…и он делает еще одну попытку стать реальностью.
Турция. Наши дни. Поселок Чамюва.
Профессор Воронов, реальный, а не выдуманный, после того, как вновь встретился с женой и понял, что работа над книгой сводит его с ума, решил прогуляться к морю, дабы окунуться в холодную февральскую водичку.
Он решил ничего не рассказывать Оксане о своих страхах и переживаниях, тем более, что она вряд ли смогла бы ему поверить и справедливо сочла бы все за симптомы начинающегося сумасшествия.
Гора по-прежнему оставалась у них сзади. Денек выдался на редкость ясным, теплым, по-настоящему летним. Они разделись и, как обычно, взявшись за руки, полезли в воду. Решили далеко не заплывать: вдруг ногу сведет, февраль все-таки. А потом Воронов, работая над Романом, все время находился на грани. И эта грань четко пролегла между двумя мирами. Короче, он просто не знал, какой очередной фортель выкинет с ним его собственное воображение. Море профессор перестал уже считать своим надежным союзником. Общение с Романом, чем дальше, тем больше и больше становилось откровенно опасным. Если на этот раз Книга лишь попугала автора мнимой угрозой, будто включила в орбиту своего разрушительного действия даже жену, то где гарантия того, что столь явно продемонстрированная угроза возьмет, да и не станет явью?
В общем, далеко отплывать от берега Воронову боязно было. Мало ли чего? Когда у тебя твердая почва под ногами, то и чувствуешь себя намного увереннее.
Поплавали немного и все — на берег! Острая галька так и впивается, так и режет ступни. Но ничего. Вылезли.
Воронов искоса посмотрел на Гору, которую он давно про себя окрестил волшебной. Тоже ничего. Все спокойно. Никакой, вроде бы, игры не затевалось. Невольно вздохнул. Отлегло.
Оксана расстелила свое красное пальто, на него положила целлофановый пакет, а затем махровое полотенце. Февраль все-таки, и галька не успевает прогреться. Затем она устроилась поудобнее и раскрыла книгу «Клуб Данте». Принялась читать.
Воронов почувствовал, как у него забилось сердце. Неужели и теперь Книга не проявит себя?
Нет. Ни гу-гу! Молчок! Самая обычная, мирная сцена! Лишь морской бриз слегка шелестит страницами. Воронов прислушался. Нет. Опять ничего. Обычный шелест страниц: ни единого намека на скрытый голос или угрозу, как это было в прошлый раз. Все! Допишу Роман и на прием к психиатру. Пусть подлечат.
Воронов еще раз вздохнул. Вздохнул свободно, всей грудью. Вздохнул, что называется, с облегчением.
И тут взгляд его упал на другой целлофановый пакет, который лежал совсем рядом с красным пальтишком жены. В нем находилась Рукопись. Воронов, сам не зная зачем, притащил Ее с собою на пляж. Рукопись, как Рукопись. Обычный ежедневник, исписанный неразборчивым почерком. Обложка кожаная, из буйвола, украшенная камнем, яшмой, который призван был оберегать автора от злых сил и дурного глаза. Да, видать, так и не уберег.
Предстояло последнее испытание: подойти к пакету, вынуть оттуда ежедневник в кожаной обложке, раскрыть его и подождать, может быть Роман, наподобие джина, выпущенного из бутылки, начнет свое обычное светопреставление, и тогда вновь зазвучат повсюду голоса, вновь оживет Волшебная Гора, и море вновь превратится во враждебную стихию прямо у него за спиной.
Жена с увлечением продолжала читать «Клуб Данте». Это был нашумевший бестселлер, в котором маньяк-убийца еще в середине XIX века убивал своих жертв, обставляя сцены зверств в стиле картин из дантовского ада. Каждая подобная смерть становилась очередной ожившей, если можно так сказать о смерти, иллюстрацией к бессмертной книге.
Чего вдруг он вспомнил о романе, который уже кем-то написан? Неспроста это, ой, неспроста! Любой роман — территория Книги, где она чувствует себя как рыба в воде. Для Книги нет преград. Она достанет тебя повсюду. Например, «Клуб Данте», который сейчас с увлечением читает жена, — это как пароль, который ты уже успел набрать и таким образом подключился к глобальной компьютерной сети.
Получалось, что через любую, буквально любую случайно попавшуюся в руки книгу, можно было напрямую выйти на его, Воронова, еще ненаписанный, но уже заявивший о своем существовании Роман. Это как с хайкерами в глобальной информационной сети. Умеючи они могут взломать самую засекреченную базу данных.
Спустя некоторое время Воронов все-таки решился вынуть из целлофанового пакета свою Рукопись. Пакет предательски шуршал на сильном ветру. Так, наверное, противно открывается молния, на целлофановом мешке, куда упакован труп в морге. Во всяком случае, во всех голливудских боевиках это выглядит именно таким образом.
Вот он ежедневник, вот его кожаная обложка с яшмой. Сейчас. Сейчас обязательно начнется! Нет. Вновь ничего. Книга словно задремала, полностью игнорируя присутствие автора.
Тогда он решил пойти к пляжной беседке, чтобы поудобнее там устроиться и начать вновь водить пером по бумаге.
И вновь ничего. Перо уныло скреблось о бумагу, оставляя черные бесцветные строчки.
В следующий момент жизнь показалась необычайно тоскливой и скучной. И чем дольше он водил без всякого вдохновения пером по бумаге, тем тоска, смертельная, черная, становилась все нестерпимее и нестерпимее. Рука начала наливаться свинцом, пальцы не слушались. Хоть отруби ее к такой-то матери!
В мозгу Воронова, вместо живых образов, постепенно образовалась черная космическая дыра. Так он постепенно стал выздоравливать от сумасшествия и творчества.
Еще совсем недавно Воронов проклинал свой Роман, просил Книгу, чтобы та оставила его в покое, а теперь, когда случилось все то, о чем он столь страстно молил, на душе вдруг сделалось необычайно тоскливо и погано до ужаса. Ей-богу, хоть в петлю.
«Это как ломка у наркоманов, — подумал Воронов, — дозы вовремя не получил вот и выворачивает наизнанку. Однако надо перетерпеть. Надо постараться отказаться от Книги, как от героина? Помучаешься немного и глядишь все само собой уладится.»
Слегка успокоенный этой догадкой, Воронов бросил свой ежедневник на пол беседки. Затем, резко повернувшись спиной к Рукописи, твердым шагом пошел к жене, желая предложить ей еще раз зайти вместе с ним в холодную воду. Морские ванны, по его мнению, должны были оказать на него столь необходимое сейчас успокаивающее воздействие. Тело требовало свое, раз душа запросилась в отставку.
Вода незамедлительно начала свое дело. Она принялась успокаивать Воронова и укреплять дух. Профессор блаженно закачался на волнах. Ну Ее, Книгу! Вконец из меня психа сделала! Отдыхать, так отдыхать! И нечего о ней постоянно думать и страдать.
Но все равно время от времени он нет-нет, а бросал украдкой взор в сторону беседки. А вдруг кто появится и украдет Рукопись?
Получается, что Роман — самый настоящий подкидыш. А что? Один из основных литературных архетипов. Филдинг «Том Джонс найденыш», Диккенс «Оливер Твист», Островский «Без вины виноватые».
Пусть, пусть побудет в шкуре подкидыша. Я бросаю тебя, слышишь, Роман? Пусть туда, в эту рукопись, пишет каждый, что хочет. Чеховская «Жалобная книга» получается. Раз ты, Книга, решила завладеть всем миром, то пусть мир теперь овладеет тобой. Вот так! Это мой ответный ход. Теперь давай, выкручивайся!
И Воронов, необычайно довольный собой, пустился беззаботно качаться на волнах.
Время от времени он продолжал поглядывать в сторону беседки, но там по-прежнему ничего не происходило.
Успокоенный ритмичным покачиванием и целебным воздействием холодной морской воды, Воронов невольно забылся и предался, как обычно, своим воспоминаниям, окончательно, как ему показалось, позабыв о Романе…
Это блаженное состояние неожиданно сменилось каким-то нехорошим предчувствием. Воронов коснулся ногами морского дна, встал и посмотрел в сторону берега… Откуда-то появились дети: трое турецких подростков. Они уже успели войти в беседку и принялись теребить в руках брошенную автором Рукопись. Воронов испытал самую настоящую физическую боль, словно в его кишках начал рыться хирург, а наркоз при этом вдруг перестал действовать. Один из подростков принялся бесцеремонно вынимать ежедневник из обложки. Книга очутилась в его абсолютной власти. Так судьба Сервантеса в мгновение ока оказалась в руках прозелита Гассан Паши. Поистине, «в истории бывают странные сближения!» Воронов почувствовал, как его сердце забилось с удвоенной силой. Одна часть его я захотела выразить себя в крике: «Это мое!»
А другая сторона его души испытывала наслаждение мазохиста: «Давай, рви Рукопись на части, погань ее Ненавистную, вконец извела, Проклятая!»
В результате, словно парализованный, Воронов мог лишь стоять и наблюдать за тем, что будут делать турецкие подростки с его Романом.
Их внимание привлек не сам толстый ежедневник, к тому же исписанный непонятным почерком да еще на русском языке. Это добро никому не нужно. Один из подростков вынул ежедневник из дорогой обложки и бесцеремонно швырнул его на пол. Воронову это напомнило сцену разбоя, в которой точно так же обыскивали всех, кто только что попал в алжирский плен.
Парень бросил выстраданную Рукопись одним ничего не выражающим жестом: так вор-карманник на автобусной остановке деловито избавляется от бумажника, или лапотника, чтобы не поймали с поличным. Так режут горло барану во время святого для всех мусульман праздника. Короткий жест — и бараньей жизни конец. «Убийство для них, — невольно вспомнилось Воронову, — простое телодвижение».
Воронов продолжал между тем стоять по грудь в холодной февральской воде и дрожать, дрожать одновременно и от холода, и от необычайного нервного напряжения. Горло, ведь, тебе не каждый день режут, да еще так, что ты сам за этим наблюдаешь со стороны и ничего при этом не испытываешь. Впечатление жутковатое, но вместе с тем завораживающее.
Троица, между тем, покинула беседку и медленно направилась в сторону поселка, захватив с собой лишь обложку, словно сняли кожу с живого человека. Воронов вздохнул с облегчением: черт с ней с кожей. Слава Богу, целой осталась внутренность! Экспериментатор хренов! Сам виноват! В следующий раз будешь знать, как бросать своего ребенка!
Но тут самый младший из турчат вдруг вернулся назад. Вернулся за тем, чтобы подобрать брошенный ежедневник.
Зачем им эта начинка, эти внутренности, эти кишки, печень, селезенка? Вы уже и так кожу как с живого сняли!
«Нет!» — взорвалось что-то внутри Воронова. Но самого крика так и не последовало. Другое я, я мазохиста, не позволило этому крику вырваться наружу.
С ежедневником в руках турчонок побежал в соседние кусты. А двое его приятелей остались стоять на прежнем месте, как торговцы на московском рынке, деловито осматривая и, видно, оценивая свой трофей в виде дорогой обложки, то есть кожи, писательской шкурки. Они даже попытались выковырнуть яшму, как глаз у мертвой белки.
В кустах турчонок задержался не на шутку. И вышел он оттуда уже без Рукописи.
«А говорят, что турки жопу не вытирают! — неожиданно рявкнуло в профессорской башке. — Вытирают да еще как! Врут все про турок! Такие же люди, как и все. Срут почем зря и бумагой пользуются!»
Воронов чуть не задохнулся от гнева, когда лишь попытался представить себе, что стало с его Романом, с его еще так и не родившимся до конца ребенком.
Его Роман, в прямом смысле этого слова, уделан, обкакан. Вот истинная ценность его, Воронова, творчества. Он обошелся с ненавистной Книгой, пожалуй, излишне жестоко. Она того, явно, не заслуживала.
Компания, между тем, вновь была в полном сборе. Воронов видел, как ребята решили избавиться и от обложки с яшмой. По-видимому, вынуть камень из кожи им было не по силам. Обложка также полетела куда-то в грязь, словно оказавшийся ненужным охотничий трофей.
Выходя из моря, Воронов чувствовал себя, словно Одиссей, возвращающийся с острова нимфы Калипсо: плот разбит в мелкие щепы, от друзей, былого богатства и царского статуса остались лишь одни воспоминания. Ты нищ, унижен и разбит. Полное фиаско и неизвестно, что ждет тебя впереди. И жив ли твой сын, твой милый сердцу Телемак, твой Роман, который по твоей вине полуживой валяется сейчас в кустах.
Воронов решил потянуть время, прежде чем своими глазами взглянуть на то, что сделали вероломные турки с его Романом, и отложил неизбежную встречу с трупом.
Поэтому сначала профессор поднял из грязи дорогую кожаную обложку.
Что сделал с романом турчонок? Ясно: вырвал страницы для подтирки, причем, наверняка, взял исписанные, а не чистые. Белоснежных, чистых страниц было еще немало в конце ежедневника. Но нет, их-то как раз и оставили нетронутыми. Сработало естественное человеческое желание — от души нагадить ближнему своему. И, вообще, варвару всегда доставляет удовольствие поиздеваться над исписанными чьей-то рукой листами. В этом случае варвар инстинктивно хочет лишить слово бессмертия. По Фрейду, акт испражнения — проявление воли Тонатоса, греческого бога смерти.
Глядя на свою обложку, Воронов невольно вспомнил, как в студенческие годы во время летней педагогической практики работал пионервожатым. Там он стал свидетелем чего-то подобного. Однажды во время так называемого «тихого часа» под койкой одного из пионеров, сынка известного генерала, увидел Воронов огромный фолиант, старинное издание «Дон Кихота» с иллюстрациями Гюстава Доре. Вожатый наклонился и поднял с пола увесистую, как ему показалось поначалу, книгу. И сразу же почувствовал неладное: том, словно тяжело больной, резко потерял в килограммах и в реальности тянул руку как тетрадь в 90 листов, а не как солидно изданное произведение полиграфического искусства. Рука Воронова рассчитывала принять серьезный груз, а взамен получила явную обманку, сравнимую лишь с весом легкого перышка. Раскрыл. Шок! Словно задрал рубашку у больного и вместо кожного покрова сразу увидел, как полезли все кишки наружу. Половина страниц отсутствовала. Сервантесу тяжелой битой выбили все зубы, размозжили череп. Вместо связного рассказа автор лучшего романа всех времен и народов лишь плевался, плевался кровью и шипел, а из ушей потихоньку тоненькой струйкой вытекал мозг. Страницы вырвали безжалостно, что называется, с мясом. У Воронова перехватило дыхание, потемнело в глазах. Это были семидесятые. В стране разразился книжный голод. На полках магазинов не было ничего, кроме материалов партийных съездов. Вовсю процветала книжная спекуляция. И тут такое! Он сам мечтал заполучить в свою личную библиотеку «Дон Кихота». Но поди — достань!
«Убью! — коротко решил про себя пионервожатый. — Выясню, кто это сделал, и убью! Пусть судят, пусть!»
Пионер, под чьей койкой и была обнаружена изуродованная книга, продолжал нагло притворяться спящим, старательно сжимая веки, отчего те предательски подрагивали.
— Вставай, Петр! Вставай! — патетически произнес в полный голос вожатый, словно призывая умершего Лазаря покинуть свой гроб.
Пионер открыл глаза, сообразив, что дальше притворяться бессмысленно.
— Чего?
— Чья книга, гад? — еле сдерживая себя, поинтересовался наставник неопытного отрочества.
— Моя, а что?
— Твоя, гад?
— Угу, — согласился гад.
— Вставай, одевайся, и пойдем! — скомандовал Воронов.
Перепуганный насмерть генеральский сынок Петька одеваться не стал, а прямо в трусах побрел за наставником на улицу.
Сели на лавку и несколько минут хранили молчание. Воронов изо всех сил пытался обуздать свой гнев. Не убивать же, в самом деле, сорванца из-за книги, хотя и очень хотелось это сделать…
— Скажи, кто страницы вырвал?
— Не я.
— А кто?
— Все вырывали?
— Зачем?
— Ради смеха. На подтирку.
— А что же не всю книгу изорвали?
— Бумага толстая. Не удобно. Очко режет.
— Понятно.
Вновь помолчали. Неплохой парень, в сущности. Отдыхать сюда приехал, здоровье поправить. А тут к нему с какой-то книгой пристают.
— Кто книгу дал? — продолжился допрос.
— Мама. Хотела, чтоб я летом почитал.
— Ну и как?
— Что как?
— Успел почитать? До подтирки, я имею в виду?
— Успел. Скука, а не книга.
Ну, что тут поделаешь? Скука! Великое слово. Оно все объясняет. Не убивать же парня за это? Действительно «Дон Кихот» кому угодно скучным покажется.
— Иди, Петя, иди спать.
Правильно сказано: спать. Лазарь, иди вон. И пошла вонь. Спи, Петенька, спи. Видно не воскреснуть тебе из мертвых, Петр, сынок известного генерала. Видно, другая у тебя судьба, Петенька, и Сон — имя твое, Сон разума и души. И на тебе, как на фундаменте, как на камне, ибо Петр и есть камень, не возникнуть Храму, не вознестись ему вверх в виде огромной, гигантской Книги, вобравшей в себя то, что ты успел бы прочитать за всю свою бездарную, серую жизнь. И с этим ничего не поделаешь. Видно ты из тех, кто ни за что не пошел бы с Мигелем в пустыню, а так и начал бы искать выгоды, и обязательно стал бы прозелитом, чтобы каждый раз иметь возможность предаваться блаженному сну во время жаркой алжирской сиесты, когда рабы-христиане навевали бы на тебя легкий и приятный бриз своими широкими опахалами, собранными из перьев экзотических птиц.
— А книгу, тобой и твоими приятелями, Петенька, изуродованную, я у себя оставлю.
— Ладно. Только матери не говорите. Я приеду и ее за полку спрячу.
— Договорились.
Что прикажете делать с изуродованной таким образом книгой? Читать ее уже нельзя. Это кощунство. Держать в библиотеке — позор. Выбросить на помойку? Но тогда чем ты будешь отличаться от юного варвара? Выкинуть изуродованную книгу на помойку — это все равно, что выкинуть надкусанный хлеб, тело Господне. Грех это и грех большой.
Нет. Назад варвару Петьке он ее никогда не вернет. Нарушит данное ребенку обещание. Пусть попробует пожаловаться матери или отцу. Он тогда все расскажет. Генерал, говорят, человек строгий — Петькин зад пострадать может. Не то чтоб за изуродованную книгу мстили бы, но за вещь, и причем дорогую. А в этом генерал толк знал. Здесь порука взаимного молчания обеспечена.
Но что же делать с истекающим кровью томом? И тут Воронов вспомнил, как каббалисты поступали с отслужившей свой век Торой. Они ее хоронили, как хоронят людей, будучи абсолютно уверенными, что в противном случае эта священная Книга, пережившая сотни человеческих жизней, из блага может превратиться во зло, перейдя сослепу, старость, что поделаешь, со светлой стороны на темную.
Глядя тогда, в далекие уже семидесятые, на изуродованный том «Дон Кихота», Воронов вдруг отчетливо ощутил угрозу, исходящую от этого поруганного тома и решил похоронить его как можно скорее.
Он достал штыковую лопату и прямо во время «тихого часа» пошел в соседний лес. Стоял июль. Лето выдалось на редкость жаркое. Температура около градусов тридцати. Какая работа в такой зной?! Ложись и спи. Сиеста все-таки. Но дело представлялось безотлагательным. Книга сама требовала, чтобы ее предали земле. Во всяком случае, Воронову представлялось все именно в таком свете.
Зашел поглубже в лес. Здесь было попрохладней. Тень и тишина, нарушаемая только пением птиц. Но птицы не помеха. Пусть поют. Пусть отпевают книгу, как в церкви вновь преставившегося раба божьего. Ни души вокруг. Изуродованный том положил прямо на траву. Поплевал на ладони и взялся за черенок. Штык лопаты легко вошел в землю. Почва оказалась мягкой, рыхлой. Запахло сыростью и свежевырытой могилой, как на кладбище. Хорошо. Работа не будет такой уж трудной. Кстати, какой должна быть могила для книги: большой или маленькой? По идее яма должна быть в размер самого истерзанного тома. Но книга — это же ведь не только бумага, картон и клей весом килограмма полтора или два, книга, действительно, сродни в чем-то с человеком. Причем, не одним, а со всеми, кто ее когда-то прочитал и сделал частью собственной души. Так какой должна быть могила для книги? Ответ один. Когда речь идет о таком романе, как «Дон Кихот», то яма должна быть огромной. А как ее выроешь да еще в одиночестве? Здесь понадобится не один ковш экскаватора. Да что там экскаватор! Придется бурить землю с выходом на сверх глубины вплоть до километров 10 и то не всех великих читателей уложишь вместе с этим томом в братскую могилу. Что же делать? Оставить все, как есть? Сделать вид, что ничего страшного не произошло. Что это всего лишь испорченные бумага и картон, немного клея и ниток в переплете, кусок материи и больше ничего? Нет! Одному ему действительно не справиться! И Воронов принялся озираться по сторонам, словно ища поддержки у кого-то.
В следующий момент ему даже показалось, что за стволами деревьев кто-то скрывается. Нет. Этого не может быть. Это ему просто показалось. Все пусто. Только он, птицы и лес, и больше ни души. Да, он не сможет вырыть достойную могилу великой книге, но хоть что-то он все-таки должен сделать. Даже малое усилие, лучше, чем ничего, луче, чем просто взять и сдаться.
И он вновь взялся за лопату. Полежи, полежи спокойно, моя дорогая, моя истерзанная книга! Я отдам тебе все причитающиеся почести, даже если мне придется рыть эту могилу всю ночь до самого утра. Я буду вгрызаться в землю до тех пор, Книга, пока не упаду обессиленный, потому что и ты стала частью меня самого, потому что «не спрашивай, по ком звонит колокол, он всегда звонит только по тебе».
И беспрерывно повторяя еще какие-то бессмысленные фразы и разрозненные цитаты из других прочитанных им книг, он рыл могилу для «Дон Кихота» Сервантеса, забыв о времени, усталости, голоде и других нуждах собственного бренного тела. Похороны должны были состояться во что бы то ни стало. И как можно скорее! Изуродованный «Дон Кихот» больше никому не должен попасться на глаза, особенно детям. Ведь они варвары, они с легкостью могут поверить, что эта Книга уродлива и скучна, и поэтому получи удар битой, Сервантес, мы вырвем тебе кишки и кадык перегрызем своими острыми, как у хорька, молодыми здоровыми зубками. И поэтому рой, рой могилу, Учитель! Рой ее для великой и изуродованной детьми книги! Рой, чтобы ее никто больше не увидел в таком плачевном, в таком недостойном виде! А иначе конец! Иначе смерть! Иначе сама Книга начнет мстить за свое унижение и мстить жестоко!
Но власть материи начала брать свое, и лопата уже переставала слушаться, а в лесу сгустились тени. Наверное, в пионерском лагере его уже успели хватиться. А яма, между тем, все углублялась и углублялась. Она сделалась в его собственный рост. Но Воронову по-прежнему это казалось малым для его любимого «Дон Кихота».
И он рыл, пока совсем не стемнело, и пока он не упал без чувств на самое дно могилы.
И тогда те, кто скрывался за деревьями, вышли тихо, как призраки, из своих укрытий. На них были истлевшие камзолы и бриджи эпохи короля Георга, белые круглые кружевные воротники эпохи «Великой Армады» и Эль Греко, сюртуки и смокинги эпохи королевы Виктории. Они осторожно, словно имитируя картину «Погребение графа Оргаса», что висит в Толедо в церкви Св. Фомы, подняли из ямы Воронова, аккуратно положили его на траву рядом с «Дон Кихотом», а потом, деловито поплевав на ладони, сами взялись за лопаты и кирки невесть откуда взявшиеся, осветив при этом все место яркими факелами.
Этих добровольцев оказалось бесчисленное множество. И каждый работал на славу. Пока Воронов, обессиленный, лежал на земле рядом с томом Сервантеса, что служил теперь ему подушкой, яма увеличивалась и увеличивалась в размерах, постепенно, в результате общих усилий, превращаясь в маленький подземный город. Так, истерзанной детской рукой Книге была уготована достойная усыпальница.
Но Воронов ничего этого не мог видеть, потому что спал. А если чего ему все-таки и пригрезилось сквозь сон, то за реальность происшедшего с ним ночью он никак ручаться не мог.
Утром он проснулся и не увидел ни ямы, ни книги, лишь лопата, чистая, без единого клочка земли или дерна на лезвии, по-прежнему лежала рядом.
Вернувшись под утро в лагерь, Воронов объяснил свое отсутствие тем, что ему срочно надо было съездить в Москву. Объяснение приняли, и началась обычная работа практиканта-вожатого.
Воронов шел к кустам разыскивать там свой опозоренный ежедневник. Он прекрасно понимал, что ничего хорошего его не ждет. Над Романом по его же собственной воле, а точнее слабости, турецкий мальчик имел возможность поиздеваться вдоволь.
Воронов чувствовал себя соучастником преступления. Он все ближе и ближе подходил к злополучным кустам. Ну, вот и все. Остается лишь признать неизбежное и посмотреть правде в глаза. Из литературы известно, что преступника постоянно тянет на место преступления. Классическая схема: Раскольников дергает за звонок у двери, ведущей в квартиру к старухе-процентщице. Так и Воронов сейчас все дергает и дергает зачем-то ветку куста, а заглянуть поглубже не решается. Ну, давай, сделай еще один шажок и посмотри на характерную кучу, аккуратно прикрытую вырванными из рукописи листочками… Пиши, пиши, рученька, пиши, пиши, милая! А зачем? Чтобы вот так деликатно прикрывать какое-нибудь турецкое дерьмо? Интересно, что этот турчонок ел на завтрак? Наверное, те же апельсины?
Так и оказалось на самом деле: аккуратная кучка и несколько листков беспорядочно разбросанных вокруг.
Испорченный ежедневник валялся здесь же неподалеку. Хорошо, что этот турецкий засранец хотя бы не кинул его прямо в кучу, а воспользовался лишь несколькими страницами, вырванными наугад. Что не говори, а рука засранца здесь выполнила роль самой слепой Судьбы.
Воронову даже стало интересно, какие именно страницы подверглись столь жестокому обскурантизму?
Зажимая нос двумя пальцами, давала знать о себе грубая растительная пища, которой, скорее всего, и был наполнен желудок прожорливой младости, Воронов свободной правой рукой поднял с земли свой изуродованный ежедневник. Вынимать листочки из липкой кучи он все-таки не отважился. Затем быстро покинул зеленое укрытие.
Оксане с берега были видны странные операции мужа, о смысле которых она даже и не догадывалась. По ее разумению, у супруга прихватило живот: нечего собирать на берегу полугнилые апельсины. Апельсины, апельсинами, но и о здоровье иногда подумать надо.
А Воронов, между тем, принялся судорожно перелистывать свой ежедневник.
Так, эпизод с папашей Шульцом не пострадал. Он был написан по вдохновению. Такое не повторить. Слова ложатся на бумагу сами собой, словно в тебя какой дух вселяется.
Так, а эпизод с другом Димкой Чистовым? Так и есть! Тоже цел.
Господи, неужели Ляпишева нет? И Феи Розового куста? Слава Богу! Отлегло. Все сцены на месте!
Ну, «Пиши, пиши, рученька» — это ладно, хотя она тоже целехонька.
Мать!? Сцена с матерью, отцом и бабушкой? Они слишком болезненны. К ним возвращаться, что рану незажившую теребить. Ух! Все в порядке. На месте. Незапятнанными остались. Нет, любит меня все-таки судьба, если самые дорогие, самые близкие сердцу эпизоды не тронула.
А что же тогда пропало? И Воронов стал уже медленнее листать рукопись, внимательно вчитываясь в мелькающие строки.
Страницы начали редеть на том месте, где речь шла о жизни Мигеля де Сервантеса Сааведра в алжирском плену. На подтирку пошел эпизод с Санчесом и с мыском испанского сапога.
Этой же печальной участи не избежал и садовник Хуан. Его розовый сад был сейчас обезображен фекалиями, а горло, выкрикивающее: «Сбереги розы, Мигель! Слышишь, сбереги розы!» было забито до отказа нечистотами.
Сервантес оказался каким-то тотальным неудачником. Он привлекал к себе несчастья всюду, как магнит.
Воронов решил пока оставить все как есть и не восстанавливать утерянное, а то неудача будет преследовать и его Роман о Сервантесе. Потом, после общей проработки сюжета, можно вернуться назад и подправить, переписать недостающее, а пока: «Пиши, пиши, рученька!» Пусть строки льются сами из сердца, как Бог на душу положит.
Профессор решил продолжить повествование с того места, где Грузинчик вдруг понял, что ему следует срочно вернуться назад в книгохранилище, чтобы спасти его, Воронова, alter ego. Роман следовало оживить и вернуть на его территорию.
Испания. Наши дни. Гранада. Территория Романа
Гога Грузинчик понял вдруг, что ему пришлось невольно предать профессора Воронова. Оставив его одного в книгохранилище, он тем самым совершил серьезную ошибку. Но с этой болью ничего нельзя было поделать. Она гвоздем вошла в мозг, и оторвать голову от подушки было невозможно. Таким образом, Книга решила разлучить их, разбить созданный ими союз, чтобы впоследствии атаковать каждого по одиночке. Никакие лекарства не действовали. Проще было лежать неподвижно, дав боли делать все, что она захочет. Любое сопротивление казалось бесполезным. И Гога, как ему не жаль было профессора Воронова, решил сдаться. Он закрыл глаза и с помощью дистанционного управления включил кондиционер на полную мощность. Температура упала до 10 градусов. Это был предел. Ниже некуда. А жаль. Гоге хотелось заморозить эту боль. Гога закрыл глаза, прислушиваясь к характерному звуку работающего кондиционера. В этом звуке было что-то успокаивающее. Главное дать сейчас вконец изможденному мозгу небольшую передышку. Хорошо! Хорошо! Жаль, что нельзя сделать похолоднее. Кондиционер между тем продолжал жужжать, а Гога все жал и жал кнопку, и вдруг в этом сложном японском механизме что-то сломалось, и температура с отметки +10 поползла еще ниже. Через короткое время в номере стало совсем холодно, и боль неожиданно отступила. Гога вспомнил, как зимой в библиотеке он рубанул себя по правой руке, как его затрясло, как начался озноб, а где-то высоко-высоко появилась вдруг Снежная Королева и начала улыбаться ему приветливой улыбкой. Гоге вспомнился старый фильм с участием Луи де Фюнеса «Замороженный». Человека заморозили еще в начале XX века, а потом через 50 лет вновь вернули к жизни. И сейчас Снежная Королева словно приглашала его, Гогу, посмотреть на то, что станет с миром через полвека безраздельной власти Книги. Книга и станет сильнейшим наркотиком. Она, как Матрица, будет все больше и больше подсаживать людей на бессмысленные сюжеты, заменяющие настоящую жизнь. Начнется эпидемия глобального чтения. Возникнут интернет-романы. Появится целая литература, состоящая из сборников наиболее удачных SMS сообщений. Обычные мобильники заменят допотопные печатные машинки. У любого графомана возникнет реальный шанс прославиться и стать писателем. Отправил 100 SMS-ок и вот тебе глава в романе. А что такое роман? Это все давно забудут и будут называть так любой набор слов. Главное, что этот набор слов кто-то принимает на свой мобильный, а значит читает. Успех определяется количеством абонентов, то есть читателей. Все впадут в состояние глубокой летаргии и никто не будет уже различать, где хорошая, а где плохая литература. Книга захватит все жизненное пространство и Её творения просто не с чем будет сравнивать. Она, как вампир, будет вселяться во все новые и новые оболочки. Сами люди потеряют всякую связь с реальной жизнью и станут книгами, безумными сюжетами, сплошными симулякрами.
Реальная жизнь сделается непривлекательной. Сюжеты о маньяках-убийцах приобретут еще большую популярность и им начнут подражать, даже не замечая, как легко можно переступить ту грань, что разделяет реальность и вымысел. Более того, маньяк и превратится во что-то обычное и даже нормальное. Патология станет привлекательной и приобретет некий шарм. И Гога вдруг вспомнил, с какой легкостью представители шоу-бизнеса принялись подражать его членовредительству. А почему с такой же легкостью не начать «мочить» друг друга? Это же всего лишь Книга…
Постепенно в умы внедрится мысль, что с помощью SMS можно общаться с миром мертвых. Пройдет еще какое-то время, и Книга сделает так, что и оттуда, из могилы, начнут поступать ответные сообщения. Это придаст глобальному мета-сюжету особой остроты и драматизма. Люди «подсядут» на новенькое. Мать будет как безумная слать свои сообщения недавно умершему от передозировки сыну, прося у него прощенье за то, что не углядела, не уберегла. А сын ответит ей. Скажет, чтоб не беспокоилась, что там, на том свете, все не так, как об этом рассказывали при жизни, что здесь все клево и что он скучает по ней. Книга — великая врушка. Пип-пип: до связи, мам! Как думаете, что сделает такая мать? Правильно. Постарается побыстрей уйти в телефонную трубку, то есть в Книгу, постарается превратиться в SMS-ку и совершит самоубийство. И сколько таких матерей начнет теребить свои мобильники? Сколько разлученных смертью любящих пар присоединится к ним? Так начнется великий исход из жизни большого количества людей, исход, спровоцированный Книгой, постепенно превращающейся в Книгу Мертвых. Уныние воцарится в мире, окончательно захваченном Книгой. А в конце: простите, абонент находится вне зоны действия сети. Перезвоните. И в ушах зазвучит противный зуммер. Черный экран и конец Роману.
Гога сделал над собой усилие и присел. Несмотря на боль, надо было идти на помощь Воронову. Он пропадет там один. Во что бы то ни стало Книгу надо найти и уничтожить, пока она окончательно не обрела новую жизнь. Теперь Гога сам был уверен в том, что эта Тварь спряталась среди деревянных ящиков и только ждет своего часа.
Документ, который выдала им шипящая герцогиня, позволял двум искателям приключений беспрепятственно проходить в книгохранилище в любое время суток. Поэтому охранники свободно пропустили Гогу Грузинчика в библиотеку, несмотря на то что был уже поздний вечер.
Бумагу за подписью и печатью герцогини оставили в администрации еще во время дневного посещения, а взамен ему и Воронову выдали бейджики, заменявшие пропуск.
Когда Гога буквально дополз до входа в библиотеку, то охраннику достаточно было лишь бросить взгляд на бейджик с соответствующей ядовитой желтой полосой, как у гадюки, и кивнув головой, пропустить важного посетителя.
Теперь Гога стоял у тяжелой двери, ведущей в зал книгохранилища. За нею и находились злополучные ящики… Но дверь оказалась закрытой. «Может, здесь никого нет, — подумал Грузинчик, — и я зря беспокоился? Профессор бродит сейчас по городу, видами наслаждается.»
Гога решил вернуться к охраннику, чтобы уточнить, есть ли кто-нибудь в книгохранилище.
Охранник сказал, что на пост он заступил недавно и поэтому ничего не знает. Одно известно точно: ключи назад не сдавали. Однако по рассеянности профессор мог взять ключи с собой.
Гога заметно успокоился и собирался уже было возвращаться домой к сломанному кондиционеру, который гнал почти арктический холод, так успокаивающий боль. Рука здесь в библиотеке вновь начинала давать знать о себе. Но что-то остановило его, и Грузинчик на всякий случай решил вернуться к запертой двери, ведущей в книгохранилище.
Нет. Ничего. Все без изменений. Дверь наглухо закрыта. Тогда Гога приложил ухо и стал прислушиваться. Ему показалось, что он уловил слабый стон. Гога похолодел. Не может быть. В книгохранилище пусто. Это скрипнула рассохшаяся рама или еще что-нибудь в этом роде. Старые здания иногда издают подобные звуки.
На всякий случай Гога вновь приложил ухо к двери. Тишина. Так и есть — это стонал не человек, а само здание, которому Бог знает сколько лет.
Гога вновь засобирался в гостиницу и вновь ему показалось, что он слишком торопится, что торопливостью своей он предает Воронова, что это Книга продолжает плести интриги, желая во что бы то ни стало разлучить их. Тварь проникла в сознание Грузинчика и манипулирует им, мол, возвращайся в гостиницу и ложись спать под шум кондиционера, а Я пока разберусь здесь с твоим приятелем.
Гога вновь приложил ухо к двери, пытаясь уловить хоть какой-нибудь посторонний шорох. И вновь ему показалось, что он слышит слабый стон. Нет. Такой звук не мог стать результатом простого механического трения. Его произвела на свет гортань. Он родился, как резонанс, сначала в ротовой полости, а затем слегка усилился, оказавшись в пустом зале с ящиками, волной отразившись о дерево и стены.
Теперь Гоге стало абсолютно ясно, что через тяжелые створки двери он смог уловить слабые модуляции человеческого голоса, и человек, находящийся сейчас в книгохранилище, явно страдал, и ему следовало помочь и помочь немедленно. Кроме Воронова там никого другого и быть не могло. До официального разрешения герцогини в это книгохранилище семьдесят лет не ступала нога человеческая.
В отчаянии Гога принялся барабанить здоровой левой рукой по одной из дверных створок, барабанить и кричать:
— Профессор! Вы там? Откройте, слышите, откройте! Я с вами!
Ближе к утру. Вента де Квесада.
Как ни зажимал уши Мигель, но слабый стон страдания все равно достиг его даже через каменную ограду постоялого двора. Видно на постоялом дворе каким-то чудом оказался еще больший неудачник, чем сам Мигель. А такого просто не могло быть.
Однако выкупили же его из плена, однако смог он вернуться домой, хотя и без гроша в кармане, без малейшей надежды на будущее, но все-таки вернуться, вернуться в единственном платье, в позорном одеянии раба из Алжира.
Никакого всеобщего восстания христиан ему так и не удалось поднять. Однако поначалу все складывалось как нельзя лучше. Король Филипп II неожиданно начал сосредотачивать большое войско и флот у южного берега Испании. Ходили слухи, будто он готовит экспедицию в Африку.
Тогда Сервантес решил обратиться к королевскому секретарю, Матео Васкесу, человеку во всех отношениях почтенному. Мигель послал ему поэму собственного сочинения, в которой красочно описывал страдания пленных и умолял повлиять на короля в пользу готовящейся военной операции. Но письмо не оказало никакого действия: король думал лишь о том, как захватить Португалию. До своих подданных в Алжире ему не было никакого дела.
Единственным результатом двусмысленной политики Филиппа явилось крайнее возбуждение страстей в столице пиратов.
В ожидании нападения испанцев Гассан Паша заставил пленных восстановить крепостные стены. Христиан морили голодом, изнуряли на работе. Новые зверства бывшего венецианца превосходили по своей жестокости все прежние.
Но ничто не в состоянии было смутить Мигеля. Где бы он ни находился, он никогда не расставался со своей мыслью о всеобщем восстании.
Идя на работу, он внимательно осматривал порт, окидывая испытующим взором сушу и море, и все запоминал. Мигель легко сходился с людьми, убеждая каждого в необходимости последнего отчаянного шага. Наконец ему удалось убедить одного мавра доставить тайное донесение коменданту крепости Оран о предполагаемом часе восстания. Мигель полагал, что если они поднимут бунт здесь, в Алжире, то испанский гарнизон в Оране может выступить к ним на помощь, а там и король Филипп подойдет со своим флотом с севера, узнав о волнениях.
Но тайная деятельность упрямого испанца не могла остаться незамеченной хитрым Гассаном, и он приказал заковать Мигеля в кандалы. Тайным агентам дея удалось выследить и мавра, завербованного Сервантесом. Его поймали в пустыне и вернули в Алжир, где довольно скоро посадили на кол.
Когда заговор раскрылся, то Сервантеса присудили к двум тысячам палочных ударов, что означало мучительную смерть.
Перед казнью Мигель испытывал лишь досаду. Досаду на то, что в жизни он оказался каким-то невероятным неудачником, не способным довести до конца ни одного из своих намерений. Мигелю показалось даже, что только в этом его исключительность и состоит: он неудачник по призванию, по вдохновению, что ли. Эта мысль поразила его. Он пришел в этот мир лишь за тем, чтобы сеять неудачу, причем не свою только личную, а расчищать путь перед какой-то глобальной Неудачей с большой буквы. И тогда мысль о скорой мучительной смерти показалась ему даже привлекательной. Пусть казнят — зато в мире от этого хоть на чуть-чуть прибавится счастья.
