Так и не попав в этот вечер в Альгамбру, профессор Воронов вынужден был вернуться в гостиницу. Жена Оксана, не дождавшись мужа, утомленная долгим переездом, уже спала. Лампа продолжала светится в каменной нише. Стиль, в котором был обставлен номер, действительно напоминал грубую подделку под типичное мавританское жилище, пошлый ширпотреб, одним словом. Но сейчас Воронову он пришелся по душе. Это была хотя и туристическая, но все-таки Испания. Испания, к которой он рвался всей душой, о которой мечтал и где, по словам покойного Ляпишева, его ждало необычайное открытие — встреча с Книгой.
Прежде чем лечь в постель Воронов залез почему-то в нагрудный карман рубашки и вытащил оттуда дерматиновое несерьезное удостоверение, подтверждающее, что он действительно принадлежит к ордену «Странствующих рыцарей» и поэтому имеет законное право заглянуть в священную Книгу. Внизу стояла подпись доцента Сторожева и печать ордена.
Совершенно дурацкая, несерьезная бумажка, но как она грела сейчас душу! Это был его талисман, его пропуск. Пропуск в сумеречную зону, в страну грез, в страну детства. А туда только такой пропуск и может быть.
Воронов вспомнил, как еще в далеком детстве они играли в «секреты». «Секретом» назывался любой камушек, любое цветное стеклышко, любой пустяк. Его надо было спрятать, закопать где-нибудь под кустиком и потом попросить кого-нибудь отыскать твой «секрет». Тогда Жене Воронову нравилась одна белокурая девочка в кудряшках. Её «секретом» оказалась разбитая лампочка. Стекла круглого матового уже не осталось: был только железный патрон и торчащая из него проволока накаливания, облитая стеклом. В общем, это была уже не лампочка, а оставшийся от нее скелет. Жене Воронову очень нравилась белокурая девочка и ее «секрет». И он нашел его. Нашел «сокровище», раскопал недалеко от песочницы и крепко держал теперь за проволоку накаливания, облитую тонким и хрупким стеклом. В самом конце прогулки, перед тем как идти на обед, Женя протянул «сокровище» с железным патроном белокурой красавице в кудряшках. Протянул, как протягивают пропуск, пароль, без которого никак нельзя было очутиться в раю. Этот рай затерялся где-то во взоре белокурого ангела из детсадовской группы малышового заведения, располагавшегося в маленьком уютном дворике, что по улице Крупской на Юго-Западе Москвы в далеком-далеком 59-м году уже прошлого столетия.
Женя Воронов и не знал тогда, что ему ожидать, какую награду в обмен на найденный «секрет» в виде лампочного скелета. Тогда он и не знал даже, что есть поцелуй, и поцелуй этот может быть необычайно сладостным. Тогда у Жени Воронова не было ни малейшего представления о том, что такое плоть, и какие запретные греховные радости, какое блаженство эта самая плоть может таить в себе.
Тогда для Жени Воронова лишь доброжелательный взгляд белокурого ангела из детсадовской группы и был раем и блаженством, ибо плотью он, Женя, и его обожаемый ангел и наделены-то еще толком не были.
Итак, он держал скелет лампочки за самую опасную его часть, а безопасный патрон протягивал девочке. Вот оно счастье! Вот оно блаженство! Вот он пропуск в рай в виде разбитой лампочки!
И тут Женя Воронов сразу получил очень важный урок в жизни: ад и рай расположены по-соседству.
Белокурый ангел в мгновение ока превратился в фурию и с силой рванул на себя железный патрон. Стекло врезалось в мякоть среднего пальца, и боль иглою прошила мозг. Женя буквально онемел. Такого он не ожидал. А стекло все глубже и глубже входило в ткань. И Женя все сильнее и сильнее сжимал проволоку накаливания, заключенную в стеклянную трубочку. И кровь все быстрей и быстрей начала капать на кафельный пол. Мальчик сам не знал, почему он упорствует, хотя ему было нестерпимо больно и хотелось побыстрее бросить все и посмотреть на изуродованный палец. Наверное Женя до последнего надеялся, что фурия в следующий момент обязательно вновь станет его белокурым ангелом, и они будут вместе дружить и ковырять в песочнице лопаткой и тогда он точно забудет про боль и все простит своему белокурому ангелу.
— Отдай! Мой «секрет», слышишь, мой! — истошно кричал между тем белокурый ангел, все больше и больше превращаясь в фурию, и все хуже и хуже уродуя палец правой руки своего обожателя. Песок в песочнице и ведерко в сознании Жени все больше и больше приобретали густой красный цвет, и они буквально набухали кровью с каждой секундой, пока девочка продолжала дергать разбитую лампочку за патрон, демонстрируя убийственное равнодушие к чужой боли.
Профессор сел на постель и принялся рассматривать правую ладонь и средний палец. До сих пор был виден след от раны, что получена была еще в далеком детстве. Затем в который раз он принялся разглядывать свое удостоверение «Странствующего рыцаря».
След от раны на среднем пальце и это несерьезное удостоверение в красной дерматиновой обложке каким-то странным образом оказались связаны между собой: профессор начал впадать в детство и собирался совершить нечто невообразимое и даже дикое с точки зрения взрослого человека. Для себя он уже решил, что вскоре оторвется от туристической группы и с минимальной денежной суммой на свой страх и риск в одиночку кинется на безумные поиски, может быть, никогда не существовавшей Книги. Это все равно, что держать разбитую лампочку за острую стекляшку и тупо ждать, когда эта самая стекляшка вопьется тебе в руку.
Как сообщить о своем диком решении жене? Как объяснить ей свое намерение? Ответы на эти и многие другие вопросы профессор не мог найти и поэтому продолжал лишь тупо смотреть то на изуродованный в детстве палец, то на удостоверение ордена «Странствующий рыцарей».
— Спи, — неожиданно произнесла жена, переворачиваясь на другой бок.
— Не хочется, — отмахнулся он.
— Что это ты там разглядываешь? — поинтересовалась супруга.
— Пустяк. Так. Удостоверение одно.
— Покажи.
— На — гляди.
— Орден «Странствующих рыцарей». Подпись: Сторожев. Это что, шутка?
— Похоже, если бы не было все так серьезно.
— А с рукой что? Что ты ее так разглядываешь?
— Да вот. Ты, впрочем, знаешь. Я тебе рассказывал как-то. Мне еще в детстве этот палец одна девочка разбитой лампочкой изуродовала.
— Дай посмотреть?
— На — смотри. Уже, ведь, видела и не раз.
— Все равно интересно.
Старая рана в свете мавританской лампы в каменной нише приобретала явно романтический оттенок.
— Знаешь, а со мной в детстве произошло нечто подобное.
— Как это?
— Мы жили на Университетском проспекте. Как-то утром отправились погулять на смотровую площадку. Знаешь?
— Знаю, конечно.
— Я отстала от родителей. Мне тогда было лет пять или шесть. И вдруг из травы прямо на меня смотрит удивительный красивый флакончик. Это была склянка из-под духов. Флакончик красный такой, маленький. Я схватила его. Счастье — необычайное! И ну бежать к родителям. Бегу — ног под собой не чую. И вдруг спотыкаюсь, падаю, и флакончик мой вдребезги… Что тут было! Счастье, мое счастье разбилось! Я как давай собирать красные стеклышки. Собираю — и в кулачке зажимаю. Крепко-крепко так, чтобы не выпали. Боли при этом никакой не чувствую. Куда там: главное все стеклышки собрать, чтобы ни одно не потерялось, а то флакончик неполным будет. Собрала — и к маме. Только она может дело поправить, горю помочь. Бегу, а осколки все глубже и глубже в ладонь впиваются. К маме подбегаю, ладошку разжала, а рука вся в крови. Потом дома мне долго иглой стекла выковыривали. Но смотри: у меня не так, как у тебя — следов не осталось. Зажило.
Тяжелый для него разговор он решил отложить на следующий день: слишком ясно он представил себе жену маленькой девочкой, сжимающей в ладошке разбитый красный флакончик. Как, наверное, она была непохожа на того белокурого ангела, что на всю жизнь изуродовал ему средний палец правой руки! Если бы он встретился с женой еще в детстве, как поняли бы они друг друга, в унисон отыскав свои «секреты», свои флакончики, зарытые под кустом недалеко от песочницы в уютном дворике детского сада!
Утро вечера мудренее. Надо пережить ночь в этой гостинице, в непосредственной близости со знаменитой Альгамброй, что в переводе означает Алая крепость. Почему Оксана именно сейчас вспомнила про красный флакончик? И при чем здесь Альгамбра, то есть Алая?
Турция. Наши дни. Поселок Чамюва. Роман вдруг вновь переходит в формат реальности
— Действительно, почему? — невольно переспросил себя автор этих строк, сидя ночью на унитазе и продолжая трудиться над Книгой, которая и не собиралась оставлять его в покое. — Причем здесь Альгамбра, поиски таинственного манускрипта и какой-то жалкий флакончик. Этот флакончик наверняка был из-под духов фирмы «Красная заря» и выбросила его какая-нибудь гулящая советская баба с красной рожей и немыслимой прической на голове. Шла на свиданку с очередным хахелем с темным уголовным прошлым в ресторан «Ландыш», или, нет — «Гавана». Да «Гавана» — именно так обозначалась тошниловка, которую по ошибке почему-то называли рестораном. Романтическое время. Фидель, дружба с Кубой и надвигающийся карибский кризис, который чуть не стал причиной апокалипсиса, началом Третьей и, может быть, последней мировой бойни. В общем: «Куба — любовь моя, остров зари багровой» — как распивал тогда во всю свою луженую глотку молодой Иосиф Кобзон, размахивая на сцене фанерным автоматом. Романтика — одним словом, романтика, ядрёна вошь! Еще был в том районе ресторанчик под названием «Кура». Это словечко в детстве у Жени Воронова постоянно вызывало недоумение: что имелось в виду: они там только курицу ели или что? И даже десерт у них был в виде этой птицы: шоколадные цыплята и бойцовские петухи. Лишь позднее он узнал, что Кура — река на Кавказе. Это уже был не Фидель, а Лермонтов, романтизм, можно сказать, более высокой пробы! «Раз это было под Гихами. Мы проходили темный лес Огнем дыша, блестал над нами лазурно-ясный свод небес»: «Валерик», бурная горная речка Кура и Кавказская война, которая вновь заявит о себе, вновь сойдет со страниц лермонтовских поэм в 90-е в виде басаевской вылазки в Буденновске.
Но вернемся к истории с флакончиком. Так вот, баба спешила, наверное, в эту самую «Куру», где жрали только кур, или, может быть в гости к команданте Фиделю, а дома, стерва, «подушиться» забыла, поэтому по-быстрому решила навести марафет прямо на улице, а флакончик выбросила, и маленькая шестилетняя девочка из-за этой стервы ладошку себе в кровь поранила. Но причем здесь все это? Что за причудливые фокусы начало выделывать его так называемое писательское воображение? Что за кренделя вытанцовывать? Куда ведет его за собой эта самая Книга? Ведь надо идти прямо к цели, идти не сворачивая, а здесь флакончик — на тебе, под ноги пьяная баба бросила, жена тебе об этом рассказала и ты уже бежишь не прямо к цели, выписывая перипетии событийной канвы, а вставляешь какой-то бред про флакончик. Какой мусор! Ну что ж, флакончик так флакончик. Возражать не будем. Книге виднее. Тем более, что в мире действительно бывают странные сближения: флакончик и вдруг бац — ресторан «Гавана», команданте Фидель и карибский кризис. Может быть, и в романе так выйдет: флакончик в руке шестилетней девочки и вдруг — бац: неожиданное разрешение ключевого смыслового момента Книги. Не случайно же Она, Книга, тебе этот флакончик подкинула.
И писатель принялся осматриваться по сторонам в ванной комнате в турецком пятизвездочном отеле. Здесь также повсюду были замечены различные флакончики из-под дорогой туалетной воды и женского парфюма. Но что всем этим хочет сказать ему Книга? На что намекает? Какую игру с ним затеяла? Не с проста, ведь, все эти склянки взяли да и всплыли из самых глубин подсознания, его писательского «я». Это как в загаженном кусковском пруду рядом с домом в Москве: сколько всякой дряни там можно увидеть! Тут тебе и полиэтиленовые бутылки из-под кока-колы, и флакончики различные, и стеклянные бутылки из-под пива, и все это, в конечном счете, тоже роман, можно сказать материальное воплощение чьего-то не в меру разыгравшегося воображения. Вот так! Вся сила в связях, причем связях самых неожиданных. Настоящие книги только так и пишутся. Бежишь, бежишь, высунув язык, идешь по следу, словно гончая какая, а тебе под ноги бац — флакончик какой бросили и все: слежка закончилась, сюжет застопорился, флакончик треснул и разбился. И думай теперь, ломай голову, к чему он вообще здесь оказался, зачем из травы вылез, зачем со дна грязного пруда всплыл? «Ладно — я об этом потом подумаю, — решил про себя писатель, — а пока надо дальше бежать, сюжет двигать». И он вновь взялся за перо и склонился над тетрадью. Ночью ему писалось лучше всего.
Гранада. Наши дни.
— Давай спать.
— Давай.
— Гаси свет. Завтра поговорим.
Свет погасили. Он лег рядом, но заснуть так и не смог. Ему не давала покоя одна очень простая мысль. Она касалась его не совсем законного проникновения на территорию Испании. Нет. С формальной стороны все было как раз очень законно: не просроченный заграничный паспорт, виза, туристический ваучер. Ощущение незаконности рождалось как раз из-за того, что в такую страну, как Испания, нельзя попадать, проходя сквозь таможенный терминал в аэропорту Эль-Прат, расположенном в 12 км от Барселоны. Слишком буднично, слишком правильно и от этого неверно. Воронов мечтал об Испании, мечтал всю свою сознательную жизнь и вдруг: терминал А в Эль-Прат, обслуживающий рейсы из России. На тележках для багажа красной краской было выведено магическое слово «Iberia». Так Испанию называли еще с древнейших времен. Наверное, эта броская надпись показалась Воронову вызовом и поэтому сумела зародить в его душе сомнения относительно своего законного прибытия в страну.
Так в Испанию не попадают. Буэнос диас, сеньоре! Ле фэлисито! Вы оказались в дураках! Таинственное, завораживающее слово Iberia не может красоваться на какой-то пошлой тележке для багажа. Взглянув на эту надпись повнимательнее, Воронов почувствовал себя одураченным.
Первобытные люди появились на Пиренейском полуострове около 800 тыс. лет до н. э. За 5 тыс. лет до н. э. сюда из Северной Африки пришли иберы. Они и дали древнее название этой стране: Иберия. Это случилось еще в эпоху неолита.
К XII в до н э. в Испании высадились финикийцы, затем их сменили греки, а потом карфагеняне. С севера в Испанию вторглись кельты. Они смешались с иберами. Кельтиберийское население отчаянно сопротивлялось римской экспансии, начавшейся во II в. до н. э.
Римляне пришли в Испанию, чтобы, прогнав карфагенян, завладеть исключительными богатствами Пиренейского полуострова. Позже империя уже не могла обойтись без испанской пшеницы и оливкового масла. Двести лет ушло на покорение полуострова. В V в. Римская империя пала, и в Испанию с севера вторглись вестготы. В 711 году вестготские королевства пали под натиском мавров, которые пришли сюда из Туниса. А потом долгая, мучительная Реконкиста.
Вот как надо было прорываться к Пиренеям. С армией и с оружием в руках, совершая подвиги, выказывая необыкновенное мужество и храбрость, а не терпеливо стоя у ленты транспортера в ожидании, когда мимо тебя медленно проедет твой багаж, а ты будешь потной ладонью сжимать при этом ручку тележки на колесиках с рекламной надписью испанской авиакомпании «Iberia».
За эту землю дрались! За эту землю боролись! Её завоевывали, как завоевывают самых лучших, самых красивых женщин на свете! Иберия! Какое магическое, какое завораживающее сочетание звуков! Мучо густо, энкантадо, Иберия!
Лежа сейчас в уютном гостиничном номере, Воронов вспомнил, как в ответ на его страстный молчаливый призыв Иберия устроила вновь прибывшим туристам самый настоящий шторм из разряда аномальных. Небо помрачнело в одно мгновенье и сверху сначала пролился сплошной стеной ливень, который сменил потом град и мокрый снег. И это в самый разгар лета! И это в июле! Снега и зимой-то здесь, в Барселоне, не бывает. Хотел завоевать Иберию? На! Завоевывай себе на здоровье. Хотя, какое здоровье, когда ты в легкой рубашке с коротким рукавом, а сверху сыплет белая мука. Жена и двое взрослых сыновей с ужасом смотрели на то, что творилось за стеклянными стенами аэропорта. Давясь у входа, туристы толпой бросились назад в холл. Белые, черные, желтые, узкоглазые, скуластые, жирные и стройные — они рвались назад в укрытие, распихивая друг друга локтями и крича на всех языках мира сразу. Чем не вавилонское столпотворение!? Это оказались все или почти все представители тех племен и народов, которые в разные исторические эпохи так безуспешно пытались завоевать его, профессора Воронова, Иберию. Строптивая земля, она и здесь не удержалась и показала свой нрав. Сытый закоммерсализированный западный мир получил легкую встряску.
Шквальный ветер все гнул и гнул к земле зеленые пальмы. Белая крупа собиралась в маленькие кучки, напоминающие российские сугробы.
Картина этой аномальной вспышки природы обошла все новостные программы, включая и знаменитую CNN.
И все равно, в Иберию он проник незаконно, что называется с заднего крыльца, и от этой мысли ему никак нельзя было отделаться.
Перед тем как заснуть он стал вспоминать все, что читал когда-то об Испании, а точнее, о том, как проникали в эту страну американцы и европейцы в прошлом XX веке: Хемингуэй, Джордж Оруэл, Кёстнер, Кольцов и многие, многие другие. Гражданская война. Начало новой Реконкисты, новой битвы за Испанию как предвестие другой, грандиозной бури. Через Париж на поезде, пересекая несколько границ, меняя паспорта, инкогнито, под завесой строгой секретности пробирались искатели приключений в таинственную и неведомую для них Иберию. И от этого их любовь к Испании становилась еще сильнее. Так, в тайне, под покровом ночи мужчины крадутся к своим страстным любовницам, забыв про все свои обязательства, про мораль и даже про Бога. Сюда, только сюда, где продолжают еще убивать быков на арене, наплевав на запреты зеленых, у быка должен быть свой миг славы, ибо он не какая-нибудь там говядина, где сохранился еще дух гладиаторов-тореадоров, пробраться любой ценой в Иберию, к Иберии, к ней, в ее объятия, к ее лону, к этой могиле и к этому счастью одновременно, навстречу неминуемой Смерти и Любви.
Воронову живо вспомнились сцены из романа «По ком звонит колокол», «Фиеста» и «Смерть пополудни». Сцены эти мешались между собой, создавая своеобразный киноколлаж. В сухом остатке — только эмоции, только любовь к заколдованному краю, в который он, Воронов, проник так незаконно, так буднично, так спокойно, несмотря даже на разыгравшуюся в день прилета снежную бурю. Что называется, «испанский гранд, как вор, ждет ночи и луны боится».
И тут он поймал себя на мысли, что в этой вороватости, в этой будничности есть свой тайный умысел. Ведь он собирается похитить у Иберии ее Книгу, ее Душу. А здесь как нельзя кстати подойдет незаметность и даже внешняя ничтожность. Нажав на кнопку дистанционного пульта, Воронов на малом звуке включил телевизор. Все новости буквально взорвались сообщением об очередной авиакатастрофе: в воздухе над Швейцарией столкнулись два самолета, один из которых был наш ТУ — 154. Детей из российской глубинки везли на отдых в Испанию…
Воронов почувствовал, как у него пересохло в горле. Хорошо! Хорошо, что незаметно и буднично ты смог проникнуть в эту страну. Просто это могло случиться и с тобой. Ошибка диспетчера и: Мучас грасиас, синьоре! Пожалуйте бриться, что называется. Ты взял в опасную поездку жену и детей — дурак! Сволочь! Они-то в чем виноваты? А что если Иберии удалось вычислить твой маршрут, и Судьба расправилась бы не с этими несчастными детьми, а с тобой и твоей семьей? Вот тебе и будничность! Просто в расчетах произошел небольшой сбой и тебе повезло. Ты, как мышь, сумел проскочить в створ уже закрывающихся тяжелых ворот. Книгу просто так отдавать никто не собирался!
— Все! Все! Решено! Завтра же оставляю жену и детей и отправляюсь на свой страх и риск на поиски! Рисковать жизнями родных больше не буду. Это не совпадение какое-нибудь, а самое настоящее предупреждение, причем из разряда серьезных.
Воронов вскочил с постели и принялся ходить из угла в угол. Конечно, расскажи он кому-нибудь о своих предположениях и его тут же сочли бы за сумасшедшего. Но сам он прекрасно понимал всю серьезность своего положения и был уверен в своей абсолютной нормальности. Самое ужасное, что жене, Оксане, ничего не объяснить. Какая ожившая Книга?! Что за бред? Какой новый «Дон Кихот»? Воронов и сам долгое время отказывался в это поверить, но записи лекций профессора Ляпишева и беседы со Сторожевым сделали свое дело.
По мере того, как Воронов продолжал ходить из угла в угол, Иберия все больше и больше представлялась профессору в каком-то мрачном полном скрытой угрозы виде. Страна мечты начала не на шутку пугать своего обожателя. Утомленный, он все-таки сдался: рухнул на постель и через мгновение уже спал как убитый.
Воронову снилось, будто он дрейфует вблизи берегов Испании на каком-то видавшем виды торговом шотландском судне. Почему шотландском? В эти причуды сна профессор решил не углубляться. Шотландском так шотландском — какая разница? Судно пришло сюда за… апельсинами. Воронов ясно ощутил, как заходила палуба под ногами. Какова же она, Испания? Какой явится в его сне? Нет. Он не сразу ее увидел. Испания явилась ему в виде запаха. Этот запах до ржавой посудины, на которой и подплывал Воронов к своей воображаемой Испании, донес с берега слабый бриз. Это был аромат только что отцветших апельсиновых деревьев: тяжелый незабываемый аромат Испании. И только после этого, стоя на палубе, Воронов смог различить во сне, как, то поднимаясь, то вновь погружаясь в морскую волну, стал вырисовываться вдали слабый контур испанского побережья. Нет Он не прилетел сюда на комфортабельном Боинге авиакомпании «Сибирь». Он приплыл в свою Испанию как надо: во сне. Приплыл за апельсинами, потому что из них в Шотландии делают самый лучший мармелад на свете. Вот и все объяснения — кому надо.
Судно должно было загрузиться цитрусовыми у Богом забытого селения Бурриана. Никакой бухты здесь не было и быть не могло: бесчисленные подводные рифы не позволяли приблизиться к берегу. Апельсины на судно должны были доставить на специальных баржах. Специфика их состояла в том, что их тянули к судну здоровенные водоплавающие быки, которые являлись, наверное, прямыми потомками самого Зевса. Это он, бог всех богов, в обличии одного из представителей крупного рогатого скота вошел как-то в море и поплыл себе спокойно, унося на своей могучей спине похищенную им красавицу Европу. Этих водоплавающих быков вывели здесь как редкую породу еще во времена Римской империи: товар на Апеннины доставляли отсюда еще в те далекие времена. С тех пор почти ничего не изменилось.
Итак, быки плыли во сне, таща за собой баржу, по которой с грохотом перекатывались железные бочки, груженые апельсинами. Огромные рога, здоровые дикие морды над водой — и бескрайние средиземноморские просторы. Под ногами ритмично раскачивается палуба, и сон продолжает под это ритмичное покачивание набирать свою странную фантастическую силу и мощь.
Когда бочки выгрузили на палубу и вскрыли, то Воронов увидел, что там не оказалось ни одного целого фрукта. Все апельсины были разрезаны на равные половины. В бочках плескался лишь сок и мякоть. Капитан зачем-то приказал матросам залить из шлангов морскую воду в железные кадки. Морская вода до краев заполнила емкость, в которой плавала оранжевая кожура.
— Из этого компота и делается лучший в мире мармелад! — заключил неожиданно морской волк.
…и он делает еще одну отчаянную попытку стать реальностью.
Он стоял на берегу Средиземного мора в Турции, в Кемер, в поселке Чамюва и держал в руке апельсин. Теперь он понял, что за необычайный вкус был у этих цитрусовых. Это был отголосок того вкусового букета, которым обладал самый лучший на свете мармелад, который делали лишь в Шотландии.
Шотландия и Испания! Какую причудливую мозаику начал плести в его сознании Роман. А до этого странный флакончик из-под духов, разбившийся в руке маленькой Оксаны. К чему, а, главное, куда собирался привести его роман, который избрал его, Воронова, в качестве своего автора?
Сначала в Англию, а уж потом в Шотландию в самом конце восьмидесятых они с женой действительно прорвались почти с боем. Это был 1989 год, конец октября. За спиной осталась буквально разваливающаяся на глазах страна, в кармане — 400 фунтов на троих: он, Воронов, 35-ти летний, молодой, полный сил, жена Оксана и шестилетний сын Станислав. Как хотелось им тогда заглянуть за этот Железный занавес!
В моде тогда была так называемая «народная дипломатия»: лицемерная уловка горбачевского правления. За границу мы вас отпустим, но перед этим слегка помучаем.
Мученье первое: сами найдите кого-нибудь за бугром. Пусть он вам и оформит официальное приглашение.
Мучение второе: ОВИР и оформление загранпаспорта.
Мучение третье: попробуйте получить визу в посольстве в порядке общей очереди.
Мученье четвертое: выбейте у нас в банке валюту.
И в каждом из четырех случаев следовало отстоять огромную очередь по бесконечному списку. Отмечаться следовало даже по ночам.
Хочешь заглянуть за запретный занавес — мучайся, народный дипломат.
И дураку ясно было, что на 400 фунтов втроем в течение почти месяца в такой дорогой стране, как Англия, не проживешь. Значит — проси, клянчи денег у своих знакомых, который тебя и пригласили. А ты гордый, ты представитель великой культуры, ты действительно ощущаешь себя посланником России, тем белее, что на нее, на Россию то есть, была тогда необычайная мода. После долгой эпохи страха западный мир впервые стал приглядываться к нам, пытаясь разглядеть человеческие черты. И ты знал про себя, что никакого отношения к КГБ не имел, что на людей не доносил, что в партии этой коммунистической, большевистской не состоял, а в комсомол, как и в пионеры, принимали валом: хочешь получить высшее образование, вот и цепляй значок на лацкан пиджака, а в карман клади билет. Тебе в тот 1989 год тебе хотелось сказать западникам: «Я чист! Я вас люблю! Я ваш „Pink Floyd“, „Beatles“, „Led Zeppelin“, „Queen“ и прочее почти с колыбели слушаю. Я английский-то выучил лишь потому, чтобы в подлиннике читать Стейнбека, Апдайка, Хемингуэя, Фолкнера, Толкина, наконец».
Да, Толкина! Он его открыл для себя еще в 1984-ом, когда читал уже по-английски свободно книгу любой сложности.
О том, что у матери смертельный диагноз, ему сообщили буквально за неделю до кончины. К этому времени Воронов уже женился и жил не с родителями, то есть не с матерью и бабушкой по адресу: ул. летчика Бабушкина д. 33 кв. 105. В эту пятиэтажку он теперь заглядывал раз в неделю, а с рождением Стася, первенца, визиты к родным женщинам сделались еще реже.
Как-то в июле рокового 84-ого он заехал к бабушке пообедать. Воронов знал, что мать легла в больницу. Как она всех предупредила, перед отпуском, чтобы подольше отдохнуть. И отдохнула…
Воронов в то время взахлеб читал Толкина и ничего вокруг себя не видел. Книга оксфордского профессора целиком завладела его воображением. В кармане куртки лежал очередной томик в мягкой обложке из эпопеи «Властелин колец» с яркой броской картинкой, сделанной в стиле прерафаэлитов. Таких красочных книжек в Советской России и быть не могло. Он купил всю эпопею в трех томах у книжного спекулянта с черного рынка на ул. Качалова. По тем временам это был клуб избранных. Здесь были книги только для тех, кто прилично владел хотя бы одним иностранным языком. На ул. Качалова из-под полы продавались западные книги и журналы без какой бы то ни было цензуры. Глоток свободы, форточка, проделанная в огромном железном занавесе. И Воронов все никак не мог надышаться, жадно глотая этот пьянящий воздух свободы, который доходил до него в виде маленьких необычайно красивых и удобных для чтения в транспорте книжек в мягком переплете с красочными броскими обложками. Покупая их, он раскрывал эти сокровища прямо посередине, подносил очередное чудо к лицу и нюхал страницы. Эти страницы никогда не рассыпались и не выпадали, а обложки при аккуратном обращении могли выдержать не один год интенсивного чтения, одним словом, чудо полиграфии, да и только. И Воронов, приобретя очередной томик, никак не мог надышаться в прямом смысле этого слова. Так он, наверное, хотел уловить аромат запретного мира, который давал ему знать о себе в виде маленькой и удобной для чтения книжки. И вот этот запретный аромат свободы совпал с потрясающим миром толкиновской эпопеи. Воронов в буквальном смысле сошел с ума. Это был целый выдуманный космос со своей историей, климатологией, географией, со своей тысячелетней культурой, фольклором и религией. Писатель-визионер Толкин сумел увидеть и воплотить на бумаге невидимый мир химер. Наша отечественная полиграфия мало того, что отличалась в основном низким качеством и какой-то кондовостью: обязательный коленкор и твердая тяжелая обложка, страшно неудобная для чтения в транспорте, она к тому же была склонна к дефициту. Даже толкиновский «Хоббит», изданный в «Детгизе», не привлек большого внимания Воронова. Да и эту невзрачную, по сравнению с ее бумажными западными аналогами книжку было почти невозможно достать. В стране вовсю разыгрался грандиозный книжный голод, который для Воронова был нестерпимее голода настоящего. Магазин на ул. Качалова был почти единственным поставщиком той пищи, без которой Воронов и не представлял себе собственной жизни. Маленькие книжки пачками летели в топку, топку души, которую, как сказал поэт, следовало прокалить «до алмазного накала».
И вот, оказавшись на квартире у своих родных и прислушиваясь в основном к тому, как играет в его топке невидимый никому его внутренний огонь, как трещат дрова, как звенят мечи и ломаются копья в битвах, описанных визионером Толикином, он вдруг, как сквозь сон, уловил слабый призыв о помощи, который донесся не из выдуманного, а из реального мира.
— Съезди в больницу, а? Маме плохо, — еле слышно произнесла бабушка.
