нам подвернулись. Видите ли, мы заспорили и никак не можем прийти к согласию. Это всегда бывает так неприятно, правда? Когда нужно что-нибудь делать, никак невозможно договориться.
– Однако, – веско добавил седовласый господин в костюме, – в скором времени договориться все-таки придется.
Прежде чем они успели что-либо добавить, я разглядел мужчину, который подошел вслед за ними и тоже наклонился к окошку: это оказался Джеффри Сондерс, мой школьный приятель. Узнав меня, он протолкался вперед и постучал по дверце машины.
– А я все гадал, когда снова тебя увижу, – сказал он, – Честно говоря, уже начинал серчать. За то, что ты никак не заглянешь на чашку чая. И за твое высказывание и все такое. Впрочем, наверное, теперь не время в это углубляться. И все же ты малость перегнул палку, старина. Не обижайся. Выходи-ка лучше. – С этими словами он открыл дверцу и отступил в сторону. Я собирался запротестовать, но он продолжил: – Выпей кофе. А потом послушаешь, из-за чего у нас вышел спор.
– Говорю по-честному, Сондерс, у меня сейчас совершенно нет времени.
– Брось, старина, выходи. – В его голосе послышались едва заметные нотки раздражения. – Ты знаешь, с нашей недавней встречи я много о тебе думал. Вспоминал школьные годы и все такое. Сегодня утром, к примеру, проснулся с мыслью о том случае – ты, наверное, не помнишь – когда мы размечали для младших мальчиков дистанцию кросса. Мы тогда, кажется, заканчивали шестой класс. Ты, наверное, забыл, а я думал об этом утром, лежа в постели. Мы стояли напротив большого поля и ждали, и ты был страшно из-за чего-то расстроен. Выходи, старина. Я не могу так разговаривать. – Он по-прежнему держал дверцу и делал нетерпеливые жесты. – Ну вот, так уже лучше. – Когда я нехотя вышел из машины, он свободной рукой схватил меня за локоть (в другой была кружка). – Да, мне вспомнился тот случай. Октябрьское утро, туманное – как обычно бывает в Англии. Мы торчим у паба и ждем, пока из тумана, пыхтя, вынырнут эти третьеклашки, и ты, помню, все повторяешь: «Тебе-то что, тебе-то хорошо», несчастный на вид – дальше некуда. В конце концов я тебе говорю: «Знаешь, ты не одинок, старина. Не думай, что у тебя единственного на белом свете неприятности». И я начал рассказывать, как, когда мне было семь или восемь, мы с родителями и младшим братом поехали всей семьей отдохнуть. Мы отправились на один из приморских курортов – Борнмут или что-то вроде того. Может, это был остров Уайт. Погода стояла прекрасная и все такое, но, знаешь, поездка не задалась: что-то все время не ладилось. Так обычно получается с семейным отдыхом, но тогда мне было семь или восемь и я этого еще не знал. Так или иначе, но все шло наперекосяк, и однажды отец сорвался с катушек. То есть как гром среди ясного неба.
Мы рассматривали набережную, мать как раз на что-то нам указывала, а он, ни с того ни с сего, развернулся и ушел. Не закричал, не зашумел, а просто ушел. Мы не знали, что делать, поэтому двинулись за ним. Мать, маленький Кристофер, я – просто двинулись за ним. Мы не подходили вплотную – держались ярдах в тридцати, только чтобы не терять его из виду. А отец продолжал шагать впереди. По набережной, по тропе среди утесов, мимо прибрежных хижин и загорающих. Потом мы повернули к городу, прошли теннисные корты и торговые кварталы. Больше часа мы не останавливались. И потихоньку начали превращать это в игру. Мы говорили: «Смотри, он больше не злится. Он просто представляется!» Или: «Он неспроста так пыжится. Обрати внимание», и смеялись без конца. Присмотревшись, можно было подумать, что отец намеренно нас потешает. Я и Кристоферу сказал (он был совсем малыш), что отец, мол, дурачится, и он непрерывно заливался смехом, словно все это было игрой. Мать тоже смеялась и приговаривала: «Ну, мальчики, отец ваш дает!» – и вновь разражалась хохотом. Мы продолжали прогулку, и только я один из всех, мальчишка семи или восьми лет, понимал, что на самом деле отец не шутит. Что злость у него не прошла, а, наоборот, вскипала все больше, пока мы за ним следовали. Потому что ему, наверное, хотелось сесть на скамейку или войти в кафе, но из-за нас он не мог. Помнишь? Я рассказывал тебе об этом в тот день. В какой-то миг я взглянул на мать, желая, чтобы все это кончилось, и тут все понял. Я понял: она убедила, уговорила себя, что отец устроил это для забавы. А маленькому Кристоферу все время хотелось пуститься за папой вприпрыжку. Догнать его, понимаешь? И мне приходилось со смехом его удерживать, говоря: «Нет, нельзя. Не порти игру. По правилам мы должны держаться сзади». А мать, знаешь, подначивала: «Да ну! Подбеги и дерни его за рубашку. Посмотрим, сумеет ли он тебя поймать!» А я повторял, потому что был единственным, понимаешь – единственным, я должен был повторять: «Нет-нет, погоди. Не надо, не надо». Он был смешной, мой отец. У него была этакая чудная походка, если разглядывать со стороны. Слушай, старик, ну почему ты не сядешь? Ты явно не в себе – у тебя вид совершенно измотанный. Садись, рассудишь нас.
Джеффри Сондерс указывал на перевернутую коробку из-под апельсинов около переносной печки. Я действительно валился с ног и подумал, что, какие бы задачи передо мной ни стояли, я решу их куда успешней, если чуть передохну и глотну кофе. Когда я усаживался, колени у меня дрожали, и опустился я на ящик очень неуклюже. Компания, с сочувственными минами, обступила меня. Кто-то протягивал кружку с кофе, другой придерживал меня за спину со словами: «Расслабьтесь. Успокойтесь и отдыхайте».
– Спасибо, спасибо, – проговорил я, принял кофе и с жадностью его глотнул, хотя он обжигал горло.
Седовласый мужчина в костюме присел перед мной на корточки и, глядя мне в лицо, произнес очень мягко:
– Нам сейчас придется принять решение. И вы нам в этом поможете.
– Решение?
– Да. Относительно мистера Бродского.
– Ах, вот что! – Я отпил еще глоток. – Ясно. Понимаю: все свалится на меня.
– Я бы не рискнул это утверждать, – откликнулся седовласый господин.
Я снова взглянул на него. Вид у него был ободряющий, манеры мягкие и спокойные. Но в данный миг он явно был очень серьезен.
– Я не стал бы утверждать, что на вас свалится все. При данных условиях доля ответственности ложится на каждого из нас. Мое мнение, как я уже говорил, такое: надо отнимать.
– Отнимать?
Седой сурово кивнул. Я заметил у него на шее стетоскоп и понял, что он врач, хотя неизвестно какого профиля.
– А, понятно, – проговорил я. – Отнимать. Ну да.
Только тут я огляделся и с испугом заметил невдалеке от автомобиля большую груду металла. У меня в мозгу забрезжила мысль, что я каким-то образом, сам того не подозревая, устроил аварию. Поднявшись (в чем мне проворно помогло множество рук), я подошел туда и определил, что это остатки велосипеда, безнадежно покореженного. В этой груде металла я, к своему ужасу, увидел Бродского. Он навзничь лежал на земле, и его глаза спокойно следили за моим приближением.
– Мистер Бродский, – пробормотал я, уставившись на него.
– А, Райдер! – отозвался он голосом, как ни странно, почти не искаженным мукой.
Я обратился к седовласому господину, который последовал за мной, со словами:
– Уверен, что я здесь ни при чем. Не помню никакой аварии. Я просто вел машину…
Седовласый, понимающе кивнув, дал мне знак успокоиться. Затем, отведя меня немного в сторону, прошептал:
– Почти несомненно, он задумал самоубийство. Он очень пьян. Вдрызг.
– А, вот что.
– Не сомневаюсь, он пытался убить себя. Но все, чего он добился, – застрял в обломках. Правая нога практически не пострадала. Только проколота. Левая тоже проколота. Она-то меня и беспокоит. Она в не очень хорошем состоянии.
– Боже, – выдохнул я и через плечо вновь взглянул на Бродского. Он, казалось, заметил это и бросил во тьму:
– Райдер. Привет.
– Перед вашим прибытием мы совещались, – продолжал седовласый господин. – Мое мнение – ее нужно ампутировать. Так мы спасем ему жизнь. Мы это обсудили, и большинство согласилось со мной. Однако те две дамы против. Они за то, чтобы дождаться машины «скорой помощи». Но я чувствую, что это слишком серьезный риск. Таково мое мнение как профессионала.
– Да, я вас понимаю.
– Я считаю, левую ногу нужно без промедления ампутировать. Я хирург, но, к сожалению, при мне нет соответствующего оборудования. Нет обезболивающих, ничего нет. Даже аспирина. Видите ли, я был не на службе, просто прогуливался и дышал воздухом. Как и прочие здесь присутствующие. У меня завалялся в кармане стетоскоп, вот и все. Но теперь прибыли вы, и это многое меняет. У вас в машине есть аптечка?
– В машине? Видите ли, я не знаю. Это не моя машина.
– Стало быть, взятая напрокат?
– Не совсем. Я ее одолжил. У знакомого.
– Понятно. – Он мрачно уставился в землю, размышляя.
Через его плечо я видел, что другие не сводят с нас тревожных глаз. Хирург проговорил:
– Не заглянете ли в багажник? Там может найтись что-нибудь полезное. Какой-нибудь острый инструмент, чтобы я смог сделать операцию.
Подумав, я сказал:
– Охотно пойду и посмотрю. Но прежде, наверное, мне следует поговорить с мистером Бродским. Видите ли, я до некоторой степени знаком с ним и просто обязан это сделать, прежде чем… прежде чем отчаянный шаг будет предпринят.
– Очень хорошо, – отозвался хирург. – Но профессиональные знания, а равно и профессиональное чутье мне подсказывают, что мы и так потеряли слишком много времени. Так что, пожалуйста, поторопитесь.
Я вернулся к Бродскому и посмотрел ему в лицо.
– Мистер Бродский, – начал я, но он тут же меня перебил:
– Райдер, помогите мне. Я должен до нее добраться.
– До мисс Коллинз? Думаю, сейчас нам нужно заботиться о другом.
– Нет, нет. Я должен с нею поговорить. Я это понимаю. Понимаю очень ясно. Мой ум сейчас прояснился. С тех пор, как это случилось. Не знаю, я был на велосипеде, и что-то ударило меня, что-то движущееся – автомобиль, наверное, кто знает? Я, скорее всего, был пьян – этого я не помню, но то, что произошло дальше, вспоминаю. Теперь я понял, все понял. Это он. Он желал, все время желал провала. Он во всем виноват.
– Кто? Хоффман?
– Он скверный человек. Скверный. Раньше я не сознавал, но теперь догадался. С тех пор, как меня поддел этот автомобиль или грузовик, я все понял. Он приехал ко мне сегодня вечером, полный сочувствия. Я ждал на кладбище. Ждал долго. Сердце колотилось. Я ждал все эти годы. Вы не знаете, Райдер? Я долго ждал. Даже когда был пьян, не переставал ждать. На следующей неделе, говорил я себе. На следующей неделе брошу пить и пойду к ней. Я попрошу ее встретиться со мной на кладбище святого Петра. Год за годом я говорил себе это. И вот наконец я был на кладбище и ожидал. На надгробии Пера Густавссона, где сиживал иногда с Бруно. Я ждал. Четверть часа, полчаса, наконец час. Потом приходит он. И хватает меня за плечо. Она передумала, говорит он. Она не придет. Она не собирается даже в концертный зал. Он любезен как обычно. Я его слушаю. Выпейте виски. Оно вас успокоит. Случай особый. Но мне нельзя пить виски, говорю я. Как я могу? Вы что, с ума сошли? Да нет же, выпейте, говорит он. Самую малость. Оно вас подкрепит. Я думал, он желает добра. Теперь я понимаю. С самого начала он не рассчитывал, что эта затея удастся. Он был убежден, что я не справлюсь. Не справлюсь, потому что я… я кусок дерьма. Так он думал. Теперь я трезв. Я выпил достаточно, чтобы сдохла лошадь, но после столкновения я снова трезв. Я вижу все насквозь. Это он. Он скверный, хуже меня. Не допущу, чтобы он торжествовал. Я сумею. Помогите мне, Райдер. Не допущу. Сейчас я отправляюсь в концертный зал. Я всем покажу. Музыка готова, она вся здесь, у меня в голове. Я всем покажу. Но нужно, чтобы она пришла. Я должен с нею поговорить. Помогите мне, Райдер. Отвезите меня к ней. Она должна прийти, должна сидеть в концертном зале. Тогда она вспомнит. Он скверный человек, но теперь я это понял. Помогите мне, Райдер.
– Мистер Бродский, – прервал я его. – Здесь присутствует хирург. Он собирается сделать вам операцию. Это может быть немного болезненно.
– Помогите мне, Райдер. Только помогите до нее добраться. Это ваш автомобиль? Ваш? Отвезите меня. Отвезите меня к ней. Она в этой самой квартире. Которую я терпеть не могу. Ненавижу, ей-богу, ненавижу. Всегда старался не заходить. Отвезите меня к ней, Райдер. Прямо сейчас.
– Мистер Бродский, вам, кажется, невдомек, в каком положении вы находитесь. Нужно торопиться. Я обещал хирургу поискать в багажнике. Вернусь через минуту.
– Она боится. Но еще не поздно. Мы можем завести зверушку. Но Бог с ней, со зверушкой. Пусть просто придет в концертный зал. Это все, о чем я прошу. Прийти в концертный зал. Все, о чем я прошу.
Я оставил Бродского и пошел к машине. Открыв багажник, я обнаружил, что Хоффман набил его вперемешку всяким хламом. Там лежали сломанный стул, пара резиновых сапог, несколько пластмассовых коробок. Я нашел фонарик и при его свете разглядел в углу миниатюрную ножовку. Она была замаслена, но, проведя по зубцам, я убедился, что они достаточно остры. Я закрыл багажник и направился к остальным, которые стояли, беседуя, вокруг печки. Приблизившись, я слышал, как хирург произнес:
– Акушерство стало скучнейшей областью. Не то что в те времена, когда я учился.
– Простите, – вмешался я. – Я нашел вот это.
– Ага, – воскликнул хирург, оборачиваясь. – Спасибо. А с мистером Бродским вы поговорили? Отлично.
Внезапно я вознегодовал, что меня втянули в это дело, и, оглядев лица собравшихся, произнес немного раздраженно:
– Неужели в этом городе ничего не предусмотрено на случай подобных происшествий? Вы говорили, что вызвали «скорую помощь»?
– Вызвали, около часа назад, – отозвался Джеффри Сондерс. – Из вон той кабины. К несчастью, машин сейчас не хватает по причине большого события в концертном зале.
Я посмотрел туда, куда он указывал, и обнаружил, что в самом деле немного в стороне от дороги, на самой границе лесной тьмы, стоит телефонная будка. При ее виде мне вдруг вспомнилось неотложное дело, мне порученное, и я подумал, что, позвонив Софи, я не только смогу ее предупредить, но и получу указания, как к ней добраться.
– Простите, – пробормотал я, шагнув в ту сторону. – Мне необходимо сейчас же позвонить по очень важному делу.
Я добрался до опушки и вошел в кабину. Роясь в карманах в поисках монеток, я видел через стекло, как хирург, тактично пряча за спиной ножовку, приближается к распростертому на земле Бродскому. Джеффри Сондерс и остальные беспокойно жались друг к другу, опустив глаза в кружки или себе под ноги. Хирург повернулся и что-то им сказал, и двое мужчин – Джеффри Сондерс и молодой человек в коричневой кожаной куртке – с неохотой подошли к нему. Несколько секунд троица стояла неподвижно, мрачно созерцая Бродского.
Я отвернулся и набрал номер. Раздались гудки, потом послышался сонный, слегка встревоженный голос Софи. Я глубоко втянул в себя воздух.
– Послушай, – сказал я, – ты, кажется, не понимаешь, что я сейчас просто разрываюсь на части. Думаешь, мне легко? Времени осталось всего ничего, а я еще не начал осматривать концертный зал. Вместо этого я занят чужими поручениями. Думаешь, мне легко сегодня? Понимаешь, что для меня значит этот вечер? Мои родители приезжают на концерт. Это свершилось! Наконец они приедут! Может быть, сию минуту они уже там! И смотри, что происходит. Была у меня возможность подготовиться? Дудки, вместо этого я получаю одно поручение за другим, прежде всего эти дурацкие вопросы и ответы. Веришь ли, в зал притащили электронное табло! Чего они от меня ждут? Они ничем не смущаются, эти люди. Чего они хотят от меня, в самый важный вечер в моей жизни? Но люди всюду одинаковы. Их запросам нет предела. Не удивлюсь, если они сегодня меня освищут. Им не понравятся мои ответы, и они заулюлюкают, и что тогда со мной будет? До инструмента просто дело не дойдет. Или мои родители повернутся и уйдут, как только поднимется гвалт…
– Послушай, успокойся. Все будет хорошо. Никто тебя не освищет. Ты всегда говоришь, что публика тебя освищет, но до сих пор никто, ни один человек за все эти годы ни разу не свистнул.
– Ты, видно, не понимаешь, о чем я говорю? Этот вечер не чета другим. Мои родители приезжают. Если сегодня публика меня освищет, это будет… это будет…
– Да не освищут они тебя, – вновь прервала меня Софи. – Ты говоришь так каждый раз. Звонишь с разных концов земли и повторяешь то же самое. Перед каждым концертом. Они меня освищут, они меня раскусят. И что бывает? Через несколько часов ты звонишь снова, успокоенный и довольный собой. Я спрашиваю, как прошло выступление, а ты вроде бы немного удивляешься, зачем я вообще задаю этот вопрос. «О, прекрасно», – отвечаешь ты. Всегда говоришь что-то в этом духе, а потом переводишь разговор на другие темы, словно концерт не стоит и упоминания…
– Погоди минуту. О чем это ты? О каких телефонных звонках? Ты хоть понимаешь, чего они мне стоят? Иной раз у меня дел выше головы, но я все же выкраиваю в расписании несколько минут, чтобы только узнать, в порядке ли ты. И чуть ли не каждый раз ты опрокидываешь на меня целый ушат своих проблем. Что ты имеешь в виду, когда говоришь, что я тебе жалуюсь…
– Какая разница, речь не о том. Я стараюсь доказать, что сегодняшний вечер пройдет как нельзя лучше…
– Тебе легко говорить. Ты как все они. Воображаешь, будто это ничего не стоит. Думаешь, мне нужно только явиться в зал, а все остальное происходит само собой… – Внезапно мне вспомнился Густав, лежащий на матрасе в пустой артистической уборной, и я мигом смолк.
– В чем дело? – спросила Софи.
Несколько мгновений я собирался с мыслями, потом произнес:
– Вот что. Я должен тебе кое-что сказать. Плохие новости. Мне очень жаль.
Софи на другом конце провода молчала.
– О твоем отце, – продолжал я. – Ему нездоровится. Он в концертном зале. Тебе нужно немедленно туда ехать.
Я снова сделал паузу, но Софи не произнесла ни звука.
– Он держится молодцом, – добавил я. – Но тебе нельзя медлить. Бориса тоже возьми. Собственно, потому я и звоню. У меня машина. Я еду за вами.
Молчание в трубке, казалось, никогда не кончится. Затем Софи отозвалась:
– Прости за вчерашний вечер. Я имею в виду галерею Карвинского. – Она помедлила, и я думал, что снова наступит затяжная пауза. Но в трубке вновь послышался ее голос: – Убожество. Я говорю о себе. Только не разубеждай меня. Я произвела жалкое впечатление. Не знаю, в чем дело, в подобных обстоятельствах я не умею себя вести. Приходится это признать. Я не могла бы сопровождать тебя из города в город и выполнять светские обязанности. Мне это недоступно. Прости.
– Какое это имеет значение? – сказал я мягко. – Я уже забыл, что там было вчера в галерее. Не все ли равно, какое впечатление ты произвела на подобную публику? Это ужасные люди, все без исключения. А ты там была самой красивой из женщин.
– Не может быть, – внезапно засмеялась она. – Я сейчас как ободранная ворона.
– Но ты прелестно старишься.
– Фу на тебя! – вновь хохотнула она. – Как ты смеешь так говорить?
– Прости. – Я тоже засмеялся. – Я хотел сказать: ты вовсе не изменилась. По тебе ничего не заметно.
– По мне ничего не заметно?!
– Не знаю… – Я сконфуженно хмыкнул. – Может, ты выглядела осунувшейся и страшной. Я уже не помню.
Софи снова рассмеялась и замолкла. Когда она заговорила, голос ее звучал серьезно:
– Но это было убожество. Куда мне с такими данными путешествовать с тобой по свету!
– Послушай, я обещаю, что сокращу свои разъезды. С сегодняшнего дня, если все пройдет удачно. Кто знает, может, и получится.
– А я прошу прощения, что до сих пор ничего не подыскала. Обещаю: в ближайшее время я что-нибудь для нас найду. Очень удобное и уютное.
Я не сразу нашелся, что ответить, и несколько мгновений мы оба молчали. Потом послышался ее голос:
– Тебя в самом деле не оттолкнуло то, как я вчера держалась? И как я всегда держусь?
– Ничуть. Мне абсолютно все равно, как ты ведешь себя на публичных сборищах вроде этого. Делай все, что тебе вздумается. Какое это имеет значение? Ты одна стоишь больше, чем целая комната таких, как они.
Софи не отозвалась. Помедлив, я продолжил:
– Это отчасти и моя вина. Я говорю о доме. Нечестно было с моей стороны полностью свалить поиски на тебя. Теперь, быть может, если вечер пройдет удачно, мы возьмемся за дело совсем иначе. Начнем искать вместе.
Молчание в трубке продолжалось, и я на секунду подумал, что Софи ушла. Но она произнесла далеким, отрешенным голосом:
– Мы непременно в скором времени что-нибудь найдем, правда?
– Да, конечно. Мы будем искать вместе. Борис тоже. Найдем обязательно.
– Ты скоро приедешь, верно? Чтобы отвезти нас к папе?
– Да, да. Буду торопиться изо всех сил. Так что готовьтесь, вы оба.
– Да, хорошо. – Ее голос по-прежнему звучал тихо и вяло. – Я разбужу Бориса. Да, хорошо.
Когда я выходил из телефонной будки, мне почудились на небе явственные признаки рассвета. Бродского окружала толпа, и, подойдя поближе, я разглядел хирурга, который стоял на коленях и орудовал ножовкой. Бродский, казалось, относился к этой процедуре вполне спокойно, но когда я достиг машины, издал Душераздирающий крик, эхом пронесшийся между деревьев.
– Мне нужно уезжать, – сказал я, не обращаясь ни к кому в отдельности, да меня, наверное, никто и не слушал. Но когда я закрыл дверцу и завел двигатель, все лица с испугом обратились ко мне. Прежде чем я успел поднять стекло, к автомобилю сломя голову подбежал Джеффри Сондерс.
– Послушай, – зло проговорил он. – Послушай. Тебе нельзя сейчас уезжать. Когда мистера Бродского освободят, придется отвезти его куда-нибудь. Нам нужна будет твоя машина, неужели не понимаешь? Это даже ребенку ясно.
– Вот что, Сондерс, – отозвался я твердо. – Я ценю твою участливость. Я сделал все, что мог, хотя рад бы сделать больше. Теперь мне пора обратиться к своим собственным заботам.
– Похоже на тебя, старик, – бросил Сондерс. – Очень похоже.
– Слушай, ты не имеешь ни малейшего… В самом деле, Сондерс, ни малейшего… На мне навешено столько, что ты даже представить себе не можешь. Я живу совсем не так, как ты!
Последнюю фразу я проревел так оглушительно, что даже хирург оторвался от своей работы и посмотрел на меня. Бродский наверняка тоже забыл о боли и поднял глаза. Я почувствовал себя уверенней и произнес более миролюбивым тоном:
– Прости, но у меня срочное дело. К тому времени, когда вы справитесь и мистера Бродского можно будет перевозить, «скорая помощь», уверен, уже прибудет. В любом случае, мне жаль, но я не могу задерживаться ни на минуту.
С этими словами я поднял стекло и снова пустился в путь.
Некоторое время дорога шла через лес. Но наконец он начал редеть, и я увидел, что вдали едва заметно разгорается заря. Деревья совсем исчезли – и я очутился на пустынных городских улицах.