Но и здесь все оказалось не так просто. Казнь в последний момент отменили. В этом проявилась особая хитрость венецианца-ренегата. Он просто не захотел делать из Сервантеса святого мученика. Тогда бы мертвый Мигель сделался еще могущественнее и после смерти все-таки добился бы своего, вдохновив возмущенных христиан на восстание.
Решено было в тайне на галере отправить испанца в Стамбул. Там, в столице Османской империи, он окончательно бы затерялся, пропал, исчез. Вот это Неудача, так Неудача!
И Мигель на глазах всех, кто его знал, из сгустка энергии и воли превратился в плачущего и сломленного старика.
Предательская флейта скорби словно так и застыла на одной ноте. Палец все давил и давил на самый верхний регистр, вызывая у Мигеля даже не стон, а тихие безмолвные слезы.
Он без малейшего сопротивления позволил приковать свою здоровую руку, когда его опустили в трюм галеры, отправляющейся в Константинополь. Это и было самое дно. Большего неудачника, наверное, и сыскать не представлялось возможным. Галерник-инвалид, потерявший последнюю надежду на освобождение.
Тогда-то в трюме турецкой галеры и начал вырисовываться в сознании Мигеля сюжет довольно странного рыцарского романа, в котором рыцари погнались за каким-то оленем и затем оказались у входа в таинственную пещеру, в которую никто из них так и не отважился войти.
Мигель даже не заметил, как в трюме появился монах ордена Св. Троицы Хуан Гиль. Галерник всецело был занять сочинением своего воображаемого Романа. А, между тем, этот добрый человек, прознав про подвиги Сервантеса, сумел набрать среди купцов значительную сумму, прибавил к ней еще часть денег братства, вверенных ему на хранение, и уговорил Гассана отпустить на свободу пленника, кажется, окончательно лишившегося к тому времени рассудка.
Так, 19 сентября 1580 года Мигель де Сервантес Сааведра обрел наконец долгожданную свободу, хотя душа его к этому времени уже успела угодить в куда более страшный плен, плен всесильной Книги.
В одежде алжирского раба он вступил на землю родной Испании и, продолжая думать о рыцарях, намертво застрявших у входа в таинственную пещеру, отчего Роман застопорился, как плохой механизм, и наотрез отказывался двигаться дальше, смог все-таки самостоятельно добраться до ограды венты де Квесада, где и услышал ночью странный стон. Этот-то стон и отвлек будущего писателя от мучительных мыслей о своем намертво застопорившемся Романе.
Он, Мигель де Сервантес Сааведра, привык считать именно себя Исключительным Неудачником, которому просто не было равных во всем мире, а тут такое!
За воротами венты страдал и еле слышно стонал человек, чьи неудачи оказались куда значительнее, чем его, Сервантеса, сумевшего все-таки вернуться из алжирского плена.
Мигель уже не мог дольше терпеть этой неизвестности. Во что бы то ни стало ему захотелось увидеть человека, превзошедшего его по части неудач.
Мигель вскочил на ноги и принялся изо всех сил барабанить в тяжелые створки ворот. Ему уже наплевать было на то, что у него нет денег, что хозяин гостиницы лишь бросив беглый взгляд на непрошеного гостя, без дальнейших разговоров выгонит его взашей. Плевать! Главное хоть одним глазком взглянуть на того, кто так стонет, чья Неудача оказалась больше чем его, Мигеля. И как ни странно, но Сервантес надеялся, что ожидаемое потрясение сможет помочь ему двинуть свой Роман дальше и выйти из тупика, из этой черной пещеры, которая стала на пути его храбрых рыцарей.
— Кто? Кто там? — недовольно отозвался хозяин постоялого двора на шум. — Кого еще черти принесли в столь ранний час?
— Отворите! Слышите? Немедленно отворите, а то я вышибу эти ворота! — кричал Мигель в отчаянии.
Ему казалось, что если он сейчас не попадет за кажущуюся неприступной ограду, то рыцари его так и умрут, превратившись в высохшие мумии, прямо у входа в зияющую Пустоту. Эта зияющая черная пустота пещеры была похожа на вымаранные чей-то рукой страницы будущего Романа. Поэтому надо было во что бы то ни стало прорваться на запретную территорию. И Мигель принялся барабанить в створку ворот пуще прежнего.
— Отворите! Слышите? Отворите, сволочи! Я все равно, все равно прорвусь к вам!
Испания. Наши дни. Гранада
— Воронов! Вы там? Отворите, Воронов! Это я, Гога! Гога Грузинчик!
— Спасите меня, Гога! Спасите!
— Как? Дверь заперта. Вы сами ее заперли. Я не могу войти к вам!
— Я ничего не запирал, Гога! Это Книга! Это она все подстроила! Гога! Я не выдержу следующего Вздоха! Зовите людей! Зовите кого-нибудь на помощь! Но откройте, слышите, откройте эту чертову дверь! Одному мне из западни не выбраться!
— Где вы находитесь? Почему вас так плохо слышно?
— Я среди ящиков. Сижу на полу. Не могу встать. Ноги не слушаются! Гога, дорогой! Поторопитесь, прошу вас! Все может кончиться с минуты на минуту!
И Гога вновь принялся барабанить в дверь. Но продолжалось это не слишком долго: острая боль, подобно сильному электрическому разряду, пронзила не только увечную конечность, но и всю правую часть тела. Отчего Гога свалился на пол и забился в конвульсиях.
— Воронов! Я не могу, не могу, миленький! Меня самого шибануло!
И в следующий момент Гога застонал не хуже самого профессора: отрубленная некогда рука словно вновь захотела обрести свободу, пытаясь разорвать наложенные умелым хирургом швы.
Вента де Квесада. Рассвет.
Когда хозяин венты приоткрыл слегка тяжелую створку ворот, то Мигель со всей силой налег на них плечом. Хозяин, разглядев простого бродягу, да еще в платье алжирского раба, решил оказать нахалу посильное сопротивление, пытаясь закрыть ворота во что бы то ни стало.
Мигель необычайно ослаб и постепенно начал сдаваться. Голод и усталость брали свое. Но желание увидеть человека, чьи страдания и неудачи во много раз превосходили его собственный, было настолько велико, что Дух взял верх над Материей, и Сервантесу удалось все-таки прорваться внутрь венты де Квесада.
Хозяин набросился на него с кулаками, но воин всегда остается воином. Мигель ловко увернулся от пары ударов, а затем нанес свой — прямо в солнечное сплетение, и толстяк буквально задохнулся, выпучив глаза.
Теперь Мигелю никто не препятствовал и у него появилась наконец-то благоприятная возможность получше осмотреться на враждебной территории.
Книгохранилище библиотеки Гранадского университета.
— Сеньоры! — раздался откуда-то сверху знакомый голос. — Ее Светлость, словно предвидя, с какими трудностями придется вам столкнуться, послала меня сюда в качестве хранителя ключей. Как вы чувствуете себя?
Грузинчик, превозмогая из последних сил боль в правой руке, взглянул наверх. И прямо перед собой увидел дворецкого со связкой тяжелых старинных ключей, которыми впору было открыть даже врата рая. Эти ключи и сама рука дворецкого очень здорово напоминали композицию, что была высечена из камня на вратах, ведущих в Альгамбру.
— Какое счастье, что вы здесь появились. Откройте как можно скорее эту дверь. Там мой друг. Профессор из Москвы. Ему нужна помощь.
— Профессор? Отлично помню. Он оказался заперт в книгохранилище? Странно. Но сейчас мы постараемся вызволить его из плена. Хе-хе-хе.
И дворецкий безошибочно выбрав из связки нужный ключ, вставил его в замочную скважину. После короткого сопротивления дверь все-таки поддалась и открылась.
— Позвольте я помогу вам встать, сеньор, — любезно протянул Грузинчику свою правую руку дворецкий.
И как только он коснулся этой рукой писателя, нестерпимая боль тут же пошла на убыль.
Вскоре Гога вновь оказался на ногах, готовый переступить порог странного книгохранилища.
Попервоначалу Грузинчику даже показалось, что ящики с книгами за время его отсутствия кто-то сдвинул с прежнего места. Иначе как можно было объяснить тот факт, что Воронов смог оказаться где-то внутри этого странного лабиринта? Грузинчик принялся ходить рядом с ящиками и окликать профессора. И тот отвечал ему, но откуда-то из самой глубины всей конструкции.
Оказавшись в зале, дворецкий тоже начал вести себя как-то странно. Он не кинулся вместе с писателем разыскивать профессора, а подошел к окну, картинно сложил руки на груди и спокойно принялся следить за тем, что будет делать Грузинчик.
«Что ж. Его право», — решил Гога, продолжая искать хоть какую-нибудь лазейку, хоть какой-нибудь проход или щель между плотно стоящими ящиками. А голос профессора, между тем, то отдалялся, то вновь приближался.
Наконец Грузинчику начало и на самом деле казаться, будто ящики хотя и еле заметно, но все-таки меняют свое прежнее местонахождение. Для проверки Грузинчик решил вернуться к исходной точке, туда, где он и оставил дворецкого. Для этого надо было лишь повторить весь несложный путь, но только в обратном направлении. Казалось, что может быть проще? Но не тут-то было. Гога пошел назад уверенным шагом, чтобы очень скоро убедиться, что он заблудился и уже находится не снаружи, где и остался дворецкий, а внутри самой конструкции. Гога заблудился. Заблудился как в какой-нибудь сибирской тайге, где если не знаешь, как правильно ориентироваться, то тебе ни за что не выйти назад к людям. Но почему лес? Почему именно такие ассоциации возникли в голове Грузинчика? Правильно! Книги — это целлюлоза. Вот тебе и объяснение.
В этом глухом лабиринте оставалось лишь перекрикиваться с Вороновым, который хотя и слабо, но все-таки откликался на призывы Грузинчика. Гога пришел на помощь, а подучилось, что сам в ней теперь нуждался.
Так они и аукались, уходя все глубже и глубже в этот странный враждебный лес-лабиринт. И ящики действительно, словно с помощью компьютерной графики, стали все больше и больше напоминать многовековые деревья с могучими стволами, обширной корневой системой, которая вылезала из-под земли, словно норовя все время подставить ножку тем, кто по неосторожности забрел сюда. А над головой раскинулись кроны деревьев. Свет с большим трудом начал проникать в это царство полумрака, лесной сырости и запаха мха и почему-то сухих опилок.
Грузинчику после долгого блуждания по этой тайге показалось даже, что лес этот вырос лишь потому, что книгам, относительно молодым, а не пергаментным фолиантам, вдруг захотелось вместе с этими самыми ящиками вновь вернуться в свое первобытное состояние дикой лесной чащи.
Было время, когда Книга нуждалась лишь в телячьей или свиной коже, то есть в пергаменте. Были и еще более давние времена, и Книга в основном писалась на камнях в форме скрижалей, на траве, папирус и свитки, на глиняных брикетах, отдаленно напоминающих современный кирпич.
В результате получалось, что почти все элементы окружающего мира уже были когда-то материальной оболочкой Книги.
Грузинчик, бредя сейчас по этому глухому лесу и время от времени перекрикиваясь с Вороновым, который, кажется, тоже не сидел на месте и пытался найти выход из лабиринта, начал думать о том, верна ли его догадка или нет. И словно в ответ на его мысли он услышал дружное блеяние. По лесу шло стадо. Но как ни старался Грузинчик, как ни вглядывался в просветы между деревьями, он так и не смог увидеть ни одного животного, из шкуры которого обычно и делали пергамент. Стадо присутствовало в этом виртуальном мире лишь в виде звуковой галлюцинации.
Довольно скоро заблудившийся писатель услышал и сладкозвучное журчание воды. Продолжая окликать Воронова, он поспешил к воде. Профессор признался, что тоже слышит, как журчит вода. Решили, что попытаются встретиться у предполагаемого ручья или реки. Когда Гога подошел ближе, то увидел целые тростниковые заросли. Здесь же рос и папирус, как в Египте. Почва у воды сделалась вязкой, глинистой. Воронова Грузинчик так и не встретил, хотя они должны были двигаться в одном направлении.
Лес начал заметно редеть, и на горизонте обозначились величественные горные хребты.
А Воронов, между тем, так и не материализовался. По-прежнему Грузинчик слышал только его голос.
Получалось, что их каким-то образом погрузили в так называемую материальную составляющую Книги, в то, из чего эта самая Книга могла быть сделана в ту или иную историческую эпоху.
По логике, следующим этапом путешествия должно было стать знакомство с идеальной книжной составляющей. А по опыту своему Гога знал, что ничего хорошего от этого знакомства ждать не приходится. Руку второй раз ему чего-то не очень хотелось рубить. И чтобы хоть как-то развлечься, Гога решил поговорить немного со своим невидимым другом, профессором Вороновым.
— Ну, что я вам говорил, профессор? А вы не верили.
— Что? Что вы говорили? Во что я не верил?
— В то не верили, что вся эта наша авантюра до добра не доведет! Что это, как не бред, не начинающееся сумасшествие?
— Вы правы, Гога, вы абсолютно правы, но разве вам самому не интересно блуждать по этому лесу? Вспомните Данте, вспомните, как начинается его «Божественная комедия»: «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу»… Вот это и есть тот самый сумеречный дантовский лес. Мне страшно, Гога, мне очень страшно, но я ничего не могу с собой поделать. Я, как и вы, бреду неизвестно куда. Мы первые оказались на этой запретной территории. Это как открытие параллельного мира.
— Заметьте, профессор, что этот мир создан нашим собственным воображением.
— Скорее, не нашим только, Гога, а читательским. Это аккумуляция всех духовных сил тех, кто читал когда-то Книгу. Ведь вы понимаете, о чем я?
— Отлично. Отлично понимаю, профессор. Книга — название условное. Она вбирает в себя все когда-либо написанное.
— Боюсь, Гога, что даже и ненаписанное, а только существовавшее в чьем-то воображении на уровне замысла. Кто-то из великих сказал, что истинные книги, вообще, чураются печатного станка, дабы не опошлиться что ли, дабы не быть растиражированными, а, следовательно, убитыми. Ведь истинная мысль всегда оригинальна и любая попытка перевести ее на язык масс значит для этой мысли только одно — смерть. Согласны, Гога?
— Пожалуй.
— Я больше того скажу, Гога. Эта энергия, в центре которой мы с вами и оказались, обладает невероятной мощью.
— Меня с этой целью Безрученко и послал за вами шпионить. Стелла и Сторожев ему наговорили про Книгу, что ее можно использовать как коллективный галлюциноген, вон он и клюнул.
— Советники вашего туповатого Безрученко были абсолютно правы. Скажите на милость, куда уходят те слезы, те чувства, тот всплеск энергии и адреналина, который вызывает в нас полюбившаяся книга?
— Не знаю. Просто сгорают, как дрова в печи.
— Но ведь от дров остается зола и ее используют как удобрение, а затем из этой почвы вырастает картофель, например, и получается, что энергия, выделившаяся при горении дров, не исчезла, а перешла в другой вид энергии и так далее. По физике мы с вами с детских лет знаем о законе сохранения энергии, ведь так?
— Так. Не пойму, к чему вы клоните?
— А к тому, что адреналин в крови, повышенное артериальное давление, учащенный пульс и прочие физические проявления нашего духовного напряжения — это лишь один вид энергии, который никуда не исчезает, а лишь переходит в другой. Вопрос: в какой. И где этот непознанный вид энергии существует, где он накапливается?
— Вы хотите сказать — в Книге?
— А где же еще, Гога? В Ней. Больше негде. И еще до конца неизвестно, кто кого создал: мир — Книгу или Книга — мир.
— Ну, вы загнули, профессор. Книга относится к области сознания, основным свойством которого, как известно, является отражение. А сознание по отношению к материи вторично.
— А в Библии между тем сказано, что в начале было слово. Как насчет этого? Причем слово и было Богом и слово было к Богу. С точки зрения точной логики здесь запутаться можно: где объект, где субъект. Получается, что слово одновременно и Бог, то есть тот, кто создает Вселенную, и само творение, то есть Вселенная. Нет, Гога, нашим с вами духом только и держится все на свете. Вот она — энергия из энергий! И она лишь усиливается и сохраняется с помощью Книги. Здесь и спорить нечего. Вот нас непосредственно в этот, можно сказать, реактор и поместили. И с минуту на минуту нас может разорвать на части. Потому что это ерунда, это все физики придумали, будто мы состоим из протонов и нейтронов. Протоны и нейтроны тоже лишь слова и не более того, то есть часть Книги. Мы сплошь состоим с вами из куда более сложных энергетических образований. И у вас, и у меня есть имя, так?
— Ну, так.
— Хорошо. Это имя — выражение нашей сущности. Так?
— Так.
— Стол потому и стол, что его так назвали. Номенология, одним словом. Назови стол стулом, и он поменяет тут же свое предназначение. На него начнут садиться. Похоже на правду?
— Похоже.
— Назови вас Васей и вы уже никогда не будете Гогой. Согласны?
— Согласен.
— Вот и сейчас Книга возьмет да и начнет нас переименовывать, придавая нам совершенно иные сущности. А имен одних литературных героев у Книги за всю долгую историю Ее существования скопилось немало. Это хорошо еще, если дело закончится только людьми, хуже, когда речь пойдет о нарциссах, кипарисах и насекомых. Вспомните «Метаморфозы» Овидия, «Превращение» Кафки, например: «После беспокойного сна Грегор Замза почувствовал, что он превратился в насекомое»… Вот она подлинная власть книги. Для Нее нет никаких различий. Она любит все со всем перемешивать, не обращая внимание на здравый смысл. И сейчас, как герой Кафки, вы вполне можете стать таким насекомым. Реактор запущен, и мы с вами оказались в самом его центре. Готовьтесь к метаморфозам, Гога, готовьтесь к метаморфозам.
— Прошу вас, профессор, — заговорщически зашептал в ответ Грузинчик, — здесь все не так, как снаружи, в реальном мире. Поосторожнее, пожалуйста с вашими рассуждениями. Мало ли что…
И не успел Гога прошептать эти последние слова, как его ноги поскользнулись, и он, не удержав равновесия, полетел вниз с какой-то кручи…
Вента де Квесада.
Когда Мигель прорвался наконец внутрь постоялого двора, то он не сразу понял, где очутился. Это было не совсем то, что он ожидал увидеть. Казалось, он попал в самую гущу венецианского карнавала, на котором уже бывал как-то во время своего пребывания в Италии.
Его, Мигеля, словно ждали здесь. Маска, изображающая Смерть, с черепом вместо головы и с косой в руках, стояла рядом с другой маской, изображающей Время. Отличались они друг от друга лишь тем, что у последней вместо косы были песочные часы. Здесь находилась и Судьба. Она была слепой и держала весы. Двуликий Янус имел лицо как спереди, так и сзади. Аллегорические персонажи толпились непосредственно на дворе. Их казалось было бесчисленное множество.
Мигель начал теряться: не бред ли все это?
Появление сумасшедшего странствующего рыцаря по имени Алонсо Кихано Добрый все на вента ожидали с нетерпением. О спятившем сумасброде, чей разум оказался во власти книг, знали все в округе и каждому хотелось принять участие в очередном спектакле. Жизнь скучна, если хоть чуть-чуть не заботиться о развлечениях.
С этой целью хозяин постоялого двора заранее пригласил бродячую труппу, которая зарабатывала на жизнь тем, что разыгрывала на ярмарках всевозможные мистерии.
Дочь владельца венты и ее служанка Мориторнес согласились разыграть роль важных дам. Как это и описывается в любом рыцарском романе. Дочка представилась влюбленной в странствующего рыцаря и попросила Алонсо Кихано протянуть ей хотя бы правую руку в верхнее окно, если он не собирался изменять своей возлюбленной Дульсинее. Доверчивый Алонсо Кихано Добрый сделал все, как его просили, он встал на седло и протянул правую руку.
Вероломная красавица с помощью своей служанки привязала рыцаря за кисть к оконной решетке.
Хозяин решил до утра помариновать так слабого на голову рыцаря, чтобы на рассвете вместе с актерами запугать его до смерти, а самим повеселиться от души.
Так Алонсо Кихано всю ночь и провисел, привязанный за правую руку к окну, лишь изредка позволяя себе слабый стон.
Все улеглись спать, рассчитывая, что привязанный таким образом сумасшедший к утру обязательно «созреет», и тогда спектакль пройдет на ура. Но тут-то и случилось непредвиденное: во двор под самое утро ворвался еще один псих, одетый в платье алжирского раба.
Переодетые к готовящемуся спектаклю актеры словно остолбенели от неожиданности. По всей видимости алжирский раб был настроен крайне решительно.
Алонсо Кихано, между тем, продолжал по-прежнему стоять ногами в седле, испытывая нестерпимую боль в правом запястье. Он боялся одного: конь сдвинется с места, он безжизненно повиснет в воздухе, задыхаясь от боли, пока кисть сама собой не отделится от остального тела.
Мигель ничего не знал про готовящийся спектакль. «Однорукий» видел перед собой только то, что видел: сама Смерть, а вместе с ней Судьба и Время преграждали ему путь туда, откуда и доносился еле слышный стон самого великого, самого отчаявшегося в мире Неудачника. Его фигура повисла в воздухе. Аллегорические маски венецианского карнавала зловеще обступили повешенного за правое запястье человека. И никто не собирался ему помочь.
И тут Мигеля словно заклинило. Венецианский карнавал живо напомнил ему о Гассане Паше, прозелите-венецианце, а рука незнакомца-неудачника, за которую его кто-то и подвесил к оконной раме, связалась с собственной раной, полученной в битве при Лепанто.
Мигель не знал, с кем ему предстоит сейчас вступить в бой: с представителями потустороннего мира или с вполне реальными врагами из плоти и крови. Да это и неважно было. Главное сейчас — прорваться к тому, кто повис в воздухе, кто познал большую Неудачу, чем он, Мигель. Главное сейчас — это освободить стонущего человека. «Однорукий» по собственному опыту знал, каково это — потерять руку.
И Мигель начал действовать точно так же, как когда-то в морском бою с турками, когда он смело шагнул на абордажную доску шириной в два фута. Вперед и только вперед. А там будь, что будет. Главное — рвануться без страха всем своим телом навстречу судьбе.
Мигель кричал во все горло, ругался самыми последними словами и наносил здоровой рукой удары направо и налево:
— Отпустите! Слышите? Отпустите его, сволочи!
Сообразив, что к нему кто-то спешит на помощь, слабый на голову Алонсо Кихано и сам принялся кричать нечто невообразимое, возомнив, видно, что к нему на выручку спешит ни кто иной, Амадис Гальский.
Актеры, между тем, сообразив, что спектакль провалился, быстро убрались по своим комнатам, от греха подальше, как говорится.
Мигель оказался у самых ног беспомощно болтающегося на одной руке Алонсо Кихано. Он принялся приподнимать Великого Неудачника за обе ноги, чтобы ослабить давление на руку.
— Спасибо, спасибо, сеньор странствующий рыцарь, — запричитал Алонсо Кихано, — вы как нельзя вовремя пришли мне на помощь. Простите, не имею чести знать вашего имени, но уверен, что оно принадлежит к древнейшему и благороднейшему роду.
Между тем две молодые дамы тайком поднялись на второй этаж и отвязали уздечку, освободив тем самым Алонсо Кихано из его мучительного заточения.
Но беды на этом не закончились. Хозяин постоялого двора, раздосадованный на то, что его лишили развлечения, подговорил погонщиков мулов, чтобы те в отместку за сорванное представление забросали двух увечных психов камнями.
Как только бедолаги, Мигель и его собрат по несчастью Алонсо Кихано, присели от усталости прямо на землю, прислонившись спинами к стене дома, на них тут же обрушился целый град камней. Это жестокое наказание было очень хорошо знакомо Мигелю еще по алжирскому плену. Самое ужасное в нем было то, что от камней нельзя было укрыться, а, главное, нельзя было нанести ответного удара.
И тогда Мигель кинулся всем телом в сторону рыцаря, чтобы защитить его, а рыцарь, в свою очередь, попытался сделать то же самое. Одна Неудача продолжала соперничать с другой. В результате два сумасшедших во взаимном стремлении превзойти в благородстве другого с невероятной силой столкнулись лбами и повалились на землю к вящей веселости погонщиков мулов и самого хозяина постоялого двора: хоть в таком виде, а забава удалась. И, вообще, два сумасшедших — это лучше, чем один. Надо лишь тщательнее продумать, как с помощью комедиантов устроить представление.
Между тем два благородных человека, изрядно побитые камнями, продолжали валяться в пыли во дворе венты де Квесада. Книге удалось свести воедино то, к чему она так стремилась.
Упал Гога на деревянную палубу какого-то парусника. Упал больно — на правую руку. Но ужас, который он ощутил на этот раз, был настолько силен, что смог помочь забыть о всякой боли.
На бедное суденышко накатывал очередной огромный вал, готовый отправить этот спичечный коробок, называемый судном, прямо на дно. Команда оказалась разношерстной: здесь были мужчины и женщины разной национальности. Из последних сил каждый пытался бороться со стихией. Но Грузинчик в один миг понял, что все усилия команды окажутся напрасными. Он сообразил, что это за текст, столь неожиданно ставший реальностью. Это была знаменитая сцена из романа Виктора Гюго «Человек, который смеется». Урка с компрачикосами на борту была обречена на гибель.
Грузинчик, захлебываясь соленой морской водой, пытался схватиться хоть за что-нибудь, чтобы не оказаться в море. Вся же команда, как того и требовал сюжет, сгрудилась на самом мысу урки. Все сообща держали срубленную мачту, напоминающую гигантское копье. Над разбушевавшимся морем слышен был звон колокола. Урку несло прямо на скалы. Команда готовилась к отчаянному маневру: с помощью мачты суметь оттолкнуться от скалы и не получить пробоину.
Грузинчик продолжал судорожно искать, за что же ему все-таки зацепиться. Он чувствовал себя сейчас провидцем, потому что наперед знал: маневр удастся и урку не разобьет о скалы. Это препятствие команда преодолеет. Но они все равно погибнут. И погибнут именно тогда, когда на горизонте забрезжит спасение. Урка начнет медленно погружаться в воду, когда наступит неожиданное затишье. Но до этого затишья следовало еще дожить. И Грузинчик по-прежнему продолжал цепляться за все, что казалось ему твердым и надежным.
«Хорошо, что в моем сознании всплыл роман Гюго, а не рассказ „Низвержение в Мальстрем“» — по-предательски промелькнуло в голове Грузинчика, и он тут же пожалел об этом. Вся сцена поменялась в мгновение ока, и теперь бедный Гога оказался в другой части света, на другом гибнущем судне, которое затягивал на дно мощный круговорот. Гога хорошо помнил и этот текст. С детства этот рассказ считался одним из самых любимых. Это как раз и оказался рассказ американского писателя Эдгара Алана По. Согласно сюжету, надо было уже не цепляться за что-то твердое, а, наоборот, смело бросаться в пучину.
По рассказу, герой в этой битве за жизнь сумел сохранить хладнокровие, сумел сохранить Разум и поэтому очень точно рассчитал траекторию течений, которые шли не вниз, а на верх.
Гога с ужасом отметил для себя, что на палубе рыбацкого судна он остался совершенно один: рассказ видно дошел до того места в своем сюжетном развитии, когда герой уже успел принять решение и бросился в воду, а его родного брата уже успело смыть волной. Во всяком случае, рядом со штурвалом валялся лишь кусок каната. По рассказу, брат привязал себя к штурвалу и поэтому погиб. Но в воду следовало бросаться лишь в определенный момент. А дальше все усилия были уже бесполезными. Книга явно хотела погубить Гогу и материализовала не написанные, а лишь предполагаемые страницы рассказа: коли ты все знаешь, то на тебе ситуацию из разряда непредсказуемых.
В это самое время профессор Воронов вместе с капитаном Ахавом гонялся по северным морям за огромным китом-альбиносом. Эта погоня вошла уже в свою завершающую стадию, когда гробы, оказавшиеся каким-то чудом на борту китобоя, уже начали готовить в качестве спасательных шлюпов и еще совсем немного оставалось до того, чтобы из волн появилась рука индейца и прибила к мачте затонувшей посудины крыло альбатроса. Воронов помнил, что из команды спастись суждено было лишь юному Измаилу. Такой замечательный финал своим присутствием профессор литературы портить не собирался и готовился принять героическую смерть на дне морском вместе со всеми другими участниками драмы.
Грузинчик и Воронов, находясь сейчас на краю гибели, прекрасно понимали, что они сами и стали причиной этого отчаянного положения. Их головы давным-давно превратились в обширнейшие библиотеки. Их сознание и подсознание представляли из себя те же самые полки с книгами, без которых они просто не могли представить своей жизни.
Получалось, что два вполне реальных человека, на самом деле, оказались ее, Книги, литературными персонажами, ее зомби, которыми можно было так легко манипулировать, вставляя их в те места, которые даже и не были опубликованы авторами, а так и остались где-то в черновиках. Это были строки, вымаранные чернилами и выброшенные в корзину, но все равно принадлежащие всесильной Книге. Можно сказать, Воронов и Гога Грузинчик оказались на задворках литературы, среди мусорных корзин и ям, где хранились все черновые записи великих произведений, сохранившие, между тем, способность кардинально поменять основной сюжет, если бы авторы вставили их в свой текст. Все это напоминало какой-то коллаж, составленный из всех недописанных и забракованных клочков мировой классики. И в это ожившее вдруг полотно с помощью ножниц и клея вставляли фигурки московских искателей приключений.
Ни Воронов, ни Гога Грузинчик ничего не могли поделать в этой ситуации. Они сделались заложниками собственной начитанности.
Вента де Квесада.
Когда двух сумасшедших оставили наконец в покое, то они впервые, после того, как пришли в себя, получили возможность повнимательнее приглядеться друг к другу.
Мигель не отдавал себе отчета в том, насколько важна ему была встреча с еще большим неудачником, чем он сам. Получалось нечто невообразимое: на чаше весов судьбы оказался груз такой тяжести, что весы эти готовы были в любую минуту сломаться. Таким двум великим неудачникам, дабы не изменились, не сломались что ли, судьбы мира, просто запрещено было встречаться.
Но вот два неудачника огромного масштаба смогли наконец протянуть друг другу руки.
И тут началось! Все присутствующие в тот момент на вента де Квесада невольно стали свидетелями настоящего светопреставления.
Началось все с того, что поднялся сильный шквалистый ветер. Он сбил с ног довольного собой наглого толстячка, хозяина постоялого двора, а затем поднял это тело вверх и так шарахнул его об угол дома, что гаденький толстячок этот и свету белого невзвидел.
Досталось и погонщикам мулов: ветер поднимал огромные булыжники с земли и точно посылал их в толпу этих мужланов, дробя челюсти, черепа, ломая руки. Пара-тройка погонщиков так и осталась лежать в пыли с проломленными черепами.
Затем ветер принялся за крыши. Он начал срывать солому и черепицу, словно пытаясь изо всех сил проникнуть во внутрь постоялого двора, дабы разобраться с другими обидчиками двух сверхнеудачников. Бедные лицедеи, словно предчувствуя беду, жались к друг другу, страстно моля Бога о том, чтобы Ураган, столь внезапно начавшийся, пронесся мимо, над их головами, не причиняя никому серьезного вреда.
По двору, между тем, пустились летать телеги, солома, камни. И в этом коловращении угадывалась даже фигура хозяина постоялого двора. С выпученными глазами этот толстячок носился по двору вместе с булыжниками и соломой. Пару раз он пролетал мимо окон, на мгновение прилипая своей толстой мордой к оконному стеклу. Отчего его нос плющился, превращаясь в пятачок свиньи. А известно, чтобы из свиной кожи получается неплохой пергамент. Будучи еще живым, хозяин истошно орал, молил о помощи, но затем мощные воздушные потоки вновь отрывали его от окна и начинали его трепать, как надувного паяца, как простую ветошь.
Находящиеся в своих комнатах актеры, видя, что творится с бедным хозяином, лишь крестились и благодарили Бога за то, что смогли вовремя убраться со двора.
Дочь хозяина, которая и привязала ради смеха за правую руку Алонсо Кихано, навзрыд теперь оплакивала судьбу своего папаши-весельчака, чье тело, ставшее уже безжизненным, так и трепалось на ветру, постоянно ударяясь о разные твердые предметы. Захотел повеселиться, дурачок? Ну, мы тебе сейчас покажем, что такое настоящее веселье, что такое игра космических сил!
Служанка Мориторнес словно онемела от ужаса. Она стояла, широко раскрыв рот, ничего не понимая, смотря на все каким-то застывшим взглядом человека, который собирался навсегда расстаться с собственным рассудком.
Откуда взялся этот Ураган? Никто не знал его природы. Он образовался не в результате столкновения теплых и холодных воздушных масс, не в результате атмосферных аномалий. В этой части Испании никогда не случалось подобного.
Но конкретно этот ураган вырвался на просторы реальности не из видимого мира, а из глубин самой Книги. Именно из такого порыва ветра Господь говорил с Иовом.
Но не только Библия приняла участие в событиях, случившихся на вента де Квесада. К Ней присоединился еще один священный текст, обладающий небывалой сокрушительной силой. А иначе и быть не могло в Испании, в стране, где 700 лет правили те, кто почетал эту Книгу как свою святыню. К урагану, поднятому Библией, присоединил свою мощь и Коран, Книга Книг для всех мавров.
День сразу сделался темен, как ночь. Стекла в окнах треснули, а затем разбились на мелкие кусочки, словно от взрывной волны. Дом затрясся, как в агонии. Казалось, он готов был в любую минуту оторваться от земли и улететь. Все постояльцы попадали лицом вниз. Они не смели оторвать головы от пола, чтобы самим увидеть, что же начало твориться вокруг.
А два сумасшедших, между тем, продолжали спокойно сидеть на земле, протянув навстречу друг другу свои здоровые руки: один левую, другой — правую. Они совершенно не замечали того переполоха, что начался на постоялом дворе. Ураган их совершенно не трогал. Алонсо Кихано Добрый и его визави алжирский раб Мигель де Сервантес Сааведра мирно беседовали друг с другом, но беседовали как-то по-особому, без слов, при этом прекрасно понимая друг друга.
Так на вента де Квесада и встретились Автор и Герой его будущей Книги. И встреча эта была столь знаменательной, что сама Книга позаботилась о том, чтобы этим великим неудачникам никто больше не смог бы помешать.
Когда Воронов открыл глаза, то прямо над головой он увидел расписанный плафон, украшенный к тому же великолепной лепниной. Это были покои века восемнадцатого. Рисунок над головой был хорошей копией картины Тициана «Встреча Вакха и Венеры». Профессор решил, что это его собственное воображение продолжает играть с ним в безумные игры. Но довольно скоро он смог убедиться, что вся окружающая его обстановка вполне реальна. Покои, в которые и был помещен профессор, производили впечатление надежности и солидности.
О том, что это за комната, Воронов не хотел думать. Ясно было, что это не его гостиничный номер.
Куда исчез Гога, который все-таки пришел к нему на помощь, когда он оказался в том книжном аду, о котором и вспоминать-то не хотелось?
Грузинчик был абсолютно прав: они вляпались в такую авантюру, из которой им живым и не выйти.
Между тем, в дверь тихо постучали.
— Да, да, — отозвался профессор, сам удивляясь звучанию собственного голоса. Он у него явно сел от долгого и продолжительного крика.
В спальню вошел дворецкий. В руках он нес поднос для завтрака в постели, на специальных ножках. Воронову никогда в жизни не подавали завтрака в постель. Он слегка опешил от неожиданности и чуть не совершил неловкого движения, отчего белоснежное белье рисковало быть залитым кофе. Но, слава Богу, все обошлось, и ловкий дворецкий в последний момент сумел удержать чашку на подносе.
— Её Светлость интересуется состоянием вашего здоровья, — вежливо поинтересовался дворецкий после того как профессор, необычайно смущаясь, приступил к завтраку.
— Ничего, — ответил Воронов с полным ртом, и крошки при этом полетели в разные стороны.
— Что ж! Я так и передам Её Светлости.
— Простите, — нетерпеливо перебил Воронов, отрываясь от завтрака. Он вдруг почувствовал, насколько он голоден, но забота о Гоге и желание распознать, где он, взяли верх над естественным желанием. — А вы не знаете, куда мог подеваться мой друг. Помните? Накануне мы появились в этом доме вдвоем.
— Отлично помню. Он находится здесь, рядом. В соседней комнате. Её Светлость решила проявить необычайную заботу о своих русских гостях, хотя обычно она старается оградить себя от всяких забот. Но вы двое смогли по-настоящему заинтересовать Её Светлость. Не желаете чего-нибудь еще?
— Нет, нет, спасибо. Я признаюсь, был очень голоден и этот завтрак пришелся как нельзя кстати.
Дворецкий склонил голову. Затем направился к двери. У самой двери он повернулся и произнес:
— Её Светлость выразила желание вновь встретиться с вами. Скажем, через два часа. Вам хватит этого времени, чтобы привести себя в порядок, одеться и спуститься вниз в покои герцогини?
— Вполне.
— Превосходно. Ваш партнер также дал согласие на аудиенцию. Ваша одежда в шкафу. Примерьте. Она должна быть вам в пору. Эта дверь в ванную, там вы найдете все необходимое. Ровно через два часа я зайду за вами и провожу к герцогине.
Дверь бесшумно захлопнулась вслед за дворецким.
Когда ровно через два часа Воронов увидел наконец Гогу Грузинчика, то он не поверил глазам своим: так изменился за это время его товарищ по несчастью. Лицо стало какого-то землистого цвета, и длинный грузинский нос сделался еще длиннее и горбатее. Щеки впали, глаза потускнели.
— Здравствуйте, Воронов, — еле слышно произнес усохший писатель, и на губах его появилось некое подобие улыбки. Воронов отметил эту искреннюю радость, которую выказал Грузинчик при встрече с ним. Они обнялись, нисколько не стесняясь дворецкого. У Гоги на глазах появились слезы.
— Воронов, мне так вас не хватало. Где вы были все это время? Я кричал вам.
— Знаю, знаю, Гога. Поверьте, я слышал ваш голос, но ничего, ровным счетом ничего не мог поделать.
— Что это было, Воронов? Что это было? Ведь простые ящики с книгами так не могут влиять на окружающую среду. Это напоминало какую-то сложную компьютерную игру, какой-то симулякр интерактивного действия. Это новые, экспериментальные разработки. Если их внедрить в жизнь, то пресловутая реальность вообще потеряет всякий смысл.
— Не знаю, Гога, что это было. Я оказался в одинаковом с вами положении, но одно могу сказать точно: если вы правы, то мир действительно стоит на пороге какого-то грандиозного открытия. Во всяком случае мы на себе испытали действие этой штуковины и вряд ли еще раз захотим остаться наедине с ящиками, до верху заполненными старинными фолиантами.
Дворецкий во время всего разговора держался от них на почтительном расстоянии. Он, видно, прекрасно понимал, что сейчас творилось в их душах и поэтому дал гостям слегка выпустить пар. Время аудиенции, на самом деле, было назначено чуть позже.
— Так вы утверждаете, Гога, что это был типичный компьютерный симулякр?
— Да. Чем больше я вспоминаю о случившимся, тем увереннее становлюсь в своей версии.
— А как же тогда он действовал? — поинтересовался профессор. — Я отлично помню, как вошел в зал, как увидел эти ящики, а потом в отчаянии принялся взламывать один из них при помощи отвертки. Затем мне стало очень страшно. Сам не знаю, почему. Я присел на пол и стал ждать.
— Чего?
— Не поверите. Вздоха. Там, за ящиками, что-то должно было вздохнуть. Потом я услышал, как вы вошли в зал и начали ходить вдоль ящиков и окликать меня. Я ответил вам, не понимая, почему вы не можете меня найти. Я же был совсем рядом. Затем лес и все такое.
— Все правильно, профессор. Так и началась эта игра. Вы спросили меня, как могла быть устроена подобная компьютерная технология, верно?
— Верно.
— Отвечаю. Очень просто. Думаю, в наш мозг каким-то образом были имплантированы соответствующие датчики. Они-то подавали сигналы. Эти сигналы расшифровывались. Кто-то буквально сканировал наше сознание и подсознание, напичканные всевозможными литературными текстами и посылал соответствующие импульсы назад к нам в черепушку. Отчего и рождались глюки соответствующего содержания. Убедительно?