Просьба была настолько тихой, настолько скромной, что Воронов тут же почуял неладное. Бабушка и мама изо всех сил старались его оберегать от каких-либо житейских проблем. Они обожали своего Женю, обожали молча тихо. Надо книги: на! Купи! Уж проживем как-нибудь. Впрочем, Воронов на книги деньги только и тратил. Окна их маленькой двухкомнатной квартирки выходили прямо на соседний магазин «Вино-воды». И, сидя в своем старом уютном кресле прямо у окна, читая взахлеб Достоевского, Толстого или того же Толкина, Воронов краем уха мог слышать, как разыгрывались на улице невыдуманные драмы. «Убили! Убили!» — частенько кричали какие-нибудь пьяные тетки.
Студент Воронов неохотно отрывался от книги, чтобы посмотреть на то, как реальный, а не выдуманный труп отдыхал на асфальте под надписью «Вино-воды». А что? Этот труп вполне мог стать последней точкой в судьбе Жана Вальжана, живи он в России в эпоху Брежнева. Помнится, этого здоровяка в первый раз отправили на каторгу за то, что он решил украсть булку для голодных детей своей сестры. В 70-е он бы побрел не в булочную за хлебом, хлеба, слава Богу, всем хватало, а в магазин «Вино-воды» за чекушкой. Драка в очереди (чекушка-дефицит) — удар ножом и вот тебе труп нового Жан Вальжана прямо под окном. Воронов часто видел, как появлялась милиция и затем труповозка. Начиналось шумное разбирательство. Убийца никуда скрываться и не собирался. Он стоял над трупом, крепко сжимая нож в руке, который покорно отдавал только пузатому участковому, видно, хорошо всем знакомому местному Анискину. «Нет, — подумал Воронов, — наверное, Жан Вальжан выжил и стоит с ножом. И сейчас его отправят на каторгу: вот и попил парень пивка!» Затем, после короткого разбирательства на какое-то время опять все смолкало и тогда вновь наступало время Книги, и Воронов вновь погружался с головой в мир химер, предпочитая его миру советской действительности, в которой надпись «Вино-воды» была убедительнее любого пропагандистского лозунга эпохи и любого призыва поработать на БАМ'е.
«Молодых, пытливых и стойких ждут заводы и новостройки!» — неожиданно рявкнул в профессорской голове такой призыв. «Не дождетесь!» — любил отвечать на него студент далеких семидесятых, поудобнее устраиваясь в кресле и вновь с головой уходя в очередную книгу.
Но в тот раз реальность не собиралась сдаваться и продолжала настойчиво стучаться в мир книжных химер.
— Съезди в больницу, а? Маме плохо, — еще раз еле слышно попросила бабушка. Воображаемый мир Толкина начал рассыпаться прямо на глазах.
Он встал из-за стола, подошел к мойке, куда была свалена посуда. Увидел перед собой тарелку, покрытую жиром и остатками капусты. Бабушка угостила его щами. Почувствовал, как слезы наворачиваются на глаза. Их милый, их добрый, их полный любви мир кто-то собирался разрушить. Кто? Кому они причинили зло? Кого обидели его женщины, немного смешные, слегка старомодные, но такие родные и близкие! Ну и что, что тарелка грязная. Он сейчас ее вымоет. Он сейчас уберет всю квартиру. Это ему в наказание за то, что буквально ослеп от книг, что кроме книг ничего не видит вокруг, не заметил даже, что мать давно и безнадежно больна.
— Алло! — кокетливо пропевала она каждый раз, когда снимала телефонную трубку. Ох, как звонко выходил у нее последний гласный звук. Это — о — бралось очень высоко и тянулась, как самая настоящая рулада, словно в знаменитом шлягере 40-х «Сказки Венского леса». Мать до самозабвения любила этот трофейный фильм.
— Алло! — ударило по ушам Воронова, пока он продолжал со слезами на глазах пристально смотреть на грязную жирную тарелку в мойке.
— Алло!
— Прозевал! Прозевал! Что-то очень важное прозевал. Любовь — вот что. Да еще какую! Тебя уже никто и никогда так любить не сможет!
— Алло!
— Мама, милая, не уходи! Задержись! Пой, милая, пой свое — Алло! Пой свои «Сказки Венского леса»! Пой, сколько душе угодно. А я так и слушал бы, так и слушал бы эти «Сказки», что спрессовались, скукожились как-то и превратились лишь в это последнее — О! О! О! В этот звук невозможной, нестерпимой боли!
— Съезди в больницу, а? Маме плохо.
Какой маме, бабушка? Это твоей дочери плохо! Твоей белокурой Рите, Риточке плохо! Это ты с ней голодала и холодала в эвакуации. Это вас обворовали в поезде. Это вашу комнату в общей казарме кто-то занял, когда вы вновь в Москву вернулись и жить стало негде. Это вы, мои дорогие, мать и дочь, боролись за выживание как могли, боролись отчаянно, в одиночку, зная, что мужиков настоящих, сильных, крепких всех войной побило и поэтому надеяться вам не на кого. А мать книгочейкой при этом была отчаянной. Читала постоянно, читала дни и ночи напролет, и Книга давала ей силы жить и радоваться, радоваться жизни. Книга буквально заражала мать оптимизмом. Одевалась она нелепо: вечно какие-то шляпки на голову нахлобучивала. Эти шляпки были похожи на армейские английские каски времен Первой мировой. Он любил подтрунивать над матерью, когда она нахлобучивала на глаза очередную каску.
— Наши под Верденом, — повторял он каждый раз.
Когда в больнице ему подтвердили, что мать неизлечимо больна, то Воронов решил домой не возвращаться: бабушка любой обман уловит. Он рванул к другу, к папаше Шульцу. С порога выпалил: «Мать умирает!» Выкрикнул, будто издал боевой клич: «К оружию!» Враг проявился наконец, и Враг оказался очень сильным. Это была Смерть! Именно Она собиралась похитить смешную, милую и бесконечно дорогую книгочейку в шляпке-каске «Наши под Верденом».
— Своих не сдаем, Шульц, своих не сдаем! — бессмысленно повторял он, сам не зная зачем.
И Шульц соглашался.
— Конечно, не сдаем! Надо действовать! Надо звонить! Еще ничего не потеряно. Как хорош, как силен, как великолепен был в этот момент его папаша Шульц. Он тут же накрыл стол, тут же вытащил из холодильника все, что там было. И лишь 200 г. водки смогли сделать свое дело и чуть-чуть подарить видимость успокоения и просветления.
— Своих не сдаем! — кричали они на пару в отчаянии, а Смерть искоса поглядывала на них и вязала, клацая спицами, их судьбы.
— Своих не сдаем! — продолжали кричать в отчаянии вконец опьяневшие друзья, не подозревая даже, что один их них, папаша Шульц, не доживет даже до возраста книгочейки в смешной шапке «Наши под Верденом», которую они столь самонадеянно не хотели отдавать всепобеждающей Смерти. Шульц умер ровно в 49. Можно сказать, соскользнул с доски серфингиста и канул в вечность.
— Своих не сдаешь? А кто тебя, дурака спрашивать будет?
Но тогда, в 84-м, такой клич оказался как нельзя кстати. Этот клич был навеян Воронову эпопеей Толкина. В его воспаленном мозгу болезнь матери и ее внезапная смерть проассоциировались с кознями Саорона и с борьбой за кольцо Власти. Болезнь обрушилась внезапно. Во всем этом угадывался какой-то мистический смысл. Во всяком случае именно так Воронов и объяснил для себя происходящее. Его продолжавшаяся ровно неделю отчаянная битва за жизнь дорогого ему человека напоминала схватку хоббитов Сэма Вайза и Фродо с гигантским пауком Шелобой. Маленькие недорослики, впрочем, Шульц весил килограмм 130, с одной стороны, и огромная непобедимая сила, сила Судьбы и Смерти — с другой. Эти 130 килограмм Шульца вселяли, конечно, уверенность, но уверенность призрачную: Смерть играючи разбрасывала куда более тяжелые массы. А сдаваться все равно не хотелось. К оружию! А там будь что будет. Он сам ощутил себя Фродо, а Сэм Вайз — это папаша Шульц, который понимал его без слов и который готов был идти с ним до конца, потому что Шульц очень хорошо чувствовал детское отчаяние, охватившее Воронова, хотя самому толстяку оставалось всего 17 лет быть рядом со своим Фродо, пока ему не пришлось с глазу на глаз встретиться со своим личным пауком Шелобой и все-таки проиграть битву.
— К оружию! Своих не сдаем! Понятно?
И тут Воронова поразила одна довольно странная мысль: уже тогда, в далеком 84-ом во всем виновата была Книга, которая так мучила его сейчас, заставляя писать себя. Внезапная смерть матери, а потом тихий уход папаши Шульца из жизни, когда он в последний раз взглянул на свои розы, взглянул и испустил вздох, очень похожий на прощальный вздох Мавра, и реальный вздох папаши Шульца успел-таки стать частью еще только пишущегося романа, — ведь это все нужно было, чтобы просто окреп его, Воронова, «расплавленный страданьем голос», чтобы он, голос, достиг наконец «нужного накала», и Книга получила бы нужное звучание, нашла нужный тембр, нужное звуковое выражение. Без страдания хорошей Книги ни за что не напишешь, а страдание — это крик, вой, неподдельное выражение боли. Такое не сымитировать, не придумать, сидя за письменным столом. Это Книга, вероломно врываясь в его судьбу, забирала близких людей и подготавливала себе почву. Она мяла жизнь Воронова, как скульптор мнет в руках глину, чтобы потом вылепить из подготовленного материала нужную фигуру. Получалось, что Книга не недавняя гостья, а очень старая знакомая, которая тайно в течение всей жизни ведет его к какой-то таинственной цели…
Но причем здесь все-таки флакон из-под духов, быки, апельсины и шотландский мармелад? Ах, да! Мечта о загранице, которая была знакома Воронову еще с детства. Книга и здесь все про него знала. Для Нее просто не существовало никаких тайн. Она владела им и владела без остатка.
Воронов вспомнил, что в детстве, когда он учился в школе?7 Октябрьского района города Москвы еще в конце 50-х недалеко от этой самой школы был выстроен кирпичный дом для работников МИД'а. Вон куда, оказывается, сумела забраться проклятая Книга. Она, как клещ, пыталась проникнуть в саму кровеносную систему. Ну, что ж — валяй, даже интересно, что из этого всего выйдет? Неужели действительно роман получится? Неужели каким-то непостижимым образом свяжутся флакончик, быки, апельсины и розы? А еще — правые отрубленные руки артистов. Вон их сколько скопилось! Про них тоже нельзя забывать. Давай! Валяй Книжица! Сплетай причудливый узор, делай бессмысленный коллаж чем-то цельным и понятным. А ты пиши, пиши, рученька, не уставай, милая, лети по бумаге, скользи по ней впереди мысли, впереди воспоминания! Интересно — неужели получится? Это как в детективе Агаты Кристи: бессмысленный набор происшествий и предметов, который потом складывается в хитроумный замысел преступного интеллекта. Что ж, дадим преступнику, то есть Книге, право свободно действовать, тем более, что сам автор здесь почти не имеет своего голоса.
Итак, в его, Жени Воронова, класс ходили дети работников дипломатического корпуса. Все они либо уже прожили по нескольку лет за границей, либо сидели на чемоданах и ждали лишь назначения. Володя Наумов, Лена Кузина, Наташа Писарева, Лена Козлова — эти имена счастливцев навсегда засели в сознании Жени Воронова. Они и одевались-то по-особому. Чего стоили хотя бы разноцветные колготки Ленки Козловой! Эти колготки буквально взорвали подростковую сексуальность полуголодных, плохо одетых дворовых мальчишек. Женя хорошо помнил, например, китайские кеды фирмы «два меча». Это был настоящий дефицит, шик: кеды носили, не снимая, целое лето и осень. Отчего они за один сезон превращались в тряпицу, истлев от пота и грязи почти до подошвы. Хлопчатобумажный спортивный костюм и в лучшем случае какая-нибудь дешевая куртка. Вот и весь гардероб с конца мая и до конца сентября, не считая, конечно, ненавистную школьную форму мышиного цвета, которую ты вынужден был носить весь холодный сезон. С девочками дело обстояло не лучше. А тут колготки да еще разноцветные: красные, синие и даже белые. Ребята наверное впервые в своей жизни обратили внимание на девичьи, нет, на женские ножки, о которых писал еще Пушкин в своем «Евгении Онегине». Писала и им, дворовым ребятам, старая, выжившая из ума учителка по кличке баба Надя, которая была так стара, что, по ее словам, видела еще убитого юнкера, лежащего в луже на одной из московских улиц в октябре семнадцатого, предлагала осудить подобные легкомысленные строки поэта, цитируя каждый раз нелепую и глупую статью Писарева. Какое там! Ножки Ленки Козловой из дипломатического дома, обтянутые разноцветными колготками, лучше всего располагали сердца ребят к восприятию мудреной пушкинской лиры. А Ленка как назло все дразнила и дразнила своими колготками жадные взоры соседских парней. Их, колготки эти, видно навезли из-за границы чемоданы целые — носи не хочу. И Ленка носила. Красивая, белокурая, с каким-то нездешним выражением лица, это потом Женя Воронов понял, что такое выражение свойственно лишь роковым дивам. Так вот, с каким-то нездешним выражением лица Ленка сводила с ума всех ребят и крутила их головами с такой же легкостью, как крутят бильярдные шары точным ударом кия перед тем, как этим шарам упасть в лузу. Наверное, это загадочное выражение глаз, губ и прочее Ленка скопировала с модных западных, как сейчас говорят, гламурных журналов, которые тоже чемоданами натащили ее родные из той же заграницы. Но кто видел здесь, по другую сторону Железного занавеса, эти гламурные журналы с роковыми красавицами на обложках? Ясное дело — никто. Кроме Ленки, конечно. Она была дочерью самой Афродиты эта Ленка Козлова в своих сумасшедших, в своих потрясающих разноцветных колготках. Она лишь по документам числилась московской школьницей, чьи родители только что вернулись из-за границы. На первый взгляд ничего особенного: девчонка как девчонка. Сверху как у всех — унылая школьная форма темно-коричневого цвета с черным фартуком и белым воротничком: ни дать ни взять горничная из пьесы Толстого «Власть тьмы», а снизу, снизу взрыв, бразильский карнавал, снизу грех, радость, веселье, ужас, короче, такой коктейль чувств и новых ощущений, что в башке неизменно начинало звенеть, будто будильник утром, стоило тебе бросить взор на бесподобные, на потрясающие ножки Ленки Козловой. А тут еще этот Пушкин со своими лирическими отступлениями:
Дианы грудь, ланиты Флоры
Прелестны, милые друзья!
Однако ножка Терпсихоры
Прелестней чем-то для меня.
А кто спорит? Конечно прелестней, если эта ножка к тому же скрывается под разноцветными колготками Ленки Козловой, и это ленкина ножка:
Неоцененную награду,
Влечет условною красой
Желаний своевольный рой.
Так и только так учились, запоминались пушкинские строки, они, что называется, ложились на плодородную почву подростковой сексуальности и врезались в воспаленную память на всю жизнь…
Поэтому, когда матери сказали на работе, что ее могут послать в командировку в Югославию, Женя Воронов чуть не потерял дар речи. Где эта самая Югославия находится, Женя не знал, но страна эта находилась в каких-то заоблачных далях, за Железным занавесом, а значит где-то в таких местах, из которых только что прилетела к ним в школу на крыльях слепого Случая Ленка Козлова в своих колготках цвета радуги.
Женя был на седьмом небе от счастья: мать привезет ему из этой далекой, таинственной заграницы что-то такое же необыкновенное, волшебное… Она привезет ему волшебный плащ или шапку, или еще что-то в этом роде, что заставит Ленку взглянуть на него, невзрачно одетого Воронова, в вечно рваных китайских кедах «два меча» как на ровню. Заграница — это как сад Гесперид, из которого обязательно надо было украсть свои волшебные, золотые яблоки. И мать, скромный модельер с обувной фабрики «Буревестник», готова была совершить такой подвиг ради сына. Она снялась на заграничный паспорт, заполнила все анкеты, прошла собеседования, и таинственная Югославия уже, казалось, замаячила на горизонте. Голубое небо Адриатики, как огромный пляжный зонтик, с шумом и характерным щелчком раскрылось над головами трех обитателей вытянутой, как кишка, комнаты в коммунальной квартире? 121 в доме 14, что по улице Марии Ульяновой. Ленка! Ты обязательно будешь моей! Я найду управу на твои сумасшедшие, на твои радужные колготки! Ты уж не будешь так слепить меня своей красотой, о Афродита! У меня, как у Персея, появится свой зеркальный щит, и ты сама ослепнешь навеки, застынешь под воздействием его магических чар! Вот так, Ленка! Вот так, засранка! На твои колготки мы еще найдем, найдем управу! Дай только матери в эту самую заграницу съездить!
Но ни в какую заграницу мать так и не поехала. Она не прошла тот жуткий отбор, который ей устроили церберы, стерегущие тот самый пресловутый Железный занавес. И Ленка Козлова навеки осталась в сознании Воронова недосягаемой мечтой. Поэтому, когда в 87-ом в доме Воронова появилась целая толпа американских теток, результат горбачевской перестройки, то он вдруг испытал такой небывалый прилив радости, что превратился для этих «посланниц доброй воли» в мистера «Сама любезность».
Это был незабываемый вечер: таинственная, казалось, недостижимая заграница сама пожаловала к нему в гости. О таком даже и мечтать не приходилось. Воронов без умолку болтал по-английски. Ему казалось, что лучше этих американских теток на свете и людей-то нет. Они были волшебницами, феями, которые прилетели из времени его далекого детства, из его мечты. Он обрушил на скромных женщин такой поток эрудиции и доморощенной глупости, что они были буквально ошарашены столь неожиданным приемом. А Воронов ждал от них, кто из его милых гостей догадается первой написать приглашение. Но и эта надежда оказалась напрасной. Приглашения не последовало. Видно американские тетки приняли Воронова за сумасшедшего, а кто, скажите на милость, будет связываться с умалишенным да еще за границей? И были тетки не так уж и далеки от истины: от самой мысли о возможной скорой поездки за рубеж он действительно сходил с ума.
Пригласили к себе Воронова не американцы. Пригласили англичане. Наверное, от этого в его сне апельсины, Испания и Шотландия переплелись между собой столь причудливым образом. Конечно же! В своем сне об Испании он подплывал к долгожданному берегу на какой-то шотландской шхуне, а в реальности он в 89-ом году во время своей первой поездки за рубеж подплывал к берегам Англии на пароме высотой с десятиэтажный дом с громким названием «Святой Николай». Этот корабль мечты отплывал точно по расписанию из голландского порта Хук ван Холанд. И до этого порта надо было еще добраться, проехав пол-Европы из Москвы поездом, который тоже точно по расписанию отходил с Киевского вокзала. Поезд выбрали не случайно: за отпущенные щедрой рукой 400 фунтов стерлингов захотелось увидеть всю Европу, купить ее, что называется по дешевке и оптом. Так и дотрюхали до этого самого Хук ван Холанда. Но на паром все-таки опоздали и поэтому пришлось целые сутки прожить в совершенно незнакомом городе. Детская мечта о заколдованной загранице начала превращаться потихоньку в реальность еще в Голландии. Хук ван Холанд оказался обычным портовым городком, правда, весь украшенный цветами. Так и бродили они втроем средь цветов, заглядывая в окна голландских домиков с кафельной плиткой на полу, где сам пол был лишь ровным продолжением тротуара, вымытого шампунем. Окна, словно на полотнах старых мастеров, оказались сквозными: они располагались напротив стеклянных дверей, ведущих в уютный внутренний дворик и сад. Огонь в камине и седовласая бабушка со спицами в руке — привычная картина. Почти сказочная старушка неизменно в каждом доме сидела в кресле с высокой спинкой и что-то вязала. И всюду цветы, цветы, цветы, как далекий намек на бесподобные разноцветные колготки Ленки Козловой. Ночью на море разыгрался шторм. Маленький Стаська заснул в кресле под оглушительный шум дискотеки. Желая немного размяться, Воронов подошел к окну. С высоты десятиэтажного дома он увидел, как в кромешной тьме об освещенный борт парома со злостью бьются огромные волны. Но ничего уже не могло остановить его. Он плыл, шел полным ходом навстречу собственной мечте. Они переплывали знаменитый Ла Манш и шли теперь к Англии, в Шотландию, на самом деле окольными путями прокладывая себе путь в Испанию. Тогда он не прилетел на самолете, а, как и положено любому странствующему рыцарю, приплыл на судне туда, куда столько лет влекла его мечта. Приплыл, борясь со стихией. На рассвете «Святой Николай» начал заходить в порт, и Воронов наконец-то увидел берег туманного Альбиона, увидел глазами Цезаря, увидел, стоя на палубе, не сомкнув всю ночь глаз в предвкушении этой встречи. Британия в то первое путешествие всплыла со дна морского во всем своем изумрудно-меловом величии, как и берег Испании в его первом по-настоящему иберийском сне. Воронову стало неожиданно приятно от того, что он сумел разгадать хотя бы одно звено запутанной мозаики, которую выстроила перед ним Книга. Казалось, на этом следовало остановиться и подумать о чем-то другом, например, об отрубленных руках, о разбитом флакончике и о розах, но не тут-то было: Книге почему-то захотелось подольше задержаться на этом заграничном эпизоде. И Воронов ничего уже не мог с этим поделать.
Англичане оказались сумасшедшими, и Воронову от этого было с ними необычайно комфортно. Англичане принадлежали к какой-то странной секте, молившейся в основном на Помидор. Возраст сектантов колебался от 20 до 90, и в глазах каждого из них был заметен огонек неподдельного пионерского задора. Строго говоря, секта эта не ограничивалась только англичанами, в нее входили душевно надломленные и психически сорванные представители всех социальных слоев западного мира, включая и далекую Америку. Объединяло их одно: беззаветная любовь к Помидору, и это не было уж таким преувеличением. Секта называлась «Findhorn» по месту своей дислокации в Шотландии. Туда-то и отправился во время своего первого заграничного турне в 1989 году Воронов с женой и старшим сыном Станиславом.
Создала «Findhorn» еще в шестидесятые одна немолодая богатая супружеская пара. Создала ради шутки, наверное. Но дело прижилось. Нашлись адепты и потянулись в Шотландию со всех концов Запада сорванные и потерявшиеся люди, пытающиеся нащупать, поймать, уловить хоть какой-то смысл в этой жизни, в этом мире, давным-давно, согласно Ницше, отказавшемся от Бога. Наверное, ими руководила скрытая жажда бессмертия, которую они пытались утолить в своей вере в Помидор: здоровая пища, свежий морской воздух и труд по выращиванию овощей гарантировали, вроде бы, долгие и безболезненные годы жизни. В момент визита Воронова основательнице шотландской колонии уже исполнилось лет 90, и она еще была полна сил и не собиралась отправляться на тот свет. Финдхорновцы поговаривали даже о неком молодом любовнике, которого совсем недавно завела себе старуха.
Со временем секта разрослась, разбогатела и в конце концов смогла прикупить богатый старинный замок близ городка Форрес. Специализировалась колония в основном на выращивании сельхозпродуктов и, в частности, тех же помидоров. Предмет религиозного обожания шел на рынок и приносил доход. Это было очень по-западному. Потом Воронов выяснил, что курс томатотерапии стоил без малого 400 фунтов стерлингов с носа за полных две недели. Заметим, что некоторые особо сорванные предпочитали жить в колонии годами. Причем за эти 400 фунтов адепт две недели не покладая рук трудился на полях как обычный батрак и ел грубую пищу из трав, от которой он раздувался словно корова, объевшаяся клевером. В результате выходил довольно забавный гешефт: рабочие не только не получали жалования, они еще платили своим работодателям за удовольствие поковыряться в земле и помолиться Томату. А руководила всем этим, как уже было сказано выше, довольно странная 90-летняя старуха, которую, кажется, никто не видел.
Воронова с женой и сыном пригласили в эту секту, не взяв с них ни одного фунта. Как обитатели голодной России они сами по себе представляли немалый интерес. А Россия в то время, действительно, оказалась на грани голода. Каждое утро после небольшой пробежки и холодной ванны в проруби, Воронов должен был к нужному моменту оказаться у металлических дверей в местный продуктовый магазин. Это был момент штурма и зевать здесь никому не разрешалось. Цена успеха: два пакета молока для малолетних детей, чтобы приготовить кашу. Ничего другого здесь больше и купить нельзя было: на прилавках вместо мяса, колбасы и сыра лежали лишь пластмассовые куклы-голыши и кукла Буратино с огромным красным носом алкоголика.
Утреннюю драку у железных дверей универсама за два пакета молока Воронов еще долго вспоминал с внутренней дрожью. А куклы Буратино с красными носами словно подсмеивались над ним при этом.
Воронов почувствовал, что Книга, играя с ним, дает ему какую-то скрытую подсказку. Зачем ей, вообще, понадобился какой-то «Findhorn»? Что в этом воспоминании может быть принципиально важным? Помидор? Само устройство секты-колонии? А, может быть, девяностолетняя старуха-основательница, которую так никто и не видел? Или кукла Буратино с красным носом? Поди — разберись! Дальше воспоминания словно обрывались. На экране дисплея, отвечающего за проекцию прошлого, появился черный непроницаемый квадрат.
Воронов принялся нюхать апельсин, который только что поднял с мокрой гальки. Может быть, этот реальный запах подскажет ему что-нибудь?
Нет. Ничего. Запах был сильным, даже слегка пьянящим, но экран по-прежнему оставался черным.
В сухом остатке — странная смесь коротких нарезок воспоминаний, снов и вполне реальных событий. Кто, какой режиссер смог бы смонтировать все эти эпизоды, смог бы собрать их воедино, придав всему хоть какую-то логику?
Стоя сейчас на берегу моря, Воронов еще раз ощутил свою беспомощность. И вдруг он вспомнил о флакончике, что когда-то в далеком детстве оказался в руке его Оксаны и который так внезапно разбился. Это чужое по своей сути воспоминание навеяли ему хрустальные брызги.
В самом начале февраля, при ослепительно ярком солнце волны разыгрались не на шутку. Огромные валы с грохотом накатывали на берег, а затем, шелестя галькой, словно страницами Книги, откатывали назад, оставляя после себя пену, очень похожую на разбитый хрусталь, или на осколки флакончика. Нет! В этом флакончике определенно есть какой-то смысл, но какой?
На этот вопрос мог дать ответ только Режиссер. Именно так для себя попытался определить Воронов ту неведомую силу, которая, по его понятиям, должна была управлять и самой Книгой. Да, Роман, бесспорно, очень, очень самостоятельная субстанция. Но даже этой субстанции все равно нужен Режиссер, нужен взгляд со стороны. А как же иначе? Себя Воронов, понятное дело, в этой роли не видел: Книга, как строптивая жена-стерва, вертела им почем зря, беспрепятственно проникая во всю его сущность, во все потаенные уголки души.
Но все равно, при всей необузданности Книги, при всем Ее своеволии, и на Нее должен был найтись Режиссер.
И Воронов, стоя сейчас на берегу разбушевавшегося февральского моря, глядя на разбитый хрусталь брызг и ощущая влажную пыль на лице и одежде, ясно осознал вдруг, что этот самый Режиссер находится где-то совсем рядом и что его, Воронова, догадка неожиданно оказалась верной: на Книгу есть управа, Она не всесильна!
Казалось, этот Режиссер сейчас стоял у него за спиной. Казалось, Он внимательно наблюдал за Вороновым. Эта мысль так поразила профессора, что он даже резко обернулся, с немалым трудом отрываясь от завораживающего зрелища разбитого хрусталя.
Но за спиной кроме Горы и здания отеля он так ничего и не увидел.
Гора! Ну, при чем здесь Гора? С ума сойти можно. Гора — Роман — Режиссер. Какая здесь может быть связь? Да никакой. Никакой? Почему тогда тебе все время кажется, будто Гора разговаривает с тобой? Она словно подсказывает тебе, какой следующий ход надо сделать в этой запутанной шахматной партии? Гора. Но о чем она может говорить? О чем?
И Воронов невольно начал вглядываться в заснеженную вершину, которая так отчетливо была видна в это яркое солнечное февральское утро.
Штормовое море было теперь у него за спиной.
Воронов и не заметил, как очутился на пересечении двух сил. Гора — и бушующее море. А прямо посередине — маленький человек, «мыслящий тростник», собирающийся проникнуть в тайны мироздания. Нет, милый, это тебе не какая-нибудь там заграница: сюда виз не выписывают.
И тут Воронов у себя за спиной ощутил не бушующее море, а присутствие первобытного хаоса, а прямо перед глазами вознеслась Твердь, Незыблемость, Гора, одним словом, устремленная в небеса.
При всем своем внешнем различии гора и море показались Воронову необычайно схожими субстанциями. Действительно, море и волны чем-то походили на облака и бескрайние синие просторы неба. А разве на дне нет своих гор, рифов, своих океанских впадин, долин, расщелин? Разве сама эта Гора не является полной копией, полным отражением скрытого от глаз морского пейзажа? Это не бросок вверх, а погружение на глубину. Чем выше гора, тем глубже морская впадина, тем значительнее смысл тайной связи.
Но кто же все-таки Режиссер?
Не важно. Ты оказался на пересечении смыслов. Abyssus abyssum invocat, или бездна взывает к бездне — и ты посередине. Слушай и запоминай! И постарайся понять, что тебе прокричат разбушевавшиеся волны и прошепчет молчаливая Вершина. Они сейчас солнечным февральским утром разговаривают между собой, беседуют, никого не замечая. При всем своем внешнем различии они составляют единое целое и если это не Режиссер, то Его полноправные представители. Они тебя не замечают, но кто ты такой, чтобы тебя замечать? Тебе просто несказанно повезло и ты случайно стал свидетелем разговора, ты вторгся в этот шепот смыслов: abyssus abyssum invocat.
Ты такая ничтожная частичка мироздания, а твое время столь быстротечно, что все твои мысли ведомы заранее, вся твоя жизнь уже давно взвешена и лишь сочится сейчас, как сочится струйкой песок из верхней сферы в нижнюю в самых важных часах на свете, называемых еще песочными.
Сын Стаська как-то поразил его своей догадкой:
— Папа, знаешь, почему песок — это символ вечности?
— Почему?
— Горы разрушаются и становятся песком. Так?
— Так.
— А что может быть долговечнее гор?
— Ничего, сынок, — с грустью согласился отец.