Мне пришлось затормозить на перекрестке у светофора. Ожидая в тишине (поблизости не было других автомобилей), я огляделся и стал смутно узнавать этот район. С облегчением определил, что нахожусь уже поблизости от дома Софи; в самом деле, улица, которая передо мной лежала, должна была привести меня прямо туда. Мне вспомнилось также, что квартира располагается над парикмахерской, и когда зажегся зеленый свет, я миновал перекресток и покатил по тихой улице, внимательно оглядывая дома. Когда вдали, на краю тротуара, замаячили две фигуры, я нажал на акселератор.
Софи и Борис были одеты в легкие куртки и, как мне показалось, поеживались от утренней прохлады. Они подбежали к машине, и Софи, наклонившись, сердито крикнула:
– Мы уже заждались! Отчего ты так долго? Прежде чем я успел ответить, Борис тронул Софи за руку и сказал:
– Все в порядке. Мы успеем. Все в порядке.
Я посмотрел на мальчика. Он держал большой портфель, похожий на чемоданчик врача, что придавало ему комично-важный вид. Тем не менее держался он на удивление уверенно и, кажется, сумел успокоить и свою мать. Я ожидал, что Софи сядет рядом со мной, но она с Борисом предпочла заднее сиденье.
– Прости, – произнес я, делая поворот, – я еще не очень хорошо ориентируюсь.
– Кто с ним теперь? – спросила Софи; в ее голосе вновь звучало напряжение. – Кто-нибудь за ним присматривает?
– Он со своими коллегами. Они все собрались. До единого.
– Видишь? – мягко прозвучал сзади голос Бориса. – я говорил. Так что успокойся. Все будет в порядке.
Софи тяжело вздохнула, но, казалось, Борису и на сей раз удалось ее успокоить.
– Они делают все, что нужно, – добавил он. – Так что не волнуйся. Они ведь делают все, что нужно?
Вопрос был, очевидно, обращен ко мне. Я был несколько задет тем, какую роль Борис себе присвоил, не нравилось мне также, что они вдвоем уселись сзади, словно я был шофером, поэтому я решил не отвечать.
Следующие несколько минут мы ехали молча. Мы достигли того же перекрестка, и я сосредоточился на том, чтобы припомнить, как вернуться на лесную дорогу. Мы еще двигались по пустынным городским улицам, когда Софи произнесла (ее голос был еле различим при шуме двигателя):
– Это предупреждение.
Я не понял, ко мне ли она обращается, и собирался обернуться, но она продолжила так же тихо:
– Борис, ты слушаешь меня? Мы должны осознать это предупреждение. Твой дедушка стареет. Ему нужно беречь себя. Нечего прикидываться, будто он такой, как прежде. Нужно поберечься.
Борис что-то ответил, но его слов я не разобрал.
– Я об этом уже думала, – продолжала Софи. – Тебе я ничего не говорила, потому что знаю, как… как ты привязан к дедушке. Но сама я об этом уже давно задумываюсь. Были и другие признаки. А теперь, когда это произошло, мы не можем больше прятать голову в песок. Он стареет и должен беречь себя. Я не говорила тебе, но у меня в голове вертятся планы, и уже не первый день. Я собираюсь поговорить с мистером Хоффманом. Подробно обсудить будущее дедушки. Я собрала все сведения. Поговорила с мистером Зедельмайером из отеля «Империал», а также с мистером Вайсбергом из «Амбассадора». С тобой я не делилась, но видела, что дедушка уже не таков, как раньше. Поэтому я искала выход. Обычная история: человек, который, вроде твоего дедушки, много лет служил в гостиницах, на известном этапе получает работу несколько иного характера. Не с такой большой нагрузкой. В отеле «Империал» есть служащий много старше твоего деда, его можно видеть в вестибюле, неподалеку от входа. Он был шеф-поваром, а когда стал слишком стар для этой должности, для него придумали другую. Он носит роскошную униформу и сидит в углу вестибюля за большим столом красного дерева с чернильным прибором. Мистер Зедельмайер говорит, что он очень полезен и оправдывает свое жалованье до последнего гроша. Гости, в особенности постоянные, были бы недовольны, если б, войдя в отель, не обнаружили старика на привычном месте. Он придает отелю изысканность: думаю, мне нужно будет поговорить об этом с мистером Хоффманом. Дедушка мог бы заняться чем-нибудь в этом роде. Конечно, платить ему станут меньше, но он сохранит свою комнатку, которую так любит, и будет получать питание. Может быть, ему поставят стол, как в «Империале». Но, может быть, дедушка предпочтет стоять где-нибудь в вестибюле, одетый в специальную униформу. Я не говорю, что это нужно организовать немедленно. Однако затягивать тоже не следует. Он уже немолод, и его болезнь – это предостережение. От фактов не спрячешься. Притворяться бессмысленно.
Софи сделала паузу. К тому времени я успел достигнуть опушки леса. Небо окрасилось в пурпур.
– Не волнуйся, – повторил Борис. – С дедушкой все будет в порядке.
Я услышал, как Софи глубоко вздохнула. Потом она произнесла:
– У него будет больше свободного времени. Ему уже не придется так много работать, и вы сможете чаще бродить вечерами по Старому Городу. Или где-нибудь еще. Но ему потребуется хорошее пальто. Поэтому я сейчас захватила его с собой. Настало время отдать дедушке это пальто. Я долго его хранила.
Послышалось шуршание, и, взглянув в зеркало, я обнаружил рядом с Софи мягкий коричневый пакет с пальто. Тут мне пришлось обратиться к ней, чтобы справиться о дороге, и она, казалось, впервые заметила меня с тех пор, как мы выехали. Она склонилась вперед и проговорила мне в ухо:
– Я ждала чего-то в этом роде. Непременно поговорю вскоре с мистером Хоффманом.
Я пробормотал несколько одобрительных слов и прибавил фарам яркости, поскольку мы въезжали под сень леса.
– Другие, – проговорила Софи. – Им хоть бы хны, ни до чего нет дела. Я никогда так не могла.
Несколько минут она молчала, но я ощущал затылком ее дыхание и вдруг понял, что жду прикосновения ее пальцев к своей щеке. Софи произнесла:
– Помню. После маминой смерти. Как было одиноко.
Я снова взглянул на нее через зеркало. Она все так же наклонялась ко мне, но глаза ее были устремлены вперед, на лес.
– Не тревожься, – мягко проговорила она, и снова послышалось шуршание пальто. – Я позабочусь, чтобы нам было хорошо. Нам троим. Я об этом позабочусь.
Я остановил машину на небольшой парковке где-то на задах концертного зала. Над дверью напротив нас все еще горел ночной фонарь, и, хотя это была не та дверь, через которую я недавно вышел, я поспешил туда. Оглянувшись, я увидел, что Борис помогает матери выйти из машины. Когда они входили в помещение, он покровительственно придерживал ее за спину. Докторский чемоданчик, который мальчик нес в другой руке, неловко стукался о его ноги.
Дверь привела нас в длинный изогнутый коридор, и почти сразу нам пришлось прижаться к стене, чтобы пропустить тележку с продовольствием, которую толкали двое мужчин. По сравнению с прошлым разом температура в помещении поднялась на несколько градусов, стояла духота. Заметив поблизости двух музыкантов в концертной одежде, которые дружески болтали в дверном проходе, я с облегчением понял, что Густав находится где-то неподалеку.
Пока мы следовали по коридору, нам попадалось все больше оркестрантов. Многие из них уже переоделись, но все еще, казалось, были весьма легкомысленно настроены. Они громче прежнего смеялись и перекрикивались, а далее мы едва не столкнулись с человеком, который выходил из уборной, держа виолончель так, словно это была гитара. Кто-то сказал:
– О, вы ведь мистер Райдер? Помните, мы виделись раньше?
Четверо или пятеро мужчин, проходивших по коридору, замедлили шаг и уставились на нас. Все они были нарядно одеты и, как я в ту же секунду определил, пьяны. Человек, который со мной заговорил, держал букет из роз и, приближаясь, небрежно им размахивал.
– Недавно в кинотеатре, – продолжал он. – Мистер Педерсен нас познакомил. Как ваши дела, сэр? Друзья говорят, что я тогда осрамился и должен просить у вас прощения.
– А, да, – отозвался я, узнав собеседника. – А вы как поживаете? Рад снова вас видеть. К сожалению, я сейчас очень спешу…
– Надеюсь, я не был слишком груб, – не унимался пьяный. Он приблизился ко мне вплотную, так что наши лица едва не соприкасались. – Я никогда себе этого не позволяю.
У его спутников вырвались смешки.
– Нет, вы вовсе не были грубы. Но сейчас вы должны меня извинить…
– Мы искали маэстро, – продолжал пьяный. – Не нет, не вас, сэр. Нашего собственного маэстро. Видит мы приготовили ему цветы. В знак нашего глубочайшего уважения. Не знаете ли, сэр, где его можно найти?
– К сожалению, понятия не имею. Но… боюсь в этом здании вы его пока что не найдете.
– Нет? Он еще не прибыл? – Пьяный обратился к своим спутникам. – Нашего маэстро еще нет. Что бы это значило? – И снова ко мне: – Мы принесли ему цветы. – Он опять встряхнул букет, и несколько лепестков осыпалось на пол. – В знак привязанности и уважения от городского совета. И просьбы о прощении. Конечно. Мы так долго его не понимали. – Его спутники вновь сдавленно захихикали. – А его еще нет. Нашего любимого маэстро. Ну что ж, в таком случае побудем еще немного с музыкантами. Или вернемся в бар? Как мы поступим, друзья мои?
Я видел, что Софи и Борис проявляют все большие признаки нетерпения.
– Простите, – пробормотал я и двинулся дальше Позади нас послышались новые сдавленные смешки, но я решил не оборачиваться.
Наконец суета вокруг стихла – и мы увидели впереди тупик и толпу носильщиков перед дверью последней уборной. Софи ускорила шаги, но, не дойдя до двери, остановилась. Носильщики при виде нас проворно расступились, и один из них – жилистый мужчина с усами, которого я помнил по Венгерскому кафе – выступил вперед. Он держался неуверенно и вначале обратил свои слова только ко мне:
– Он держится молодцом, сэр. Держится молодцом. – Затем носильщик повернулся к Софи и, уставив глаза в пол, пробормотал: – Он держится молодцом, мисс Софи.
Софи вначале не отозвалась; ее глаза глядели мимо носильщиков, в сторону приоткрытой двери. Затем она сказала внезапно, как бы желая оправдать свое присутствие:
– Я кое-что ему принесла. Вот, – она вынула пакет. – Я принесла ему вот это.
Один из носильщиков, сунув голову в комнату, что-то произнес, и двое, находившихся внутри, появились на пороге. Софи не двинулась с места, и некоторое время никто не понимал, что дальше говорить или делать. Тогда вперед выступил Борис, подняв на вытянутой руке свой черный портфель.
– Пожалуйста, господа, – произнес он. – Сдвиньтесь в сторону, прошу вас. Вон туда, пожалуйста.
Он махнул носильщикам, чтобы они отошли. Двое на пороге, обменявшись улыбками, не двинулись с места, и Борис еще раз нетерпеливо махнул рукой:
– Господа, в ту сторону, пожалуйста! Освободив достаточно места перед уборной, Борис оглянулся на мать. Софи приблизилась еще на несколько шагов, а потом вновь остановилась. Ее глаза были прикованы к двери (носильщики держали ее приоткрытой) – и в них читался страх. Опять все растерялись, и Борис первым прервал молчание.
– Мама, подожди здесь, пожалуйста, – сказал он, повернулся и исчез за дверью.
Софи явно испытала облегчение. Она прошла еще несколько шагов и как бы невзначай удостоверилась, можно ли что-нибудь разглядеть через щель. Обнаружив, что Борис оставил дверь плотно закрытой, она выпрямилась и стала ждать, как ждут в очереди на автобус. Пакет был переброшен через ее сложенные руки.
Борис появился через несколько минут, по-прежнему с докторским чемоданчиком, и тщательно затворил за собой дверь.
– Дедушка говорит, он очень рад, что мы пришли, – спокойно проговорил Борис, глядя на мать. – Очень рад.
Он продолжал глядеть матери в лицо, и меня впервые поразило то, как он это делал. Затем мне пришло в голову, что он, прежде чем вернуться к Густаву, ожидает поручения от матери. В самом деле, Софи, подумав, сказала:
– Скажи, я ему кое-что принесла. Подарок. Я отдам его через минуту. Мне… мне нужно его приготовить.
Когда Борис скрылся за дверью, Софи повесила пальто себе на руку и стала расправлять складки на мягкой коричневой упаковке. Видимо, по причине полной бессмысленности ее действий, я подумал о том, что меня ждет множество других обязанностей. Мне вспомнилось, например, что я еще не осмотрел зал, и с каждой минутой возможностей для этого остается все меньше.
– Я на минутку, – сказал я Софи. – Нужно кое о чем позаботиться.
Она продолжала возиться с пакетом и не откликнулась. Я собирался повторить свои слова громче, но затем решил, что не стоит привлекать к себе внимание, и потихоньку пустился на поиски Хоффмана.
Пройдя немного по коридору, я заметил впереди какую-то суматоху. Примерно дюжина мужчин, крича и жестикулируя, наскакивали друг на друга, и мне сперва подумалось, что в атмосфере растущего напряжения разразилась ссора среди кухонного персонала. Но потом я увидел, что толпа медленно продвигается ко мне и что состав ее очень пестрый. Некоторые из собравшихся были одеты в вечерние костюмы, другие – явившиеся, вероятно, прямо с улицы – в анораки, плащи и джинсы. К ним присоединился и кое-кто из оркестрантов.
Один из мужчин, кричавший громче остальных, показался мне знакомым. Пытаясь вспомнить, кто он, я услышал его крик:
– Мистер Бродский, я настаиваю!
Я узнал седого хирурга, которого встретил в лесу, и понял, что в центре толпы, с упрямой решительностью, движется Бродский. Вид его был ужасен. Кожа на лице и шее побелела и увяла.
– Но он говорит, что он в порядке! Почему вы не даете ему решать самому? – крикнул хирургу мужчина средних лет, одетый в смокинг. Его немедленно поддержало множество голосов, следом послышался хор протеста.
Тем временем Бродский, не обращая внимания на переполох, продолжал медленно продвигаться вперед. Вначале мне казалось, что его несет толпа, но когда он приблизился, я выяснил, что он идет самостоятельно, опираясь на костыль. Последний привлек мое внимание, и, всмотревшись пристальней, я установил, что это гладильная доска, которую Бродский держал под мышкой.
Пока я изучал это зрелище, крикуны, по-видимому, начали меня узнавать и один за другим почтительно замолкали, так что по мере приближения толпы шум стихал. Хирург, однако, не успокаивался:
– Мистер Бродский! Ваш организм претерпел тяжелейший шок. Я вынужден настаивать, чтобы вы сели и дали себе отдых!
Бродский смотрел в пол, концентрируясь на каждом шаге, и некоторое время не замечал меня. Наконец, уловив в поведении окружающих перемену, он поднял глаза.
– А, Райдер! – воскликнул он. – Вот и вы.
– Мистер Бродский! Как вы себя чувствуете?
– Прекрасно, – невозмутимо отозвался он.
Толпа немного расступилась, и оставшееся до меня расстояние Бродский преодолел уже легче. Когда я похвалил его за то, как быстро он научился передвигаться с помощью костыля, он взглянул на гладильную доску так, будто только что о ней вспомнил.
– Она валялась в кузове фургона у человека, который меня сюда привез, – пояснил он. – Вещь довольно удобная. Прочная, ходить можно. Правда, есть одно затруднение. Иногда она раскрывается. Вот так.
Он потряс доску, и она, конечно, стала раскладываться. Чтобы ее остановить, понадобился лишь легкий рывок, однако даже такая помеха, если она возникает периодически, явно должна была вызывать немалое раздражение.
– Нужна веревка, – с грустью произнес Бродский. – Что-то вроде этого. Но времени уже не остается.
Я взглянул вниз, куда он указывал, и не мог не ужаснуться при виде левой штанины, завязанной узлом ниже бедра.
– Мистер Бродский, – сказал я, заставив себя поднять глаза, – вы не можете сейчас хорошо себя чувствовать. Хватит ли у вас сил, чтобы сегодня дирижировать оркестром?
– Хватит, хватит. Я чувствую себя прекрасно. Я буду дирижировать и… и выступление пройдет блестяще. Так, как я все время думал. И она увидит это собственными глазами и услышит собственными ушами. Все эти годы я был не таким уж дураком. Я лелеял это в душе и ждал. Сегодня она увидит, каков я, Райдер. Это будет великолепно.
– Вы говорите о мисс Коллинз? Но разве она придет?
– Придет, придет. Не сомневайтесь. Он сделал все, чтобы этому помешать, он ее напугал, но она придет. Теперь я разгадал его игру. Райдер, я добрался до ее квартиры, я долго шел, и это было тяжело, но под конец встретил этого человека, этого доброго человека, – Бродский оглядел толпу и махнул кому-то рукой, – который проезжал мимо в фургоне. Мы отправились к ней домой, я постучал в дверь, стучал и стучал не переставая. Кто-то из соседей подумал, что началась прежняя история. Вы ведь знаете, я проделывал это раньше, устраивал ночами грохот, и соседи вызывали полицию. Но я сказал: да нет же, дурень, я вовсе не пьян. Я попал в аварию и теперь трезв и все понял. Я прокричал это соседу, толстому старикашке. Я все понял, понял, чем он занимался все это время, кричал я соседу в верхнем окне. И тогда она подошла к двери, она приблизилась и слышала, как я говорил с соседом, и видела меня через окно, и не знала, что делать, и я бросил соседа и стал обращаться к ней. Она слушала, но дверь вначале не открывала, и тогда я сказал: смотри, я попал в аварию, и она отворила двери. Где этот портной? Куда он делся? Он должен был приготовить мне пиджак. – Бродский стал озираться, и голос из задних рядов толпы произнес:
– Он скоро будет, мистер Бродский. Да вот, он уже и здесь.
Появился маленький человечек с портняжным метром и стал обмерять Бродского.
– Ну что там? Что? – нетерпеливо бормотал Бродский. Затем сказал мне: – У меня нет костюма. У них был один готовый, его должны были привезти мне домой – так они сказали. Кто знает? Я попал в аварию, и где теперь костюм, неизвестно. Сейчас они подбирают другой. Костюм и рубашку – мне требуется сегодня все самое лучшее. Пусть она видит, о чем я думал все эти годы.
– Мистер Бродский, – настаивал я, – вы говорили о мисс Коллинз. Как я понял, вы все же уговорили ее присутствовать на концерте?
– О да, она будет. Она обещала. Не станет же она во второй раз нарушать свое обещание. Она не пришла на кладбище. Я ждал, ждал упорно, но она не пришла. Однако не по своей вине. Это он, управляющий, он ее запутал. Но я сказал ей, что теперь поздно бояться. Всю жизнь мы тряслись от страха, а теперь должны быть храбрыми. Вначале она не слушала. Все спрашивала: что ты натворил? Она была не такая, какой вы привыкли ее видеть, она чуть не плакала, закрывала лицо руками и чуть не плакала, даром что соседи могли услышать. В этот глухой час ночи она твердила: Лео, Лео, – так она меня теперь называет – Лео, что ты сделал со своей ногой? На ней кровь. И я говорю: ничего, не важно. Была авария, но мимо проходил доктор, так что не обращай внимания, говорю я ей, главное – другое: ты должна сегодня прийти на концерт. Не слушай этого негодяя из отеля, этого… этого мальчишку на побегушках. Теперь уже скоро. Сегодня она узнает, о чем я думал все это время. Все эти годы я вовсе не был тем дураком, каким она меня считала. А она повторяла, что не сможет прийти: во-первых, не готова, а во-вторых, снова откроются старые раны. А я говорю: не слушай этого прислужника, этого швейцаришку, поздно его слушать. А она указала на мою ногу и спрашивает: что случилось, у тебя идет кровь, а я прикрикнул: наплюй. Наплюй на это, сказал я. Не видишь разве, мне очень нужно, чтобы ты пришла! Ты должна прийти! Ты должна прийти и убедиться сама! И тогда я увидел, что она оценила серьезность моих слов. Я узнал по ее глазам: в голове у нее что-то сдвинулось и ожило, страх ушел. И я понял, что наконец победил, а тот туалетный работник остался с носом. И я сказал ей, успокоившись: «Так ты придешь?» Она тихо кивнула, и я знал, что могу ей верить. Ни следа сомнения, Райдер. Она кивнула – и я поверил, повернулся и пошел восвояси. И вот я здесь, – тот парень, добрая душа, – ну где же он? – подвез меня в фургоне. Но если б не он, я дошел бы и сам, я уже ничего.
– Но, мистер Бродский, – спросил я, – вы уверены, что сможете выступить? После такой ужасной аварии…
Я не знал, что, затронув эту тему, вызову новую волну споров. Вперед пробился хирург и, для убедительности колотя себя по ладони кулаком, возвысил свой голос над остальными:
– Мистер Бродский, я настаиваю! Вы должны отдохнуть хотя бы несколько минут!
– Отстаньте, я в порядке, в полном порядке! – огрызнулся Бродский и двинулся вперед. Затем обернулся ко мне (я оставался на месте) и громко сказал: – Если увидите этого лизоблюда, Райдер, скажите, что я здесь. Он этого не ждал, ему и в голову не приходит, что я не дерьмо собачье. Скажите, что я прибыл. Посмотрим, как ему это понравится.
С этими словами он пошел по коридору, преследуемый шумной толпой.
Я продолжал идти в противоположном направлении, высматривая Хоффмана. Оркестрантов в коридоре поубавилось, и двери уборных почти все были закрыты. Я уже подумывал повернуть обратно и заглянуть в открытые уборные, но завидел впереди спину Хоффмана.
Он шел медленно, опустив голову. Хотя издали я его не слышал, было ясно, что он репетирует свою речь. Когда я приблизился, он внезапно склонился вперед. Я думал, что он падает, но это был повтор тех странных телодвижений, которые он заучивал перед зеркалом в уборной Бродского. Низко склонившись, он вскинул руку, согнув ее в локте, и начал бить себя кулаком по лбу. Я подошел поближе и кашлянул. Хоффман, вздрогнув, выпрямился и обернулся ко мне:
– А, мистер Райдер. Пожалуйста, не волнуйтесь. Мистер Бродский, без сомнения, будет с минуты на минуту.
– В самом деле, мистер Хоффман. Собственно, если речь, которую вы сейчас репетируете, содержит извинения перед публикой за то, что мистер Бродский не появился, я рад сообщить: она не понадобится. Мистер Бродский находится здесь. – Я указал на другой конец коридора. – Только что прибыл.
На несколько секунд Хоффман, удивленный, прирос к месту. Потом он взял себя в руки и произнес:
– Ах, Господи! Какое облегчение. Но я, конечно, ни на минуту… ни на минуту не терял веры. – Он усмехнулся и взглянул в один конец коридора, потом в другой, словно надеясь увидеть Бродского. Потом опять усмехнулся и сказал:
– Ну что ж, пойду его поищу.
– Прежде чем вы это сделаете, мистер Хоффман, я буду вам очень признателен, если вы скажете, что слышно о моих родителях. Наверное, они уже благополучно прибыли и заняли свои места? А ваша затея с лошадьми и каретой? Верно, это шум упряжки я слышал чуть раньше, когда проезжал перед фасадом? Надеюсь, эффект был таков, как вы задумали?
– Ваши родители? – Хоффман вновь выглядел смущенным. Потом он положил руку мне на плечо и сказал: – Ах да. Ваши родители. Дайте подумать.
– Мистер Хоффман, я поверил вам и вашим коллегам, что вы позаботитесь о моих родителях. Оба они не отличаются хорошим здоровьем.
– Разумеется, разумеется. Нет нужды волноваться. Просто среди множества дел, притом что мистер Бродский немного задерживался, хотя, как вы говорите, он уже появился… Ха-ха… – Он умолк и вновь кинул взгляд в конец коридора. Я холодно спросил:
– Мистер Хоффман, где находятся в данную минуту мои родители? Имеете вы об этом хоть какое-нибудь представление?
– А! В данный конкретный момент, надо признаться честно, я сам не… Но заверяю вас, они находятся в самых надежных руках. Конечно, я предпочел бы держать все вопросы под личным контролем, но вы не можете не понимать… Ха-ха… Мисс Штратман. Она должна знать точное местонахождение ваших родителей. Ей поручено строжайше надзирать за всем, что с ними связано. Они будут встречены с должным вниманием – иначе и быть не может. Более того, я особо просил мисс Штратман оградить их от утомительных проявлений гостеприимства, которыми неизбежно будет сопровождаться каждый их шаг…
– Мистер Хоффман, как я понял, вам неизвестно, где они пребывают сейчас. Как найти мисс Штратман?