— Во всяком случае правдоподобно. Но только как эти датчики или чипы к нам попали?
— Как спрашиваете?
— Да. Как?
— А сангрию кто пил? А по ногам сзади стулом в темноте кто бил? По крайней мере две возможности у них было. Когда меня стул сзади коснулся, то я испытал легкий укол в области коленки, а вы, профессор?
— Честно говоря, не помню.
— Когда я вошел в зал, буквально забитый ящиками, — после небольшой паузы вновь продолжил Гога, — с целью увести вас оттуда, то испытал сильнейший приступ боли. Самому открыть дверь мне оказалось не под силу. И тут, как по волшебству, прямо со мной выросла фигура дворецкого со связкой ключей в руках. Одним из этих ключей он и открыл дверь в книгохранилище. Откуда дворецкий мог знать, что мне понадобится помощь? Что он, вообще, там делал со своей связкой ключей? Нет, дорогой профессор, что не говорите, а герцогиня и ее слуга каким-то образом в ответе за то, что с нами стряслось в книгохранилище.
— Вы в этом уверены, Гога?
— Абсолютно. Как хотите, но я во время аудиенции собираюсь задать прямой вопрос этой даме. Я предполагаю, что с помощью новейших технологий они таким образом пытаются скрыть от нас то, что мы ищем. И такой способ защиты, признайтесь, эффективнее всякой охраны. Но если не хотите показывать нам Книгу — так и скажите. Это будет честнее.
— Честнее-то честнее, Гога, но прямой отказ лишь усилит любопытство. А здесь в сухом остатке ничего, кроме напрасного томления духа. Нет, в вашей версии есть хоть какое-то объяснение происшедшему, а так — прямой путь в психушку.
— Я, профессор, удивляюсь лишь тому, что они так долго с нами возятся. Если у них есть такие технологии, то взяли бы, да и стерли всю нашу память. Простенько и со вкусом.
— Наверное, мы с вами, Гога, зашли слишком далеко. Наверное, мы им сами стали по какой-то причине очень интересными.
— Во всяком случае, господин профессор, в разговоре с этой шипящей дамочкой нам надо держать ухо востро. Мне что-то не очень хочется оказаться в шкуре подопытного кролика.
И вновь их ввели в абсолютно темную комнату, буквально пропитанную запахом лекарств. Вновь услужливый дворецкий принялся усиленно распылять парфюм, чтобы перебить этот больничный запах с примесью запаха террариума.
Вновь им, как в детском розыгрыше, под самые колени невидимые слуги подставили удобные кресла. Воронов решил на этот раз повнимательнее отнестись к своим ощущениям. Нет, никакой боли. Вместе с Грузинчиком он буквально плюхнулся задом вниз. И почувствовал себя при этом очень комфортно.
Все здесь было доведено до автоматизма и отработано до мелочей. Пожалуй, именно по этой причине всякое желание задавать вопросы тут же улетучилось. И гости вновь услышали шипение дряхлой испанской аристократки.
— Ее Светлость хочет знать, как вам спалось на новом месте? Понравились ли апартаменты? — вновь выступил в роли переводчика все тот же дворецкий.
— Понравилось, — в унисон ответили гости.
Характерное шипение вновь послышалось где-то совсем рядом.
— Ее Светлости приятно было услышать подобное единодушное одобрение оказанного гостеприимства. Общество гостей из далекой России Ей особенно приятно. Оно вносит приятное разнообразие в унылое существование, которое Ее Светлость вынуждена влачить последнее время. Господа, вы можете быть с герцогиней абсолютно откровенны. Об этом она просит вас, как это сказать, по-стариковски.
Гостей из Москвы буквально провоцировали на откровенность. И их как прорвало. Обоим захотелось задать шипящей Сивилле самые откровенные вопросы по поводу того, что все-таки с ними произошло в библиотеке. Перебивая друг друга, гости буквально начали бомбардировать царившую вокруг тьму своими требованиями объяснений. Таким образом вырывалось наружу их недавнее нервное напряжение.
— Ха-ха-ха-ха! — раздалось лишь в ответ, наподобие громких револьверных выстрелов.
От неожиданности гости тут же умолкли, решив, что над ними смеется сама герцогиня, выражая свои эмоции механическим звукоподражанием. Но охотники за Книгой ошиблись и на этот раз.
Это расхохотался обычно сдержанный дворецкий. Вернее, не расхохотался в строгом смысле этого слова, а лишь обозначил свой смех весьма странными механическими звуками.
Лишь чуть позже гости поняли свою оплошность: они обрушились на дряхлую аристократку, от волнения формулируя свои требования на родном языке, то есть по-русски.
Приглашенцы почувствовали себя так, словно на них вылили целый ушат холодной воды.
И тут совсем рядом вновь раздалось леденящее душу шипение, словно ты взял да и сунул нос в нору к африканской черной мамбе, самой ядовитой змее в мире.
И гости ненароком струхнули. Только что они готовы были задавать свои вопросы, перебивая друг друга, а теперь, присмирев как малые дети, сидели так, словно оказались в покоях самой Снежной Королевы. И язык их от страха и леденящего ужаса буквально примерз к гортани. Казалось теперь, что каждое произнесенное слово будет в виде льдинок застывать прямо в воздухе, а затем со звоном падать на пол, так и не долетая до ушей собеседника.
Такая в этой комнате неожиданно воцарилась враждебно-мертвящая атмосфера. Не заманили ли их сюда под предлогом поиска Книги лишь затем, чтобы использовать в качестве доноров для умирающей герцогини? Возьмут сейчас и выкачают весь желудочный сок, перельют кровь, вырежут почки, сердце, печень и мало ли что еще может понадобиться девяностолетней больной для продолжения жизни.
«Ну попали, — в унисон подумали про себя приятели, — о такой цене за Книгу, которой еще и нет к тому же, мы с Безрученко и не договаривались. Пусть ему, жирдяю, вместо нас чего-нибудь вырежут. Все доходы от Книги он все равно себе присвоит».
«Гогу жалко, — уже сам по себе подумал Воронов. — Натерпелся парень. Итак зимой руку отрубил.»
И Гога почувствовал эту неожиданную заботу о себе и ему стало немного легче.
— Господа! — вновь нарушил томительную тишину дворецкий. — Ее Светлость просит у вас прощения за то, что не может больше уделить вам внимание. Возраст берет свое. Я провожу вас в ваши покои, а затем мы все вместе спустимся в банкетный зал и отобедаем, как у вас говорят в России, чем Бог послал. Ха-ха-ха-ха! — вновь раздались характерные револьверные выстрелы. Видно было, что самому дворецкому пришлась по душе ввернутая им в речь русская поговорка.
С этими словами из-под гостей невидимые слуги тут же выдернули два кресла, от чего гости чуть было не оказались на полу. Но Бог миловал — равновесие удержали и приличия были таким образом соблюдены.
Гога и Воронов не захотели расходиться по своим покоям и спросили разрешения посидеть до обеда в саду прямо под пальмой, где и стояла фигура Адама и Евы, удивленно глазеющих на яблоко, словно торгуясь с кем-то о сходной цене.
Дворецкий провел их в сад, но при этом просил никуда не отлучаться, ибо Ее Светлость терпеть не могла, чтобы кто-то праздно шатался по ее владениям.
Московские гости лишь тогда смогли вздохнуть с облегчением, когда оказались совсем одни. Все происходящее очень даже напоминало заточение. А что, если их действительно присмотрели в качестве доноров для умирающей старухи? Такое предположение показалось им весьма даже правдоподобным. Пока они лежали в разных покоях и бредили, их вполне могли осмотреть медики и сделать необходимые анализы, а сейчас не выпускают и не начинают намеченных операций лишь потому, что ждут результатов. Сколько они уже здесь пробыли: час, день или целую неделю? Сказать было трудно. Ни радио, ни телевизора в доме не оказалось. Полная изоляция от внешнего мира. С них сняли даже наручные часы, на которых могла появиться дата. Все это представлялось весьма странным. В конце концов часы, равно как и их одежда — это личная собственность. Налицо было нарушение прав личности.
Воронов и Грузинчик уже и не разговаривали между собой. Мысли их бежали в одном направлении и не требовали озвучания. Партнеры научились понимать друг друга без слов.
Даже отутюженные безупречные костюмы из тонкой серой шерсти, туфли, точно подобранные по размеру, белые рубашки и галстуки при всей своей комильфотности все равно напоминали больничную одежду. Спрашивается, а куда делась та, в которой они и заявились к герцогине в первый раз? Не было при них и удостоверений личности. Похоже было, что их просто собирались стереть из этой жизни, как стирают в памяти компьютера ненужную информацию.
Собратья по несчастью, в унисон ощущая нависшую над ними смертельную угрозу, принялись нервно бродить по той части парка, которую им и отвели для прогулки. При этом их ни на минуту не покидало ощущение, словно за ними кто-то пристально наблюдает, хотя никаких камер слежения нигде заметно не было.
Через короткое время они молча, не сговариваясь, принялись осматривать библейскую фигуру из известняка. Их заинтересовало то обстоятельство, что скульптор забыл изваять змия-искусителя. Змий этот, естественно, проассоциировался с таинственной шипящей герцогиней. Но его-то как раз здесь и не оказалось. Московские искатели приключений при этом были свято уверены, что дьявольская рептилия обязательно должна быть где-то неподалеку. Но где?
Поднялся ветер, и прямо над головой пальма зашелестела своими огромными листьями. Им словно кто-то невидимый пытался подсказать, где следует искать змия.
Начали осматриваться. Густой кустарник, напоминающий скорее живую изгородь, не сразу бросался в глаза. Он сливался с общей зеленью и был почти незаметен.
Это обстоятельство заинтриговало Воронова и Гогу. Они вплотную подошли к кустарнику. Прохода нигде не было видно.
На этом, вроде бы, и следовало остановиться. Герцогиня не любит любопытных. Поэтому следовало остановиться, плюнуть, махнуть рукой и ждать, сидя на скамейке в приятной прохладе, когда поведут кормить.
Но любопытство взяло верх над здравым смыслом. Им так хотелось посмотреть на то, что скрывалось за живой изгородью.
Встали и вновь подошли к кустарнику. Острые шипы словно заранее предупреждали об опасности: полезешь и в клочья разорвешь костюм, исцарапаешь в кровь ладони.
В одном месте увидели, что кустарник казался чуть реже. Создавалось впечатление, что это и есть хотя бы слабое подобие прохода. Этот лаз притягивал к себе, как магнит.
Первым полез Гога. Воронов видел, как острые шипы начали цепляться за шерсть. Колючки лезли в глаза, слегка царапали лицо, но Гога с завидным упорством продолжал пробираться сквозь живую изгородь. Затем он скрылся, будто его взяла да и всосала в себя неожиданно ожившая зеленая масса.
— Быстрей сюда, профессор! — неожиданно прозвучало из кустов.
Теперь настала очередь Воронова получить свою порцию царапин. Прикрывая обеими руками лицо, профессор смело кинулся в эту враждебную среду. Очень скоро он оказался рядом с Гогой Грузинчиком на небольшом расчищенном пятачке. Так они оказались у самого подножия памятника.
Это было каменное изваяние библейского змия-искусителя, обвивавшегося кольцом вокруг большой раскрытой книги. Причем на распахнутых каменных страницах, по всей площади разворота были высечены какие-то слова и карта. Это была карта Испании, которая в каменной книге обозначалась как Иберия.
Карта находилась на левой стороне книжного разворота.
Текст — на правой. Текст состоял из нескольких абзацев, написанных на латыни, на древнегреческом и на арамейском.
Небольшое подсобное помещение во дворце герцогини, оборудованное мониторами и другой необходимой аппаратурой для внутренней слежки
На одном из экранов отчетливо видны черно-белые фигуры Воронова и Грузинчика, которые отчаянно пытаются пролезть сквозь заросли кустов. Наконец они оказываются у памятника змию, обвившемся плотными кольцами вокруг распахнутой книги.
Человек, сидящий у монитора, через микрофон предупреждает кого-то:
— Они нашли и змия, и книгу. Пытаются разобрать надпись.
— Хорошо, — по громкой связи угадывается голос дворецкого. — Это не страшно. Пусть полюбуются на садово-парковую скульптуру. Продолжайте следить за ними. Они вряд ли что-нибудь поймут.
Испания. Конец XVI века. Вента де Квесада после налетевшего на нее внезапного урагана, столь необычного в здешних местах
Когда Мигель и Алонсо Кихано смогли все-таки пережить первые минуты своей столь необычной встречи, то они первым делом принялись осматриваться по сторонам, не совсем понимая, что же все-таки произошло.
Ни Мигель, ни Алонсо Кихано не могли понять, в чем причина таких разительных перемен, произошедших на мирной венте де Квесада, куда их самих привела причудливая судьба. Они всего на несколько минут потеряли связь с действительностью, а за это время мир словно взбунтовался.
Но постепенно на дворе стали появляться люди. Они, как от зачумленных, шарахались от двух сумасшедших, так и продолжавших сидеть как ни в чем не бывало на земле.
Людей поражал тот факт, что во всем этом переполохе уцелели лишь эти двое.
Мигель и Алонсо Кихано почувствовали себя в центре всеобщего внимания и от этого им стало неловко. Они решили не усугублять ситуацию и неловко засобирались в дорогу. Вдвоем они взгромоздились на клячу, принадлежавшую Алонсо Кихано, и выехали со двора.
Инстинктивно приятели старались не касаться друг друга здоровыми руками. Они почему-то были уверены, что ураган и стал следствием этого прикосновения.
Оказавшись подальше от людей, чудаки спешились, присели под каким-то дубом, предоставив коняге пощипать травку на свободе.
— Почтеннейший собрат мой, — начал наконец Алонсо Кихано, — мы должны соблюдать с вами крайнюю осторожность.
— Полностью с вами согласен, достойнейший из всех существующих странствующих рыцарей.
— Здесь мы совершенно одни, и никто не помешает нам обсудить очень важные вопросы, касающиеся этой, на первый взгляд, случайной встречи и тех возможных последствий, которые она в себе таит, — продолжил Алонсо Кихано.
— Слава Богу, людей поблизости нет и если вдруг случится очередной катаклизм, то никто хотя бы не пострадает от нашей очередной оплошности.
— Наша встреча грозит окружающим такой же опасностью, как и свеча в пороховом погребе, — подтвердил Мигель.
— Рад, что мы с вами понимаем друг друга с полуслова, — кивнул головой Алонсо Кихано. — Сразу видно, что под этим рубищем алжирского раба бьется благородное сердце, способное больше заботится о других, чем о себе.
— Благодарю вас за столь высокую оценку моих душевных качеств. Поверьте, уважаемый Алонсо Кихано, что я в жизни не встречал человека, подобного вам. Вряд ли еще кому-то удалось бы пережить столько несчастий и неудач.
— Благодарю вас, почтеннейший Сервантес из благородного рода Сааведра, но и к вам, судя по одеянию, Судьба не была уж столь благосклонна и била вас, подобно горной реке, о пороги и камни со всей своей звериной силой и злобой. В буквальном смысле нас свела чья-то рука.
Произнеся эти слова, странствующий рыцарь задумчиво посмотрел куда-то вдаль, за горизонт, словно стараясь разглядеть там эту самую руку, что и была причиной Встречи.
…и он делает еще одну попытку прорваться в реальность.
Турция. Наши дни. Поселок Чамюва.
Сидя как обычно ночью в ванной комнате пятизвездочного отеля, профессор Воронов водил своим Montblanc'ом по страницам ежедневника, над которым днем надругался турецкий мальчишка. Вдруг он отчетливо ощутил на себе проницательный взгляд Алонсо Кихано.
Получалось, что это его, Воронова, и ничья больше рука, вооруженная сейчас широким, как лопата, пером и сделалась рукой Судьбы, которая свела двух чудаков на злополучной венте де Квесада.
Взгляд Алонсо Кихано был полон укоризны, мол, сидишь там у себя в относительном комфорте, придумываешь черт знает что, а здесь по твоей воле людей Ураган убивает, дочь за невинную проделку становится сиротой, бродяги-лицедеи лишаются заработка.
И Воронов вдруг почувствовал на себе весь груз колоссальной ответственности, который вдруг свалился на его плечи. Не слишком ли разыгралось его писательское воображение, не слишком ли он доверился «рученьке», которая столь шустро забегала по строчкам, вынимая, вытягивая из-под сознания даже то, о чем сам профессор предпочел бы и не думать.
Автору очень хотелось бы оправдаться перед своим героем. Ему захотелось вдруг отбросить свое перо и прекратить вмешиваться в эту еще не проявленную до конца жизнь и прокричать доброму благородному идальго Алонсо Кихано: «Поймите, сеньор странствующий рыцарь, я ни в чем не виноват! Это Книга, это все Она, проклятая! Она заставляет меня писать всякую чушь! Если бы не Она, то я ни за что не отважился бы вторгнуться в ваш мир. Мне бы одному и дерзости такой не хватило. Куда мне, червю презренному, тягаться в писательском мастерстве с тем, кто сидит сейчас рядом с вами под дубом! Не смотрите, пожалуйста, не смотрите на меня так, уважаемый Алонсо Кихано! Я и сам осознаю все свое ничтожество. Но по какому-то странному и непостижимому стечению обстоятельств я управляю сейчас вашими судьбами. Одного росчерка старого Montblanca достаточно, чтобы вновь поднять ветер, ураган, вызвать низвержение вулкана. И все это ради того, чтобы никто не мешал вам вести свою неторопливую беседу.
Но поймите, что это лишь кажущаяся власть. Я неволен в этом процессе. Мною, как и вами, завладела Книга. Она и верховодит, Она настоящая царица и виновница, причина всех причин, а рука моя — лишь орудие, полностью подвластное ее безумной воли. Я и сам не рад, что так случилось. Сколько раз я пытался обмануть Книгу. Скажу по секрету, я даже отдал Ее на поругание. Но из этого ровным счетом ничего не вышло. Те страницы, что испортил турецкий мальчик, вновь были восстановлены. Ночью меня подняли с постели и строки сами начал ложиться на бумагу, вызывая у меня лишь слезы и осознание того, что это не я, а кто-то другой водит Montblanc'ом по бумаге. Роман, как ящерица, взял да и восстановил свой отрубленный хвост. Я даже глазам своим не поверил, но факт остается фактом.
Ох! С какой бы радостью я присоединился бы сейчас к вам. О многом мне хотелось бы побеседовать и с вами, дорогой Алонсо Кихано, и с тем, кто сидит сейчас рядом. Я бы сидел и только слушал, прекрасно понимая при этом, что за такую привилегию мне бы пришлось потом очень дорого заплатить в так называемой реальной жизни.
Поймите, не я создаю вас. Это вы сами и еще вездесущая Книга создаете меня. Она выедает во мне, как в апельсине, всю сердцевину. Так ведь и делают знаменитый шотландский мармелад.
Я — жертва, жертва Книги».
И Воронову показалось даже, что странствующий рыцарь в самом конце этого молчаливого монолога взглянул на автора с легким налетом сожаления.
Гранада. Дом герцогини.
Открытие, которое сделали Воронов и Грузинчик в саду герцогини, не принесло им особой радости: уж слишком зловеще выглядела эта скульптурная композиция со змеей и Книгой. Воронов довольно живо представил себе, что с ним произошло в книгохранилище, когда ему пришлось остаться один на один с тем, что скрывалось среди ящиков и что готово было в любую минуту вновь вздохнуть.
А тут еще таинственные шипение герцогини-невидимки. И Книга чем дальше, тем больше проявляла свою злую природу. Когда Воронов решил очертя голову кинуться во всю эту авантюру, то он и предположить не мог, что попадет в такую агрессивную, в такую враждебную среду. Воронова с детства уверяли, что Книга — это нечто возвышенное, достойное лишь восхищения. И вдруг — такое.
Прорвавшись через живую изгородь назад, на лужайку, книголюбы поняли, что они попали в западню. Та Книга, которую они поначалу собирались найти в библиотеке, явно не соответствовала тому, какой Она была на самом деле. Объект поиска оказался не тем.
Следовало срочно поменять и стратегию, и тактику поиска.
В дом приятели заходить побоялись. Решили вновь присесть на скамейке, чтобы поделиться впечатлениями.
— Гога, — начал профессор, — это «офиты».
— Кто?
— «Офиты», говорю.
— Какие «офиты»?
— Поклонники змея. Офис по-гречески означает змей.
— Что здесь змей замешан, я и без вас догадался. Вон он как вокруг Книги обвился.
— Это все не так безобидно, Гога, как может показаться на первый взгляд. «Офиты» принадлежат гностикам.
— Профессор, прошу вас, будьте проще.
— Что вы имеете в виду?
— Объяснитесь. Кто такие «офиты», кто такие гностики?
— Охотно. Но тогда мне придется прочитать вам короткую лекцию об этих самых «офитах».
— Валяйте. Времени, как я полагаю, у нас хоть отбавляй.
— Так вот. Все началось в эпоху Александра Македонского.
— Неплохо, профессор, неплохо. Что называется, начали так начали.
— Разгромив Персию, великий полководец сделался властителем Малой Азии, Сирии и Египта. С помощью греков, которых было в его армии подавляющее большинство, и людей с востока, а также рассчитывая на офицеров-македонян, завоеватель собирался создать что-то вроде новой общности. Но как единая социальная система империя Александра Македонского раскололась почти мгновенно сразу после смерти полководца. В Египте осела греческая династия Птолемеев.
— Это я и сам неплохо знаю, профессор.
— Хорошо. Тогда я перейду прямо к делу и расскажу про «офитов».
— Давайте, давайте. Я весь во внимании.
— В эпоху Птолемеев впервые греко-римский мир получил возможность ознакомиться с текстом Библии. Птолемей, греческий царь Египта, видел, что его философы никак не могут победить в споре еврейских раввинов. Мудрецы пришли к Птолемею и начали жаловаться на то, что они никак не могут переубедить своих оппонентов. Получалось, что от этого проигрывала в целом эллинистическая идеология, которая собиралась стать господствующей. С таким положением вещей первое лицо государства никак не могло согласиться.
Было принято решение: перевести на греческий язык Библию. По приказу царя в одну ночь В Александрии арестовали 72 раввина. Царь вышел к ним и произнес короткую речь: «Сейчас вам каждому будет дан экземпляр Библии, достаточное количество пергамента и прочего. Вас посадят в камеры-одиночки. Извольте перевести эту Книгу на греческий язык. Мои филологи проверят вашу работу. Если будут несовпадения — разговор короткий: повешу всех и затем наберу новых, но Библия будет переведена на греческий».
Произошло чудо. Перевод получился с первого раза и поныне он считается образцовым. Так на свет явилась септуагинта, или Библия Семидесяти толковников. Эта священная Книга иудеев сделалась доступной всему миру.
Когда прочли ее и греки, они схватились за голову: как же по Библии мир-то создан? Бог сотворил сначала вселенную, тварей и животных, потом человека Адама, потом из его ребра Еву и запретил им срывать плод с древа познания добра и зла. Змий соблазнил Еву. Ева — Адама. Они сорвали запретный плод и узнали, где добро, где зло. И тем самым вызвали гнев божий. В результате Адам и Ева были изгнаны из рая. К этому знаменитому тексту греки, естественно, отнеслись по-другому. «Самое главное для нас, — заявили мудрецы Эллады, — это познание, а еврейский Бог нам его запретил; вот Змий — хороший, он помог людям». И они начали почитать Змея и осуждать Бога, сотворившего мир, которого они называли теперь ремесленником, Демиургом. Бог, решили эллины, плохой, злой демон, а змий добрый.
По этой теории, в основе мира находился Божественный Свет и его Премудрость, а злой и бездарный демон Ялдаваоф, которого евреи называют Яхве, создал Адама и Еву. Но он хотел, чтобы первые люди остались невежественными, не понимающими разницу между Добром и Злом. Лишь благодаря помощи змия, посланца божественной Премудрости, или Софии, люди сбросили иго незнания сущности божественного начала. Ялдаваоф мстит им за освобождение и борется со змием — символом знания и свободы. Он посылает потоп, причем, под потопом понимаются низменные эмоции, но Премудрость, София, «оросив светом» Ноя и его род, спасает людей. После этого Ялдаваофу удается подчинить себе группу людей, заключив договор с Авраамом и дав его потомкам закон через Моисея. Себя он называет Богом Единым, но он лжет; на самом деле он просто второстепенный огненный демон, через которого говорили некоторые еврейские пророки. Им также были вдохновлены знаменитые пророческие книги Сивилл. Другие же, по этой причине, говорили от лица других демонов, не столь злых. Христа Ялдаваоф хотел погубить, но смог устроить только казнь человека Иисуса, который затем воскрес и соединился с божественным Христом.
— Вы все это серьезно, профессор? — после некоторого замешательства поинтересовался Гога Грузинчик.
— Абсолютно. Греческого и латыни в нужном объеме, может быть, я и не знаю, но вот кто такие «Офиты» и какова их символика представляю достаточно ясно. Если, Гога, мы и найдем здесь какую-нибудь Книгу, то, явно, такого убийственного содержания, что мир наш действительно содрогнется. Мы и так живем в эпоху тотального безверия. А здесь находится, можно сказать, первоисточник мирового нигилизма.
— Но что же тогда произошло с нами там, в библиотеке, профессор?
— С нами, Гога, просто поиграли. Наша шипящая герцогиня прекрасно знала обо всем заранее. Это книгохранилище надежнее любого сейфа. Там и хранится какой-нибудь древний фолиант гностиков, их библия наоборот, написанная не от Бога, а от лица змия или дьявола, если хотите.
— Но видения? Видения как вы объясните?
— Элементарно, Ватсон, как сказал бы известнейший сыщик всех времен и народов. Все гностики так или иначе были связаны между собой, и все они любили рядиться под любые религиозные конфессии из соображений конспирации, разумеется. Главное для них — достижение конечной цели любым способом, а цель эта — глобальное разрушение. Если признанные мировые религии несут в себе созидательную функцию, то гностики как раз стремятся разрушить в умах и душах людей стройную картину мира, неся с собой хаос и разрушение. Вы, Гога, назвали случившееся в библиотеке видением и оказались абсолютно правы. Видения, а, точнее, галлюцинации. А кто из великих гностиков считался непревзойденным мастером по части галлюцинаций?
— Это вы меня спрашиваете?
— Вас.
— Спасибо, но вы мне льстите, профессор. Такого нам в институте не рассказывали.
— Хорошо. Тогда, если позволите, я прочту еще одну короткую лексишку.
— С превеликим удовольствием я вам это, дорогой профессор, позволю.
— Речь идет, Гога, об исламитах, или карматах. Если европейские, скажем так, гностики стремились разрушить христианство и иудаизм, то исламиты разрушали мусульманство. Эмиссары этой доктрины выдавали себя за правоверных мусульман. Они толковали тексты Корана, попутно вызывая в собеседниках сомнения всевозможными намеками: мол им известно нечто большее. На самом неожиданном месте толкователь замолкал, разжигая тем самым необычайное любопытство. В конце концов выяснялось, что речь идет о неком антимире, куда смогут попасть только избранные и где царствует абсолютная справедливость.
Каждая община имела своих руководителей, которым подчинялась совершенно беспрекословно. На смерть они шли не дрогнув, потому что за мученическую смерть им гарантировалось место в антимире, где царствовало вечное блаженство. А чтобы они верили, что антимир действительно существует, что это не обман, им давали покурить гашиш — и они его видели! Видения у них были такие красочные, что за них стоило погибнуть.
И как только на фоне меркнущего заката на небе появлялась голубая звезда Зухра (планета Венера), исламиты проникали всюду и убивали ради убийства, сами оставаясь невидимыми. Ночь — символ тайны — была их стихией. Они заключали тайные сделки, тайно дружили с тамплиерами, тайно вступали в свое братство и, погибая под пытками, хранили тайну мотивов своих деяний. Они терроризировали таким образом всех правителей Европы того времени. Филипп-Август французский так их боялся, что не мог и шагу ступить без телохранителей.
— Слушайте, профессор, так это очень здорово какой-то террористический заговор напоминает.
— Вам так кажется, Гога?
— Еще бы! 11 сентября 2001 года!
— Вы это серьезно?
— Еще как серьезно. А что вам, профессор, еще известно про этих исламитов?
— Мне известно, что наибольший успех имела карматская община Бахрейна, разгромившая в 929 году Мекку. Ее возглавил некий Хасан. Карматы перебили паломников и похитили черный камень Каабы, который вернули лишь в 951 году.
Исламиты были врагами всех. Их еще называли ассасинами. Выражение ассасины есть извращенное Гашишим, происходящее от гашиша.
— Ну, и к чему все это, Холмс?
— А к тому, что перед посещением библиотеки мы ведь с вами освежились слегка сангрией со странным привкусом, так?
— Так.
— Вот и возможный ответ на те галлюцинации, что завладели нашим сознанием. Никакие это не компьютерные микрочипы, а элементарный гашиш.
И после этой внезапной догадки разговор прервался и воцарилась тяжелая тишина.
Что делать дальше? Вот вопрос, который мучил сейчас московских книголюбов. Как теперь выбраться из цепких объятий шипящей герцогини? Бесспорно было одно: никто из них больше и не подумает о возвращении в книгохранилище, заставленное деревянными ящиками с книгами.
Волею судеб нам попались два очень любопытных экземпляра. Они слепы, как котята, и, кажется, лишь отдаленно догадываются о том, в какую щекотливую ситуацию они попали. Как хорошо известно Вашей Светлости Объект после стольких лет анабиоза вновь начал проявлять признаки жизни, о чем и свидетельствует случай, происшедший накануне в книгохранилище. То, что наш Объект так живо отреагировал на иностранцев, конечно, усложняет дело: возня с консульством, полицией и прочее. Но все это при желании легко можно уладить. Тем более, что Россия традиционно не очень заботится о своих гражданах.
Предлагаю разыграть видимость того, что наши гости добровольно без скандала покинут гостеприимный дом Вашей Светлости при максимальном количестве свидетелей. А в дальнейшем нашим гостям всегда можно подкинуть какую-нибудь приманку, чтобы вернуть их на прежнее место. Чтобы замести следы, можно было бы организовать какую-нибудь автокатастрофу с обугленными телами, которые полиция по нашей наводке приняла бы за гостей Ее Светлости. Повторяю, Объект неожиданно вышел из состояния анабиоза именно с появлением на его территории гостей из Москвы. Такой шанс упускать нельзя.
Поделюсь своими скромными соображениями по поводу того, почему именно на этих людей Объект среагировал столь сильно. Во-первых, наши гости — законченные идеалисты. Таких еще поискать надо в нашем прагматичном мире. Причем, в профессоре этого самого идеализма гораздо больше, чем в его так называемом ассистенте. Эти двое искренне уверены, что им удастся найти Книгу.
Во-вторых, наша парочка необычайно наивна. И это касается не только профессора, чья наивность просто зашкаливает, но и ассистента. Мне сдается, что Объекту будет необычайно приятно прикоснуться к такой субстанции, при условии, что рука одного из гостей непрочно пришита к основному телу. Следовательно, ее легко можно было бы заменить нашим медикам. И Объекту это пришлось бы как нельзя кстати.
В заключении я лишь выражаю надежду, что процесс возвращения из анабиоза окажется необратимым, и московские гости даже не догадаются, в чем дело и все пройдет как нельзя лучше.
— Мы должны с вами, Гога, усвоить одну простую мысль: нас навели на ложный след.
— В каком смысле?
— Судя по всему, мы наткнулись не на ту Книгу.
— Это как?
— Я думаю, что помимо Книги из библиотеки Дон Кихота есть еще одна, которая является прямой противоположностью нашей искомой.
— Что вы имеете в виду, профессор?
— У всего в мире есть обратная сторона. Вот и у нашей Книги кажется существует двойник, причем двойник достаточно опасный. Я неслучайно вспомнил про гностиков и офитов, про этих поклонников библейского змея.
Они тоже опираются на Книгу, но совершенно иного, противоположного свойства.
— И что из этого?
— Думаю, Гога, что если бы мы спросили сейчас вашего патрона Безрученко или Сторожева и Стеллу, то все они с радостью ухватились бы за этот вариант и ничего больше уже и не искали. Двойник — это то, что им по-настоящему и нужно. Вспомните, какое странное воздействие оказало на нас простое присутствие этого Нечто в библиотеке. И дело здесь не только в том, что нам могли подмешать в вино гашиша или другой галлюциноген. «Офиты», или кем они являются га самом деле, кажется, сами не ожидали такого эффекта. Вспомните, как засуетился дворецкий. Он сразу появился со связкой ключей, по вашим словам. Эта секта, по-моему, хочет реанимировать то Нечто, что спрятано в библиотеке. Выбирайте, Гога. Вы можете остаться. Я думаю, что герцогиня и Безрученко смогут договориться между собой. И вам выпадет участь стать автором бесчисленных бестселлеров и прославиться на весь мир. Но я знаю одно: эта Книга не из библиотеки Алонсо Кихано. Она с той, искомой Книгой, тоже как-то связана, но это все не то.
— Понятно, — мрачно буркнул в ответ Грузинчик. — Ну, а как же вы, профессор?
— А я попытаюсь бежать отсюда. Я не могу удовлетвориться открытием Двойника. Мне нужен только Подлинник.
— А вы не думаете, профессор, что эти самые «офиты» вас не оставят в покое? Они не позволят вам просто так разъезжать по Испании, когда вы кое о чем уже смогли догадаться. Кому нужны лишние свидетели?
— Вы правы, Гога. Надо что-то придумать.
— То-то и оно. Придумать. У нас нет ни мобильников, ни денег. Нас держат здесь как заложников. Что тут придумаешь? Я боюсь, что если мы начнем «качать права», то выйдет гораздо хуже. Эти «офиты» мне какую-то международную террористическую организацию напоминают, что-то вроде «алькаиды».
— Дело в том, что доктрина «офитов» как и гностиков в целом оказалась очень влиятельной и живучей, и ваши опасения, Гога, мне представляются весьма обоснованными. Косвенно они были причастны даже к нашей большевистской революции.
— Это как?
— Да хотя бы взять поэзию А. Блока, цикл стихов о Прекрасной Даме и его «Двенадцать».
— А что в них такого?
— На первый взгляд, ничего особенного: принятая в то время поэтическая риторика. Но при этом не следует упускать из виду, что учение Вл. Соловьева о Премудрости, или Софии — это ни что иное, как реанимированный в самом начале XX века гностицизм. И когда бандитов, каторжников великий поэт возводит в ранг апостолов, то это очень здорово напоминает гностическую, или змеиную мудрость. Вспомните, Гога, перед кем в конце поэмы «в белом венчике из роз» появляется странная фигура, лишь отдаленной напоминающая Христа. Фигура эта сначала прячется меж домов с красным знаменем. Согласитесь, есть в этом что-то шутовское. А сами лжеапостолы совершают ритуальное убийство проститутки Катьки, блудницы, одним словом. Это же замаскированное описание явления антихриста. Вспомните: «… летит, летит степная кобылица и мнет ковыль» и далее: «закат в крови». При этом Блок не успокаивается и записывает в своем дневнике: «Всем сердцем слушайте революцию». Но вернемся к «Двенадцати». Все смутно, неразличимо в этом снежном вихре. Быть может, это адова сила: дьявола пулей не возьмешь. И вот он принимает облик Спасителя: такая трактовка тоже возможна.
— Ну, вы загнули, профессор. Это же так — литература и не более того.
— Это гностики, Гога, гностики. Это проявление змеиной мудрости, а она, эта мудрость, любит в разные обличья рядиться: какая рептилия своей шкуры не меняет? Как хотите? Можете считать меня сумасшедшим, но я постараюсь всеми правдами и неправдами отсюда выбраться. Я не эту Книгу собирался найти, а совсем другую.
— Честно говоря, мне и самому, профессор, здесь неуютно. Что это за «офиты» такие, я толком и не понял. По вашим словам, они сродни сатанистам, а с этими ребятами я ничего общего иметь не собираюсь. Если именно эта Книга понадобилась Безрученко, то пусть сам к герцогине и приезжает и обо всем лично договаривается. Но предположим, что нам каким-то чудом отсюда удастся выбраться, где вы, дорогой профессор, собираетесь настоящую Книгу искать? А, главное, как?
— Не знаю еще, Гога, не знаю. Но мне кажется, что Она сама проявится и даст подсказку.
— Пожалуйста, подсказала. И ваша хваленая интуиция вывела нас на ложный след. Где гарантия, что такое больше не повторится?
— Никакой гарантии, Гога, я дать не могу. Вполне может статься, что мы попадем в очередную ловушку, и ситуация окажется куда серьезнее этой. Но если я вырвался в Испанию, то без Книги, настоящей, подлинной я никуда не уеду.
— Но вы ведь сами сказали, что Безрученко вполне может удовлетворить и то, что находится в книгохранилище. А Безрученко — это основная наша поддержка. Без него нам ничего не найти, а если и найдем, то не выкупим и не вывезем из страны.
— Не знаю, как и ответить на этот вопрос. Я вам честно скажу, что Книгу мне ни красть, ни даже выкупать не хочется. Я бы просто взглянул бы на Нее, в руках подержал, а там будь что будет.
— И даже, если вы разума лишитесь, то все равно не отступитесь, профессор?
— Все равно не отступлюсь. Я, знаете, уже сумасшедший. Где моя жена, где дети — я не знаю, потому что гоняюсь за каким-то призраком. Разве это не признак сумасшествия?
Грузинчик отвечать профессору не стал, но по всему видно было, что он уже думал на эту тему и, кажется, неоднократно.
— Скажите лучше, профессор, что вы думаете о самой герцогине? Она и есть, по-вашему, библейский змий?
— Нет, конечно. Впрочем, ваш вопрос сам по себе является ответом.
— В каком смысле?
— Задав подобный вопрос, вы высказали сомнение: действительно, ну кто в здравом уме сможет предположить такое. Мы в гостях у самого сатаны.
— Я просто хочу всему найти разумное объяснение, профессор.
— Похвально. Из нас двоих кто-то должен придерживаться здравого смысла. В противном случае нас далеко может увести собственная игра ума. Я думаю, что герцогиня — это не змий.
— Слава Богу, профессор. У меня аж камень с сердца упал.
— Это не змий. Это Сивилла.
— Час от часу не легче. Простите, кто?
— Не притворяйтесь, вы прекрасно слышали, что я сказал.
— И все-таки повторите, пожалуйста. Знаете, не каждый день такое услышишь.
— Хорошо. Так и быть. Это одна из Сивилл.
— Вы часом имеете в виду не тех ли Сивилл, которых изобразил еще Микеланджело?
— А вы, Гога, стремитесь установить портретное сходство?
— Но вы же сами произнесли столь странное имя. Признаюсь, ваша догадка оказалась смелее и неожиданнее, чем все эти рассуждения о змие. Что навело вас на эту мысль?
— Книга, Гога, только Книга.
— Поясните, пожалуйста. Признаюсь, успевать за вашей мыслью не так-то легко. Сжальтесь надо мной, простым смертным. Если надо, то я готов выслушать еще одну лекцию. Но только объясните, почему все-таки Сивилла?
— Про Микеланджело, Гога, вы верно заметили. Сивиллы в Сикстинской капелле изображены наравне с библейскими патриархами.
— Я помню, профессор, что, глядя на репродукции, я каждый раз удивлялся этим старухам с мускулатурой каков. Согласитесь, довольно странное зрелище?
— Микеланджело попытался в зримых образах выразить довольно сложную и непонятную природу Сивилл. Формально — это пророчицы, жрицы бога Аполлона, хранительницы священных свитков с прорицаниями. Они, Сивиллы эти, непосредственно связаны с основой основ всей греко-римской цивилизации. Они, иными словами, самые верные и самые избранные служительницы Книги. Сивиллы с их пророчествами — это одна из самых интригующих тайн древнего мира.
— Если можно, профессор, не стесняйте себя в словах и выражениях — будьте как можно пространнее в своих рассуждениях: судя по всему, времени у нас еще очень много. Дворецкий, кажется, забыл про нас. Итак, я весь во внимании: что это там за тайна такая?
— Римский царь Тарквиний I решил объявить себя поклонником Аполлона. Это было в VII веке до н. э. При нем в Риме появились священные книги, якобы доставленные царю Сивиллой.