Но он, Воронов, не гора, и в песок он уже давно начал превращаться. Ты все время думаешь о смерти. Эта мысль не дает тебе покоя. Ты потерял свое ощущение Бессмертия в тридцать лет, когда похоронил мать. Ты пережил тогда страшный стресс. Ты понял, что можешь в один прекрасный момент просто исчезнуть. И тебя никто не спросит, хочешь ты того или нет. Чья-то рука щелкнет тумблером и все — дальнейшее молчанье. Воронов хорошо помнил, как в первый раз, когда эта простая мысль дошла до него, он ощутил ни с чем не сравнимый ужас. На короткое время его словно парализовало. Мозги отключились: они застыли, и Воронов словно вышел из собственного тела и начал смотреть на него со стороны. Его тело вызывало у него теперь панический страх. Оно, тело, оказывается совершенно спокойно может подвести его, может предать. В этом теле, независимо от самого Воронова могут начаться какие-то необратимые процессы и в один прекрасный момент жизнь возьмет да и погаснет, как перегоревшая лампочка. Весь ужас этой мысли состоял в том, что лично ты ничего с этим не мог поделать. Ты, как подопытный кролик, сидел в своей клетке и ждал, когда врачи возьмут да и введут тебе смертельную инъекцию. Ты, как пассажир обреченного воздушного лайнера, вынужден был сидеть пристегнутый в кресле, пока машина падала либо в океан, либо на твердый грунт Земли. И пока лайнер летел — ты жил, если это вообще можно было назвать жизнью. Все пассажиры вокруг знали, чем закончится этот полет, и каждый развлекал себя, как мог. Кто напивался, кто пел песни, кто занимался, забыв про стыд, любовью. И делали это люди просто из-за того, что очень боялись смерти. В их свинстве проявлялась жажда бессмертия, проявлялась дико, убого, коряво как-то, но проявлялась.
Воронов вспомнил некоторых своих знакомых. У папаши Шульца была жена Машка. Обычная примитивная мещанка, которая всеми правдами и неправдами собиралась удачно выскочить замуж за профессорского внучка с квартирой на Беговой, с домом в Перловке и с возможностью спокойно еще в 70-е выезжать за границу. Баба была дрянь, с ярко выраженным маргинальным характером. На мужа она смотрела не как на человека, а как на ступеньку, на которую надо поставить ножку и тем самым повысить свой социальный статус. Вырвавшись таким образом из непроглядной нищеты, это существо, получив желаемое, как с цепи сорвалось. Машка занялась кооперативными квартирами, стала брать взятки, чуть не попала в тюрьму, разбогатела и видела теперь весь мир лишь через призму вещей. Воронов ненавидел эту Машку. Она, гоняясь за так называемым благополучием, сжирала друга, сживала его со свету, предлагая ему самому наложить на себя руки.
— Выйдешь в окно, — говорила эта мразь больному мужу, — и я тебя по-человечески похороню.
— Зачем? Зачем мне в окно-то выходить? — робко отбивался папаша Шульц, хватаясь рукой за сердце.
— Умрешь — я себе человека найду. Чего мне с тобой теперь делать-то?
Воронов видел, что сейчас таких машек развелось еще больше: хищные, тупые, смазливые жопки-щебетуньи, как саранча, стаями набрасывались на состоятельных мужиков, чтобы те обеспечивали им фитнесы, солярии, косметологов и прочие блага по уходу за своим гаденьким смазливым тельцем. Но всеми этими машками, в конечном счете, двигало лишь одно — неосознанная жажда бессмертия. Тупые, безмозглые машки эти хотели заручиться гарантией, что тельце их, эта симпатичная шкурка, подольше прослужит им и не подведет в нужный момент. Наивная, безмозглая саранча! Подведет и еще как подведет, не беспокойтесь, девы! Самолет падает, он стремительно несется вниз, и кто знает, в какой момент взорвутся топливные баки, безжалостно поджарив ваши ухоженные, натертые маслами и подтянутые в фитнесе шкурки. Вот так-то, жопки, вот так-то щебетуньи мои, вот так-то зверьки! Наивная, но вполне откровенная и, к сожалению, безуспешная попытка решить самую важную проблему в жизни, проблему по утолению жажды бессмертия, жажды, которая способна была отравить жизнь любого человека.
Вот и сейчас, стоя напротив Горы, Воронов чувствовал, как его самого начинает мучить эта самая жажда, как она в виде жуткой тоски медленно поднимается из самых глубин его «я». Как не заботься о теле, а оно все равно подведет тебя. Тело и душа всегда находятся в состоянии какого-то неразрешимого противоречия. Душа живет вечностью и не хочет считаться с телесной немощью, а тело только и делает, что медленно и верно, как в песочных часах превращается в прах, в пыль, в тлен.
— А вот тебе и отрубленные руки артистов, — вдруг натянутой струной прозвучала в профессорской голове простая догадка. — Они и руки-то свои рубили по той же самой причине, по которой жопки-щебетуньи бегают по фитнесам. Их мучила, их изводила все та же жажда бессмертия, которую они пытались утолить, жадно ловя восхищение публики. Какие однако уродливые формы может принять эта самая жажда бессмертия.
Стоя сейчас между бушующим морем и Горой, Воронов испытал вдруг неподдельный ужас. За этот подслушанный разговор он платит, как платят по тарифу мобильной связи, только вместо денег он платит годами жизни, своим любопытством ускоряя и без того немедленный бег песочной струи.
Ну, как? По-прежнему хочешь знать, кто скрывается за Романом и Книгой? А? Песочек, песочек-то все бежит и бежит. И это твой песочек, милый. Твой и ничей больше. Это ты своей жизнью расплачиваешься за каждый миг подслушанного тобой разговора. Слушай, слушай, милый, коли жизнь не дорога и помни: abyssus abyssum invocat.
Но Воронов продолжал стоять и слушать, как завороженный. Он знал, что сам сокращает свое земное существование, но ему просто надоело бояться и он решил бросить вызов, а там будь, что будет. Пусть! Пусть течет мое земное время, но упустить такую возможность я не могу! Умом я понимаю, что пора остановиться, пора сойти с этой колдовской точки пересечения неведомых мне сил и идти в отель, но сердце подсказывает, что тогда я всю жизнь буду корить себя за проявленное малодушие. Кто? Кто стоит за Книгой? Значит и Она не всесильна, значит и на нее управа имеется? Эх! Узнать бы, кто это? Подслушать бы? И пусть течет, утекает моя жизнь. Пусть сочится сквозь пальцы, а Книга все равно в этот момент надо мной не властна, потому что здесь в этом месте, в этой точке она не хозяйка. Кто? Кто Режиссер?
Так Воронов стоял, слушал и разрушался. А Книга злилась на свою жертву. Ей совсем не хотелось, чтобы автор узнал ее слабые стороны. Узнал даже ценою собственной жизни. Как женщина Она любила тайны. К тому же ей не хотелось ни в чем уступать своему автору. Любая уступка — слабость, то есть подчинение, а это недопустимо, это позор. Она никак не ожидала такого отчаянного азарта, больше похожего на русскую рулетку. Крепкий орешек попался. До всего докопаться хочет. Как быть с таким? Он, автор, готов даже умереть в этот солнечный февральский день, лишь бы дойти до сути. Готов, как Голем, распасться на атомы и превратиться в маленькую кучку праха. Ну, чего он упорствует, дурачок. Ему достаточно сделать один шаг в сторону, и напряжение чудовищное, нечеловеческое, тут же спадет, прекратится, как распад обогащенного урана, когда глушат реактор. Он даже не подозревает, куда попал, в какую точку вселенной угодил, неудачно выбрав место на пляже. Иди домой, слышишь, тебя жена заждалась. Хочешь, я оставлю тебя в покое и со временем ты забудешь обо мне. У тебя есть жена, зачем тебе я? Со мной ты быстрей умрешь, рассыпешься в прах, и жена только соберет песок совочком, чтобы отвести домой, в Москву. Ну, сделай шаг в сторону, прошу тебя, и иди домой. Все равно я не откроюсь тебе, не позволю установить власть надо мной.
— Вы писатель! — трясла Она его в парке много лет назад, куда они ушли погулять после очередной лекции. — Вы писатель, слышите!
Так она кричала в отчаянии, влюбленная в ту его суть, что была в нем помимо тела, смертного, разрушающегося. Она не пропускала ни одной его лекции, она жадно ловила каждое его слово. А он к тому времени еще и не знал, еще не верил в то, что он писатель и что Книга вероломно избрала его в качестве своей жертвы, в качестве своего автора-любовника.
— Вы писатель, слышите, писатель! — кричала она в отчаянии, прекрасно зная, что им никогда не быть вместе: тело и душа слишком разные субстанции.
И теперь, оказавшись в точке пересечения опасных для человека сил, он понял, что то была тоже Книга. Она стремилась воплотиться во всех женщинах, с которыми сводила его судьба. И каждой из этих женщин он причинял необычайную боль. Получалось, что Книга мучила его сейчас точно так же, как когда-то он мучил ее, мучил своих любимых женщин.
Когда он сказал жене, что уходит, то почувствовал, что режет ножом по живому: острое, как бритва, лезвие вспарывает кожный покров и начинает обильно сочиться кровь. Он режет, а в ушах так и стоит этот крик отчаяния:
— Вы писатель, слышите, писатель!
И крик этот эхом разносится по опустевшему зимнему парку.
Да! Он писатель! Писатель! Чтобы не говорила по этому поводу и как бы не сомневалась в его предназначении одна пухлая тетка с навыками филологического анализа. И это мучительно для всех окружающих. Оксана истекает кровью и стонет от боли. И во всем виновата только Книга. Это Она — мастерица принимать различные женские образы, чтобы не застоялось сердце, чтобы ты всем существом своим: кровью, сухожилиями, кишками, сердцем, костями понял, что такое Любовь. Женщины, страдая, учили его Любви. И это Книга поручала им воспитывать, держать в постоянном напряжении, одним словом, подготавливать к мучительному поиску своего будущего автора. И больше всех выпало страданий жене. Девочка моя, как натерпелась ты от этой самой Книги! Сколько мужества, мудрости понадобилось тебе, чтобы преподать автору, самый лучший, самый великий урок самопожертвования. Люблю тебя, девочка моя! И хотя Книга гонит меня к тебе, но я сильно подозреваю, что ты сможешь Ей составить серьезную оппозицию, ты не дашь своего мужа в обиду, ты в миг поймешь ее, Книги, женскую природу. Она тебя побаивается.
— За жену решил спрятаться, дурачок? — вновь начала Книга. — А ты подумал, смертный, что я сейчас поиграю с тобой и брошу. Возьму да и найду себе другого борзописца. На тебе свет клином не сошелся. А тебя просто не станет. Сейчас! Вот еще немного — и случится инфаркт или взорвет твою бедную головушку инсульт. Что тогда? Тебя-то не станет, любопытный, а я, Книга, я — вечная, как эта Гора и море. Мы просто разыгрываем тебя, понял? Мы поставили твою жизнь на кон ради удовольствия: вечность — штука скучная, вот и развлекаемся, как можем. Неужели жизнь стоит моей тайны? Подумай, крепко подумай, муравей. Раскрыть тайну хочешь? Что ж, она, может быть, тебе и откроется, но в самый последний момент, когда ты, как твой друг, папаша Шульц, начнешь глотать ртом воздух в предсмертных муках удушья. Кому, кому ты о ней тогда успеешь поведать, дурашка?
Испания. Наши дни.
Стараясь не будить жену, Воронов поднялся с постели, натянул светлые легкие брюки, мокасины на босу ногу, рубашку с коротким рукавом, пересчитал скудные финансы, чиркнул записку жене, намекнув, что дело срочное и тайное и что обязательно свяжется с ней при первом удобном случае, что постарается управиться в течение 2-х недель, пока она с сыновьями еще здесь, в Испании.
Затем он открыл дверь и вышел в коридор. На улице стало ясно, что жара будет нестерпимая. Воронов понимал, что ровно через сутки от него будет вонять, как от бомжа, что ни в какую приличную библиотеку, ни в какой приличный частный дом его просто не пустят. У него был российский заграничный паспорт. Куда он с ним? Любому здравомыслящему человеку на его месте было бы ясно, что дело безнадежное, что никакой Книги, которая свела с ума сначала бедного Алонсо Кихано, а затем вдохновила самого Сервантеса на написание довольно странного романа, так вот, никакой такой Книги ему, Воронову, не видать, как своих собственных ушей. Но что-то все-таки двигало им, что-то толкало на эту безнадежную, бесперспективную авантюру. Что? Он и сам толком не знал. Это оказалось сильнее всякого здравого смысла, это сидело в нем как болезнь, как страсть, как алкоголизм. Воронову казалось даже, будто в его голову вживили некий чип. Этот чип и указывал ему, что делать, куда идти, в каком направлении искать.
Итак, он вышел из гостиницы, и ноги сами понесли его куда-то вниз, через парк, мимо знаменитой Альгамбры, куда он так и не смог попасть накануне, в Гранаду, к университету. Он знал, что ему надо спешить. В противном случае он умрет, умрет от инфаркта, потому что где-то в Турции, почему именно в Турции, Воронов и сам толком не знал, так вот, где-то в Турции его, профессора Воронова, второе и, наверное, истинное я сейчас находится в неком «фокусе», в неком схождении неведомых сил, способных разрушить его земную оболочку. А чтобы этого не произошло, надо как можно быстрей найти злополучную Книгу, тем более, что по какой-то странной иронии судьбы эта проклятая Книга сама очень хочет, чтобы ее все-таки нашли и нашли как можно быстрее.
Турция. Поселок Чамюва.
Стоя сейчас лицом к Горе и спиной к бушующему морю, Воронов понимал, что все теперь зависит от его alter ego, от героя его собственного романа. Если герою, который находился сейчас в Испании, не удастся отыскать Книгу, то ему не выдуманному, а вполне настоящему, реальному Воронову, придет конец. Слава Богу, что в это февральское утро жена Оксана не пошла с ним на пустой пляж и осталась до завтрака в номере. Он совсем не хотел, чтобы жена стала свидетелем его агонии. Если ему и суждено умереть, то только в одиночку. Ищи, ищи Книгу, дорогой мой герой, которому я дал собственное имя! Не найдешь — и мне конец. Но вместе со мной исчезнешь и ты, ибо Роман так и останется незавершенным.
Почему он, вообще, потащился утром на этот пляж? Что его заставило проснуться раньше обычного? Что? Сон. Конечно, сон. Сон об апельсинах, о шотландском мармеладе и испанском береге, который он увидел, качаясь на палубе торгового судна. Но кто все-таки увидел этот сон: он сам или его герой? Не разберешь. Автор и его герой срослись и давно стали единым целым, разделив между собой даже общее имя. Поэтому сон снился и герою, и ему одновременно. И теперь они вдвоем ищут Книгу. Ищут Её и в романе, и в реальности.
Испания. Наши дни.
И вот он бежит к гранадскому университету. Бежит изо всех сил. Ему, герою, надо во что бы то ни стало спасти своего автора. Они оказались в одном щекотливом положении, которое трудно назвать завидным. Их общий враг — Книга. Она же и их общая цель. И вот герой уже успел потеряться в лабиринте узких улочек, вьющихся близ кафедрального собора. Теперь он и сам не знал, как ему удалось попасть в район Альбайсин. Карменес, мавританские виллы с садами, отгороженные от всего мира высокими каменными стенами ограды и составляли собой эти узкие лабиринты. В воздухе растворился аромат цветущих жасминов. Ясно было, что герой потерялся и лишь напрасно тратит время. Какая Книга, когда в руках нет даже элементарной карты города?
Только минут через 30 ему удалось вернуться к Паласьо-де-ла Мадраса. Именно это здание когда-то занимал арабский университет, затем городской совет. А сейчас его вновь отдали университету.
Из зноя он нырнул в прохладу внутреннего дворика. Там оказался и фонтан. Профессор устало рухнул на мраморную скамейку, стараясь перевести дух. Судя по всему сессия была в полном разгаре. Это он как профи определил с первого взгляда: слишком много в столь ранний час оказалось вокруг студентов. Внешне молодые люди с книжками и рюкзаками отличались от тех, кого профессор привык видеть почти каждый день у себя в Москве. Они были какие-то лощеные что ли. Эти дети, в отличие от своих московских братьев по цеху, явно больше ценили то, что они студенты. Чувствовалась многовековая, возникшая еще во времена средневековья, традиция. В этих стенах учились еще в эпоху мавританского владычества, когда в России ни о каких университетах даже и не мечтали. Интересно, чему все-таки учили мавры своих вагантов в те далекие времена?
Но герой Романа не стал предаваться мечтам. Он взглянул на часы. Скоро должна была проснуться Оксана. Еще несколько мгновений, и она увидит, что его нет рядом. Прежде чем она заподозрит неладное, пройдет еще какое-то время. Жена найдет записку. От этой мысли даже сердце екнуло. Ох! Как пахло здесь, в университетском дворе жасмином! Дай Бог ей понять и принять его отсутствие и бегство. Иначе он все равно поступить не мог. Оксане не объяснишь, что он побежал спасать своего автора, а заодно и собственную шкуру. Кто кого выдумал — уже неважно. Не до этого как-то. Надо спасать и спасаться самому. Нельзя терять ни минуты.
Он вскочил с мраморной скамейки и заходил. А что, собственно говоря, он делает? Правильно: теряет время. Сидя здесь в тенечке, Книгу не найти. С чего начать? На что он рассчитывал, когда бежал сюда? Посидишь, посидишь — и все само собой устроится, да? Какая беспомощность! Какая глупость! Казалось, он только сейчас осознал всю бесперспективность своей попытки, продиктованной простым отчаянием.
Турция. Поселок Чамюва.
Воронов почувствовал такую боль, будто ему в грудь вогнали кол. Ясно было, что никакой Книги его герой, его alter ego, не найдет. Наивно и глупо было надеяться на счастливый исход. Его спасти могло только чудо. Слава Богу, что он оставил Оксану в номере. Прости, дорогая моя, прости. Как хорошо мне с тобой было, как ты любила, как понимала меня!
Оксана просыпается. Просыпается и в жизни, и в романе
Где проснулась Оксана — она и сама уже толком не знала. Но сначала был сон. И в этом сне Оксана занималась своим любимым делом: она плавала в Красном море с маской и любовалась рыбами и коралловым рифом. У нее еще был фотоаппарат в специальном чехле, поэтому рыбы и кораллы должны были остаться с ней навечно. Впрочем, то, что делала во сне Оксана, нельзя было назвать плаваньем. Плавают в бассейне, напрягаясь изо всех сил и отфыркиваясь, как тюлени. Антиэстетичное зрелище. Вода же в море оказалась настолько соленой, что, чтобы удерживаться на поверхности, не надо было прилагать никаких усилий. Ты не плыл, ты парил и сверху рассматривал рыб и кораллы. А рыбки вертели хвостиками, сбивались в стайки, водили хороводы — и все это необычайно нравилось Оксане. Книга заигрывала с женой Воронова, пытаясь прикинуться невинной, смешливой, ребячливой подругой. Ты, мол, поиграй здесь пока с рыбками, а я с твоим мужем разберусь: убью его и как автора, и как героя — надоел. Вечно он свой нос сует не туда, куда надо. И Оксана, ни о чем не подозревая, все гонялась и гонялась за своими рыбками в далеком Красном море. А параллельно с этим она спала, спала сразу в двух гостиницах: на берегу Средиземного моря в Турции и на Пиренеях в городе Гранаде. При этом в Испании было лето, июль месяц, а в Турции — февраль.
И это нарочитое несовпадение пространства и времени и сыграло, в конечном счете, важную роль.
Покрывало иллюзий, насланное Книгой, должно было охватить слишком большое пространство. А, как известно, где тонко — там и рвется.
И сон, сладкий сон с рыбками вдруг взял и порвался.
Оксана оказалась в Черной дыре, в которой не было ни пространства, ни времени. Это была сама Пустота. Это была граница власти самой Книги. Угодив в эту Пустоту, Оксана тем самым спасла мужа: оказавшись на границе, она ослабила напряжение Книги, ослабила Её воздействие на мужа.
Реальность. Турция. Наши дни. Чамюва.
Боль отступила. Теперь можно было хотя бы перевести дыхание. Только что рябило в глазах — и вдруг все вновь стало ясным. Гора, море за спиной, словно получив чью-то команду, сразу смолкли. Они вновь стали лишь частью общего курортного пейзажа. Прошло еще какое-то время, и Воронов начал смотреть на все другими глазами, удивляясь самому себе, своему разыгравшемуся воображению. Какие бездны? Какие шепоты? Какая тайна, песок, утекающая жизнь, фокус пересечения неведомых сил и прочий бред. Нет всего этого. Нет и быть не может. Просто нервишки разыгрались. Вот и все! А какое лучшее средство от расшалившихся нервишек? Правильно — купание в холодной воде. В такие волны, конечно, входить опасно, но можно, раздевшись до плавок, постоять на берегу — и пусть волны обдают тебя с ног до головы холодными, колючими брызгами. Чем не купание?
Так Воронов и сделал. Через несколько минут он совсем забыл о своем странном медитировании, которое чуть было не закончилось инфарктом.
Затем он обтерся толстым махровым полотенцем, переоделся и побрел назад, к себе в номер. Оксана уже, наверное, проснулась, и они сейчас пойдут с ней завтракать. Возьмут побольше салатов, нальют сок в высокие бокалы и сядут где-нибудь на открытой террасе, чтобы не терять ни одной минуты и жадно ловить яркое февральское солнце.
Когда он поднялся в номер и открыл дверь, то обнаружил, что в комнате никого нет. Не было жены и в ванной, и на балконе, с которого открывался чудный вид на гору и которая совсем недавно казалась такой убийственно-грозной. Наверное жена уже успела спуститься вниз, в ресторан, и теперь сидит себе, попивает сок и ждет, когда он вернется после холодных морских ванн.
Отсутствие жены нисколько не насторожило Воронова. Отель небольшой — скрыться здесь некуда, да и поселок пуст — не сезон. Успокоенный этой мыслью, Воронов разделся и стал под душ, чтобы смыть с себя соль. Теплый душ после холодного моря показался особенно приятным. Невнимательный муж даже не заметил, что одеяло на половине жены не было отброшено в сторону и сохраняло силуэт некогда спящего под ним тела. На подушке по-прежнему была заметна вмятина от головы. Создавалось впечатление, что на этой стороне кровати кто-то продолжал спать, кто-то, чье тело взяло и сделалось невидимым.
Испания. Наши дни. Университет Гранады.
Вдруг Воронов почувствовал какое-то необычайное умиротворение. Запах жасмина в этот ранний утренний час лишь усилился, и профессору, как коту от валерьянки, сделалось необычайно легко и приятно на душе. Он начал испытывать даже какое-то блаженное равнодушие ко всему происходящему. Какой пустяк! Какой бред! Стоило ли вообще огород городить? Вскочил с постели ни свет ни заря, побежал, бросил жену одну. Какой-то сумасшедший автор попросил о помощи, какой-то бредовый роман этого самого автора? Бред! Бред, одним словом. Что-то есть захотелось. И пить тоже. Надо бы вернуться в гостиницу до того, как Оксана проснется и прочитает записку. Сделаю вид, что решил просто прогуляться. С минуты на минуту их туристическую группу должны начать кормить завтраком. Эх! Не опоздать бы. И с этой мыслью Воронов встал со скамейки, собираясь бежать назад в гостиницу. Мысль о Книге просто взяла, да и исчезла из его головы. Мир Романа становился необычайно будничным.
— Господин Воронов! Господин Воронов! — вдруг окликнул его кто-то со спины.
— Постойте! Не бегите так быстро. Я с вами.
— Что? Что вам надо? Откуда вы меня знаете? Постойте, мне ваше лицо кажется знакомым.
Оксана как плавала, в купальнике с маской и трубкой в зубах, так и оказалась в кромешной тьме на какой-то безвидной суше. Ей сразу стало очень холодно и по телу побежали мурашки. Оксана сразу поняла, что это кошмар, который почему-то явился на смену райскому блаженству и рыбкам.
Книга, с которой столкнулся Алонсо Кихано Добрый, а затем и сам Сервантес, настолько всеохватна, всеобъемлющая, что ли, что порой ее границы простираются вплоть до царства первозданной Пустоты. Книга граничит с тем «безвидным миром» Хаоса, из которого сам Господь и создал нашу Вселенную.
Книга как воплощение творения противопоставлена этой «безвидной земле». Более того, Книга находится в непрерывном процессе становления.
Пустота же, граница Книги, — это Стабильность, это отсутствие каких бы то ни было изменений. Поэтому Пустота враждебна Книге. Этот конфликт относится к разряду неразрешимых: два столь противоположных начала стремятся к уничтожению друг друга. Книга хочет все больше и больше заполнить собой Пустоту, а последняя сопротивляется и, наоборот, стремится к тому, чтобы свернуть Книгу, как сворачивают прочитанный свиток. Одним словом, Пустота во что бы то ни стало желает остановить творческую экспансию Книги.
И упаси Бог, если кто-то окажется там, где проходит фронт этой борьбы. Всем хорошо известно, чем грозит смещение мощных тектонических земных пород. Землетрясение, эта необузданная стихия, в один миг готово уничтожить целые города.
Интуиция подсказывала, что с минуты на минуту грянет нечто такое, с чем еще не приходилось сталкиваться. Такого страха Оксана еще ни разу не испытывала. Тебе хотелось бежать, а ноги словно вросли в землю и налились свинцом. Тебе хотелось кричать, а гортань пересохла. Тебе хотелось поднять руку над головой, чтобы защититься от удара, а руки не слушались. Сигнал, идущий из мозга, не доходил ни до одной из конечностей, потому что и мозг был парализован страхом.
Такой ужас достойно могли вынести лишь библейские пророки. Но пророки эти не случайно причислены к особой, исключительной породе людей. Они всю жизнь сознательно готовили себя к этой роковой встрече с Первобытным Ужасом. А тут — слабая беззащитная женщина в купальнике, с маской и трубкой, которую так безжалостно вырвали из теплого Красного моря, где она еще совсем недавно безмятежно разглядывала стайки разноцветных рыбок.
Библейский Ужас, с которым сейчас и столкнулась Оксана, был тотальным. Он способен был разрушить психику так, как атомная бомба Хиросиму, превратив мозг в пепел, в ядовитые пары, в испарения.
Реальность. Турция. Наши дни. Поселок Чамюва.
Жены в ресторане также не оказалось. И это обстоятельство его немного встревожило. Однако не очень. Мало ли что? Жена могла отправиться что-нибудь выяснить у администрации. Например, почему пляжные полотенца не меняют каждое утро? Или что-нибудь еще в этом роде. В несезонье обслуга работала с ленцой. Успокоенный этой догадкой, Воронов сел на террасу завтракать, с минуты на минуту ожидая появления Оксаны, которая оказалась сейчас один на один с Библейской Пустотой.
В первом томе этого пространного романа есть примечательная глава под номером XX. В ней, на наш взгляд, лучше всего передан конфликт между так называемой Книгой и надвигающейся на Неё Пустотой. В упомянутом эпизоде на землю спускается необычайно темная ночь, такая темная, что не видно даже звезд. Это летом, в Испании, где облака — крайняя редкость?!
Эта тьма вселяет в душу верного оруженосца Санчо Панса такой неподдельный ужас, что он ни на шаг не может отойти от своего господина. Боясь, что Дон Кихот бросит его, Санчо тайком стреножит Росинанта. Все попытки Дон Кихота отправиться на поиски приключений, оказываются напрасными: конь делает лишь беспомощные скачки на месте. Эта сцена вызывает вполне оправданный смех у читателей. Но если обратиться к тайной символике, то становится ясно, что конь рыцаря — символ его плотской мощи, а сам всадник олицетворяет несгибаемый дух. Отсюда можно сделать следующий вывод: страх оказался такой силы, что он буквально парализовал боевого коня, читай тело, плоть рыцаря, хотя, чтобы не унижать достоинства своего героя, Сервантес и преподносит нам эту сцену в комическом виде, перекладывая всю ответственность на оруженосца и тем самым снимая печать позора с самого Дон Кихота: это не он испугался, это Санчо стреножил его коня.
Санчо в этом смысле более откровенен, чем его господин. Он испугался настолько, что ни на шаг не может отойти от рыцаря. Между тем, от страха оруженосца начинает мучить медвежья болезнь. Вполне понятная реакция организма.
Итак, мы читаем: «Однако, столь великий страх владел его (Санчо) сердцем, что он не отважился на ноготок отойти от своего господина. А с другой стороны невозможно было и думать о том, чтобы не удовлетворить свое желание. И вот как он вышел из этого затруднения: он отнял правую руку, которой держался за заднюю луку седла, развязал ею потихоньку, без всякого шума, шнурок, на котором только и держались его штаны, после чего они сразу же упали ему на пятки и обхватили их как колодки; затем со всей возможной осторожностью поднял рубашку и выставил на воздух оба свои полушария, которые были не малого объема. Когда все это было проделано и Санчо казалось, что главная трудность им преодолена и что он уже почти выпутался из своего тяжкого и мучительного положения, явилось новое затруднение еще похуже: он стал опасаться, что ему не удастся проделать свое дело без шума и треска, и поэтому стиснул зубы, втянул голову в плечи и изо всех сил старался удержать дыхание. Но несмотря на все эти старания, ему все-таки не повезло, и под конец он издал негромкий звук, нисколько не походивший на те звуки, которые приводили его в такой ужас. Услышав его, Дон Кихот сказал:
— Что это за звук, Санчо?
— Не знаю, сеньор, — ответил тот. — Должно быть, еще что-нибудь новенькое: ведь приключения и злоключения приходят все разом.
Затем он вновь решил попытать счастье, и все обошлось так благополучно, что он без шума и новых тревог освободился наконец от тяжести, которая столь его угнетала. Но у Дон Кихота обоняние было развито не менее чем слух, а Санчо стоял совсем рядом, словно пришитый к его боку, так что испарения снизу поднимались к нашему рыцарю почти по прямой линии; поэтому не могло не случиться, что кое-что донеслось до носа Дон Кихота, который почувствовав запах, поспешил себя защитить, зажав нос пальцами, и, немного гнусавя, сказал Санчо:
— Сдается мне, Санчо, что ты сильно струсил.
— Что струсил — это верно, — ответил Санчо, — а только почему ваша милость заметила это сейчас, а не раньше?
— А потому, что никогда еще от тебя не пахло так сильно, как сейчас, и притом совсем не амброй, — ответил Дон Кихот.
— Это вполне возможно, — сказал Санчо, — только виноват в этом не я, а ваша милость: зачем вы таскаете меня в ненужное время по непроезжим дорогам?
— Отойди-ка в сторонку, дружок, шага на три или четыре, — сказал Дон Кихот, все еще продолжая зажимать нос пальцами, — и впредь не распускайся и не забывай, что ты должен относиться ко мне с уважением; я слишком свободно с тобой разговариваю, и это толкает тебя на непочтительность.
— Бьюсь об заклад, — воскликнул Санчо, — ваша милость думает, что я сделал кое-что такое, чего делать не полагается!
— Лучше не трогать того, что ты наделал, друг Санчо, — ответил Дон Кихот.»
Но страх и образ Пустоты в этой главе не является доминирующей смысловой константой. Здесь отчетливо проступает и образ той Книги, что и стала причиной всего романа и всех бесконечных злоключений Дон Кихота.
Чтобы хоть как-то преодолеть этот Первобытный библейский ужас, Санчо, перед тем, как опорожнить кишечник, начинает рассказывать Рыцарю Печального Образа довольно странную и абсолютно бессвязную историю. Приведем ее здесь целиком, потому что тайный смысл этой нелепицы, на самом деле, необычайно глубок. Итак, мы читаем во все той же загадочной XX главе первого тома: «И подойдя к своему господину, он положил одну руку на переднюю луку седла, другую на заднюю, и прижался к левому бедру Дон Кихота, боясь отдалиться от него хотя бы на один палец: так устрашили его мерные удары, беспрерывно до них доносившиеся».