– О, она где-то поблизости, я уверен. Мистер Райдер, давайте поищем мистера Бродского и выясним, что он делает. А по пути, не сомневаюсь, мы набредем где-нибудь на мисс Штратман. Она может оказаться Даже в конторе. Так или иначе, сэр, – в его голосе появились командные нотки, – стоя на месте, мы ни к чему не придем.
Вместе мы двинулись по коридору. По пути Хоффман, казалось, полностью вернул себе присутствие духа. Наконец он с улыбкой произнес:
– Теперь, можно не сомневаться, дело пойдет на лад. Вы, сэр, просто излучаете уверенность в себе. А теперь и затруднение с мистером Бродским улажено. Все пойдет в точности как запланировано. Нас ждет блестящий вечер.
Он замедлил шаг и, как я заметил, устремил взгляд вперед. Посмотрев туда же, я обнаружил Штефана, который с озабоченной миной стоял посреди коридора. Молодой человек заметил нас и быстро приблизился.
– Добрый вечер, мистер Райдер, – произнес он. Потом, понизив голос, обратился к Хоффману: – Отец, не могли бы мы переговорить?
– Мы очень заняты, Штефан. Только что прибыл мистер Бродский.
– Да, я слышал. Но, видишь ли, отец, речь идет о маме.
– Ах, о маме?
– Она все еще в фойе, а мне через четверть часа выходить на сцену. Я ее только что видел, она бродила по фойе, я сказал, что мне скоро выступать, а она ответила: «Знаешь, дорогой, мне нужно кое-что уладить. Может быть, не к началу, но к концу выступления я успею, однако сперва я должна кое-что уладить». Так она сказала, но вид у нее был не то чтобы очень озабоченный. Ей-богу, пора уже вам с матерью в зал. Осталось меньше пятнадцати минут.
– Да-да, я буду вовремя. И твоя мать, что бы она ни делала, конечно же, скоро освободится. К чему эти волнения? Возвращайся к себе в уборную и готовься.
– Но что понадобилось матери в фойе? Она просто стоит там и болтает со всяким встречным. Скоро она там останется одна. Публика уже рассаживается.
– Она, наверное, разминает ноги: ведь придется целый вечер сидеть. Вот что, Штефан, успокойся. Ты должен будешь задать тон всему концерту. Мы на тебя рассчитываем.
Молодой человек задумался над словами Хоффмана, потом, казалось, вспомнил обо мне.
– Вы были так добры, мистер Райдер, – произнес он с улыбкой. – Ваши похвалы для меня бесценны.
– Похвалы? – Хоффман поглядел на меня удивленно.
– Да, – подтвердил Штефан. – Мистер Райдер не пожалел ни времени, ни добрых слов. Он слушал мою игру и удостоил меня такой лестной оценки, какой я не слышал много лет.
С недоверчивой улыбкой Хоффман переводил взгляд со Штефана на меня и обратно. Потом он обратился ко мне:
– Вы уделили время Штефану? Слушали его игру?
– Да. Я пытался раньше сказать вам об этом, мистер Хоффман. У вашего сына немалое дарование, и, как бы ни сложился сегодняшний вечер, уверен, его игра произведет сенсацию.
– Вы в самом деле так думаете? Но остается фактом, сэр, что Штефан, он, он… – Хоффман выглядел смущенным; издав мимолетный смешок, он похлопал сына по спине. – Ну что ж, Штефан, ты, кажется, готовишь нам сюрприз.
– Надеюсь, папа. Но мать до сих пор в фойе. Может быть, она ждет тебя. Я имею в виду, что без кавалера женщина чувствует себя на концерте неловко. Не исключено, что дело именно в этом. Как только ты явишься в зал и займешь свое место, она к тебе присоединится. Через считанные минуты мне начинать.
– Хорошо, Штефан, я об этом позабочусь. Не беспокойся. Возвращайся к себе в уборную и готовься. У нас с мистером Райдером есть еще небольшое дело.
Штефан от этих слов не повеселел, но мы покинули его и двинулись дальше.
– Должен предупредить вас, мистер Хоффман, – сказал я чуть погодя. – Вы, наверное, обнаружите, что мистер Бродский занял несколько враждебную позицию по отношению… собственно, по отношению к вам.
– Ко мне? – На лице Хоффмана выразилось изумление.
– Я хочу сказать, только что при мне он выражал определенное недовольство. Видимо, у него есть к вам претензии. Я думал, что не имею права это от вас скрывать.
Хоффман пробормотал что-то себе под нос. Следуя по дуге коридора, мы наконец увидели впереди дверь, которая вела, очевидно, в уборную Бродского; перед нею скопилась небольшая толпа. Управляющий замедлил шаг, затем остановился:
– Мистер Райдер, у меня не идут из головы слова Штефана. И я склоняюсь к тому, что мне действительно необходимо пойти и присмотреть за женой. Убедиться, что она в порядке. В конце концов, в такой вечер недолго и разволноваться, вы ведь понимаете.
– Конечно.
– Тогда вы меня извините. Не знаю, сэр, могу ли я просить вас пойти и проверить, как там мистер Бродский. А самому мне в самом деле, – он взглянул на часы, – пора в зал. Штефан абсолютно прав.
Хоффман рассмеялся и поспешил по коридору в обратном направлении.
Я подождал, пока он скрылся из виду, и пошел к зевакам, собравшимся у двери. Некоторых, казалось, привлекло сюда обыкновенное любопытство, другие вели тихий, но ожесточенный спор. Седовласый хирург вертелся у самой двери, убеждая в чем-то одного из оркестрантов и время от времени жестом отчаяния указывая в глубь комнаты. Дверь, к моему удивлению, была открыта нараспашку. Когда я приблизился, оттуда показалась голова коротышки портного, который крикнул: «Мистеру Бродскому нужны ножницы. Большие ножницы!» Один из зевак сорвался с места, и портной скрылся. Я протолкался через толпу и заглянул в комнату.
Бродский сидел спиной к двери и изучал свое отражение в зеркале. На нем был смокинг, плечами которого занимался портной, дергая их и теребя. Бродский надел и нарядную рубашку, но не успел еще завязать галстук-бабочку.
– А, Райдер, – сказал он, увидев меня в зеркале, – входите, входите. Знаете, я уже давно ничего подобного не надевал.
Он говорил куда спокойнее, чем в предыдущий раз, и я вспомнил, с каким повелительным видом он обращался на кладбище к участникам похорон.
– Ну вот, мистер Бродский, – сказал портной, выпрямляясь, и несколько мгновений оба изучали смокинг в зеркале. Потом Бродский покачал головой:
– Нет-нет. Уберите немного. Здесь и здесь. Слишком свободно.
– Сию минуту, мистер Бродский. – Портной поспешно принял смокинг и, на ходу отвесив мне поклон, скрылся за дверью.
Бродский продолжал разглядывать свое отражение, задумчиво теребя высокий воротничок рубашки. Затем он взял расческу и слегка поправил свои волосы, смазанные, как я заметил, бриллиантином.
– Как вы сейчас себя чувствуете? – спросил я, подходя ближе.
– Хорошо, – отозвался он и продолжил поправлять прическу. – Я чувствую себя хорошо.
– А нога? Вы уверены, что сможете выступать после такого тяжелого повреждения?
– Да Бог с ней, с ногой. – Бродский отложил расческу и стал изучать результаты своих усилий. – Ничего с ней не было такого уж страшного. Я в полном порядке.
Когда Бродский произносил это, я увидел в зеркале, как хирург, не отходивший все это время от двери, не смог больше сдерживать себя и вступил в комнату. Но прежде чем он успел что-нибудь сказать, Бродский, не оборачиваясь, свирепо бросил:
– Я в полном порядке! Рана не болит!
Хирург удалился за порог, но и оттуда продолжал сверлить сердитым взглядом спину Бродского.
– Но как же, мистер Бродский, – заговорил я спокойно, – вы лишились конечности. Это дело нешуточное.
– Я лишился конечности, верно. – Бродский опять занялся своей прической. – Но это произошло давно, мистер Райдер. Много лет назад, я был, можно сказать, еще ребенком. Это случилось так давно, что я уже с трудом вспоминаю. Дурак доктор не разобрался. Я действительно застрял в велосипеде, но в ловушку попала не живая нога, а протез. Этому дурню даже в голову не пришло. А называет себя хирургом! Мне кажется, Райдер, что я всю свою жизнь прожил без ноги. Сколько же лет прошло? В моем возрасте начинаешь уже забывать. И даже примиряешься с ней. С раной. Она становится твоим старым другом. Конечно, время от времени она дает о себе знать, но я за долгие годы с ней свыкся. Это произошло еще в детстве. Должно быть, несчастный случай на железной дороге. Где-то на Украине. Возможно, в снегах. Кто знает? Сейчас это не имеет значения. Я словно бы всю жизнь таким был. На одной ноге. Это не так плохо. Перестаешь замечать. Дурень доктор. Отпилил деревянную ногу. Да, потекла кровь, она и сейчас течет, и мне нужны ножницы, Райдер. Я за ними послал. Нет-нет, не для раны. Для штанины, ножницы нужны для штанины. Как я могу дирижировать с пустой болтающейся штаниной? Этот идиот доктор, интерн из больницы, отхватил кусок деревянной ноги, так что же мне теперь делать? Ничего другого не остается. Придется… – Он сделал движение, словно отрезал ножницами материю брюк чуть выше колена. – Приходится что-то сделать. Чтобы выглядело поэлегантней. Этот дурень не только погубил мою деревянную ногу, он еще разбередил культю. Рана уже многие годы так не кровоточила. Что за кретин, а еще корчит такую серьезную мину. Воображает себя важной птицей. Отпилив мою деревянную ногу. Отхватил кусок. Не удивительно, что пошла кровь. Все в крови. Однако ногу я потерял много лет назад. Давным-давно – вот как я это ощущаю сейчас. У меня была вся жизнь, чтобы привыкнуть. И тут этот кретин с пилой, и кровь пошла заново. – Он посмотрел вниз и затер ботинком пятно на полу. – Я послал за ножницами. Я должен как можно лучше выглядеть. Я не тщеславный человек. Это не из тщеславия. Но в такой вечер приличный вид просто необходим. На меня будет смотреть она, смотреть и думать о всех тех годах, которые остались позади. А оркестр – он очень даже неплох. Вот, дайте я вам покажу. – Склонившись, он взял дирижерскую палочку и поднял ее к свету. – Отличная палочка. Тут особое ощущение, вы-то знаете. Вы не скажете, что от палочки ничего не зависит. Для меня всегда важен кончик. Он должен быть вот такой. – Он уставился на палочку. – Времени прошло много, но я не боюсь. Я им всем покажу. И к черту компромиссы. Я отдам всего себя. Ваши слова, мистер Райдер. Макс Заттлер. Но этот тип – что за идиот! Каков кретин! В больнице к дверям приставлен!
Последние реплики Бродский с некоторым облегчением прокричал в зеркало, и я увидел, как хирург, удивленно глядевший с порога, ретировался за дверь.
Окончательно прогнав хирурга, Бродский впервые выказал признаки утомления. Он прикрыл глаза и, тяжело дыша, боком откинулся на кресло. Через мгновение, однако, в комнату влетел неизвестный и услужливо протянул Бродскому ножницы.
– Ага, наконец! – С этими словами Бродский взял ножницы. Когда посторонний удалился, Бродский поместил их на полку перед зеркалом и стал приподниматься. Он оперся на спинку стула, потом потянулся к гладильной доске, которая была прислонена к стене рядом с подзеркальником. Я шагнул вперед, чтобы ему помочь, но он с поразительной ловкостью управился сам и сунул доску себе под мышку.
– Видите, – произнес он, печально созерцая пустую штанину. – Нужно что-то делать.
– Хотите, я позову портного?
– Нет-нет. Он не сообразит, что к чему. Я сам сделаю.
Бродский продолжал разглядывать штанину. Наблюдая за ним, я вспомнил, что меня ждет куча неотложных дел. Помимо прочего, необходимо было вернуться к Софи и Борису и справиться о состоянии Густава. Могло оказаться даже, что я нужен позарез, поскольку со мной хотят обсудить какое-то важное решение. Я кашлянул и сказал:
– Если не возражаете, мистер Бродский, мне пора. Бродский не отрывал взгляда от своих брюк.
– Вечер будет великолепен, Райдер, – произнес он невозмутимо. – Она увидит. Наконец-то она узнает все.
Обстановка на подступах к уборной Густава за время моего отсутствия почти не переменилась. Носильщики немного отошли от двери и теперь, тихонько переговариваясь, кучковались по другую сторону коридора. Софи, однако, стояла в той же позе, накинув на сложенные руки пакет и не сводя глаз с приоткрытой двери. Заметив меня, один из носильщиков подошел и произнес вполголоса:
– Он по-прежнему неплохо держится, сэр. Но Йозеф отправился за врачом. Мы решили, что медлить нельзя.
Я кивнул, потом скосил глаза на Софи и спросил спокойно:
– Она там не была?
– Пока нет. Но, уверен, с минуты на минуту зайдет. Несколько секунд мы оба ее разглядывали.
– А Борис? – спросил я.
– Заходил несколько раз, сэр.
– Несколько раз?
– Да. Он и сейчас там.
Я снова кивнул и подошел к Софи. Она не знала, что я вернулся, и, когда я осторожно тронул ее за плечо, вздрогнула. Потом усмехнулась и сказала:
– Он там. Папа. – Да.
Она слегка склонилась набок, чтобы лучше видеть через приоткрытую дверь.
– Ты собираешься отдать ему пальто? – спросил я. Софи опустила глаза на пакет и проговорила:
– Ну да. Да, да. Я как раз думала… – Она умолкла и снова вытянула шею. Потом крикнула: – Борис? Борис! Выйди на минутку.
Через несколько мгновений Борис вышел и тщательно закрыл за собой дверь. Вид у него был очень собранный.
– Ну? – спросила Софи.
Борис бросил взгляд на меня. Потом повернулся к матери и сказал:
– Дедушка говорит, что ему жаль. Он велел мне сказать: ему жаль.
– И это все? Больше он ничего не говорил?
На лице мальчика мелькнуло выражение неуверенности. Затем он произнес успокаивающим тоном:
– Я вернусь к нему. Он скажет что-нибудь еще.
– Но пока что он не говорил ничего? Кроме того, что ему жаль?
– Не беспокойся. Я вернусь к нему.
– Погоди минутку. – Софи стала разворачивать пальто. – Отнеси это дедушке. Дай ему. Посмотри, подходит ли оно ему. Скажи, мелкие недостатки я в любую минуту смогу поправить.
Она уронила на пол разорванную упаковку и протянула мальчику темно-коричневое пальто. Тот степенно взял его и удалился в комнату. Вероятно, из-за своей слишком громоздкой ноши мальчик оставил дверь полуоткрытой, и вскоре в коридор проникли приглушенные голоса. Софи не сошла с места, но я заметил, что она напряглась, пытаясь разобрать слова. Носильщики по-прежнему держались на почтительном расстоянии, но тоже беспокойно поглядывали на дверь.
Прошло несколько минут, и Борис появился вновь:
– Дедушка говорит: спасибо, – сказал он Софи. – Он сейчас очень доволен. Он говорит, что очень доволен.
– Больше он ничего не сказал?
– Он сказал, что доволен. До сих пор ему не было удобно, а теперь есть пальто, и он говорит, оно пришлось очень кстати. – Борис оглянулся, потом снова обернулся к матери. – Он говорит, что очень доволен пальто.
– Больше он ничего не сказал? Ничего о том… о том, пришлось ли оно впору? И нравится ли ему цвет?
Не отрывая глаз от Софи, я не видел в точности, что в следующий миг сделал Борис. Мне казалось, что ничего особенного, – просто тот немного помедлил, раздумывая, что ответить. Но Софи внезапно закричала:
– Почему ты это делаешь? Мальчик воззрился на нее в изумлении.
– Почему ты это делаешь? Ты знаешь, о чем я. Вот это! Это! – Она сгребла Бориса за плечо и начала бешено трясти. – В точности как дед! – произнесла она, оборачиваясь ко мне. – Он его копирует! – Она повернулась к носильщикам, которые встревоженно наблюдали за этой сценой. – Его дед! Вот чей это жест. Вы видели, как он дернул плечом? Так самоуверенно и самодовольно. Видите? В точности как его дед! – Она свирепо смотрела на Бориса и продолжала его трясти. – Считаешь себя гигантом, да? Считаешь?
Борис высвободился и отшатнулся.
– Видел? – спросила меня Софи. – Как он это делает. В точности как его дед.
Борис отступил еще на несколько шагов. Затем, наклонившись, подобрал с пола черный докторский чемоданчик, который принес с собой, и выставил его перед грудью в качестве заслона. Я думал, что он заплачет, но ему удалось в последний момент сдержаться.
– Не волнуйся… – начал он и остановился. Он поднял чемоданчик повыше. – Не волнуйся. Я… Я… – Отчаявшись, он замолк и огляделся. Чуть сзади располагалась соседняя комната – и мальчик быстро рванулся туда и захлопнул за собой дверь.
– Ты что, сошла с ума? – спросил я Софи. – Ему и без того худо.
Мгновение Софи молчала. Потом со вздохом направилась к двери, за которой исчез Борис. Постучав, она вошла.
Я слышал голос Бориса, но слов разобрать не мог, хотя Софи оставила дверь открытой.
– Извини, – проговорила Софи в ответ. – Я не хотела.
Борис снова произнес что-то неразборчивое.
– Нет-нет, все в порядке, – мягко продолжала Софи. – Ты вел себя замечательно. – После паузы она добавила: – А теперь я должна пойти и поговорить с твоим дедушкой. Я должна.
Опять послышался голос Бориса.
– Да, все в порядке, – произнесла Софи. – Я попрошу его войти и подождать с тобою вместе.
Мальчик начал какую-то длинную тираду.
– Нет, он не станет, – прервала его Софи через некоторое время. – Он тебя не обидит. Обещаю. Не будет. Я попрошу его войти. А мне нужно прямо сейчас пойти и поговорить с дедушкой. Прежде чем приедет врач.
Софи вышла и закрыла за собой дверь. Приблизившись ко мне, она произнесла совершенно спокойно:
– Пожалуйста, побудь с ним. Он расстроен. А мне нужно к папе. – Прежде чем я успел пошевелиться, она тронула меня за руку и добавила: – Поговори с ним поласковей. Как прежде. Он в этом нуждается.
– Прости, я не понимаю, о чем ты. Если он рас строен, то это потому, что ты…
– Пожалуйста. Возможно, я и виновата, но не будем сейчас об этом. Пожалуйста, пойди туда и посиди с ним.
– Конечно, я с ним посижу, – холодно отозвался я. – Почему бы и нет? Ступай лучше к отцу. Он, наверное, все слышал.
Переступив порог комнаты, где нашел себе убежище Борис, я был удивлен тем, что она не похожа на остальные уборные, которые я видел из коридора. Собственно, она больше напоминала классную комнату с аккуратными рядами парт и стульев и большой классной доской в торце. Просторное помещение было скудно освещено, повсюду лежали черные тени. Борис сидел за задней партой; когда я вошел, он бросил на меня беглый взгляд. Я промолчал и принялся изучать комнату.
Доска была густо исписана каракулями, и я мимоходом подумал, не Борис ли это сделал. Я продолжал обходить пустой класс, оглядывая карты и таблицы, пришпиленные на стену. Мальчик тяжело вздохнул. Я посмотрел на него и обнаружил, что он поместил черный портфельчик себе на колени и пытается что-то оттуда извлечь. Наконец он достал большую книгу и положил ее перед собой на парту.
Я отвернулся и продолжил обход комнаты. Когда я вновь взглянул на мальчика, он с восторженным видом перелистывал книгу, и я понял, что это все то же руководство домашнего мастера.
Немного раздраженный, я отвернулся и стал рассматривать плакат, предупреждающий об опасностях при пользовании растворителями. Сзади послышался голос Бориса:
– Мне в самом деле нравится эта книга. В ней показано все.
Он хотел прикинуться, что говорит сам с собой, но поскольку я был в дальнем конце комнаты, ему пришлось ненатурально повысить голос. Я решил не отвечать и продолжал расхаживать между партами.
Через некоторое время Борис опять тяжело вздохнул:
– Мать иной раз так распереживается…
И на этот раз я не почувствовал, что его слова обращены именно ко мне, поэтому не отозвался. Кроме того, когда я наконец к нему обернулся, он притворился, что поглощен книгой. Я переместился в другой конец комнаты и обнаружил на стене большой лист, озаглавленный «Потеряно». Там имелось множество записей разными почерками; отдельные колонки были отведены для даты, названия предмета и имени владельца. Я почему-то заинтересовался этим списком и несколько минут его изучал. Первые записи, вероятно, были сделаны всерьез и касались потерянной ручки, шахматной фигуры, бумажника. Но приблизительно с середины листа шли шуточные записи. Кто-то разыскивал «три миллиона долларов США». Другое сообщение принадлежало «Чингисхану», который потерял «азиатский континент».
– Мне действительно нравится эта книга, – повторил Борис. – В ней показано все.
Внезапно мое терпение лопнуло, я быстро подошел к мальчику и стукнул рукой по столу:
– Послушай, с чего ты прилип к этой книге? Что тебе наговорила твоя мать? Небось, что это замечательный подарок. Так вот, ничего подобного. Она сказала: отличный подарок? Сказала, я долго его выбирал? Да ты посмотри! Посмотри! – Я попытался вытянуть книгу из его рук, но он прикрыл ее и не отпускал. – Это бесполезный старый учебник, который кто-то собирался выбросить на помойку. Думаешь, по такому руководству можно чему-нибудь выучиться?
Я все еще пытался отобрать книгу, но Борис, навалившись всем телом, ее оборонял. Его молчание раздражало меня. Я снова дернул книгу в намерении отнять ее раз и навсегда.
– Послушай, от этого подарка толку ноль. Без палочки. В книгу ничего не вложено: ни мысли, ни любви. Сплошное старье, какую страницу ни открой. А ты вообразил, что это подарок из подарков! Отдай ее мне, отдай!
Вероятно испугавшись, что учебник порвется, Борис внезапно отпустил руки, и учебник оказался у меня – я держал книгу за переплет. Борис по-прежнему не произносил ни звука, и я почувствовал себя круглым дураком. Я взглянул на книгу, которая болталась у меня в руке, и зашвырнул ее в дальний конец комнаты. Она ударилась о парту и свалилась куда-то в тень. Я сразу успокоился и глубоко втянул в себя воздух. Обернувшись к Борису, я увидел, что он сидит в напряженной позе и смотрит в угол, где приземлился учебник. Потом он вскочил и бросился за ним. На полпути его остановил голос Софи, требовательно звавший из коридора:
– Борис, поди сюда на минуту. Всего на минуточку.
Борис заколебался, бросил еще один взгляд в дальний угол комнаты и вышел.
– Борис, – услышал я голос Софи, – пойди спроси дедушку, как он чувствует себя сейчас. И узнай, как ему подошло пальто – не нужны ли переделки. Может, нужна лишняя пуговица? Чтобы подол не хлопал по ногам, когда дедушка будет подолгу стоять на мосту. Пойди и спроси его, но не задерживайся и не веди длинных разговоров. Просто спроси и сразу на выход. Когда я вернулся в коридор, мальчик уже успел исчезнуть за дверью, и я застал знакомую сцену: Софи стояла в напряженной позе и смотрела на дверь; носильщики с озабоченными лицами толпились слегка поодаль. Добавилось только несчастное выражение в глазах Софи, не замеченное мною ранее, и я внеза но ощутил прилив нежности. Я подошел к Софи и нял ее за плечи.
– Трудное время для нас всех, – мягко заметил я. Очень трудное.
Я попытался притянуть ее поближе, но она стр нула мою руку и продолжала разглядывать дверь. Удивленный ее сопротивлением, я сказал раздраженно:
– Послушай, в такое время нам всем нужно поддерживать друг друга.
Софи не отвечала. На пороге комнаты появился Борис.
– Дедушка говорит, что как раз о таком пальто и мечтал и что особенно рад получить его в подарок от мамы.
Софи сердито фыркнула:
– Не нужно ли его подогнать? Почему дедушка не сказал? С минуты на минуту явится врач.
– Он сказал… сказал, пальто ему нравится. Очень нравится.
– Спроси его о нижних пуговицах. Если он собирается часами стоять под ветром на мосту, нужна будет надежная застежка.
Секунду Борис размышлял над ее словами, потом кивнул и направился обратно в уборную.