По преданию, Сивиллы жили еще до Троянской войны — во II тысячелетии до Р. Х. Однако в наиболее ранних памятниках греческой литературы — поэмах Гомера и Гесиода нет никаких упоминаний о них. Впервые о Сивиллах говорит только философ VI в. до Р. Х. Гераклит. Вот его слова, сохраненные Плутархом: «Сивилла бесноватыми устами несмеянное, неприкрашенное, неумащенное вещает, и голос ее простирается на тысячу лет через бога».
Неясным остается и то, сколько было этих пророчиц. Гераклит и Платон имеют в виду одну, Варрон говорит о десяти, причем к перечню Варрона позднее добавляют новые имена. Павсаний в своей книге «Описание Эллады» сообщает о четырех Сивиллах.
Самих пророчеств Сивилл сохранилось очень мало. Судя по рассказам Павсания, основным центром языческого сивиллизма был небольшой город на малоазийском побережье Эгейского моря — Эритры (Эрифры). Некоторые считали, что Сивилла была только одна и ее звали Герофила, а прозвание Сивиллы она получила от более древней пророчицы.
Эта Герофила, предсказавшая, по преданию, похищение Елены Парисом и Троянскую войну, была, возможно, жрицей храма Аполлона. В отличие от дельфийской Пифии Сивилла могла часто менять места своего пребывания. Это была пророчица-путешественница. Должно быть, как раз такой образ ее жизни и создал представление о множестве разных Сивилл.
Вторая по значению после Эритрийской Сивиллы — прорицательница храма Аполлона в Кумах, древнейшей греческой колонии на территории Италии. Вергилий вывел Кумранскую Сивиллу в качестве провожатой Энея в царстве мертвых. У Павсания эту Сивиллу зовут Демо, у Вергилия — Деифоба. Любой филолог знает, что VI песнь «Энеиды» Вергилия легла в основу «Божественной комедии» Данте, а эта поэма в свою очередь определила всю эстетику Итальянского Ренессанса. Отсюда, наверное, и возникла любовь Микеланджело к образу Сивиллы.
Легенда о продаже Кумской Сивиллой своих пророчеств Тарквинию I — ому, римскому царю, лежит в основе всей истории Древнего Рима. Правда, скорее всего, речь идет об одном и том же персонаже, так как, согласно легенде, Сивилла из Эритры получила от Аполлона бессмертие при условии, что никогда не увидит родной земли. После этого Сивилла обосновалась в Кумах. Этим объясняется и рост пророческого влияния города на Италийском полуострове.
С годами Сивилла почувствовала насколько тягостна для нее вечная жизнь. Кумагцы сжалились над вещуньей и привезли ей горсть эритрейской земли. Взглянув на нее, Сивилла упала навзничь и испустила дух. Она обрела наконец желанный покой, и только голос ее продолжал звучать в куманских пещерах, куда приходили слушать его окрестные жители.
Незадолго до смерти Сивилла, как говорят, посетила Рим. Об этом есть старинный рассказ у писателя Авла Геллия. По его словам, к царю Тарквинию I пришла неизвестная старая женщина и предложила купить у нее десять свитков с пророчествами. Цена, которую она потребовала, показалась царю слишком высокой. Тогда женщина бросила в жаровню три свитка и продолжала настаивать на той же сумме. Тарквиний решил, что старуха сошла с ума, но, когда осталось всего три манускрипта, царь одумался и приобрел их. Так попали в Рим Сивиллины книги.
И с этого момента писания Сивиллы стали играть важную роль в жизни Древнего Рима. Их бережно хранили, называли «книгами судеб» и обращались к ним в годы войн и смут.
Сивиллины книги использовались в Риме как «подручный оракул» — сенат обращался к ним при дурных предзнаменованиях или в случае необходимости принять какое-либо крайне важное решение. Впрочем, книги эти, хранившиеся на Капитолийском холме в храме Юпитера, были частично доступны каждому, лишь изречения Кумской Сивиллы, по Варрону, могли быть прочитаны только специальной коллегией пятнадцати. В 83 г. до Р.Х. храм Юпитера сгорел, и книги погибли в пожаре. Однако собрание было восстановлено при помощи посольств в разные земли — в особенности все в те же Эритры — и просуществовало до IV в. до Р.Х., когда его уничтожил свирепый временщик Стилихон.
Так, можно сказать, был исчерпан греческий и римский сивиллизм. Но ему на смену пришел новый, уже не античный, языческий, а восточный, монотеистический, иудейский сивиллизм.
Четвертая Сивилла, по списку Павсания, жила в Палестине среди евреев. Эту пророчицу, пришедшую то ли из Вавилона, то ли из Египта, звали Саббой, а по другим источникам — Самбетой. Ей-то и приписывались те «Книги Сивилл», которые и дошли до нас.
Так «Книги Сивилл» вступили в контакт с самой Библией. Эти книги, Гога, в средневековье стали причиной возникновения многих еретических учений.
А как я уже вам сказал, Куманская Сивилла, деяниям которой и посвящена шестая книга «Энеиды», оказала огромное влияние на весь Ренессанс через творчество Данте Алигьери.
Я ничего не хочу утверждать, Гога, но кто знает, может быть, книги античной Куманской Сивиллы все-таки не погибли, и современные «офиты» нашли какой-то свой аналог Сивиллы и вполне возможно, что нас с ней и познакомили, и мы сейчас находимся у нее в гостях. Тайна. Тьма и все такое. С нами играют, как кошка с мышкой.
Сивилла, София и Вечная Женственность, а также демонизм всех мастей. Гога, вы же серьезный человек и вы же не будете спорить с той мыслью, что Зло — это не какое-нибудь там литературное, отвлеченное понятие.
— Что вы имеете в виду, профессор?
— Я хочу сказать, что Зло — это вполне конкретное явление в нашей жизни, такое, как свет, тепло, вода. Хотите — назовите Зло отрицательной энергией. Неважно. Главное, Оно реально присутствует в нашем мире и присутствует вполне физически, а не как-нибудь там абстрактно. Зло никем специально не выдумано. Оно существует как данность. А раз так, то всегда найдутся и люди Зла, для которых именно такое злое состояние души и есть норма. А за всю историю человечества было создано не одно тайное общество, в котором поклоняться Злу было так же естественно, как в других обществах — Добру. И пророчества Сивиллы, или Сивилл, в силу своей нравственной замкнутости вполне могут быть использованы людьми Зла. Кстати, Гога, о нравственности. Чем глубже мы уходим в древность, а первые Сивиллы, как вы помните, предсказывали Троянскую войну, тем все дальше и дальше отстоит от нас Добро. Ученые подсчитали, что человек как вид существует на земле около 5 миллионов лет, а в цивилизованном состоянии он находится лишь десятки тысяч лет. Разница в цифрах убеждает сама собой. Причем, из этих десятков тысяч лет мы выделим лишь два тысячелетия христианства, которое и провозгласило нравственность основой жизни. Получается, что на протяжении очень продолжительного периода времени Зло так или иначе владело миром, приобретая черты привлекательности, благородства и очарования.
Кто-то из богословов сказал, что дьявол обеспокоен лишь одним: о нем все должны забыть. Зло любит тайну.
Что такое Книга, в конечном счете? Она часть того, что мы еще называем письменностью. А письменность — это форма памяти, причем коллективной. Вся европейская культура основана на письменности. Но запоминанию подлежат лишь исключительные события, эксцессы, происшествия. И культура такого рода призвана постоянно умножать число текстов. Эксцессы, происшествия крепко связываются со временем, когда они имели место быть. Как следствие возникает представление об истории. Можно сказать, что история — один из побочных результатов возникновения письменности.
Но это не означает, что только письменность является синонимом цивилизации. В архаических обществах, например, большую роль играл ритуал. Тысячелетнее существование бесписьменных культур в доколумбовой Америке служит убедительным свидетельством устойчивости такой цивилизации.
Бесписьменная культура с ее ориентацией на приметы, гадания и оракулов переносит выбор поведения во внеличностную область.
— То есть вы хотите сказать, профессор, что архаическая бесписьменная цивилизация не знает, что такое личность?
— Пожалуй, что так. Все цивилизации начинались, скорее всего, как бесписьменные, то есть бескнижные. Это, можно сказать, был их первый этап развития. Но для того, чтобы письменность сделалась необходимой, требуется нестабильность исторических условий, динамизм и непредсказуемость обстоятельств и потребность в общении и в разнообразных переводах, возникающих при частых и длительных контактах с чуждой средой.
Иными словами, письменные цивилизации возникают лишь на основных магистральных путях, на перекрестках, на которых сталкиваются многие культуры и им сразу требуются различные переводчики, чтобы фиксировать все необычное из ряда вон выходящее.
Но есть на Земле места столь изолированные, где нет никаких принципиальных потрясений и письменность этим древним цивилизациям не была нужна.
Однако письменность и как следствие Книга — это не бесспорное благо. Об этом писал еще Платон в своем диалоге «Федр».
— Перебью вас, профессор. Вы намекнули на то, что письменная цивилизация неизбежно ведет к порождению бесчисленного количества текстов. Я правильно вас понял?
— Да.
— Это означает, что мы оказываемся во власти химер, которым нет предела?
— Совершенно верно. Таков закон письменной цивилизации, порожденной Книгой.
— Ну и что здесь плохого?
— Внешне мы делаем все для укрепления памяти, а на самом деле, передоверяя все Книге, мы эту память теряем и заменяем ее припоминанием. В нашей письменной цивилизации мы многое знаем понаслышке, мы лишь кажемся много знающими, оставаясь в большинстве невеждами, мы становимся мнимо мудрыми, вместо мудрых. Так считал Платон.
По идее, книг не должно быть слишком много. Это необычайно вредно. Но письменная цивилизация подобна греческой богине Земли Гее: она призвана плодить и плодить чудовищ, плодить до бесконечности. И те книги, которые появляются из этого чрева позднее, забивают, затаптывают более древние фолианты, о которых уже почти все забыли. Это и есть механизм замены процесса памяти припоминанием.
Мы гибнем под тяжестью нависающей над нами Вселенской Библиотеки.
Мы, дети книжной цивилизации, даже мир воспринимаем не таким, каким он есть на самом деле, а через Книгу. А Она, эта Книга, нам уже давно неподвластна. Она все плодит и плодит новые тексты, совершенно не заботясь ни о нравственности, ни о судьбах людей и мира. Я больше вам того скажу, Гога, эти «офиты», чем больше я о них думаю, тем больше они начинают вызывать у меня симпатию.
— Это почему же?
— Бесспорно, их Книга, в силу своей архаики, наверняка ужасна. Но Она хотя бы древняя.
Эта Книга в моем воображении подобна дракону, который взял да и пошевелился, лежа под огромной горой. А на вершине этой самой горы мы с вами и живем.
Главное, профессор, чтобы это шевеление, как вы говорите, не перешло в землетрясение. Я о том, что отсюда надо сматываться и как можно быстрее. А вон и наш дворецкий.
Холеный лакей сообщил гостям, что стол накрыт и что они могут уже и отобедать. Естественно, о присутствии самой герцогини во время трапезы не могло быть и речи.
Только сейчас гости смогли почувствовать, насколько они голодны.
После трапезы дворецкий участливо поинтересовался о здоровье книголюбов из Москвы. Он даже сам предложил им вызвать такси, что поставило профессора и его ассистента в тупик: оказывается, никуда бежать и не надо. Все разрешилось само собой и необычайно мирно и просто при этом.
Дворецкий извинился даже за то, что на время гостей лишили их привычной одежды и личных вещей. Стараниями прислуги все было приведено в идеальное состояние и ждало теперь своих хозяев, будучи аккуратно разложенным на постели каждого.
Воронов и Грузинчик с нескрываемой радостью кинулись по своим комнатам. Там они моментально переоделись в свое и тут же почувствовали себя намного увереннее.
Такси подкатило прямо к воротам. Любезный дворецкий открыл перед ними дверцу. Шины зашелестели по гравию. Проехали весь путь в обратном направлении. Но вот и гостиница.
Из отчета дворецкого герцогине
Все идет по плану. Мы заручились необходимыми свидетелями. Гости покинули наш дом добровольно и с нескрываемой радостью. Об этом может засвидетельствовать сам шофер такси. А портье в отеле подтвердит, что гости благополучно вернулись к себе в гостиницу.
Думаю, наступило время позаботится о возвращении наших мышек назад в клетку, пока они не улетели к себе домой.
Я заезжал в книгохранилище. Объект проявляет явное беспокойство. Такой момент упустить нельзя. Операцию следует ускорить.
Гранада. Гостиница.
Воронов и Грузинчик расстались у дверей своих номеров. Они договорились постоянно держать связь друг с другом. Решили встретиться буквально через полчаса, чтобы совместно обсудить свои дальнейшие действия.
Но стоило Воронову лишь коснуться головой подушки, как он тут же впал в глубокий сон.
Профессору снилось, будто он идет вдоль берега, перебирая в руках золотую цепочку, — звено за звеном. Он знал, что эта цепь связывает его с сокровенной тайной. И если удастся нащупать все звенья, тогда он обязательно узнает, в чем дело и почувствует себя свободным и счастливым.
Но звенья цепочки лишь оставляли красные пятна на ладонях и больше ничего.
Воронов проснулся так же неожиданно, как и заснул. Ветер гулял по просторному гостиничному номеру. Он явно проспал встречу с Грузинчиком. Уже наступили сумерки. Профессор спустил ноги с кровати и собрался уже включит свет. Но прежде чем ему удалось коснуться клавиши выключателя, он уловил странный звук. Будто кто-то сделал осторожный шаг по паркету. Всего лишь один-единственный шаг.
Сердце упало куда-то вниз. Воронов отнял руку от выключателя и весь превратился в слух. Но в ушах отдавался только звук учащенно бьющегося сердца. В номере явно кто-то был.
Страх сжал его в своих тисках и у профессора перехватило дыхание. Теперь каждый вздох давался с трудом, причиняя при этом сильную боль в районе груди. Дверь в комнату, в которой спал Воронов, оказалась слегка приоткрытой. А, может быть, это просто нервишки разыгрались, может за приоткрытой дверью никто не прячется?
И словно, чтобы лишить его последней надежды на благополучный исход, — звук повторился вновь. Воронов отчетливо уловил, как шуршит ткань одежды того, кто тайно проник в его номер. Острая боль пронзила желудок с такой силой, что Воронов ощутил неожиданный приступ тошноты. «О Господи!» — рвался наружу из самого сердца молчаливый вопль отчаяния.
И вдруг отчаяние сменилось ясностью сознания и уверенностью. Он понял, что надо сделать рывок к входной двери и выскочить в коридор, а там уже начать звать на помощь.
Хорошо, что он не успел раздеться.
Оружие! Да! Оружие! Непременно чем-то следовало вооружиться. Чем-нибудь тяжелым. Вроде бейсбольной биты. Бред. Какая бита в гостиничном номере? Это он боевиков насмотрелся. Смотри-ка, даже в состоянии аффекта думаю в соответствии с навязанными клише.
И Воронов принялся судорожно озираться по сторонам. На тумбочке перед кроватью стояла лишь тяжелая стеклянная пепельница. Можно было воспользоваться настольной лампой, но это оказался всего лишь маленький несерьезный ночник.
Думая об оружии, Воронов лишь терял те драгоценные секунды, которые и предоставила ему Судьба для спасения.
В следующий момент дверь широко распахнулась, и в комнату, как тяжелый снаряд, выпущенный из катапульты, ворвалось мощное мускулистое тело в черном комбинезоне и в вязанной маске на голове. «Не жарко ли будет в такой спецодежде?» — мелькнуло в голове, как веселый мотивчик в фильмах Чаплина, где какой-нибудь верзила готов был раздавить маленького бродягу.
В следующий момент Воронов рухнул на пол. Рухнул сам. Мозг сам помимо хозяина решил, что так будет лучше. Сверху тяжело и противно задышали. «Так, пожалуй, и изнасилуют», — не унимался в голове веселый мотивчик. Что-то массивное пронеслось рядом с ухом. Это была нога в грубом армейском ботинке. Одним ударом верзила хотел отключить его.
Воронов успел перекатиться на другой бок и уйти от удара. Попытаться встать с пола было бессмысленно: верзила легко поймает его на противоходе и нанесет-таки точный и сокрушительный удар.
Адреналин буквально бесшумным взрывом выплеснуло в кровь. Воронов давно уже не дрался и это ощущение показалось ему новым, ярким, захватывающим. Чувство страха сменилось чувством унижения и ущемленной гордости самца. Кто-то явно здоровее и моложе профессора пытался с ним расправиться и, кажется, ни на какое серьезное сопротивление и не рассчитывал. Так на, получи, сволочь! Врагу не сдается наш гордый «Варяг»! Какой-то испанский дебил собирается размозжить мне голову! Это показалось столь оскорбительным, что в следующий момент он уже не перекатывался по полу, а, удивляясь самому себе, с необычайной ловкостью вскочил на ноги, вернее, на корточки, и не разгибаясь сделал отчаянный рывок в сторону массивной фигуры, вцепившись в нее в районе пояса.
Нападавший явно не ожидал такой прыти от жалкого интеллигента, поэтому на секунду потерял контроль над ситуацией. Эта самая секунда и оказалась спасительной для Воронова. Верзила не удержал равновесия и не успел нанести удар по позвоночнику, парализуя тем самым нападающего. Падая, по воле того же случая, который сейчас явно был на стороне Воронова, верзила рухнул на пол, удачно ударившись при этом виском об острый угол радиаторной решетки. Из рук нападавшего выпал тяжелый армейский фонарь.
И тут Воронова как прорвало. В нем вспыхнула такая звериная ярость, что руки и тело полностью подчинились этому импульсу и начали действовать автоматически. В профессоре литературы сработал древний, как мир, инстинкт убийцы.
Верзила, между тем, никакого серьезного сопротивления уже не мог оказать. В этот теплый испанский вечерок Воронову явно везло. Рана оказалась смертельной. Висок и угол радиаторной решетки, словно нашли друг друга, словно они были созданы друг для друга. А профессор, между тем, схватив фонарь, все бил и бил по черепушке в вязанной маске, словно желая превратить то, что находилось в этой вязанке, в нечто жидкое и бесформенное.
Колошматить по вязаной шапочке Воронов прекратил лишь тогда, когда почувствовал, что окончательно выбился из сил. Гнев начал медленно заползать назад в свою скользкую противную нору. В мозгу вновь вспыхнула лампочка Сознания, вернее, не вспыхнула, а начала лишь искрить.
И тут Воронов ясно понял, что в поисках Книги стал убийцей.
Эта мысль ему не показалась приятной и радостной. На душе вдруг сделалось очень противно. Но предаваться черной тоске времени не было. Влип профессор, что называется, по уши. Интеллектуальные поиски превратились в самую обычную уголовщину.
И тут Воронов вспомнил о Гоге Грузинчике. Долг платежом красен. Надо убрать в себе всю эту достоевщину, взять в руки фонарь и идти выручать товарища, на которого наверняка тоже напали. Их опоили чем-нибудь во время обеда — вот они так быстро и вырубились. Опоили, а потом решили расправиться. «Офиты» чертовы.
Стараясь не дышать и вооружившись все тем же фонарем, профессор решил отправиться на разведку.
Дверь в его номер была приоткрыта. Воронов осторожно проскользнул в щель и очутился в коридоре.
Гога занял номер в самом конце. Ни единого звука, скрипа или вздоха. Ничего. Абсолютная тишина.
На цыпочках Воронов направился к нужной двери, крепко сжимая в руке, словно электронный меч Джедая из эпопеи «Звездные войны», тяжелый металлический фонарь.
Каждый шаг давался с трудом. Это был шаг в неизвестность, шаг в другой непривычный для Воронова мир.
За спиной лежал труп неизвестного человека. Он перешел черту, к которой не собирался приближаться даже в кошмарных снах.
По-хорошему надо было сматываться отсюда, надо было бежать без оглядки. Взять оставшиеся деньги и бежать, а там будь что будет.
Но Воронов не был трусом, и Грузинчик за эти дни испытаний стал ему близок. Бросать товарища в беде он не собирался. Ведь пришел же тогда, в книгохранилище, этот самый Грузинчик к нему на помощь, ведь попытался он вызволить его, профессора, из того довольно странного и до сих пор неясного состояния. Грузинчик в этой авантюре, в этой охоте за Книгой был его единственное опорой. Воронов даже не мог до конца довериться собственной жене, а Гога при этом понимал его с полуслова.
Гогу надо было выручать. У Гоги правая рука не действует. Он и малейшего сопротивления не окажет. Нет. Ему надо помочь. Своих в беде не бросают! Убью! А там пусть угрызения совести мучают — переживем как-нибудь.
Гога Грузинчик живо напомнил ему сейчас того хилого мальчишку из математического класса с зеленым шнурочком на шее, на котором болтался ключ на шее. Мальчишку избивала дворовая шпана, а он все вставал и вставал на ноги, упорно из последних сил защищая свое человеческое достоинство робкого московского интеллигента.
Профессор между тем все ближе и ближе подходил к заветной двери, собираясь дать, может быть, свой последний, но весьма решительный бой.
Дверь в номер Гоги оказалась также полуоткрытой. Стараясь проскользнуть так, чтобы не скрипнула створка, Воронов буквально просочился на враждебную территорию. Ладонь, сжимавшая фонарь, была вся мокрая. Единственное оружие готово было выскользнуть из рук.
Шестым чувством Воронов уловил чье-то чужое присутствие в номере Гоги Грузинчика.
— Господин профессор, — неожиданно обратились к нему по-испански.
Показалось, что совсем рядом взорвалась граната — так резко и неожиданно прозвучали эти слова.
— Не надо на меня нападать. Я не собираюсь причинять зло ни вам ни вашему другу, которого уже здесь нет.
— Кто вы? — решил подать голос возбужденный до предела Воронов. — И где мой друг?
— Друга вашего, я полагаю, схватили и везут в известный вам дом. Но наши люди уже успели блокировать автомобиль и вашего друга скоро освободят.
— Кто вы? — еще настойчивее и громче переспросил профессор.
— Прошу прощенья, что оказался слишком поздно на месте и не смог со своими людьми предотвратить нападение. Мы, признаться, не думали, что они отважатся на такие скорые меры. Мы предполагали, что располагаем гораздо большим временем и успеем вывести вас из игры. Но, видно, у них что-то пошло не так, и они решили поторопиться.
Скажу честно, господин профессор, своим внезапным появлением вы нарушили давно установившийся status guo. Вместе с другом вы вывели из равновесия враждебные силы. Можно сказать, что вместе со своим ассистентом вы пробудили к жизни спящего дракона. Простите, что разговариваю с вами через стену, но мне кажется вы так возбуждены, что готовы наломать немало дров. Вам надо успокоиться и вновь начать рассуждать здраво и логично. Поэтому я пока продолжу разговор вслепую.
И прошу вас, не думайте, что это какая-то очередная ловушка и что я пользуюсь моментом и стараюсь заговорить вам зубы.
Поверьте, если бы мы хотели расправиться с вами, то это легко можно было сделать в тот момент, пока вы восседали на трупе и колошматили его фонарем по голове.
Признаюсь, я не ожидал от вас ничего подобного. Мы просто решили не прерывать столь благородного занятия и подождать вас здесь, в номере Грузинчика.
— Кто это мы?
— Всему свое время, дорогой профессор. Всему свое время. Скажу откровенно: вам очень повезло. На вас напали, и мы не могли сразу вмешаться. Вы оказались под непосредственным ударом. Это могло закончиться трагедией. Но повторяю — вы потрясающий везунчик. Тот, кто нападал на вас, действовал уже не по приказу, а руководствуясь отчаянием. Каким-то образом он откололся от группы и действовал на свой страх и риск.
Но вы оказались молодцом. Повторяю, нам оставалось только стоять и смотреть, как вы расправлялись с этим куском мяса.
О полиции или о какой-то уголовной ответственности вам беспокоиться не придется. Вы убили агента одного из тайных обществ, который нигде ни по какой базе данных не проходит. Попросту говоря, ваш верзила виртуален. Формально его нет на свете. Это один из многочисленных рядовых Хасана.
— А кто такой Хасан?
— Кто такой Хасан спрашиваете?
— Да. Вы как-то очень загадочно изъясняетесь и при этом просите, чтобы я вам доверял.
— Что ж, на этот вопрос мне не трудно вам ответить. Хасан — генерал личной армии герцогини, чей дом вы имели неосторожность посетить и покинуть его живым и здоровым, что само по себе удача необыкновенная. Скажу честно, профессор, вы на редкость удачливый человек.
Неожиданно разговор прервал заливистый позывной мобильника. Это был «Турецкий марш» Моцарта.
— Дига! Кьен абла! — спросил голос за стеной.
Через короткое время телефон отключили.
— Ну вот, господин профессор, — вновь как ни в чем не бывало продолжил незнакомец. — Автомобиль с похитителями перехватили. Подручных Хасана нейтрализовали. Ваш друг у нас. Теперь можете о нем не беспокоиться. Герцогиня не получит того, чего так желала. Я боюсь, что мы с вами живем накануне большого катаклизма. Разбудить дракона вы разбудили, а вот кто его теперь кормить-то будет, а, главное, чем?
— И все-таки я настаиваю, прекратите со мной играть в угадайку. Если хотите убить меня, то убивайте, но прекратите морочить мне голову! Я вообще подозреваю, что вы сами один из них. Просто я застал вас врасплох, и вы хотите всеми этими россказнями про какого-то там Хасана усыпить мою бдительность, чтобы напасть наверняка. А бедный Гога, истекая кровью, лежит сейчас у ваших ног. Выходите, слышите, и там будь что будет.
— Опять вы начали нервничать, дорогой профессор. Хотя это вполне понятно в вашем состоянии. Давайте так. Я выйду в коридор с поднятыми руками и буду держаться от вас на безопасном расстоянии. Идет?
— Согласен. Выходите. — И Воронов еще крепче сжал в руке фонарь.
В коридор медленно вплыла какая-то тень.
Воронов осветил ее фонарем.
Незнакомец зажмурился, но рук опускать не стал, лишь попросил, чтобы Воронов включил большой свет, мол, беспокоиться не о чем.
Профессор так и сделал.
Перед ним стоял человек средних лет, обладавший обаятельной обезоруживающей улыбкой. Несмотря на щекотливую ситуацию, незнакомец располагал к себе с первого взгляда.
— Не волнуйтесь, господин профессор, все в порядке. Поверьте — теперь вам ничто не угрожает.
— Как я могу быть до конца в этом уверенным?
— Просто вы наш — вот и все.
— В каком смысле?
— В прямом. Достаньте свое удостоверение ордена Странствующих рыцарей.
— Вот это?
— Совершенно верно.
— Но это же несерьезно. Я его купил у метро в Москве. Обычный прикол, розыгрыш и не более того.
— Простите, что? Прикол — странное слово. Я с ним не знаком.
Воронов даже не заметил, как с плохого испанского он перешел на русский. А незнакомец говорил с ним без малейшего акцента. Наверное он был из потомков тех испанских детей, которых перевезли в Россию во время гражданской войны.
— Вы удивляетесь моему русскому?
— Признаться — да.
— Я из России. Я вырос в этой стране.
— Могу продолжить: ваших родителей перевезли в России в 30-е годы прошлого столетия.
— Верно. Но что это за словечко такое — прикол?
— Обманка, вранье. Вот что это за словечко.
— Понятно. Но это только внешняя сторона вопроса. На самом деле ваше удостоверение настоящее.
— С какой стати я должен вам верить?
— Можно мне опустить руки? А то как-то неловко вести серьезный разговор с поднятыми руками.
— Опустите.
— Спасибо.
Воронов достал из нагрудного кармана удостоверение «Странствующего рыцаря» и принялся внимательно разглядывать этот во всех отношениях несерьезный документ.
— И вы хотите меня убедить, что эта «липа» имеет какой-то смысл?
— Вы купили его у какой станции метро?
— На «Фрунзенской».
— Мы специально поставляли эти корочки в ограниченном количестве именно в этот ларек. На этот счет существует специальная договоренность. Просто так такое удостоверение никому не продадут. Наш человек заранее предупреждает продавца, и тот выкладывает одну единственную корочку на прилавок.
— Зачем такие сложности?
— Конспирация.
— Чушь. Какая-то детская игра в казаки-разбойники.
— Господин профессор, мне жаль вновь возвращаться к больному вопросу, но это, кажется, вы собственноручно убили одного из тех, против которых мы и выставили серьезный заслон конспирации.
На это Воронову ответить было нечем, и тогда незнакомец больше непродолжительной паузы продолжил.
— Подлинность этого документа подтверждает подпись доцента Сторожева. Он также принадлежит к нашему ордену.
— Может быть и Стелла Эдуардовна тоже рыцарь?
— Правильно. Стелла Эдуардовна наш человек. Она играет довольно весомую роль во всей организации.
— А кто еще, позвольте полюбопытствовать?
— Могу упомянуть имя профессора Ляпишева. Когда я жил с родителями в Москве, то имел честь слышать его лекции в педагогическом. Открою вам один секрет: профессор Ляпишев до самой своей смерти считался магистром нашего ордена Странствующих рыцарей. Вас, наверное, удивляет тот факт, что мы здесь, в Испании, как-то очень сильно ориентированы на Россию?
— Признаться, да.
— Все очень просто: Россия и Испания — это две европейские страны с очень сильными мессианскими акцентами что ли. Помните, что сказал Достоевский о «Дон Кихоте» и Сервантесе? Сервантес потому великий писатель, что он русский писатель. Парадоксально, но верно. Испания и Россия — пограничные страны. В одном случае — это мавры и реконкиста, в другом — Великая степь и кочевники. Вы, конечно, все знаете о происхождении слова татарин и татаре?
— Простите?
— Ну, как же. Это слово известно еще с эпохи французского короля-крестоносца Людовика-святого. Татаре созвучно со словом Тартар, преисподняя. Считалось, что именно оттуда вырвались все эти племена варваров, наводивших ужас на всю Европу. Их полчища дошли до самой Венгрии и разорили ее. А воинственные мавры для готских племен VIII века были не меньшей проблемой и источником панического страха.
Отсюда берет свое начало крайняя форма католицизма, а в России — это ортодоксия православия.
— Интересно.
— Надеюсь, я вам смог объяснить, почему именно в России наше влияние оказалось особенно сильным?
— В общих чертах.
— Тогда прибавьте сюда и немало испано-русских смешанных браков. Перед вами собственной персоной один из результатов таких своеобразных культурных контактов: моя мать русская, а отец — испанец.
— И все-таки я до конца так и не понял: в чем смысл, в чем предназначение вашего ордена, членом которого я и являюсь?
— Наш орден создал великий испанский философ XX века Мигель де Унамуно.
— Кто?
— Вы не ослышались, господин профессор, повторяю: Мигель де Унамуно. Нашему ордену уже 100 лет. Немного для тайного общества, но, согласитесь, и немало. И как вы, наверное, успели заметить помимо интеллектуалов мы, как и положено всем тайным обществам, обзавелись и своей боевой дружиной. Кстати, профессор Ляпишев, наш в недавнем прошлом магистр, был идеологом ордена и стоял у его истоков. Он еще в молодости читал свои зажигательные лекции повзрослевшим испанским детям. Орден, можно сказать, одновременно зародился и в России, и в Испании. Великие мысли имеют обыкновение рождаться в головах сразу нескольких гениальных людей и, как правило, одновременно.
Ваш Ляпишев и наш Унамуно просто по-другому прочитали бессмертный роман Сервантеса. С этого все и началось.
По мнению Унамуно путь Испании — не «вперед» по пути европейского Прогресса и не «назад» по пути исторической Традиции, а «вглубь» к нетленному и таинственному, вечному образу Испании, прикоснуться к которому можно лишь прикоснувшись к глубинной основе своей собственной души и на собственном уникальном пути духовного подвига. Так Унамуно и стал Странствующим рыцарем. Он отправился в поисках приключений выпрямлять кривду. А его Дамой сердца стала вся Испания.
Так Унамуно стал основателем общества, называемого «поколение 98 г.» Это было движение испанской интеллигенции за возрождение Испании, к которому принадлежали также А. Ганивет, П. Бароха, Асорин, Антонио Мачада, Валье Инклан и другие видные деятели испанской культуры конца XIX — начала XX вв. 1898 год — это дата поражения Испании в испано-американской войне и потери последних заокеанских колоний, что страстные испанцы восприняли как национальную катастрофу. Эту часть испанской интеллигенции объединяет чувство, которое кратко смог выразить только Унамуно: «У меня болит Испания». Речь идет не только о национальном упадке или национальной трагедии, а о том, что упадок и трагедия Испании являются моею личной трагедией, не о том, что она болит у меня, ее болезнь это то, чем болен я сам.
Нечто подобное в 20-х и 30-х годах прошлого столетия произошло и с русским профессором Ляпишевым. Только он, вслед за Унамуно, мог сказать: «У меня болит Россия».
И как его брат по духу в далекой Испании, Ляпишев начинает свои бесконечные странствия по России. Один отправляется в хождение по Испании, а другой — по России, чтобы познать живую и не пострадавшую от превратностей исторических судеб душу испанского и русского народов, чтобы приобщиться к жизни этих народов, текущей под официальной историей, пытаясь разгадать тайну парадоксального исторического сближения Испании и России.
— Ну, и как: разгадали?
— Иронизируете, господин профессор?
— Отнюдь. Просто пытаюсь понять, в чем суть ордена Странствующих рыцарей, членом которого я и являюсь. Кстати, мы тут с вами ведем пространные филологические беседы, а у меня в номере труп.
— Не беспокойтесь вы так. Я же сказал, что у нас все под контролем. Пока мы здесь с вами беседовали, труп благополучно убрали. Вы не найдете в своем номере даже следов недавней борьбы. Хотите? Можете сами в этом убедиться. Пройдемте в ваш номер и уж там продолжим нашу беседу. Я думаю, так будет спокойнее.
Прошли. Посмотрели. Трупа в номере не оказалось. А на тумбочке в хрустальной вазе появились три алые розы.
— Видите, господин Воронов, вам совершенно нечего бояться. Хотите совет?
— Хочу.
— Забудьте про труп.
— Как это?
— Представьте, что это сон. Кошмарный сон. И не было никакого трупа. Вот и все. Даже с юридической точки зрения вы не несете никакой ответственности. Вас оправдали бы в любом случае. Самооборона. Свидетелей мы бы вам обеспечили. Уверяю вас, наши адвокаты вызволили бы вас и из более крупной переделки.
Воронов принялся со вниманием рассматривать свой номер. Он поразил его чистотой и безупречным порядком. Тайное общество Странствующих рыцарей отличалось на редкость слаженной структурой и порядком. В этом чувствовалось что-то военное. Так все преобразить, создать видимость нормального существования да еще с каким-то чувством юмора: розы в хрустальной вазе, словно букет на могиле покойного.
В этом контексте деятельности организации, подобной ЦРУ, пространные рассуждения филолога-рыцаря о жизни и деятельности Унамуно показались какими-то фарисейскими. И Воронов неожиданно вспомнил 70-е, времена российского диссидентства. В КГБ были такие специалисты. Они могли рассуждать на любые философские и богословские темы. Они могли производить впечатление вдумчивых, тонких и глубоких собеседников, прекрасно осведомленных во всех областях знаний. В КГБ умели готовить специалистов высокого уровня. Но именно эти интеллектуальные подонки и ловили души неопытных и наивных интеллигентов в свои сети. Чаще всего эти ребята были необычайно обаятельными. Их специально учили и этому.
Кто знает, может быть, этот так называемый рыцарь в прошлом агент внедрения, подготовленный в КГБ? А что? Испано-говорящий обаяшка. На филфаке таких очень любили. Их пасли, к ним присматривались, а затем в один прекрасный момент предлагали вступить в органы и после окончания института начинались уже университеты совершенно иного толка.
Кто знает, может быть общество Странствующих рыцарей и началось когда-то как собрание наивных испанских интеллигентов. Но вот после падения диктатуры Франко, когда в Испанию хлынула волна российской эмиграции, а это было в конце 70-х, и КГБ был еще очень силен, сюда, в Иберию, перебрались дети тех, кого вывезли во время гражданской войны, и, с позволения сказать, дети эти оказались детьми зла, а проще говоря, агентами внедрения. Отсюда эта слаженность, эта четкость действий, жестокость, цинизм и безупречная осведомленность.
И Воронову от всех этих мыслей заметно поплохело, но виду он постарался не подавать.
— Хосе. Просто Хосе, — протянул неожиданно руку обаяшка.
— Евгений. Просто Евгений, — ответил Воронов.
Успокаиваться в сложившейся ситуации было явно преждевременно.
— Я все-таки хотел бы побольше узнать об Унамуно и о созданном им ордене Странствующих рыцарей.
— Вы хозяин. Я гость. Позвольте присесть?
— Садитесь, — буркнул Воронов, махнув в сторону кресла рукой, а сам плюхнулся на аккуратно застеленную двухспальную кровать.
Устроившись поудобнее, Просто Хосе продолжил, словно и не прерывался, с того же самого места.
— Еще в эссе «Рыцарь Печального Образа» Унамуно говорил о том, что Дон Кихот — это самый подлинный и глубокий символ испанской души. Эту мысль разделяли многие современники Унамуно, искавшие в образе Дон Кихота ключ к решению испанской проблемы. Одни видели в нем ошибку испанской истории, «бесплодный маразм», другие — великий национальный миф, символ католической испанской монархии, рыцаря Бога, бьющегося против времени и всего мира, дабы утвердить веру в идеал, отходящий в прошлое. Первая точка зрения, на счет безумия, принадлежала Ортега-и- Гассету, а вторая, об идеале, — Рамиру Маэсту.
В 1906 году в свет выходит эссе Унамуно «Путь ко Гробу Дон Кихота».
— Это, я так полагаю, — неожиданно вмешался профессор, — следовало расценить как призыв к новому Крестовому походу, а самого Дон Кихота Унамуно связывал с образом Христа?
— Ваша правда, профессор. Но это был не просто Христос, а Христос исключительно испанский и в этом, как говорят сейчас в России, вся фишка и состояла.
— Интересно. Продолжайте, пожалуйста.
— Охотно. В эссе «Путь ко Гробу Дон Кихота» Унамуно жаждет воскресения Безумного Рыцаря и объявляет войну всем, кто предпочел бы, чтобы он мирно спал в своей могиле, а не разъезжал бы по Испании. Он писал, что следовало бы предпринять Крестовый поход, дабы отвоевать Гроб Рыцаря Безумств у завладевших им вассалов Благоразумия. Естественно, они станут защищать свой беззаконный захват, тщась с помощью множества испытаннейших доводов разума доказать, что право на охрану святыни и поддержания ее в порядке принадлежит им. Ведь они охраняют ее для того, чтобы Рыцарь не восстал из мертвых. Отвечать на их благоразумные доказательства следует руганью, градом камней, яростным криком, ударами копий.
Начало этому Крестовому походу положила книга «Жизнь Дон Кихота и Санчо по Мигелю де Сервантесу Сааведра, объясненная и комментированная Мигелем де Унамуно». Это случилось в 1905 году. С этого момента мы и начинаем отсчет существования нашего ордена. Сейчас у нас на дворе 2002 год. Считайте — 97 лет.
В этой книге Унамуно возвещает о том, что Дон Кихот не менее реален, чем сам Сервантес.
— И как же он это доказывает? — спросил Воронов, от волнения даже вскочив с кровати.
— Очень просто, — продолжил обаятельный испанец. — По Унамуно, тот, кто в трагическом столкновении с реальностью и вопреки всем доводам разума сражается за идеал, тот, кто верит и действует соответственно своей вере и обладает жизнью и реальностью. Тогда как новоявленный «средний человек», «социальный атом» современной цивилизации, «человек массы», как назовет его Ортега-и-Гассет, это обыденное существо, это подобие человека, которое бежит всего трагического, не является ни живым, ни реальным человеком. Он клоп, паразит, мошка. И во всем виноваты эти самые клопы.
— Поясните, не понял?
— Охотно, профессор. «Человек массы», «социальный атом», а таких, согласитесь, 90 %. Так вот, этот «социальный атом» живет в состоянии изолированного индивида. Такой, с позволения сказать, человек не видит, не слышит, не осязает, не обоняет и не ощущает на вкус больше, чем это необходимо для того, чтобы жить и сохранять себя. Если он не различает оттенков цвета ниже красного и выше фиолетового, то наверное по той причине, что для сохранения своей жизни ему достаточно тех оттенков, которые он различает. Наши чувства, по Унамуно, суть не что иное, как аппараты упрощения, устраняющие из объективной реальности все то, что нам нет необходимости познавать для того, чтобы использовать объекты для сохранения своей жизни.