Здесь не лишне будет напомнить, что имя, которое взял себе идальго Алонсо Кихано Добрый, переводится с испанского как та часть доспехов, которая и прикрывает бедро рыцаря и к которой и прильнул в конец испуганный оруженосец (кихота). Получается, что от страха Санчо прильнул к самой сути своего господина, к Кихоту, или кихоте. Вот такая весьма интересная игра слов получается. Прильнул, чтобы в святом невежестве своем и поведать рыцарю самую суть происходящего, чтобы раскрыть, так сказать, смысл основного конфликта.
Но чтобы разобраться в этом получше, нам следует вновь вернуться к тексту. А там, в тексте, мы читаем: «Дон Кихот попросил Санчо Панса исполнить обещание и рассказать ему для развлечения какую-нибудь историю, на что оруженосец ответил, что он бы охотно это сделал, если бы его не пугал этот грохот и кромешная Тьма, воцарившаяся в мире.
— Но все же я постараюсь рассказать вам одну историю, и если только мне удастся ее кончить и никто мне не помешает, вы увидите, что лучшей истории нет на свете. Слушайте же внимательно, ваша милость, я начинаю».
Вот оно великое схождение Пустоты и Книги, явленное в самом тексте бессмертного и таинственного романа! Заметим, что Книга в этом эпизоде мимикрирует, прикидывается народной побасенкой. Но от этого лишь ярче, отчетливее проявляется ее изменчивая, живая суть. Книга может разворачиваться, плести сюжет до бесконечности, лишь бы Её никто не прерывал. Рассказывая, Санчо преодолевает таким образом свой Страх. В этом рассказе оруженосца и проявляется животворящая сущность самой Книги, преодолевающей Пустоту и Тьму.
И здесь нам вновь следует вернуться к тексту:
— Итак, что было, то было, — продолжил Санчо, — коль что доброе случится, пускай оно будет для всех, а коль злое что — для того, кто сам его ищет. И заметьте, ваша милость, сеньор мой, что древние начинали свои сказки не как попало, а непременно с изречения Катона Цонзорина римского, которое гласит: «А злое — для того, кто сам его ищет». Эти самые слова к нам подходят, как кольцо к пальцу: сидела бы ваша милость смирно и не бродила бы в поисках за злом! Не лучше ль нам вернуться по другой дороге, раз никто нас не заставляет идти именно этой, где со всех сторон на нас лезут всякие ужасы?
— Продолжай свой рассказ, Санчо, — сказал Дон Кихот, — а по какой дороге нам ехать — это уж предоставь мне.
— Продолжаю, — ответил Санчо. — Итак, в одном местечке Эстремадуры жил пастух коз, иначе говоря, козопас, и этого пастуха коз, или козопаса, как рассказывается в моей истории, звали Лопе Руис, и этот самый Лопе Руис был влюблен в пастушку, которую звали Торральба, и эта пастушка по имени Торральба было дочерью одного богатого скотовода, а этот богатый скотовод…
— Если ты таким образом будешь рассказывать свою историю, Санчо, — перебил Дон Кихот, — и повторять по два раза каждое слово, так ты ее в два дня не кончишь: рассказывай связно и толково, как разумный человек, — а нет — так замолчи.
— Да я рассказываю точь в точь так, — ответил Санчо, — как рассказывают эти сказки у нас в деревне; иначе рассказывать я не умею, да вашей милости и не следует требовать, чтобы я вводил новые обычаи.
— Ну, рассказывай как умеешь, — сказал Дон Кихот, — и продолжай, раз уж мне суждено тебя слушать.
— Так вот, дорогой сеньор мой, — продолжал Санчо, — этот пастух, как я уже вам докладывал, был влюблен в пастушку Торральбу, а была она девка дородная, строптивая и слегка похожая на мужчину, так как у нее росли усики, — как сейчас ее перед собой вижу.
— Да разве ты ее знал? — спросил Дон Кихот.
— Я то ее не знал, — ответил Санчо, — но человек, который мне эту историю рассказывал, уверял, что все это быль и чистая правда, и что когда я стану рассказывать ее кому-нибудь другому, то могу свободно утверждать и клясться, что сам все видел собственными глазами.
Эта самая пастушка Торральба — ни кто иная, как сама Дульсинея. Во всяком случае описания этой знаменитой героини бессмертного романа, приведенные чуть позднее тем же самым Санчо Панса, совпадают вплоть до такой детали, как усики. И там и здесь — это дородные крестьянки мужеподобного вида. Но ведь без Дульсинеи не было бы и самого романа? Но продолжим чтение текста: «Так вот, время себе шло да и шло, а дьявол, который, как известно, не дремлет и всюду пакостит, подстроил так, что любовь пастуха к пастушке обратилась в лютую злобу и ненависть. Говорили злые языки, что случилось это потому, что она давала ему множество всяких поводов к ревности, не зная иной раз меры и преступая пределы дозволенного. И с этой поры пастух до того ее возненавидел, что решил покинуть деревню, чтобы только она ему на глаза не попадалась, и удалиться в такие края, где бы и духу ее не было. А Торральба, как только приметила, что он ею брезгует, влюбилась в него так, как никогда раньше его не любила.
— Таково природное свойство женщин, — сказал Дон Кихот, — отвергать тех, кто их любит, и любить тех, кто их ненавидит. Продолжай, Санчо.
— Случилось так, что пастух привел свое решение в действие и, забрав своих коз, отправился по полям Эстремадуры в сторону португальского королевства. Узнав об этом, Торральба устремилась за ним следом и долго шла так пешком, босая, с посохом в руках и с котомкой за плечами, а в котомке у нее, как говорят, был осколок зеркала, кусок гребня и баночка с какими-то притираниями, ну, да это неважно, что там было, я вовсе не собираюсь сейчас все это проверять, а скажу только, что, как рассказывают, наш пастух вместе со своим стадом подошел к реке Гвадиане, — а в ту пору было половодье, и река почти выступила из берегов, и в том месте, куда он пришел, не было ни лодки, ни плота, и некому было переправить ни его, ни стадо. Сильно это его расстроило, так как он видел, что Торральба уже приближается и примется сейчас ему надоедать своими мольбами и слезами. Стал он поглядывать по сторонам и наконец завидел рыбака в такой маленькой лодочке, что поместиться в ней мог только один человек и одна коза. Делать однако было нечего: он поговорил с рыбаком и условился, что тот переправит и его и всех его коз. Числом триста. Рыбак сел в лодку и перевез одну козу, потом вернулся и перевез вторую, потом опять вернулся и перевез третью… Хорошенько считайте, ваша милость, сколько коз он перевез на другой берег, потому что, если вы хоть на одну ошибетесь, история моя тут же и кончится, и я уж больше не смогу прибавить ни слова. Итак, я продолжаю: противоположный берег был топкий и скользкий, так что на каждый переезд рыбаку приходилось тратить много времени. Он все-таки перевез еще одну козу, потом еще одну, и еще одну…
— Скажи сразу, что он перевез их всех, — сказал Дон Кихот, — довольно тебе разъезжать с одного берега на другой, а то ты этак и в год их не переправишь.
— А сколько их было до сих пор переправлено? — спросил Санчо.
— А черт их знает, — ответил Дон Кихот.
— Что я говорил, то и вышло: вот вы и сбились в счете. Видит Бог, тут история моя кончается, и продолжения больше не будет.
— Да как же это возможно? — возразил Дон Кихот. — Неужели это так важно для твоей истории знать в точности, сколько коз было перевезено, и неужели, если при счете пропустишь хоть одну из них, то ты уже не можешь продолжить рассказа?
— Нет, сеньор, никоим образом, — ответил Санчо, — потому что в ту минуту, как я попросил вашу милость сказать мне, сколько коз было переправлено, а вы мне ответили, что не знаете, у меня сразу же вылетело из памяти все, что еще оставалось вам рассказать, — а, ей богу, продолжение было весьма интересное и занимательное».
Заметим, что история про перевозчика коз довольно древняя по своему происхождению. Скорее всего, эта история пришла к нам с Востока. Она встречается даже в итальянских Cento Novelle Centiche. Есть также версия на латыни и на провансальском языке. Перед нами типичный бродячий сюжет. Эта история — не плод воображения самого Санчо. Она существовала задолго до его рождения, задолго до написания самого романа «Дон Кихот». Условие одно — ни в коем случае нельзя сбиться со счета: сколько коз удалось перевезти рыбаку на другой берег. В этой истории заложен принцип бесконечного рассказа, как в русской версии: «На дворе мочало — начинай сначала». Сбились — и давай по новой. И так без остановки. И это в страшную беззвездную ночь, когда в мире вновь воцарился Первобытный Страх и Ужас. Против Страха, завладевшим его душой, Санчо пытается бороться бесконечным повествованием про коз, которых все перевозят и перевозят через реку. Но точно таким же бессвязным выглядит и сам роман «Дон Кихот». В нем все новые и новые истории нанизываются одна на другую, и все это происходит в результате случайного стечения обстоятельств. Как читатель вы также имеете шанс потеряться в этом романе, если, подобно Дон Кихоту, забыли, сколько коз уже успели перевезти, и сколько и, главное, какие истории вам уже успели рассказать все те, кто участвуют в общем романном повествовании.
Но если прекратить считать коз, то у вас есть все шансы остаться один на один с Первобытным Библейским Ужасом и оказаться во власти всемогущей Пустоты. Вот так! Так сколько все-таки коз перевез рыбак на другой берег? Считайте. И будьте внимательны, а то Книга умрет и мир обрушится в Пустоту.
Реальность. Турция. Наши дни. Поселок Чамюва.
Теперь настала его, профессора Воронова, очередь спасать жену. Правда, сидя на террасе и потягивая сок, он и не подозревал даже о существовании какой бы то ни было реальной угрозы. Воронов был абсолютно спокоен. Впервые за долгое время профессор с облегчением почувствовал, что Роман перестал его мучить. Автор стал совершенно равнодушен к своему творению. Какое счастье! Какая радость! Вновь начинается обычная, нормальная жизнь. Не надо ничего выдумывать, не надо больше жить, находясь под постоянной властью каких-то химер. Ведь так и до шизофрении недалеко. Сознание вновь стало единым, целостным. Вновь установился диктат нормы. Ты такой же, как все, ты нормальный. Ты не будешь больше воображать себе чью-то чужую жизнь. Не будешь даже пытаться залезть за границы Нормы. Нет, писательство — это, положительно, медленный процесс помешательства. Творчество — вещь, очень вредная для психики. Ты сознательно отказываешься от своего и пытаешься взять на себя чужое: что это, как не раздвоение сознания? Мало этого — ты по своей собственной воле стремишься как можно глубже погрузиться в собственное подсознание, лицом к лицу встретиться с теми демонами, которые живут в душе каждого и которым может быть не одна тысяча лет от роду. Ведь любой психолог скажет, что человек, пока растет, в филогенезе проходит все этапы истории развития человечества, значит, в подсознание его загнаны все самые кровожадные божества далекого прошлого. И пусть лихо лежит тихо. Но это правило хорошо для нормального индивида, а для писателя оно не действует, писатель, как греческий герой Тесей, идет вслед за нитью Ариадны, за нитью своего воображения, навстречу с Минотавром.
Вот они, нормальные люди, как спокойно и беззаботно они ведут себя в этот погожий февральский денек на берегу Средиземного моря! Смотреть на них — одна радость. Их не мучают никакие химеры, сон их ровный и безмятежный. У них одна забота: как бы подольше продлить свое земное существование и получить от этой жизни как можно больше плотских радостей. Чем не счастье! Чем не наглядное утверждение права Её Величества Нормы. В этом мире стабильности если и случаются обмороки, то только от здоровья.
И с этим настроением профессор принялся рассматривать окружающих, для которых просто не существовало никакой Книги. Нет, у каждого в руках, кто пришел погреться на солнышке рядом с бассейном, какая-то книжка все-таки имелась. Эти книжки раскрывали, клали прямо на лицо, чтобы защититься от солнца, под голову вместо подушки, в обшем, обращались с ними, как приматы с неизвестным и непонятным артефактом. Иногда делали вид, что читали, то есть совершали в уме какие-то операции по установлению связей между словами и предложениями, но до смысла дело так и не доходило, потому что то, что обычно оказывалось в руках у этих приматов под видом Книги книгой как таковой и не являлось. Неожиданно внимание Воронова привлекла одна семейка из России. Толстые, скорее даже жирные, счастливцы, обладающие от природы целостным, как кусок гранита, сознанием, люди медленно вышли к бассейну на солнце. Таким глыбам, таким, как сказал бы классик, «матерым человечищам» можно было только позавидовать и позавидовать, что называется, от всей души. Если они чем когда и мучились, то только желудочными коликами, а другие угрызения совести счастливо обходили их стороной. Мать, отец и две дочурки-перекормыша тащили за собой по кафельным плитам белые пластмассовые лежаки с характерным противным звуком. Так под невообразимый скрип твердой пластмассы о кафель они утверждали свое победоносное величие Нормы: трепещи хлюпик, трепещи интеллигентишка, трепещи писатель, ёк макарёк! И у каждого из них в короткой лапке с пухлыми пальцами было зажато по книжке. И книжки эти напоминали скорее котят, чем печатную продукцию, которых тащили к пруду, чтобы тут же и утопить за ненадобностью: в доме и без них живности навалом.
Эта группка разместила свои лежаки рядом со столиком Воронова и разложила на них свои студенистые телеса. Профессор почувствовал легкий приступ тошноты. От Нормы явно воняло и воняло тлением, смертью. У самых профессорских ног спокойно, деловито разлеглись живые трупаки, которым просто позабыли сообщить о том, что они давно мертвы.
Семейка, как по команде, вскинула свои мертвые книжки к лицу и тупо уставилась в печатные странички, словно в прицел. Так почетный караул на похоронах вскидывает приклад карабина к плечу, чтобы дать прощальный залп в честь усопшего.
Проклятое воображение: нет от него покоя! Пришли люди, легли, решили немножко почитать на солнышке, как говорят, для общего развития, а ты — приматы, трупы, котята. Опять за старое. Ну, чего тебе не хватает? Вздохни поглубже и будь как все. Возьми лежачок, поставь рядом, приляг на него и постарайся заглянуть в книжку соседа, папаши семейства. Если не вытошнит, то ты вполне нормальный, ты как все и, значит, выздоровел. Но Воронов заранее знал, что вытошнит, что простые книжки-обложки, обычно начинающиеся со слов: «шли годы, смеркалось», он на дух не переваривал.
Однако, немного поколебавшись, решил попробовать, решил окунуться в это кабанье болотце. Встал из-за стола, взял такой же лежак, спросил:
— Можно?
В ответ лишь кивнули. Поставил рядом, лег и через какое-то время начал косить глазом в сторону соседа, точнее, в сторону печатных страниц, которые зависли перед самым носом толстого книгочея.
Прочел. Книга сразу начиналась с диалога, но диалога абсолютно ненормального:
«— Прощай, Топилицын, — кто-то, неизвестно кто, запросто обращался к своему приятелю с первых же строк романа.
— Прощай, Вицлипуцли, — вполне серьезно отвечали ему».
И всё! Это как в больнице имени Кащенко после утренних процедур в длинном коридоре с обшарпанными стенами, когда одного пациента вели на эти самые процедуры, а другого уже возвращали в палату. Встретились две затерявшиеся в собственных мирах души и поприветствовали друг друга. Поприветствовали как могли. Вицлипуцли, так Вицлипуцли, мог быть и Фейхоа — какая разница. Причем здесь бог древних ацтеков? Воронов испытал явное недоумение, но взглянув на жирного соседа, понял, что тот воспринимает все в порядке вещей. Приехали. Вот тебе и хваленая норма: человек на первой же странице без всяких там объяснений с Вицлипуцли прощается, как с соседом Ваней после бурной попойки — и ничего. А норма-то, оказывается того — подкачала. И Воронов от этой мысли даже развеселился: сумасшедший не только он один. Книга дурачит этих придурков точно так же, как и его самого, только делает это грубее что ли, не стесняясь явной пошлятины, а что: пипл все хавает. Сосед, между тем, продолжал внимательно вчитываться в весь этот начинающий разворачиваться перед ним бред. И Воронов с какой-то другой страницы успел прочесть:
«Стук в дверь заставляет вздрогнуть.
Как не вздрогнуть… Думает о Тени, и в это время стучат… Он уже знает, что Тень способна издавать звуки. Наверное, это очень сильная Тень и потому на такое способна. Если издает звуки, она может и в дверь постучать. Она даже по телефону как-то звонила. После того, как гуляла по воздуху перед окном гостиницы…
— Кто там? — спрашивает Термидор нарочито сонным голосом.
— Командира… — это китаец Пын. — Моя спать негде…
Термидор поворачивает ключ и распахивает дверь.
— Как так?
— Матраса мокрый… Кто-то спала, лужу под себя делала… Воняет…
— Это точно, — решил про себя Воронов, — воняет да еще как».
Он встал с лежака и решил посмотреть хотя бы на обложки того, что держали в своих руках любители солнечных ванн. Читать анонсы оказалось еще интереснее, чем бессвязные отрывки. Здесь безумие, казалось, проявило себя с еще большей силой. «Мир прогнил! — истошно кричала какая-то из пестрых обложек, — но когда бандиты стреляют друг в друга, разумной реакцией должны быть аплодисменты!»
— Во как! — не выдержал профессор, и дама, которая сжимала эту книжку в руках, настороженно окинула взором циничного интеллигента.
— Психи! — решил для себя Воронов. — Такие же психи, как и я, только диагноз другой. Они бредят чужим бредом, а я своим — вот и все. Прощай, Топилицын. Прощай, Вицлипуцли.
А Оксана, как назло, все не возвращалась и не возвращалась.
Официанты, между тем, начали заметно суетиться. Время завтрака приближалось к концу.
— Интересно, — подумал Воронов, — сколько грязных стаканов может поместиться на подносе? Виртуоз, ей-богу, виртуоз! Несет этакую махину, и ни один стакан не упадет, не разобьется: хрупкое стекло только мерно позвякивает в такт его шагов.
По-настоящему волноваться он начал только через час. Оксана так и не появилась. Со столов уже все убрали и теперь в ресторане протирали пол и начинали готовиться к обеду. Эта череда смен кувертов, напитков и блюд была еще одним воплощением жизненного ритма.
В холле отеля Воронов давно уже заприметил несколько пожилых немцев. Их было четверо: двое мужчин и столько же женщин. Это были типичные западные пенсионеры, которые решили погреться на солнышке в феврале. Казалось, они весь свой отдых только и делали, что пересаживались из ресторана в холл. Все напитки были включены в стоимость проживания в пятизвездочном отеле, поэтому немцы бузырились дешевым турецким пивом от души. Целые дни они проводили перед кружкой, сохраняя необычайно сосредоточенный, даже серьезный вид. Эти немцы напоминали Воронову космонавтов на старте. Почему вдруг возникло такое странное сравнение? Наверное потому, что нибелунги эти любили занять столик неподалеку от стеклянной шахты скоростного лифта, чья капсула-кабина ритмично, как клапан в аппарате искусственного дыхания, то мягко взмывала вверх, то столь же мягко опускалась вниз прямо к столику, за которым и сидели четыре молчаливых фигуры, словно высеченные из гранита, этакое воплощение самой Нормы и здравомыслия с неизменной кружкой пива в руках. Характер нордический, выдержанный, что называется.
Но если раньше это зрелище пивных немецких космонавтов на старте лишь забавляло Воронова, то сейчас общий вид неподвижных фигур показался ему даже зловещим. Эти краснорожие мясистые сфинксы словно были посвящены в некую тайну, которой они не собирались ни с кем делиться.
— Пропала жена? А ты как думал? В этом отеле всегда что-нибудь да происходит. Не случайно его назвали «Тангейзер» и выстроили рядом с Волшебной Горой, приятель, — казалось так и хотели ему сказать немцы. — Надо было заранее приготовиться ко всякого рода неожиданностям. Пропала жена? Хорошо, иди в полицию. И там, смешной ты человек, обязательно начнут ее искать. Обязательно! Кстати, а где здесь полицейский участок? Мы, немцы, этого знать не знаем. Мы люди добропорядочные и законопослушные и нам никакого дела нет до турецкой полиции — вот так! К тому же — это всего лишь поселок, обычный поселок у моря. Здесь все тихо и спокойно. Ближайшая полиция в Анталии. Пропала жена? А, может, это вы ее, мил человек, и утопили? Скажем, где-нибудь в море. Нормальные-то люди в феврале не купаются. Нормальные люди в холле сидят и пиво пьют — вот так! А вы со своей супругой купались. Все видели. Вот и докупались. Взяли да и утопили бедную женщину. Труп на берег вытащили, камнями забросали, а теперь для отвода глаз в полицию обратиться хотите. Мотивы? А мотивы могут быть самыми разными. Сознание убийцы — потемки. Где жена-то работает? В «ЛУКОЙЛ» говорите? Вот вам и мотив. Акции там и все подобное. Ищите! Чем мы вам помочь-то можем? Разве лишь советом ни в какую турецкую полицию не соваться. Турки, они, сами знаете, не совсем европейцы. С ними хлопот не оберешься.
И тут Воронову показалось, что один из мордатых немцев неожиданно подмигнул ему и слегка щелкнул пальцем по опустевшей пивной кружке. Профессор аж вздрогнул от неожиданности. Но сия фривольность относилась не к нему, а к официанту, который каким-то чудом сумел угнездить пустую кружку немца на и без того переполненном подносе и затем понес всю эту пирамиду, позвякивая, прямо на кухню.
Чтобы успокоиться, Воронов сел в мягкое кресло в холле и заказал себе джин-тоник со льдом и лимонной долькой. Пить алкоголь с утра было не в его правилах, но надо же хоть как-то успокоиться, чтобы обдумать план действий. Проще всего — подняться в номер и посмотреть: не вернулась ли жена. Может быть, у нее разболелась голова, такое бывает, и она решила пропустить завтрак, погулять по поселку и вновь лечь в постель. А вдруг нет? Вдруг и эта версия окажется ложной? К такому повороту событий надо было подготовить себя и хряпнуть еще джину с тоником.
Когда официант ставил бокал на столик, то аккуратные льдинки мелодично позвякивали при этом. Не зная почему, но Воронов вдруг вообразил себе, что в этом мелодичном позвякивании и может скрываться ответ на вопрос: где искать жену. Перед тем как пригубить холодный напиток с привкусом еловых веток, он еще раз слегка взболтал бокал — и льдинки вновь откликнулись слабым перезвоном далеких колокольцев, что болтались вокруг козьих шей: стадо гнали к речной переправе и всех коз следовало пересчитать и при этом ни разу не сбиться.
И тут от его ощущения нормальности не осталось и следа: позвякивание льдинок в бокале оказалось роковым для его психики. Как пение сладкозвучных сирен, это тихое мелодичное позвякивание вновь напомнило ему о Книге и о творчестве. Ему, как алкоголику выпить, вдруг точно также захотелось вновь взять в руки свою старинную ручку Montblanc, захотелось свернуть тяжелый черный колпачок с золотым ободком и пробежаться широким, как лопата, пером по девственно-белым листам. Все эти нормальные люди, все эти гранитные немцы с пивом не смогли убедить его в своей абсолютной нормальности. Каждый из них тихо и мирно сходил с ума, но как-то пошло, примитивно что ли:
— Прощай, Топилицын.
— Прощай, Вицлипуцли.
А если уж терять рассудок, то делать это, по мнению Воронова, следовало как-то иначе, ища свои, только свои козьи тропы в этой туманной стране книжного зазеркалья.
Он почему-то был абсолютно уверен, что только с помощью своей антикварной ручки ему удастся вернуть себе жену. Никакая полиция не поможет ему. И в номере Оксаны нет. Нет ее и в сауне, и в массажном кабинете и за 10, за 20, за 1000 миль отсюда. Её просто нет во всем этом так называемом нормальном материальном мире, в которым немцы потягивают пиво, а приматы из России пытаются вчитаться в бред про какого-то там Топилицына и Вицлипуцли.
Он взял бокал, и льдинки отозвались веселым перезвоном. Профессор осушил содержимое залпом. Козы так козы: мы сосчитаем их всех до единой, сосчитаем и ни разу не собьемся.
— Ещё? — спросил официант по-русски.
— Да. И обязательно со льдом, — уточнил Воронов.
Сейчас, вот сейчас он поднимется к себе в номер, возьмет ежедневник, Montblanc и отправится к морю. Там, на берегу, под шум волн он и пробежится золотым пером-лопатой по белому листу. Строчки будут ложиться ровной бороздкой, оставляя след, подобный струе, что «нежней лазури». Слова хлынут потоком и тут главное не сплоховать, не дать онеметь руке, чтобы она не остановилась, не сделала паузу. Тут главное поймать попутный ветер в парус, а если встречный, то идти галсом, но идти, плыть во что бы то ни стало. Ведь ручка Montblanc старая, ей, как и Воронову, 50 стукнуло, она тяжела и неповоротлива, она по-немецки неизящна и сама напоминает обломок тяжелой мачты, который подобрали на берегу после кораблекрушения. Вот почему ему показалось, что немец с кружкой подмигивал ему в холле, мол, беги, спасай жену, Montblanc-то твой мы, немцы, и сделали. Причудливая это все-таки вещь, воображение.
Правильно! Главное поймать ветер, ветер воображения, и немцы здесь постарались на славу! Спасибо, немцы, спасибо милые, спасибо за ваше неизменное качество, спасибо вам за мой старый Montblanc. Его, Montblanc, надо лишь держать под нужным углом и тогда ветер сам надует твой парус, и тяжелый корпус полетит тогда по волнам, «по волнам моей памяти», как назывался еще знаменитый диск далеких семидесятых, словно пушинка по ветру и тогда все, все будет хорошо!
Пиши, пиши, рученька! Пиши, пиши милая! Не подведи, не подведи только! От тебя все и зависит сейчас! Спасай! Спасай Оксану мою! Вытаскивай ее оттуда, куда я ее сам по неосторожности и спихнул…
Гранада.
— Господин Воронов! Господин Воронов! Постойте! Да не бегите вы так. Я не успеваю.
— Что? Что вам надо? Откуда вы меня знаете? Постойте, мне ваше лицо кажется знакомым.
— Не удивительно. Я очень популярен в России. Это после больницы я сильно изменился. Похудел, говорят.
— Грузинчик? Вы писатель Грузинчик?
— Вот видите — и вы узнали. Я вас прошу, не бегите так. У меня рука еще не до конца зажила и ноет. Особенно при резких движениях. Вот как сейчас.
— А вам, собственно говоря, что от меня надо?
— Вы зря решили вернуться в отель. Вашей жены там уже нет.
— Как? А где же она?
— В данном случае это неважно.
— Как это неважно? Вам, может быть, и неважно: жена-то моя, а не ваша…
— Не злитесь. Поверьте, я здесь ни при чем. Я — лицо пострадавшее, как и вы. Мы с вами стали жертвами одной очень большой интриги. И чем быстрей вы это поймете, тем для нас обоих станет лучше.
— Что вы имеете ввиду?
— Книгу — вот что я имею ввиду. Вас же Сторожев и Стелла уговорили в Испанию съездить?
— Какая Стелла? Не знаю я никакой Стеллы.
— Не важно. Главное, что она вас знает. Через Сторожева, разумеется. Она всегда в тени держится. Таков ее стиль.
— А вы что про Книгу знаете?
— Немного. Но нам вдвоем поручено ее отыскать. Причем каждому отведена своя роль.
— И какая роль у меня, позвольте полюбопытствовать?
— Охотно отвечу вам на этот вопрос. Только для начала давайте вернемся в университет. Наши поиски оттуда и начнутся. Поверьте, ничего лучше в этой ситуации вы сейчас и сделать-то не сможете. Уважаемый профессор Воронов, на всем божьем свете у вас сейчас нет друга, надежнее меня. Нравится вам это или нет, но такова логика той интриги, в которую мы с вами и оказались замешаны.
Слова Грузинчика во внутреннем дворике старинного университета с фонтаном и мраморными скамьями прозвучали столь убедительно, что окончательно обезоружили профессора, к которому писатель так настойчиво набивался в друзья. С чего бы это? Начинающийся дневной зной прогнал наконец жалкие остатки ночной прохлады, и теперь любая тень казалась спасительным оазисом. Уходить отсюда не хотелось. Каждый из собеседников невольно начал искать повод подольше задержаться в этом уютном царстве прохлады. Писатель и профессор присели на одну из мраморных лавок и, словно завороженные, уставились на фонтан. Он журчал так убаюкивающе, так мирно, что казалось, в этом мире нет и не может быть никаких интриг, наоборот, все в нем должно быть прозрачно и ясно, как эти звонкие струи.
Но при этом в глубине души они понимали, что под мерный звук фонтанных струй в их жизнях начали медленно прорастать семена чего-то нового, доселе неведомого.
— Вы знаете, — неожиданно нарушил убаюкивающую тишину Грузинчик, — что для физиков вода так и осталась загадкой, тайной. Основное ее свойство — текучесть. Как сочленяются ее молекулы и атомы — вот в чем проблема. У воды нет жесткой структуры. Она постоянно течет, меняется. В строгом смысле ее даже нельзя причислить к элементам периодической системы Менделеева — столь неустойчива ее структура.
— Это вы к чему, господин писатель?
— Так. К слову.
Потом вновь помолчали. Сидели и тупо смотрели на фонтан, как змеи, завороженные флейтой факира.
— Никак не могу привыкнуть ни к этой жаре, ни к запахам, — через какое-то время посетовал Воронов. — Испания — страна-мираж. Здесь все возможно.
И опять тишина, нарушаемая лишь мерным журчанием воды.
— Так какая же все-таки роль отведена каждому из нас в поисках Книги, господин Грузинчик?
— Если говорить о вашей, то это роль наживки.
— Не понял. Поясните.
— На вас и только на вас должна «клюнуть» Книга.
— Что значит «клюнуть»?
— Значит — дать знать о себе, выйти из тени.
— А почему она именно на меня должна так среагировать?
— Потому что только вам явился призрак Ляпишева в атриуме. Об этом Сторожев всем и растрезвонил. Помните? Зимой. Во время сессии?
— Помню. Отлично помню. Ну, и что с того?
— А то, что этого откровения ждали уже давно и вдруг оно и случилось, и покойник вас сразу посвятил в таинство Книги.
— Ладно, но почему именно я удостоился такой чести, а не вы, например?
— Во-первых, потому что я к этому времени уже успел себя скомпрометировать. Как вы выражаетесь, стал борзописцем вместо того, чтобы служить высокой литературе, а, во-вторых, Сторожев сумел убедить Стеллу, будто у вас с Книгой установилась некая мистическая связь, что в последнее время, после встречи с призраком, вы об этой самой Книге только и думаете. Одним словом, у всех фигурантов сложилось устойчивое мнение, будто вы, а не я, и есть идеальный медиум, посредник.