– Послушай, – сказал я Софи, – ты, кажется, не представляешь, как мне сейчас трудно. Ты понимаешь, что до выступления почти не остается времени? Мне придется отвечать на сложные вопросы о будущем города. Будет работать электронное табло. Понимаешь, что это значит? Тебе хорошо думать о пуговицах и всем таком. А представляешь, как трудно сейчас мне? Софи обратила ко мне рассеянный взор и, казалось, готовилась ответить, но в этот миг появился Борис. На этот раз он очень серьезно глядел в лицо матери, однако ничего не произносил.
– Ну, что он сказал? – спросила Софи.
– Он говорит, пальто ему очень нравится. Говорит, оно напоминает то пальтишко, которое носила в детстве его мать. По цвету похоже. Говорит, на том пальто была картинка с медведем. На пальто, которое носила его мать.
– Подгонять мне пальто или нет? Почему он не ответит прямо? Доктор вот-вот явится!
– Ты, похоже, не понимаешь, – прервал ее я. – Многие люди от меня зависят. Будет электронное табло и все такое. Я должен после каждого ответа выходить к рампе. Это громадная ответственность. Тебе, кажется, невдомек…
Я замолк, услышав голос Густава. Борис тут же повернулся и пошел обратно в уборную. Мы с Софи стояли и ждали, как нам показалось, очень долго. Наконец появился Борис, миновал, не глядя, нас обоих и направился к грузчикам.
– Господа, пожалуйста. – Он сделал приглашающий жест. – Дедушка приглашает вас войти. Он хочет, чтобы вы все сейчас были с ним рядом.
Борис пошел вперед, носильщики, слегка поколебавшись, взволнованно последовали за ним. Проходя мимо нас, некоторые неловко пробормотали два-три сочувственных слова, обращаясь к Софи.
Когда удалился последний носильщик, я заглянул в комнату, но не увидел Густава, скрытого за спинами носильщиков, которые толпились у самой двери. Одновременно заговорили три или четыре голоса. Я намеревался подойти ближе, но Софи внезапно опередила меня и пересекла порог. В комнате началась суета, голоса смолкли.
Я шагнул к дверному проему. Грузчики расступились, чтобы пропустить Софи, и я теперь ясно видел Густава, лежавшего на матрасе. Коричневое пальто было наброшено ему на грудь, поверх уже знакомого мне серого одеяла. Подушки у Густава не было, и, судя по всему, не хватало сил поднять голову, но он смотрел на дочь и на его лице играла нежная улыбка.
Софи остановилась в двух-трех шагах от него. Я видел только ее затылок, но догадывался, что она глядит вниз на отца.
Несколько мгновений прошло в молчании, потом Софи произнесла:
– Помнишь день, когда ты пришел в школу? С моими принадлежностями для плавания? Я оставила их дома и все утро расстраивалась и не знала, что делать, и вот ты являешься с моей голубой спортивной сумкой, той, что на ремне, прямо в классную комнату. Помнишь, папа?
– В этом пальто мне будет тепло, – отозвался Густав. – Как раз то, что мне нужно.
– У тебя было всего полчаса, и всю дорогу от отеля ты бежал. Ты появился в классной комнате с моей голубой сумкой.
– Я всегда очень гордился тобой.
– В то утро я ужасно растерялась. Не знала, что делать.
– Пальто замечательное. Посмотри на воротник. Здесь всюду натуральная кожа.
– Простите, – послышалось у меня под ухом, я обернулся и увидел молодого человека в очках и с докторским чемоданчиком, пробиравшегося в комнату. За ним по пятам следовал еще один носильщик, которого я запомнил с Венгерского кафе. Эти двое вошли, молодой врач поспешно опустился на колени рядом с Густавом и приступил к осмотру.
Софи молча глядела на доктора. Затем, словно осознав, что внимание отца теперь занято другим, отступила на несколько шагов. Борис подошел к ней, и мгновение они стояли рядом, едва не соприкасаясь, но Софи, казалось, не замечала мальчика и не сводила глаз с согнутой спины врача.
В этот миг мне вспомнилось, что нужно еще о многом позаботиться до выступления, и, поскольку прибыл доктор, я решил воспользоваться случаем и незаметно ускользнуть. Я проворно выбрался в коридор и собирался уже пуститься на поиски Хоффмана, но услышал сзади шорох и почувствовал на предплечье чью-то грубую хватку.
– Куда это ты? – злобно шепнула Софи.
– Прости, ты не понимаешь. У меня сейчас масса дел. Будет электронное табло и все такое. На мне большая ответственность. – Произнося это, я все время пытался высвободить свою руку.
– Но Борис. Ты ему нужен здесь. Ты нужен нам обоим.
– Послушай, до тебя, похоже, никак не дойдет! Мои родители – ты что, не понимаешь? Мои родители вот-вот приедут! У меня еще тысяча забот! Ты ничего, просто ничего не соображаешь! – Я наконец вырвался. – Послушай, я скоро вернусь, – примирительно бросил я через плечо и поспешил прочь. – Вернусь, как только смогу.
Быстро шагая по коридору, я заметил несколько фигур, выстроившихся вдоль стены. Я присмотрелся: все они были одеты в кухонные комбинезоны и, кажется, ждали своей очереди, чтобы забраться в черный стенной шкаф. Заинтересовавшись, я замедлил ход и наконец повернулся и направился к ним.
Стенной шкаф был высокий и узкий, точно чулан для швабр, и располагался не на уровне пола, а приблизительно на полметра выше. К нему вела коротенькая лестница. Судя по тому, как вели себя стоящие в очереди, я подумал, что там находится либо писсуар, либо фонтанчик для питья. Однако когда я подошел поближе, обнаружилось, что человек, находившийся в ту минуту на самом верху, приняв согнутую позу и выпятив зад, роется в содержимом шкафа. Остальные тем временем жестикулировали и издавали возгласы нетерпения. Когда верхний начал осторожно пятиться, кто-то из очереди ахнул и указал на меня. Все обернулись, и через мгновение очередь рассеялась, освобождая мне дорогу. Верхний мигом скатился по лестнице и поклонился мне, приглашающим жестом указывая на шкаф.
– Спасибо, – сказал я, – но, кажется, тут очередь.
Раздался хор протестующих голосов, и несколько рук буквально втолкнули меня на лестничку.
Узкая дверца шкафа захлопнулась: мне пришлось потянуть ее на себя – и я едва удержался на тесной площадке. Открыв дверцу, я, к своему удивлению, обнаружил, что смотрю с огромной высоты в зрительный зал. Задняя стенка шкафа отсутствовала, и, если набраться храбрости, можно было бы, высунувшись и вытянув руку, коснуться потолка зрительного зала.
При всей внушительности открывшегося зрелища, придумать такое опасное устройство мог только полный идиот. Шкаф, если его можно было так назвать, имел наклон вперед, и беспечному зрителю ничего не стоило, неловко ступив, оказаться на самом краю. Между тем от падения предохраняла только тонкая веревка, натянутая на уровне талии. Я не знал, чему служил этот шкаф, – разве что использовался при развеске флагов и тому подобного.
Осторожно передвигая ступни, я забрался в шкаф, затем крепко ухватился за раму и поглядел вниз, на сцену.
Примерно три четверти мест было занято, однако лампы еще горели, зрители болтали и обменивались приветствиями. Некоторые махали знакомым, сидевшим в отдалении, другие толпились в проходах, беседуя и смеясь. Через две главные двери непрерывно втекал народ. В оркестровой яме сверкали отраженным светом пюпитры, в то время как на самой сцене (занавес был поднят) одиноко ожидал большой рояль с поднятой крышкой. Рассматривая сверху инструмент, на котором мне в скором времени предстояло дать важнейший в своей жизни концерт, и думая о до сих пор не осуществленном осмотре зала, я вспомнил пословицу «Близок локоть, да не укусишь» и снова стал досадовать на то, что не смог правильно организовать время, проведенное в этом городе.
Пока я озирался, из-за кулис на сцену вышел Штефан Хоффман. Его выступление не было объявлено, и свет в зале нисколько не убавили. Более того, в манерах Штефана полностью отсутствовала торжественность. Он с озабоченным видом быстро проследовал к роялю, не глядя на зрителей. Не приходилось удивляться, что мало кто из присутствующих его заметил: в большинстве зрители продолжали беседовать и раскланиваться со знакомыми. Конечно, бурное вступление «Стеклянных страстей» заставило аудиторию насторожить слух, но и тут большинство, судя по всему, быстро заключило, что молодой человек пробует рояль или систему усиления звука. После первых тактов внимание Штефана, казалось, куда-то переключилось; его игра утратила всякий напор, словно вилку внезапно выдернули из розетки. Он следовал глазами за кем-то из зрителей и в конце концов совсем отвернулся от клавиатуры и в таком положении продолжал играть. Я разглядел, что он провожает глазами две фигуры, покидающие зал. Вытянув шею, я успел заметить Хоффмана и его жену, которые в следующий миг скрылись из моего поля зрения.
Штефан прекратил игру и, повернувшись на стуле, уставился в спины родителей. Это окончательно убедило публику в том, что он не более чем пробует звук. В самом деле, несколько секунд он глядел в противоположный конец зала, словно ожидая сигнала от техников. Когда он встал и удалился со сцены, никто не обратил на это внимания.
Лишь за кулисами он позволил себе в полной мере ощутить обиду, распиравшую его грудь. С другой стороны, спеша вниз по деревянным ступенькам и минуя несколько задних дверей, он едва вспоминал о своем уходе со сцены после нескольких сыгранных тактов – настолько нереальным казалось ему происшедшее.
В коридоре сновали рабочие сцены и обслуживающий персонал. Штефан устремился в вестибюль, где надеялся найти родителей, но через несколько шагов отец попался ему навстречу, один и с озабоченным лицом. Управляющий не замечал Штефана, пока едва на него не наткнулся. Тогда он остановился и обратил на сына удивленный взгляд:
– Что? Ты не играешь?
– Отец, почему вы с матерью ушли? И где она сейчас? Ей стало плохо?
– Мать? – Хоффман тяжело вздохнул. – Твоя мать сочла, что ей самое время покинуть зал. Конечно, я ее проводил и… Вот что, Штефан, я буду откровенен. Позволь тебе открыться. Я склонялся к ее мнению. Не возражал. Ты так смотришь на меня, Штефан. Да, знаю, я тебя подвел. Я обещал предоставить тебе такую возможность – дать выступить перед всем городом, перед всеми нашими друзьями и сослуживцами. Да-да, я обещал. Как это произошло: то ли ты попросил, то ли застал меня в минуту рассеянности? Неважно. Главное, я согласился, пообещал, а потом не решился взять свои слова обратно – это моя вина. Но тебе, Штефан, следует понять, каково нам, твоим родителям. Как тяжко нам поневоле наблюдать…
– Я поговорю с матерью, – проговорил Штефан и пошел прочь. На секунду Хоффман застыл пораженный, а потом с самоуверенной усмешкой довольно грубо схватил сына за руку:
– Этого нельзя делать, Штефан. То есть, видишь ли, мать пошла в дамскую комнату. Ха-ха. В любом случае, лучше оставить ее в покое – дай ей, так сказать, пересидеть это дело в сторонке. Но что же ты натворил, Штефан? Ты должен был сейчас играть. А впрочем, может, это и к лучшему. Несколько щекотливых вопросов, но тем все и ограничится.
– Папа, я вернусь и сыграю. Прошу, вернись на место. И уговори маму.
– Штефан, Штефан. – Хоффман покачал головой и положил руку сыну на плечо. – Ты должен знать, что мы оба тебя очень ценим. Мы бесконечно тобой гордимся. Но то, что ты вбил себе в голову… Я говорю о музыке. Мы с матерью никак не решались тебе сказать. Конечно, нам не хотелось лишать тебя иллюзий. Но это. Все это, – Хоффман махнул рукой в сторону зала, – было ужасной ошибкой. Не нужно было допускать, чтобы дело зашло так далеко. Видишь ли, Штефан, обстоятельства таковы. Твоя игра очень недурна. По-своему даже совершенна. Мы всегда наслаждались, слушая ее дома. Но музыка, серьезная музыка, того уровня, что требуется сегодня вечером… это, видишь ли, совсем другая статья. Нет, нет, не перебивай. Я пытаюсь донести до тебя то, что должен был внушить уже давно. Видишь ли, это городской концертный зал. Это не гостиная, где тебя слушают расположенные к тебе друзья и родственники. Настоящая концертная публика привыкла к стандартам, профессиональным стандартам. Как же тебе объяснить?
– Отец, – прервал его Штефан, – ты не понимаешь. Я много работал. Пусть эта пьеса выбрана недавно, но я работал очень много, и если ты придешь, то убедишься…
– Штефан, Штефан… – Хоффман снова покачал головой. – Если бы дело было только в труде! Если бы… Не все рождаются с дарованием. Если нам чего-то не дано, остается только смириться. Ужасно, что приходится говорить тебе это именно сейчас, после того как я так далеко тебя завел. Надеюсь, ты простишь нас, свою мать и меня, за то, что мы долгое время не находили в себе сил. Но мы видели, какое удовольствие доставляет тебе музыка, и не решались. Знаю, это нас не извиняет. Мне сейчас очень больно за тебя, просто сердце кровью обливается. Надеюсь, ты сможешь нас простить. Это была ужасная ошибка, что мы позволили тебе зайти так далеко. Побудили предстать на сцене перед всем городом. Мы с матерью слишком тебя любим, чтобы стать свидетелями. Для нас это слишком – наблюдать, как наше любимое чадо делается посмешищем. Ну вот, я и высказался, выложил карты на стол. Это жестоко, но наконец я высказался. Я думал, что смогу это вынести. Высижу среди этих самодовольных хихикающих рож. Но когда момент настал, твоей матери изменила решимость, и мне тоже. В чем дело? Почему ты меня не слушаешь? Разве тебе непонятно, как болит у меня душа? Нелегко говорить начистоту даже с собственным сыном…
– Отец, пожалуйста, прошу тебя. Просто приди и послушай хоть несколько минут, прежде чем судить. Пожалуйста, пожалуйста, уговори мать. Вы оба убедитесь, я уверен…
– Штефан, тебе пора вернуться на сцену. Твое имя напечатано в программке. Ты уже появлялся перед публикой. Ты должен приложить все силы. Пусть видят по крайней мере, что ты делаешь все от тебя зависящее. Это мой тебе совет. Наплюй на них и на их смешки. Даже когда они начнут хохотать в открытую, словно на сцене исполняется не глубокая серьезная музыка, а разыгрывается балаганное представление, даже и тогда помни: мать с отцом гордятся, что ты способен через это пройти. Да, Штефан, отправляйся на сцену и пройди через это испытание. Но нас ты должен простить: мы слишком любим тебя, чтобы быть свидетелями. По правде, Штефан, я думаю, это разбило бы твоей матери сердце. А теперь тебе пора идти. Давай иди, сынок.
Приложив ладонь ко лбу, Хоффман крутанулся, словно бы мучимый головной болью, и отступил на несколько шагов. Затем он резко выпрямился и оглянулся на сына.
– Штефан, – произнес он твердо. – Тебе пора на сцену.
Секунду-другую Штефан не спускал глаз с отца, потом, поняв, что убеждать его бесполезно, повернулся и зашагал прочь.
Когда Штефан пробирался обратно через ряд дверей за сценой, его стало осаждать множество мыслей и чувств. Разумеется, он был разочарован тем, что ему не удалось убедить родителей вернуться в зал. К тому же в глубине его души зародился мучительный страх, которого он не испытывал уже несколько лет: опасение, что сказанное отцом верно и он поддался чудовищному заблуждению. Но стоило ему достигнуть кулис, как уверенность вернулась, а вместе с нею пришла агрессивная решимость самому выяснить свои возможности.
Вернувшись на сцену, Штефан обнаружил, что лампы слегка притушены. Впрочем, в зале было еще довольно светло и публика еще далеко не вся расселась. В различных концах зала то и дело возникала волна: зрители поднимались, чтобы пропустить запоздавшего на его место. Когда молодой человек сел за фортепьяно, шум стих лишь отчасти; продолжался он и во время паузы, которая понадобилась Штефану, чтобы справиться с волнением. Затем его руки опустились на клавиатуру, как и в прошлый раз, резким, точным движением, пробуждая весь диапазон чувств от потрясения до безудержного восторга, что и требуется в начале «Стеклянных страстей».
На середине короткого пролога публика стала вести себя заметно спокойней. К концу первой части аудитория окончательно смолкла. Беседовавшие в проходах не успели сесть, но застыли как зачарованные, устремив глаза на сцену. Сидящие целиком обратились в слух. У одного из входов образовалась небольшая толпа: там скапливалась опоздавшая публика. Когда Штефан начал вторую часть, техники полностью выключили свет в зале – и я уже почти не видел, как ведет себя публика. Однако можно было не сомневаться, что зал постепенно впадает в оцепенение. Частично это была реакция на неожиданность: кто знал, что юноша из их города способен достичь тех высот исполнительского мастерства, какие они сегодня наблюдали? Нельзя было не обратить внимания и на другую, еще более важную характеристику игры Штефана – ее необычную страстную напряженность. У меня возникло впечатление, что многие из присутствующих истолковали такое удивительное начало вечера как некое предвестие. Если такова прелюдия, каким же будет продолжение? Что, если этот вечер все же окажется поворотным в жизни города? Казалось, этот вопрос был написан на множестве растерянных лиц, за которыми я следил с высоты.
Штефан завершил игру задумчивым, слегка ироничным прочтением заключительной части. Секунду или две царила тишина, потом зал взорвался восхищенными аплодисментами; Штефан вскочил и выслушал их стоя. Если к его очевидной радости присоединялась тем большая досада от того, что родители не стали очевидцами его триумфа, то, во всяком случае, он постарался сохранить ее в тайне. Под несмолкающие хлопки он несколько раз поклонился; затем, наверное, вспомнил, что его выступление составляет лишь самую скромную часть программы, и быстро удалился за кулисы.
Аплодисменты продолжали греметь, затем постепенно сменились возбужденным шепотом. Не успела публика вволю обменяться впечатлениями, как из-за кулис показался седовласый господин с суровым лицом. Пока он медленно и важно приближался к кафедре в передней части сцены, я узнал его: он был распорядителем на банкете в честь Бродского в первый вечер после моего прибытия.
Аудитория быстро смолкла, но суровый господин еще около минуты молчал и с некоторым отвращением оглядывал собравшихся. Потом он устало вздохнул и произнес:
– Хотя я и желал бы, чтобы вы все получили от этого вечера удовольствие, однако не лишним будет напомнить: здесь не кабаре. Слишком важные вопросы могут решиться сегодня. Не ошибитесь. Эти вопросы касаются нашего будущего, судьбы и облика нашего сообщества.
Хмурый господин еще долго и педантично повторял в других выражениях уже сказанное, временами замолкая и сердито оглядывая зал. Мне сделалось скучно, и, вспомнив о выстроившейся у меня за спиной очереди, я решил уступить место у стенного шкафа следующему любопытному. Однако, уже начав отступать, я услышал, что хмурый перешел к другой теме, а именно – к представлению очередного участника программы.
Объявленный, как я понял, являлся не только «краеугольным камнем городской библиотечной системы», но обладал также способностью «уловить изгиб росинки на кончике осеннего листа». Суроволицый послал публике напоследок еще один презрительный взгляд, потом пробормотал имя и торжественно удалился. Аудитория дружно зааплодировала – судя по всему, суроволицему, а не тому, кого он представил. В самом деле, последний показался не сразу и удостоился лишь нерешительного приветствия.
Это был аккуратный низкорослый человечек с лысиной во всю голову и усами. У него в руках была папка, которую он водрузил на кафедру. Не удостоив аудиторию ни единым взглядом, он извлек из папки несколько листков и стал их изучать и перекладывать. Публика начала проявлять нетерпение. Мною снова завладело любопытство, – и, решив, что очередь вполне может еще немного подождать, я осторожно вернулся к краю стенного шкафа.
Лысый наконец заговорил, но придвинулся слишком близко к микрофону, так что его голос загудел и завибрировал:
– Я хотел бы сегодня представить подборку работ, относящихся ко всем трем периодам моей творческой биографии. Многие из стихотворений вам знакомы, поскольку я читал их в кафе «Адель», однако, думаю, вы не откажетесь послушать их снова в этот особый вечер. Предупреждаю, в конце вас ждет небольшой сюрприз. И, смею надеяться, он будет довольно приятным.
Лысый снова углубился в бумаги, а толпа начала потихоньку перешептываться. Наконец он сделал выбор и громко кашлянул в микрофон, после чего восстановилась тишина.
Стихотворения были в основном рифмованные и сравнительно короткие. Они повествовали о рыбах в городском саду, о метелях, о разбитых окнах, запомнившихся с детства, и были все без исключения прочитаны странным высоким речитативом. На несколько минут меня отвлекли размышления, а потом я заметил, что в той части зала, которая находилась непосредственно подо мной, зазвучали голоса.
Сперва говорящие соблюдали рамки приличий, но, как мне показалось, с каждой секундой смелели. Когда же лысый принялся декламировать поэму о котах, которые на протяжении долгих лет сменяли друг друга в доме его матери, шепоток вырос в полноценную оркестровую партию, сопровождавшую солиста. Преодолев робость, я переместился к самому краю шкафа, ухватился обеими руками за деревянную раму и взглянул вниз.
Шумели, действительно, сидевшие непосредственно подо мной, но число говоривших я явно переоценил. Семь-восемь человек, судя по всему, махнули рукой на поэта и занялись приятной болтовней, причем некоторые развернулись спиной к подмосткам. Я хотел разглядеть эту группу получше, но тут заметил мисс Коллинз, которая сидела на несколько рядов дальше.
На мисс Коллинз было то же элегантное вечернее платье черного цвета, что и в первый вечер на банкете, и плечи так же закрывала шаль. Слегка наклонив голову и касаясь указательным пальцем подбородка, она благодушно созерцала лысого поэта. Некоторое время я не сводил с нее глаз, но не обнаружил в ее облике ничего, кроме абсолютного, безмятежного спокойствия.
Я перевел взгляд на шумную компанию подо мной: в руках у них оказались игральные карты. Только тут я различил, что в целом ядро группы составляют пьяные, которых я встретил в первый вечер в кино и совсем недавно в коридоре.
Игроки вели себя все более развязно, дошло даже до радостных выкриков и взрывов смеха. Остальная публика бросала на игроков неодобрительные взгляды, но в конце концов все больше народу, по их примеру, принималось за беседы, хотя и не такие громкие.
Лысый, казалось, не замечал этого и прочувствованным тоном читал стихотворение за стихотворением. Минут через двадцать он сделал паузу и, сложив вместе несколько листков, произнес:
– А теперь мы переходим к моему второму периоду. Некоторым из вас уже известно, какой ключевой эпизод послужил ему началом. Это открытие, после которого стало невозможным использовать прежние творческие инструменты, заключалось в том, что моя жена мне изменила.
Словно под бременем печальных воспоминаний, он повесил голову. И в эту минуту один из шумной компании выкрикнул:
– Так он, значит, пользовался не теми инструментами!
Его приятели загоготали, и один из них прокричал:
– Плохой ремесленник всегда винит инструмент.
– Его жена, не иначе, тоже, – добавил первый голос.
Этот диалог, явно рассчитанный на максимальное число слушателей, вызвал в зале оживленное хихиканье. Какую часть из сказанного уловил лысый, определить было трудно, но он смолк и, не глядя на шумную компанию, снова стал рыться в бумагах. Быть может, он собирался дать еще какие-то пояснения по поводу смены периодов, но теперь оставил эту мысль и вернулся к чтению.
Второй период лысого не обнаружил никаких существенных отличий от первого, и нетерпение слушателей стало нарастать. Дошло до того, что через несколько минут на выкрик одного из пьяниц (я не разобрал его слов) большая часть зала откликнулась громким смехом. Лысый, казалось, только сейчас осознал, что теряет контроль над аудиторией; на полуслове он поднял глаза и стоял так, ошеломленный, мигая под светом ламп. Самым очевидным решением в подобном случае было бы уйти со сцены. Другой, позволяющий сохранить достоинство, вариант заключался в том, чтобы прочесть на прощание еще три-четыре стиха. Лысый, однако, поступил совершенно иначе. Он начал читать в панически быстром темпе, рассчитывая как можно скорее завершить программу. Результатом была не только невнятность декламации, но и торжество супостатов, убедившихся в том, что дичь затравлена. Раздавались все новые выкрики, исходившие не только от пьяной компании, но и с других сторон; в разных концах зала публика откликалась смехом.
Наконец лысый сделал попытку вернуть себе контроль над слушателями. Он отложил свою папку и, не говоря ни слова, умоляюще оглядел толпу. Слушатели, многие из которых покатывались со смеху, примолкли – руководимые, видимо, не только угрызениями совести, но и любопытством. Когда лысый вновь заговорил, его голос обрел властную силу:
– Я обещал вам небольшой сюрприз. Вот он, если угодно. Это новое стихотворение. Оно закончено всего неделю назад. Я сочинил его специально для сегодняшнего торжественного вечера. Оно называется просто: «Бродский Завоеватель». Если позволите.