Так паразиты живут во внутренностях других животных за счет уже готовых внутренних соков, вырабатываемых организмом этих животных, и поскольку тем самым у них нет необходимости видеть и слышать, а, превратившись в своеобразный мешочек, существуют, присосавшись к бытию того, за счет кого они живут. Для этих паразитов не должен существовать ни мир видимый, ни мир звучащий. Для их существования достаточно того, что видят и слышат те которые содержат их в своих внутренностях.
Мир принадлежит лишь тем Безумцам, которые мыслят не одним только мозгом, а всем телом, всей душой, всею своею кровью, костями и костным мозгом, сердцем, легкими, утробой, всей своею жизнью.
— Нечто подобное, — вновь встрял профессор, — я прочитал на крыше одного из дворцов на площади Трокадеро в Париже. Помню, эта надпись необычайно поразила меня. Она была буквально выложена золотыми буквами и словно плыла по низкому парижскому небу.
— Поэтично. Вы уловили суть, профессор. Не случайно вас приняли в наш орден.
— Продолжайте, продолжайте. Мне это все страшно интересно.
— В своей знаменитой книге Унамуно заново открывает Дон Кихота, вновь совершая с ним его странствия, восстанавливая последовательность событий, описанных в романе Сервантеса, но вкладывая в них новый смысл, зачастую в полемике с самим его автором, Сервантесом. Скажу вам честно, мне показалось, что и сам Унамуно уже не знал, отличался ли его Дон Кихот от Дон Кихота Сервантеса, может быть, он остался тем же, но Унамуно казалось, что в душе самого Дон Кихота, реально существовавшего, ему, Унамуно, удалось открыть такие глубины, которых не смог открыть даже Сервантес, впервые и познакомивший нас с Дон Кихотом.
В книге Унамуно эпизоды романа приобретают характер притчи, наподобие евангельских, и подвергаются символическому толкованию. Их смысл в целом сводится к тому, что Рыцарь Безумств самою жизнью своею являет нам возможность такой нравственности, которая выше закона. То, что делает его таким смешным и одновременно величайшим и благороднейшим героем, — это то, что он живет и действует всегда только по велению сердца, по вере, даже если это идет в разрез с общепринятыми правилами и доводами разума.
Что такое освобождение Дон Кихотом преступников или его задушевный разговор с разбойниками с точки зрения так называемой общественной морали, этой законнической, фарисейской нравственности? Все это беззаконно, антиобщественно, а, следовательно, и аморально. Дон Кихот в этом знаменитом эпизоде, в котором он освобождает каторжников из-под стражи, ведет себя как безумец и преступник. Но не таков ли и библейский Авраам? С точки зрения закона, он не более, чем убийца, маньяк, решивший зарезать собственного сына. Не таков ли и сам Христос в глазах фарисеев, когда Спаситель насильно изгоняет торгующих из храма?
Так возникает Кихотизм.
— Что? Что, простите?
— Кихотизм. Учение Унамуно о Дон Кихоте как о реальном человеке, который превратился в образ нового Христа, Христа исключительно испанского по своей сути.
Безумство Дон Кихота состоит в том, что святой идеал, которому он служит, всецело не от мира сего, его безусловная вера в этот идеал и делает его врагом мира и сумасшедшим в глазах тех, кто этот мир населяет.
Я заметил, что вас удивило, как мы, идеалисты, члены ордена Странствующих рыцарей, основанного еще Унамуно, так легко можем убивать своих врагов, организовывать похищение и т. д. Да, многие из нас в прошлом чекисты. Я подчеркиваю — чекисты, а не гэбэшники какие-нибудь, которые сейчас буквально узурпируют Россию. Нет. Мы отмежёвываемся от таких хапуг, цинично думающих лишь о собственном обогащении. Мы — чекисты в чистом, идеальном смысле этого слова. Посмотрите на портрет Дзержинского. Как он похож на Дон Кихота!
— У меня на этот счет есть другие сведения, — попытался возразить Воронов.
— Хорошо. Давайте оставим эту щекотливую тему в покое. Но для нас, чекистов испанского происхождения, идеалом был и остается Рамон Меркадер.
— Позвольте, позвольте, речь идет, если не ошибаюсь, о знаменитом убийце Троцкого?
— Вы совершенно правы.
— Но, насколько мне известно, Хайме Рамон Меркадер дель Рио совершил преступление — политическое убийство. Сейчас это расценили бы как терроризм. По заданию Сталина он убил Троцкого, который после вынужденного бегства из Советского Союза осел в Мексике, пытаясь создать новую антисталинскую коалицию, так называемый IV Интернационал. Хайме Рамон Меркадер дель Рио в результате тщательно спланированной операции и убил злейшего врага Диктатора всех времен и народов. Это терроризм, терроризм чистой воды. Причем здесь Унамуно и светлый образ Дон Кихота?
— А при том, что Рамон отсидел 20 лет в мексиканской тюрьме и так никого и не выдал. Это ли не подвиг? Он взял всю вину на себя и даже отрицал, что он испанец. Чем вам не алжирский плен самого Сервантеса, профессор?
Испания. Август 1990 года
Луису Меркадеру, брату убийце Троцкого, в августе 1990 года исполнилось 67 лет. Он считался советским пенсионером и преподавателем Мадридского университета. Жил Луис в то время в Алуче под Мадридом в квартирке, очень напоминающей московскую: на стенах русские пейзажи, за стеклами шкафов — обложки русских книг, матрешки, хохлома, гжель. Говорили в этой квартирке исключительно по-русски. 40 лет своей жизни Луис Меркадер провел в Советском Союзе. Остальные годы — в Испании и Франции.
В Москве он любил слушать лекции профессора Ляпишева, особенно те из них, которые касались творчества Сервантеса и его романа «Дон Кихот».
О том, что московский профессор был очень близок в своих догадках к тому, что сумел открыть испанский философ Мигель де Унамуно, Луис Меркадер, родной брат знаменитого убийцы Троцкого, узнал лишь здесь, в Испании.
И ему помогли сделать это открытие члены ордена Странствующих рыцарей.
Луис хорошо помнил, как в теплые летние дни последнего предвоенного года почти никто в огромной стране, называемой Советским Союзом, не обратил внимание на короткую заметку ТАСС, напечатанную в «Правде» 24 августа 1940 года.
Однако по прошествии долгого времени, Луис ясно осознал, что в тот день по крайней мере в трех местах в Москве короткая заметка ТАСС была прочитана с особым вниманием: в Кремле — в кабинете Сталина, на Лубянке — в кабинете Берии и в скромной московской квартирке, очень похожей на эту, в Алуче, где жила одна из многочисленных испанских семей, эмигрировавших в Союз после падения Испанской республики в 1939 году.
Сообщение было кратким: в Мексике в больнице умер Троцкий от пролома черепа, полученного во время покушения на него одним из лиц его ближайшего окружения.
Для Иосифа Виссарионовича и Берии это сообщение не было новостью: четырьмя днями раньше в кабинете Сталина ликующий Лаврентий Павлович докладывал «отцу народов» о том, что одно из важнейших «заданий партии и правительства» выполнено: органы успешно завершили операцию, порученную им лично вождем. Сам шеф НКВД узнал о происшедшем одновременно из двух источников: из донесения своих агентов в Мексике и из информации мировых телеграфных агентств, которые в тот же день, 20 августа 1940 года, сообщили: во второй половине дня в своей резиденции Койоакан в Мехико убит представитель ленинской гвардии большевиков, основатель Красной Армии и Четвертого Интернационала Лев Давыдович Троцкий. Убийца — человек из близкого его окружения по имени Жак Морнар.
За восемь лет до описываемых событий в издательстве Academia появилось новое издание бессмертного романа Сервантеса «Дон Кихот». В этом издании был осуществлен новый перевод всемирно известного романа под редакцией В. Кржевского и А. Смирнова.
Как и вся классика, да и не только она, книга прошла через жесточайшую цензуру и, поговаривали, не без участия Вождя. Русский читатель получил новую, отредактированную версию на русском языке самого лучшего романа всех времен и народов.
На подобном издании, говорят, настаивал сам Луначарский, который грешил, что называется, творчеством и пописывал пьески, одна из которых была посвящена Дон Кихоту.
В революционную эпоху образ страстного Безумца пришелся как нельзя кстати, ведь, по Унамуно, святой идеал Рыцаря Безумств всецело не от мира сего и ему не писан ни один закон, даже закон христианской морали. Дон Кихот — враг мира, то есть по природе своей он — революционер.
Сталин, взглянув в 1932 году, когда по стране прокатилась уже первая незаметная еще широкой публике волна репрессий, на положенные ему на стол гранки нового «академического издания» «Дон Кихота», взял из черного пластикового стакана свой любимый красный карандаш и поставил подпись.
Таким образом издание получило зеленую, а, может быть, и кровавую улицу.
Печатные станки в типографии, казалось, только и ждали соответствующего сигнала, и теплые от типографской краски рулоны с текстом «Дон Кихота» стали наматываться на барабаны, словно вынутые наружу кишки большого животного.
Резиденция Л. Д. Троцкого в Койоакан. Мехико.
К концу своей жизни неутомимый член так называемой ленинской гвардии, активно участвовавший в большевистском перевороте 1917 года Лев Давыдович Троцкий стал необычайно походить на общепринятый образ Дон Кихота. Та же бородка клинышком, те же усики, удлиненный овал лица, общий аскетичный вид.
В свое время путем жесточайших репрессий и расстрелов Лев Давыдович сумел создать непобедимую Красную Армию. Он носился по фронтам на своем знаменитом бронепоезде, произносил страстные речи, расстреливал и убеждал, договаривался с военспецами, боролся с партизанщиной, вешал казаков, забирал у крестьян последний хлеб, лошадей, подводы и сыновей. В результате — Красная Армия была создана, и большевики смогли одержать победу на бескрайних просторах России.
А в это время Сталин со своим дружком Ворошиловым в течение почти всей Гражданской войны трусливо отсиживались в Царицыне и никакими заметными успехами похвастаться не могли. Не было в них и малой частички Кихотизма, в отличие от донкихотствующего Льва Давыдовича.
Так Троцкий и нажил себе смертельного врага, который не прощал никому свидетельств своей слабости.
Участь Льва Давыдовича была решена задолго до 20 августа 1940 года.
Еще в мае того же 1940 года Лев Давыдович в своей хорошо охраняемой резиденции кормил по обыкновению кроликов. В то солнечное ясное утро, стоя у клетки с кроликами, он и встретился лицом к лицу со своим будущим убийцей. Убийца же представился ему как Франк Джаксон.
Здесь следует отметить, что у молодого человека к этому времени сумело накопиться много имен и Франк Джаксон оказалось лишь одним из них.
Итак, Лев Давыдович, очень похожий на хрестоматийный образ Дон Кихота, кормил кроликов, а его будущий убийца навязчиво приставал к нему с просьбой бросить хотя бы взгляд на написанную им статью, касающуюся острой политической проблематики.
Лев Давыдович продолжал кормить кроликов, игнорируя молодого человека. Кролики ему нравились явно больше, чем приставучий графоман.
Но молодой человек был необычайно настойчив.
Брат был старше меня на десять лет и в детстве был самым близким моим другом и защитником. Мы родом из Каталонии. Это самый север Испании, родина Дали, Лорки, Гауди, Бунюэля, Пикассо. Брат часто катал меня на раме своего велосипеда. Сидишь, бывало, зажмуришь глаза. Ветер в лицо, солнце светит так, что глазам больно и только велосипедные шины шуршат по гравию. У брата руки сильные. Он крепко сжимает руль, и я чувствую себя уверенно. Наверное, наши велосипедные прогулки были самыми яркими впечатлениями детства.
В Каталонии он стал лидером местного комсомола. Помню, что Рамоном все восхищались, считали его очень образованным — он свободно говорил на английском и французском языках, вокруг него всегда крутилось много красивых девушек. Все были уверены, что его ждет большое будущее, известность…
Когда 24 августа 1940 года я прочитал в «Правде» сообщение ТАСС об убийстве Троцкого, мне было тогда всего 17 лет. Помню, что с тревогой отложил газету в сторону и посмотрел на невесту брата, на Лену Инберт. Она было сотрудницей НКВД. Мы все верили только Дэержинскому и его портрет, очень напоминающий мне Дон Кихота, всегда висел у нас на стене.
Лена не выдержала, схватила газету, прочитала заметку и вдруг призналась: «Я точно знаю: в этом деле замешан Рамон…»
В хорошо охраняемую резиденцию Троцкого, Фрэнк Джаксон, он же Монар, он же Меркадер, проник благодаря любовной связи с Сильвией Агелоф, которая была очень близка с Троцким.
Сильвие Агелоф было 28 лет, когда она впервые встретилась с очаровательным молодым человеком, представившимся ей американским бизнесменом Фрэнком Джаксоном.
Скромного вида девушка, близорукая и от этого вынужденная носить очки с толстыми линзами даже и не рассчитывала, что в нее может влюбиться такой красавец, как Фрэнк Джаксон.
Сильвия напрочь была лишена всякой сексуальности и почти не имела никакого опыта в любовных делах. Она была умна, начитана, замкнута и всецело отдавала себя работе, упорно штудируя труды по философии и психологии.
В Бруклине и Нью-Йорке Сильвия зарекомендовала себя как активный социальный работник и была членом Социалистической рабочей партии.
Роль сводника в любовной интриге сыграл некий Луис Буденц, или таинственный мистер Робертс, в дальнейшем выявленный как доктор Григорий Рабинович, американский представитель Советского Красного Креста. Также в этом деле под кодовым названием «Ромео и Джульетта» не последнюю роль сыграл еще более таинственный персонаж, известный по кличке «Гертруда». Этот «Гертруда» был любовником матери Луиса и Рамона Меркадера, то есть Фрэнка Джаксона, или Монара. Имя таинственной «Гертруды» — Руби Вейл. Он был знаком с Сильвией и поэтому помог свести будущего убийцу Троцкого с наивной девушкой, увлеченной учением своего кумира.
Корреспондент:
— Насколько мне известно, ваша мать Каридад Меркадер сыграла очень значительную роль в трагической судьбе вашего брата. Так ли это?
Луис:
— Да это так. Это она вовлекла Рамона в группу, которой руководил генерал НКВД Леонид Котов. Впрочем, это было его ненастоящее имя.
Моя мать была женщиной со сложным характером и неустойчивой психикой. При этом она была необычайно красивой и очень нравилась мужчинам. Она рано бросила мужа, нашего отца, окунувшись с головой в политику. Под конец жизни Рамон признался мне, что наша мать была наркоманкой.
Это она сидела в машине у дома Троцкого, чтобы увезти Рамона сразу после убийства по заранее разработанному маршруту — в Калифорнию, а оттуда пароходом во Владивосток и по транссибирской магистрали в Москву. Этот путь ей пришлось проделать без сына, которого она и втянула в убийство, проделать с генералом Котовым, которого звали не Котов, а совсем иначе.
В момент убийства Троцкого моя мать и ее любовник генерал Котов сидели в разных машинах. Но все пошло не так, как планировалось. Когда они увидели, что к дому начали подъезжать полицейские машины, то тут же догадались, что убийца схвачен охраной. Они, не сговариваясь, нажали на газ и тут же исчезли с места преступления.
Этого мой брат не мог простить матери до самой смерти.
В апреле или мае 1941 года мою мать Каридад пригласили в Кремль. Она взяла меня с собой. Михаил Калинин вручил ей орден Ленина за участие в ликвидации Троцкого. Берия также прислал ей подарок — ящик с бутылками грузинского вина «Напареули» розлива 1907 года. На этикетках бутылок были двухглавые царские орлы…
Мать любила потягивать это вино на сон грядущий. Наверное, ей так было легче примириться с мыслью, что ее сын по ее вине обречен 20 лет провести в мексиканской тюрьме.
Мать выпустили из Союза еще во время войны, в 1944 году. С тех пор она постоянно жила во Франции. Немцы почему-то ее не трогали, хотя наверняка знали о ее интрижках и о том, кто ее сын. К нам, в Россию, она лишь иногда приезжала. И для нас такие визиты становились каторгой.
Перед смертью она сказала: «Для разрушения капитализма я кое-что сделала, а вот как строить социализм — в толк не возьму».
20 августа 1940 года.
Резиденция Троцкого в Мехико.
Итак, бывший лидер русской революции, внешне очень похожий на Дон Кихота, продолжал кормить кроликов, как он это делал каждый вечер, явно игнорируя своего посетителя.
Джаксон вызывал у Троцкого серьезные подозрения. Об этом настойчивом молодом человеке почти ничего не было известно, кроме того факта, что он считался любовником Сильвии Агелоф. Поговаривали, что этот самый Джаксон прибыл в Мехико по делам и каждый раз наведывался в дом Троцкого, чтобы проведать свою возлюбленную, а заодно передать коробку дорогих конфет жене Льва Давыдовича Наталье и игрушки для их маленького сына Севы.
Троцкий все-таки сдался и решил пригласить своего будущего убийцу на завтрак.
Кролики были накормлены и настало время утолить и собственный голод.
Корреспондент:
— Вы упомянули об образовании. Где учился Рамон, что закончил?
Луис:
— На этот вопрос ответить нелегко. Это одна из тех загадок, которую я так и не смог разгадать. Я встречался по крайней мере с сотней людей, знающих Рамона, но и они не могли внести ясность. Например, откуда у него великолепный английский язык? Скорее всего, живя с матерью во Франции с 37-го по 39-й год, он уже более или менее представлял себе, к чему его готовят, и там, в Париже, его тайно учили английскому языку. В конце концов он оказался в США под именем Фрэнка Джаксона, поближе к Мексике, где в то время жил Лев Троцкий.
Соблазнение неопытной Сильвии Агелоф для красавца Джаксона было делом легким. Вскоре после начала их бурного романа в июне 1938 года в Париже, обезглавленное тело Рудольфа Клемента, личного секретаря Троцкого, было выловлено в Сене. Сильвия надеялась получить для себя освободившуюся вакансию. Джаксон всячески подогревал ее амбиции.
20 августа 1940 года.
Мехико-сити.
Джаксону до рокового дня убийства удалось всего несколько раз остаться с Троцким с глазу на глаз. Он все-таки смог всучить лидеру русской революции свою так называемую статью, содержание которой в прямом смысле обескуражило Троцкого.
Джаксон в вольной и даже бессвязной форме излагал в ней идею революционной борьбы как выражение некого донкихотства.
В частности, там были и такие странные слова, доказывающие, по мнению автора, мощный революционный потенциал образа Дон Кихота: «Дон Кихот терпит полное поражение, подвергаясь, в конечном счете, осмеянию со стороны не какой-то определенной группы людей, а со стороны всех… Почему же такого рода безумцы невыносимы в мире иных людей?.. Что отделяет этих зачарованных людей от остальных, обыкновенных? И почему последние оказываются правыми, отвергая их? Почему они могут поступать так и не ошибаться? Почему у них все получается как у Иисуса, которого в конце концов оставил не только весь свет, но и его ученики? Это происходит потому, что безумец мыслит иначе, нежели другие. Дело не в том, что он мыслит менее логично… Он, этот безумец Дон Кихот, отрицает целиком жизнь, мышление, чувство — вообще мир и реальность всех прочих людей. Для него действительность совершенно иная, нежели для них. Их действительность ему кажется всецело призрачной. И вот потому, что он видит совершенно новую действительность и требует осуществления ее, он делается врагом для всех».
Эти слова особенно не понравились Льву Давыдовичу Троцкому и вечером того же майского дня за несколько месяцев до своей кончины он попросил жену Наталью больше Джаксона к нему не подпускать. Статья последнего показалась ему возмутительной литературщиной, а не острым содержательным политическим памфлетом.
Но около половины шестого вечера 20 августа 1940 года Наталья вышла как всегда на балкон и увидела своего мужа, кормившего во дворе кроликов.
За спиной супруга замаячила какая-то на редкость подозрительная фигура. Когда незнакомец подошел поближе и снял шляпу, то Наталья узнала в нем Джаксона. Он держал в руке отредактированную и перепечатанную копию статьи о Дон Кихоте-революционере и экстремисте, желая, по-видимому, ее вновь показать Троцкому.
Джаксон попросил стакан воды, сказав, что его замучила жажда.
Наталья предложила чаю, на что Джаксон ответил, что поздно позавтракал, и еда застряла у него в горле. Лицо его было серым, а сам посетитель казался крайне нервозным.
Когда Наталья спросила, зачем он надел плащ в такой жаркий день, то в ответ Джаксон пробормотал что-то несвязное относительно того, что дождь может хлынуть в любую минуту. Затем Наталья поинтересовалась насчет Сильвии, как она там? Ей показалось, что Джаксон даже не понял вопроса.
Троцкий еще раз повнимательнее присмотрелся к своему навязчивому посетителю и вдруг заключил: «У вас явно проблемы со здоровьем. Вы плохо выглядите. Это нехорошо».
Возникла неловкая пауза. Троцкому явно не хотелось оставлять своих кроликов и еще раз перечитывать какую-то нелепую статью о революционере Дон Кихоте. Он очень медленно принялся осматривать решетку за решеткой. Затем снял перчатки, стряхнул опилки со своей голубой блузы и медленно пошел вместе с Даксоном к дому. По дороге они не проронили ни слова. Джаксон все время ощупывал под плащом рукоять ледоруба…
В момент совершения убийства три телохранителя Троцкого, Джозеф Хансен, Чарльз Корнелл и Мелькадес Бенитес находились на крыше недалеко от сторожевой башни, что у главных ворот резиденции. Они работали над новой системой сигнализации, которая должна была безотказно сработать в случае нового рейда, спланированного сталинскими агентами НКВД. Перед этим очередями из автоматов был расстрелян весь первый этаж. В результате погибли люди. Неудачный рейд спланировал мексиканский художник-коммунист Сикейрос.
Телохранители видели, как Джаксон подъехал на машине к главному входу. За рулем сидела его мать Каридад. Джаксон помахал охране снизу как приятелям и спросил: здесь ли Сильвия? Никто из них не мог сказать точно. Корнелл отключил электрический замок, и ворота открылись. Джаксон вошел во внутрь. Харольд Робинс повел его в патио, где Троцкий кормил кроликов.
Телохранители вновь поднялись на крышу и продолжили возиться с сигнализацией. Пятнадцать минут спустя из кабинета Троцкого раздался жуткий крик, скорее похожий на агонизирующий стон. Бенитес схватил карабин и направил его на окна кабинета. Там, в окне, была видна фигура Троцкого, который из последних сил боролся с Джаксоном. Но Хансен успел крикнуть: «Не стреляй! Ты можешь задеть старика!»
Оставив Корнелла и Бенитеса на крыше, чтобы те прикрывали выход из кабинета, Хансен кинулся в столовую. Троцкий, весь в крови, сам вышел из кабинета. «Смотрите, что они со мной сделали!» — только и произнес он. Робинс кинулся в кабинет, за ним — Наталья.
Когда Наталья услышала этот душераздирающий стон, то она не сразу смогла понять, кому этот стон принадлежит, но тут же побежала на странный и тревожный звук.
Троцкий бессильно оперся о косяк двери, ведущей из столовой на балкон. Его руки обвисли. Очков не было, лицо оказалось залито кровью.
Наталья с криком: «Что случилось?! Что случилось?!» бросилась к мужу, пытаясь обнять его. Троцкий молчал. Наталья отказывалась верить, что это покушение. И тогда Троцкий произнес: «Джаксон!» И произнес с такой интонацией, будто хотел сказать: «Наконец-то!»
Затем он сделал еще несколько шагов и рухнул на пол.
Наталья склонилась над ним и услышала: «Я люблю тебя, слышишь, люблю».
Говорил он с необычайным трудом: «Уведи отсюда Севу. Он не должен видеть своего отца в крови. Джаксон хотел ударить меня еще раз, чтоб наверняка, но я не позволил, я не дал ему этого сделать».
В это время Хансен и Робинс уже оказались в кабинете, буквально залитом кровью. От первого удара голова Троцкого упала на поверхность письменного стола, на котором лежала рукопись незаконченной биографии Сталина. Рукопись эта буквально пропиталась кровью.
В кабинете телохранители увидели Джаксона. В руках он держал револьвер. Ладони его тряслись.
Робинс кинулся в сторону убийцы и повалил Джаксона на пол.
Джаксон не сопротивлялся. Он лишь повторял: «Они заставили, заставили меня это сделать».
Хансен кинулся назад к Троцкому. Он встал на колени перед своим кумиром.
— Наверное он выстрелил в меня сзади из пистолета? — поинтересовался по-английски Троцкий.
— Нет. Это был какой-то острый предмет, — уточнил телохранитель.
Из кабинета донеслись звуки борьбы.
— Не надо. Не убивайте его. Парень должен заговорить! — приказал Троцкий.
Корнелл хотел отправиться за доктором, который жил неподалеку. Но телохранитель никак не мог найти ключей от своего бьюика.
Принялись обыскивать Джаксона. Ведь тот тоже приехал на машине.
— Это все моя мать, — повторял Джаксон. — Сильвия не виновата. Я не имею никакого отношения к НКВД.
Наконец транспорт был найден. Теперь не открывались ворота гаража. Что-то случилось с замком.
Наталья, между тем, все вытирала и вытирала кровь с лица Троцкого.
Когда доктор появился в доме, то левая рука и нога Троцкого оказались парализованы.
Несколько минут спустя появилась и карета скорой помощи, а за ней и полиция.
Мать Рамона Меркадера сидела все это время в машине и ждала, когда ее сын сможет покинуть резиденцию Троцкого. Ее насторожил тот стон, что прозвучал за глухой оградой. Но она все-таки продолжала ждать, время от времени поглядывая в зеркальце заднего видения, в котором был виден форд генерала Котова.
Лишь с появлением полицейского эскорта Каридад включила зажигание и нажала на педаль газа. Машина тронулась с места, оставив лишь облако выхлопа.
Пять хирургов пытались спасти жизнь лидера русской революции. Но их усилия оказались напрасными. В семь часов двадцать пять минут вечера следующего дня Троцкий скончался. Случилось это 21 августа 1940 года, чуть меньше, чем за год до начала Великой Отечественной.
Впоследствии полиция установила, что убийца нанес удар альпинистским ледорубом, который и прятал у себя за пазухой в складках просторного плаща Рамон Меркадер. Держался ледоруб на специально пришитой тесьме, как у Раскольникова.
Гостиница в Гранаде.
— Повторяю, господин профессор, Рамон Меркадер взял всю вину на себя и отсидел 20 лет в мексиканской тюрьме, никого не выдав. Чем вам не Дон Кихот?
— У вас какое-то извращенное представление об этом персонаже. Однако кто такая герцогиня, от людей которой вы нас спасли?
— А вы так и не догадались, господин профессор?
— Нет. Впрочем, мои собственные догадки оказались больше из области фантастики. Грузинчику я рассказывал о секте «офитов» и о древней Сивилле. Естественно, это был полный бред, попытка заменить конкретные факты выдумкой.
— Да, вы явно загнули, профессор. Никакая это не Сивилла. Больше того вам скажу, никакая это не герцогиня.
— А кто же?
— Мать.
— Простите, чья мать?
— Мать Луиса, а, главное, Рамона Меркадера.
— Но ведь она же умерла где-то в Париже в возрасте 83 лет еще в далекие 80-е.
— Ей это так захотелось представить.
— Не понял?
— Все очень просто. Мать Рамона по имени Каридад, которая и втянула своего старшего сына в этот международный заговор, связанный с убийством Троцкого, только сделала вид, что умерла. На самом деле она ушла, как говорится, в глубокое подполье и связалась с какими-то еще более могущественными силами. Ко всякого рода подполью, как вы уже успели заметить, господин профессор, у этой неугомонной женщины всегда была склонность. Открою вам все карты: старушка до сих пор не сошла с политической сцены, до сих пор за нею стоят мощные политические силы, которые время от времени любят дергать за ниточки правительства мира и провоцировать всевозможные финансовые кризисы. Все это связано с очень большими деньгами. А там, где большие деньги, так и жди всяческую чертовщину и мистификацию. Напоминаю, что из Испании во время Гражданской войны был вывезен весь золотой запас страны. Троцкий прекрасно знал об этом и проявил живой интерес к деньгам. Вот его и надо было убить, причем убить испанцу, воевавшему на стороне республиканцев- интернационалистов. Тогда-то не без помощи матери и завербовали Меркадера. Подчеркиваю, Рамон — это кристальной чистоты романтик и таковым он остался на всю жизнь. Даже родной брат пытался отговорить его и не возвращаться после 20 лет тюрьмы в Советский Союз. Но он все-таки приехал. Получил отдельную квартиру у метро Сокол, персональную пенсию и съемную дачу в Малаховке. Говорят, что больше всего Рамона угнетали очереди за продуктами и давка в общественном транспорте. А когда в начале 60-х он прочитал новый Уголовный кодекс РСФСР, то схватился за голову. «Как же так! — кричал он. — Я двадцать лет провел в тюремной камере и не представлял себе, что можно придумать столь жестокий, столь бесчеловечный, просто средневековый уголовный кодекс! Как не стыдно публиковать это в „Правде“ на весь мир! Уж лучше бы скрывали ото всех свое изобретение!» Чем вам не Дон Кихот, который готов воевать со всеми без исключения и в один миг превратиться из агента Сталина в диссидента?
— Так сколько этой самой герцогине-негерцогине на самом деле лет? Признаюсь, от ее шипения у меня до сих пор мурашки по телу бегают.
— Этого, профессор, никто не знает. Каридад Меркадер дель Рио даже дату своего рождения умудрилась скрыть ото всех. Поэтому ее мнимая кончина могла произойти и не 83 года… Мы предполагаем, что ей сейчас солидно за 100.
— Но как это оказалось возможным?
— Профессор, в мире больших денег все возможно. Там и медицина другая. Там, если очень надо, то и труп оживить смогут.
— Понятно.
— А старушка Каридад оказалась причастной к очень большим деньгам и к очень большим тайнам этого мира. Я бы сказал к сверх-тайнам. Заметьте, даже сам Сталин ее побаивался. Он ее не тронул и отпустил в Париж, еще в 1944 году в самый разгар Второй мировой войны, когда в этой самой Франции безраздельно правили нацисты. Как это могло случиться? Что у НКВД и Гестапо были налажены контакты? Представьте себе: мать убийцы Троцкого в этом самом Париже никто не арестовывает, не допрашивает, а, наоборот, ей позволяют спокойно жить в оккупированной столице. Очевидцы утверждали при этом, что Каридад жила в голодающей стране роскошно, чуть ли не на Елисейских полях, разъезжая в шикарных лимузинах и проводя время в ресторанах в компаниях с немецкими офицерам высшего ранга.
— Во всей этой истории меня вдруг заинтересовал один маленький вопрос: как госпожа Каридад вообще смогла попасть в Париж? Она что: пошла в кассу Белорусского вокзала, купила билет, села в купе и поехала по разоренной России, а затем и Европе, прямо через окопы, линию фронта, не обращая внимание на бомбежки и артобстрелы? Так получается?
— Хорошо, что вы обратили на это внимание. Сказать, что Сталин просто взял и отпустил Каридад за границу в ту бурную эпоху, это значит быть необычайно наивным. За фактом появления Каридад в Париже в 1944 году скрывается еще одна жуткая тайна, которой никогда не суждено стать всеобще известной. Это все равно, что узнать, кто действительно убил Кеннеди.
И в комнате, словно в честь всех таких вечных тайн Власти, воцарилось молчание.
— Простите, — через какое-то время вновь начал Воронов, — а что же все-таки произошло со мной и Грузинчиком в книгохранилище. Что там скрывают?
— Этого точно не знает никто. Но по крайней мере они смогли обнаружить себя. Для нас, Странствующих рыцарей, вы сыграли роль наживки.
— А почему именно мы?
— Сторожев донес, что именно вам явился призрак Ляпишева. Помните, в тот морозный зимний день в Атриуме?
— Отлично помню.
— Призрак Ляпишева просто так никому не является.
— Хорошо. С вами, Странствующими рыцарями, мы разобрались, а герцогиня причем здесь?
— Ее агентов можно найти повсюду. Вот на каком-то этапе они и перехватили инициативу. Я подозреваю даже, что Сторожев мог работать и на нас и на герцогиню. Фигура Стеллы здесь чего-то да значит. А Сторожев из одной любви к интриге, филолог, что возьмешь, взял и решил немножко все усложнить.
— Ладно. Со мной ясно: мне Ляпишев привиделся, но Гога-то здесь при чем?
— Грузинчик сам рубанул себе руку и спровоцировал тем самым повальную эпидемию членовредительства в шоу бизнесе. Заметьте, что и Сервантеса называли «одноруким». Тут все неспроста. Не всякий рядовой членовредитель может стать причиной таких последствий.
— Понятно. И все-таки вернемся к нашему злополучному пребыванию в книгохранилище.
— Это вы про Книгу?
— Да.
— Мы сами толком не знаем, что они подразумевают под этой самой Книгой. Известно лишь, что они именуют ее не иначе, как Объект. Герцогиня, или Каридад Меркадер является членом другого очень влиятельного тайного общества. В этом смысле ваши смелые догадки насчет «офитов» очень близки к истине. Я допускаю даже, что в книгохранилище действительно могли оказаться древние пророческие свитки знаменитой Кумранской Сивиллы. Утеря этих свитков не случайно совпадает с завершением всей эпохи античности. Средневековье начинается с того, что библейские пророчества выдаются за пророчества все той же Сивиллы. Что-то в этих свитках есть. Сейчас модно говорить о новых источниках энергии. Как знать? Может быть свитки к поискам этих источников имеют непосредственное отношение.
Предположим, что этот источник связан с нашим мозгом.
Человечество в основном эксплуатирует залежи нефти, газовые месторождения, урановые руды. Мы расковыряли всю нашу планету вдоль и поперек, а что находится у нас в голове даже и не подозреваем. А, между прочим, и в СССР, и в США, а до этого в фашистской Германии существовали секретные лаборатории и даже целые исследовательские центры, занятые изучением человеческого мозга. Мозг может хранить в себе колоссальные источники энергии, и эта мощь не уступает энергии атома. Это, например, энергия новых идей. Еще Достоевский говорил о том, что некоторые идеи обладают огромной как разрушительной, так и созидательной силой. И одну из подобных идей он связывал с образом Христа и Дон Кихота. Вам ведь кое-что известно о деятельности мистика Гурджиева?
— Конечно известно. Он да Бловацкая стремились примирить достижения естественных наук с мистическими взглядами на мир.
— В общих чертах верно. После своего бегства из революционной России Гурджиев обосновался в Париже. Здесь Григорий Иванович основал Институт гармонического развития человека, для чего был куплен замок близ Фонтенбло. А как вы думаете, где чаще всего можно было видеть Каридад Меркадер, или нашу герцогиню?
— Вы хотите сказать — в замке Гурджиева?
— Именно это я и хочу сказать. Многие факты указывают на то, что Сталин хорошо знал Гурджиева. Оба учились в одной семинарии в Тифлисе. Затем молодой Джугашвили стал фактически «духовным учеником» Гурджиева и даже жил одно время у него на квартире.
А если говорить о влиянии идей Гурджиева на идеологию Третьего Рейха, то сразу вспоминаешь Карла Хаусхофера. Это был гностик с расистским уклоном. Он также считал себя учеником Гурджиева. Но именно Хаусхофер считался наставником Гитлера в области мистических корней национал-социализма. Есть ли здесь связь? Думаю, ответ очевиден. Теперь хоть чуть-чуть яснее стало, почему Каридад не была схвачена гестапо и почему она смогла так свободно перемещаться в столь неспокойное время: это было в прямом смысле время магов. Маги просто скрывали свои действия за ширмой видимой истории.
— Но я так и не понял, как все это связано с книгохранилищем и с теми видениями, свидетелями которых мы и стали?
— По всему видно, что вы не очень знакомы с одной из доктрин Гурджиева.
— С какой именно?
— По Гурджиеву, когда человек говорит «я», он обращается к себе в целом. И каждый человек, который говорит «я», уверяет, что он говорит о себе как о целом, как о существующем час за часом, день за днем. Иллюзия единства или неизменяемости создается в человеке в первую очередь ощущением собственного тела, собственным именем, которое в нормальных условиях остается одним и тем же, а также множеством привычек, которые внушаются ему воспитанием или приобретаются подражанием. Имея всегда те же самые физические ощущения, слыша всегда то же самое имя и замечая в себе те же самые привычки и склонности, которые человек имел прежде, он верит, что всегда остается одним и тем же.
В действительности же, по Гурджиеву, психологическая структура и функция человека лучше объясняется при взгляде на его поведение в терминах многих «я», чем как одно «я». Эти «я» очень многочисленны: взрослый человек может иметь их до нескольких тысяч. В один момент присутствует одно «я», а в другой — другое «я», которое может быть, а может и не быть в хорошем отношении с предыдущим «я», так как между этими «я» часто существует непроницаемая стена, называемая буфером. Некоторые «я» образуют группы: есть подличности, состоящие из «я» по профессиональным функциям, и другие — составленные из «я» для обслуживания себя, и третьи — для родственных и семейных ситуаций. Согласно Гурджиеву, необходимо постепенно ослаблять действие буферов и знакомить «я» друг с другом.
— Позвольте, но ведь это же психологический феномен Дон Кихота! «Я» Алонсо Кихано Доброго, здравомыслящего идальго и «я» Дон Кихота, странствующего рыцаря, который видит мир иначе, чем все другие люди и который собирается этот мир перестроить, нарушая любые законы здравомыслия. Это не просто шизофреническое раздвоение сознания, это конфликт различных «я» одной личности, желающих сломать так называемый буфер.
— В книгохранилище с вами и попытались провести подобный эксперимент, опираясь на воздействие так называемого Объекта. Но что это за Объект, вызволяющий столь мощную энергию, глубоко запрятанную в нашем собственном мозгу, мы пока не знаем. Скажу лишь, что о чем-то подобном пишет основатель нашего ордена Мигель де Унамуно в своей книге-комментарии к роману Сервантеса. В конечном итоге все европейские эзотерические доктрины, появившиеся на свет в конце XIX и в начале XX веков, образовали причудливую смесь, питавшую в первую очередь идеологию тех, кто рискнул нарушить естественный ход истории во имя колоссального социального эксперимента. Теперь-то мы знаем результаты этих экспериментов. Но какая за всеми этими деяниями кроется небывалая энергия! Вспомните глаза людей, лица которых мы видим на советской и немецкой кинохронике. Вспомните эти толпы марширующих масс. Мурашки бегут по спине от такой энергетики.
Но как ни странно, но социальные эксперименты коммунистов и национал-социалистов — это то же самое донкихотство.
Для революционеров всех мастей образ героя Сервантеса стал своеобразной путевой звездой. Вспомните хрестоматийный пример из романа: Дон Кихот освобождает мальчика, привязанного к дереву. Перед тем, как заплатить за работу, хозяин решил отхлестать мальчугана кнутом: так жалко ему было расставаться с деньгами. Дон Кихот вмешивается в установленный порядок вещей из соображений высшей справедливости, освобождает пастушка и довольный отправляется дальше. А хозяин, оставшись один на один со своей жертвой, бьет своего маленького батрака еще сильнее, оставляя несчастного уже без всякого жалования.
Вот оно наглядное воплощение обратной стороны революционного донкихотства.
Повторяю, что там воздействовало на вас в книгохранилище, мы не знаем. Но Объект, безусловно, опасен. Может быть герцогиня и ее друзья по тайному обществу наткнулись на нечто необычное и теперь вынашивают очередные революционные планы, готовят для нас для всех новый эксперимент?
Хочу лишь сказать, что Дон Кихот — это слишком мощное, слишком необъяснимое явление. Во всяком случае феномен Дон Кихота необычайно противоречив, в нем слишком много возможных «я», которые находятся в постоянном конфликте между собой.
Однако заболтались мы с вами. Пора и честь знать. Наш человек отвезет вас назад в Барселону. Кстати, сколько, по-вашему, вы гостили у герцогини?
— Два-три дня не более.
— А две недели не хотите? Над этим стоит задуматься. Они над вами какие-то эксперименты проводили с использованием психотропных средств. Вполне может статься, что в книгохранилище вы побывали и не один раз, просто в психике вашей все сплелось в единый клубок впечатлений. Поэтому, когда вновь окажетесь в Москве, обязательно посетите психиатра.
— А что же вы так тянули с нашим освобождением?