— На этом Сторожев настаивал?
— Он вашу кандидатуру в качестве «наживки» и предложил.
— Та-а-ак! — протянул профессор и картинно надул щеки.
— Но это еще не все.
— В каком смысле?
— А в таком, что вас, профессор, подставили и подставили капитально.
— Рассказывайте.
— В этой интриге роль медиума совершенно незавидная. Медиум, положим, чувствует, где конкретно находится книга и ведет охотников прямо к цели. В дальнейшем медиум обнаруживает Книгу, вернее, Она сама дает себя обнаружить, несчастная «наживка» вступает в контакт с Объектом, а затем медиум благополучно сходит с ума.
— Та-а-ак! — еще раз картинно вздохнул Воронов, а затем, сделав короткую паузу, поинтересовался у своего собеседника:
— Ну, ваша-то роль какова во всем этом спектакле?
— Очень простая. Во всяком случае таковой она мне и представлялась до самой последней минуты. Я должен был в тайне следить за вами как охотник. Если бы возникла в том нужда, то я бы и денег подбросил, и из беды выручил бы, и подкупил бы, кого надо. Медиум медиумом, а соломки подстелить никогда не повредит. До поры до времени я выполнял бы роль вашего ангела-хранителя. Издатель Безрученко снабдил меня достаточными средствами и необходимыми связями. Все для подстраховки, конечно. Но вот штука-то в чем: я сам решил поменять правила игры и открыть свое инкогнито.
— А с какой целью, позвольте полюбопытствовать?
— Как вы не понимаете: я же писатель. Плохой ли, хороший, но писатель, господин Воронов. И учитель у нас с вами был один и тот же — профессор Ляпишев. Он первый догадался о существовании Книги. Я, конечно, служил Золотому Тельцу вот этой самой рукой, но потом-то мне пришлось ее отсечь. Ловлю на себе ваш недоверчивый взгляд, вижу и знаю, какой вопрос последует. Да, пришили ее, пришили на прежнее место, согласен. Двойственная ситуация: отсечь, вроде как отсек, а рука — вон она: нагло пальцами шевелит, как будто ничего и не произошло. Пришили, пришили ее! — перешел уже на крик Грузинчик.
— Да не волнуйтесь вы так. Ничего я такого и не думал, — попытался успокоить своего собеседника Воронов.
— Пришили, согласен, пришили, — все не унимался писатель-инвалид, — ну и что из того? В прямом смысле слова — это рука моя, но она и не моя вместе с тем.
— Как это?
— Не моя и все тут. От моего тела она отделилась, так?
— Так.
— Значит, моей на какой-то срок уже не считалась, так?
— Так.
— Значит в течение этого срока, рука моя могла поднабраться чего-то такого, чего в моем теле отродясь не было, например, бактерий разных, так?
— Так.
— Хорошо. А если предположить существование не только бактерий, а там разных энергетических полей, то вот рука моя, будучи пришитой на прежнее место, словно вернулась из космического путешествия и теперь пытается влиять на весь остальной организм, включая и мозг.
— Интересная теория.
— В том-то и дело, что это не теория, а самая что ни на есть практика и правда жизни. Поверите или нет, но это рука время от времени начинает мне подсказывать то или иное решение запутанной проблемы. Вот как сейчас, когда я решил снять завесу инкогнито и выйти прямо к вам на контакт. Отрубив себе руку, я искупил свой грех, искупил кровью. Я не виноват, что стал причиной массового помешательства, и люди решили, что это стильно — рубить себе руки.
— Успокойтесь. Я вас ни в чем не виню. Я просто хочу получше разобраться в ваших мотивах — вот и все.
— Мои мотивы? Да я и сам их не знаю. Скажу честно: я не знаю, зачем вышел к вам. Может быть, просто из жалости. Не люблю, когда человека вслепую используют. Но, скорее, это сама рука мне подсказала, как поступить. Сторожев подло с вами обошелся. Он завел вас, рассказав о Книге, сманипулировал вами ради своих тайных целей. Вы, судя по всему, законченный идеалист? Ведь так?
— А что ж здесь плохого?
— Да ничего. Просто вами на почве идеализма легко манипулировать. Вас толкнули в объятия опасной Книги, а в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо.
— Знаете, Грузинчик, а я ни о чем и не жалею. Я с самого начала подозревал, что Сторожев не совсем честен со мной. Ну и что? Скажу откровенно: я всей душой поверил в эту самую Книгу. Что же здесь плохого? Если Она действительно существует, то мы с вами имеем шанс приобщиться к чему-то грандиозному. Разве это не прекрасно? А так сиди, пиши себе никому ненужные статьи и монографии, веди скучную жизнь кабинетного ученого, книжного червя. И вдруг этому червю откуда-то сверху спускают соломинку, и он, червь, начинает по этой соломинке вверх карабкаться. Да черт с ним, со Сторожевым. Сманипулировал мною — и на здоровье. Главное, у меня появилась сейчас грандиозная цель в жизни — найти живую Книгу.
— Да, теперь я понимаю, насколько Сторожев оказался прав в своем выборе. Вам и с ума-то сходить не надо. Вы уже чокнутый. Вы что, в самом деле не понимаете, как может быть опасна для вас встреча с Книгой? Тогда полюбуйтесь, полюбуйтесь на мою руку.
И тут писатель Грузинчик вынул правую искалеченную руку из черной шелковой перевязи, которая в виде широкого плата крепилась у него на шее. Своей левой рукой писатель размотал бинт и прямо в нос профессору сунул свой отвратительный шрам.
Воронов даже дернул головой от неожиданности. Шрам был впечатляющим. Казалось, что руку пыталось сожрать какое-то кровожадное чудовище, откусить и выплюнуть, как конец гаванской сигары перед тем, как закурить. Руку словно жевали и пробовали на вкус.
— Полюбуйтесь, полюбуйтесь! И прошу заметить — все это человек сам с собой проделал. Добровольно.
— Забинтуйте, а то меня вырвет, — взмолился упавшим голосом профессор.
— Мне предстоит еще одна операция. На этот раз косметическая, — словно оправдываясь, пояснил Грузинчик.
Вновь замолчали, прислушиваясь к убаюкивающему звуку струй фонтана. Гога, как ребенка, принялся пеленать свою увечную руку. Воронову стало писателя необычайно жаль.
— Какая мощная энергетическая воронка образовалась.
— А? — переспросил профессор, выходя из ступора.
— Я говорю: какая мощная энергетическая воронка образовалась, — повторил на этот раз погромче Грузинчик.
— Что вы имеете в виду?
— Моду на членовредительство — вот что. Смотрите, как увлек всех мой пример! А вы про высокие материи рассуждаете. Не хочу пугать вас, но если вам собственная жизнь не дорога, то хотя бы подумайте о близких. Ведь они все могут последовать за вами в эту самую воронку. Поверьте, я с Книгой общался. Не напрямую, конечно, заочно, а последствия — вон они, сами видели.
И с этими словами Грузинчик продолжил медленно перебинтовывать свою руку, а затем аккуратно уложил ее в черный шелковый платок в виде перевязи. И, в общем-то, в безобидном облике писателя мелькнуло что-то пиратское.
— Создается впечатление, дорогой писатель, словно что-то существенное вы мне так и не договариваете. Разве я не прав?
— Что вы имеете в виду?
— А хотя бы то, зачем я, вообще, Сторожеву понадобился? Что ему-то с этой Книги?
— Ему-то что?
— Да?
— Хороший вопрос. Внешне все выглядит очень логично. Сторожев и Стелла смогли убедить Безрученко. Знаете такого?
— Он, если не ошибаюсь, владеет издательством «Палимпсест»?
— Верно. Так вот, Сторожев и Стелла…
— Простите? А Стелла? Какое она ко всему этому имеет отношение? Кто она?
— Секретарь Безрученко. Я бы сказал, что больше, чем секретарь. Она — серый кардинал издательства, стратег и идеолог. Стелла и Сторожев каким-то непостижимым образом очень связаны между собой. Я в этом еще не до конца разобрался. Так вот, Сторожеву и Стелле удалось убедить Безрученко в том, что с помощью Книги он сможет решить все свои финансовые проблемы. Книгу они хотят использовать исключительно ради наживы: Она станет источником супербестселлеров. И бестселлеры эти начну писать я своей искалеченной рукой, а там уж другие борзописцы подтянутся. Вот такой план.
— Что ж, вполне современный. Законы рынка неистребимы. Но как же вы, борзописцы, с Книгой общаться будете, если Она всех с ума сводит?
— Хороший вопрос. Но только с ума сойти придется вам. А бред ваш я и начну записывать. В бреду вся сила. Настоящий бестселлер — это всегда нарушение правил и норм, по-хорошему, это всегда бред. Сторожев и Стелла не случайно лекции Ляпишева в эту стратегию вплели. В них и говорилось о паре: Алонсо Кихано Добрый и Сервантес. Первый случайно наткнулся на Книгу и сошел с ума, а второй начал записывать все, что рассказывал ему сумасшедший. По Ляпишеву, они встретились на каком-то постоялом дворе, когда Сервантес только что вернулся из алжирского плена.
— По вашему выходит, что Сторожев — очень меркантильный человек. Я с этим никак не могу согласиться. Нет, Арсений, конечно, деньги любит и любит шикануть, но не до такой же степени, чтобы ценой психического здоровья своего коллеги заработать себе на безбедную старость?
— Да, действительно, неувязочка получилась. Сдается мне, что Стелла со Сторожевым и самого Безрученко хотят использовать с какой-то неведомой нам целью. Вот вам, господин профессор, и еще один мотив, который побудил меня выйти из тени и обратиться непосредственно к вам. Как хотите, но я пешкой в этой игре быть не собираюсь. Я предлагаю совместно обдумать план дальнейших действий. Предлагаю создать союз с целью попытаться обыграть этих игроков. Что скажете?
— Союз, говорите?
— Да, союз.
— А название какое-нибудь придумаем? Например, «Меча и орала». Я сойду за последнее, за орало, за плуг, значит. А вы уж за меч: быстрота решений, натиск, стратегия, одним словом.
— Не иронизируйте, пожалуйста, и не придирайтесь к словам. Союз — это всего лишь слово, но суть-то, суть-то вы уловили? Или хотите остаться пешкой и до конца сыграть роль обезумевшей наживки?
— А согласитесь: заманчивая роль: следить за тем, как сходишь с ума или как тебя с ума сводят и сводят умело, тонко манипулируя твоим сознанием? И проделывает это все с тобой та самая Книга, о которой так много говорят в определенных кругах. Я начну заговариваться и бредить как Родион Раскольников или как Алонсо Кихано Добрый, а вы сделаетесь моим секретарем, моим доктором Ватсоном. Ого! Смотрите, какие широкие обобщения начали вдруг давать знать о себе. Ведь Шерлок Холмс в какой-то мере относится к разряду гениальных сумасшедших: он с помощью морфия лечится от меланхолии, играет на скрипке, а в периоды просветления прозревает все тайны зла. Чем вам не образ гениального безумца? Изощренный мозг сыщика с Бэйкер стрит все время скользит на грани. Ход его полубезумной мысли непонятен среднему англичанину викторианской эпохи доктору Ватсону. А сам Шерлок занят лишь саморефлексией, он внимательно следит за тем, какие еще безумные на первый взгляд откровения, основанные на сочетании внешне несочетаемых явлений, преподнесет ему собственный не совсем нормальный разум. А доктор Ватсон, между тем, записывает все слово в слово, а в результате на свет появляется бестселлер на все времена. Чем это не наша с вами ситуация? Знаете, я добровольно готов расстаться со своим так называемым здравомыслием, я готов без остатка отдаться Книге и меня не испугал ваш жуткий шрам, наоборот, вдохновил даже. Как доктор Ватсон вы все время будете рядом, чтобы в точности записывать мой бред, на который и вдохновит меня искомый Объект. Хотя один вопрос все-таки тревожит меня и тревожит не на шутку.
— Это какой же?
— Судьба близких. В этом вы, господин Грузинчик, абсолютно правы. Родные люди ни в чем не виноваты. А Книга наша до жертв, да еще до невинных, жадна необычайно. Ей только их и подавай. И, кажется, чем больше, тем лучше. Вон какая толпа идиотов сразу последовала за вами и начала у всех на глазах себе руки рубить.
— А что я вам говорил?
— Постойте, постойте, господин писатель, я что-то не пойму, а ваш-то здесь интерес все-таки какой? Вы же, наоборот, напрямую должны быть заинтересованы в собственной славе. А она, слава ваша, напрямую связана с моим сумасшествием. Вы же честолюбивы и амбициозны и отрицать это бессмысленно. Разве не так?
— Все так, хотя и немного обидно слышать такое в момент моего откровения. По логике вещей, мне бы только радоваться вашему возможному безумию, тихо сидеть в сторонке да потирать руки. Мне оставалось лишь помочь вам вступить в контакт с Книгой и ждать, когда вы превратитесь в Кумранскую Сивиллу. Все так. Вы абсолютно правы. Не скрою, перспектива мировой известности и славы, может быть, равной бессмертной славе Сервантеса, меня прельщала. Вот так — взять да и вырваться из разряда модных борзописцев в высшую лигу, в лигу бессмертных. Чем не перспектива! Не скрою, эта мысль мне согревала душу. Но…
— Что но? Говорите, говорите…
— Страх! Вот мое но, вот что держит меня и путает все карты. Страх! Да, Страх! Такого Ужаса я не испытывал за всю свою жизнь. Понимаете, он неописуем, необъясним. Вы думаете, отчего я себе тогда в Ленинке руку-то оттяпал?
— Хотите сказать из-за этого самого Страха?
— Вот именно. Если сказать, что я испугался, значит не сказать ничего. Пугаются бандита, который грозит вам пистолетом, пугаются милиционера с дубинкой в участке: почки может отбить, наконец, врача на обследовании, который может сообщить вам о неутешительном диагнозе. Это все я и называю — испугаться. Но все это, хотя и страшно, но не так, как в моем случае.
— Не скажите. С врачом вы точно заметили. Все под Богом ходим. Никто умирать не собирается — и вдруг. Тут все похолодеет. Тут в поту просыпаться начнешь.
— Согласен. Но все равно, поверьте, это не сопоставимо с том Ужасом, о которым я сейчас пытаюсь вам рассказать. Именно Его я и пережил, перед тем как руку себе отсечь.
— Знаете, господин писатель, а ведь в ваших словах что-то есть. Я начинаю вам верить. Мне кажется, что сейчас вы очень искренни.
Неожиданно Грузинчик, сидя на скамейке во дворе гранадского университета, принялся раскачиваться взад-вперед, словно стараясь убаюкать раскричавшегося во сне младенца. Правда, вместо младенца он укачивал свою правую руку, нежно прижимая ее к груди. Казалось, что рассказав о своем Страхе, он словно вызвал Тень Ужаса к жизни, и рука заныла вновь нестерпимой болью. Перевязь, в которой рука и покоилась, была из тонкого черного шелка. Но сейчас она уже не казалась Воронову какой-то пижонской. Слишком необычной казалась и вся эта встреча, и сам разговор по душам. И в следующее мгновение Воронов почувствовал, как у него у самого по спине побежали мурашки. Еще ничего не было сказано конкретно про этот Страх, его лишь назвали, слегка обозначили в бессвязной речи, но фигура раскачивающегося писателя была красноречивее любых слов. Воронов даже подумал, что еще не известно, кто из них двоих быстрей с ума сойдет. Во всяком случае в данный момент Грузинчик оказался к этому краю ближе.
— Когда вам сообщают, что вы смертельно больны, то вы испытываете Ужас, самый настоящий, смертельный Ужас, — начал вдруг совершенно изменившимся голосом Грузинчик. И профессору Воронову вдруг стало необычайно жалко этого человека, и он вспомнил, что Сторожев называл Грузинчика Гогой. Гога — это что-то домашнее, уютное, что-то родное. Пусть он будет Гогой. Может быть, хоть в этом имени найдется утешение, найдется хоть слабое, пусть даже и призрачное убежище от Страха, о котором таким замогильным тоном начал повествовать в недавнем прошлом успешный автор детективных историй в стиле ретро.
— Когда вам сообщают, что вы умрете и умрете довольно скоро, — продолжил Гога Грузинчик, по-прежнему раскачиваясь взад-вперед. Взор его при этом был неподвижен и зафиксирован на одной точке прямо перед собой, — то даже этот смертельный Ужас вы изо всех сил стараетесь вставить в какую-то рамку витиеватых рациональных объяснений. И в конечном счете с той или иной долей успеха вам это удается. Так устроен человек, такова его природа: он всему стремится найти объяснение и оправдание. Мозг работает, и защищает вас. Начинает трудится и ваша душа. Она помогает вашему разуму найти оправдание и утешение. И находит. Душа и Разум, подобно двум крыльям, возносят вашу душу до небес, на необычайную высоту духовного прозрения, достичь которой вы были не в состоянии, находись ваше тело в прежнем здравии. Вот и получается, что этот Смертельный, казалось бы, Ужас послан вам во благо самим Богом.
Голос Гоги Грузинчика по мере произнесения этого странного монолога непрерывно менялся, поражая Воронова своим необычным тембром. Голос Гоги завораживал слушателя, буквально гипнотизировал его. Воронов отметил для себя, что писателя хотелось слушать все больше и больше. Слушать и не перебивать. Под убаюкивающие струны фонтана Гога подводил свою речь к чему-то самому важному.
— Страх же, о котором говорю вам я, господин профессор, разрушает мозг, парализует душу. Он лишает вас всех защитных механизмов, которые дала вам мать Природа. Чтобы избежать встречи с этим страхом, ты готов отсечь себе не только руку, лишь бы больше не встречаться с ним с глазу на глаз. Вы верите мне, профессор?
— Верю, — почему-то еле слышно произнес Воронов.
И струи фонтана зажурчали в унисон, будто произнося «амен». Воронову даже показалось, что вода знает, о каком Страхе идет сейчас речь.
— Так какой союз вы хотели создать? — заговорщическим шепотом поинтересовался профессор.
— Хотели название — получите: «Союз Страха». Театрально, но зато точно.
— Союз против кого и чего?
— Не знаю, профессор. Просто мне одному, поверьте, очень, очень страшно. Я хотел вам предложить бросить все и бежать. Бежать куда глаза глядят. Безрученко на мое имя в банк перевел кругленькую сумму, плюс мои гонорары. На какое-то время нам хватит. А там глядишь Стелла со Сторожевым потеряют к Книге всякий интерес. Безрученко увлечется новым проектом, и все утрясется. А я потом напишу какой-нибудь невразумительный отчет о поиске, из которого можно будет сварганить очередной триллер. Ну, как вам моя идея?
— Вы сказали, что моей жены уже нет в номере. Что вы имели в виду?
— Ах, да, жена. Вашей жены действительно там уже нет, — глубокомысленно заметил Грузинчик, и Воронов почувствовал, как у него внутри все похолодело: столь деловито и безапелляционно ему вынесли приговор.
— Это означает, — после недолгой паузы продолжил Гога, — что вы со мной никуда не убежите. А жаль. Убежать было бы проще всего. Но Книга начала уже действовать. Эх, надо было раньше к вам подойти. Еще в самолете. Или на худой конец в аэропорту в Барселоне. Помните, какой град начался. Подойти и предложить бежать и вам, и вашей жене, и вашим детям. Денег на всех хватило бы. Но тогда вы меня точно не послушались бы. За сумасшедшего приняли бы как пить дать.
Воронов согласился с этим и кивнул. В Барселоне такое предложение выглядело бы явно преждевременным.
— Я с вами на одном самолете летел, только не эконом, а бизнес-классом. Безрученко оплатил перелет с наставлением ни на минуту не упускать вас из виду. Прям как в шпионских романах.
— Простите, вы сказали, что жены нет в отеле. Что вы имели в виду? Она вместе с детьми уже отправилась на экскурсию в Альгамбру?
— В Альгамбру? — рассеянно переспросил Гога. — Да, да! Конечно в Альгамбру. Сыновья? Что ж, скорее всего, они на очереди.
— О какой очереди вы толкуете, Гога? Перестаньте говорить загадками. Это становится невыносимо.
— Да, вы правы — бежать вам со мной уже поздно. Вам никак нельзя этого сделать: Книга взялась за вас всерьез. А мне как быть? Бросить вас одного и бежать, бежать без оглядки!
— Я не пойму, Гога, о чем вы говорите?
— О чем я говорю? Да все о том же, о Страхе я и говорю. Поймите, у меня уже нет сил. Нет сил, чтобы встретиться с ним во второй раз. Мне хватило и одного — вот, полюбуйтесь — рука на перевязи. Но об этом я уже говорил.
— Гога, Гога, успокойтесь, успокойтесь, пожалуйста и постарайтесь изъясниться более конкретно.
— Конкретно?
— Да, да, конкретно.
И тут с Гогой начало твориться что-то неописуемое. Амплитуды его раскачиваний заметно увеличились и продолжая баюкать больную руку, Гога запричитал, цитируя какой-то библейский текст:
— И увидел я, и вот рука простерта ко мне, и вот в ней — книжный свиток. И Он развернул его предо мною, и вот свиток исписан был внутри и снаружи, и написано на нем: «плач, и стон, и горе».
И сказал мне: «сын человеческий! съешь, что пред тобою, съешь этот свиток, и иди…
Тогда я открыл уста мои, и Он дал мне съесть этот свиток;
И сказал мне: „сын человеческий! напитай чрево твое и наполни внутренность твою этим свитком, который Я даю тебе“; и я съел, и было в устах моих сладко, как мед».
«Псих, — подумал на все на это Воронов. — Совсем спятил. Впрочем, оно и понятно: пережить такой болевой шок — мозги точно набекрень сдвинутся».
— Сладко, как мед, сладко, как мед, — словно в состоянии религиозного экстаза продолжал повторять Гога Грузинчик.
— Вот скоро изолью на тебя ярость Мою, — не унимался писатель, — и совершу над тобою гнев Мой, и буду судить тебя по путям твоим и возложу на тебя все мерзости твои.
— Да успокойтесь вы наконец, господин Грузинчик, — не выдержал такого натиска профессор. — На нас уже люди оглядываются.
Неожиданно застыв на месте, писатель абсолютно спокойным тоном вдруг поинтересовался:
— Я так полагаю, что вы во что бы то ни стало настроены найти Книгу?
— Ну, да… Если вы мне в этом поможете, конечно. Хотя бы деньгами, а если Безрученко передал вам и какие-то связи, то шансы на успех возрастут еще больше.
— И вы правда ничего не боитесь или только прикидываетесь?
— В каком смысле прикидываюсь?
Гога отвечать не стал. Он лишь пристально посмотрел на Воронова, пытаясь понять, насколько искренен сейчас с ним профессор.
— Вы, Воронов, либо идиот, либо блаженный, либо и то и другое одновременно.
— Ну, знаете…
— Не обижайтесь. Нам сейчас не до обид. Я просто думаю, что ваша наивность, ваше неведение может нам очень помочь. Итак, вы согласны начать поиски, да?
— Согласен.
— И вас не остановило мое предупреждение?
— Нисколько.
— Хорошо. Тогда попытайтесь мне еще раз пояснить причины своей решимости.
— Но я уже говорил об этом.
— Когда рассуждали о готовности чуть ли не добровольно сойти с ума?
— Совершенно верно.
— Нет, профессор, этого явно недостаточно. Мне нужны истинные ваши мотивы, а не ребячий задор. Колитесь, господин Воронов. Выкладывайте все начистоту.
— Значит правду хотите?
— А как вы думали? Если вы опять вздумаете впасть в пионерский задор, то я разворачиваюсь и ухожу. Понятно?
— Куда уж яснее. Что ж назовите все это кризисом среднего возраста. Судя по всему, я нахожусь в тяжелой стадии своего внутреннего путешествия. Не забывайте — 50 лет все-таки. Критический возраст. Лучшая часть жизни позади. Дальше: старость, болезни и смерть. После пятидесяти страх смерти становится особенно навязчивым. Скажу вам откровенно: я на собственном опыте убедился насколько многогранна человеческая психика, и каждый из нас может испытать так называемый трансперсональный переход. Мне кажется, что я уже жил когда-то во времена Сервантеса. Только прошу вас, не смейтесь над моими фантазиями.
— И не думаю я над вами смеяться, профессор, — успокоил Гога.
— Жил и уже видел эту самую Книгу в библиотеке Алонсо Кихано Доброго. — продолжил через короткую паузу Воронов. — Эта мысль, если хотите, возвышает меня над страхом смерти. Вот мой истинный мотив, Гога. Я хочу таким образом преодолеть свой Страх. Видите, у меня тоже имеется свой скелет в шкафу. Не знаю, насколько я был убедителен.
— Вполне, — последовал короткий деловой ответ.
Роману вновь надоедает быть Романом, и он снова прорывается в так называемую Реальность. Турция. Поселок Чамюва
Сидя на берегу Средиземного моря, реальный, а не выдуманный профессор Воронов буквально споткнулся об эту фразу: «тяжелая стадия моего внутреннего путешествия». Зачем перо вывело такие слова? Зачем остановилось, словно отказываясь писать дальше? Роман следовало писать дальше, писать любой ценой, писать также бессмысленно, как считают коз на переправе в XX главе первого тома «Дон Кихота», писать, как пишут графоманы, мало задумываясь о смысле и логике. Ведь от того, пишется Роман или нет, напрямую зависит возвращение его жены Оксаны. Книга взяла ее в заложницы, сломив тем самым последнее упрямое сопротивление автора. Поэтому надо заставить себя вновь писать всякий бред. И никаких рефлексий, никаких остановок. Как написано, так и написано. Здесь дорога каждая минута. Промедление смерти подобно. Там, в Романе, его, Воронова, alter ego призналось, что не против добровольно расстаться с собственным рассудком. Верно. Сам Воронов, теперь уже реальный, а не выдуманный, давно начал подозревать себя в том, что он законченный шизофреник. А разве не так? Разве Роман не сделал его таковым? Только и знай, что беседуй с самим собой, проходя одну за другой эти «тяжелые стадии внутреннего путешествия».
Но вот на тебе — перо забуксовало, как грузовик где-нибудь в Каракумах, посреди пустыни.
Но надо вновь сдвинуть с места это проклятое перо. Какой, однако, забавный перепад образов и ассоциаций получается? Всего несколько часов назад, когда он только начинал водить широким пером по бумаге, Роман представлялся ему бескрайним морем, а само широкое перо напоминало парус, в котором буквально запутался неожиданно попавшийся в него попутный ветер. А сейчас море высохло и стало пустыней, а парусник стал неуклюжим грузовиком, чьи колеса безнадежно утонули в рыхлом песке. Нет, Роман явно смеется над ним, издевается, подбрасывая своему автору столь убийственно-противоположные ассоциации, особенно тогда, когда речь идет о возможном спасении жены. За что, Роман, ты так поступаешь со мной? Ведь я делал все как надо. Ты сказал, нет, ты приказал: «Пиши!» И я послушно писал. Писал, как мог. Ты же сам уверял меня, что тебе все равно, как и что я пишу, тебе нужна была лишь моя рука, мое перо и не более того. Я — твой медиум, твой сосуд скудельный, твоя оболочка, а содержание — это не моя забота, а твоя. Ты забрал у меня самое дорогое, и я отказался от сопротивления. Я покорно пришел на берег, чтобы писать, писать тебя, Роман. Такова была воля Книги. И вдруг — песок. Вдруг — пустыня? Ты что, нашел другого автора? И теперь моя жена никогда не вернется ко мне? Ты предал, ты бросил меня, и поэтому море внезапно высохло и превратилось в пустыню. Что произошло? Ты не имеешь никакого морального права вот так взять и бросить меня, после того как я согласился стать твоим рабом. Слышишь, не можешь! У меня нервы вконец расшатаны… Я же псих! Я готов лить слезы по поводу и без повода. Я уже давно путаюсь, где насланные тобой химеры, а где реальность. Ну, что, что тебе еще от меня надо?
Только не покидай меня, слышишь, только не покидай. Убери, убери эту пустыню. Позволь моему перу-парусу вновь поймать попутный ветер, чтобы вновь начать бороздить твои бескрайние просторы, Роман. Но я ничего не вижу, я ослеп, и я не пойму от чего, от слез или от песка…
— Ты здесь? — вдруг совсем рядом раздался голос жены. — А я тебя обыскалась.
И Воронов от неожиданности чуть не упал с пластмассового белого лежака, забытого на пляже еще с теплых времен. Перед ним в ярких лучах февральского солнца на фоне заснеженной вершины стояла его жена Оксана.
— Я тебя с утра ищу. Ты где пропадал все это время?
«Гадина! Дрянь! Сволочь! — беззвучно рвался наружу профессорский гнев. — Шутки со мной шутить вздумал? Решил из меня такими дешевыми трюками законченного психопата сделать? В раба превратить? Жену, говоришь, в объятия самой библейской Пустоты отправил? А она — вот, рядом. Меня, оказывается, все утро ищет. Сволочь, сволочь ты и есть. И эти все страсти ради того, чтобы я продвинул твой сюжет еще на несколько страниц? Ради того, чтобы я вышел утром на берег моря и написал про разговор моего alter ego с Грузинчиком? Сволочь! Сволочь! Сволочь! Не Роман ты никакой, а просто откровенная, последняя дрянь и больше ничего, понял!»
— Что с тобой? — озабоченно спросила жена, даже и не подозревая о том, какая буря разыгралась сейчас в профессорской душе.
Испания. Наши дни. Университет Гранады.
Продолжение разговора Грузинчика и Воронова.
— Почему вы все-таки решили начать свои поиски в Гранаде, дорогой профессор?
— Сам не знаю. Но меня что-то влекло сюда.
— Влекло, говорите?
— Да, влекло.
— Нет, Сторожев все-таки прав. У вас с Книгой должна существовать какая-то связь. Благодаря Безрученко я очень хорошо подготовился к этой поездке. Так, я выяснил, что именно сюда, в Гранаду, одна очень почтенная испанская семья еще накануне Гражданской войны переправила в тяжелых ящиках почти всю свою старинную библиотеку. Эта семья каким-то образом связана с родом Сааведра. Так случилось, что о библиотеке почти забыли. Несколько лет назад на нее случайно наткнулся адвокат, представляющий интересы этой самой семьи, и выяснил, что с тридцатых годов прошлого столетия его клиенты вынуждены исправно платить за аренду целого зала в книгохранилище гранадского университета. Причем сами книги с тех самых пор так и находятся в огромных деревянных ящиках не распакованные и не разобранные. Никто из представителей старинного рода за все это время не проявил ни малейшего интереса к библиотеке, которую начали собирать чуть ли не с XVI века.
— То есть с эпохи самого Сервантеса, я правильно вас понял, Гога?
— Абсолютно.
— Признаюсь, я действительно ничего не знал об этом.