Человечек снова зашелестел листками, но аудитория на этот раз оставалась безмолвной. Потом он склонился вперед и начал читать. После первых нескольких строк он на мгновение поднял глаза и, казалось, был удивлен, обнаружив, что публика ведет себя спокойно. Со все возрастающей уверенностью он продолжал декламировать и вскоре даже принялся напыщенными жестами подчеркивать ключевые фразы.
Я ожидал, что стих будет живописать, в общих чертах, самого Бродского, но вскоре стало ясно, что он посвящен исключительно сражениям Бродского с алкоголем. В начальных строфах проводилась параллель между Бродским и различными мифологическими героями. Бродский изображался то метающим копья с вершины холма в войско захватчика, то сражающимся с морским змеем, то прикованным к скале. Публика продолжала слушать с почтительным, чуть ли не благоговейным вниманием. Я взглянул на мисс Коллинз, но не заметил в ее поведении особых перемен. Она, как и прежде, сидела, подперев сбоку подбородок указательным пальцем, и созерцала поэта с неподдельным, но несколько отрешенным интересом.
Через несколько минут поэма перешла в другое русло. Мифические сравнения были отброшены – и в центре внимания оказались эпизоды из недавнего прошлого, вошедшие, как я понял, в местные предания. Большая часть намеков, разумеется, от меня ускользнула, но я догадался, что делается попытка переоценить и облагородить роль Бродского во всех этих эпизодах. Что касается литературных достоинств, эта часть на голову превосходила предыдущую, однако, перейдя к конкретным, знакомым деталям, поэт утратил недавно обретенную власть над публикой. Ссылка на «драму у павильона на остановке» дала толчок новым смешкам, которые умножились при упоминании о том, как «изнемогшая в непосильных битвах» плоть Бродского «сдала позиции за телефонной будкой». Когда же лысый заговорил о «блестящем акте доблести на школьном пикнике», весь зал разразился хохотом.
Мне стало ясно, что с этой минуты лысый обречен. Последние строфы, славившие заново обретенную трезвость Бродского, буквально тонули, строка за строкой, в раскатах хохота. Переведя взгляд на мисс Коллинз, я увидел, что она по-прежнему держится невозмутимо, только ее палец быстро постукивает по подбородку. Лысый человечек, чей голос почти полностью заглушали смех и выкрики, наконец закончил декламацию, с негодующим видом собрал свои листки и гордо спустился с кафедры. Часть слушателей, почувствовав, видимо, что дело зашло чересчур далеко, щедро наградила его аплодисментами.
Следующие несколько минут на сцене было пусто – и публика вскоре вновь начала переговариваться в полный голос. Изучая лица, я с интересом отметил, что, хотя многие из присутствующих обмениваются веселыми взглядами, другие (а их было немало) злятся и обращают к кому-то жесты недовольства. Затем на сцене, в свете прожектора, появился Хоффман.
Управляющий, явно разъяренный, без лишних церемоний поспешил взобраться на кафедру.
– Дамы и господа, прошу вас! – вскричал он, хотя толпа уже начала успокаиваться. – Пожалуйста! Прошу вспомнить, как важен сегодняшний вечер! Выражаясь словами мистера фон Винтерштейна, мы явились не в кабаре!
Суровость этого упрека не всем пришлась по вкусу, компания подо мной откликнулась ироническим «ух». Но Хоффман продолжал:
– Особенно поразило и огорчило меня то, что многие из вас тупо цепляются за устаревшие представления о мистере Бродском. Не говоря уже о прочих достоинствах поэмы мистера Циглера, не подлежит спорам ее основная мысль, что мистер Бродский победил демонов, терзавших его прежде. И тем из вас, у кого эта мысль, красноречиво изложенная мистером Циглером, вызвала смех, вскоре – буквально через несколько мгновений! – станет стыдно. Да, стыдно! Не меньше чем минуту назад мне было стыдно за весь наш город!
Произнося это, он притопнул ногой, и на удивление большая часть зала лицемерно зааплодировала. Хоффман испытал заметное облегчение, но он явно не был готов к такому приему и несколько раз неловко поклонился. Не дождавшись окончания аплодисментов, он громко произнес в микрофон:
– Мистеру Бродскому подобает не что иное, как роль колосса нашего общества! Духовного и культурного источника, питающего молодежь. Светоча для тех, кто, будучи старше годами, тем не менее чувствует себя потерянными и забытыми в эти темные годы нашей городской истории. Мистер Бродский именно такая фигура! Вот, посмотрите на меня! За сказанные слова я ручаюсь своей репутацией, своим добрым именем! Но к чему эти речи? В самом скором времени вы сами во всем убедитесь. Видит Бог, не такое вступление я собирался произнести; мне очень жаль. Но довольно медлить. Позвольте мне пригласить на сцену наших глубокоуважаемых гостей – оркестр Штутгартского фонда Нагеля. А дирижировать им сегодня будет житель нашего города – мистер Лео Бродский!
Уход Хоффмана за кулисы сопровождался продолжительными аплодисментами. Еще несколько минут ничего не происходило, затем вспыхнуло освещение в оркестровой яме и появились музыканты. После новой овации воцарилась напряженная тишина; оркестранты рассаживались, настраивали инструменты, поправляли пюпитры. Даже буйная компания, сидевшая внизу, прониклась, видимо, серьезностью происходящего; они спрятали карты и пристально наблюдали.
Оркестр расселся, и луч прожектора упал на сцену у кулис. Еще через минуту за сценой послышался топот. Звук нарастал, и наконец в пятно света вступил Бродский. Он помедлил, вероятно давая зрителям возможность оценить его внешний вид.
Без сомнения, многие из присутствующих с трудом его узнали. В вечернем костюме и ослепительно белой концертной рубашке, с тщательно уложенными волосами, он представлял собой впечатляющую фигуру. Правда, нельзя было отрицать, что замызганная гладильная доска, которую он по-прежнему использовал в качестве костыля, несколько портила эффект. Сверх того, когда Бродский двинулся к дирижерскому подиуму (гладильная доска при каждом шаге громко хлопала), я заметил, как он обошелся со своей пустой штаниной. Ему не хотелось, чтобы она болталась, – и это было вполне понятно. Но вместо того, чтобы завязать ее узлом, он обрезал ее на дюйм или два ниже колена, сделав грубую подрубку. Я понимал, что в данных условиях об элегантности нечего и думать, однако, на мой вкус, шов был чересчур заметен и привлекал излишнее внимание к травме.
Но пока Бродский передвигался по сцене, я подумал, что был не прав. Я ожидал, что толпа, обнаружив, в каком состоянии находится Бродский, испуганно вздохнет, но этого не произошло. Насколько я мог судить, публика вообще не обратила внимание на отсутствие ноги и, настороженно притихнув, ждала, когда Бродский взойдет на подиум.
То ли от усталости, то ли от напряжения, но передвигался он с гладильной доской не так ловко, как прежде в коридоре. Он сильно шатался, и мне подумалось, что с такой походкой публика, не замечавшая его увечья, может счесть Бродского пьяным. В нескольких ярдах от подиума он остановился и раздраженно посмотрел на доску – она, как я заметил, снова начала раскрываться. Он потряс доску и вновь двинулся вперед. Ему удалось пройти несколько шагов, и тут в доске что-то сломалось. Как только он налег на нее всей тяжестью, она начала раскрываться, и Бродский вместе с доской оказался на полу.
Реакция на это происшествие была странной. Вместо того чтобы испуганно вскрикнуть, аудитория первые несколько секунд неодобрительно молчала. Затем по залу пробежал шепоток, коллективное «гм!», словно, несмотря на настораживающие признаки, публика воздерживалась от окончательного суждения. То же отсутствие спешки и даже некоторую брезгливость продемонстрировали и трое рабочих сцены, высланные Бродскому на помощь. Так или иначе, но Бродский, поглощенный сражением с доской, сердито крикнул, чтобы они убирались. Рабочие остановились на полпути и, прикованные к месту болезненным любопытством, продолжали наблюдать за Бродским.
Тот несколько мгновений продолжал корчиться на полу. Он то делал попытки подняться, то старался высвободить край одежды, застрявший в механизме гладильной доски. В какой-то момент он разразился проклятиями, которые, видимо, адресовались доске, но усилители донесли их до публики. Я снова перевел глаза на мисс Коллинз: она, не вставая с сиденья, наклонилась вперед. Видя, что Бродский остается на полу, она снова откинулась на спинку кресла и поднесла палец к подбородку.
Наконец у Бродского дело сдвинулось с мертвой точки. Он сумел выпрямить доску в сложенном положении и подтянуться, затем гордо выпрямился на одной ноге; доску он держал обеими руками, расставив локти, словно бы собирался на нее взгромоздиться. Бродский грозно сверкнул глазами в сторону трех рабочих, а когда те попятились за кулисы, обратил взгляд на аудиторию.
– Знаю, знаю, – произнес он, и, хотя говорил негромко, микрофоны вдоль рампы подхватили его голос, – знаю, о чем вы думаете. Ну что ж, вы ошиблись.
Бродский опустил глаза и снова сосредоточился на неловком положении, в котором находился. Он еще немного выпрямился и провел ладонью по рабочей поверхности доски, словно впервые сообразив, для чего она предназначена. Наконец перевел взгляд на публику и произнес:
– Гоните прочь все подобные мысли. Это, – он вытянул подбородок, указывая на пол, – это просто несчастный случай, и ничего более.
По залу снова пробежал шепот, и затем воцарилась тишина. Минуту-другую Бродский недвижно стоял, согнувшись над гладильной доской, и изучал глазами дирижерский подиум. Я понял, что он оценивает расстояние. В самом деле через мгновение он пустился в поход. Он целиком поднимал раму доски и со стуком опускал ее на пол, затем подтягивал свою единственную ногу. Публика вначале растерялась, но, видя, как Бродский упорно продвигается вперед, некоторые заключили, что наблюдают своеобразный цирковой номер, и начали хлопать в ладоши. Этот пример был быстро подхвачен всей прочей публикой, так что остаток пути Бродский проделал под громкие аплодисменты.
Добравшись до подиума, Бродский выпустил из рук доску и, ухватившись за его полукруглую оградку, осторожно выпрямился. Опираясь на перила, он нашел устойчивое положение и затем взял дирижерскую палочку.
Аплодисменты, сопровождавшие номер с гладильной доской, стихли, и в зале снова воцарилась атмосфера напряженного ожидания. Музыканты также поглядывали на Бродского нервозно. Тот, однако, получив оркестр после многих лет в свою власть, явно этим упивался и некоторое время продолжал улыбаться и смотреть по сторонам. Наконец он взмахнул дирижерской палочкой. Музыканты приготовились, но Бродский вновь передумал и, опустив палочку, обернулся к публике. С добродушной улыбкой он произнес:
– Все вы думаете, что я мерзкий пьяница. Сейчас увидим, вся ли это правда.
Ближайший микрофон располагался несколько в стороне, и это замечание слышала, вероятно, только часть аудитории. Так или иначе, в следующее мгновение Бродский опять взмахнул дирижерской палочкой – и оркестр грянул резкие начальные ноты «Вертикальностей» Маллери.
Такое начало не показалась мне столь уж чужеродным, однако публика, очевидно, ждала иного. Многие подскочили, а на пятом-шестом такте затянувшегося диссонанса на некоторых лицах появился испуг. Даже кое-кто из музыкантов настороженно переводил взгляд с дирижера на партитуру и обратно. Однако Бродский продолжал наращивать напряженность, сохраняя в то же время подчеркнуто медленный темп. На двенадцатом такте звучание взорвалось и, вибрируя, стихло. Публика испустила легкий вздох, но тут же музыка снова пошла по нарастающей.
Время от времени Бродский опирался на свободную ладонь, но к этому моменту, глубже погрузившись в себя, обрел, казалось, способность сохранять равновесие почти без всякой дополнительной поддержки. Он раскачивался и как ни в чем не бывало размахивал обеими руками. Пока звучали начальные пассажи первой части, я заметил, что некоторые из оркестрантов бросают в публику виноватые взгляды, говорящие: «Знаете, это он нам так велел!» Но с каждой минутой замысел Бродского все больше втягивал музыкантов в свою орбиту. Первыми позволили себя увлечь скрипки, а затем и прочие инструменты, забывая обо всем на свете, целиком растворялись в игре. Погружаясь в меланхолию второй части, оркестр, казалось, окончательно признал власть дирижера. Публика также перестала ерзать и словно окаменела.
Бродский воспользовался свободной формой второй части, чтобы все больше углубляться в неизведанные области, и даже я сам, наслушавшийся самых различных интерпретаций Маллери, не мог не поддаться чарам. Бродский своенравно игнорировал внешнюю структуру музыки – такие поверхностные украшения, как тональность или мелодия, указанные композитором, – концентрируя внимание на скрывающихся под этой скорлупой причудливых формах жизни. Во всем этом было нечто нездоровое, род эксгибиционизма: Бродский как будто и сам был поражен тем, что ему открывалось, но не мог противиться позыву следовать дальше. Исполнение раздражало, но одновременно и захватывало.
Я снова стал изучать сидевшую внизу толпу. Бродскому, без сомнения, удалось овладеть эмоциями этих провинциалов, и мне подумалось, что мое выступление с ответами на вопросы пройдет легче, чем я предполагал. Уж если Бродский, с его спектаклем, ухитрился расположить к себе публику, то что за важность, удачными или не очень будут мои ответы? Моя задача сведется к тому, чтобы повторить какие-то уже признанные истины, и тогда, даже недостаточно зная проблему, я смогу с честью выйти из положения, отделавшись дипломатическими фразами, а при случае и шутками. С другой стороны, если Бродский приведет публику в смятение и нерешительность, то, вне зависимости от моего статуса и опытности, мне предстоит нелегкое испытание. Обстановка в зале все еще казалась неопределенной, и я, вспомнив тревожное неистовство третьей части, задал себе вопрос, что случится, когда Бродский до нее доберется.
В тот же миг мне впервые пришло в голову поискать среди публики своих родителей. Почти одновременно в моем мозгу мелькнула мысль, что если я не обнаружил их прежде, когда многократно рассматривал зал, то вряд ли найду и теперь. Тем не менее я не без риска высунулся из шкафа и стал обшаривать глазами помещение. Некоторые уголки я, несмотря на все усилия, разглядеть не смог и подумал, что рано или поздно все равно придется спуститься. Даже если не удастся разыскать родителей, я, на худой конец, возьмусь за Хоффмана или за мисс Штратман и наведу у них справки. В любом случае, нельзя было дольше злоупотреблять любезностью тех, кто пригласил меня на этот наблюдательный пост, поэтому я осторожно повернулся и стал выбираться из стенного шкафа.
Вернувшись на лесенку, я увидел, что очередь внизу сделалась гораздо длиннее. Ожидающих было не меньше двух десятков, и мне даже стало неловко, что я так их задержал. Все в очереди болтали без умолку, но при виде меня примолкли. Бормоча невнятные извинения, я спустился вниз и поспешил по коридору, в то время как первый из очередников нетерпеливо устремился к шкафу.
В коридоре народу значительно поубавилось, главным образом за счет персонала, занятого доставкой продовольствия. Через каждые несколько ярдов попадались неподвижно стоявшие тележки с грузом; иногда на них опирались служащие в рабочей одежде, которые курили или потягивали напитки из пластмассовых кружек. Когда я остановился и спросил одного из них, как побыстрее добраться до зрительного зала, он просто указал на дверь за моей спиной. Поблагодарив служащего, я открыл дверь и вышел на площадку скупо освещенной лестницы.
Я спустился не меньше чем на пять пролетов. Толкнув тяжелую вращающуюся дверь, я очутился в похожем на пещеру помещении где-то за сценой. В тусклом свете виднелись прислоненные к стене прямоугольные щиты с живописной декорацией: замок, лунное небо, лес. Вверху, над головой, переплетались стальные кабели. Здесь была ясно слышна игра оркестра, и я пошел на звук, стараясь не споткнуться по пути о многочисленные коробки. Наконец, преодолев несколько деревянных ступенек, я понял, что нахожусь за кулисами. Я собирался повернуть назад в надежде выбраться в зал где-то у первых рядов партера, однако что-то в музыке (она звучала достаточно громко) заставило меня насторожиться и помедлить.
Минуту-другую я прислушивался, потом сделал шаг вперед и выглянул из-за краешка тяжелой драпировки – конечно, соблюдая предельную осторожность, поскольку ни в коем случае не желал показаться слушателям и спровоцировать аплодисменты, но мои опасения оказались излишними: с этого места Бродский и оркестр были видны мне под острым углом, и я, похоже, находился вне поля зрения публики.
Пока я блуждал по зданию, многое переменилось. Бродский, вероятно, зашел слишком далеко: в звучании инструментов появились признаки неуверенности, что обычно свидетельствует о разладе между дирижером и музыкантами. На лицах музыкантов (я созерцал их с близкого расстояния) проступали сомнения, недовольство, даже протест. Когда мои глаза приспособились к свету рампы, я взглянул через сцену на публику. Мне видны были только первые ряды, но я заметил, что слушатели обмениваются встревоженными взглядами, беспокойно покашливают и трясут головами. Одна женщина встала, чтобы уйти. Бродский, однако, дирижировал все так же вдохновенно, намереваясь, судя по всему, продолжать исполнение. Я видел, как двое виолончелистов обменялись взглядами и кивками. Этот явственный признак бунта, несомненно, был замечен Бродским. Его манера дирижирования сделалась неистовой, и музыка приобрела опасный крен в сторону извращенности.
До этой минуты я плохо видел лицо Бродского, поскольку смотрел сбоку и сзади, но когда тот стал активней вращать туловищем, мне удалось несколько раз бросить взгляд на его черты. Только тут меня осенило, что на поведение Бродского влияет некий посторонний фактор. Я пристальней изучил, как он изгибается и съеживается, подчиняясь какому-то внутреннему ритму, и мне стало ясно, что Бродский испытывает, причем уже некоторое время, сильную боль. Осознав это, я понял, что все признаки подтверждают мое предположение. Бродский едва-едва держался, и его лицо искажала гримаса не столько вдохновения, сколько муки.
Нужно было что-то предпринять, и я поспешно начал взвешивать ситуацию. Бродскому предстояло исполнить еще полторы – причем весьма ответственные – части пьесы, а затем сложнейший финал. Благоприятное впечатление, произведенное им раньше, быстро сошло на нет. В любую минуту публика могла вновь взволноваться. Чем больше я задумывался, тем яснее становилось, что исполнение нужно прервать; я спрашивал себя, не следует ли мне выйти на сцену и осуществить это самому. Действительно, из всех присутствующих только я один мог бы вмешаться в происходящее, не вызвав в публике большого переполоха.
Еще несколько минут я, однако, не трогался с места, раздумывая о том, как на практике обставить свое появление. Выйти на сцену и замахать руками, чтобы музыканты отложили инструменты? Такой поступок не только граничил бы с наглостью, но и указывал бы на недовольство игрой – впечатление было бы ужасным. Много лучше было бы, возможно, дождаться анданте и прокрасться осторожно и незаметно, посылая любезные улыбки Бродскому и оркестрантам; согласовать свои действия с музыкой, чтобы казалось, будто мой выход предусмотрен заранее. Без сомнения, зал взорвется овациями, после чего я мог бы поаплодировать сперва Бродскому, потом музыкантам оркестра. Оставалось надеяться, что у Бродского хватит сообразительности постепенно «погасить» музыку и раскланяться. Если я буду на сцене, едва ли толпе придет в голову обидеть Бродского. Под моим влиянием (я стану аплодировать и улыбаться, словно бы уверенный в неоспоримых достоинствах исполнения) слушатели могут вспомнить об удачном начале и вернуть дирижеру свои симпатии. Бродский, отвесив пристойное число поклонов, повернется, чтобы уйти, и я любезно помогу ему спуститься с подиума: может быть, сложу гладильную доску и дам ему, чтобы он снова использовал ее в качестве костыля. Потом я провожу его за кулисы, часто оглядываясь на зал, чтобы побудить слушателей не жалеть ладоней. Если мой расчет окажется правильным, я сумею спасти положение.
Однако через мгновение случилось то, чего, наверное, следовало ожидать заранее. Бродский описал дирижерской палочкой широкую дугу и почти одновременно другой рукой рубанул воздух. При этом он потерял равновесие. Он слегка подпрыгнул, а потом рухнул на край сцены, увлекая за собой перила, гладильную доску, ноты и пюпитр.
Я ожидал, что все бросятся ему на помощь, но ошеломленный вздох, последовавший за падением, сменился растерянной тишиной. Бродский лежал ничком и не двигался, и по залу вновь пробежал гул. Наконец один из скрипачей отложил инструмент и двинулся к Бродскому. За ним тут же последовали другие рабочие сцены, но, когда они окружили распростертого дирижера, в их движениях чувствовалась какая-то неуверенность, словно они намеревались сурово осудить разыгравшуюся сцену.
До сих пор я колебался, не зная, к чему приведет мое появление, но теперь пришел в себя и поспешил на сцену, чтобы присоединиться к помощникам Бродского. Когда я приблизился, скрипач вскрикнул и, опустившись на колени, озабоченно склонился над Бродским. Затем он поднял глаза на нас и испуганно прошептал:
– Боже, у него ампутирована нога! Удивительно, как он держался до сих пор!
Раздались возгласы изумления, собравшиеся вокруг Бродского (человек десять-двенадцать) обменялись взглядами. Неизвестно почему, все вдруг решили, что новость об отсутствующей ноге не должна дойти до публики, и теснее сгрудились вокруг Бродского, дабы спрятать его от публики. Те, кто стоял к нему ближе, потихоньку совещались, решая, уносить его со сцены или нет. Затем кто-то дал знак, и занавес начал закрываться. Но тут же обнаружилось, что Бродский лежит как раз на пути занавеса; протянулось несколько рук – и Бродского оттащили от края сцены, прежде чем занавес закрылся.
От встряски Бродский начал приходить в себя, и когда скрипач перевернул его на спину, он поднял веки и внимательно оглядел склонившиеся над ним лица. Затем проговорил голосом, более всего похожим на сонный:
– Где она? Почему она меня не поднимает? Присутствующие обменялись взглядами. Потом кто-то прошептал:
– Мисс Коллинз. Он говорит, наверное, о мисс Коллинз.
Фраза еще не была окончена, как послышалось робкое покашливание: мы обернулись и увидели мисс Коллинз, которая стояла рядом с занавесом. Она по-прежнему казалась совершенно спокойной, и ее взгляд выражал вежливую озабоченность. Волнение выдавали только руки, которые она сложила на груди чуть выше, чем сделала бы в обычном состоянии.
– Где она? – повторил Бродский сонным голосом Затем вдруг начал тихонько напевать.
Скрипач взглянул на нас:
– Он пьян? От него определенно попахивает спиртным.
Бродский замолк, потом повторил, с закрытыми глазами:
– Где она? Почему она не пришла?
На этот раз мисс Коллинз отозвалась, негромко, но отчетливо:
– Я здесь, Лео.
В ее голосе чудились нотки нежности, но, когда мужчины расступились, освобождая ей проход, она не сдвинулась с места. Тем не менее при виде лежащей на земле фигуры на ее лице выразилась озабоченность. Бродский, не открывая глаз, снова замурлыкал себе под нос.
Затем он поднял веки и внимательно огляделся. Сперва его взгляд – возможно, в поисках публики – упал на задвинутый занавес, потом вернулся к лицам наблюдателей. В конце концов Бродский посмотрел на мисс Коллинз.
– Давай обнимемся, – проговорил он. – Покажем им всем.
– Занавес… – Он немного приподнялся и выкрикнул: – Готовьтесь открыть занавес! – Потом тихо обратился к мисс Коллинз: – Иди, подними меня. Обнимемся. А потом пусть откроют занавес. Чтобы все видели. – Бродский медленно опустился на пол и вытянулся. – Иди, – пробормотал он.
Мисс Коллинз, казалось, собиралась заговорить, но потом передумала. Она взглянула на занавес, и в ее глазах мелькнул страх.
– Пусть видят, – продолжал Бродский. – Пусть видят, что мы опять вместе. Что мы любили друг друга всю жизнь. Покажем им. Когда занавес раскроется, пусть увидят.
Мисс Коллинз продолжала смотреть на Бродского, потом наконец двинулась к нему. Окружающие тактично отошли, некоторые даже отвернулись. Немного не дойдя, она остановилась и произнесла слегка дрожавшим голосом:
– Если хочешь, мы можем взяться за руки.