— Не могли раньше, хотя и старались из последних сил. Нам оставалось только терпеливо ждать у ограды, ждать, пока ситуация сама не изменится в лучшую сторону.
Воронову такое объяснение не понравилось, но он решил оставить все как есть и не выражать возмущения. После короткой паузы испанец продолжил.
— В аэропорту Барселоны вы встретитесь с женой и детьми. Все это время мы, используя свои связи с посольством, поддерживали с вашей семьей отношения. Жена и дети остались довольны поездкой. Легенда такая: у вас неожиданно появилась возможность прочитать несколько лекций в одном из испанских университетов. Возьмите гонорар, — и испанец протянул Воронову большой конверт. — Не удивляйтесь: сумма солидная. Это компенсация за нанесенный вашему здоровью вред. Шофер ждет вас внизу в машине. Ведите себя естественно, и все пройдет гладко. На этом ваши поиски Книги из библиотеки Дон Кихота прекращаются. Отправляйтесь назад в Москву и постарайтесь обо всем забыть.
— Разрешите мои сомнения, — как-то грустно начал Воронов, — а профессор Ляпишев тоже был связан с НКВД?
— Упаси Бог. Ляпишев, как и Мигель де Унамуно — два магистра-идеолога нашего ордена Странствующих рыцарей, борющихся лишь против одного «я» Дон Кихота, против революционной, если хотите, экстремистской составляющей этого феномена. Ляпишев и Унамуно были наивными идеалистами, воплощением, пожалуй, лучшего «я» Алонсо Кихано. В этом смысле вы на них чем-то похожи, господин профессор.
— Благодарю.
— Но в том-то и суть наивного чистого идеализма: не ведая того, он способен высвободить колоссальный всплеск разрушительной энергии и стать началом необратимых процессов в истории человечества. Вот так-то, профессор. Те, кто идет следом за идеалистами, очень хорошо знает, как переделать мир, с какого боку взяться за грязную работу. Они уже не воюют с ветряными мельницами.
Возвращайтесь в Москву и живите спокойно. И как сказал сам Дон Кихот: пусть лихо лежит тихо. Я вам даю полчаса на сборы. Машина внизу. Часа через четыре вы будете в Барселоне.
И с этими словами испанский чекист покинул номер.
Все! Книжная эпопея закончилась. Дон Кихот оказался совсем не похож на того доброго и печального идальго в дедовских латах, который так всегда нравился профессору. В воображении Воронова за спиной Рыцаря Печального Образа, как на полотнах Рембранта, из темноты начали вырисовываться контуры каких-то монстров и чудовищ. И он, рыцарь, вел их за собой, вел, сам не зная того, целую армию оголтелых экстремистов и террористов, вел на штурм реального и уютного божьего мира.
Уже сидя в машине и сжимая увесистый конверт с деньгами, Воронов с тоской смотрел на пролетающие мимо пейзажи. Пейзажи его столь любимой Испании. Может быть и есть какая-то там Книга, но она оказалась столь страшной, столь опасной, что о ней уже как-то и не хотелось думать. Слишком болезненной представлялась даже сама мысль о Ней.
Испанец сказал, что с Грузинчиком ничего не произошло и его также везли сейчас в Барселону. Он улетит, скорее всего, чуть раньше. Конспирация. Теперь им суждено будет встретиться только в Москве.
Однако Испания не сдавалась. И Воронов, как завороженный, не мог оторвать глаз от того, что он видел за окном. Герцогиня, семейка Меркадер, чекист-идеалист Хосе, увесистый конверт с деньгами — все это как-то не вязалось с тем, что начинало разворачиваться перед его взором за окном, разворачиваться, как кадры киноленты, снятой великим испанским кудесником Бунюэлем либо Саурой.
Испания танцевала перед Вороновым свое фламенко, танцевала страстно под четкий ритм кастаньет. Врут! Врут они все о Дон Кихоте! Он другой! Он не такой! Он ничего общего не имеет ни с Гитлером, ни со Сталиным, ни с Троцким, ни с Дзержинским, ни с Меркадер.
Он другой! И искать Его следовало не в книгохранилище какой-то там герцогини, а за окном, в самой Испании, вот что!
И постепенно в голове Воронова начал зреть план: убежать из-под охраны и раствориться, затеряться там, где были видны вершины Сьерра-Невады, там, где лишь сокол ложился на крыло, ловя невидимые воздушные потоки.
Надо попроситься в туалет у очередной бензозаправки, дать какому-нибудь дальнобойщику денег — и поминай как звали! Две недели надо мной издевались, проводили какие-то эксперименты, а страны я толком и не увидел.
Машина, между тем, летела по трассе со скоростью 180 км/час и скорости этой не чувствовалось. БМВ оправдывал свое немецкое качество.
Вглядываясь в проносящиеся за окном пейзажи, Воронов вновь вернулся к мысли о Дон Кихоте. Дзержинский, действительно, был очень на него похож. Профессор вдруг отчетливо вспомнил сцены из нашумевшего в свое время телесериала 60-х годов «Операция „Трест“». Этот фильм можно было назвать своеобразным прологом к знаменитым «Семнадцати мгновениям весны» режиссера Татьяны Лиозновой.
В «Операции „Трест“» были задействованы лучшие тогдашние актеры: Горбачев, Касаткина, Джигарханян, Банионис и многие другие. Всеволод Якут играл роль английского резидента, суперагента далеких 20-х, мистера О'Рейли. Его-то и собирались выманить на территорию СССР ловкие и умные чекисты во главе с Меньжинским и Артузовым в исполнении Джигарханяна.
Непримиримое подполье белых возглавляла некая Мария Захарченко в исполнении Людмилы Касаткиной. Это была женщина-идеалистка, тоже напоминающая Длн Кихота, но только в женском варианте, готовая пожертвовать буквально всем ради успеха «белого движения». Она с легкостью совершала убийства и теракты, а в конце фильма, отстреливаясь от чекистов посреди не убранного еще поля пшеницы картинно пустила себе пулю в лоб.
И всех этих рыцарей без страха и упрека сдал некий интеллигент, некий бывший профессор царского университета Якушев в исполнении Игоря Горбачева с чеховским пенсне на переносице и с бородкой клинышком.
По фильму, Якушева сумел перевербовать умный и проницательный чекист Артузов. Вместе они придумали дутую подпольную организацию «Трест», на которую и клюнули белогвардейцы.
Таков был сюжет фильма, воспевающего деятельность нашей внешней разведки.
Но позднее, в период гласности, Воронов узнал, что «Трест» существовал реально и что его вдохновителем был никто иной, как сам Дзержинский, этот рыцарь Революции.
И в действительности дело обстояло куда серьезнее. Дзержинский создал этот «Трест» как своеобразный тайный рыцарский орден. Из архивов НКВД киношникам передали лишь жалкие крохи. Настоящую тайну открывать никто не собирался. Только гласность слегка приподняла покров Нимезиды.
Тайная организация «Трест», созданная самим Дзержинским, стала продолжением двойной игры, которую глава тогдашнего ВЧК начал еще летом 1918 года, когда его сотрудники оказались замешаны в левоэсеровском мятеже, в покушении на Ленина и убийстве Володарского. «Трест» при определенном развитии событий превращался в организацию, которая могла при поддержке англичан взять власть в стране. На случай провала Дзержинский предусмотрел и другой вариант, который в конечном итоге принес ему лавры хитроумного контрразведчика: засвеченный прежде времени «Трест» был объявлен чекистской ловушкой для белогвардейцев. Этот последний вариант и был представлен как истинный.
Вот такой Рыцарь революции вырисовывался.
Перед вылетом из Москвы уже в аэропорту Шереметьево Воронов случайно наткнулся на обложку какого-то мужского журнала. На ней красовалось лицо Эдуарда Лимонова, лидера нацболов, экстремистской левой партии. Лимонов поразил его внешним сходством и с Троцким, и с Дзержинским, и с хитроумным идальго Дон Кихотом.
А разве те, кто 11 сентября 2001 года направил Боинг на башни «близнецы» в Нью-Йорке, не являются идеалистами, для которых, как и для Дон Кихота, согласно Унамуно, вера превыше всех законов.
Взрывы, теракты, — все это совершают духовные дети Дон Кихота.
Весь Запад пасует перед этим глобальным натиском идеалистов, исламских донкихотов.
Не случайно сам Сервантес отказывается от авторства своего романа, нарочито переадресуя его мавру Сиду Ахмеду Бенинхали. Тут есть некоторое скрытое пророчество: страстность Рыцаря-идеалиста родилась в недрах исламской души. И современный мир буквально лихорадит от такого воинственного идеализма.
Воронов лишь на миг представил себе, как вместо двух Боингов, террористы поднимают в воздух целую флотилию лайнеров, 20 или 50 мощных машин. Что это, как не бой со стадом овец, который и устроил Дон Кихот на страницах бессмертного романа?
В то время, как они ехали, занятые беседой, Дон Кихот вдруг заметил на дороге, по которой они и следовали, несущееся им навстречу огромное и густое облако пыли. Увидев его, он обернулся к Санчо и сказал:
— Настал день, о Санчо, когда ты увидишь, какую удачу приготовила мне судьба. Вот день, говорю тебе, когда проявится вся мощь моей руки и когда я свершу деяния, которые впишутся в книгу Славы для грядущих поколений. Видишь, Санчо, облако пыли, которое там стелется? Оно скрывает огромное войско из различных, бесчисленных племен, направляющихся в нашу сторону.
— Уж если на то пошло, — заявил Санчо, — то целых два войска, потому что с другой стороны несется точно такое же облако.
Обернувшись, Дон Кихот убедился, что Санчо говорит правду. И, крайне обрадованный, он без колебаний решил, что две армии движутся, чтобы сойтись и сразиться между собой посреди обширной, расстелившейся перед ними равнины. Ибо каждый час и каждую минуту его воображению рисовались битвы, чары, приключения, подвиги, любовные безумства, поединки, о которых рассказывается в рыцарских романах, и все его слова, действия и мысли были направлены в эту сторону. На самом же деле облака пыли, замеченные им, производили два больших стада овец и баранов, которые шли по одной дороге с противоположных концов, поднимая пыль, мешавшую их видеть, пока они не приблизились совсем. Но Дон Кихот с таким жаром утверждал, что это два войска, что Санчо в конце концов поверил и сказал:
— Что ж теперь нам делать, сеньор?
— Что делать? — воскликнул Дон Кихот. — Подкрепить и поддержать более слабую сторону, нуждающуюся в помощи. Знай, Санчо, что армией, идущей к нам навстречу, предводительствует великий император Алифанфарон, повелитель огромного острова Трапобаны, а тот, кто ведет войска позади нас — его враг, король гарамантов, Пентапомин «с Засученным Рукавом», прозванный так потому, что, идя в бой, он всегда обнажает свою правую руку.
— Да почему же так ненавидят друг друга эти сеньоры? — спросил Санчо.
— Потому что — ответил Дон Кихот, — Алифанфарон, заядлый язычник, влюбился в красавицу дочь Пентаполина, очаровательную девушку, притом христианку, а отец не хочет выдавать ее за языческого короля, пока тот не отречется от закона лже-пророка Магомета и не примет нашей веры.
— Отвались моя борода, — воскликнул Санчо, — если Пентаполин не вполне прав! Я готов помочь ему изо всех мои сил.
— И ты поступишь вполне правильно, — сказал Дон Кихот, — потому что для участия в таких сражениях совсем не требуется быть рыцарем. А теперь слушай меня и смотри внимательно: я тебе перечислю главных рыцарей обеих армий. И чтобы тебе легче было рассмотреть каждого в отдельности, взъедем на соседний пригорок, откуда хорошо будут видны оба войска.
Так они и сделали: взобрались на холмик, откуда без труда можно было различить оба стада, принятые Дон Кихотом за армии, если бы их не окутывали облака пыли, совершенно затмевавшие зрение. И вот, видя в своем воображении то, чего глаза его не видели и чего на деле не было, Дон Кихот начал громким голосом:
— Видишь ты этого рыцаря в ярко желтых доспехах, на щите которого изображен венценосный лев, лежащий у ног девушки? Это доблестный Лауркалько, повелитель Пуэнте де Плата. А тот, в доспехах, украшенных золотыми цветами, имеющий на щите три серебряные короны на лазоревом поле, это — грозный Микоколембо, великий герцог Киросси. Дальше, справа от него, истинный великан, неустрашимый Брандабар — барон де Боличе, повелитель трех Аравий; он одет в змеиную кожу, и в руках у него вместо щита дверь, принадлежащая, по преданию, храму, который разрушил Самсон, когда он, умирая, отомстил своим врагам. Теперь, если ты обратишь взор свой в другую сторону, то увидишь, во главе второго войска, впереди него, вечно побеждающего Тимонеля Карка-хонского, воителя Новой Бискайи; на нем четырехпольные доспехи лазоревого, зеленого, белого и желтого цвета, а на щите — кошка на рыжем поле, надписью Мяу: сокращенное имя его дамы, как утверждают — несравненной Миулины, дочери герцога Альфеньикена Альгарбского. Тот другой, подальше, под тяжестью которого сгибается хребет его могучего коня, рыцарь в белоснежных доспехах и с белым щитом без всякого девиза, это — рыцарь-новичок, француз родом, по имени Пьер Папин, сеньор Утрикских баронств. А тот, еще дальше, в небесно-лазоревых доспехах, вонзающий железные шпоры в бока своей быстроногой полосатой зебры — могучий герцог Нербии, Эспартафилардо дель Боске, с пучком спаржи на щите и девизом, написанном по-кастильски: Проследи мою судьбу.
И, продолжая дальше в таком же роде, Дон Кихот перечислил еще множество рыцарей обеих воображаемых армий, наделяя каждого особым гербом, цветом, приметами и девизом, которые ему подсказывало невиданное его безумие, а затем без передышки, продолжал:
— Войско, что впереди нас, состоит из самых разнообразных племен. Здесь есть народы, пьющие сладкие воды прославленного Ксанфа; люди, попирающие ногами массилийские горные долины; племена, просеивающие чистейший золотой порошок счастливой Аравии; те, что блаженно живут на дивных, прохладных берегах светлого Термидонта; те, что многоразличными способами истощают золотоносный Пактол; нумидийцы, неверные своему слову; персы, славящиеся своим луком и стрелами; мидяне и парфяне, сражающиеся на берегу; арабы с их кочевыми шатрами; скифы, столь же известные своей жестокостью, как и белизной кожи; эфиопы с проколотыми губами, и несметное множество других еще племен, черты которых я вижу и узнаю, хотя имена их не в силах припомнить. В другой армии ты видишь племена, пьющие хрустальные струи Бетиса, орошающего оливковые рощи; те, что освежают и умащивают лица свои влагою вечно обильного, золотоносного Тахо, те, что наслаждаются плодоносными водами дивного Хениля; те, что бродят на тарпезийских равнинах с тучными пастбищами; те, что беззаботно живут на елисейских лугах Хереса; богатых ламанчцев в венках из золотых колосьев; мужей, закованных в железо, последних потомков древних готов; людей, погружающих тела свои в Писуэргу, что славится плавным течением; тех, что пасут стада свои на просторных лугах извилистой Гвадианы, прославленной своими скрывающимися от глаз водами; тех, что дрожат от холода в лесистых Пиренеях и на снежных высотах Апеннин; словом, все племена, какие только вмещает в себя и питает Европа.
Бог мой, сколько стран назвал он, сколько народов перечислил, мгновенно наделяя каждый особыми свойствами: и все это почерпнул он из чтения лживых романов, которыми была набита его голова! Внимательно слушал его Санчо, не решаясь проронить ни слова, и только время от времени поворачивал голову в надежде увидеть рыцарей и великанов, которых перечислял его господин; но так как ни одного из них ему не удалось обнаружить, то в конце концов он сказал:
— Куда к черту запропастились, сеньор, все эти рыцари и великаны, о которых говорит ваша милость? Я, по крайней мере, ни одного из них не вижу.
— Что говоришь ты? — воскликнул Дон Кихот. — Иль ты не слышишь ржания коней, барабанного боя и звуков рожков?
— Ничего не слышу, — ответил Санчо, — кроме блеяния овец и баранов.
И это была сущая истина, так как оба стада подошли уже в это время совсем близко.
— Страх, обуявший тебя, — сказал Дон Кихот, — мешает тебе, Санчо, правильно видеть и слышать. Одно из проклятий страха — это то, что наши чувства теряют свою ясность, и все представляется нам в искаженном виде. Если уж ты так испугался, отойди в сторону и предоставь мне действовать одному, ибо меня одного достаточно, чтобы обеспечить победу тем, кому я окажу помощь.
С этими словами он вонзил шпоры в бока Росинанта и, взяв копье на перевес, с быстротой молнии помчался с пригорка.
Дон Кихот врезался в самую гущу стада овец и принялся разить их копьем с такой яростной отвагой, словно это и в правду были его смертельные враги. Пастухи, сопровождавшие стадо, пробовали криками остановить его, но видя, что слова не помогают, взялись за свои пращи и стали забрасывать рыцаря камнями.
По дороге в Барселону.
Пристально вглядываясь в быстро мелькающие за окном автомобиля испанские пейзажи, Воронов неожиданно вспомнил кадры кинохроники 11 сентября 2001 года. Это был необычайно жаркий день. Домой он вернулся лишь под вечер, и дети его встретили с таким выражением лица, будто они только что стали свидетелями начала III-ей мировой.
— Папа! Торговый центр взорвали! Смотри! По телевизору показывают!
— Какой торговый центр? Кто взорвал?
Эти вопросы вихрем пронеслись в голове, и он, увлеченный общей паникой, кинулся с сыновьями к телевизору.
А там на экране происходило нечто невероятное, как бой со стадом овец Дон Кихота. Пассажирский лайнер-гигант, Боинг, снижался на уровень одной из башен торгового центра и входил в эту стеклянную конструкцию, как входит нож в масло, оставляя за собой клубы черного дыма и пламень.
Следом за первым самолетом в синем жарком сентябрьском небе появилась еще одна гигантская серебристая птица. Она стремительно приближалась ко второй башне.
Следующий эпизод, вмонтированный в общий ролик международной хроники, был снят где-то в арабских странах. Какая-то жирная арабка в платочке и в больших, в пол лица, очках улыбалась и показывала язык прямо в камеру.
Затем мелькнуло лицо Усана бен Ладена: вытянутый нос, аскетичный овал лица, бородка клинышком — ни дать ни взять Дон Кихот.
Показали и то, как обрушиваются башни-гиганты. Весь Манхэттен словно снегом засыпало — это была строительная пыль. Пожарные в беспорядке принялись разводить руками, а жирные нью-йоркские полицейские просто не знали, что делать. По миру, который просто забыл, чем ему может грозить пассионарность Дон Кихота, был нанесен сокрушительный удар копьем. И это карающее рыцарское копье пронзило жирную овечью тушу.
«Овцы — это мы, европейцы, — невольно подумал Воронов, — а террористы-смертники — это духовные дети Дон Кихота. Они и разят нас своим копьем, копьем веры. Мы агнцы, беззащитное, блеющее стадо обывателей.
Я ехал в Испанию с целью отыскать Книгу, которая смогла бы вновь оживить и потрясти мир. Наивный. Она давно ожила без моего вмешательства. А точнее — Она никогда толком и не умирала. Эта Книга всегда вдохновляла всех революционеров и экстремистов, для которых не был писан ни один закон общеустройства, которые всегда существовали вне закона и жили лишь своими пассионарными донкихотовскими иллюзиями, собираясь подчинить им весь окружающий мир.
Сама идея Дон Кихота — это и есть Книга, Книга, сжатая до пределов одной личности. Прав Унамуно: личность Дон Кихота настолько сложна, глубока и, на самом деле, настолько реальна, что она все вербует и вербует на свою сторону новых и новых адептов, проповедуя веру в Возвышенное Безумство, для которого нет и не может быть никаких преград даже в форме элементарной морали.
Никакое это не секретное средство, никакой это не новый источник энергии, о котором мне все толковал испанец».
И при этой мысли Воронов жадно впился взглядом в затылок своего водителя. Эх! Дать бы ему сейчас чем тяжелым по голове и дело с концом. Нельзя. На такой скорости обязательно разобьешься. А жаль. Ничего. Подождем до ближайшей бензоколонки.
Так о чем это я? Ах, да! Вновь о книгохранилище. Так вот. Не было там среди ящиков спрятано ничего необыкновенного. Это мог быть просто кусок камзола, куртки, или часть кожаного отворота ботфорты — неважно. Иными словам, предмет одежды или часть мощей самого реального, жившего когда-то Алонсо Кихано Доброго, с которого все и началось. Но что это конкретно? Кусок одежды или мощи? Нет! Скорее мощи! Они и были спрятаны в одном из ящиков с книгами.
Господи! Как я раньше-то не догадался? Это мощи! Правильно! Длань рыцаря! Его правая рука! Она-то и есть Книга! А как же иначе? Затем и Грузинчик им так понадобился. Он под влиянием этой самой Книги, ощущая, что Она вот-вот грядет в наш мир в виде старого доброго ультра-насилия, руку-то правую себе и хватанул, бедняга.
Это та самая длань — карающая, которая и нависла сейчас над всем западным миром, пребывающем теперь в трепете и ужасе.
Прав, прав Унамуно! Дон Кихот — реальность, а не выдумка. И любая часть этой реальности может быть очень опасна для мира. Мы с Грузинчиком оказались нос к носу с этой дланью карающей. Вот что они и хранят там. Вот чего жаждет эта длань! Она без сердца, без ума, без души Дон Кихота. Она лишь может сжимать меч или копье и карать, карать, карать!
Водитель включил радио. Передавали сводку новостей. В Испании террористы взорвали несколько железнодорожных составов, погибло около двухсот человек.
— Длань, длань, длань, это она, — судорожно думал Воронов, пытаясь уловить на испанском суть сообщения.
— Что же делать? Что же делать? Сначала надо бежать из-под стражи. Надо оказаться на свободе, а там будь что будет, — решил про себя Воронов.
Испания. Конец XVI века. Недалеко от венты де Квесада
— Пойми, Мигель, — начал доверительно Алонсо Кихано после того, как они остались совсем одни, — во всем виноваты клопы!
— Мне трудно понять вас, Учитель, — почтительно переспросил будущий великий писатель. — Какие клопы? Причем здесь эти паразиты?
— Нет, нет, Мигель, я не заговариваюсь. Во всем действительно виноваты клопы.
— Я не могу так, Учитель. Я нуждаюсь в пояснениях, потому что мне не дано понять всю глубину ваших помыслов.
— Все очень просто, Мигель. Клопы — это паразиты, живущие кровью и соками людей. Клопы не способны видеть мир таким, какой он есть. А мир сложен и разнообразен. И за внешней стабильностью и ясностью скрывается целая буря, непрекращающаяся битва, в которой участвуют только избранные, как ты да я. Под клопами я понимаю тех, кого мы благополучно оставили на венте де Квесада, Мигель. Это простые люди. Они в основном, как паразиты, живут чужими мыслями. А мыслить нельзя только мозгом или еще каким-нибудь органом. Например, хозяин венты мыслит даже не мозгом, а брюхом. Он весь мир воспринимал лишь посредством пищеварения.
Мы же с тобой, Мигель, мыслим всем телом и всей душой, мыслим всем существом своим, Мигель. Слышишь меня?
— Слышу, Учитель, слышу.
— Мы мыслим кишками, кровью и всей своей жизнью. А клопы только высасывают кровь из нас. Мир для них — Закрытая Книга. А мы эту Книгу пытаемся открыть и кладем на это усилие все наши жизненные силы.
Я тебе больше того скажу, Мигель, мир существует только для сознания. Сознание и цель жизни суть одно и то же.
Если бы у Солнца было сознание, то скорее всего оно думало бы, что живет для того, чтобы светить мирам; но при этом оно думало бы, что и миры существуют для того, чтобы оно их освещало и находило бы удовлетворение в том, чтобы им светить, и в этом состояла бы его, Солнца, жизнь. И такой образ мыслей был бы вполне нормальным.
Вся эта трагическая борьба человека за свое спасение, этот бессмертный голод по бессмертию и есть не что иное, как борьба за сознание. Если сознание это, как говорил один бесчеловечный мыслитель, всего лишь мгновенная вспышка света между двумя вечностями мрака, то тогда нет ничего отвратительнее, чем наше существование.
Но Сознание — это не мгновенная вспышка. Оно вечно и даже предвечно. Сознание и Книга Вселенной — это синонимы, Мигель. В Книге Вселенной Сознание только и может существовать.
А мы, избранные, — читатели этой Книги, мы мыслим не только головой, мы не живем без мысли, без Сознания, без Книги.
А мыслить — значит каждый раз оказываться во власти антиномий, или неразрешимых противоречий. Это противоречие между моим сердцем, которое говорит «да» и моею головой, которое говорит «нет». Между моей карающей дланью, которая сразу же хочет исправить этот мир, совершив над ним насилие, и моей страдающей душой, оплакивающей все несправедливости и всякое пусть даже и малое страдание, ибо малым страдание никогда не бывает.
Ведь мы, Мигель, живем только противоречиями и благодаря им; ведь вся наша жизнь — трагедия, а трагедия — это вечная борьба без победы и без надежды на победу.
Скажу больше, Мигель, человек, поскольку он человек, поскольку он наделен сознанием, уже тем самым, в отличие от какого-нибудь осла или свиньи, является животным больным. Сознание — это болезнь, Мигель, это болезнь!
Но бессмысленно делить людей на больных и здоровых. За неимением единого понятия здоровья, еще никто не доказал, что человек по природе своей должен быть абсолютно здоровым.
Некий педант, повстречав Солона, оплакивающего смерть своего сына, сказал ему: «Что же ты плачешь, ведь это бесполезно?» И мудрец ответил ему: «Потому и плачу, что бесполезно». Это и есть, Мигель, проявление трагического чувства жизни. Это трагическое чувство жизни могут иметь, Мигель, и имеют не только отдельные люди, но и целые народы. Например, мы, испанцы, в полной мере наделены этим чувством.
Возможно, кому-то мои рассуждения покажутся болезненными. Но что такое болезнь? И что такое здоровье?
Быть может, именно болезнь была главным условием так называемого прогресса, и прогресс как таковой есть не что иное, как болезнь.
Кто не знает библейского предания о трагедии, разыгравшейся в Раю? В Раю наши прародители жили в состоянии абсолютного здоровья и невинности. Яхве дозволили им вкушать плоды от древа жизни и все творение было предназначено для них; только одно Он запретил им: вкушать плоды от древа познания добра и зла. Но они, поддавшись искушению змия, который является символом мудрости без Христа, вкусили от плода древа познания добра и зла, и с этого момента они стали подвластны всем болезням, в конце концов ведущих к смерти. Их уделом стали смерть, труд и прогресс. Ибо прогресс, согласно Библии, возникает в результате первородного греха.
Если бы здоровье не было абстрактной категорией, Мигель, то есть тем, чего, строго говоря, не бывает, то мы могли бы сказать, что абсолютно здоровый человек уже не был бы человеком, а был бы неразумным животным. Неразумным за неимением какой бы то ни было болезни, которая разжигала бы в нем огонь разума. Истинной болезнью и болезнью трагической является то, что пробуждает в нас жажду познания ради наслаждения самим познанием, ради удовольствия вкусить от плода древа познания добра и зла.
«Все люди от природы стремятся к знанию», — так Аристотель начинает свою «Метафизику».
Познание служит потребности жить и прежде всего инстинкту самосохранения. Человек видит, слышит, осязает, обоняет и ощущает на вкус только то, что ему необходимо видеть, слышать, осязать, обонять и ощущать на вкус для того, чтобы сохранить свою жизнь.
Однако мы должны понимать с тобой, Мигель, что есть один мир, мир чувственный, дитя голода, и есть другой мир, мир идеальный, дитя любви. И также, как есть чувства, служащие познанию чувственного мира, существуют чувства, в наше время большею частью спящие, служащие познанию мира идеального. Так почему же должны мы отрицать объективную реальность творений любви, инстинкта бессмертия, в то время как признаем объективную реальность творений голода, или инстинкта самосохранения?
Кто возьмется доказать, Мигель, что не существует мира невидимого и неосязаемого, воспринимаемого нашим внутренним чувством, которое служит инстинкту бессмертия?
Клопы, или паразиты, Мигель, живя во внутренностях более высокоразвитых организмов за счет внутренних соков последних, не нуждаются ни в зрении, ни в слухе, и тем самым для них не существует ни мир видимый, ни мир звучащий. Если бы у клопов, Мигель, было настоящее сознание и они могли отдавать себе отчет в том, что тот, в чьих внутренностях они живут, верит в существование иного мира, они бы наверняка сочли это бредом и сумасшествием.
Пойми, Мигель, мы обречены с тобой на то, чтобы прослыть безумцами, ибо верим в объективную реальность творений любви, а кругом развелось слишком много клопов, живущих лишь нашими соками, нашей кровью.
Ты услышал мой стон, Мигель, и пришел мне на помощь.
— Конечно, Учитель, а как же иначе? Ваш стон был столь силен, столь притягателен, что я, кажется, смог бы услышать его и за тысячу миль отсюда.
— Знай, Мигель, что я стонал не за себя, не из-за своей боли только. Душераздирающие стенания великих поэтов всех времен и народов исторгало это грозное видение быстротечных волн жизни.
Тщета мира, тщета всего происходящего и любовь — вот две главные и глубинные ноты той скорби и того стона, что ты услышал, Мигель, находясь за оградой венты де Квесада. Эти две ноты не могут звучать порознь и образуют созвучие. Ощущение тщеты бренного мира сего, Мигель, и ввергает нас в Любовь. Ввергает, мой дорогой Мигель, как в пучину морскую, как в бездну.
«Все проходит!» — стонем мы в ночи. Вот постоянный припев тех, кто испил из источника жизни, припев тех, Мигель, кто насладился, вкусив сполна от плода древа познания добра и зла.
Быть, быть всегда, быть без конца, жажда бытия, Мигель, жажда бытия мучает нас и вызывает в душе нашей тот стон, что и привелось услышать тебе, услышать одному на всем белом свете, потому что ты, Мигель, не клоп, не паразит. Ты не живешь за счет других, ты не питаешься чужой кровью, чужими соками.
Жажда, Мигель, еще большего бытия! Это голод по Богу говорит в нас! Жажда любви, увековечивающей и вечной! Быть всегда, Мигель! Быть Богом! «Вы будете, как боги!» — так, согласно Книги Бытия, говорил змей первой паре влюбленных.
— Учитель! Остановитесь! Это ересь!
— Знаю, Мигель, знаю! Но признайся, и тебя мучает, сжирает изнутри голод по личному бессмертию. Наше усилие бесконечно пребывать в своем собственном существовании и является самой нашей сущностью, Мигель. Это и есть основа всякого познания. Мы просто не можем сознавать себя несуществующими, Мигель.
Видимая вселенная мне слишком мала, она подобна тесной клетке, об решетки которой бьется моя душа; в ней мне не хватает воздуха, чтобы дышать. Раз за разом, снова и снова, я хочу быть собой и в то же время беспредельно распространить себя в пространстве и бесконечно продлить себя во времени.
Когда я созерцаю безмятежное зеленое поле или ясные очи, из которых выглядывает родная и близкая мне душа, мое сознание, Мигель, растет и ширится, я чувствую диастолу души и впитываю в себя окружающую меня жизнь, и я верю в свое будущее; но тотчас же таинственный голос нашептывает мне: «Ты перестанешь существовать!», меня накрывает крыло Ангела смерти, и систола души затопляет мое духовное нутро кровью божества.
Вспомни историю, Мигель, если для живых строились лишь землянки, да соломенные хижины, которые разрушались от непогоды, то для мертвых возводились надгробные сооружения, и камень первоначально использовался для гробниц, а не для жилищ. Дома мертвых, а не дома живых, были так крепки, что преодолели века, то были не временные, но постоянные жилища.
Этот культ — не смерти, но бессмертия, — зачинает и сохраняет религии. Человек есть животное больное, ибо он отличается от всех других представителей животного мира тем, что хоронит своих мертвецов.
— Учитель, позвольте перебить вас, — неожиданно вмешался Мигель. — Я слышал от кого-то, что и слоны хоронят своих сородичей. Во всяком случае они засыпают их землей и ветками, а потом любят приходить к местам захоронений.
— Слоны?
— Да, Учитель, слоны.
— Никогда не слышал про такое. Какие, однако, благородные гиганты. Спасибо, Мигель, за такое уточнение. Про слонов-то я и не подумал. Обязательно обдумаю на досуге этот факт. Он может существенно изменить весь ход моих мыслей. Но почему, скажем так, слоны и люди стремятся похоронить своих мертвых? Ответ один: их бедное сознание стремится избежать своего собственного уничтожения. Их дикий дух не может удовлетвориться миром, он восстает против мира и постигает себя как нечто отличное от него. Люди и слоны, мой друг, хороня своих мертвых, хотят приобрести другую жизнь, которая не была бы жизнью в том же самом мире. И таким образом земля рискует превратиться в гигантское кладбище, прежде чем сами мертвые перемрут.
— И слоны нам в этом помогут, да, Учитель?
— Помогут, помогут, Мигель. Но мы изо всех сил продолжаем цепляться за жизнь, цепляться судорожно, из последних сил, несмотря на этот глобальный культ мертвых, столь распространенный среди людей и слонов.
Мне довелось слышать рассказ об одном бедном умирающем косаре. Когда священник его соборовал и приступил к миропомазанию рук, этот бедняк отказался разжать правую руку, которой он зажал в кулак несколько жалких монет, не понимая того, что вскоре ни его рука, ни он сам уже не будут ему принадлежать. Вот так и мы сжимаем кулак, пытаясь сажать в нем этот мир, Мигель.
Кто-то как-то признался мне, что когда, будучи вполне здоровым физически и предчувствуя близость насильственной смерти, помыслы его были сосредоточены на жизни, то он хотел за те немногие дни, что были ему отпущены, написать книгу.
— Книгу, Учитель? Я не ослышался?
— Да, Книгу. Но вернемся к самой сути нашего разговора. Ты, Мигель, высказался в том духе, что мои рассуждения о жажде бессмертия — еретические по своей сути?
— Я просто против того, Учитель, чтобы называть себя Богом.
— И ты прав, Мигель. Здесь у нас в Испании нам не раз приходилось слышать, что лучше быть убийцей, разбойником или прелюбодеем, чем либералом, то есть еретиком. Самый тяжкий грех — неповиновение Церкви, непогрешимость которой оберегает нас от разума.
Но именно Церковь, Мигель, опирается на теологию, на труды Блаженного Августина, Боэция и Фомы Аквинского.
Человек, будучи пленником логики, без которой он не может мыслить, всегда стремился поставить ее на службу своим желаниям, и прежде всего своей фундаментальной жажде бессмертия. Всегда логику стремились поставить на службу теологии и юриспруденции. Латинский богослов шел по стопам римского адвоката. И все измышления, претендующие на рациональное и логическое обоснование нашего голода по бессмертию, Мигель, были ни чем иным, как адвокатурой и софистикой. И так называемая рациональная теология есть не что иное, как адвокатура.
Теология исходит из догмы, а догма, в первоначальном и самом прямом значении этого слова, означает декрет, то есть то, что является непреложным законом. Вся наша теология, Мигель, исходит из этого юридического понятия. Для теолога, как и для адвоката, догма, закон, есть нечто раз и навсегда данное, исходный пункт, который не обсуждают, а применяют в самом буквальном его смысле.
Но разум, а, следовательно, и вся теология, в своих границах не только не доказывает рационально, что душа бессмертна и что человеческое сознание должно быть неуничтожимо на все времена, но, более того, разум, — в своих границах доказывает, что индивидуальное сознание не может продолжить свое существование после смерти телесного организма, от которого оно зависит. И эти границы и являются границами рациональности, границами того, что мы познаем достоверно. По ту сторону этих границ находится иррациональное, находится абсурд, то самое невозможное, о котором сказано: certum est, quia impossibile est — достоверно, потому что невозможно, как сказал Тертулиан.
Жажда человеческого бессмертия не находит рационального подтверждения, Мигель. И я, Алонсо Кихано, являюсь одним из провозвестников новой религии, религии иррациональной, абсурдной, безумной религии, которая выражена в жажде человеческого бессмертия.
За пределами нашего разума мы все время слышим голоса, которые шепчут нам, будто смерть не является полным, окончательным и необратимым уничтожением личного сознания. Голоса эти, наверное, похожи на жужжание москита, когда ветер ревет в лесу среди деревьев; мы не отдаем себе отчета в этом жужжании и, тем не менее, вместе с грохотом бури до нас все-таки доносится его звук. В противном случае, без этого навязчивого жужжания москитов как смогли бы мы жить, Мигель?
Истинная вера рождается из глубины сомнения, из глубины неуверенности. «Верую, Господи! Помоги моему неверию!» — произносит в Евангелие от Марка отец, который просит Спасителя излечить своего бесноватого сына.
Верую, Господи! Помоги моему неверию! Это может показаться противоречием, ведь если он верит, если надеется, то почему же тогда просит Господа помочь его неверию? Однако же, Мигель, именно это противоречие является тем, что и придает величайшее человеческое достоинство стону, стону страдания, который вырвался из глубин души отца бесноватого из Евангелия от Марка и из моей души, Мигель.
Вера, основанная на неуверенности. Такова настоящая человеческая вера, а не та, что нам преподносят теологи-адвокаты. Наша душа, Мигель, является полем брани между разумом и жаждой бессмертия. Отчаяние, Мигель, отчаяние и только оно является господином невозможного.
Я верую, Мигель, что после своей смерти я сойду во ад, но сойду туда с копьем и щитом, жабы освободить всех узников преисподней. Потом я запру ворота ада и сотру с них надпись, которую видел там до меня Данте: «Оставь надежду всяк сюда входящий». На этих вратах я напишу: «Да здравствует надежда!», и конвоируя освобожденных, которые будут во всю потешаться надо мной, я вознесусь на небеса, Мигель. И Бог отечески посмеется надо мной, и сей божественный смех наполнит душу мою вечным блаженством.
И тут, как по мановению волшебной палочки, перед Мигелем и Алонсо Кихано невесть откуда появилась целая толпа каторжников, скованных одной цепью.
— Смотрите, Учитель, — не выдержал Мигель, — вот цепь каторжников, королевских невольников, которых ведут на галеры. Кажется они напоминают тех грешников, которых вы собирались после смерти копьем освободить из самого ада.
— Верно, Мигель, очень похоже.
В это время цепь каторжников приблизилась, и Дон Кихот в самых любезных выражениях попросил конвойных сделать ему милость — сообщить и объяснить причину или причины, по которым они таким образом ведут этих людей. Один из конвойных, сидевший на лошади, ответил, что это каторжники, люди, принадлежащие его величеству, и что отправляются они на галеры; вот и все, и больше ничего ему знать не полагается.
— А все же мне хотелось бы, — ответил Дон Кихот, — расспросить каждого из них по одиночке о причине его злополучия.
К этим словам он присовокупил столько любезностей, чтобы побудить исполнить его просьбу, что, наконец, второй верховой конвойный сказал:
— Хотя мы и везем при себе отчеты и полную запись приговоров этих несчастных, но теперь не время останавливаться, доставать бумаги и читать; лучше вы сами, ваша милость, подойдите к ним и расспросите: если им захочется, они вам расскажут.
Получив это разрешение Дон Кихот приблизился к цепи каторжников и обратился к первому попавшемуся заключенному, желая узнать причину его бед. Тот ответил, что попал сюда из-за любви.
— Как, всего навсего за это? — воскликнул Дон Кихот. — Да если всех влюбленных отправлять на галеры, так я уж должен был на них грести.
— Ваша милость не про ту любовь говорит, — ответил каторжник. — Моя любовь была такого рода, что я влюбился в корзину, полную белья, и так страстно прижал ее к своей груди, что если бы правосудие не вырвало ее силой, я бы и по сей день не расстался бы с ней добровольно. Я был пойман с поличным, а потому пытки не понадобилось, и по моему делу вышло решение: влепили мне в спину сто ударов кнутом, да в придачу дали три года галер.
Близ венты де Квесада.
До написания романа о Дон Кихоте остается еще несколько лет.
Цепь каторжников остановилась и Алонсо Кихано получил возможность обратиться к Мигелю де Сервантесу Сааведра.
— Вот видите, Мигель, это как раз то, о чем я вам и говорил. Этот несчастный напоминает того косца, который накануне собственной смерти, когда священник занялся миропомазанием его руки, продолжал упорно сжимать в кулаке какие-то монеты. Во оно проявление все той же жажды бессмертия, но только в бытовом, искаженном виде.