— Охотно верю. По этой причине вас и решили выбрать медиумом. Вы и не зная, совершаете шаги в нужном направлении. Сейчас наша задача состоит в том, чтобы, заручившись официальным разрешением кого-нибудь из представителей этого старинного рода, проникнуть во внутрь этого хранилища и поковыряться в книгах.
— А как это можно сделать?
— Не без помощи все того же Безрученко. Он уже смог выйти на них. Кстати, где-то здесь в старинном мавританском квартале живет одна девяностолетняя старуха, последняя представительница знатной семьи. Если я сейчас начну перечислять все ее титулы, то мне, наверное, и полдня не хватит. Главное, уговорить ее дать нам письменное разрешение, заверенное семейным адвокатом. И тогда заглянуть в эти ящики нам уже никто не помешает.
— Все интересней и интересней получается. Мне почему-то кажется, что в одном из этих ящиков наша Книга и прячется от людей.
— Вы так считаете?
— Так во всяком случае мне кажется.
— Ну, ну. Вам видней. Хочу сказать, что испанская аристократия еще со времен королей почти не утратила своих привилегий. В свое время, когда Испания резко нуждалась в индустриализации, аристократам она была не на руку, они сказали нет, и Испания на долгие годы осталась аграрной страной. Нужна была первоклассная армия и флот, но аристократия ни с кем не хотела делиться и в этой области — результат: самая отсталая и небоеспособная армия в мире: один генерал на каждые 10–15 человек. Именно аристократы говорят священникам, какие проповеди им надо читать, а какие нет. Они указывают учителям, как воспитывать и как преподавать в школах, до недавнего времени они отправляли неугодных журналистов в отставку. Аристократы контролировали кабинет министров, армию, церковную иерархию и, конечно же, сельское хозяйство. Генерал Франко сам воспитывал нынешнего короля Хуана Карлоса как своего приемника. Диктатор рассчитывал продолжить этот традиционный курс. Но Хуан Карлос оказался слишком демократичным. Он гоняет по Мадриду на своем байке и иногда вместе со всеми стоит подолгу в автомобильных пробках. Наверное, это хоть чуть-чуть изменит в будущем облик испанской аристократии.
— А зачем вы все это мне рассказываете?
— А затем, что нам, судя по всему, придется здорово повозиться с этой девяностолетней герцогиней. Кто мы для нее? Парвеню и не более того.
— Но вы сказали, что Хуан Карлос на мотоцикле гоняет.
— Сказал. Но это король. А испанская аристократия всегда отличалась гордостью и независимостью. Им даже собственный король не указ. Гоняет на мотоцикле — его дело. Ведет себя наравне с чернью — тоже его дело. В общем, повозиться придется, господин Воронов. Кстати, у вас как с испанским?
— Слабовато.
— Понятно. Значит, я буду вашим переводчиком. Представим вас важным российским чиновником. Визит получится официальный. У меня и фальшивые визитные карточки на этот счет имеются. Все благодаря Безрученко. Надо бы вам и приодеться малость. В таком виде вас герцогиня и на порог не пустит. С этого момента, господин профессор, вы попадаете в полное мое распоряжение. Я здесь снял два приличных номера в гостинице. Жить будем там. Вам на сколько визу дали?
— На месяц. Но я хотел бы уже через две недели все закончить и присоединиться к своей семье в Бланесе.
— Это где?
— Курортгый городок под Барселоной.
— Две недели, говорите?
— Да. Ровно две.
— Ну, это, извините, как карты лягут. Боюсь, что за две недели мы никакой Книги не найдем.
— Как не найдем?
— Удивляете вы меня, господин Воронов. На такую авантюру решились, а всей серьезности ситуации так оценить и не смогли. Не хочу вас пугать, но тут, может быть, и целого года не хватит.
— Года?..
— Не беспокойтесь, Безрученко с вашей семьей свяжется и все уладит. Уладит официально.
Воронов машинально достал из нагрудного кармана свое удостоверение «Странствующего рыцаря».
— Покажите, покажите? Вот на какое фуфло вас Сторожев купил.
— Отдайте.
— Возьмите. Да, вы меня, видно, удивлять будете еще очень долго. Но, наверное, так и надо. Пойдемте, профессор, купим вам для начала шмотки поприличнее. А затем побродим по городу. Осмотреться следует, прежде чем тигру в пасть лезть.
Костюм, белую рубашку, которая стоила чуть меньше самого костюма, туфли лауфер, без шнурков, а, главное, галстук, по своей стоимости превышающий и костюм, и сорочку, и туфли, подобрали Воронову в дорогом бутике Гранады. Запонки и заколку для галстука из серебра 925 пробы выбрали в лучшем ювелирном магазине. Подстригли профессора и уложили его седую шевелюру в салоне красоты на сумму, равную той, которую они заплатили с женой за весь тур «Классическая Испания». И все это чудесное преображение затрапезного вороновского облика свершалось под непосредственным наблюдением увечного Грузинчика, который сам заказал себе что-то вроде длинного черного сюртука с глухим стоячим воротником под самый подбородок, как у голливудской звезды Стивена Сигала: ни дать ни взять китайский пират в отставке, если прибавить к этому странному одеянию перевязь из тончайшего черного шелка. Впрочем, такой боевой вид ассистента облагораживал и облик самого профессора, придавая этой парочке налет загадочности. Сухопарый воинственный вид писателя-борзописца будоражил воображение. Переводчик-телохранитель, получивший тяжелое увечье в битве за честь и достоинство своего патрона, и должен был задавать вопросы старой герцогине от лица импозантного московского профессора, больше напоминающего сейчас банкира-олигарха, бесстыдно разбогатевшего на народном горе.
За весь этот блеск и роскошь, которые, как предполагалось, и следовало пустить пыль в глаза старой герцогине, расплачивался, разумеется, Грузинчик, причем расплачивался по кредитке, выданной ему самим Безрученко.
Чтобы подкатить с шиком к нужному дому, специально из Мадрида заказали Роллс-ройс, классическую модель «Silver shadow» с водителем в светло-серой паре из тончайшей шерсти и фирменной фуражкой на голове с черным роговым козырьком и немыслимым гербом на околыше, вышитом серебряными нитками. На руках водителя-аристократа красовались лайковые перчатки под цвет ливреи. Манжеты белоснежной сорочки, которые чуть-чуть выглядывали из-под рукавов безупречно подобранной ливреи, украшали запонки, в которых буквально застревал солнечный свет, застревал и слепил каждого, кто бросал на них даже беглый взгляд. Вот такой денди-шофер и собирался везти к герцогине двух московских интеллигентов, этих профанов в мире роскоши и снобизма. На ногах у шофера оказались черные гетры из шевро, а брюки оказались не брюками, а очень стильными галифе. Взглянув на себя, а потом на своего возничего, приятели поняли, что, судя по внешнему виду, герцогиня скорее предпочла бы разговор с шофером, а не с ними: уж больно органичен он был в мире высокого и безупречного вкуса. На этом фоне москвичи очень здорово напоминали советских командировочных.
Шофер и сам почувствовал это легкое смущение своих клиентов и с легким презрением взглянул на своих седоков, но указания при этом выполнял безупречно: лакейская должность — что возьмешь. Водила-франт явно привык иметь дело с публикой другого калибра.
— Не тушуйтесь вы так, господин профессор. Я беру все на себя. Держитесь естественнее. Говорите что угодно. Хоть прочтите лекцию о значении русской литературы для китайской истории. Я все равно буду переводить по-своему.
— Поверьте, Гога. Для меня это так необычно. Я ведь вахлак по природе, вахлак и есть. На Роллс-ройсе мне никогда и ездить-то не приходилось. У меня только маленькая модель в масштабе 1:43 в коллекции имелась, а тут на тебе — настоящий автомобиль, автомобиль мечты. И шофер, что твой герцог, и везет к самой герцогине. Сами понимаете, я так высоко никогда не взлетал. Нет, вру. В Англии, когда в 89-м первый раз попал туда, то нас познакомили с одной аристократкой, старушкой лет 80-ти. Она приходилась дальней родственницей самой королеве. Но то совсем другое дело было.
— Что значит другое?
— Аристократка оказалась на удивление дамой демократичной. Мое смущение в один миг исчезло. Она достала какие-то игрушки и села прямо на ковер играть с моим шестилетним сыном.
— Забавно. Но, наверное, это и есть проявление истинного аристократизма. Снобизм — удел выскочек. Может, и наша герцогиня разложит все свои игрушки на ковре и примется играть с нами. Ведь мы для нее, что дети малые. Девяносто лет все-таки.
— Все шутите, господин хороший.
— А что мне делать, если вы в мой страх так и не поверили?
Когда проезжали по узким улочкам с глухими каменными оградами выше человеческого роста, с тяжелыми дубовыми воротами, сохранившимися, наверное, со времен средневековья, то Воронов неожиданно почувствовал очень сильное волнение.
Это был старый мавританский квартал Альбайсин. Воронов знал, что в XIII в. здесь, вместо карменес, мавританских вилл с садами, отгороженных от мира высокими стенами, здесь была непреступная церковь. Были времена, когда в районе насчитывалось свыше 30 мечетей. Сейчас многие католические церкви оказались на их месте.
По дороге Воронов отметил, что в названиях многих извилистых улочек Альбайсина часто встречалось слово «куэста», что означало «склон». Квартал Альбайсина находился напротив знаменитой Альгамбры.
Узкие улочки резко уходили вниз, создавая впечатление какого-то непрекращающегося аттракциона. Шикарный Роллс-ройс «Серебряная тень» в этом районе смотрелся как-то нелепо. Казалось, что антикварный рояль пытались протащить по узким пролетам многоэтажки. Машина не ехала, а украдкой пробиралась по враждебной территории. Здесь могли бродить только ослики и мулы, а не «Серебряная тень», нарушавшая вековую тишину легким безупречным шелестом первоклассных подшипников и широких протекторов. Водитель забыл о своей недавней чопорности дорогостоящего лакея и боялся теперь одного, как бы навстречу не вырулил еще один автомобиль: тогда бы пришлось спускаться назад, а затем вновь карабкаться наверх: разъехаться здесь не было никакой возможности. Квартал Альбайсин был выстроен задолго до изобретения двигателя внутреннего сгорания, и следовать за быстроменяющимся временем не собирался. Зато дурманящий аромат жасмина оказался настолько силен, что казалось ты попал в огромную парфюмерную лавку.
— Кажется, у меня начинается аллергия, — констатировал вдруг Грузинчик, а затем не удержался и громко чихнул. Водитель судорожно подал салфетку: он опасался за салон.
— Слишком сильный запах, — извиняясь, произнес по-испански Грузинчик. Водитель понимающе кивнул головой.
— А как мы дадим знать, что приехали? — поинтересовался Воронов по-русски.
— О нас уже звонили и аудиенция назначена. Мы идем под прикрытием культурного обмена Россия-Испания. Герцогиня почему-то проявила живой интерес, если вообще можно говорить о жизни, когда тебе стукнуло девяносто.
— Удачное прикрытие для элементарного воровства, — саркастически заметил Воронов.
За окном между тем величественно проплыла Каса-де-лос-Писа, до сих пор принадлежавшая рыцарскому ордену госпитальеров. Воронов хорошо знал об этом и зачем-то потянулся рукой к нагрудному карману, чтобы еще раз нащупать свое удостоверение «Странствующего рыцаря».
Наконец-то вырулили на Carrera del Darro, оставив позади Здание королевской администрации (Реаль Кансильерия) с ренессансным фасадом.
Каррера-дель-Дарро оказалась живописной дорогой вдоль берега реки Дарро. Она шла мимо обветшалых мостов и красивых старинных домов.
Водитель заметно успокоился: судя по всему, они почти приехали.
Наконец «Серебряная тень» доплыла до нужного дома и застыла. Шофер открыл дверцу со стороны Воронова. Тот вышел из лимузина, чувствуя себя Чарли Чаплиным в фильме «Огни большого города»: самозванец-богач, да и только.
Подошли к ограде. Затем Грузинчик нажал кнопку звонка и довольно долго стоял и ждал ответа, не решаясь нажать второй раз.
Мир вокруг как будто вымер: смерть пополудни, одним словом. Солнце палило немилосердно. И вокруг — полное безмолвие. «Серебряная тень», словно оправдывая свое название, буквально горела на солнце, ослепляя своим хромом и стеклом. Водитель занял свое место. Кондиционер у «Серебряной тени» работал исправно. А двум московским искателям приключений казалось, словно их специально вытащили на солнцепек, словно взяли да и заманили в жаркий полдень на пустую улицу. Роллс-ройс представлялся теперь космической капсулой, а бедолаги-книголюбы — астронавтами, которых за какую-то серьезную провинность взяли, да и выбросили на необитаемой планете.
Прошло еще какое-то время, прежде чем в динамике раздалось странное шипение. От неожиданности книголюбы даже вздрогнули, будто сзади на уровне головы в воздухе материализовался целый клубок ядовитых рептилий. Приятели резко обернулись и не сразу даже поняли, что шипение исходит из динамика. Впрочем, в шипении этом, если вслушаться, можно было различить звуки, отдаленно напоминающие человеческую речь.
— !Pardoneme la molestia! — начал было Грузинчик и тут же осекся.
— Pase Usted — как военная команда прозвучал хорошо поставленный мужской голос.
И массивная створка старинных ворот под воздействием электрического импульса начала свое медленное движение.
Как две подопытные мышки в образовавшуюся щель и юркнули воришки-самозванцы и сразу же оказались в каком-то ином измерении.
Грузинчик и Воронов тут же почувствовали, что за старинной каменной оградой время словно остановилось. На дорожках, выложенных узорчатой с мавританским орнаментом плиткой, продолжала лежать еще прошлогодняя листва. Огромная пальма росла здесь прямо посередине, а лиственные деревья скромно жались по бокам, как незваные гости с севера в этом южном краю почти с африканским знойным климатом. Их листья, как фекалии бродячих собак, и загадили все дорожки, ибо пальмы, как известно, не опадают. Пальма смотрела на своих соседей грозно, с укоризной. Так смотрят хозяева на гостей, которые забыли вытереть ноги и загадили весь паркет.
Гигантская пальма напоминала библейское древо познания Добра и Зла. О чем и говорила ландшафтная скульптурная пара из изъеденного временем известняка. Адам и Ева негроидного типа стояли под пальмой в обнимочку и, как дети заводную игрушку, внимательно рассматривали сорванное яблочко. Лица были негроидными, а тела рубенсовскими, пышными. Создавалось впечатление, что прожорливая райская парочка просто обсуждает: съесть ей это аппетитный фрукт на десерт, или он может оказаться лишним.
Воронов и Грузинчик медленно шли по узорчатым плитам, шурша прошлогодней листвой. Всюду чувствовался легкий налет тления. А удушающий жасминовый аромат наводил на мысль, будто здесь специально разлили парфюм с соответствующим сильным запахом, дабы перебить куда более сильный запах, запах смерти. С одной стороны, это был типичный испанский патио, или внутренний дворик, а с другой — здесь что-то чувствовалось от регулярного европейского парка эпохи короля Солнца.
У дверей, ведущих внутрь дома, кажется, не перестраивавшегося со времен мавританского владычества, их встретил седой дворецкий, по манерам и осанке больше похожий на гранда. Ему и принадлежал тот командный голос, который сменил в динамике непонятное шипение, лишь отдаленно напоминавшее человеческую речь.
— !Pase Usted, senores!
Вошли в холл. И сразу же повеяло прохладой. Но эта прохлада не показалась особенно приятной. Наоборот, показалось, что, переступив порог, они оказались в склепе. Так пахнуло на них сыростью. Холл был плохо освещен. Его венчал высоченный сводчатый потолок. Окна, как в церкви, оказались длинными и узкими. Вместо стекол в оконные проемы были вставлены витражи, с изображением сцен из различных исторических периодов Реконкисты. Вилла, или, скорее, дворец, некогда принадлежавший маврам, внутри был подвергнут кое-какой реконструкции. В холле каждая деталь убранства несла на себе печать ревностного католицизма. Видно, хозяйка вела затворнический образ жизни и не имела сил пойти в церковь даже ради воскресной мессы. По этой причине, скорее всего, холл попытались превратить в подобие домовой часовни: всюду горели свечи, выглядывали лики святых. Картины с их изображениями находились в проемах между окон. Воронову в этом полумраке даже показалось, что некоторые из этих картин принадлежали кисти самого Эль Греко или представителям его школы. Но этой догадке профессор решил не придавать большого значения, а то величие обстановки могло совсем сломить его и еще сильнее дать почувствовать собственное ничтожество.
В самом дальнем углу этого зала начиналась каменная лестница, настолько ажурная, настолько необычная и причудливая, что Воронов вспомнил о стиле платереско, который так ему нравился. Казалось, тяжелый камень больше напоминал чеканку по серебру с ее необычным восточным орнаментом. Нельзя было уследить, куда пойдет та или иная линия, во что перейдет заданная тема. Стиль платереско лишал камень его тяжеловесности, делая почти невесомой многотонную конструкцию. Во всяком случае, именно такое впечатление должно было сложиться у каждого, кто когда-то поднимался по этим ступеням.
— Какая игрушка! — первым не выдержал Грузинчик.
— Я рад, что мы попали сюда. Настоящее старинное и до сих пор обитаемое испанское жилище. Как обыкновенному туристу мне бы никогда ничего подобного не увидеть.
Дворецкий молчаливо шел впереди, указывая дорогу наверх.
— Зачем надо было испанцам изгонять мавров? — обратился к нему Грузинчик. Он решил сделать паузу и остановиться, чтобы перевести дух: давала знать о себе больная рука.
Учтивый дворецкий сделал то же самое.
— Так как насчет Реконкисты? По-вашему, она была необходима или нет?
— Так угодно было матери нашей церкви, сеньор.
— Понятно. Но красота-то, красота-то какая! — не унимался Грузинчик.
— Вы имеете в виду лестницу, сеньор?
— Да. А что же еще?
— Это мусульманский орнамент. В него вплетены некоторые суры из Корана. Как ревностный католик я не могу согласиться с тем, что в доме христианина находятся подобные письмена. Говорят, мусульмане украшали так свои жилища, преследуя в основном магические цели. Суры — вещь серьезная. И магия — вещь не менее серьезная. Но Её Светлость, как и вы, сеньоры, любит эту опасную для души христианина красоту. Любит, несмотря на свою глубокую набожность, несмотря даже на то, что многие из ее предков служили нашей матери Церкви в сане епископов, и один из них даже стал кардиналом. Впрочем, чему здесь удивляться. Вы ведь знакомы, сеньоры, с учением о душе Фомы Аквинского?
На это московские книголюбы лишь переглянулись: ничего себе дворецкий.
А провожатый их между тем, не торопясь, продолжил свои рассуждения в следующем духе:
— Какое отношение имеет душа к телу? Над этим глобальным вопросом вслед за Аристотелем всерьез задумался Фома Аквинат. Сколько телесного, какой процент может быть свойственен нашей душе? К телесному относятся все наши органы восприятия окружающего мира. И получается, что душа с помощью этих органов словно прикована к материальной, земной оболочке. Фома Аквинский по этому поводу пишет, сеньоры: «… поскольку само интеллектуальное познание, совершаемое человеческой душой, нуждается в способностях, действующих посредством некоторых телесных органов, то из этого становится очевидным, что душа для совершенства человеческого вида естественным образом объединяется с телом». Душа Её Светлости, видимо, слишком срослась с телом, раз красота её прельщает больше, чем суть. Тот же Фома Аквинский сказал как-то: «Pulchra sunt guae visa placent» — прекрасно то, что услаждает взор. И Её Светлость самозабвенно следует этому правилу. А зря, как пишет тот же Фома Аквинский, «душа не является такой формой, которая полностью погружена в материю, но среди всех прочих форм она в наибольшей мере возвышается над материей». Мы довольно часто спорим с Её Светлостью на подобные темы. Дуализм тела и души, сеньоры, — вот почва, на которой взросло не одно еретическое учение.
— Послушайте, Гога, я почти ничего не понял из этих рассуждений. Мой испанский не так хорош. Он говорил что-то о сурах? — шепотом переспросил Воронов.
— Да, говорил. Ваш испанский все-таки не так уж и плох, хитрец. Конечно, чтобы понять пространные рассуждения Фомы Аквинского и нашего провожатого — до этого вам явно далеко, но суть разговора вы уловили. Хитрец вы, однако.
— И все-таки Коран, Гога, Коран и лестница, по которой мы сейчас и идем.
— Что это вас так задело?
— Книга, Гога, Книга. Она вплелась даже в камень, из которого и сложен этот удивительный дом.
— Оставьте свой мистицизм, господин профессор.
— Рад бы, да не могу. Вы не представляете, какое я сейчас волнение испытываю. Как в детской игре впору повторить: «Теплее, еще теплее, горячо!»
— Сеньоры, — прервал разговор дворецкий, — Её Светлость — дама очень почтенного возраста. Может так статься, что мы скоро отпразднуем ее столетний юбилей, поэтому я прошу вас поторопиться. Врач появится вовремя. Как и все немцы, он очень пунктуален. Поэтому у нас остается немного времени. Грасьяс, сеньоры.
И они вновь возобновили свой подъем, пока не очутились под сводами прекрасной галереи. И галерея была украшена в мавританском духе, а сводчатые потолки, наверное, тоже были испещрены многочисленными цитатами из Корана. Книга словно приглашала своих будущих похитителей в святая святых, словно заманивала их в ловушку.
Наконец дворецкий остановился рядом с массивной дверью, украшенной причудливой резьбой в виде того же мусульманского орнамента. На этой двери была вырезана та же рука, сжимающая ключи, что и на воротах Альгамбры. Это совпадение не показалось случайным.
Дворецкий с усилием принялся давить на тяжелую створку, и та пошла без малейшего скрипа во внутрь, во мрак. Дверные петли оказались хорошо смазаны. На гостей пахнуло старческим потом и лекарствами. Так может благоухать только больничная палата.
— Пока не входите, сеньоры, — предупредил дворецкий, — я должен убедиться, в каком состоянии находится Её Светлость, и сможет ли она говорить с вами. Возраст, сеньоры, возраст. Если бы не особый интерес, который герцогиня проявила к собственной забытой библиотеке, то об аудиенции не могло быть и речи. Её Светлость уже 10 лет никого не принимает.
И с этими словами дворецкий нырнул в полумрак, аккуратно закрыв за собой тяжелую дверь.
— Такие затраты — и все зря, — прошипел в сердцах Гога Грузинчик. — Давайте так, господин Воронов, если аудиенция сорвется, то воспримем все как знак свыше и на этом поиски наши прекратим. Поедем да и истратим все деньги Безрученко. Потом ищи ветра в поле.
— А если он братков по следу пустит? — робко поинтересовался профессор.
— Не пустит… Мы ему какую-нибудь лобуду антикварную купим и с нарочным отошлем. Что это за Книга такая, которую никто в глаза не видел? Ну, как — по рукам?
Но тут дверь начала вновь открываться, и на пороге показался все тот же Вергилий, приглашая авантюристов погрузиться вслед за ним в кромешную тьму, провонявшую больничными запахами
— Todo esta bien, seniores. Её светлость ждет вас.
Оказавшись внутри покоев, странники словно ослепли. Дверь закрылась, и сделалось жутковато.
Откуда-то из темноты вновь раздалось странное шипение. Голос дворецкого прозвучал совсем рядом, и он попросил взять вправо.
— Её Светлость страдает таким недугом, что она не в состоянии переносить даже самого слабого света.
Шипение сделалось отчетливее. Видно путешественники, сами того не зная, вплотную приблизились к клубку змей.
Дворецкий взял на себя роль переводчика со змеиного языка на человеческий и так прокомментировал последнюю языковую активность пресмыкающихся.
— Герцогиня шутит и говорит, что дело не столько в болезни, сколько в ее воспитании: она просто никого не хочет шокировать своим видом. Замечу от себя, сеньоры, что Её Светлость слыла в свое время самой красивой женщиной Испании.
И вновь шипение прервало речь велеречивого слуги. И словно извиняясь за свою излишнюю болтливость, дворецкий добавил:
— Впрочем, Её Светлость не хочет, чтобы я вдавался в излишние подробности, и просит вас подойти чуть ближе. Вот так. Правильно. Благодарю вас, сеньоры. Герцогиня хочет рассмотреть вас получше. За десять лет она привыкла к полному мраку и научилась даже видеть в темноте.
И тут вновь зловещее шипение прервало очередную тираду дворецкого.
— Все! Молчу, молчу, молчу, — запричитал сконфуженный слуга.
Неприятный запах, смешанный с запахом лекарств, ударил в нос. А в лицо пахнуло теплом, словно перед посетителями взяли, да и открыли крышку террариума. От этой неожиданной струи теплого воздуха у московских книголюбов мороз пробежал по спине: может это и не герцогиня вовсе, а кобра ядовитая, которая сейчас сожрет их как мышей на завтрак?
Гости невольно поморщились.
В ответ раздалось еще одно резкое злобное шипение.
Дворецкий достал откуда-то пульверизатор и принялся пшикать духами. Сильный цветочный аромат забил все.
— Её Светлость просит у вас извинения за то, что не смогла принять вас должным образом.
Затем, уже совсем шепотом, дворецкий добавил:
— Поздравляю, вы произвели на герцогиню благоприятное впечатление.
А затем уже громко:
— Хотите что-нибудь выпить? Прохладительное? Легкое?
Гости в унисон закивали головами, как дети, которым вместо порки предложили конфету. В темноте им буквально втиснули в руку по бокалу. Нервно пригубили. Это оказалась Сангрия.
Тут же раздалось шипение помягче.
— Её Светлость просит вас присесть, сеньоры, — вновь перевел со змеиного услужливый слуга.
В следующий момент как по волшебству гости почувствовали, что их икр слегка коснулось то, что можно было определить как стул или кресло. Гости невольно согнули колени в надежде, что это не шутка и что во тьме в последний момент никто не уберет столь странно предложенного кресла. Нет. Все оказалось по-настоящему, и зады угнездились-таки в чем-то мягком и очень удобном. Герцогиня оказалась шалуньей да еще игривой, несмотря на свою слепоту и почтенный возраст.
Положив руки на подлокотники, гости почувствовали себя намного увереннее. Ясно было, что один дворецкий ни за что бы не справился с такой трудной задачей. В комнате было еще человека два. Но различить в кромешной тьме даже слабые человеческие контуры не представлялось возможным. От этого ощущение западни лишь усилилось. Каждый из книголюбов почувствовал, как крупными каплями выступил у него на лбу пот. Но, кажется, даже эта деталь не ускользнула от пытливого взора герцогини-невидимки. Тишину нарушило уже ставшее привычным шипение. И в следующий момент задул легкий приятный бриз. Ясно было, что кто-то из слуг включил кондиционер.
У Воронова даже сложилось впечатление, что он, согласно Конфуцию, собирается ловить кошку в темной комнате, которой в этой комнате никогда и не было. Усилием воли профессор постарался отогнать от себя эту предательскую, китайскую по своей сути, мысль.
— Итак, приступим к делу, сеньоры, — начал после очередного шипения дворецкий. — Вы оказались здесь только по одной причине: старинная и всеми забытая библиотека, которая хранится здесь, в Гранаде, и которая с XVII века принадлежала этой семье, неожиданно привлекла ваше внимание. Так?
— Совершенно верно, — подтвердил Грузинчик.
— Её Светлость хочет знать, что конкретно интересует вас в этой библиотеке? Почему она смогла привлечь столь пристальное внимание гостей из далекой России?
— Дело в том, что мы являемся официальными представителями издательства «Палимпсест». У нас имеются на этот счет необходимые бумаги, — зачастил, словно оправдываясь, Грузинчик и принялся здоровой рукой расстегивать папку на молнии, которую и захватил с собой на этот случай.
Воронов слышал во тьме, как зашуршали листы. А Грузинчик неприятно удивился тому, как эти самые листы кто-то бесцеремонно вырвал у него из рук. Наверное, трюк с листами проделали те, кто и подал кресла.
Вновь раздалось шипение.
— Её Светлость, — продолжил, как ни в чем не бывало дворецкий, — была предупреждена о вашем визите по линии министерства культуры. Официально с этим все в порядке. Её Светлости приятно, что такая огромная страна, как Россия, и такое солидное издательство, как «Палимпсест», кстати, мы навели и на этот счет справки: счета у издательства в полном порядке, проявили столь живой интерес ко всеми забытой фамильной реликвии. Её Светлость сама до недавнего времени и не подозревала о существовании всех этих фолиантов. Семьдесят лет назад, как вы понимаете, герцогиня была еще очень молода и жила, по ее собственному выражению, страстями, а не книгами. Но Её Светлости хотелось бы отбросить всяческие церемонии и поговорить с вами, как у вас говорят в России, по душам. Ведь вам нужна не вся библиотека, верно?
К такому прямому вопросу ни Воронов, ни Грузинчик готовы не были. Они рассчитывали без особых хлопот уладить дело на официальном уровне, а тут им любезно предлагали поговорить по душам. Так питон Каа, наверное, в «Книге джунглей» Киплинга откровенничал с маленькими обезьянками перед тем, как их съесть, всех до единой.
Но вновь шипение нарушило установившуюся было неловкую тишину.
— Её Светлость просит прощения за столь прямой вопрос. Тем более, что по-настоящему доверительный разговор возможен лишь с глазу на глаз. А глаз Её Светлости в такой темноте вам и не разглядеть, хе, хе, хе.
Надо признаться, что от этого неожиданного смеха, который вдруг позволил себе чопорный дворецкий, московским книголюбам стало откровенно не по себе. Их разыгрывали и разыгрывали, что называется, в открытую. Им захотелось вдруг вскочить с кресел и заорать во все горло: «Кончайте придуриваться! Нет здесь никакой герцогини! И глаз у нее тоже никаких нет!»
Но тут, словно желая разрядить накалившуюся было атмосферу, дворецкий произнес своим обычным убаюкивающим тоном:
— Господа, поздравляю вас: вам разрешается осмотреть библиотеку.
У московских туристов при этих словах словно камень с души свалился. Удалось! Разрешение получено и получено без всяких проволочек и разных там опасных откровенностей с их стороны!
Сзади чья-то рука коснулась плеча Грузинчика. Писатель обернулся, и ему прямо в нос сунули какую-то бумагу. На ощупь, здоровой рукой Грузинчик убрал эту бумагу к себе в папку и с характерным звуком застегнул молнию. Показалось даже, что этот звук, словно бритва, вспорол всю гнетущую атмосферу, царившую в этих покоях. А у Воронова родилось неприятное ощущение, будто гвоздем провели по стеклу.
И как ответная реакция — вновь шипение:
— Её Светлость вынуждена прервать аудиенцию. В дальнейшем с вами будут связываться через поверенного.
Подчеркнуто громко повскакали с кресел, как школьники, пытаясь досадить несимпатичной учителке. В тайне надеялись, что кресла от резкого движения с грохотом упадут на пол. Но они никуда не упали. Их приняли невидимые руки и унесли во тьму.