– Нет, нет. Это финиш. Давай обнимемся как следует. Пусть видят.
Секунду мисс Коллинз колебалась, потом подошла и опустилась на колени рядом с Бродским. Я видел, что ее глаза наполнились слезами.
– Любимая, – нежно произнес Бродский. – Обними меня снова. Моя рана сейчас так болит.
Внезапно мисс Коллинз отдернула руку, тянувшуюся к Бродскому, и встала. Она холодно посмотрела на Бродского и поспешно удалилась к занавесу.
Бродский, казалось, не заметил ее отступления. Он смотрел в потолок, раскрыв объятия, словно ожидал, что мисс Коллинз спустится сверху.
– Где ты? – повторил он. – Пусть видят. Когда откроется занавес. Пусть видят, что мы наконец вместе. Где ты?
– Я не пойду, Лео. Куда бы ты сейчас ни направлялся, ступай без меня.
Бродский, кажется, заметил, что тон ее изменился: продолжая созерцать потолок, он уронил руки по швам.
– Твоя рана, – спокойно произнесла мисс Коллинз. – Вечно эта рана. – Ее лицо искривилось и сделалось безобразным. – Как я тебя ненавижу! До чего я ненавижу тебя за свою даром растраченную жизнь! Я никогда тебя не прощу, никогда! Его рана, его ничтожная царапина! Именно она и есть твоя настоящая любовь, Лео, это ее ты любишь всю жизнь! Я знаю, как это будет, даже если мы попытаемся, даже если мы попробуем все восстановить. И музыка тоже, и с ней ничего не изменится. Даже если бы они приняли тебя сегодня, даже если бы ты обрел в этом городе славу, ты бы все разрушил, все испортил, как всегда. И все из-за твоей раны. И я, и музыка для тебя не более чем любовницы, у которых ты ищешь утешения. А потом возвращаешься к своей единственной настоящей любви. К этой ране! И знаешь, что злит меня больше всего? Лео, ты меня слушаешь? Что в ней нет ничего особенного, в этой твоей ране. В одном только этом городе найдется множество людей с куда более тяжелыми увечьями. И однако они держатся все до одного, с таким мужеством, какое тебе и не снилось. Они приспособились к жизни. Приобрели полезные профессии. А ты, Лео, посмотри на себя. Вечно занят тем, что лелеешь свою рану. Ты слушаешь? Слушай, я хочу, чтобы ты не пропустил ни слова! Эта рана – все, что у тебя осталось. Прежде я пыталась дать тебе все, но ты не захотел – и второго случая у тебя не будет. Как же ты испоганил мне жизнь! Как я тебя ненавижу! Слышишь, Лео? Посмотри на себя! Что с тобой будет дальше? Что ж, я скажу тебе. Место, куда ты идешь, ужасно. Оно мрачно и одиноко, и мне с тобой не по пути. Ступай один! Сам по себе, вместе со своей дурацкой раной.
Бродский медленно замахал рукой. Когда мисс Коллинз замолкла, он сказал:
– Я могу стать… Я могу снова стать дирижером. Сегодняшняя музыка, до того как я упал… Она была недурна. Ты слышала? Я могу опять сделаться дирижером…
– Лео, ты меня слушаешь? Тебе никогда не быть настоящим дирижером. Ты им и прежде не был. Ты никогда не сможешь служить местным горожанам, даже если они на то согласятся. Потому что ты их ни в грош не ставишь. Такова правда. Вся твоя музыка – о твоей дурацкой ране, на большее, более глубокое ты не способен, ничего нужного людям ты не создашь. Сама я делаю что могу, пусть это и малость. Я стараюсь изо всех сил помочь тем, кто несчастен. А ты, посмотри на себя. Кроме твоей раны, тебя ничто никогда не заботило. Вот почему ты не стал подлинным музыкантом. И никогда им не станешь. Лео, ты меня слушаешь? Я хочу, чтобы ты слышал. Ты шарлатан, не более того. Трусливый, безответственный обманщик…
Внезапно через занавес прорвался плотный краснолицый мужчина.
– Ваша гладильная доска, мистер Бродский! – бодро объявил он, держа доску перед собой. Уловив в атмосфере напряженность, он сник и отступил назад.
Мисс Коллинз оглядела вновь пришедшего, потом бросила последний взгляд на Бродского и выбежала через просвет в занавесе.
Лицо Бродского по-прежнему было обращено к потолку, но глаза были закрыты. Протолкавшись вперед, я опустился на колени и приник ухом к его груди, чтобы уловить сердцебиение.
– Наши матросы, – пробормотал он. – Наши матросы. Наши пьяные матросы. Где они сейчас? Где вы? Где вы?
– Это я. Райдер. Мистер Бродский, мы должны как можно скорее оказать вам помощь.
– Райдер. – Он открыл глаза и взглянул на меня. – Райдер. Может быть, это правда. То, что она сказала.
– Не волнуйтесь, мистер Бродский. Ваша музыка была великолепна. В особенности две первые части…
– Нет-нет, Райдер. Я не о том. Не в музыке теперь Дело. Я имел в виду другие ее слова. Об одиноком пути. В какое-то мрачное, уединенное место. Может быть, это правда. – Он внезапно оторвал голову от пола и посмотрел прямо мне в глаза. Я не хочу туда, Райдер, – шепнул он. – Я туда не хочу.
– Мистер Бродский, я попробую ее вернуть. Как я уже сказал, исполнение первых двух частей было в высшей степени новаторским. Уверен, она ко мне прислушается. Простите, пожалуйста, я на минутку.
Высвободив свой рукав из его пальцев, я поспешил к просвету в занавесе.
Изменившийся вид зала поразил меня. Освещение было включено, и остающейся публики явно не хватало для продолжения концерта. Две трети слушателей ушли, прочие разговаривали в проходах. На сцене я, однако, не задержался, потому что заметил мисс Коллинз, которая шла по центральному проходу к дверям. Спустившись со сцены, я поспешно пробрался через толпу и когда приблизился к мисс Коллинз на расстояние оклика, она уже была у выхода.
– Мисс Коллинз! Одну секунду, пожалуйста!
Мисс Коллинз обернулась и, обнаружив меня, ответила суровым взглядом. Растерявшись, я споткнулся на полпути посреди прохода. Внезапно я ощутил, что решимость меня покидает, и в замешательстве почему-то устремил взгляд себе на ноги, а когда наконец поднял голову, то увидел, что мисс Коллинз исчезла.
Я постоял еще немного, раздумывая, не глупо ли было дать ей так просто уйти. Но постепенно мое внимание привлекли разговоры, которые велись вокруг. В особенности меня заинтересовала группа, стоявшая справа: шесть или семь довольно пожилых людей. Я слышал, как один из них сказал:
– Если верить миссис Шустер, все это время он ни дня не был трезвым. И от нас хотят, чтобы мы уважали такого человека, при всем его таланте? Какой пример он подает нашим детям? Нет-нет, вся эта история зашла чересчур далеко.
– Я почти уверена, – произнесла женщина, – что на обеде у герцогини он был пьян. Им пришлось очень постараться, чтобы его прикрыть.
– Простите, – вмешался я, – но вы же ничего толком не знаете. Поверьте, вас плохо информировали.
Я ни минуты не сомневался, что одно мое присутствие заставит их замолкнуть. Но они только вежливо смерили меня взглядами, словно бы я попросил разрешения присоединиться к их компании, и возобновили беседу.
– Никто не собирается снова расточать хвалы Кристоффу, – продолжал первый. – Но нынешнее исполнение… Как вы сказали, это на грани безвкусия.
– С безнравственностью, вот с чем оно граничит. С безнравственностью.
– Простите, – снова вмешался я, на сей раз с большей настойчивостью. – Мне довелось весьма внимательно прослушать все, что мистеру Бродскому удалось исполнить до падения, и я сужу об этом совершенно иначе, чем вы. На мой взгляд, в его интерпретации есть задор и свежесть – и она, ей-богу, весьма близка к глубинной сути пьесы.
Я подкрепил свои слова ледяным взглядом. Компания вежливо повернула головы в мою сторону; некоторые учтиво усмехнулись, словно я произнес остроту. Тот же мужчина заговорил опять:
– Никто не защищает Кристоффа. Мы все его уже раскусили. Но после такого исполнения, как сегодняшнее, поневоле начинаешь кое-что заново переоценивать.
– Вероятно, – вмешался еще один мужчина, – Бродский считает, что Макс Заттлер прав. Да. Собственно, он весь день это твердил. Конечно, говорил он в пьяном угаре, но в ином состоянии он и не бывает, так что, можно сказать, это его истинное убеждение. Макс Заттлер. Этим объясняется многое из того, что мы только что слышали.
– У Кристоффа, по крайней мере, присутствовала какая-то упорядоченность. Система, которую можно себе уяснить.
– Господа, – взревел я, – вы внушаете мне отвращение!
Они не удостоили меня даже взгляда, и я, возмущенный, двинулся дальше.
Пробираясь по проходу обратно, я слышал со всех сторон разговоры о происходившем. Многие просто не могли не поделиться впечатлениями, как это бывает после несчастного случая или пожара. В передней части зала мне попались две плакавшие женщины, третья утешала их, говоря: «Все в порядке, все уже кончилось. Все уже позади». Воздух здесь был насыщен ароматом кофе; многие держали чашки с блюдцами и прихлебывали, словно стараясь успокоиться.
Тут мне пришло в голову, что пора вернуться в верхний этаж и взглянуть, как там Густав. Растолкав толпу, я покинул зал через запасной выход.
Я очутился в тихом и опустевшем коридоре. Этот коридор, как и верхний, изгибался по дуге, однако он явно был предназначен для публики. Повсюду были постелены ковры, лампы источали приглушенный теплый свет. По стенам были развешаны картины в позолоченных рамах. Я не ожидал, что в коридоре будет так пусто, и мгновение помедлил, не зная, куда направиться. Едва я тронулся с места, сзади меня окликнули: – Мистер Райдер!
Обернувшись, я увидел Хоффмана, который махал мне из дальнего конца коридора. Он еще раз выкрикнул мое имя, но, по непонятной причине, не сошел с места, так что в конце концов я вынужден был вернуться.
– Мистер Хоффман, – произнес я, приблизившись, – Какая незадача – то, что случилось.
– Беда. Просто катастрофа.
– Незадача, это верно. Но, мистер Хоффман, не стоит так уж расстраиваться. Вы сделали все от вас зависящее, чтобы вечер прошел удачно. И, если мне позволено заметить, впереди еще мое выступление. Уверяю вас, что приложу все силы, дабы вернуть события в нужное русло. Собственно, сэр, я хотел выяснить, не стоит ли нам отказаться от вопросов и ответов в той форме, в какой они были задуманы. Я бы предложил просто произнести речь на злобу дня, с учетом происшедшего. Я мог бы, например, сказать о том, что нам следует сохранить в памяти то выдающееся выступление мистера Бродского, прерванное, к несчастью, его нездоровьем, и что впредь мы должны быть верны духу этого выступления – несколько слов в этом роде. Конечно, я буду краток. Я мог бы также посвятить свое собственное выступление мистеру Бродскому или его памяти – смотря в каком состоянии он будет находиться…
– Мистер Райдер, – мрачно произнес Хоффман, и я понял, что он меня не слушал. Он был чем-то озабочен и ждал только удобного случая, чтобы меня прервать. – Мистер Райдер, я хотел бы кое-что с вами обсудить. Дело пустяковое.
– Да, мистер Хоффман, о чем вы?
– Это пустяк, по крайней мере для вас. Для меня же и моей жены это дело немаловажное. – Внезапно его лицо исказилось яростью, и он отвел руку назад.
Я подумал, что он сейчас меня ударит, но оказалось, он просто указывает в конец коридора. В приглушенном свете я увидел силуэт женщины, стоявшей к нам спиной, в нише. Ниша была отделана зеркалами, и женщина, наклонясь, почти касалась головой стекла. Пока я рассматривал женщину, Хоффман, подумав, видимо, что я не понял его жеста, махнул рукой еще раз. Потом он произнес:
– Я имею в виду, сэр, альбомы моей жены.
– Альбомы вашей жены. А, ну да. Да, она была так любезна… Но, мистер Хоффман, сейчас едва ли подходящее время…
– Мистер Райдер, вы ведь не забыли, что обещали их просмотреть. И мы договорились – ради вашего удобства, сэр, дабы мне не побеспокоить вас не вовремя… Мы договорились – помните, сэр? – относительно условного знака. Который вы подадите мне, сэр, когда будете готовы просмотреть альбомы. Помните, сэр?
– Конечно, мистер Хоффман. И я в самом деле собирался…
– Я очень пристально наблюдал за вами, мистер Райдер. Стоило мне увидеть, как вы проходили по отелю, прогуливались в вестибюле, пили кофе, я думал про себя: «Ага, кажется, момент удобный. Возможно, сейчас самое время». И я ждал знака, я не спускал с вас глаз, но чего же я дождался? Ровно ничего! А теперь визит ваш близится к концу, еще несколько часов – и вы сядете в самолет, чтобы лететь на следующий концерт, в Хельсинки! Временами, сэр, мне думалось, что я пропустил условный знак, отвернулся на секунду, уловил только окончание вашего жеста и неверно его истолковал. Если дело обстоит именно так – и вы неоднократно сигналили, я же, по тупоумию, этого не понял, то, разумеется, я готов пасть вам в ноги и униженно извиниться, я на все готов. Но мне сдается, сэр, что такового знака вы не подавали. Другими словами, сэр, вы проявили… проявили… – Он бросил взгляд на женщину в нише и понизил голос, – вы проявили к моей жене неуважение. Смотрите, вот они!
Тут только я заметил два больших тома, которые были у него в руках. Он поднес их к самому моему носу.
– Вот, сэр. Плоды преданного внимания моей жены к вашей поразительной артистической карьере. Как она вами восхищается. Убедитесь сами. Взгляните на эти страницы! – Он попытался открыть один из альбомов, удерживая под мышкой второй. – Взгляните, сэр. Даже самые крохотные вырезки из самых захудалых журналов. Мимолетные упоминания. Видите, сэр, как преданно она за вами следила. Вот здесь, сэр! И здесь, и здесь! А вы никак не найдете времени даже взглянуть на эти альбомы! Что я теперь ей скажу? – Он снова указал на женскую фигуру в коридоре.
– Мне жаль, – начал я. – Ужасно жаль. Но, видите, я здесь совсем запутался в обязательствах. Я в самом деле собирался непременно… – Тут мне в голову пришла мысль, что в обстановке все нарастающего хаоса необходимо по меньшей мере сохранять трезвую голову. Я помолчал, а потом произнес с оттенком властности: – Мистер Хоффман, быть может, ваша жена лучше воспримет мои искренние извинения, если услышит их из моих собственных уст. Я уже имел удовольствие встретиться с ней сегодня вечером. Возможно, если вы сейчас подведете меня к ней, нам удастся легко уладить наше недоразумение. Затем, разумеется, мне придется отправиться на сцену, сказать несколько слов о мистере Бродском и вслед за этим исполнить пьесу. Иначе зрители – а главное, мои родители – могут потерять терпение.
Вид у Хоффмана сделался несколько растерянный. Потом, пытаясь вновь распалиться гневом, Хоффман проговорил:
– Взгляните на эти страницы, сэр! Взгляните на них! – Однако пламя уже потухло, и в глазах управляющего читалась робость. – Тогда пойдемте, – произнес он тихим голосом, выдававшим его поражение. – Пойдемте.
Однако Хоффман не сразу двинулся вперед, и мне показалось, что он прокручивает в мозгу какие-то воспоминания. Затем он решительно отправился к своей жене; я пошел следом, отставая на несколько шагов.
Когда мы приблизились, миссис Хоффман обернулась. Я остановился чуть поодаль, но она через голову мужа обратилась ко мне:
– Очень рада снова видеть вас, мистер Райдер. К сожалению, вечер проходит немного не так, как нам бы того хотелось.
– Увы, – отозвался я, – в самом деле. – Потом, сделав шаг вперед, я добавил: – К тому же, мадам, занятый хлопотами, я, похоже, пренебрег обязанностями, особо мне интересными и приятными.
Я ожидал, что она откликнется на мой намек, но она просто глядела с интересом и ждала, что я скажу дальше. Тогда Хоффман кашлянул и произнес:
– Дорогая. Я… я знал о твоем желании.
Со смиренной улыбкой он поднял руки, в каждой из которых было по альбому.
Миссис Хоффман уставилась на него в ужасе.
– Отдай мне альбомы, – резко потребовала она. – Ты не имел права! Отдай их мне.
– Дорогая… – Хоффман хихикнул и уставил глаза в пол.
Миссис Хоффман по-прежнему стояла с протянутой рукой, на ее лице была написана ярость. Управляющий подал ей один альбом, потом другой. Жена быстро взглянула на альбомы, дабы убедиться, что это они и есть, затем, судя по всему, ею овладело смущение.
– Дорогая, – пробормотал Хоффман. – Я думал, не будет никакого вреда оттого, что… – Он снова умолк на полуслове и хихикнул.
Миссис Хоффман смерила его холодным взглядом. Потом она обернулась ко мне и сказала:
– Мне очень неловко, мистер Райдер, что мой муж счел возможным побеспокоить вас по такому банальному поводу. Доброго вам вечера.
Она сунула альбомы под мышку и стала удаляться. Не успела она, однако, пройти и нескольких шагов, как Хоффман внезапно вскричал:
– Банальному? Нет, нет! Ничего подобного! И альбом о Косминском ничуть не банален. И альбом о Штефане Халльере. При чем тут банальность? Подумать только – банальные!
Его жена остановилась, но не обернулась. Она стояла неподвижно в тускло освещенном коридоре, а мы с Хоффманом смотрели ей в спину. Затем Хоффман приблизился к ней на несколько шагов:
– Вечер. Он провалился. К чему делать вид, что это не так? Почему ты до сих пор меня терпишь? Год за годом, провал за провалом. После Молодежного фестиваля твое терпение, конечно, было на исходе. Но нет, ты сносила мое общество и дальше. Потом Выставочная неделя. Ты и тут со мной не порвала. Дала возможность реабилитировать себя. Ну да, знаю, я умолял. Канючил дать мне еще шанс. И у тебя не хватило решимости отказать. Короче, этим шансом был сегодняшний вечер. И как я его использовал? Вечер провален. Наш сын, наш единственный отпрыск выставил себя посмешищем перед сливками городского общества. Это моя вина, знаю. Я его подтолкнул. Даже в последний момент еще не поздно было его остановить, но я не нашел в себе сил. Я позволил ему пройти через это. Поверь, дорогая, я не хотел. С самого начала я успокаивал себя: завтра я ему скажу, у меня будет больше времени, и мы все обсудим. И я откладывал и откладывал. Да, признаю, я был слаб. Даже сегодня я твердил себе: еще несколько минут, и я ему скажу, но нет, нет, я так и не смог, и он вышел на сцену. Да, наш Штефан перед всем честным народом играл на рояле! Смех – да и только! И это бы еще ладно! Весь город, до единого человека, знает, кто организовал сегодняшний вечер. И всем известно, кто взял на себя ответственность за выздоровление мистера Бродского. Ну ладно, ладно, не отрицаю, я потерпел неудачу, не смог с ним справиться. Он пьян, мне с самого начала следовало знать, что это пустая затея. Пока мы тут разговариваем, концерт летит в тартарары. Даже мистер Райдер, даже он нас не спасет. Он только еще больше все запутает. Я вызвал сюда лучшего в мире пианиста – и зачем? Принять участие в этом позорище? И как только мне вообще было позволено касаться своими неуклюжими руками таких божественных предметов, как музыка, искусство, культура? Ты, происходя из одаренной талантами семьи, ты могла выйти замуж за кого угодно. Как же ты ошиблась! Это трагедия. Но для тебя ничто не потеряно. Ты по-прежнему красива. К чему медлить? Какие еще тебе нужны доказательства? Оставь меня. Оставь. Найди достойную пару. Какого-нибудь Косминского, Халльера, Райдера, Леонхардта. Как тебя вообще угораздило допустить такой промах? Оставь меня, прошу, оставь. Неужели ты не видишь, как тяжело мне быть твоим тюремщиком? Хуже того – кандалами у тебя на ногах! Оставь меня, оставь. – Внезапно Хоффман перегнулся в талии и, поднеся ко лбу кулак, повторил движения, которые я уже наблюдал прежде. – Любовь моя, любимая, оставь меня. Мое положение стало невыносимым. После сегодняшнего вечера пришел конец всем моим потугам. Об этом узнает весь город, вплоть до младенцев. С этого вечера каждый, наблюдая мои хлопоты, будет знать, что у меня за душой ничего нет. Ни таланта, ни восприимчивости, ни такта. Оставь меня, оставь. Я не человек, а вол, вол, вол!
Хоффман повторил свой жест: странно выставив локоть, несколько раз стукнул себя по лбу. Затем пал на колени и разразился рыданиями.
– Провал, – пробормотал он сквозь всхлипы. – Провал во всем.
Миссис Хоффман стояла теперь лицом к мужу и внимательно его рассматривала. Ее, казалось, совсем не удивил этот взрыв чувств. В глазах миссис Хоффман засияла нежность, граничившая с тоской. Колеблясь, она сделала шаг, потом другой к склоненной фигуре Хоффмана. Рука миссис Хоффман потянулась к макушке мужа, словно с намерением ласково ее коснуться. Потом она застыла в воздухе и через секунду-другую отдернулась. Еще через мгновение миссис Хоффман повернулась на каблуках и исчезла в глубине коридора.
Хоффман продолжал всхлипывать; жеста своей жены он, по всей вероятности, не заметил. Некоторое время я наблюдал за ним в нерешительности. Внезапно я вспомнил, что мне пора бы уже направиться на сцену. И меня взволновала мысль о том, что я до сих пор не смог ни обнаружить своих родителей, ни что-либо о них услышать. Если раньше я склонялся к тому, чтобы пожалеть Хоффмана, то теперь мои чувства враз переменились, и я, подойдя, прокричал ему в самое ухо:
– Мистер Хоффман, для вас, возможно, сегодняшний вечер и стал провалом. Но я не хочу провалиться вместе с вами. Я намерен выйти на сцену и исполнить пьесу. Я сделаю все от меня зависящее, чтобы хоть в какой-то мере восстановить порядок. Но главное, мистер Хоффман, в первую голову я желаю знать: что с моими родителями?
Хоффман поднял глаза и, казалось, слегка удивился, не обнаружив поблизости своей жены. Глядя на меня не без раздражения, он встал с колен.
– Чего же вы хотите, сэр? – вяло спросил он.
– Видеть моих родителей, мистер Хоффман. Где они? Вы уверяли, что о них позаботятся. Но я осматривал зал, и их там нет. Сейчас я собираюсь на сцену и хочу, чтобы моих родителей удобно устроили. Так что, сэр, я жду ответа. Где они?
– Ваши родители, сэр. – Хоффман глубоко вздохнул и устало провел рукой по волосам. – Спросите мисс Штратман. Ей поручено позаботиться о них. Я осуществляю общее руководство. А поскольку, как видите, я потерпел в этом отношении полную неудачу, то едва ли вы можете ожидать от меня ответа на ваш вопрос…
– Да, да, да, – проговорил я с возрастающим нетерпением. – Так где мисс Штратман?
Хоффман со вздохом указал через мое плечо. Обернувшись, я увидел дверь.
– Она там? – строго спросил я.
Хоффман кивнул, затем, пошатываясь, устремился в зеркальную нишу, где прежде стояла его жена, и принялся рассматривать свое отражение.
Я решительно постучал в дверь. Ответа не последовало, и я бросил обвиняющий взгляд на Хоффмана. Он стоял, склонившись над полочкой в нише. Я уже собирался вновь излить на него свою злость, но тут услышал «войдите», раздавшееся за дверью. Я в последний раз взглянул на согнутую фигуру Хоффмана, а потом открыл дверь.
Я оказался в большом современном офисе, подобного которому пока не видел в этом здании. Это была пристройка, сооруженная в основном из стекла. Лампы в комнате были потушены – и я увидел, что рассвет наконец занялся. Первые солнечные лучи неяркими пятнами скользили по шатким грудам бумаг, картотечным ящикам, справочникам и папкам, которые валялись на столах. Всего в офисе имелось три стола, однако в настоящий момент занят был один, за которым сидела мисс Штратман.
Судя по ее виду, она занималась делом, что показалось мне странным, поскольку свет был выключен, а бледного света извне для чтения или письма было явно недостаточно. Я предположил, что выключатель повернули как раз перед моим приходом, с целью полюбоваться солнцем, встающим за дальними деревьями. В самом деле, когда я вошел, мисс Штратман сидела за столом, держа в руке телефонную трубку и устремив пустой взгляд через огромное стекло.