Второй каторжник, к которому Дон Кихот обратился с тем же вопросом, был парнем лет двадцати четырех. Но тот продолжал идти печально и уныло, не отвечая ни слова. За него ответили другие.
— Его ведут, сеньор, за то, что он был канарейкой, другими словами — певцом и музыкантом.
— Как так? — переспросил Дон Кихот. — Неужели певцов и музыкантов тоже ссылают на галеры?
— Да, сеньор, — ответил словоохотливый каторжник, — ничего не может быть хуже, чем петь во время тревоги.
— А я слышал напротив, — возразил Дон Кихот, — что «кто поет, того беда не берет».
— А вот тут выходит иначе, — пояснил каторжник, — кто раз запоет, тот потом всю жизнь не наплачется.
— Ничего не понимаю, — заявил обескураженный Дон Кихот.
Но тут один из конвойных пояснил, в чем дело:
— Сеньор кабальеро, на языке этих нечестивцев петь во время тревоги означает признаться на пытке. Этого грешника подвергли пытке, и он признался в своем преступлении, а был он угонщиком, то есть крал всякую скотину, и когда он признался, его приговорили на шесть лет на галеры, да вдобавок всыпали ему двести ударов кнутом. Бредет он так задумчиво и печально оттого, что остальные мошенники презирают его, поносят и изводят за то, что он признался и что у него не хватило духу отпереться. Ибо, говорят они, в «да» столько же букв, сколько в «не», и что большая выгода для всякого преступника — то, что его жизнь или смерть зависят не от свидетелей или улик, а от собственного языка; и я полагаю, что рассуждают они правильно.
— И я того же мнения, — вынужден был согласиться Дон Кихот. А затем добавил, обращаясь к своему спутнику.
Испания. Близ венты де Квесада.
За несколько лет до написания романа «Дон Кихот».
— Видишь, Мигель, этот второй несчастный также подтверждает наши рассуждения о стоне, ибо стон, по которому ты и узнал меня, будучи за оградой венты, это на языке каторжников и есть петь во время тревоги. Стон и есть выражение жажды бытия, жажды бессмертия, голода по Богу, Мигель. И несчастный этот грешник, закованный в кандалы, который запел, застонал под кнутом палача, в сущности, наш собрат.
И тогда Дон Кихот обратился с уже ставшим привычным вопросом к следующему осужденному. Этот оказался человек почтенной наружности, с седой бородой по пояс. Услышав, что его спрашивают, как он сюда попал, каторжник заплакал, не ответив ни слова. Но другие более словоохотливые заключенные тут же пришли на помощь.
— Этот почтенный человек приговорен на четыре года, — пояснил товарищ по несчастью. — Был он маклером по делам не столько биржевым, сколько любовным. Проще говоря, он был сводником.
— Я никогда не думал, — наконец подал голос тот, о ком и шла речь, — что быть сводником плохо, ибо я одного хотел, чтобы все люди на свете наслаждались и жили в мире и спокойствии, не враждуя и не мучаясь; и все эти добрые намерения принесли вот какие плоды: тащат меня в такие места, откуда я уж и не вернусь, ибо я обременен годами, да к тому же страдаю болезнью мочевого пузыря, от которой не имею ни минуты покоя.
Место близ злополучной венты.
За несколько лет до написания Романа.
Мигель не выдержал и подал старику малый реал. Все, что у него было с собой.
— Этот человек подтверждает другой пункт наших с тобой рассуждений, Мигель.
— Да, Учитель, я уже понял, о чем идет речь. Вы говорили, что раз за разом, снова и снова, вы хотите быть собой и, не переставая быть собой, быть еще и другим, вы стремитесь беспредельно распространить себя в пространстве и бесконечно продлить себя во времени. Нечто подобное и вершил в своей жизни этот сводник.
— Ты хороший ученик, Мигель, ты прекрасно понял мое учение, учение кихетизма. Но посмотрим, что еще смогут поведать нам эти каторжники.
Самый последний из них оказался человеком лет тридцати, очень привлекательной наружности, хоть и косоглазый. Скован он был не так, как все остальные, на ноге у него была длинная цепь, которая обвивала все его тело, а на шее висело два железных ошейника: один был прикреплен к цепи, а другой, называемый «стереги друга», двумя железными прутьями соединялся у пояса с кандалами, которые обхватывали его руки и запястье, запертые на огромный замок, так что он не мог ни поднести рук ко рту, ни наклонив голову, коснуться их губами. Дон Кихот спросил, почему на этом человеке больше оков, чем на других. Конвойный ему ответил:
— А потому, что он один совершил преступлений больше, чем все остальные, вместе взятые; к тому же это такой наглец и пройдоха, что даже заковав его во все эти цепи, мы все-таки не чувствуем себя уверенными и боимся, как бы он от нас не сбежал.
— Да какие же за ним преступления, — спросил Дон Кихот, — раз его осудили всего на всего на галеры?
— Осужден он на десять лет, — ответил конвойный, — а это все равно, что гражданская смерть. Достаточно нам сказать, что этот молодчик — знаменитый Хинес де Пасамонте.
— Сеньор кабальеро, — неожиданно вмешался в разговор сам каторжник, — если вы собираетесь что-нибудь нам дать, так давайте скорее и отправляйтесь своей дорогой. Надоели нам ваши расспросы о чужих делах; а если вам угодно узнать обо мне, так вот: я, Хинес де Пасамонте, и биографию свою я написал вот этими самыми пальцами.
— Это он правду говорит, — заметил комиссар. — Он действительно описал свою жизнь, да еще так, что лучше описать невозможно, — только книга осталась в тюрьме, и под ее залог он получил двести реалов.
— Но я ее выкуплю, — ответил Хинес, — хотя пришлось бы заплатить двести дукатов.
— Что ж, она так хороша? — спросил Дон Кихот.
— Так хороша, — ответил Хинес, — что не угнаться за ней и знаменитому роману «Ласарильо де Тормес» и всем книжкам в этом роде, которые когда-либо были или будут написаны! Скажу только вашей милости, что все в ней правда, и такая увлекательная и забавная, что никакие выдумки с ней не сравняться.
— А как ее заглавие? — спросил странствующий рыцарь.
— Жизнь Хинеса де Пасамонте, — ответил каторжник.
— И она закончена? — не унимался рыцарь.
— Как же она может быть закончена, — ответил Хинес, — если жизнь моя еще не кончилась?
Близ венты де Квесада.
За несколько лет до того, как описываемые события станут Романом.
— Все свершается согласно вашему учению, Учитель! — вновь не удержался Мигель. — Вы говорили о сознании, о том, что мир существует для сознания, а самое высшее воплощение этого Сознания — Книга. Вы даже вспоминали одного своего приятеля, который, предчувствуя собственную насильственную смерть, хотел написать Книгу.
— Ты прав, Мигель. Вспомни, я перед появлением этих каторжников рассуждал о том, что после собственной смерти с копьем в руках спущусь в ад и выведу оттуда всех грешников. Мигель, само Небо посылает нам знамение. Мы не должны медлить. Нам сначала следует уговорить охрану отпустить этих несчастных, а если не получится, то вдвоем мы свершим наш подвиг.
От такого предложения у Сервантеса по спине побежали мурашки и пересохло в горле, но возражать основателю религии кихетизма он не осмелился: слишком велика была вера недавнего алжирского раба в этого не совсем обычного человека.
Между тем комиссар замахнулся жезлом, чтобы ударить Пасамонте за то, что он начал произносить какие-то бессвязные угрозы в его адрес, но Дон Кихот стал между ними и попросил не бить преступника: что за важность, если у человека с крепко связанными руками чуть-чуть развязался язык? Затем он повернулся к каторжникам и сказал:
— Из всего того, что вы мне рассказали, дорогие братья, я ясно понял следующее: хотя вы и наказаны по заслугам, но предстоящее наказание, как видно, не очень вам нравится, и вы идете на галеры весьма неохотно и против собственной воли; и очень возможно, что причиной вашей гибели было, у одного — малодушие во время пытки, у другого — недостаток денег, у третьего — отсутствие покровителей, у четвертого — неправедное решение судьи: вот почему не восторжествовала правда, бывшая на вашей стороне. Все эти обстоятельства приходят мне теперь на ум и говорят, убеждают и даже заставляют меня показать вам, с какой целью Господь произвел меня на свет, велев примкнуть к рыцарскому ордену, в котором я ныне состою, и принести обет в том, что я буду защищать обездоленных и угнетенных сильными мира сего. Но я знаю, — и это одно из правил благоразумия, — что не следует прибегать к силе там, где все может быть улажено по-хорошему, и потому я сперва спрошу сеньоров конвойных и комиссара, не будет ли им угодно снять с вас цепи и отпустить с миром; ибо всегда найдутся люди, готовые послужить королю и при более благоприятных обстоятельствах, мне же представляется большой жестокостью делать рабами тех, кого Господь и природа создали свободными. Тем более, сеньоры конвойные, — прибавил Дон Кихот и стало ясно, что драки не избежать, — что эти несчастные перед вами ни в чем не виноваты. Пусть каждый несет свой грех: есть Бог на небе, и он неусыпно карает за зло и награждает за добро, а честным людям не следует становиться палачами других людей, особенно, если им нет до них никакого дела. Я прошу вас об этом с мягкостью и кротостью для того, чтобы мне было за что вас поблагодарить, если вы исполните мою просьбу; если же вы не исполните ее по доброй воле, — это копье и меч и сила моей руки заставит вас сделать это против вашего желания.
— Что за дурацкая шутка! — воскликнул комиссар.
Близ венты де Квесада,
когда еще не родился даже замысел Романа.
— Что за дурацкая шутка! — воскликнул комиссар, и Мигель невольно вздрогнул от этого голоса. Ему почему-то живо представилась сейчас сцена захвата испанской галеры «Эль Соль» алжирскими пиратами. Корабль окружили со всех сторон и всякое сопротивление было бесполезным. А потом начались долгие годы плена.
Сервантес еще и не подозревал о том, какой Роман ему суждено создать. А Роман ничего не знал о своем авторе. Но то, чему суждено было свершиться, уже начало свершаться. Сцена, которая должна была быть описана лишь в XXII главе первого тома, стала первой в плане еще ненаписанного Сервантесом Романа. Он, Роман, словно рождался из какой-то бесформенной текучей биологической массы: то тот, то другой образ пытался вырваться наружу, с трудом разрывая липкое волокно темно-коричневого цвета. Все начиналось почти с середины, без завязки и пролога, без логичного развития сюжета. Казалось, что Роман второпях пытается любой ценой обрести плоть и кровь. Он избрал Мигеля в качестве своей земной оболочки, избрал «однорукого», как это уже было сделано в битве при Лепанто, когда Сервантесу повредили лишь руку и причем не правую, которой можно писать, а левую, нанесли увечье, но в живых оставили, ибо так повелела сама Книга. Роман входил, нет, вползал в Мигеля, как вползает в виде черного дыма демоническая субстанция, не спрашивая своего будущего автора, хочет он того или нет. Сервантес словно оказался рядом с потоками бурлящей лавы и полной грудью вдохнул в себя ее ядовитые пары.
«Однорукий» знал уже, что стал заложником ситуации, что ему придется вместе с сумасшедшим Алонсо Кихано вступить в бой, пытаясь освободить каторжников.
Двое против хорошо вооруженного конвоя, а главное — неслыханное освобождение каторжников среди бела дня. Остатками своего помутненного сознания Мигель прекрасно понимал, что эти каторжники, почуяв свободу, нападут на них ничтоже сумняшеся. Никакой благодарности от бандитов ждать не приходится. Но это были соображения Разума, а Роман ввергал его в состояние божественного Безумия, потому что именно так и можно было проникнуться религией кихетизма. Вот он выбор: либо отступи и оставь безумного Алонсо Кихано одного, предай его и поступи как благоразумный подданный короля, либо, закусив удела, рвись в бой, а там будь что будет.
Какова перспектива? Пожалуйста: суд Инквизиции, пытки и муки, затем тюрьма, куда более зловещая, чем алжирский плен. Остановись, пока не поздно. Сделай вид, что тебя это все не касается. Кто ты? Правильно, пленный, только что вернувшийся из Алжира. С кем ты связался? Правильно, с неудачником еще более несчастным, чем ты. Этот безумец так и привлекает к себе одну неудачу за другой. Он сейчас погибнет от руки конвоиров — и все, конец.
И Мигель заколебался. Ему страсть как не хотелось вставать на сторону самой отчаянной, самой беспросветной неудачи на свете, неудачи под именем Алонсо Кихано Доброго. Это все равно, что броситься очертя голову с высокой скалы в самую бездну. Броситься, чтобы разбиться насмерть. Мигель заколебался и, казалось, мелкие камешки посыпались из-под его ног в эту самую бездну. Он сделал шаг назад в сторону Разума.
Конвоиры с облегчением поняли, что имеют дело не с двумя, а лишь с одним сумасшедшим.
Но тут в голове Мигеля раздался призыв самого лучшего в мире садовника, садовника Хуана:
— Сбереги розы, Мигель! Слышишь! Сбереги их!
Так Петр предал Христа, испугавшись тюрьмы и Смерти, и Кур взгласи! Трижды прокричал сходящий с ума петух, сам не веря тому, что происходит. Это Природа вопила всем сердцем, всем существом своим, уже будучи не в состоянии предотвратить страшного предательства.
И тогда Мигель шагнул в бездну, Бездну Божественного Безумия.
Алонсо Кихано между тем ожидал предстоящей стычки с необычайным хладнокровием. Казалось, он заранее знал, чем все это закончится и совершенно не волновался. Ему была видна цель. Он давно смог обрести такие органы чувств, которые позволяли ему ясно видеть не только мир видимый, но и мир невидимый. Алонсо Кихано заранее знал, чем должен закончиться этот довольно интересный эпизод еще ненаписанной Книги. Он с интересом наблюдал за «одноруким», за его колебаниями: неужели отступит, неужели предпочтет состояние Божественного Безумия Разуму и здравому смыслу?
Нет. Выбор был сделан правильный. Бывший алжирский раб, немного поколебавшись, предпочел Безумие.
Каторжников они тогда действительно освободили и те, как и полагается, ответили им черной неблагодарностью. Преступники побили своих освободителей камнями. А что еще можно было ожидать от такого Сверхнеудачника, как Алонсо Кихано Добрый?
Но это происшествие нисколько не поколебало веру бывшего алжирского раба в то, что Алонсо Кихано действительно является основоположником новой религии под названием кихетизм.
Мигель ходил за своим Учителем повсюду, деля с ним все невзгоды и все последствия его безумств. Неудачи сменяли друг друга с завидным постоянством и, казалось, им и конца не будет. Но чем больше было этих неудач, тем радостнее становился Мигель. Эти непрекращающиеся неудачи все дальше и дальше уводили его от власти так называемого материального мира. И мир сей, Мигель это чувствовал, постепенно терял над ним свою власть. Так все шло к тому, чтобы Роман обрел кристально чистую материальную оболочку в виде своего будущего автора.
За все время их совместных странствий и довольно сомнительных подвигов к ним присоединился лишь еще один адепт по имени Санчо. Это был низкорослый необычайно доверчивый крестьянин с большим брюхом. Мигель не переставал удивляться тому, что именно этот маленький приземленный человечек так вдруг глубоко проникся религией кихетизма.
Мигель начал замечать, что толстяк Санчо все больше и больше оттесняет его от Учителя, все больше и больше привлекает к себе его внимание.
К тому же очень скоро выяснилось, что странствующий рыцарь и толстяк Санчо земляки. Это обстоятельство еще больше их сблизило и дало новые темы для разговоров, в которых все чаще и чаще стало звучать имя некой Дульсинеи дель Тобоссо.
Мигель сначала злился на то, что он перестал быть единственным учеником и проповедником религии кихетизма. Его начала мучить самая настоящая ревность по отношению к толстяку Санчо. Но затем все больше и больше вслушиваясь в разговоры этой парочки, Мигель начал постигать глубочайший смысл этих бесед, которые внешне походили на самую обыкновенную болтовню у костра на привале.
Прошло еще какое-то время, и Мигель вынужден был признаться самому себе, что Санчо больше верит Учителю, чем он, бывший алжирский пленник по кличке «однорукий».
Вера Санчо оказалась поистине грандиозной и наивной одновременно, что придавало ей лишь еще большую силу. Санчо оказался натурой необычайно цельной. В какой-то момент он даже напомнил Мигелю повешенного в Алжире садовника Хуана, всей душой любившего розы, это воплощение небесного рая на земле.
Санчо не был тупицей. Он понимал своего Учителя, но как-то по-своему, словно переводя все непонятные абстрактные бредни Алонсо Кихано на свой простой язык материи и незамысловатых истин. Так Божественное Безумие и жажда бессмертия с помощью Санчо расширяли свои владения, обретая вполне конкретное и материальное воплощение.
Что и говорить — странная парочка.
Но прошло еще какое-то время и Мигель всерьез начал сомневаться, не сам ли он выдумал этого Санчо? Не фантом ли он? Не результат ли это воздействия на мир нового еще ненаписанного никем Романа?
Учитель с упорством маньяка продолжал твердить, что во всем виноваты клопы и призывал расширить возможности своей души и взглянуть на мир по-новому, по-кихетински, то есть совершенно иррационально, безумно даже.
Вот Мигель внял советам, взял да и взглянул. А в результате из самых глубин его исстрадавшейся души явился на свет, наскоро накинув на себя жирненькое тельце, образ, фантом, прямое воплощение тоски по другу, садовнику Хуану.
И Учитель разговаривает теперь не столько с Мигелем, сколько с фантомом, воплощением боли и страдания души алжирского пленника.
Постепенно эта мысль успокоила Мигеля, и он стал еще внимательнее вслушиваться в бесконечные беседы Учителя и того образа будущего Романа, который взял да и материализовался сам собой, не слишком-то спрашивая об этом автора.
Учитель говорил:
— Любовь, друг мой Санчо, это самое что ни на есть трагическое в мире и в жизни: любовь — дитя обмана и мать разочарования; любовь — утешение в безутешном, единственное лекарство против смерти, а по сути — сестра ее.
Любовь с неистовством ищет в любимом не только его, но и чего-то большего, а не находя, отчаивается.
Но помни, Санчо, говоря о любви, мы всегда имеем в виду любовь между мужчиной и женщиной.
Половая любовь, Санчо, — это зародыш всякой другой любви. В любви и посредством нее мы ищем вечности, но на земле мы можем продолжить себя только при условии, что умрем, отдадим свою жизнь другому. Простейшие, самые крохотные живые существа размножаются делением, распадаясь, переставая быть тем целым, которым были прежде.
Несомненно, в основе любви, какой она предстает перед нами в своей первоначальной животной форме, в том неодолимом инстинкте, который заставляет самца и самку соединяться в неистовом порыве, есть что-то трагически разрушительное. Ведь именно то, что соединяет тела, в определенном отношении, разъединяет души: заключая объятия, двое столь же ненавидят друг друга, сколь и любят, а главное — они вступают в борьбу, борьбу за некоего третьего, еще не появившегося на свет.
Любовь — это борьба, и есть такие животные, у которых самец после соития с самкой, обращается с ней жестоко, а также такие, у которых самка пожирает самца после того, как он оплодотворит ее.
О любви говорят, Санчо, что это взаимный эгоизм. Действительно, каждый из любовников стремится овладеть другим. А домогаться посредством другого своего собственного бессмертия, надежду на которое дает потомство, что это, если не алчность?
Но на земле, Санчо, любовники увековечивают не что иное, как скорбную плоть, боль и смерть. Любовь — сестра, дочь и в то же время мать смерти, которая приходится ей сестрою, матерью и дочерью. И поэтому в глубинах любви, Санчо, таится бездна вечного отчаяния, из которой пробивается на свет надежда и утешение. Ибо из этой плотской, примитивной любви, о которой я веду речь, из любви всякой плоти со всеми ее чувствами, из того, что является тем животным началом, из которого ведет свое происхождение человек, из этой любовной страсти возникает, Санчо, любовь духовная, любовь, сопряженная с болью и страданием.
Эта новая форма любви рождается из боли, из смерти любви плотской. Любовникам не надо испытывать настоящей самоотверженной любви, истинного единения не только телом, но и душой, до тех пор, пока могучий молот боли, Санчо, не раздробит их сердец, перемолов их в одной и той же ступе страдания.
Все это ощущается как нельзя более явственно и сильно, когда появляется на свет, пускает корни и растет какая-нибудь трагическая любовь, которая вынуждена бороться с неумолимыми законами Судьбы, родившись не вовремя, до или после подходящего момента, или, к несчастью, вне рамок той нормы, в которых мир, то бишь обычай, счел бы ее дозволенной. Чем больше преград возводится Судьбою и миром с его законами между влюбленными, тем с большей силой чувствуют они привязанность друг к другу, и счастье их любви имеет горький вкус, невозможность любить друг друга открыто и свободно усиливает их страдания, и они испытывают глубочайшее сострадание друг к другу, а это их взаимное сострадание, это их общее несчастье и общее счастье, в свою очередь, разжигает и подливает масла в огонь их любви. Они страдают своим наслаждением, наслаждаясь своим страданием. Они любят друг друга вопреки миру, и сила этой несчастной любви, изнемогающей под бременем Судьбы, пробуждает в них предчувствие мира иного, где нет иного закона, кроме свободы любви, где нет ей преград, потому что нет плоти. Ведь ничто, Санчо, не внушает нам столько надежды и веры в мир иной, как невозможность того, чтобы любовь наша была действительно вполне осуществима в этом мире плоти и иллюзий.
Так и я, Санчо, люблю свою Дульсинею на расстоянии. И моя любовь рождена страданием. Мне — за 50, ей нет и 20-ти. Я — идальго, она — простая крестьянка. Видишь, Санчо, что даже в самых своих смелых фантазиях я прекрасно понимаю, кто есть кто. Я привык любоваться своей Дульсинеей на расстоянии. Я знаю, что Судьба против нашей любви, но это лишь способствует умерщвлению всего плотского, страстного.
Погиб Алонсо Кихано, что называется, внезапно. Ему вновь были какие-то странные видения, и он ринулся к ветряной мельнице как раз в тот момент, когда его ученики крепко спали, ни о чем таком не подозревая.
На этот раз Алонсо Кихано решил атаковать злосчастную мельницу не в лоб, как прежде, а в самое сердце, прорубив мечом тяжелую дверь во внутрь. Тут-то он и попал каким-то непостижимым образом под мельничные жернова. Мельница остановилась и при каждом новом дуновении ветра лишь издавала странное поскрипывание, очень похожее на человеческий стон.
Проснувшись, Мигель и Санчо не сразу поняли, что же все-таки произошло. Но увидев тощего коня Алонсо Кихано рядом с мельницей и разрубленную в щепы дверь, ведущую во внутрь, почуяли неладное. Их самые ужасные предчувствия довольно скоро оправдались.
Бедный Алонсо Кихано, основатель и вдохновитель кихетизма был пропущен через тяжелые каменные жернова и лежал теперь, тонкий, как осиновый листок, с другой стороны.
Алонсо Кихано, и без того отличавшийся худобой, напоминал теперь разрисованную картонку, на которой в натуральную величину изобразили рыцаря в старинных доспехах и с мечом в руках. Меч, правда, напоминал теперь длинную швейную иглу, и легко выпал из дырочки-кулачка, который был по-прежнему закован в металлическую перчатку.
Внутри вся мельница оказалась забрызгана кровью странствующего рыцаря. Она, эта кровь, обильно пропитала собой всю муку, превратив ее из белой в красную.
В самом же странном трупе Алонсо Кихано крови не осталось ни граммулички.
Лицо рыцаря было также раздроблено, но нос лишь вмяли во внутрь, почти не изуродовав. Казалось, тяжелые каменные жернова проявили особую деликатность по отношению к основоположнику кихетизма, сохранив ему, в общем-то, довольно приличный и вполне узнаваемый внешний вид.
И слепому было ясно, что оба последователя кихетизма столкнулись с самым настоящим чудом, потому что по всем законам физики ничего подобного со странствующим рыцарем и случиться-то не могло. В лучшем случае ему раздробило бы лишь правую руку и больше ничего. Рыцарь мог умереть, но не так. Скорее всего он скончался бы либо от болевого шока, либо от потери крови. Но раскатать до такой степени человеческую плоть?
Нет. Это, бесспорно, было чудо. Видно, мир невидимый, мир безумного абсурда, мир химер решил отблагодарить своего адепта за веру и забрал его столь необычным образом к себе.
Мигель и Санчо взяли останки своего Учителя, как дети берут засушенный и ломкий листик гербария, и осторожно, боясь хоть что-то сломать по дороге, понесли все, что осталось им от Алонсо Кихано, вон из злосчастной мельницы.
Они торопились, потому что боялись, что мельник появится с минуты на минуту и устроит им разнос по поводу испорченной муки.
Оказавшись со своим ломким листиком на руках в ближайшем лесу, Мигель и Санчо крепко задумались над тем, что же им делать дальше.
В бытность свою на службе у кардинала Аквавива в Риме в качестве каноника Мигель много читал богословских трудов и как-то наткнулся на трактат Жерсона, в котором прочитал фразу, необычайно тогда его поразившую. «Следует полагать, — писал знаменитый богослов Франции, — что бесконечно больше святых уже умерли и продолжают умирать ежедневно, нежели число тех, которые канонизированы».
Мигель был уверен, что мысль Жерсона вполне могла быть применена и к чудесной по сути своей мученической кончине Алонсо Кихано.
При дворе того же кардинала Аквавива в Риме Мигель неожиданно для себя увлекся всеми теми книгами, в которых рассказывалось о мощах святых, о тех чудесах, которые эти мощи продолжали творить и после смерти.
Там же, в римской библиотеке кардинала, Мигель вычитал, что около 1000 года народ в горах Умбрии хотел убить отшельника св. Ромуальда, чтобы только не упустить случая завладеть его останками. Монахи монастыря Фоссануова, где умер Фома Аквинский, из страха, что от них может ускользнуть бесценная реликвия, буквально консервируют тело своего достойнейшего учителя: обезглавливают, вываривают, препарируют. До того как тело скончавшейся св. Елизаветы Тюрингской было предано земле, толпа ее почитателей не только отрывала и отрезала частички плата, которым было покрыто ее лицо; у нее отрезали волосы, ногти и даже кусочки ушей и соски. По случаю некоего торжественного празднества Карл VI, король Франции, раздает ребра своего предка, св. Людовика. Несколько прелатов получают ногу, чтобы разделить ее между собой, за что они и принялись после торжественного пиршества.
Ясно было, что сейчас, в роще, ему, Мигелю, вместе с Санчо предстоит сделать то же самое, что некогда проделал Карл VI с мощами Людовика Святого. Эту хрупкую картонку, словно слюдой, покрытую тончайшим слоем железа, следовало разломать на части, как ломают шоколад в соответствующей блестящей обертке. Разломать и поделить между собой.
То, что кихетизм как религия просто так не умрет, не исчезнет бесследно, оба преданных ученика Алонсо Кихано Доброго знали наверняка.
Совершив молитву, они приступили к делу. Сначала отломили хрупкий силуэт головы основателя и отца кихетизма. Голова к их неописуемому ужасу, как хрупкое стеклышко, рассыпалась на мелкие кусочки.
В этом ученики увидели знак. Знак свыше. Что-что, а голова у Алонсо Кихано даже при жизни не отличалась крепостью. Развалилась — ну и Бог с ней, с головой-то. Кому она нужна с ее Разумом и здравым смыслом.
И тогда Мигель решил проверить то, что всегда отличалось особой прочностью. Он решил отсоединить от всего туловищу правую руку. И, о чудо! Это ему удалось. Рука словно сама отделилась от тела.
Однако радоваться было еще рано. Предплечье, как и голова, тут же рассыпалось, как стекло, и, упав на рыхлую почву, покрытую зеленым мхом, моментально превратилось в жидкость.
В руках у Мигеля осталась лишь правая кисть. Мигель ждал с минуты на минуту, что и с ней произойдет нечто подобное, но слава Богу, рыцарская длань не собиралась исчезать. Напротив, она все больше и больше набирала в весе, хотя и начала заметно сокращаться в объеме, сузившись почти до размеров кисти младенца. Железная перчатка, между тем, также сжалась, будто была сделана из каучука, образовав таким образом для рыцарской ручки своеобразный саркофаг.
Не долго думая Мигель перекрестился и аккуратно завернул мощи в тряпицу, а затем засунул из за пазуху.
— А мне что делать? — поинтересовался толстяк Санчо. — Коснись я всего остального и от мощей Его милости вообще ничего не останется. А я не хотел бы возвращаться домой с пустыми руками.
— Санчо, я не знаю, свидетелем какого чуда мы стали, но ты прав, — эти мощи одна сплошная химера, как, впрочем, и вся жизнь нашего Учителя. Может нам не стоит торопиться и поступить согласно пословице: «Пусть лихо лежит тихо?» Подождем здесь в лесу, мой друг Санчо, подождем и посмотрим, что дальше будет. Глядишь — и мощи Учителя нашего явят еще какое-нибудь чудо?
Так и решили, оставив безголовую и безрукую картонку лежать на ковре зеленого девственного мха. Они сидели и ждали, беспрерывно творя молитвы, потому что были уверены, что чудо все равно случится. А иначе и быть не могло.
И чудо свершилось. Утром следующего дня от всех мощей вместе с доспехами ничего не осталось. Казалось, они растаяли и просочились, как весенний ручей, в испанскую землю.
Это обстоятельство очень расстроило Санчо, тем более, когда Мигель как ни в чем не бывало вытащил из-за пазухи миниатюрную рыцарскую длань.
Получалось, что один ученик этим свершившимся чудом был явно выделен перед другим.
Мигель и Санчо собирались уже было покинуть лес и разбрестись в разные стороны, как вдруг на том самом месте, где еще совсем недавно покоились мощи Алонсо Кихано, во мху, что-то закраснело и заиграло, как уголек.
Первым к этому угольку бросился Санчо.
— Это сердце! Кусочек сердца Его милости! — с радостью закричал толстяк. — Я так и знал! Я знал, что он меня не оставит. Нет у тебя под рукой никакой фляги или склянки? Мне надо положить туда кусочек сердца моего господина.
Мигель порылся у себя в карманах и действительно нашел какую-то склянку. В ней некогда хранились пахучие ароматические масла, привезенные «одноруким» еще из Алжира.
Про склянку эту Мигель уже давно забыл, как и про то, каким образом она смогла очутиться у него в кармане. Эта склянка, в которой еще продолжала плескаться ароматическая жидкость, давно уже должна была разбиться на мелкие кусочки, как это и произошло с телом Учителя. Мигель поднес ее поближе, принюхался и в голову ударил сильный, сконцентрированный аромат роз.
— Сбереги розы, Мигель! Слышишь! Сбереги их! — вновь он услышал предсмертный крик садовника Хуана.
— На, — только и сказал бывший алжирский пленник, обращаясь к толстому Санчо. — Думаю, в этом растворе ты лучше сохранишь то, что осталось от великого сердца Алонсо Кихано Доброго.
Так Мигель вынужден был уступить пальму первенства Санчо. Состязание в любви он проиграл толстяку. Это Санчо, а не он, Мигель, нашел кусочек сердца. И чудом сохранившаяся склянка с розовым маслом призвана была теперь навечно сохранить дорогую реликвию.
Больше не говоря друг другу ни слова, Мигель и Санчо побрели по дорогам Испании в разные стороны.
Один нес за пазухой рыцарскую длань, а другой в алжирской склянке с розовым маслом маленький кусочек сердца основоположника религии кихетизма.
Судьба Мигеля с его наследством в виде правой кисти рыцаря известна всему миру. Сервантес стал всемирно известным писателем благодаря своему роману «Дон Кихот», в котором он скрупулезно описал все приключения, случившиеся с Алонсо Кихано и многим из которых он был сам свидетелем.
Странность и несогласованность некоторых частей романа, как это впоследствии заметили многие исследователи, была сродни несогласованности таких священных книг, как Библия и Коран. Ученые догадывались, что роман Сервантеса — это не простая пародия на рыцарские авантюры, а священная книга новой религии кихетизма, в которой фигура Дон Кихота играет ключевую роль.
Но не надо забывать, что роман Сервантеса был во многом вдохновлен рыцарской дланью великого Алонсо Кихано. Это и способствовало тому, что образ Дон Кихота приобрел столь противоречивый характер. Рыцарь Печального Образа мог вдохновить своих читателей как на дела добрые, альтруистические, так и на всевозможные революционные эксперименты.
Сервантес сам ужаснулся такой двойственной природе своего литературного героя и решил спрятать от греха подальше священную реликвию всего кихетизма, а именно, усохшую до размеров младенческой ладошки правую кисть рыцаря. Вырезав в одном старинном фолианте, прямо на полях древней рукописи, небольшой квадратик, Мигель поместил кисть и захлопнул обложку в виде доски, обтянутой кожей ягненка, как захлопывают крышку гроба. Затем он закрыл книгу на замок, а ключ выбросил в море.
После смерти великого писателя таинственный фолиант этот так и переходил из рук в руки. Одна семья передавала другой в качестве наследства библиотеку Сервантеса. Таинственный манускрипт так никто и не открыл. Наконец вместе со всей библиотекой он оказался в руках знаменитой авантюристки XX века Каридад Меркадер, которая любила выдавать себя за испанскую аристократку.
Следы же другой реликвии кихетизма, следы сердца Алонсо Кихано, надежно закупоренного в старинной склянке из-под розового масла, так и исчезли в дорожной пыли. На своем сером ослике толстяк Санчо уехал в неизвестном направлении, чтобы навсегда раствориться в массе безмолвствующего большинства, неспособного написать ни одной строчки.
По дороге в Барселону.
Наконец профессор Воронов решил обратиться с просьбой к своему водителю и попросил его остановиться у ближайшей заправочной станции. Профессор объяснил немногословному испанцу, что ему срочно понадобилось в туалет.
Водитель кивнул головой, и автомобиль свернул с дороги в сторону заправки, у которой скопилось немало большегрузных фур. Это были огромные монстры: хромированные Кенвуды, Мэн, Вольво, Ивеко, Рено. Казалось, что эти звери, под капотом каждого из которых безупречно рычал мотор мощностью в 750 л/с, сползлись сюда со всего света, подобно доисторическим ящерам.
В голове Воронова сразу созрел план побега. Сейчас он зайдет в туалет, а по дороге купит какие-нибудь джинсы и ковбойку с кедами. Благо на заправке оказался мини-маркет. Войдя в кабинку туалета, он быстро снимет свои штаны и обувь и положит их перед унитазом так, чтобы создалось впечатление, будто у него прихватило живот и слезть с толчка нет никакой возможности. Для этого в каждую брючину и в обувь следовало вставить по толстому глянцевому журналу.
А дальше все зависело от того, будет ли в туалете окно или нет. Через него в новых джинсах и в кедах следовало выбраться наружу и, не попадаясь на глаза водителю, терпеливо ждать, пока от заправки не отъедет какая-нибудь фура. Надо было к этому времени уже оказаться на обочине, чтобы голосовать, в слабой надежде быть подобранным. За приличное вознаграждение следовало уговорить какого-нибудь водилу увести его, Воронова, куда-нибудь подальше.
Потом он купит телефонную карту или мобильник и позвонит жене в аэропорт, чтобы предупредить, что задерживается. Виза у него на год. Вот он шанс сделать еще одну безнадежную попытку и попытаться отыскать, сам не зная что.
План сработал. Даже окно в туалете оказалось не слишком узким, и Воронов пролез через это отверстие без особого труда.
Оказавшись на обочине дороги, он начал голосовать. Времени было в обрез. Воронов понимал, что он может пропустить максимум три фуры. А дальше — провал. Но и здесь Судьба оказалась на его стороне. Первая же фура остановилась перед ним, как только он выбросил руку вверх.
Водитель оказался французом и по бокам его трейлера крупными буквами было выведено до боли знакомое имя Пьер Папин. «Сеньор Утрикских баронств», — прозвучала в профессорской голове цитата из «Дон Кихота». Это было то самое место в романе, в котором странствующий рыцарь решил сразиться со стадом баранов, приняв его за целое войско.
Профессор объяснил водителю, что ему надо и предложил денег. Француз приветливо улыбнулся и попросил только как можно быстрее залезть к нему в кабину.
Так Воронов и сделал. Фура фыркнула выхлопом и тронулась с места, медленно набирая положенную крейсерскую скорость.
Как раз в момент разгона ее обогнал американский Кенвуд. Он ослепительно блистал своим начищенным хромом, как сэр Ланселот доспехами. По бокам промелькнувшего за окном большегрузника красовалась надпись: Проследи мою Судьбу. Цитата из того же места в романе. Это был девиз еще одного рыцаря-фантома, который пригрезился Дон Кихоту во время его злополучной битвы со стадом овец.
Но как ни странно, это обстоятельство нисколько не взволновало Воронова, а, наоборот, даже успокоило. Он вдруг понял, что отныне находится в полной безопасности. Теперь этот караван, состоящий из королей современных автотрасс, этих рыцарей дорог, надежно охранял его, увозя по дорогам Испании в неизвестном направлении на поиски безнадежно затерявшегося сердца Алонсо Кихано Доброго.
В кабине у Пьера Папина, сеньора Утрикских баронств, оказалось необычайно уютно. Воронов окончательно успокоился, почувствовав, что самое страшное уже позади. Он расслабился и, убаюканный безупречными рессорами фирмы Рено, незаметно для самого себя заснул.
И тут он вновь увидел себя на борту покачивающейся на волнах шотландской шхуны, ожидая, когда приплывет за ним баржа, груженая апельсинами, которую тащили по морю огромные водоплавающие быки.
Во сне Воронова кто-то слегка начал дергать за рукав. Профессор оглянулся и увидел небольшого пожилого испанца с лицом, покрытым глубокими морщинами. Этот испанец очень был похож на сатира. Сатир приветливо улыбнулся Воронову и предложил спуститься на баржу, с которой уже успели выгрузить все железные бочки с апельсинами.
У испанца были огромные и очень сильные руки. Такими ручищами мог похвастаться только мифологический персонаж, а не живой человек из плоти и крови. Воронов любезно позволил этому необычайно сильному сатиру взять себя на руки и, как малолетнего ребенка, аккуратно перенести на баржу. Здесь-то профессор и смог получше разглядеть этих огромных водоплавающих быков, чьи исполинские головы с рогами и могучие спины слегка виднелись над водой. Ничего подобного он не видел в своей жизни. Возница нырнул в воду и, погоняя быков, направил баржу к берегам Испании.
По мере того, как баржа все ближе и ближе подплывала к берегу, Воронов начинал испытывать какое-то необычайное волнение. Быки и возница плыли в унисон. Их движения оказались необычайно слаженными. Каждый день в течение многих лет человек и животные были на равных. Без остановки они работали так до самой смерти, просаливая свою кожу и кости морской водой, обжигая себя палящим солнцем. Для быков и их возницы просто не существовало времени. Точно так же они тащили за собой эти баржи и 100, и 200, и 2000 лет назад. Мир с его быстротечностью, казалось, был не для них. Быки и возница-сатир готовы были доставить на испанский берег любого, кому они смогли бы присниться. Это был особый путь, путь паломника.
Быки ритмично отфыркивались, покорно тянули за собой баржу и, словно паря в воздухе, как птица, рядом с ними плыл могучий сатир. Сидя на палубе, Воронов мерно покачивался на волнах в ожидании готового вот-вот свершиться чуда. Наконец-то Испания дала добро. Он догадался. Догадался о существовании не только правой карающей десницы Алонсо Кихано Доброго, но и о его сердце. А Сердце можно найти только Сердцем. И быки одобрительно фыркнули в воде. Испания становилась все ближе и ближе.
Наконец они добрались до берега, и Воронов смог ступить на твердую почву. Его сатир-возница продолжал широко улыбаться. Он предложил иностранцу разделить с ним и с его друзьями их скромную трапезу.
Воронов догадался, что в случае согласия он должен будет занять чье-то место, ибо еда здесь была ограничена и поделена поровну до малейшего кусочка. Но отказаться — значит не соблюсти ритуал. И профессор вынужден был занять свое место у костра. Это оказались анчоусы, хлеб грубого помола (на ум сразу почему-то пришли донкихотовские мельницы), сыр и красное домашнее вино, которое сразу же ударило в голову. Солнце во сне стало еще ярче, и по душе разлилась небывалая радость.