И тут еще раз герцогиня напомнила о себе шипением:
— Её Светлость просила также во время возможного следующего посещения отказаться от излишней чопорности и расходов. Умирающему вряд ли все это нужно, поэтому не надо тратиться на наемный экипаж, да еще вызванный из столицы. Роллс-ройс в Гранаде нелеп и, простите, пошл. Лучше уж подъезжать к дому Её Светлости на карете цугом. Но этого от вас, сеньоры, никто и не требует.
На следующее утро в хранилище университетской библиотеки города Гранады появились два московских книголюба, которым пришлось подняться по винтовой лестнице на второй этаж. Лестница была выполнена в стиле art nouvoe, а орнамент напоминал рыцарские фантазии самого Бердслея. И хотя лестнице было не меньше ста лет, на фоне старинных стен она выглядела как модерновая.
Хранитель библиотеки, отвечавший за частные фонды, оказался весьма любезным маленьким толстым человечком. Он суетливо и даже заискивающе вел за собой гостей сначала по внутреннему дворику, а затем по винтовой лестнице, без умолку повторяя:
— Прошу сюда, сеньоры, прошу сюда.
Наконец Воронов и Грузинчик остались одни в просторном зале со сводчатыми потолками и высокими окнами, украшенными витражами.
Вокруг, как нью-йоркские небоскребы, выросли деревянные ящики, на которых еще сохранились почтовые штемпели семидесятилетней давности. Ищи — не хочу.
— Ну, и что мы со всем этим будем делать? — поинтересовался Грузинчик. — Здесь без вашего хваленого чутья не обойтись. С какого ящика начнем? И, главное, чем вскрывать будем? Тут понадобится целая бригада подсобных рабочих со своим инструментом.
Воронов не отвечал. Его совершенно не тронула ирония напарника. Он просто стоял и смотрел на эти ящики, смотрел как завороженный. Книга выкинула очередной фортель: помаячила слегка, поманила призрачной надеждой и вдруг — бац: скрылась, безнадежно затерялась средь всех этих деревянных гробниц. Получалось, что все усилия оказались напрасными. Может быть, действительно бросить, пока не поздно, безумную затею и вернуться к нормальной жизни?
— Ну, что? Рванем, может быть, куда-нибудь на отдых, профессор? — неожиданно весело подмигнул Грузинчик.
Но в следующий момент веселое лицо писателя исказила страшная гримаса, гримаса боли.
— Что? Что с вами?! — не на шутку испугался и сам Воронов.
— Рука! Рука! — сквозь зубы процедил Грузинчик.
— Чем я могу вам помочь, Гога? У вас есть с собой обезболивающее?
— В номере оставил! У — у — у- у! Как боли-и-ит! — и Гога-Грузинчик скорчился и присел на корточки.
— Давайте я позову кого-нибудь? Надо срочно вызвать врача.
— Возьмите мой мобильный. Здесь, в кармане. Такси, такси вызовете. Вот номер. Мне помогут только мои лекарства. А здешним медикам долго объяснять придется, что случилось.
Воронов все сделал как надо. Он помог Грузинчику сначала спуститься на первый этаж, а затем сесть в такси.
Расплатились, вышли из машины, поднялись в номер. Воронов нашел нужные таблетки. Такие сильнодействующие обезболивающие лекарства прописывают лишь безнадежно больным. Воронову стало очень жаль бедного Грузинчика: человек добровольно учинил с собой такое. Гога весь покрылся испариной.
— Может примите и снотворное?
— Да, пожалуй.
Так и сделали. Когда напарник мирно заснул, то Воронов все-таки решил вернуться к злополучным ящикам. Сдаваться без боя он не хотел.
По дороге в библиотеку профессор обзавелся в хозяйственном магазине увесистой отверткой с наборной ручкой и съемными стержнями под разные зенковки шурупа.
Зажав в правой руке этот нехитрый инструмент, так маньяк-убийца держит свой нож, Воронов во всеоружии поднялся на второй этаж. Профессор решил дать настоящий бой строптивой Книге. Кто бы мог предположить, что на вероятную встречу с этой самой Книгой он отправится с отверткой в руках? Не перо, не стильная ручка Montblanc, а тривиальная отвертка китайского производства. Выбор оружия подсказал, что называется, слепой Случай.
Вновь оказавшись в зале, причудливо освещенном ярким полуденным солнцем, лучи которого пробивались сквозь витраж, Воронов испытал странное напряжение. Настало время сиесты. Вся Испания словно вымерла на долгие четыре часа. Невыносимая жара брала свое.
В зале кондиционеров не оказалось. Духота несусветная. Пот льет ручьями. Окна не открыть. Жаровня, ад да и только. И при всем при этом ощущение какой-то особой апокалипсической красоты. Янтарный свет от витражей разлился повсюду. Ты вдруг оказался в церкви. Высокие сводчатые потолки, а слева и справа и прямо перед тобой возвышаются нью-йоркские небоскребы какие-то, сложенные из деревянных ящиков, до отказа набитых старинными фолиантами. Вокруг — ни души. Все спят, как ночью. Только вместо ночного мрака в мире царствует жаркое, палящее африканское солнце, щедро разливаясь янтарем по всему огромному залу. Все это живо проассоциировалось в сознании Воронова с неким еще ненаписанным рассказом Роя Брэдбери. Зал книгохранилища вырос в воображении профессора до размеров пейзажа, причем пейзажа инопланетного, куда Воронова буквально «вплели», «вплели» в самый последний момент, и он оказался инородной частью этого ландшафта, состоящего из деревянных небоскребов. Отсюда уже давным-давно ушли люди, оставив по себе лишь странные артефакты, аккуратно упакованные в опилки и солому. Запах высохшего от времени дерева, опилок и соломы был настолько силен, что даже начинало слегка першить в горле.
А, может, это и не небоскребы вовсе и не Нью-Йорк, а абстрактная модель самой Альгамбры, оставленной последним знаменитым халифом Гранады Баобдилом, и Воронов вступил сюда в час X, в момент, когда Альгамбра какое-то мгновение не принадлежала ни одному из земных правителей: мавры уже ушли, а католики еще не появились. И все ждут лишь Вздоха, Прощального Вздоха Мавра. А до этого момента мир пуст и принадлежит Пустоте, буквально заполнившей весь этот зал, растворившейся к тому же в светящемся янтаре солнечного света. Он оказался в той точке, в такой час, когда что-то уже безвозвратно закончилось, а новое еще не началось, и оно, новое, начнется лишь тогда, когда вздохнет Мавр, вздохнет по прошлому и даст волю скорби своей. Явление миру этой Скорби и следовало ожидать с минуты на минуту. Вот оно Трагическое чувство жизни.
Отвертка в руке — это его меч, его наваха, с которой испанцы смогли завоевать Мексику и Перу, покорив затем целый континент. Ясно было, что начни он сейчас вскрывать все ящики подряд и на это могут уйти не месяцы, а годы тупой бессмысленной работы. Надо понять, надо постараться раствориться в этом надвигающемся Трагическом чувстве жизни. Это пропуск к Книге, ворота в Её царство. В противном случае Она опять исчезнет, улизнет от него, просочится сквозь пальцы. Начни он тупую физическую работу и сколько дерева, соломы, гвоздей, шурупов, железных стяжек окажется здесь на полу. Как усилится духота, как начнут, словно у стигматов, кровоточить его неумелые пальцы, порезанные непослушным железом. Ясно, что Гога в этом деле не помощник. Все пришлось бы вскрывать в одиночку. А в результате: Книга лишь бросит ему в глаза весь этот ненужный хлам, ослепит и исчезнет. Но Она здесь! Воронов чувствовал Её присутствие всем существом своим. Она здесь. Это ее последний бастион и последняя Загадка.
Загадка? Да! Загадка! Книга явно предлагает ему разрешить какой-то запутанный ребус. Искать надо в строгом порядке, по правилам. Следует вскрывать не все подряд ящики, а только один, нужный. Но какой? Вот это и есть самая главная задача — определить, где находится этот ящик: наверху или в самом низу? И, главное, — в каком ряду? А, может быть, нужный ящик спрятался где-то посередине? О том, что может случиться потом, когда нужный ящик все-таки обнаружится, Воронов старался не думать. Как явится ему Книга? Как восстанет Она сначала из своего деревянного гроба, а затем мелькнет в чужом кожаном переплете? Этот переплет и будет ее последним укрытием. Что потом произойдет с самим Вороновым, когда он все-таки коснется этой Книги? Гога уверял, что он обязательно сойдет с ума. Как это произойдет? Сразу или постепенно? Будет ли он сам себе отдавать отчет в том, что теряет рассудок?
Но это все можно оставить на потом, а пока надо было каким-то непостижимым образом найти нужный ящик. Это все равно, что отыскать иголку в стоге сена, или нужную планету в бесконечно отдаленной от нас галактике.
Отвертка в руке — это, конечно, акт отчаяния, материальное воплощение его, Воронова, слабости. Перед ним сейчас предстала модель целой вселенной, вселенной в момент умирания и рождения одновременно, здесь существует все только в модальном залоге, здесь Бог, по чьему слову и вздоху эта вселенная и должна родиться вновь на обломках старого мира, вдруг «слово позабыл, что он хотел сказать»! И как бурлит, как кипит этот бульон жизни, томительно ожидая лишь Вздоха, лишь Божественного Глагола, а Бог это слово взял, да и забыл. И Воронов оказался в самый момент еще не начавшегося акта творения в нужном месте с китайской отверткой в руках.
Как Ньютон когда-то гениально догадался о существовании закона всеобщего тяготения, так и он, профессор Воронов, должен отверткой своей указать на единственный нужный ящик. Тот ящик, который и является в этой вселенной единственным центром притяжения всеобщего смысла, сердцевиной, основой, ядром. И здесь обязательно должна скрываться какая-то закономерность, какой-то тайный порядок, спрятанный за внешним хаосом в беспорядке наваленных ящиков с книгами.
Эта мысль поразила его. Понятно, что рабочие, которые семьдесят лет назад сваливали сюда все эти ящики, ни о каком порядке, ни о какой закономерности даже и не задумывались. Это был самый канун Гражданской войны в Испании. Страна жила в напряженном ожидании кровавых перемен. Рушился один мир, а новый еще только зарождался. Кто будет всерьез задумываться о каких-то там книгах… Франкисты, коммунисты, анархисты дрались и убивали друг друга, и при этом по радио передавалось, что «над всей Испанией безоблачное небо». Вот он пароль к началу всеобщей бойни!
Воронов живо представил себе, как торопились грузчики, когда затаскивали сюда эти бесчисленные ящики. Казалось, что их бросали как попало. Торопились необычайно. Ведь по радио сам генерал Франко уже успел передать свой боевой клич: «Над всей Испанией безоблачное небо!» А потом начнется бомбардировка Герники, напишут роман «По ком звонит колокол» — и не спрашивай, по ком он звонит, он звонит по тебе. Ибо — «Над всей Испанией безоблачное небо!» Господа! Рок-н-ролл начинается! Испания — это только первый перебор струн, а дальше крешендо, то есть Мировая бойня! И грузчики торопятся. Они сваливают, как попало, ящики в этом зале хранилища, похожем на храм. У грузчиков есть семьи, есть жены и дети. И о них следует позаботиться в этот неспокойный час. Здесь не до книг. Но сам призыв к бойне: «Над всей Испанией безоблачное небо!» разве не похож на поэтическую строку? Строку, вырванную из контекста какой-то Поэмы? Как выразительно и вместе с тем как зловеще звучат эти слова!
Движения грузчиков невольно становятся слаженными, упорядоченными, ритмичными, и они уже не бросают ящики как попало, а расставляют их в строгом порядке, наподобие поэтических строк в пространном эпическом сказании.
Воронов, обливаясь от нестерпимой жары потом, закрыл глаза и попытался вообразить, что же это за сказание могло быть сложено из ящиков с книгами. Ряды этих самых ящиков в его воображении начали растягиваться в строки. Но ничего конкретного, узнаваемого так и не получилось. Воронов чувствовал, что разгадку надо попытаться найти в том, как расположены эти ящики, в том, какой рисунок образует их контур. Начни он орудовать сейчас своей отверткой и сложный рисунок исчезнет, нарушится, а, следовательно, исчезнет и возможная подсказка, где, в каком секторе этого внешнего хаоса следует искать злополучную Книгу. Поэтому торопиться сейчас нельзя было. Следовало еще какое-то время провести в медитации.
И Воронов решил приблизиться к ящикам вплотную. В глаза бросились потемневшие от времени почтовые штемпели. Древесина продолжала сочиться смолою. Пройдет еще немного времени, и смола эта затвердеет и сделается янтарем, в котором навеки застынет целая библиотека и вместе с ней Книга.
И тут Воронова поразила довольно странная мысль: Книга потому начала так активно проявлять себя, что Ей просто не захотелось оказаться похороненной заживо, не захотелось превращаться в мертвую доисторическую мошку, навечно застывшую в куске янтаря. Взяло верх желание жить. Если так оно и есть, то Книга сама должна помочь ему и подсказать разгадку. Для этого надо лишь быть предельно внимательным и не упустить из виду ни одной даже самой мелкой детали. Коснувшись ладонью ящиков, при этом он испачкал руку липкой и тягучей, как мед, смолой, Воронов продолжал так стоять какое-то время и медитировать. Про то, чтобы начать вскрывать эти самые ящики отверткой, он, кажется, забыл.
Как? Как разгадать тот рисунок, который и был выложен этими деревянными гробами для книг? То, что это был именно рисунок, Воронов почему-то и не сомневался. Ведь эту странную мысль подсказала ему сама Книга, которая собиралась любой ценой вырваться наружу из своего деревянного склепа.
На всю эту замысловатую конструкцию не худо было бы взглянуть сверху. Но как? Как забраться на этот самый верх? Ни галереи, ни второго этажа здесь не предусматривалось. Но лишь вид сверху мог дать четкое и наглядное представление о том, верна догадка или нет. Однако даже если Воронову и удалось бы каким-то чудом забраться под самый потолок, решить проблему это вряд ли бы помогло: слишком малым оказалось бы расстояние, а, как сказал поэт, «лицом к лицу лица не увидать». Чтобы проверить догадку о контуре и смысле, который он в себя включает, следовало снести крышу у этой части библиотеки и зависнуть над образовавшимся колодцем на вертолете. Ясно было, что эта задача из разряда неразрешимых.
И эта простая мысль ввергла Воронова в отчаяние. В приступе внезапно охватившего его безумия профессор попытался даже раздвинуть две деревянные досточки одного из ящиков, желая хоть одним глазком заглянуть вовнутрь: вдруг там, именно в этом ящике, за этими деревяшками, буквально истекающими смолой, и скрывается Книга. После предпринятых отчаянных усилий ему удалось лишь отколупнуть несколько небольших щеп. На почерневшем от времени дереве появились свежие раны. Воронов приблизил лицо, стараясь заглянуть вовнутрь. Ничего не увидел. Принюхался. Оттуда пахнуло опилками и слабым ароматом очень старой кожи. И больше ничего. Там, в ящиках, в ужасных условиях на протяжении семидесяти лет хранились книжные мощи. Варварство! Такую библиотеку содержат обычно при специальной температуре, с учетом влажности и прочее, прочее, прочее. А здесь — ящики, опилки, солома и больше ничего. А что, если книги, особенно самые древние из них, уже давно истлели и от них осталась одна труха? И то же самое произошло и с самой Книгой, и она посылает сейчас лишь слабые сигналы SOS. На прощанье, как затонувшая подводная лодка, уходя на самое дно Мариинской впадины?
Воронов с еще большим жаром принялся ковырять отверткой, и все крупнее и крупнее стали отколупываться щепы. Они полетели в разные стороны, и одна из них до крови поранила профессорскую ладонь. Кровь засочилась и начала капать прямо вовнутрь ящика, на опилки полувековой давности.
У начитанного Воронова невольно возникла ассоциация с графом Дракулой. Казалось, что профессор пытался вскрыть не ящик, набитый книгами, а гроб самого Носферату, и теперь его, Воронова, кровь была призвана оживить мертвеца.
Впечатление это усилилось еще и потому, что профессорская кровь тут же исчезла, словно в мгновение ока впитавшись в высохшие от времени опилки и стружки. Дальше орудовать своей китайской отверткой с наборной ручкой он поостерегся и принялся почему-то жадно слизывать сочащуюся кровь с пальца.
Солнце, между тем, давно покинуло зенит и неумолимо приближался вечер.
Воронову показалось, будто ящики с книгами из груды дерева, опилок, кожи, пергамента, бумаги и железа начали постепенно превращаться в некий единый организм, в единую субстанцию, обладающую мощнейшей энергетикой и силой. За ящиками, в самом их центре, словно был спрятан генератор небывалой мощности, но, скорее, там образовалась черная дыра, этакое спрессованное, зажатое до минимума, сочетание пространства, времени и массы. Попадешь туда — все: поминай, как звали. Назад ни за что не выбраться.
Воронов неожиданно представил себе кадры из нашумевшего триллера «Матрица». Там герой в исполнении Киану Ривза входит в глобальную компьютерную сеть и становится элементарной частицей некой виртуальной реальности. Герой фильма делается игрушкой в руках враждебных сил, собирающихся перепрограммировать вселенную.
Книги, собранные в ящиках в этом зале, казалось, намеривались сделать нечто подобное. Они словно мстили людям за свое полное забвение. Это была огромная, нет, колоссальная стая вампиров, готовая в любую минуту вырваться на свободу и показать людям кузькину мать, показать, кто в доме хозяин. Для того, чтобы эта мегабомба взорвалась, наконец, не хватало лишь самого малого: капли крови живого существа. И теперь эта капля уже была у них внутри, в склепе, в начинающей оживать могиле. Книги жадно касались этой капли и каким-то образом передавали из ящика в ящик, словно священный потир во время мессы: каждый должен был попробовать кровь и ощутить новый прилив жизни.
А солнце, между тем, неумолимо стремилось скатиться за горизонт. В зале, где были свалены книги, становилось все мрачнее и мрачнее. Воронов почувствовал, что у него подкашиваются ноги. Чтобы не упасть, он присел на пол, прислонившись к ящикам спиной. И тогда всем существом своим он ощутил, что сзади него начинает оживать Зверь, причем, Зверь неведомой, страшной силы. Все ящики слегка заколыхались, и по залу прошел звук, похожий на глубокий вздох, идущий из каких-то невероятных глубин.
И тут Воронову по-настоящему стало страшно. Только теперь он понял, что имел в виду Грузинчик, когда рассказывал ему о своем Страхе. Этот звук леденил душу, разрушал мозг, лишая человека воли. У Воронова перехватило дыхание… Еще немного и он умрет. Надо вставать и бежать отсюда, бежать без оглядки, бежать, куда глаза глядят. Бежать вместе с Грузинчиком. Теперь понял, как сходят с ума? Так и сходят! Сначала Страх, а затем мозги можно выбросить на помойку, как перегоревшую лампочку.
Книги рисовались Воронову кровожадными монстрами. Это они готовы были сожрать всю планету, всю без остатка. На их издание уходили тонны и тонны леса. Планета лишалась лесов и все ради книг, ради нескольких больших библиотек, наподобие ленинской. И в дальнейшем книги потребуют еще жертв, потребуют еще больше леса. Уже давал знать о себе парниковый эффект и постепенно надвинулось на планету глобальное потепление. Еще немного и начнут таять льды Гренландии. Вода буквально хлынет на Европу. Первой под воду уйдет Голландия: эта страна расположена ниже уровня моря. Вода затопит все вплоть до Среднерусской возвышенности, до Уральских гор. Книги рано или поздно сожрут весь лес. Обезумев, они заставят людей печатать себя все больше и больше, подсадив своих читателей на сюжеты, и сделают из них настоящих наркоманов, только не героиновых, а книжных. Люди не смогут больше жить без этих пустышек. Читающая книжная европейская цивилизация во многом по этой причине уже давно лишилась своих густых лесов. Еще римский историк Тацит писал о Германии, как о стране непроходимых чащ, а сейчас — это лысая страна автобанов и правильных домиков, где лес больше напоминает регулярный городской парк, а не бесконечный зеленый таежный массив. Англия, страна друидов, этих магов леса и вековых деревьев, также стала территорией декоративных посадок. Знаменитый Шервудский лес давно ушел в мир преданий, воспоминаний и легенд. Все эти деревья сожрали Гете, Шиллер, Шекспир, Диккенс, Сервантес и лютеранская Библия. Вот они, чемпионы по тиражам! Именно эти авторы бьют все рекорды по количеству переизданий. Но что еще может произойти со старушкой Европой, если она станет свидетелем очередного книжного бума?!
Воронов понял, что если Оно, которое начало оживать прямо у него за спиной, вздумает вздохнуть так еще раз, то ему просто не пережить этого Вздоха. И тут Воронов на удивление самому себе начал молиться, молиться страстно и неумело. Он молился, как мог. Так молятся солдаты во время бомбежки, или перед атакой, желая непременно обрести заступничество на небесах. Слова, обращенные Отцу нашему, Создателю всего и вся сущего на земле, обретают во время молитвы особую силу утешения.
Воронов искренне надеялся, что слова молитвы спугнут, отодвинут этот Вздох, который, кажется, готов был вот-вот родиться в деревянных недрах этого саркофага. А ящики, между тем, все источали и источали смолу, словно заранее оплакивая судьбу многих и многих лесов, которые люди собирались загубить в ближайшем будущем.
Воронов продолжал молиться, молиться неистово, по-детски. А смола все сочилась и сочилась крупными желтыми липкими каплями, падая на пол, стекая прямо на спину Воронова, делая его дорогой костюм непригодным для дальнейшей носки. Смола словно стремилась приклеить Воронова к ящикам, чтобы он никуда не убежал и остался сидеть здесь навечно.
Сейчас он молился, как молятся по-настоящему напуганные дети, в отчаянии пытаясь скрыться за спиной Родителя своего. А Бог и есть Отец наш милосердный, имя которому — Любовь. Любви и Заступничества алкала насмерть перепуганная душа Воронова, проходя по адским лабиринтам Первобытного Страха и Одиночества. Молиться, молиться как можно неистовее, дабы оттянуть, дабы задержать этот Вздох. Пусть не дышит, пусть замрет, пусть успокоится То, что скрыто в этих ящиках. Это нельзя, ни в коем случае нельзя выпускать в мир. Нельзя!.. Господи! Укрепи меня, Господи! Не оставь меня в долине Смерти! Протяни длань свою, Господи! Выведи, выведи меня отсюда! Выведи к Свету, Господи! Яви, яви, Господи, мощь и силу Свою, порази посохом Своим детей Тьмы и Ужаса. Защити, защити, Господи! Ибо не за себя одного молю Тебя, Отец наш. Молю за всех. Всем, всем будет плохо, если вздохнет, лишь вздохнет еще раз То, что притаилось у меня за спиной, Господи! Я первый и последний, кто будет свидетелем этого Вздоха — а дальше лишь упадок и разрушение, дальше гибель и мерзость, и Страх, Страх, Страх!!! Ох! Как болит голова! Как она раскалывается на части!
И больше Воронов уже не мог четко произносить слова молитвы. Они растягивались так, словно виниловую пластинку поставили не на ту скорость: окончания фраз тянулись, как тянется жвачка, неприятно прилипая к пальцам.
Все теперь было готово к тому, чтобы в недрах деревянного саркофага родился очередной Вздох.
Испания. XVI век. В нескольких милях к северу от Манзанареса. Вента де Квесада
Бывший алжирский пленник Мигель де Сервантес Сааведра, сидя у ворот венты де Квесада, проснулся от того, что услышал слабый стон, стон боли и отчаяния. К такому стону он так и не смог привыкнуть, хотя насмотрелся в Алжире всякого. Этот стон он смог бы с легкостью различить среди прочих звуков, смог бы уловить его даже на очень большом расстоянии, даже среди ночных шумов в самом сердце глухого леса. Сердце Мигеля было буквально настроено на то, чтобы безошибочно улавливать и распознавать подобные звуки.
Стон был слабым, еле различимым. Казалось, что тот, кто стонал, не хотел, чтобы его страдания причинили хоть кому-нибудь беспокойство. Казалось, что стонущий словно стесняется собственных страданий. Таким тихим, таким глухим, таким сдержанным и полным несгибаемого мужества был этот стон. Но именно потому, что стон этот был таким тихим, таким благородно скромным в своем выражении, он и смог пробудить Мигеля от его тяжелого сна, в котором он, Мигель, в очередной раз пытался безуспешно бежать из алжирского плена. Если бы сам Мигель вдруг застонал, то он застонал бы точно также: сдержанно, еле слышно, так, чтобы никто, ничего не услышал, потому что это слабость, а слабость — позор, а позора благородные души стараются избежать и если все-таки стонут, то как-то очень и очень тихо. Это как слезы Бога, которых никто и никогда не должен видеть. И Мигель вдруг проникся такой любовью к тому, кто так скромно и сдержанно дал волю своей скорби, там, за высокой каменной оградой венты де Квесада. Это давала знать о себе душа родственная, слепленная из того же теста, что и его собственная. И Мигелю во что бы то ни стало захотелось посмотреть на страдальца. Но не просто поглазеть как обыкновенному простолюдину, а лишь бросить украдкой взгляд, дабы не смущать того, кто и без того унизил себя хотя и слабым, но все-таки стоном. Мигель понимал, что в этом деле надо быть необычайно деликатным: чужая благородная душа невольно открылась миру, и ты стал свидетелем подобного таинства. Это и твое испытание. Не проявишь должной деликатности, и тут же сам потеряешь частицу благородства, а там недалеко и до полного ничтожества.
Поэтому, повинуясь первому желанию, Мигель вскочил было на ноги и измерил взглядом глухую стену, но потом опять сел на землю. В самом деле, зачем суетиться? Он что, начнет сейчас подпрыгивать, чтобы попытаться разглядеть страдальца? Или, чего доброго, начнет перелезать через ограду? Нет. Это уж слишком. Стыдно. Нельзя, нельзя праздно глазеть на человека, когда он находится в таком состоянии. Предложить помощь? Это еще унизительнее. Сочувствие лицемерно: ты никогда не испытаешь в полной мере чужих страданий.
Нет. Лучше сесть на прежнее место, лучше оставить все как есть, а там будь что будет. Надо лишь попытаться вновь забыться и постараться не думать об этом стоне.
И на какое-то время в мире вновь воцарилось безмолвие. Испания — это в основном страна молчания. От палящего зноя замолкают даже птицы, а вокруг злополучной венты не росло ни куста, ни деревца. В ночи Мигелю лишь слышно было, как прошелестела неподалеку в песке змея, да фыркнула за каменной оградой чья-то лошадь.
И вдруг вновь еле слышный стон застенчиво вплелся в эту весьма скромную ночную симфонию звуков.
Но для Мигеля стон этот показался просто оглушительным. Он прозвучал, как молчаливый укор, как тихая просьба. На этот раз стон был даже тише прежнего, но Мигелю от этого стало не легче, а гораздо, гораздо тяжелее. Он понял, что третьего раза ему не вынести… Это его, Мигеля, вторая половина стонала там, за оградой. Мигель зажал уши руками. Ему даже показалось, что он начинает терять рассудок. Происходило какое-то раздвоение сознания. Нет, кроме него самого никто на свете не вынес столько страданий, сколько он в этом проклятом Богом алжирском плену. Сколько раз его собирались посадить на кол или заживо снять кожу, каждый раз в самый последний момент отменяя суровое наказание. Сколько раз он прощался с жизнью, готовясь к мученической смерти и к тому, чтобы враги не услышали его, Мигеля, даже самого слабого стона, даже вздоха, пусть отдаленно, напоминающего стон.
И тут такое… Кто-то в полном одиночестве под лошадиный храп и шелест змеиной шкуры о песок тихо-тихо жаловался звездам, выражая свою скорбь в глубоком вздохе, похожем на стон. Вот точно так же и он, Мигель, если бы его посадили все-таки на кол, лишь в ночи, при полной африканской луне, вот точно так же вздохнул бы и в последнем вздохе своем, словно во время игры на флейте, позволил бы себе слабость и нажал бы слегка пальцем на верхний регистр, и издал бы легкий звук, лишь отдаленно напоминающий стон, доверяя этот звук только звездам, темной ночи, полной африканской луне и Богу, и больше никому, никому на свете: «Посмотрите, с какой грязью вы меня смешали, но только играть на мне вы все равно, все равно не сможете!»
Мигель помнил, как во время первого побега им пришлось долго и бесцельно бродить по алжирской пустыне. Он предполагал бежать в Оран, где стоял испанский гарнизон. Этот план одобрили и его друзья, товарищи по побегу. Общими усилиями отыскали мавра, который согласился служить им проводником. То была отчаянная попытка, за которую, в случае неудачи, виновные могли поплатиться жизнью. Всякому в Алжире была знакома история итальянца, посаженного на кол за попытку подобного бегства. Всем также была известна участь нескольких испанцев, умерших под градом палочных ударов за тот же проступок. Но рассказы о всех этих ужасах не остановили ни Мигеля, ни его товарищей. Смело пустились они в путь, не подозревая, что вскоре добровольно вернутся назад. Заставили их целый день брести под палящим зноем, мавр-проводник неожиданно скрылся, исчез, как призрак, как наваждение, как обманутые надежды.
Тут-то и начались муки невообразимые. Пустыня предстала перед беглецами во всем своем первозданном ужасе. Всего за несколько часов блужданий они потеряли около трети своего прежнего веса. Все уходило с водой. Беглецы буквально оплывали, как свечки. Даже алжирская тюрьма в сравнении с просторами пустыни показалась им не столь страшной. Через какое-то время состоялось самое настоящее светопреставление: миражи начали свою жестокую игру. То вдруг впереди совсем рядом медленно проплывал караван, и беглецы из последних сил бросались к нему навстречу, надеясь обрести долгожданное спасение и добраться наконец в Оран. То неожиданно вырастали в раскаленном мареве тенистые пальмы, обещающие прохладу, гостеприимство оазиса и чистую воду. Бежали туда и лишь ловили ртом раскаленный до предела воздух, который буквально сжигал легкие. Прохлады и воды не было, а вместо долгожданного облегчения страданий испытывали лишь еще большее отчаяние. Пейзаж пустыни сводил с ума. В таком месте человек по настоящему понимал, насколько он бессилен перед природой. Одна пустота, пустота до самого горизонта и песок, горы песка. Казалось, что и сейчас, сидя у входа на постоялый двор, откуда вот-вот должен был вновь донестись еле слышный стон, Мигель, отчаянно сжимая руками уши, чтобы не услышать эти раздирающие душу звуки, продолжал чувствовать на зубах все тот же песок алжирской пустыни. Песчинки скрипели, соскабливая эмаль, уродуя и без того небезупречные резцы.