– Доброе утро, мистер Райдер, – промолвила она, поворачиваясь ко мне. – Пожалуйста, подождите одну секунду. – Потом она сказала в трубку: – Да, минут через пять. Сосиски тоже. Их вот-вот начнут жарить. И фрукты. Они уже должны быть готовы.
– Мисс Штратман, – произнес я, приближаясь к столу, – есть вещи более срочные, чем поджаривание сосисок.
Она бегло взглянула на меня и повторила:
– Одну секунду, мистер Райдер. – Она вернулась к телефонному разговору и начала что-то записывать.
– Мисс Штратман! – Я ужесточил тон. – Должен просить вас оторваться от телефона и выслушать меня.
– Придется прерваться, – сказала мисс Штратман своему собеседнику. – Тут один человек срочно требует внимания. Я перезвоню вам через минуту. – Она положила трубку и уставилась на меня. – Да, мистер Райдер?
– Мисс Штратман, – начал я, – при первой нашей встрече вы уверяли, что будете информировать меня относительно всех обстоятельств, связанных с моим здесь пребыванием. Что от вас я получу советы по поводу расписания и различных своих обязательств. Я поверил, что на вас можно положиться. Мне грустно это говорить, но вы плохо оправдываете мои ожидания.
– Мистер Райдер, я понятия не имею, чем вызвано ваше заявление. Имеются ли у вас конкретные причины для недовольства?
– Их более чем достаточно, мисс Штратман. Я не получил важной информации, когда нуждался в ней. В последнюю минуту в мое расписание вносились изменения, а я об этом не знал. В критических обстоятельствах я не получал ни помощи, ни поддержки. В результате я не смог должным образом подготовиться к выступлению. Несмотря на это, я намерен вскорости отправиться на сцену и сделать хоть что-то, дабы сегодняшний вечер не обернулся для всех вас ужасающим провалом. Но прежде я должен задать вам один простой вопрос. Где мои родители? Уже прошло немало времени с тех пор, как они прибыли в запряженной лошадьми карете. Но, осматривая зал, я их не обнаружил. Их нет ни в ложах, ни в первых рядах, ни на местах для важных персон. И я спрашиваю снова, мисс Штратман: где они? Почему вы, в нарушение своих обязательств, о них не позаботились?
Мисс Штратман внимательно изучила в утреннем свете мое лицо и вздохнула:
– Мистер Райдер, я уже некоторое время собиралась поговорить с вами об этом. Нам всем было очень приятно, когда вы, несколько месяцев назад, поставили нас в известность о том, что ваши родители намерены посетить наш город. Мы все были искренне рады. Но должна напомнить, мистер Райдер, что об их планах мы узнали от вас и только от вас. И вот в последние три дня, а в особенности сегодня, я делала все от меня зависящее, чтобы узнать об их местопребывании. Я много раз обзванивала аэропорт, железнодорожную станцию, автобусные компании, все гостиницы нашего города – и ни следа их не обнаружила. Никто о них не слышал, никто их не видел. А теперь, мистер Райдер, я должна спросить вас. Вы уверены, что они приедут?
Пока она говорила, меня стало одолевать беспокойство, и внезапно моя уверенность дала трещину. Чтобы скрыть неловкость, я отвернулся и стал смотреть на рассветное небо.
– Видите ли, – выдавил я из себя. – Я нисколько не сомневался, что они приедут.
– Вы не сомневались. – Мисс Штратман, чью профессиональную гордость я, очевидно, серьезно задел, устремила на меня обличающий взгляд. – Понимаете ли вы, мистер Райдер, какие хлопоты предприняли все мы, ожидая приезда ваших родителей? Медицинское обслуживание, размещение, лошади, карета? Группа местных дам много недель трудилась, составляя программу развлечений для ваших родителей. Говорите, вы не сомневались, что они приедут?
– Разумеется, – сказал я со смешком, – если бы я сомневался, мне никогда не пришло бы в голову ввергать людей в такие хлопоты. Дело в том, – я вновь невольно усмехнулся, – дело в том, что я был уверен: на этот раз они непременно приедут. А почему мне было в это не поверить? В конце концов, я сейчас нахожусь на вершине своих возможностей. Сколько еще времени я буду продолжать эту странническую жизнь? Разумеется, я сожалею, если причинил кому-то лишние неудобства, но такого просто не может быть. Мои родители где-то в городе. Кроме того, я их слышал. Когда я остановил машину в лесу, я слышал, как приближается их карета, слышал стук копыт и экипажа. Они должны быть здесь, это вполне возможно…
Я рухнул в ближайшее кресло и понял, что рыдаю навзрыд. Я вдруг уяснил, насколько шаткими были предположения, что сюда приедут мои родители, и не понимал, откуда взялась уверенность, побудившая меня так настойчиво требовать объяснений сначала от Хоффмана, а потом от мисс Штратман. Я продолжал рыдать, пока не обнаружил, что мисс Штратман стоит рядом.
– Мистер Райдер, мистер Райдер, – повторяла она мягко. Когда же я унял слезы, она добродушно произнесла: – Мистер Райдер, быть может, вам никто пока об этом не говорил. Однажды, несколько лет тому назад, ваши родители были в нашем городе.
Я перестал всхлипывать и поднял глаза на нее. Мисс Штратман улыбнулась, медленно отошла к окну и снова залюбовалась рассветом.
– Они, вероятно, приезжали вместе отдохнуть, – говорила мисс Штратман, по-прежнему глядя вдаль. – Они прибыли на поезде и прожили здесь два или три дня, осматривая город. Как я сказала, это происходило уже довольно давно, и вы не были тогда такой знаменитостью, как сейчас. И тем не менее народ был о вас наслышан, и кто-то, – наверное из персонала отеля, где они остановились, – спросил, не находятся ли они с вами в родстве. Ну, вы понимаете – из-за совпадения фамилий и потому, что они англичане. Так и выплыло наружу, что эта симпатичная пожилая чета – ваши родители. Такого шума, какой поднялся бы сейчас, не было, но им в самом деле оказали очень теплый прием. И через годы, когда ваша слава возросла, горожане припомнили ваших родителей, их тогдашний приезд. у меня самой мало что сохранилось в памяти, я ведь была еще ребенком. Но мне вспоминаются разговоры, которые тогда вел народ.
Я недоверчиво смотрел ей в спину.
– Мисс Штратман, вы это рассказываете, только чтобы меня утешить?
– Нет-нет, это правда. Любой подтвердит. Повторяю, я была ребенком, но найдется множество людей, способных рассказать вам все подробности. Кроме того, сохранилось немало документов.
– Они выглядели счастливыми? Смеялись, наслаждались отдыхом?
– Уверена, что да, мистер Райдер. По рассказам, им здесь очень понравилось. Собственно, их и запомнили как очень приятную пару. Добрых, преданных друг другу супругов.
– Но… но я спрашиваю, мисс Штратман, хорошо ли о них заботились? Вот о чем я вас спрашиваю…
– Конечно, как нельзя лучше. И им очень нравилось. Они здесь прекрасно провели время.
– Откуда вы знаете? Вы сами сказали, что были тогда ребенком.
– Я рассказываю о том, что запомнилось всем горожанам.
– Если то, о чем вы говорите, правда, почему никто раньше об этом при мне не упоминал?
Мисс Штратман немного поколебалась и снова стала рассматривать деревья и солнечный восход.
– Не знаю, – произнесла она тихо, покачивая головой. – Не могу объяснить. Но вы правы. Об этом идет не так много разговоров, как можно было бы ожидать. Однако ошибки быть не может, поверьте. Я помню с детства ясно.
Снаружи донеслись голоса птиц, начавших свое хоровое пение. Мисс Штратман продолжала рассматривать дальние деревья, и в ее голове, наверное, теснились другие детские воспоминания. Некоторое время я следил за ней, потом произнес:
– Вы говорите, их здесь хорошо встретили.
– Да. – Голос мисс Штратман снизился почти до шепота, глаза по-прежнему смотрели вдаль. – Уверена, их встретили как нельзя лучше. Была, кажется, весна, а весной здесь так красиво. Вы ведь видели Старый Город – он очарователен. И горожане – обычные горожане, попадавшиеся по пути, – показывали им достопримечательности. Интересные здания, Музей ремесел, мосты. А если они останавливались выпить кофе и перекусить и не знали, что заказать, – возможно, из-за плохого знания языка – официанты и официантки охотно им помогали. Да, им наверняка было здесь очень хорошо.
– Но вы говорили, что они прибыли поездом. А кто помог им с багажом?
– О, вокзальные носильщики, конечно же, сразу бросились им на помощь. Занесли багаж в такси, а дальше о нем позаботился водитель. Ваших родителей отвезли в отель – и дело с концом. Уверена, им не пришлось даже вспоминать о багаже.
– А отель? Что это был за отель?
– Очень удобный отель, мистер Райдер. Один из лучших в те дни. Не сомневаюсь, что им понравилось. Они наслаждались каждой минутой.
– Надеюсь, этот отель расположен не слишком близко к магистрали. Мать всегда терпеть не могла шум уличного движения.
– В те дни, разумеется, с уличным движением не было таких проблем, как сегодня. Помню, когда я была маленькой, мы с подружками прыгали через скакалку или играли в мяч прямо на улице. Сегодня такое и представить себе невозможно! А мы играли, иногда часами. Но вернемся к вашему вопросу, мистер Райдер. – Мисс Штратман с задумчивой улыбкой обернулась ко мне. – Отель ваших родителей располагался далеко в стороне от оживленных улиц. Это было идиллическое место. Сейчас его уже нет, но, если желаете, я покажу вам фотографию. Хотите посмотреть? Отель, где останавливались ваши родители? – Очень хочу, мисс Штратман. Она снова улыбнулась и направилась обратно к своему столу. Я думал, что она собирается открыть ящик, но в последний момент она свернула и приблизилась к задней стене. Потянула за шнурок и стала разворачивать на стене, как мне показалось, карту. Вскоре я разглядел, что это не карта, а гигантская цветная фотография. Мисс Штратман продолжала тянуть, пока нижний край фотографии не опустился до самого пола, вслед за чем раздался щелчок вставшего на место колесика. Вернувшись к своему рабочему столу, мисс Штраттман включила настольную лампу и направила поток света на фотографию.
Несколько секунд мы оба молча изучали изображение. Отель выглядел как уменьшенный вариант сказочного замка, какие строили в прошлом веке безумные короли. Он стоял на самом краю глубокой долины, поросшей папоротником и весенними цветами. Фотография была сделана солнечным днем с противоположного края долины, и получившаяся уютная композиция так и просилась на открытку или календарь.
– Вероятно, ваши родители остановились вот в этой комнате, – послышался голос мисс Штратман. Она извлекла откуда-то указку и ткнула ею в окошко одной из башенок. – Отсюда открывался чудесный вид, как вы считаете? – Да, в самом деле.
Мисс Штратман опустила указку, но я продолжал разглядывать окошко, стараясь представить себе видневшийся за ним пейзаж. Это зрелище должно было понравиться прежде всего моей матери. Даже если у нее был неудачный день и ей пришлось все время провести в постели, этот вид, наверное, ее утешил. Она наблюдала, как пробегает вдоль долины ветерок, колыша папоротник и листву искривленных деревьев, которые карабкались по дальнему склону. Из окна виднелся обширный кусок неба, и это тоже должно было прийтись ей по вкусу. Затем я заметил на переднем плане фотографии, поперек правого нижнего угла, отрезок горной дороги, с которой, вероятно, и был сделан снимок. Можно было почти не сомневаться: эта дорога была видна из комнаты моей матери, и она могла наблюдать издалека, что там происходило. Проезжали случайные автомобили, фургоны с бакалейными товарами, иногда, возможно, и конные повозки; изредка появлялся трактор фермера, группа детей на прогулке. Эти картины должны были поднять ей настроение.
Я глядел на башенное окно, и из моих глаз снова потекли слезы. Они были не бурные, как в прошлый раз, но постепенно скапливались и стекали по щекам. Мисс Штратман их заметила, но на этот раз не сочла нужным останавливать. Она ласково мне улыбнулась и перевела взгляд на фотографию.
Внезапно раздался стук в дверь, заставивший меня вздрогнуть. Мисс Штратман тоже вздрогнула. Потом, со словами «Простите, мистер Райдер», направилась к двери.
Я повернулся на стуле. В комнату вошел человек в белой униформе, катя за собой тележку с закуской. Он оставил тележку на пороге так, чтобы она подпирала дверь, и поглядел в окно на рассвет.
– День будет прекрасный, – сказал он, улыбаясь нам обоим по очереди. – Вот ваш завтрак, мисс. Прикажете поставить его сюда, на стол?
– Завтрак? – Мисс Штратман выглядела смущенной. – Я ждала его не раньше чем через полчаса.
– Мистер фон Винтерштейн распорядился развозить завтрак сейчас, мисс. По мне, так он прав. Людям пора уже подкрепиться.
Мисс Штратман по-прежнему выглядела смущенной; она неуверенно взглянула на меня. Затем спросила:
– Ну как там… все в порядке?
– Сейчас все прекрасно, мисс. Конечно, когда мистер Бродский лишился чувств, поднялась легкая паника, но теперь публика успокоилась и получает удовольствие. Видите ли, мистер фон Винтерштейн только что произнес в вестибюле превосходную речь о блестящих традициях нашего города и обо всем, чем горожанам следует гордиться. Он перечислил наши достижения за многие годы и указал, что мы свободны от ужасных язв, поразивших другие города. Именно в этом мы и нуждались, мисс. Жаль, что вы не слышали. Нам стало спокойней за себя и за свой город, и теперь все в прекрасном настроении. Взгляните, кое-кто из публики сейчас там. – Он указал в окно. В самом деле, снаружи, в предрассветном сумраке, неспешно бродили по траве несколько зрителей, осторожно держа в руках тарелки и разыскивая, где бы сесть.
– Простите, – сказал я, вставая. – Мне нужно на сцену. Еще немного – и я опоздаю. Я вам очень благодарен, мисс Штратман. За вашу любезность, за все. Но сейчас прошу меня извинить.
Не дожидаясь ответа, я обогнул тележку и вышел в коридор.
В полумглу коридора уже успел просочиться слабый утренний свет. Я взглянул на зеркальную нишу, где оставил Хоффмана, но тот исчез. Мимо картин в золоченых рамах я поспешил к зрительному залу. По пути мне встретился еще один официант с тележкой, наклонившийся, чтобы постучать в дверь, но в остальном коридор был пуст.
Я продолжал быстро шагать, высматривая запасной выход, приведший меня сюда. Меня подстегивало нетерпеливое желание поскорее приступить к своим обязанностям. Какие разочарования ни постигли меня только что, я не снимал с себя ответственности перед публикой, которая много месяцев ожидала возможности увидеть, как я появляюсь на сцене и сажусь за рояль. Иными словами, мой долг заключался в том, чтобы выступить в этот вечер по меньшей мере не хуже обычного. Не справиться с данной задачей (я вдруг остро это почувствовал) означало распахнуть некие незнакомые врата и ввергнуться в темное, неизвестное пространство.
Вскоре я перестал узнавать дорогу. Коридор здесь был оклеен темно-синими обоями, вместо картин висели подписанные фотографии, и я понял, что пропустил нужную дверь. Однако на глаза мне попались другие, более солидные двери с надписью «Сцена», и я решил свернуть туда.
Какое-то время я блуждал во мраке, потом обнаружил, что опять нахожусь среди кулис. Я видел рояль в центре пустой сцены, скупо освещенной одной-двумя верхними лампами. Я установил также, что занавес по-прежнему закрыт, и безбоязненно ступил на сцену.
Я бросил взгляд на то место, где недавно лежал Бродский, но там не осталось и малейших следов. Я посмотрел на рояль, не зная, что предпринять дальше. Если сесть на табурет и просто начать играть, то, может быть, техники догадаются раздвинуть занавес и добавить свет прожекторов. Однако, не зная обстановки, я не исключал, что техники могли покинуть свои посты и некому будет даже раскрыть занавес. Более того, когда в последний раз я наблюдал публику, зрители были на ногах и вовсю болтали. Я решил, что лучше всего будет выйти за занавес и сделать объявление: таким образом я дам и слушателям, и техникам возможность приготовиться. Я быстро отрепетировал в уме несколько строк, без дальнейших проволочек шагнул к просвету в занавесе и раздвинул тяжелые драпировки.
Я был готов обнаружить в зале беспорядок, но открывшееся зрелище меня ошеломило. Из зала испарилась не только вся публика: даже кресел не было и в помине. Мне в голову пришла мысль, что зал снабжен техническими приспособлениями, которые позволяют, потянув за рычаг, убрать сиденья в подполье и таким образом превратить помещение в танцевальную площадку или что-нибудь подобное, но я припомнил, что здание старое и едва ли обладает таким устройством. Оставалось только предположить, что кресла передвижные и их вынесли из зала в целях пожарной безопасности. Так или иначе, передо мной простиралось обширное пустое пространство, погруженное в темноту. Ни одна лампа не горела, но взамен тут и там были удалены большие четырехугольные секции потолка и в образовавшиеся проемы проникали бледные лучи дневного света.
Пронизывая взглядом сумрак, я, как мне показалось, различил в самом конце зала несколько фигур. Они как будто совещались, собравшись кучкой, – быть может, это завершали уборку рабочие сцены; когда один из них отделился от группы, я услышал эхо шагов.
Я стоял на краю сцены и гадал, что делать дальше. Похоже было, что я, сам того не подозревая, чересчур задержался в офисе мисс Штратман (может быть, на целый час), и публика, отчаявшись меня увидеть, разошлась. Однако, если сделать объявление, публику можно было бы за несколько минут вернуть в зал – и даже отсутствие кресел не помешало бы мне продемонстрировать вполне удовлетворительное исполнение. Нужно было выяснить, куда удалились слушатели, и я понял, что прежде всего необходимо найти Хоффмана или его возможного заместителя и обсудить с ним дальнейшие действия.
Я спустился со сцены и отправился в конец зала. Не дойдя до середины, я потерял во мраке направление и повернул немного в сторону, к ближайшему столбу света. В тот же миг передо мной возникла человеческая фигура.
– О, извините, – произнес неизвестный. – Прошу прощения.
Я узнал голос Штефана и отозвался:
– Привет. Хотя бы вы по крайней мере все еще здесь.
– А, мистер Райдер. Простите, я вас не заметил. – Штефан говорил усталым, удрученным тоном.
– Вы могли бы держаться и повеселее – причин для этого более чем достаточно, – сказал я ему. – Играли вы превосходно. Публика была в восторге.
– Да. Да, думаю, прием был неплохой.
– Что ж, поздравляю. Такая награда за упорный труд должна быть приятна.
– Да, наверное.
Мы пошли бок о бок через темноту. Дневной свет с потолка не помогал, а, скорее, наоборот, мешал ориентироваться, однако Штефан двигался уверенно.
– Знаете, мистер Райдер, – сказал он, помедлив, – я очень вам благодарен. Вы меня замечательно ободряли. Но, честно говоря, сегодня я не блеснул. Во всяком случае, по своим собственным стандартам. Конечно, слушатели горячо аплодировали, но это потому, что они не ожидали ничего особенного. Но по-настоящему я сам знаю: мне еще много придется работать. Родители правы.
– Ваши родители? Боже милостивый, да не стоит на них оглядываться.
– Нет-нет, мистер Райдер, вы не понимаете. Видите ли, у них самые высокие стандарты. Сегодняшние слушатели были очень добры, но они не особенно разбираются. Они обнаруживают, что местный молодой человек достиг определенного уровня, и приходят в восторг. Но мне бы хотелось, чтобы меня оценивали высшей меркой. И я знаю, родители хотят того же. Мистер Райдер, я принял решение. Я уезжаю. Мне нужно расти, учиться у кого-нибудь вроде Любеткина или Перуцци. Я понял, что здесь, в этом городе, никогда не достигну желаемого уровня. Смотрите, какой овацией они встретили вполне ординарное исполнение «Стеклянных страстей». Это открыло мне глаза. Прежде я не понимал, но теперь думаю, что меня можно назвать большой рыбой в маленьком пруду. Необходимо ненадолго уехать. Выяснить, на что я действительно способен.
Мы продолжали идти, наши шаги гулко отдавались в зале. Я произнес:
– Возможно, это мудрое решение. Собственно, я уверен, что вы правы. Большой город, амбициозные планы – все это пойдет вам на пользу. Нужно только серьезно подойти к выбору наставника. Если хотите, я об этом подумаю и посмотрю, нельзя ли что-нибудь устроить.
– Мистер Райдер, если вы это сделаете, я буду вам благодарен по гроб жизни. Да, мне нужно узнать, на что я способен. В один прекрасный день я вернусь и покажу им, что такое настоящее исполнение «Стеклянных страстей». – Штефан усмехнулся, но совсем невесело.
– Вы талантливый молодой человек. У вас все впереди. Вам, в самом деле, надо бы держаться веселее.
– Наверное. Я немного растерялся. До сегодняшнего дня я не представлял себе, какой гигантский подъем мне нужно одолеть. Вы посмеетесь, но, признаюсь, я было решил сегодня, что у меня все на мази. Вот что значит жить в таком городке, как этот. Мыслишь мелкими масштабами. Да, мне казалось, я уже все превзошел! Видите, каким я был чудаком. Родители совершенно правы. Мне еще многому нужно учиться.
– Ваши родители? Послушайте, мой совет – пока забыть о них вовсе. Если мне дозволено так выразиться, я просто не понимаю, как они могут…
– Ага, пришли. Сюда. – Мы остановились перед каким-то проемом, и Штефан стал раздергивать занавески, которые закрывали проход. – Нам сюда.
– Простите, а что там?
– Оранжерея. Да вы, может быть, о ней не слышали? Она очень знаменита. Ее построили на сто лет позднее самого зала, но теперь она почти не уступает ему в известности. Именно сюда все удалились для завтрака.
Мы очутились в коридоре, по одну сторону которого тянулся длинный ряд окон. Через ближайшие из них я видел голубое утреннее небо.
– Кстати, – проговорил я, когда мы продолжили путь. – Я хотел узнать о мистере Бродском. Об его состоянии. Он… он скончался?
– Мистер Бродский? Нет, с ним все будет в порядке, я уверен. Его куда-то унесли. Собственно, я слышал, что его взяли в клинику святого Николая.
– В клинику святого Николая?
– Место, где принимают неимущих. Только что в оранжерее народ судачил об этом, говорили, с его болезнью туда самая дорога. Честно сказать, меня это несколько вывело из себя. Признаюсь вам по секрету, мистер Райдер, это и подтолкнуло меня к решению. Я имею в виду свой отъезд. Я считаю, что сегодняшнее выступление мистера Бродского далеко превосходит все, что я за долгое время слышал в этом зале. За все свои сознательные годы. Но вы видели, что случилось. Они не хотели настоящего искусства, оно их испугало. Оно далеко превосходит их запросы. Когда он свалился, они почувствовали облегчение. Теперь им стало ясно, что они хотят другого искусства. Без крайностей.
– Не столь уж отличающегося от мистера Кристоффа.
Штефан задумался.
– Почти что. Чуточку отличающегося. Новое имя по крайней мере. Они уже знают, что мистер Кристофф не совсем то, что нужно. Они хотят чего-то получше. Но… не такого.
Я видел теперь через окна обширное пространство лужайки и солнце, восходящее над далеким рядом деревьев.
– Как вы думаете, что будет с мистером Бродским? – спросил я.
– С мистером Бродским? Он вернется к той роли, которую играл здесь всегда. Закончит свои дни в положении городского пьяницы, наверно. Много выше ему подняться не позволят, после сегодняшнего. Как я сказал, его отправили в больницу святого Николая. Я вырос здесь, мистер Райдер, и по-прежнему многое люблю в этом городе. Но сейчас мне не терпится уехать.
– Может, мне попытаться сказать что-нибудь толпе в оранжерее? Несколько слов в защиту мистера Бродского. Открыть им глаза.
Несколько шагов Штефан прошел молча, обдумывая мое предложение, потом покачал головой:
– Не стоит, мистер Райдер.
– Но я должен сказать, что происходящее нравится мне не больше, чем вам. Кто знает? Моя речь…
– Не думаю, мистер Райдер. Они сейчас не послушают даже вас. После этого выступления. Мистер Бродский воскресил в памяти все, чего они боятся. Кроме того, в оранжерее нет микрофона, нет даже возвышения, откуда вы могли бы сказать речь. Вам не перекричать весь этот шум. Помещение большое, ненамного меньше самого концертного зала. От угла до угла приблизительно… да, если строго придерживаться диагонали, отодвинув со своего пути столики с гостями, то даже и в этом случае меньше пятидесяти метров не насчитаешь. Так что пространство не маленькое. На вашем месте, мистер Райдер, я бы расслабился и взялся за завтрак. В конце концов, вам нужно помнить о Хельсинки.
Оранжерея в самом деле представляла собой громадное помещение, залитое в этот час утренним солнцем. Повсюду шла оживленная болтовня; часть гостей сидели за столиками, другие стояли, собравшись в небольшие группы. Одни пили кофе и фруктовый сок, другие поглощали еду из тарелок или мисок. Пробираясь через толпу, я уловил по очереди запахи свежих булочек, рыбных котлет, бекона. Вокруг сновали официанты с тарелками и кофейниками. Повсюду слышались восторженные приветствия. Меня поразила атмосфера единения, которая, кажется, здесь царила. А ведь эти люди постоянно виделись друг с другом. Ясно было, что недавние впечатления заставили их совершенно по-новому взглянуть на самих себя и свое сообщество, и в результате – какова бы ни была причина – всех охватило ощущение праздника.
Я убедился в том, что Штефан был прав. Не было ни малейшего смысла обращаться с речью к этой толпе, а тем более просить их вернуться в зал, чтобы выслушать мою игру. Почувствовав внезапно усталость и острый голод, я решил сесть и тоже позавтракать. Однако, оглядевшись, я не обнаружил ни одного свободного места. Более того, со мной рядом не было и Штефана: он втянулся в разговор с группой гостей за столиком, мимо которого мы только что прошли. Я наблюдал, как его осыпали теплыми приветствиями, и смутно ожидал, что он представит меня своим собеседникам. Но он, казалось, забыл обо всем, углубившись в беседу, и вскоре сделался так же весел, как окружающие.
Я решил его оставить и побрел дальше через толпу. Я надеялся, что рано или поздно меня заметит какой-нибудь официант и тут же принесет тарелку с едой и чашку кофе, а может быть, и укажет свободное место. Но хотя не однажды мне попадались спешившие навстречу официанты, каждый раз они пробегали мимо, и я вынужден был наблюдать, как они обслуживают кого-то другого.
Спустя некоторое время я обнаружил, что стою вблизи главных дверей оранжереи. Кто-то распахнул их во всю ширь, и многие гости устремлялись на лужайку. Переступив порог, я сделал несколько шагов и поразился тому, насколько холоден воздух. Но здесь тоже располагались группами гости, стоя пили кофе или закусывали. Некоторые подставляли лица солнечным лучам, другие прогуливались, чтобы размять ноги. Какая-то компания даже устроилась прямо на сырой траве, окружив себя тарелками и кофейниками, словно на пикнике.
Невдалеке я высмотрел стоящую в траве тележку с провизией, над которой хлопотливо склонялся официант. Чувствуя растущий аппетит, я направился к тележке и собирался тронуть официанта за плечо, но тот обернулся и ринулся куда-то в сторону, нагруженный тремя тарелками – на них я разглядел яичницу-болтунью, сосиски, грибы, помидоры. Я проводил его глазами и решил, не удаляясь от тележки, дождаться его возвращения.
В ожидании официанта я огляделся и понял, что зря ставил под сомнение свою способность справиться с многочисленными обязательствами, которые возлагали на меня жители этого города. Как обычно, моего опыта и чутья вполне хватило, чтобы благополучно выйти из положения. Разумеется, этот вечер несколько меня разочаровал, но после недолгого размышления я сделал вывод, что подобные чувства здесь неуместны. В конце концов, если горожане сумели установить в своей общине определенное равновесие сами, без помощи постороннего человека, то тем лучше.
Прошло несколько минут, официант не возвращался, а тем временем мое обоняние постоянно дразнили ароматы из горячих бидонов, стоявших на тележке, поэтому я решил, что не будет большой беды, если я обслужу себя сам. Я уже взял тарелку и наклонился к нижней полочке, чтобы достать столовые приборы, но тут заметил нескольких человек, стоявших у меня за спиной. Обернувшись, я увидел, что это носильщики.
Насколько я мог прикинуть, группа включала в себя всех носильщиков (дюжину или около того), которые находились ранее у ложа захворавшего Густава. Когда я обернулся, некоторые из них опустили взгляд, другие же продолжали пристально меня рассматривать.
– Боже, – произнес я, стараясь скрыть свое намерение самому снабдить себя завтраком, – Боже, что случилось? Конечно, я собирался подняться наверх и проведать Густава. Я предполагал, что сейчас он уже в больнице. То есть что он в надежных руках. Я твердо намеревался подняться наверх, как только… – Разглядев их горестные лица, я примолк.
Бородатый носильщик выступил вперед и неловко кашлянул.
– Он скончался полчаса назад, сэр. Его уже давно время от времени прихватывало, но он держался молодцом, поэтому мы были совершенно не готовы. Никак не готовы.
– Мне очень жаль. – Я почувствовал, что эта новость в самом деле очень меня опечалила. – Ужасно жаль. Большое спасибо вам всем, что пришли меня известить. Вы знаете, я познакомился с Густавом всего лишь несколько дней назад, но он был ко мне очень добр, помогал с багажом и все такое.
Я видел, что коллеги бородатого ему подмигивают. Бородатый глубоко втянул в себя воздух.
– Конечно, мистер Райдер, – начал он, – мы вас искали, так как были уверены, что вы хотели бы узнать эту новость как можно скорее. Но, кроме того, – он внезапно потупил взгляд, – кроме того, видите ли, сэр, Густав, перед тем как испустить дух, все повторял один и тот же вопрос. Он хотел знать, произнесли вы уже свою речь или еще нет. Я говорю о нескольких словах в нашу защиту. До самой последней минуты он не переставал этим интересоваться.
Теперь все носильщики опустили глаза долу и молча ожидали моего ответа.
– А, – протянул я. – Значит, вы не знаете, что произошло в концертном зале?
– Мы только-только оставили Густава, сэр, – отозвался бородатый носильщик. – Его унесли буквально несколько минут назад. Вы должны нас извинить, мистер Райдер. Нам очень неловко, что мы не явились послушать вашу речь, в особенности если вы были так любезны, что вспомнили о надежде, которую некоторым образом нам подали…
– Послушайте, – осторожно прервал я его, – многое пошло не так, как планировалось. Удивительно, что вы не слышали, но, как вы сказали, при данных обстоятельствах… – Я помедлил, набрал в грудь воздуха и продолжил более твердым голосом: – Мне очень жаль, но дело в том, что многое из запланированного, а не только моя краткая речь в вашу защиту, не состоялось.
– Так вы говорите, сэр… – Бородатый умолк и разочарованно опустил голову. Прочие носильщики, созерцавшие меня в упор, один за другим уставили взгляд в землю. Затем кто-то в заднем ряду воскликнул тоном, граничащим со злостью:
– Густав все время спрашивал. До самого конца. «Есть уже новости от мистера Райдера?» Все об этом спрашивали.
Несколько коллег быстро его утихомирили. Последовало долгое молчание. Наконец бородатый произнес, все также рассматривая траву:
– Неважно. Мы все равно будем стараться. Мы будем стараться даже больше, чем прежде. Мы будем верны Густаву. Он всегда вдохновлял наши усилия, и теперь, когда его нет, все будет по-прежнему. Впереди трудная борьба, так всегда было и, мы знаем, дальше проще не станет. Но мы не отступимся от своих правил ни на йоту. Мы будем помнить Густава и не сдадим позиций. Конечно, ваша речь, сэр, если бы вам удалось ее произнести, была бы… послужила бы нам поддержкой, в этом нет сомнения. Но, разумеется, если в настоящий момент вы считаете нецелесообразным…
– Послушайте, – произнес я, начиная терять терпение, – скоро вы узнаете, что произошло. В самом деле, меня очень удивляет, что вы не постарались навести справки о деле, настолько важном для вашего сообщества. К тому же вы, кажется, не имеете ни малейшего представления о том, какую жизнь мне приходится вести. О громадной ответственности, лежащей на моих плечах. Даже сейчас, разговаривая с вами, я должен думать о своем следующем выступлении в Хельсинки. Если ваши ожидания не оправдались, мне очень жаль. Но вы, ей-богу, не имеете права так меня донимать…
Слова замерли у меня на устах. Справа поодаль виднелась тропа, которая вела из концертного зала в окружающий его лес. Уже некоторое время я наблюдал людской поток, который вытекал из здания и исчезал за деревьями – видимо, на пути домой, поскольку до начала дня оставался час-другой. Сейчас я заметил в этом потоке Софи и Бориса, которые бесцельно брели по тропе. Мальчик поддерживал мать, однако других признаков, которые бы выдали случайному наблюдателю их горе, не было заметно. Я пытался разглядеть их лица, но Софи с Борисом были слишком далеко и через несколько секунд скрылись в лесу.
– Простите, – проговорил я мягче, обращаясь к носильщикам, – но я должен идти.
– Мы не отступимся от своих правил, – спокойно проговорил бородатый носильщик, по-прежнему не поднимая глаз. – Однажды мы победим. Вот увидите.
– Простите меня.
Как раз когда я двинулся с места, к тележке, расталкивая пожилых людей, подбежал официант. Вспомнив о тарелке, которую держал за спиной, я сунул ее ему в руки.
– Еда сегодня была возмутительная, – произнес я холодно, прежде чем поспешить прочь.
Тропа перерезала лес совершенно прямой линией, так что мне ясно были видны высокие железные ворота в дальнем конце. Софи с Борисом успели преодолеть на удивление большой отрезок пути, и я, торопясь изо всех сил, за несколько минут едва ли намного сократил расстояние между нами. Кроме того, мне все время мешала группа молодых людей, шедших впереди: когда я пытался их обогнать, они ускоряли шаги или расходились в стороны, перегораживая мне дорогу. В конце концов, когда Софи и Борис были уже в двух шагах от улицы, я бросился бежать через толпу, больше не заботясь о том, что молодые люди обо мне подумают.
Затем я перешел на размеренный быстрый шаг, но Софи и Борис достигли выхода прежде, чем я сумел их окликнуть. К тому времени, как я сам добрался до ворот, дыхание у меня сбилось, и я был вынужден остановиться.
Я оказался на одном из бульваров почти в самом центре города. Утреннее солнце заливало противоположный тротуар. Магазины еще не открылись, но на улице было довольно много людей, спешивших на работу. Слева я заметил очередь из пассажиров, садившихся в трамвай, и в конце ее – Софи и Бориса. Я снова припустил рысью, однако расстояние до трамвая, наверно, было больше, чем мне казалось, так что когда я приблизился, вся очередь уже погрузилась в вагон и водитель готовился тронуться с места. Бешено замахав руками, я задержал его и вскочил на площадку.
Когда я протиснулся в центральный проход, трамвай дернулся и покатил. Я слишком запыхался и по пути отметил только, что вагон полон лишь наполовину. Только рухнув на одно из задних сидений, я понял, что прошел мимо Софи и Бориса. Все еще с трудом переводя дыхание, я склонился набок и обернулся, чтобы осмотреть салон.
В вагоне четко выделялись две половины, разделенные в середине площадкой у двери. В передней части сиденья располагались двумя длинными рядами, один напротив другого, и я разглядел там Софи и Бориса, сидевших на солнечной стороне, недалеко от кабины водителя. Мне мешали пассажиры, которые стояли на площадке, держась за ременные петли, поэтому я дальше высунулся в проход. При этом мужчина, сидевший напротив меня (в нашей части салона сиденья были расположены парами, одно по ходу, другое против хода), хлопнул себя по бедру и сказал: – Судя по всему, в перспективе у нас еще один солнечный день.
На незнакомце была аккуратная, хотя и скромная куртка на молнии, и я заподозрил в нем квалифицированного рабочего – возможно, электрика. Я мимохоз дом ему улыбнулся, а он в ответ начал рассказывать что-то о здании, в котором он с сотоварищами работал уже несколько дней. Я слушал вполуха, временами улыбался и одобрительно мычал. У двери скапливалось все больше народу, заслоняя Софи и Бориса.
Когда трамвай остановился и пассажиры вышли, я смог осмотреться без помех. Борис, на вид такой же хладнокровный, как обычно, держал Софи за плечо и подозрительно посматривал на попутчиков, словно они представляли угрозу для его матери. Лицо Софи по-прежнему было от меня скрыто. Я разглядел, правда, что каждые несколько секунд она раздраженно отмахивалась – вероятно, от какого-то надоедливого насекомого.
Я собирался снова поменять позу, но обнаружил, что электрик, непонятно каким образом, перевел разговор на своих родителей. Обоим уже пошел девятый десяток, говорил он мне, и хотя он старается навещать их каждый день, делать зто все трудней и трудней из-за работы. Внезапно мне в голову пришла мысль, и я его перебил:
– Простите, но раз уж речь зашла о родителях… мои, кажется, побывали здесь несколько лет назад. Как туристы, знаете ли. Так случилось, что дама, которая мне об этом рассказала, была тогда ребенком и плохо помнит те дни. Так что я все думал, пока у нас шел разговор о родителях… Не хочу показаться невежливым, но вам, полагаю, уже давно за пятьдесят, и я подумал, что вы, быть может, сохранили воспоминания об этом визите.
– Почему бы и нет? – отозвался электрик. – Но нужно, чтобы вы о своих родителях чуть-чуть рассказали.
– Что ж, моя мать – женщина довольно высокая. Темные волосы до плеч. Нос, можно сказать, птичий. Из-за этого у нее всегда несколько суровый вид, порой даже вопреки ее настроению.
Электрик на секунду задумался, глядя в окно на улицу.
– Да, – произнес он, кивая. – Да, пожалуй, такая дама мне вспоминается. Пробыла здесь несколько дней. Осматривала достопримечательности и все такое.
– Ага. Значит, вы помните?
– Да, очень приятная на вид дама. Это было, наверное, лет тринадцать или четырнадцать назад. А может, и еще раньше.
– Это вполне согласуется с тем, что сказала мисс Штратман, – с жаром поддакнул я. – Да-да, речь идет о моей матери. Как вы думаете, она хорошо провела здесь время?
Электрик погрузился в размышления, потом проговорил:
– Как мне помнится, вроде бы да, ей нравилось. То есть, – добавил он, заметив мое беспокойство, – то есть могу поручиться, что да. – Он наклонился вперед и ободряюще похлопал меня по колену. – Ей-богу, она получила удовольствие. Сами подумайте, как же иначе?
– Да, наверное. – Я отвернулся к окну. Солнечный поток перемещался по салону трамвая. – Наверное, дело в том… – Я глубоко вздохнул. – Досадно, что я об этом не знал. Никто не подумал поставить меня в известность. А как мой отец? Ему здесь понравилось?
– Ваш отец. Хмм. – Электрик сложил руки на груди и слегка нахмурился.
– Он был в то время очень худой, – сказал я. – Волосы с проседью. У него был любимый пиджак. Твидовый, бледно-зеленый, с кожаными заплатками на локтях.
Электрик все еще раздумывал, но потом покачал головой:
– Простите. Не буду врать – не помню.
– Но такого не может быть. Мисс Штратман уверила меня, что они приезжали вместе.
– Не сомневаюсь, что она права. Просто лично я вашего отца не запомнил. Мать – да. Однако отца… – Он снова замотал головой.
– Но это просто смешно! Что моей матери делать здесь одной?
– Я не говорю, что его с ней не было. Просто я его не запомнил. Послушайте, не надо так расстраиваться. Знай я, что вы так расстроитесь, лучше смолчал бы. Память у меня ни к черту. Все так говорят. Только вчера я обедал у моего шурина и забыл у него ящик с инструментом. Потратил целых сорок минут, чтобы за ним вернуться. Ящик с инструментом! – Он хохотнул. – Видите, память никуда. В ответственных делах вроде этого на меня надежды мало. Уверен, ваш отец был здесь вместе с матерью. В особенности, если так говорят другие. Уж на кого полагаться, так это не на меня.
Но я уже отвернулся и снова стал смотреть на Бориса, который наконец дал волю своим чувствам. Мать обнимала мальчика, и я видел, как его плечи дергались от рыданий. Внезапно мне подумалось, что сейчас самое важное – пойти к нему; я быстро извинился перед электриком, поднялся и стал пробираться по вагону.
Я почти уже их достиг, когда трамвай резко повернул и мне пришлось схватиться за ближайшую стойку, чтобы не упасть. Подняв глаза, я понял, что Софи и Борис не подозревают о моем приближении, хотя я был от них в двух шагах. Они по-прежнему сидели в обнимку, с закрытыми глазами. Пятна солнечного света блуждали по их рукам и плечам. Наблюдая эту глубоко интимную сцену, я чувствовал, что даже мне не следует в нее вторгаться. Я продолжал смотреть и, как ни горевала эта пара, начал испытывать к ней странную зависть. Я еще больше подался вперед, так что почти физически ощущал их объятие. Наконец Софи открыла глаза. Она устремила на меня ничего не выражавший взгляд, в то время как мальчик все так же всхлипывал у нее на груди.
– Мне очень жаль, – наконец вымолвил я. – Ужасно жаль. Я только сейчас узнал о твоем отце. Конечно, когда я услышал, то тут же бросился за вами…
Что-то в ее лице заставило меня замолкнуть. Несколько секунд Софи мерила меня холодным взглядом, потом устало произнесла:
– Оставь нас. Ты всегда наблюдал со стороны за нашей любовью. А теперь? Теперь ты со стороны наблюдаешь и за нашим горем. Оставь нас. Поди прочь.
Борис оторвался от нее и повернулся ко мне. Потом он сказал матери:
– Нет-нет. Мы должны держаться вместе. Софи покачала головой:
– Нет, бесполезно. Оставь его, Борис. Пусть себе странствует по свету, демонстрирует мастерство и мудрость. Он без этого не может. Оставим его, пусть себе живет по-своему.
Борис в замешательстве бросил взгляд на меня, потом на мать. Он собирался что-то сказать, но тут Софи встала с места:
– Пойдем, Борис. Нам выходить. Давай, Борис, пошли.
В самом деле, трамвай стал тормозить, другие пассажиры тоже вскочили с сидений. Мимо меня прошло несколько человек, потом протиснулись Софи с Борисом. Держась за стойку, я следил, как Борис удалялся к двери. На полпути он обернулся, и я услышал его голос:
– Но нам нужно быть вместе. Непременно. Софи, опередившая его, устремила на меня странно-отчужденный взгляд и выговорила:
– Он никогда не станет одним из нас. Пойми, Борис. Он никогда не будет любить тебя настоящей отцовской любовью.
Мимо меня проходили пассажиры. Я помахал рукой.
– Борис! – крикнул я.
Мальчик, затертый толпой, еще раз посмотрел на меня.
– Борис! Помнишь ту поездку на автобусе? Поездку к искусственному озеру? Помнишь, Борис, как было здорово? Как добры к нам были все попутчики. Дарили всякую всячину, пели. Помнишь, Борис?
Пассажиры начали выходить. Борис бросил на меня последний взгляд и скрылся. Мимо меня продолжал продвигаться народ, трамвай снова тронулся.
Немного погодя я вернулся назад, к своему месту. Когда я снова сел перед электриком, тот весело мне улыбнулся. Потом я обнаружил, что он склонился и похлопывает меня по плечу. Тут я понял, что плачу.
– Послушайте, – говорил он, – когда случится неприятность, обычно кажется – все, конец света. Но потом глядишь – ан нет, дела совсем не так плохи. Не раскисайте. – Некоторое время он продолжал изрекать подобные пустые фразы, а я не переставая рыдал. Потом он произнес: – Вот что, а почему бы вам не позавтракать? Все подкрепляются, а вы что же? Вам бы сразу стало лучше. Давайте. Сходите за съестным.
Я поднял глаза и увидел на коленях у электрика тарелку с недоеденным круассаном и кусочком масла. Колени электрика были усыпаны крошками.
– А, – произнес я, распрямляясь и чувствуя себя бодрее. – Где вы это достали?
Электрик указал через мое плечо. Обернувшись, я увидел толпу, окружавшую что-то вроде буфета в заднем конце трамвая. Я также обратил внимание, что задняя половина салона забита пассажирами, и все едят и пьют. Многие не довольствовались таким скромным завтраком, какой был у электрика; я видел у них в руках большие тарелки с яйцами, беконом, помидорами, сосисками.
– Давайте, – повторил электрик. – Сходите за завтраком. А потом мы обсудим ваши неприятности. Или, если хотите, забудем об этом и поговорим о чем-нибудь другом, повеселее. О футболе, кино. О чем хотите. Но сперва вам нужен завтрак. А то вид у вас совсем изголодавшийся.
– Вы совершенно правы, – отозвался я. – Теперь вспоминаю: я уже очень давно не ел. Но пожалуйста, ответьте на вопрос: куда идет этот трамвай? Мне нужно в отель – паковать вещи. Видите ли, этим утром у меня самолет в Хельсинки. Мне срочно нужно попасть в отель.
– Этот трамвай привезет вас практически куда угодно. Мы называем его «утренний кольцевой». Есть еще и вечерний кольцевой. Дважды в день трамвай описывает полное кольцо. Да, им вы доедете куда угодно. То же и вечером, вот только настроение у пассажиров бывает уже совсем другое. Да, это замечательный трамвай.
– Отлично. Тогда, простите, я воспользуюсь вашим предложением и схожу за завтраком. Собственно, вы совершенно правы. От одной мысли о завтраке сразу сделалось веселее.
– Так держать! – заметил электрик и в знак приветствия поднял свой круассан.
Я встал и направился в конец вагона. Навстречу мне плыли по воздуху самые разнообразные ароматы. Несколько человек наполняли свои тарелки; за их спинами, у заднего окна трамвая, я разглядел большой буфет, представлявший собой полукруглое сооружение. Выбор блюд был практически неограничен: яичница-болтунья и глазунья, различные виды холодного мяса и сосисок, жареный картофель и помидоры, грибы. Я видел большое блюдо с сельдью и другими закусками из рыбы, две огромные корзины с круассанами и разнообразными булочками, стеклянную вазу со свежими фруктами, бесчисленные кувшины с кофе и соками. Народ вокруг буфета проявлял признаки нетерпения, и все же атмосфера царила удивительно дружеская: все помогали соседям и обменивались шутками.
Я взял тарелку, поднял глаза, увидел в заднем стекле удаляющиеся городские улицы и еще больше повеселел. В конце концов, все обернулось не так уж плохо. Какие бы разочарования ни ждали меня в этом городе, в почестях недостатка не было – как во всех других местах, где я бывал с концертами. И вот я здесь, визит подошел к концу, и передо мной находится потрясающий буфет со всеми блюдами, какие мне когда-либо хотелось съесть на завтрак. Особенно соблазнительно выглядели круассаны. Судя по тому, как самозабвенно уминали их пассажиры в разных концах салона, можно было заключить, что они поданы с пылу, с жару и бесподобно хороши. Да и среди остальных блюд не было ни одного, которое бы не возбуждало аппетит.
Я начал накладывать себе на тарелку всего понемногу. Я уже рисовал себе, как вернусь на свое сиденье, заведу приятный разговор с электриком, в промежутках между глотками любуясь утренними улицами. Электрик был для меня сейчас во многих отношениях самым подходящим собеседником. Он был человеком несомненно добродушным и в то же время старался вести себя ненавязчиво. Я видел, как он ест свой круассан и никуда, очевидно, не торопится. Он выглядел так, словно расположился тут надолго. Поскольку трамвай путешествует по кольцу, мой собеседник, если разговор завяжется приятный, может и проехать со мной лишний круг. Буфет тоже, несомненно, останется пока на месте, так что время от времени мы будем прерывать общение, чтобы пополнить запас еды. Я даже представил себе, как мы настойчиво друг друга угощаем. «Давайте! Еще сосиску! Ну, где ваша тарелка? Я вам еще положу». Мы будем сидеть рядом, закусывать и обмениваться мнениями о футболе и о чем нам только вздумается, а восходящее солнце станет все ярче освещать улицы и нашу сторону вагона. И только когда мы насытимся и едой, и разговорами, электрик глянет на свои часы и покажет знаком, что трамвай вновь приближается к моей остановке, и я не очень охотно поднимусь и стряхну с брюк крошки. Мы обменяемся рукопожатием, пожелаем друг другу доброго дня (электрик скажет, что ему тоже скоро выходить), и я присоединюсь к толпе веселых пассажиров, приготовившихся к выходу. Трамвай остановится, я, пожалуй, в последний раз махну электрику рукой и выйду со спокойной душой, потому что мысль о Хельсинки не будет вызывать во мне ничего, кроме гордости и уверенности.
Я почти до краев наполнил чашку кофе. Затем, осторожно держа ее в одной руке, а другой сжимая основательно нагруженную тарелку, начал пробираться обратно к своему месту.