Песок забивал горло, проникал в самое нутро, словно напоминая человеку, из какого праха создала его рука Господня. Песок и был первоэлементом человеческой плоти. Он буквально высасывал из людей всю влагу, влагу жизни, ибо из воды жизнь и состояла. Песок был альфой, первой буквой в мироздании. Он же был и омегой, так как что такое пустыня? Это дно бывшего моря, это дно самой жизни. Спаситель называет себя альфой и омегой и отправляется проповедовать куда? Верно — в Пустыню. Это место не для слабых духом, здесь прямо у тебя на глазах начинает истекать с потом твоя же собственная плоть, твоя жизнь, ибо прах — к праху, песчинка — к песчинке, как говорится. И они бродили, бродили по этой пустыне, бродили по этому царству Смерти, жадно вглядываясь в однообразный пейзаж, где даже небо успело потерять свой голубой цвет и стало каким-то выцветшим, белесым, без единого облачка.
И тогда незаметно настало время бреда. Каждый из товарищей Мигеля начал потихоньку уходить в мир своих иллюзий.
Первым сдался Санчес. Он отстал ото всех, сел прямо в песок и неподвижно уставился куда-то в бесконечную даль. Пришлось вернуться к товарищу. А товарища уже как такового и не было с ними. Он ушел. Вернее, ушел его разум, его душа. Она побежала куда-то вдоль дюн. Побежала в облике красивой невесты Санчеса, весело маня его за собой, побежала туда, где начинались коварные соленые озера: оступишься — и твое тело, может быть, случайно откопают через века и на тебе не истлеет ни одна ниточка твоего сношенного вконец испанского платья XVI века, не то что кусочек тела или волос упадет с головы твоей. Пустыня любила веками сохранять земные оболочки тех, кто попадал в ее западню. Получалась все та же смерть, но только слегка похожая на вечную жизнь.
Альфа и Омега сказано не случайно и сказано в Пустыне.
Они долго тормошили Санчеса, долго пытались вывести его из забытья, пытались поставить на ноги и заставить сделать хотя бы еще один шаг вперед. Но душа Санчеса и его бренное тело давно уже потеряли связь друг с другом. Мозг и душа брели по бескрайней пустыне, нет, не брели, а бежали, бежали легко и вприпрыжку, бежали путем радости и любви вслед за прекрасной невестой, давно оставленной в цветущей Испании, в стране, чей воздух пропитан лимоном и лавром, жасмином и обязательно, обязательно ароматом только что сорванных спелых и сочных апельсинов. А тело бедного Санчеса уже не слушалось никого и волочилось по пустыне дорогой скорби, тьмы и безнадежности. И путь этот, кажется, должен был вот-вот закончиться.
И тогда вконец усталые они взяли своего товарища под руки и поволокли на себе. А ноги счастливого Санчеса, счастливого от того, что он вновь увидел свою невесту, свою любовь, безжизненно волочились вслед за телом, оставляя на песке две ровные глубокие бороздки: мысок испанского сапога, как плуг, бороздил бесплодные просторы.
Они тащили так Санчеса до тех пор, пока не поняли, что их товарищ уже давно мертв. Улыбка радости и счастья так и застыла на губах его. Тело слегка засыпали песком. На большее просто не хватило сил. Священника среди беглецов не оказалось. И тогда Мигель взял на себя эту роль. Он сам не знал, почему, но взял, видно, чувствуя свою ответственность за то, что втянул товарищей своих в эту безнадежную авантюру и доверился вероломному мавру. Мигель прочитал молитву над могилой бедного и счастливого Санчеса. Когда его засыпали песком, то песок этот забил весь рот покойника, на котором так и застыла улыбка счастья.
Потом они пошли дальше, и Мигель лишь гадал, кто следующий из его друзей точно так же присядет у подножия очередного бархана, чтобы лучше разглядеть убегающего вдаль родного и близкого человека, давным-давно оставленного им на родине, и чей испанский сапог будет также в предсмертном отчаянии бороздить, бороздить эту бесплодную, эту смертоносную почву.
Если можно было бы проследить их путь, то в глаза бросилась бы следующая особенность: сначала песок взрыхлен несколькими парами ног, идущими почти след в след, как по глубокому снегу. След ровный, глубокий. Он вытоптан, вытоптан людьми более или менее твердо держащимися на ногах. А затем с определенной периодичностью появляется вдруг глубокая бороздка по бокам. Такую бороздку можно оставить только мыском сапога, как будто проводишь черту, границу, разделяющую что-то. Бороздка становится все короче и короче и все чаще и чаще вырастает очередной песочный холмик. И дальше все повторяется вновь в такой же последовательности. Мысок испанского сапога упорно пытался провести грань между миром видимым, миром пустыни, и миром невидимым, но необычайно радостным и счастливым. И все больше и больше друзей Мигеля предпочитали один мир другому.
Теперь они уже не мечтали о побеге, теперь они хотели одного — вернуться в свою неволю, дабы выжить. Выжить, чтобы затем вновь попытаться бежать. У каждого, кто пошел с Мигелем в пустыню, не было ни малейшей надежды на выкуп. Это были благородные бедняки, испанские идальго без гроша в кармане, чей капитал — лишь несгибаемое мужество и честь, и каждый из них готов был в свою очередь прочертить мыском испанского сапога ту грань, что разделяет два мира на высокий и низкий, прочертить, опираясь уже мертвой рукой на плечи товарищей своих, друзей по бедности, несчастью и мужеству.
Мигель знал, что многие его товарищи по побегу были из Эстремадуры. Он сам набирал их, готовясь к опасному делу. А Эстремадура — это самый бедный, самый суровый край Испании. И это кузница настоящих, отчаянных воинов-бедняков. Оттуда, из Эстремадуры, вышли Писаро и Кортес, покорившие Перу и Мексику. Эстремадура была родиной всех знаменитых тореадоров.
Мигель любил этот край и любил людей этого края. Он видел, как сейчас в пустыне проявляются самые лучшие их качества. И ему особенно было больно, что он стал свидетелем гибели людей, которых можно было назвать солью земли, солью родной Испании, а если соль перестает быть соленой, то что же тогда? Получалось, что испанскую соль растворяла, поглощала соль Пустыни. И от этого было еще обиднее. Вот тогда он впервые и познал, что такое этот мужественный, еле слышный, одинокий стон. На очередном привале ночью он отошел подальше от оставшихся в живых товарищей своих и слегка застонал. Невольно, еле заметно палец его коснулся верхнего регистра флейты, когда душа его рвалась наружу при вздохе.
И теперь вновь этот тихий стон собирался дать знать о себе. В любую минуту он готов был родиться за оградой венты де Квесадо.
Тогда им каким-то чудом все-таки удалось вырваться из пустыни и вернуться назад в Алжир. Беглецов встретили со смехом. Мавр-предатель веселился больше всех, что ни говори, а гордые испанцы получили достойный урок и добровольно решили надеть на себя ярмо рабства. Впредь неповадно будет бегать.
Мигель взял всю вину на себя и, обращаясь к своему хозяину-прозелиту, сказал, что готов добровольно пойти на казнь, лишь бы оставили в живых всех его уцелевших товарищей. Хозяин кивнул головой в знак согласия. Мигель начал готовить себя к мучительной казни. Но казнь по непонятной причине отменили, и Сервантес приобрел необычайный авторитет среди пленных. Мигель начал думать об очередном побеге.
Отправляя брата Родриго домой, Мигель втайне на пристани под крики чаек, шепотом, чтобы не услышал турок, просил его об одной очень важной услуге: найти возможность прислать к берегам Алжира бригантину. Эта просьба была брошена вскользь. Мигель не очень рассчитывал, что брату удастся осуществить ее. Согласно новому плану бегства, Родриго, получив свободу, должен был прислать с Майорки или из Барселоны корабль, который, лавируя у берегов Алжира, смог бы в подходящий момент забрать на борт Мигеля и его товарищей по несчастью.
Не раз уже алжирские пленные пробовали давать подобные поручения своим более счастливым товарищам, возвращавшимся на родину из плена; но обыкновенно последние, получив свободу, забывали о своих обещаниях. Сервантес же был твердо уверен в брате и не сомневался, что помощь обязательно придет. Поэтому, не теряя времени, он начал подготовку ко второй попытке побега.
В трех милях от Алжира прямо на берегу находился великолепный сад. Прекрасное место для укрытия. Сад принадлежал некому новообращенцу Ясану. В саду была пещера. В услужении у Ясана оказался некий садовник Хуан. Он был родом из Наварры. Мигель долго сомневался: можно ли доверить тайну невзрачному и тихому садовнику, которого, казалось, в этом мире интересовали только розы. Но потом сомнения отпали. Мигелю очень понравилось то, как Хуан ухаживает за своими цветами, и почему-то это обстоятельство вселило в его сердце необычайную уверенность. Все-таки розы — символ христианского рая, и человек, столь любящий эти непростые цветы, вряд ли способен на подлость и предательство. Так или приблизительно так и подумал Мигель.
По плану, в глубине грота садовник Хуан предварительно вырыл в земле нечто вроде комнаты, в которой свободно могли укрыться несколько человек. Те самые, что чудом смогли уцелеть после злополучного возвращения из пустыни.
Заручившись этим убежищем для своих товарищей, Мигель связался еще с одним новообращенцем по имени Дорадор, или Позолотчик. Этот Дорадор и обещал снабжать беглецов, прятавшихся до прибытия бригантины в гроте, продовольствием.
Все это происходило в январе 1577 года. Уверенный на этот раз в удаче, Мигель отправил четырнадцать своих товарищей в убежище, сам же остался пока в Алжире, чтобы иметь возможность контролировать ситуацию извне. В грот он собирался войти вместе со всеми лишь в самый последний момент, когда на горизонте действительно появится долгожданная бригантина.
В томительном ожидании прошло долгих полгода, а бригантина все не появлялась, но Мигель верил в своего брата и не предавался отчаянию.
Прошло долгих полгода, а бригантина все не появлялась и не появлялась на горизонте. Долгих шесть месяцев беглецы провели в сыром и темном гроте: бескрайняя пустыня сменилась крысиной норой, могилой, куда их погребли заживо. Из этой могилы они могли выходить на воздух только ночью, когда их никто не видел. Продовольствие уже не доставлялось так исправно, как прежде, и подлец Дорадор доставлял в основном соленую пищу, не очень заботясь о вине и воде. Добровольных узников грота начала мучить невыносимая жажда.
Между тем 29 июня того же года в Алжире появился новый правитель, человек-зверь, бывший гражданин венецианской республики, а ныне ревностный мусульманин, после обряда обрезания взявший себе имя Гассан Паша. Один звук этого имени верного исламу прозелита наводил всеобщий трепет. Все ждали ужесточения мер, так как любая смена власти в Алжире обычно сопровождалась крайней жестокостью. Захватив в свои руки всю торговлю, конфискуя в свою пользу пятую часть добычи корсаров, в короткий срок Гассан Паша сумел разорить своих подданных и довел население, жившее только грабежом, до полной нищеты и голода. В результате в столице началась эпидемия. Смертность росла с каждым днем. На улицах Алжира появились трупы.
20 сентября Мигель бежал из города и присоединился к своим измученным вконец товарищам.
Ночью 28 сентября к берегу подошла долгожданная бригантина под начальством капитана Вианы. С судна был подан условный сигнал. Беглецы выскочили наружу. Шлюп ждал их на берегу. Свобода была так близка, что каждый буквально не чуял под собой ног, когда бежал на пристань. Вместе с Сервантесом и садовником Хуаном их было ровно шестнадцать. Но сигнал, данный с корабля, был услышан не только испанцами. На беду он привлек внимание мавров, занятых в это время рыбной ловлей. Мусульмане подняли тревогу. Опасаясь погони, бригантина вынуждена была удалиться. Беглецы еще какое-то время бегали по берегу, кричали, ругались, рыдали от отчаяния. А бригантина, между тем, все удалялась и удалялась от них, пока окончательно не скрылась за горизонтом. Пришлось вновь возвращаться в свой склеп. В эту злополучную ночь, удалившись в самую глухую часть сада, Мигель вновь позволил себе слабость, как тогда, в пустыне, и из его груди вырвался тихий, еле слышный стон, наподобие того, который и прозвучал за высокой оградой венты де Квесада.
Они по-прежнему оставались в гроте, сами не зная, на что им надеяться. Просто никто добровольно не хотел расставаться даже с призраком свободы и возвращаться назад в плен. Это был жест коллективного отчаяния. Провизии им больше не приносили.
30 сентября ночью они услышали в саду бряцание оружия. Это Дорадор привел сюда стражу. Мигель лишь успел шепнуть своим товарищам: «Единственное спасение для вас для всех — свалить вину на меня одного». И, не дожидаясь стражи, вышел из грота.
— Я заявляю, что ни один из этих христиан невиновен. Я один составил план заговора и уговорил всех бежать, — твердо произнес Мигель начальнику стражи.
Заявление Сервантеса было в точности доложено Гассан Паше.
— Не бойтесь, — обратился напоследок Мигель к своим товарищам, — я спасу вас всех.
Когда Мигеля увели в покои Гассан Паши на допрос, то его уже никто не надеялся увидеть живым.
— У меня не было никаких сообщников. Я и только я виноват во всем. Эти христиане, что оказались со мной в гроте, попали туда совершенно случайно… — начал было пленник с порога, даже не дожидаясь вопросов Гассан Паши.
И тут же с порога получил жестокий удар плетью, от которого у него перехватило дыхание. Закончить фразу Мигель оказался не в состоянии.
Хитрый венецианец, по воле судьбы ставший магометанином, принялся внимательно рассматривать того, кто готов был добровольно принять за всех мученическую смерть. Сам уроженец Италии, где и располагался папский престол, оплот римско-католической церкви, он не обладал и сотой долей христианских добродетелей своего пленника и ему был крайне любопытен этот редкий человеческий экземпляр. Удар плети пришелся как нельзя кстати. Он, кажется, слегка охладил рвение безупречного христианина. Плоть, презренная плоть все-таки брала свое, чтобы там не утверждали богословы. А они, богословы, еще спорят: материальна душа или нет и если нематериальна, то как она все-таки связана с телом. Так и связана: напрямую. Вон как позеленел этот образцовый христианин лишь от одного удара плетью.
Нет, бывший венецианец не по принуждению только принял ислам. Это был его осознанный выбор. Ислам оказался его душе намного ближе, чем слабое и словоохотливое христианство. Правда, у них сейчас там, в Испании, процветает инквизиция, и в Новом Свете они, говорят, свирепствуют не хуже мусульман, целыми толпами сжигая полуголых индейцев, и Папа, кажется, все это одобряет, но, все равно, это больше похоже на какую-то истерику, чем на продуманную стратегию. Вон Турция — взяла да и захватила половину мира, причем лучшую, а, главное, все вербует и вербует среди бывших христиан себе новых сторонников. И, кажется, не будет этому конца. А потому что не в слове, а в кнуте вся сила, да еще в турецком ятагане, которым так удобно спиливать с плеч непокорные христианские головы.
— Так ты добровольно берешь всю вину на себя? — переспросил Мигеля на хорошем испанском языке бывший венецианец.
— Да. Добровольно. Христиане, которых арестовали вместе со мной в гроте, ни в чем не виноваты. Я и только я являюсь организатором и вдохновителем побега. Все остальные — случайные люди.
— Я уже это слышал. Если будешь продолжать в том же духе, то отведаешь еще плети, понял?
— Понял.
— Понравилась тебе плеть?
— Нет.
— Уже хорошо, а то я подумал, что ты принадлежишь к той редкой породе людей, которым нравятся физические страдания. В свое время я знавал одного такого страдальца за веру. Он тоже любил брать всю вину на себя. Мы для начала высекли его. Затем отрезали ему уши, раздробили пальцы и пока не вырвали язык, он все молился и требовал у Бога, чтобы тот ниспослал ему еще большую муку. Я подозреваю, что во всем этом он находил для себя особое наслаждение, несопоставимое даже с наслаждением, которое может доставить нам женщина. Скажи, испанец, ты, случайно, не из числа подобных сумасшедших?
— Нет. Боль не доставляет мне удовольствия.
— Слава Аллаху! Надеюсь, что у нас может получиться разговор по душам к взаимной выгоде, разумеется.
— Я заявляю, — вновь начал Мигель, — что христиане, которых вы арестовали в гроте…
И воздух вновь вспорол страшный свист, свист плети. Спину обожгло, словно по ней с размаху еще раз полоснули острейшим лезвием. От боли на несколько секунд Мигель потерял сознание, но не упал, а лишь пошатнулся слегка. В этой ситуации он не мог себе позволить стона. Позор не был судьбой Мигеля. Его судьба — путь чести.
— Я же предупреждал, — с напускной вежливостью напомнил венецианец.
И тут Мигель не выдержал и пошел в атаку. Недаром он с таким подозрением относился ко всем жителям венецианской республики. Лживые, коварные, они больше находились под властью своих продажных шлюх-куртизанок, чем церкви и кодекса рыцарской чести. Интриги, торговля и вновь интриги, а золотой дублон — их истинный бог. Что знают эти людишки о чести? Им все равно, кому служить. А теперь этот местный царек вообразил о себе Бог знает что. Он разыгрывает из себя властителя судеб. Мигель понял, зачем на допрос Гассан Паша вызвал только его. Венецианцу захотелось сломить того, кто своим вызывающим поведением нарушил представления алжирского дея о гнилой и подлой человеческой натуре. Так на — получи последний прощальный выстрел с тонущего испанского галеона. И, может быть, это ядро сумеет пробить обшивку твоего корабля, венецианец? И ты, Гассан Паша, пойдешь ко дну кормить рыб.
— Простите, мой бывший брат по вере, — тихо начал Мигель вместо того, чтобы стонать и корчиться в муках. — Вы обрезание сделали из соображений гигиены или потому, что усталый петушок давно просился на пенсию и вам просто нечего было терять? Ведь для вас, сладеньких итальяшек, это очень болезненный вопрос.
Теперь настала очередь задохнуться от злобы и боли самому эксвенецианцу. Гассан Паша принялся ловить ртом воздух, глаза вылезли из орбит и налились кровью, еще немного и правителя Алжира мог хватить самый настоящий удар. Слово Мигеля оказалось сокрушительнее кнута. А главное, что это смог понять и сам Гассан Паша. Прикажи он сейчас прямо у себя на глазах до смерти засечь непокорного и острого на язык испанца, и каждый удар кнута станет выражением слабости алжирского дея и лишь будет утверждать победу слова, делая этот самый кнут легким, как пух, как опахало, которым невозмутимые на вид слуги продолжали навевать на правителя Алжира легкий бриз в полуденный африканский зной.
С тонущего испанского галеона Мигель сумел произвести необычайно точный выстрел. И сейчас он видел это сам, наслаждаясь реакцией боли и оскорбления, как маска, застывшая на лице Гассан Паши. Словом можно убить, мой дорогой, с одного раза. Это тебе не какой-то кнут в руках наемника! Словом можно проклясть все твое гаденькое потомство, Гассан Паша. Потому что ты даже и не узнаешь, как наш разговор с тобой и мой ответ тебе расползется по всему городу, и будет передаваться из уст в уста, постепенно превращаясь в легенду. О тебе, может быть, только и вспомнят потомки лишь в связи с моим ответом. И больше ничего, ничего о тебе не скажут, Гассан Паша.
И Мигель спокойно начал готовиться к мучительной смерти, смерти победителя. Хорошо, что его разум не разрушила боль. Хорошо, что рассудка не коснулся страх.
Но Гассан Паша оказался непростым противником. Усилием воли он смог побороть в себе приступ ярости. В других случаях он поступал наоборот. Ярость обычно вырывалась наружу, подобно лаве. Эти вспышки необузданного гнева и сослужили Гассан Паше немалую службу. Звериная злость, не знающая сострадания, и выдвинула этого ренегата в лидеры Османской империи. Жестоко расправляясь со своими недругами, вселяя в души страх, только так и можно было стать безграничным правителем Алжира, этой пиратской колонии, где убийство и ненависть давно уже стали нормой жизни.
И вдруг Гассан Паша решил сменить гнев на милость. Как полководец он почувствовал, что победа незаметно уплывает от него. Хватит того, что он уже проявил слабость и показал свое истинное лицо пленнику и слугам.
В следующий момент губы жестокого правителя Алжира начали медленно растягиваться в улыбке.
— Горячий вы все-таки народ, испанцы! — одобрительно закивал Гассан Паша. — Как порох. Значит, говоришь, что никто, кроме тебя, не виноват?
— Да. Я утверждаю, что никто из христиан…
— Хорошо, хорошо. Это я уже слышал. Зачем столько раз повторять одно и то же. Скажи лучше, кто тобой владеет? Чей ты раб?
— Я раб бывшего грека, — начал Мигель.
— Как его имя? — нетерпеливо переспросил дей.
— Его зовут Дали-Мами.
— Отныне, испанец, ты будешь моим рабом. Я забираю тебя у грека.
— Как вам будет угодно, — покорно поклонился Мигель. Смертная казнь, судя по всему, откладывалась.
— А теперь возвращайся в тюрьму.
И Сервантеса под конвоем увели назад в тюрьму.
Из всех участников неудачного побега больше всего пострадал несчастный садовник Хуан: он был повешен. Мигель воспринял эту утрату очень близко к сердцу: ему так и не удалось увести всех своих товарищей из-под карающей десницы Гассан Паши.
Бывший венецианец все-таки сумел нащупать слабое место своего противника. Мигель чувствовал свою ответственность за всех, кто когда-то доверился ему. И теперь бедная загубленная душа садовника Хуана навечно должна была стать укором испанцу. Эта душа как тяжелые вериги повиснет на нем. Получи, истинно верующий, последний «подарочек» от человека, сумевшего вовремя поменять религию и теперь числящегося по другому ведомству. То, что плохо для христианина, в исламе загубленная жизнь иноверца может быть оценена как достоинство. В исламской загробной иерархии это обстоятельство лишь придает крылья душе и способно вознести ее в самый рай. Получается, что одним выстрелом можно убить двух зайцев: и наглому испанцу отомстить (пусть теперь мучается угрызением совести), и себя вознести, вознести в рай, к гуриям, к этим несовершеннолетним девственницам-красавицам, которых ты бесчисленное множество раз можешь лишать невинности и на следующий призыв твоего желания они все равно предстанут пред тобой такими же чистыми, как снег Гималаев, который увидел один из самых знаменитых венецианцев мира по имени Марко Поло. Вот что я понимаю под раем, испанец. Ну, что? Кто выиграл, за кем осталось поле боя, а? Ты спрашивал, наглец, про мой петушок, которому слегка подрезали крылышки, но этот петушок, испанец, еще потопчет курочек, да каких! А тебе гореть в аду, в аду угрызений совести! И все это благодаря бедолаге садовнику Хуану. Если это не мат, испанец, то шах. Мы, венецианцы, лучше вас владеем искусством интриги.
И Мигелю теперь каждую ночь начал сниться бедный садовник Хуан. Скромный маленький человек почтенного возраста. Он никогда не был воином и в плен попал совершенно случайно. У себя на родине, в Испании, Хуан был тоже садовником, потому что никем другим в этом мире он просто и не мог быть. Хуан любил, нет, обожал розы. Казалось, он знал про них все. Его работа в качестве раба-христианина в саду своего нового хозяина, бывшего европейца, вероотступника Ясана, была легкой и радостной. Садовник сумел разбить такой бесподобный сад, сумел развести такие розы, привезенные сюда со всех концов света, что прозелит Ясан только благодаря этому стал местной знаменитостью.
Казалось, зачем Хуану-садовнику надо было бежать из этого цветущего рая? Вряд ли у себя на родине он смог бы найти возможность так удачно воплотить свой дар, дар садовника, ухаживающего за такими капризными цветами, как розы.
Когда-то Хуан был личным садовником знаменитого испанского гранда Франциска де Менезиса. В плен хозяин и его верный слуга попали вместе. В Алжире их ждала разная участь. Хуан так и остался садовником и смог устроиться по призванию, а его господин Франциск де Менезис также приобрел известность среди алжирских пленников, но только в совершенно ином смысле. Он принадлежал к узкому кругу гордых и непокорных людей, выходцев из испанской знати, которые даже в плену вели себя столь независимо, что прозелиты всех мастей ненавидели их лютой ненавистью и не убивали их лишь потому, что надеялись получить очень большой выкуп. Это были гордые кавалеры рыцарского ордена Ионитов. Мигелю удалось каким-то образом добиться дружбы Франциска де Менезиса, этого непростого и очень гордого человека. Он-то и подсказал Сервантесу использовать в своем побеге услуги садовника Хуана.
Мигель хорошо помнил свою первую встречу со скромным слугой Франциска де Менезиса. Сервантес хотел поговорить с садовником по душам, стараясь не произносить в разговоре имя гранда. Кто знает: бедолага даст согласие из страха или почтения, но ни то, ни другое не могло стать твердой гарантией успеха. О гроте в саду Хуан мог донести в любую минуту, если бы у него сдали нервы, и если бы у него у самого не было веских причин к бегству.
Хуан в тот день как обычно работал в саду. Мигель, прежде чем начать разговор, решил приглядеться к человеку, от которого так много зависело в его плане. Тщедушный, маленького роста, лысоватый, лет пятидесяти человек. Невзрачная личность, одним словом. Нет, такому доверить столь ответственную роль, укрыть на долгий срок в гроте беглецов, может лишь безнадежно сумасшедший. Мигель уже собрался уходить, как вдруг вспомнил слова Франциска де Менезиса: «Посмотрите, как хорош Хуан в саду, Сервантес, и тогда вы все поймете.» Мигель решил задержаться. На почтительном расстоянии он стал наблюдать за работой скромного на вид садовника. Нет. Все очень буднично. Ничего особенного. И так продолжалось до тех пор, пока Мигель не сообразил, что смотреть следует не на самого человека, а на его руки и розы, за которыми он так любовно ухаживал. Руки, узловатые, сильные, изуродованные грубой работой с землей, лопатой, а где и киркой (алжирская, как и испанская, почва не из легких), эти руки, которые и руками-то назвать нельзя было, вдруг необычайно преображались, обретая легкость рук музыканта-виртуоза, когда приходилось касаться ими, словно струн или клавиш, слабых хрупких лепестков роз. И капризницы, привезенные сюда, в Африку, со всего света, казалось, так и ждали этих нежных, этих полных любви прикосновений землистых загрубевших пальцев, больше похожих на уродливые сучки давно высохшего дерева.
Между розами и садовником существовала какая-то ведомая только им самим связь. Мигель чувствовал, что, подглядывая за работой Хуана, он словно совершает святотатство. Розы, казалось, оживали, оживали прямо на глазах. У каждой обнаруживался особый только ей присущий характер. Одна роза в буквальном смысле ревновала садовника к другой. И каждый цветок жаждал прикосновения этих неуклюжих заскорузлых пальцев, жаждал, как утренней росы, как спасительной влаги в зной, как луча яркого теплого солнца после холодной ночи.
Мигель понял, что скромный на вид Хуан для этих роз был всем. Они любили его, как могут любить только женщины своего единственного, своего суженого, своего данного самим Богом мужчину. И мужчина этот был для них для всех один. И розы, капризные розы вынуждены были, переступая через свою гордость, через свой сложный характер (ведь у каждой из них на всякий случай были припасены и острые шипы), до самозабвения тянулись к пальцам Хуана, забывая в блаженный миг прикосновения о злой ревности. Это был самый настоящий гарем. А скромный Хуан считался здесь непревзойденным любовником. Он как никто другой понимал всю женскую природу своих обожаемых роз. Понимал и любил ее, стараясь не обижать ни одной из собранных здесь со всего света красавиц.
Вам нужно мое прикосновение, красавицы мои, вам нужна моя любовь — вот она: берите, берите ее! У меня этой любви так много, розы мои, что на всех, на всех хватит. Она прольется на вас, как летний ливень в сухой зной, она согреет вас в холод, она напитает ваши корешки, похожие на стройные дамские ножки. Моей любви нет предела, красавицы мои. Пейте, пейте ее. Ну, кого я еще не коснулся, кого не погладил по нежной головке, по этим кудрям, по этим лепесткам. Вы же сами знаете, как люблю я вас, красавицы мои, розы мои. И не надо колоть мне пальцы шипами. К кому вы ревнуете меня? Дурочки! Вся душа моя — это огромный, огромный сад, в котором каждой из вас найдется свой уголок. Места всем хватит!
Хуан работал и о чем-то нежно шептался с розами, иногда оставляя на лепестках маленькие пятнышки крови от уколов, которые тут же исчезали, словно цветы жадно всасывали их в себя, чтобы хоть какая-то частица Садовника осталась внутри их цветочной плоти.
Мигель понял, что имел в виду Франциск де Менезис, когда сказал ему: «Посмотрите, каков Хуан в саду, и вы все сами поймете».
Гассан Паша решил сделать казнь показательной. Он собрал всех, кого нашли 30 сентября в злополучном гроте. Эшафот и виселицу соорудили посередине тюремного двора.
Вывели Хуана со связанными за спиной руками. Он равнодушно смотрел на происходящее. Собственная участь его не волновала.
Когда палач накинул на шею садовника тяжелую петлю, то только тогда Хуан словно проснулся и начал оглядываться по сторонам, будто ища взглядом кого-то из тех, кого он на беду свою так долго укрывал в гроте.
Гассан Паша из милости позволил присутствовать и католическому священнику.
Хуан поцеловал крест, прочитал «Отче наш», получил отпущение грехов, но все равно продолжал кого-то жадно искать среди собравшихся свидетелей его казни.
И, наконец, нашел. Его взор встретился со взором Мигеля де Сервантеса Сааведра. Слегка отстранив всем телом почтеннейшего священника, Хуан подался вперед и вдруг крикнул во всю мощь своих еще дышащих легких: «Сбереги! Сбереги розы, Мигель! Слышишь?!»
Палач выбил упор, и тело с хрипом сначала упало вниз, а затем повисло и забилось в судорогах.
И этой ночью у Мигеля был еще один приступ черной тоски, и тогда он еще раз позволил себе коснуться слегка пальцем своим верхнего регистра флейты скорби, коснуться так, чтобы никто, никто не услышал этого одинокого стона.
Умер самый великий Садовник на свете, и скорбь по нему должна была выйти наружу столь тихо, столь незаметно, как шум травы, которая по весне вдруг пробивается сквозь землю, как шелест лепестков роз, что раскрываются навстречу солнцу нового дня…
И тогда после смерти Хуана-садовника он решил не просто организовать очередной побег, а поднять всеобщее восстание христиан-пленников и захватить Алжир. Мелочиться уже нельзя было: освобождать, так освобождать всех поголовно. Всех без исключения: у кого есть деньги и у кого их нет, кто знатен и кто незнатен. Перед Богом все равны!
И Сервантес буквально сделался одержимым этой идеей. Если Гассан Паша осмелился нанести ему такой удар и повесить бедного Хуана, то он лишит эту венецианскую свинью всего, чем она еще владеет, лишит и самого посадит на кол прямо в саду прозелита Ясана. Пусть кровь убийцы Садовника напитает собой корни столь любимых бедным Хуаном роз. Мигелю это представлялось единственным способом спасти красивые цветы и выполнить просьбу повешенного.