Как хорошо все это было! Как честно и открыто! Как по-испански!
Воронов спал и улыбался во сне, а в это время француз-дальнобойщик, глядя на своего задремавшего попутчика из далекой России, улыбался ему в ответ, повторяя шепотом:
— C'est bien! C'est bien! C'est bien!
В это время во сне у Воронова появились даже так называемые вкусовые галлюцинации. Ему казалось, что он действительно ощущает аромат цикория, вкус анчоусов и терпкий букет красного домашнего вина. И над всем этим буквально царил запах спелых, только что созревших апельсинов.
Фура тем временем свернула на дорогу, ведущую на Castello'n de la Plana. Эта дорога пролегала через апельсиновые рощи, и оранжевые шары просыпались на асфальт, а затем лопались, разбрызгивая сок, под тяжелыми колесами большегрузников. Апельсиновый аромат сквозь открытое окно проник во внутрь кабины, забивая все другие запахи.
— C'est bien! C'est bien! — не переставая повторял непревзойденный рыцарь дорог Пьер Папин, направляя своего могучего зверя прямо на линию горизонта.
— Испания! — кричал во сне Воронов. — Как я люблю тебя, моя Испания! Сердце ищут Сердцем!
Фура остановилась в каком-то глухом местечке на плохо освещенной рыночной площади. Француз-дальнобойщик ничего не взял с Воронова за проезд. Он лишь широко улыбнулся в ответ и крикнул напоследок сквозь открытое окно кабины:
— Bon voyage!
И фура быстро скрылась в сгущающихся сумерках, помелькав во тьме красными угольками габаритов.
Но Воронова эта оставленность что ли нисколько не смутила. Наоборот, выспавшись, он чувствовал себя необычайно бодро.
Это был городок Кастеллон, и Воронова привезли сюда под вечер к самому началу традиционного фестиваля. Праздник должен был начаться с минуты на минуту.
Центральную рыночную площадь в один миг окружили два плотных людских хоровода. Один состоял из молодых мужчин, которые, не касаясь друг друга руками, ритмично двигались против часовой стрелки, а другой составили лишь девушки. Они двигались по часовой, крепко держась за руки.
Молодые люди весело подмигивали, перебрасывались репликами, и все это свершалось в каком-то поистине шаманском завораживающем ритме.
Позднее Воронов выяснил, что все происходящее имеет и свое название — paseo.
Не все девушки городка Кастелон оказались в хороводе на площади. Часть из них вышла на балкон. Согласно обычаю, они начали бросать в толпу дротики, украшенные длинными разноцветными лентами. Узнав у кого-то, что в толпе оказался иностранец, русский, девушки буквально забросали этими ленточками профессора. Но оказавшись в центре всеобщего внимания обычно застенчивый Воронов не испытал и тени смущения. Таким образом его просто включали во всеобщую круговую поруку Радости. Сопротивляться этому было бессмысленно.
Воронов, между тем, продолжал отмахиваться от дождя безобидных разноцветных дротиков.
— Глупец! — вдруг раздалось совсем рядом.
Профессор обернулся и увидел испанца, очень похожего на того морщинистого и сильного сатира, который во сне перевозил его на барже с быками.
От неожиданности Воронов даже вздрогнул: сон становился реальностью. Сатир оказался местным жителем, которого все хорошо знали и ценили.
— Глупец, — повторил сатир.
— Простите? — робко переспросил Воронов по-испански.
— Глупец. Эти ленточки никто с себя не сбрасывает. Их надо собрать и посмотреть, какого цвета больше. Так вас приглашают зайти на балкон.
Так Воронов и сделал, и сатир во всем помогал ему. Когда они вдвоем оказались на балконе среди девушек, чьих ленточек оказалось больше, сатир шепнул Воронову на ухо, что почти каждая из этих девиц может теперь стать его, стоит ему только захотеть.
От этих слов кровь ударила в профессорскую голову. Молодость, казалось, возвращалась вновь.
На следующее утро, расплатившись за гостиницу, он отправился на автобусную остановку. Купил билет и поехал, куда глаза глядят.
Выйдя на конечной станции, Воронов очутился в каком-то испанском захолустье, посреди заброшенной деревушки. Все. Его квест закончился, не успев начаться. Но вдруг он заметил узкоколейку и крохотную железнодорожную станцию. Здесь ходил старенький паровичок, который тащил за собой не более трех вагонов.
Тогда он решил продолжить свое путешествие в глубь Испании уже по железной дороге.
Вагончики оказались очень древними, третьего класса, с деревянными скамейками, душные. Народу в них набилось столько, что многим пришлось ехать стоя. Куда? Воронову было абсолютно все равно, куда двигаться, лишь бы не стоять на месте.
Соседи оказались людьми радушными. Они сразу приняли профессора в свой круг и начали петь. Пели эти крестьяне как-то по-особенному, словно в русском православном храме, серьезно выводя каждую ноту. Чувствовалось, что пение для них — дело серьезное.
Поначалу Воронов многое не понимал в их разговоре, но постепенно его испанский становился все лучше и лучше.
Паровичок тащил свои вагончики целый день то карабкаясь в гору, то слетая с нее на приличной скорости.
Воронову очень понравилась эта езда без цели, эта простая болтовня ни о чем. С ним щедро делились едой. В основном это были те же анчоусы, которые он уже пробовал во сне, хлеб, сыр и красное вино.
Так они добрались еще до какого-то захолустья. Здесь оказалась очередная автобусная станция. Воронов купил билет и отправился дальше. Когда приехал до конечной станции, то была уже почти ночь. Ему указали на ближайшую гостиницу. Лежа у себя в номере в старой гостинице, профессор терпеливо ждал, когда начнут сбываться страсти с призраками, блестяще описанные в романе «Рукопись, найденная в Сарагосе».
Так переезжая из города в город и окончательно, кажется, забыв о первоначальной цели своего путешествия, русский профессор неожиданно для самого себя открыл значение многих испанских слов, которое не упоминалось в академических словарях.
Но среди этого потока новой лексики профессор выделил некоторые слова, без которых, как ему казалось, нельзя было понять души испанца.
И первое слово из этого списка оказалось слово Duende.
Это слово, как заметил Воронов, повторялось наиболее часто, когда кто-то из его собеседников хотел коснуться неких очень важных отвлеченных тем.
В Москве профессор пользовался сразу двумя словарями испанского языка. В дореволюционном издании середины XIX века это слово даже не упоминалось. А в словаре пятидесятилетней давности советского периода давалось сразу несколько абсолютно несвязанных между собой значений. Слово duende трактовалось как эльф, призрак, гоблин, ипохондрия, возбудимость, маленькая медная монета, тонкий щелк, называемый еще газом.
Но все эти бессвязные значения никак не объясняли то, с какой частотностью и в каком контексте использовали это словечко разговорчивые испанцы. Воронов просто терялся в догадках, пытаясь найти хоть какой-то смысл у этого самого duende.
Воронов помнил, как однажды ночью в городке Бадахосе он засиделся за кружкой пива с каким-то молодым испанцем, с которым они заговорились о связях русской и испанской литератур. Пивнушка располагалась под открытым небом рядом с каким-то весьма уродливым собором. Разговор получился жаркий, откровенный. И вдруг этот самый молодой испанец неожиданно сказал:
— Сеньор профессор, вы может быть и родом из холодной заснеженной России, вы, конечно, русский, но честно скажу вам, у вас есть duende.
— Что? Что у меня есть? — недоуменно переспросил Воронов, явно сбитый с толку.
— Duende, сеньор, duende.
— Не понял.
— Что ж, сеньор профессор, попробую объяснить, прибегая к аналогам японского языка.
— Японского?
— Да. Именно японского. У японцев есть выражение, которое включает в себя все самое лучшее, что только есть и может быть в жизни. Это словечко относится к разряду непереводимых. Звучит оно как shibui. Пожалуй, это высшее выражение тонкого, рафинированного, эксклюзивного японского вкуса, чувства стиля, если хотите. Архитектура, пейзаж, театральное представление, аура обаятельной личности — все может попасть под разряд shibui, если оно отличается безупречным вкусом. Но что конкретно значит это слово, не знает никто. Это душа, душа самой Японии. Наше слово duende имеет такой же широкий смысл. Хотите, можете перевести его как «таинственный и мистический шарм». У нас в Испании даже ночной клуб может иметь свое duende.
И Воронов вспомнил, как во время своего пребывания в Севильи он оказался на представлении фламенко. Танцевали не очень. Поначалу это были сцена a la Carmen под музыку Бизе, сыгранную на нескольких акустических гитарах. Воронов увидел в этом самую обычную туристическую пошлятину и пожалел, что решил вообще пойти на подобное представление.
Но вот началась вторая часть. Воронов заметил, как гитаристы медленно покинули сцену. Там осталось сидеть лишь трое мужчин. Головы были наклонены вниз и широкополые шляпы скрывали лица и верхнюю часть туловища вплоть до кистей рук с тонкими длинными пальцами. В правой руке каждого оказался стек. Этими стеками и создавался ритм. Они отбивали его сидя на венских стульях.
Воронову уже не хотелось никуда уходить. Такой нервный, такой завораживающий был этот ритм.
Сначала медленно поднял голову левый танцор. Он словно ожил и встал со стула под ритм, отбиваемый деревянными палками. Он первый начал свою партию, отбивая такт каблуками.
Через какое-то время то же самое проделал и правый участник действия.
Оставался сидеть лишь тот, кто занял позицию в середине.
А публика жадно следила за движениями тех двух, что уже ожили. От их танца нельзя было оторвать глаз.
Но вот настал момент откровения. Тот, кто сидел в середине, резко поднял свою голову в широкополой шляпе.
Лицо его было необычайно бледным, глаза блестели. Свою партию он начал еще сидя на стуле. Сначала ожили ноги. Они принялись отбивать нервный ритм. Длинные, выразительные, ноги эти больше походили на конечности большой грациозной птицы, готовой вот-вот оторваться от земли и взмыть в небо после короткого разбега.
Казалось, что в этого третьего танцора вселился дух, демон, превратив обычного человека в крылатое существо.
Когда танцор встал, то публика не выдержала и издала на едином выдохе свое: «Ole!»
Тот, кто привлек к себе всеобщее внимание в этот момент, сумел уловить, поймать за хвост капризное duende! И всем в зале от этого, включая и самого Воронова, стало необычайно радостно и интересно жить! Воронову показалось, что каждый, с кем он делил сейчас свой восторг, словно выходил за рамки собственного «я». Наверное, «так души смотрят с высоты на ими брошенное тело». Смотрят, медленно поднимаясь над землей под ритм стеков.
— Ole! Ole! — продолжала неистовствовать публика.
— Duende! Duende! — бессмысленно шептал профессор, жадно ловя взглядом каждое новое движение, как потом выяснилось, не очень молодого танцора, что занял на сцене место ровно посередине.
Потом Воронов определил для себя, что duende — это не то, что присуще той или иной личности и дается ей навечно с момента рождения. Нет. Duende — это, скорее, дух, или гений места. И время от времени этот самый дух места совпадает с тем, что творится в душе того или иного человека и тогда происходит то, что и произошло в маленьком театрике в городе Севилье, куда профессор Воронов попал на представление в стиле фламенко.
Следующим таинственным словом в копилке Воронова оказалось выражение ambiente.
Как-то, путешествуя по Испании, профессор взял на прокат автомобиль вместе с водителем, чтобы с одной знакомой семьей отправиться на пикник. Воронов купил заранее вина, сыра, анчоусы и прочее. Семья захватила столовые приборы, скатерть, салфетки, хлеб, немного ветчины, пирог и одеяла в качестве подстилки. Воронов хорошо помнил, какой душевный подъем переживала вся компания, а места, куда они и отправились, были просто великолепны. Их выезд на природу обещал запомниться на долгие годы вперед. Поначалу они двинулись в сторону португальской границы, и внимание Воронова привлекло сразу несколько живописных мест. По его понятиям, каждое из них было просто идеальным для предстоящего пикника. Но жена приятеля, скромная женщина, каждый раз уверенно отвергала одно предложение за другим, коротко повторяя лишь: «No hay ambiente». Испанское слово ambiente лишь отдаленно напоминает французское ambience, или окружающая среда, природа.
С помощью шофера Воронов попытался найти еще кое-какие живописные уголки. Но скромная женщина, расположившаяся на заднем сидении автомобиля, упорно повторяла каждый раз: «No hay ambiente».
Наконец они вырулили на какую-то старую ферму, расположившуюся рядом с крошечной речушкой. Такую речушку и подобные ей Воронов с детства привык называть переплюйкой. Несмотря на свои скромные размеры, она бурно журчала и казалась необычайно выразительной. Здесь же росли и большие оливковые деревья, которым было не менее тысячи лет. Луг, утки в воде и коровы — и тут все словно прозрели и увидели скромный сельский пейзаж в его истинном свете. Столь хорош он был в лучах полуденного солнца. Воронов тут же смог ощутить бесспорную правоту мрачноватой на вид испанки, которая все время удерживала их от неправильного выбора. И действительно, в сравнении с этим изумительным местом, другие не шли ни в какое сравнение: у других попросту отсутствовало это самое ambiente. А выбранной идиллии оно было присуще с лихвой.
Не спеша расстелили на траве одеяла, разложили посуду и еду, откупорили бутылки и первый свой тост посвятили этой самой ambiente, которая так милостиво открылась им, так любезно приняла их в свои объятья. Отчего им было так весело на душе, отчего с каждым новым тостом они все больше и больше любили друг друга? Этого не знал никто. Но это и было счастьем. И Воронов невольно вспомнил белые стихи одного очень известного американского поэта: «Счастье — это когда ветер играет колосьями пшеницы, это когда бык мирно жует сочную траву!»
Воронов вдруг отчетливо услышал это сопение могучего животного, услышал, как жует он траву, как она, сочная, ломается огромными челюстями и ему вдруг показалось, что и его самого вместе с душистой травой вот-вот заберет в свою утробу мягкими влажными губами своими огромный испанский бык, потому что счастливее, чем сейчас, он уже никогда не будет.
Потом Воронов не раз сталкивался с этой поразительной чертой испанского характера: любой житель древней Иберии готов был проехать лишние пятьдесят миль лишь бы найти то уникальное, единственное место, своим только ему присущим ambiente.
Если вдруг о каком-нибудь невзрачном придорожном ресторанчике по округе разлетался слух, что он наделен ambiente, то клиенты стекались сюда, как мухи на мед к вящей радости хозяина.
Воронов слышал, что древняя полуразвалившаяся арена для боя быков в труднодоступном местечке Рондо обладала, по мнению старожилов, этим самым ambiente, и зрители валом валили на эту арену со всей Испании. Всем почему-то хотелось именно здесь увидеть бой быков, чтобы запомнить его на всю оставшуюся жизнь.
Много раз Воронов ловил себя на том, что испанские знакомые, неожиданно взглянув на какое-нибудь совершенно невзрачное местечко, вдруг, как по команде, вскрикивали в один голос: «Ambiente! Ambiente!» Проходило еще несколько мгновений, и Воронов словно прозревал, и он безоговорочно соглашался со своими друзьями, удивляясь лишь тому, как это он сам не почувствовал всего с первого взгляда. С ambiente все становилось чем-то чуть больше, чем простое здание или обычный уголок природы. Здание и пейзаж словно делались вратами в другой, невидимый мир.
Так, в городе Мерида он увидел знаменитый мост через Гвадиану, построенный еще римлянами. Мост этот оказался в полмили длиной и состоял из восьмидесяти одной тяжелой массивной арки. Сейчас по нему спокойно проезжали огромные туристические автобусы, а две тысячи лет назад по этому мосту маршем проходили римские легионы.
Мост был выложен из гранита. Его возвели еще до рождества Христова и почти каждая арка являлась той или иной исторической вехой в жизни самой Испании.
Так, согласно надписи, арки с 11 по 16 были восстановлены вестготским королем еще в 686 году нашей эры. Это произошло 700 лет спустя после самой постройки. Арки с 21 по 22 были взорваны во время партизанской войны с Наполеоном в 1811 году, а затем их также восстановили. Опоры с 29 по 31 пострадали от сильного наводнения 1860-ого года, 32 и 33 опоры таинственным образом исчезли в далеком 1877-ом.
Мост во всех отношениях являлся весьма таинственным сооружением и обладал ambiente, а значит вполне мог считаться воротами из мира видимого в мир невидимый. И, действительно, куда, скажите на милость, могли бесследно исчезнуть в 1877 — ом году арки под номером 32 и 33? Что за абсурд? А, главное, почему этот абсурд никто и не собирался опровергать. Даже наоборот, абсурд сей утверждался как реальность мраморной дощечкой на том месте, на котором эти исчезнувшие арки когда-то и находились.
Под мостом традиционно кочевым табором останавливались цыгане. Останавливались они здесь не одно столетие. Наверное, цыгане и были единственными свидетелями таинственного исчезновения арок под номером 32 и 31, но сами представители проклятой на вечное странствие касты индусов об этом никому ничего не рассказывали.
Испания представлялась Воронову самой таинственной, самой мистической страной Западной Европы. Он видел Испанию как калейдоскоп самых контрастных и постоянно сменяющих друг друга картин. Это были расплавленные жарким африканским солнцем плато и покрытые снегом горные вершины, которые сменялись грандиозными видами бескрайних болот Las Marismas в дельте реки Гвадалквивир, что неподалеку от Севильи.
Растянувшееся путешествие позволило Воронову еще в середине августа оказаться в горах, отделяющих Бискайский залив от города Леон. И там, еще летом, в самый разгар нестерпимой жары, он мог видеть на много-много миль вокруг лишь снег, словно у себя дома в России где-нибудь в самой середине января.
Испания действительно была страна-призрак.
Воронов благодарил Бога за то, что ему удалось уйти в сторону от обычных туристических маршрутов и оказаться на юге, в Андалусии, неподалеку от Севильи в районе знаменитых болот Las Marismas.
Испанские друзья объяснили ему, что Las Marismas — болота, которые создала не река Гвадалквивир, не соседнее Средиземное море, а сам Атлантический океан. Наверное эта частичка океанской стихии и нашла свое воплощение в неподражаемой и по сути своей призрачной природе гигантских заболоченных пустошей.
После посещения очередного боя быков Воронов так заслушался своих новых испанских друзей, которые пустились в споры и пространные рассуждения о том, чьи быки лучше, что попросил их свезти его на знаменитое ранчо Concha y Sierra, расположенное в болотах близ реки Гвадалквивир, что рядом с Севильей. По легенде, именно здесь выращивали самых лучших зверей для арены.
Попасть туда в сезон оказалось делом безнадежным и Воронову пообещали, что лишь в начале зимы смогут выполнить его просьбу. Профессор дал согласие. Торопиться ему было некуда, так как поиски его чем дальше, тем все больше и больше заходили в тупик, превращаясь в простое и бесцельное путешествие по незнакомой, но очень необычной стране. О Книге он почти забыл, полностью растворившись в непосредственном существовании.
И вот в самом начале зимы он очутился на болотах. Им пришлось припарковать свой автомобиль на обочине. С небес на них обрушился самый настоящий ливень. Пришлось идти по какой-то тропке, которая в сухой сезон, может быть, и была пригодна для пеших прогулок, но зимой превратилась в сплошное месиво. Грязь прилипала к подошве и каждый шаг давался с необычайным трудом. А кругом, насколько хватало глаз, были одни лишь ровные, как ладонь, земли, сплошь покрытые вечно зеленой травой.
— Это и есть болота Las Marismas, — пояснил профессору сопровождавший его матадор с ранчо Concha y Sierra.
По небу ходили тяжелые зимние облака и все вокруг, казалось, было слеплено из одной серой субстанции. Воронов и представить себе не мог, что где-то в маленькой и ухоженной Европе могли еще существовать такие огромные заболоченные пустоши, среди которых нашли себе приют птицы со всех уголков Европы и даже Африки. Болота, расположившиеся на самом юге страны, оказалась столь дикими и бескрайними, что живо напомнили Воронову какие-нибудь приволжские степи.
В этот день всех поразила одна очень странная аномалия. Пока Воронов со своими друзьями продолжал медленно брести по тропинке, еле-еле переставляя от налипшей грязи ноги, вокруг них из-под самого низу, почти на уровне земли вдруг запорхала, засуетилась целая колония ласточек числом около сотни. Больше всего птичек почему-то привлекали именно ноги. Один шаг — и ласточки стремглав бросались вниз, к самым мыскам ботинок, а затем с головокружительной скоростью они вновь взмывали в небо. Так в итальянской живописи обычно изображают поступь святых. Осмелев, ласточки пролетали у самого лица Воронова, едва не царапая кончиками крыльев носа или щек. Когда Воронов протягивал было руку, стараясь поймать хоть одну из пташек, то та умудрялась проскользнуть буквально сквозь пальцы, чтобы с каждым новым шагом вновь совершить опасный маневр и упасть к ногам, а затем опять взмыть в небо, едва чиркнув по болотистой воде своим молниеносным крылом.
Почему в этот день ласточки так долго не хотели покидать их? Впоследствии никто так и не смог дать Воронову мало-мальски убедительного объяснения. Мысль о том, что это была просто игра, игра ради самой игры — показалась наиболее приемлемой.
Во всяком случае именно ласточки сразу же дали понять Воронову, что он ступил на ту часть испанской земли, где властвовали только птицы и никто более. Здесь в разное время года находила приют, наверное, одна из самых больших птичьих колоний, слетевшаяся почти со всех уголков земли. Всего около нескольких миллионов особей.
Триста тысяч одних только уток ютились здесь каждую зиму, десять тысяч огромных гусей, несчетное количество лысух, аистов и прочее, не считая местных представителей мира пернатых.
Если бы все эти крылья по какой-нибудь неведомой причине вдруг решили взмыть в воздух, то вполне могло бы показаться, что поднялась в небо сама Испания, влекомая в небесные дали слепым инстинктом миллионов собранных воедино птиц.
Болота находились на территории знаменитой Андалусии, в царстве мавров, где и зародилось искусство барокко, искусство создавать иллюзии.
Наконец они добрались до ранчо. Но знаменитых быков нигде не было видно. Матадор объяснил, что животные пасутся на воле. В загоне их здесь никто не держит. Настоящий бык всю свою короткую пятилетнюю жизнь до арены должен быть предоставлен самому себе. Так у него появляется большой шанс приобрести что-то вроде интеллекта, ибо интеллект казалось давал знать о себе на болотах в каждом неожиданном взмахе птичьего крыла:
Природы праздный соглядатай
Люблю, забывши все кругом,
Следить за ласточкой стрельчатой
Над вечереющим прудом.
Вот пронеслась и зачертила —
И страшно, чтобы гладь стекла
Стихией чуждой не схватила
Молниевидного крыла.
И снова то же дерзновенье
И та же темная струя, —
Не таково ли вдохновенье
И человеческого я?
А без этого во время корриды нет шанса дать знать о себе трагическому чувству жизни — duende.
Пришлось сесть в седло, чтобы отправиться в самое сердце болот. Они трусили так несколько часов и все ради того, чтобы хотя бы одним глазом взглянуть на самых лучших во всей Испании быков. Но их нигде не было видно. Одни птицы и больше ничего. Воронов и его сопровождающий начали даже терять надежду. Но вдруг раздался крик: «Смотри!»
И откуда-то слева из густых зарослей травы, словно призрак, материализовалась в воздухе мощная фигура животного. Уши быка торчали так же грозно, как и огромные рога. Он почти растворился в общей серой унылой атмосфере дождливого зимнего дня. Воронов и его спутник замерли. Даже лошади, казалось, почувствовали всю торжественность момента. Остановился и бык, до этого мелкой трусцой приближавшийся к всадникам.
Несколько минут, сохраняя полную неподвижность, они напряженно всматривались друг в друга. И тут к ужасу своему всадники стали различать в сером тумане, нависшем над болотами, смутные силуэты других животных. Один, два, три, пятнадцать, двадцать чудовищ смотрели теперь на них.
Медленно этот боевой отряд двинулся по направлению к двум всадникам. Казалось быками управляла не столько слепая ярость, сколько простое любопытство.
Очень скоро животные оказались в опасной близости от людей. Воронов почувствовал, что весь покрылся холодной испариной и в животе предательски зажурчало. Матадор попытался успокоить профессора:
— Они не будут атаковать нас, пока держатся стадом и пока мы в седле. Не бойтесь, сеньор, и крепче держитесь за поводья.
Так Воронов, ни жив, ни мертв, и остался сидеть в седле, не смея даже перевести дыхание. Они оказались сейчас в самом центре стада. Но прошло еще несколько мгновений, и быки исчезли в сером тумане так же внезапно, как и появились.
Потом, когда неожиданно взошло солнце, Воронову посчастливилось на фоне бесподобного заката увидеть еще одну фантастическую картину: профиль быка-исполина, на голове которого сидела маленькая птичка. Она заботливо что-то вычищала на могучем туловище, словно заранее готовя для выступления на арене то место, куда и должен был быть нанесен удар милости божьей, последний удар тореадора, подобный удачной рифме в завершающем стихе любовной канцоны.
Крылатая птичья воздушная и грубая, земная, бычья природа болот в этот момент заката словно сплелись воедино. Это и был самый выразительный символ религии кихетизма, как показалось тогда Воронову.
Видел Воронов и Толедо и, конечно же, церковь святого Фомы, где находится знаменитая картина Эль Греко «Похороны графа Оргаса». Но в Толедо, в этой древней столице Иберии, его поразил не столько всемирно известный шедевр, сколько забавный и таинственный случай, свидетелем которого и стал московский профессор.
Одну американскую делегацию вел по городу-музею старый испанец лет восьмидесяти. С ним находился гид-переводчик. Из разговора Воронов понял, что старик-испанец оказался бывшим тореадором. Был он сухощав, необычайно подвижен, в отличной форме и небольшого роста. Бывший тореадор всем своим видом давал понять, что время над ним не властно. Его глаза горели, и старик был необычайно галантен. Во время своего рассказа он даже пытался кокетничать с одной молодой и весьма привлекательной американкой.
Группа экскурсантов тем временем остановилась у какой-то старинной и наглухо заколоченной тяжелой дубовой двери. Этой двери на вид было лет пятьсот или шестьсот.
Гид-тореадор начал рассказ о 1492 годе, о выселке из Испании по приказу Торквемады всех евреев и мавров. Рассказ получился впечатляющим. И тут молодая американка, с которой и пытался заигрывать восьмидесятилетний тореадор, достает из своего рюкзачка огромный ключ.
Все недоумевают — в чем дело? Что это значит? Зачем нужен этот древний огромный ключ?
Наступает театральная пауза.
— Попробуйте, мистер, — предлагает американка тореадору. Переводчица на испанском излагает просьбу.
— Простите, очаровательная сеньора, но что я должен попробовать?
— Вставьте этот ключ в замочную скважину, мистер. И попробуйте ее открыть.
— Но дверь заколочена.
— Неважно. Если ключ повернется, то все в порядке.
Вставили. И, о чудо! Ключ подошел. Он легко повернулся вокруг своей оси, и древняя пружина сработала. Дверные створки с жутким скрипом начали приоткрываться, выворачивая старые гвозди из прибитых было досок. За дверью оказалась глухая кирпичная стена.
— Я принадлежу к той еврейской семье, — начала пояснять американка, — которую и выгнал из Испании Торквемадо. Много веков мы хранили этот ключ, сами не зная зачем, мистер. У меня есть и старинный план Толедо. Еще бабушка, когда я была совсем маленькой, рассказывала мне о наших испанских предках. И этот ключ, мистер тореадор, ключ от нашего испанского дома. Только входная дверь теперь никуда не ведет. Одни кирпичи и никакого прохода.
После такого экскурсовод замолчал. Дверь закрыли, а сам ключ вернули владелице. Та быстро упрятала его в рюкзачок, и группа двинулась дальше, а Воронов стоял и смотрел на старую дубовую дверь, которая лишь казалось, что никуда не ведет.
Ему захотелось вдруг побежать вслед за американкой и отдать ей все свои деньги, что заплатили ему чекисты в качестве псевдогонорара. Воронову очень почему-то захотелось выкупить злополучный ключ, который смог открыть замок старой дубовой двери.
Если арки старого римского моста под номером 32–33 в 1877-ом году смогли с легкостью и без следа исчезнуть, то кто может дать гарантию, что также не исчезнет, не растворится в воздухе и эта злополучная кирпичная кладка, может быть и скрывающая за собой искомое сердце Алонсо Кихано Доброго. Во всяком случае именно в этой истории с ключом Воронов и уловил для себя некое послание, некий знак свыше.
Недолго думая Воронов бросился разыскивать по узким улочкам Толедо свою миловидную американку с рюкзачком на плечах. Там и лежал ключ, ключ к сердцу Алонсо Кихано Доброго.
Он побежал по Calle del Comercio, которая вывела его на центральную площадь города, на Паса-де-Сокодовер. Здесь было очень людно. Именно на этой площади собирались все многочисленные туристические группы. Множество магазинчиков и кафе привлекали толпы покупателей и посетителей.
Воронов начал жадно высматривать не столько саму девушку, сколько ее рюкзак фирмы killer loop, в котором и был спрятан заветный ключ.
Но ни рюкзака, ни девушки нигде не было видно. Воронов начал метаться по площади, отлично понимая, что именно сюда стекаются все гости города. Если его американки здесь уже нет, то значит он опоздал: экскурсантов погрузили на автобус и увезли, например, в Мадрид. А в Мадриде — ищи ветра в поле.
Значит, если он не найдет сейчас девушку на центральной площади Толедо, то он ее уже никогда не отыщет. Таков закон логики. Третьего не дано. Куда она могла пойти? Наверняка экскурсовод дал им свободное время, и американцы кинулись в сувенирные лавки. Но сколько их тут? Если начать методично обходить их все одну за другой, то уйдет больше часа, а это опасно: группа может собраться и уехать как раз в тот момент, когда Воронов будет осматривать очередную лавку в поисках незнакомки. Нет здесь надо было прибегнуть к знаменитому дедуктивному методу Шерлока Холмса. Куда, в какую лавку обязательно могла пойти девушка? Ювелирная, это место наиболее вероятно. Здесь есть хорошие изделия из серебра. Второй вариант — лавка могла оказаться и парфюмерной. Но и национальную одежду не следовало сбрасывать со счетов. Хорошо, а сколько подобных магазинчиков может оказаться на одной только этой площади?
И Воронов принялся считать. Их оказалось не меньше десяти. Много. Все равно много. Причем, каждый неудачный заход, каждый промах мог стать фатальным.
Из трех возможных вариантов следовало наугад выбрать какой-нибудь один: одежда, ювелирные товары, парфюмерия.
Воронов сам не знал, почему он выбрал именно последнюю. Но и парфюмерных лавок оказалось несколько. Правда, почти все они в основном продавали французскую продукцию. Вряд ли молодая американка купится на такое: у них в Америке французских духов хоть отбавляй. Здесь нужна какая-нибудь экзотика. И Воронову самому понравилась его собственная догадка. Экзотическая парфюмерная лавка на Паса-де-Сокодовер оказалась лишь одна и торговала она ни чем-нибудь, а эфирными маслами под общим названием «Ароматы Испании».
Уже не теряя ни секунды драгоценного времени, Воронов кинулся в этот бутик, абсолютно уверенный почему-то, что именно там он и встретит свою незнакомку.
И он оказался прав: в лавке стояла и спокойно приценивалась к какому-то старинному флакону его миловидная американка. Рюкзачок был здесь же, за спиной…
Американка, несмотря на всю свою небесную миловидность, довольно профессионально вела торг, изо всех сил пытаясь сбить цену, предлагаемую за флакончик с какими-то, по мнению продавщицы, невероятными эфирными маслами, способными оказать на вас бесподобное терапевтическое воздействие. Американка кивала в знак согласия, но платить указанную сумму все-таки не собиралась.
— А какова же ваша цена? — не выдержала наконец продавщица.
Американка назвала.
— Нет. Это слишком дешево, сеньорита, — печально произнесла продавщица. — За эти деньги вы можете купить что-то другое. Вот это, например.
— Нет, — возразила американка. — Честно говоря, меня вообще не интересует содержимое. Я отметила для себя сам флакон. Он явно старинный и привезен сюда из Африки. Это действительно антикварная вещица. А что, если вы оставите содержимое себе, а мне отдадите только необычную склянку, а?
— Нет. Это невозможно, сеньорита.
Воронов стоял как на иголках. Как? Как ему вмешаться в этот торг? Может быть взять да и купить склянку с содержимым для этой прижимистой девы, а взамен с соответствующей доплатой, например, предложить ей продать ключ? А что? Это идея!
Но тут последовал сигнал общего сбора, и американцев из лавки как ветром сдуло.
— Послушайте, — обратился к продавщице Воронов, — сколько стоит этот флакончик?
— Какой?
— Да вон тот.
— 1000 евро.
— Сколько?
— 1000, сеньор. Я уже все объяснила.
— Хорошо. Мелочиться не будем. Беру. Только заверните все поаккуратней, чтоб не разбилось в дороге, а я пока выскочу на улицу и потом сразу сюда — оплатить покупку и все такое.
Оказавшись на площади, Воронов увидел, что американцы еще продолжают собираться. Он отыскал в небольшой толпе заветный рюкзачок и сразу к нему.
— Простите меня за такую наглость, но вы не могли бы мне продать свой ключ?
— Что? — изумилась туристка.
— Да, да — ключ. Я понимаю: семейная реликвия и все такое, но вы не представляете, что для меня лично этот ключ значит. Я просто без него жить не могу. Вот так. Это действительно вопрос жизни и смерти, — сбивчиво начал профессор, с каждым словом все яснее и яснее понимая, что ключа ему не видать как своих собственных ушей.
— Нет! — твердо отрезал рюкзачок.
«Убить ее что ли? Убить и дело с концом. Скряга чертова. За флакончик торговалась. У такой не то что ключ — прошлогоднего снега не выпросить», — спокойно и деловито подумал про себя профессор, сам удивляясь свой решительности.
Но вслух Воронов произнес как можно вежливее:
— Послушайте, вы хотите старинный флакончик? Я его специально для вас купил. Он ваш. Делайте с ним, что хотите. К сумме этого флакона я добавляю еще 5 тысяч. Это все, что у меня осталось. Наличными, в евро. Возьмите. Вряд ли этот ключ даже на аукционе будет стоить дороже. Что вы на это скажите? Не беспокойтесь: я не жулик. Заплачу прямо сейчас. Наличными.
Американка явно заколебалась. Еще немного, еще каких-нибудь несколько секунд — и ключ в кармане, а там на оставшиеся крохи в аэропорт и в Москву. Ключ, конечно, не Книга, но он от старинного дома в самом центре Толедо, от двери, которая никуда не ведет. Ключ — это предмет, подобный зажиганию, чтобы можно было врубить на полную мощность остывшее было воображение. Положить такой ключ у себя на письменном столе и писать, писать, писать роман за романом, лишь воображая, лишь прикидывая, куда мог вести этот замурованный проход, какие тайны, какие скелеты в шкафу он долгое время скрывал от постороннего взора. Казалось, благодаря этому ключу, сама Испания, да что там Испания, вся Европа, Америка и даже Африка открывали свои тайны, похороненные в прошлом. Коснись только этого ключа одним пальцем, и по телу пробежит знакомая дрожь, и образы начнут толпой лезть тебе в голову, давясь при этом. И достаточно будет только свернуть колпачок у старинного Montblanc'а, чтобы воображаемое стало реальностью. Чем это не Книга?
— Я… — начала было американка и вдруг осеклась. Вся группа зашевелилась. Вновь прозвучала команда, и заветный ключ вместе с рюкзачком увлекли за собой увесистые и грудастые тетки в футболках, шортах и кроссовках фирмы nike.
Черт! Черт! Черт! — заорал на всю площадь Воронов. Люди от него начали шарахаться в разные стороны.
Какой облом! Цель всей поездки была в руках! Он все сделал правильно! Даже маневр с этой склянкой удался — и вдруг срыв! Команда: «В автобус!» прозвучала, как клич: «На абордаж!» — и толпы пиратов хлынули на твой бриг, убивая надежду, надежду на спасение.
И тут в кармане задребезжал мобильник. Музончик оказался веселенький и как нельзя кстати. Он был скачен из фильма Тарантино «Kill Bill».
— Алло!
— Привет! — раздался неожиданно бодрый голосок. — Я слышал: ты в Испании. Твоя супруга сказала, что какие-то лекции читаешь. Мы тебя в институте прикрываем из последних сил. Так что решай: либо ПМЖ, либо возвращайся.
— Сторожев, ты?
— А то кто же?
— Я вернусь, обязательно вернусь, Сторожев. За это не беспокойся.
— Хорошо. Тогда у меня к тебе просьба будет.
— Какая еще просьба?
— Да так — пустяк. Купи мне какие-нибудь эфирные масла.
— Зачем это?
— Как зачем? В ванну поставлю, чтобы кошки туда не ссали.
— Хорошо, куплю, — и Воронов в сердцах отключил телефон.
Раз все полетело в тартарары, то так тому и быть.
Он вернулся в бутик «Ароматы Испании» злой, как собака. Спросил: упаковали ли его флакончик? Отсчитал 1000 евро и забрал коробку. Вся его поездка, все его поиски свелись к абсолютному нулю — к склянке с эфирными маслами, подарок доценту Сторожеву, который во многом и был повинен в этой бесполезной авантюре. В результате: кошки в сторожевской квартире за 1000 евро точно в ванну ссать поостерегутся: Сторожев сам их всех перережет за такие-то деньги.
Пропадал Воронов ровно полгода. За этот период он постоянно перезванивался с женой, а в институт она сообщила о якобы прочитанных лекциях и даже показала какой-то документ, который выправили ей верные своему слову испанские чекисты. Грузинчик, узнав, что его напарник застрял в Испании, честно переслал деньги семье, придерживаясь все той же версии о гонораре. Чекисты без хлопот переправили Гогу назад в Москву.
Легенда о существовании какой-то там Книги, как и подозревал с самого начала Безрученко оказалась сущим бредом.
Жена Оксана, хотя и беспокоилась за мужа, но регулярные звонки ее успокаивали, а деньги и документ создавали видимость легальности.
В аэропорту Воронова встретил вездесущий Сторожев и сразу же спросил, купил ли профессор ему испанские эфирные масла, чтобы кошки в ванну не мочились. Воронов ответил, что купил, но сейчас он не собирается распаковывать сумку и доставать с самого дна коробку. Просил подождать доцента до завтра, когда они вновь встретятся в университете.
С момента начала описываемых здесь событий прошел ровно год, и Воронова это обстоятельство почему-то неприятно поразило. Целый год он должен был вычеркнуть из своей жизни, потратив его на бессмысленные поиски по законам русской волшебной сказки: поди туда, не знаю, куда, принеси то, не знаю, что.
Одно можно было все-таки отнести к бесспорным достижениям — это полугодичное путешествие по Испании и много новых знакомств, которые он завел в этой стране. Жаль, конечно, было, что ключ буквально выскользнул из рук. Этот ключ, по всей видимости, обладал такой творческой энергетикой, что автором многочисленных бестселлеров можно было стать стопроцентно, принеся успех не только издательству «Палимпсест» и деньги господину Безрученко, но и самому попытаться выйти из тени, тени забвения и неизвестности.
Сторожев, между тем, не отставал и предложил ему взять такси прямо из Шереметьево до дому: там и распакуем багаж, там и достанем заветную склянку, а то кошки вконец замучили: так и гадят, так и гадят, проклятые.
Но Воронов набрался сил, рявкнул на доцента и ехать с ним домой отказался: за эти шесть месяцев по жене он очень соскучился, и Сторожев ему дома совершенно не нужен.
Хлопнув дверцей авто, профессор уютно устроился на заднем сидении и в зеркальце мог еще несколько секунд видеть растерянную доцентскую фигуру.
Дома его встретила Оксана. Они никак не могли наговориться: столько скопилось впечатлений.
— Я тебе болота их покажу, быков этих, а, главное, птиц!
А жена между тем, не теряя времени, начала разбирать дорожную сумку. Так она и наткнулась на коробку.
— Что это?
— А, так — дрянь всякая. Сторожев звонил почему-то в Толедо и просил купить эфирные масла для кошек. Но с этой склянкой связана совершенно другая история. Я там, в Толедо, чуть ключ один не купил.
— Ключ? Какой ключ?
— Очень интересная история.
— Подожди, подожди, а со склянкой-то что делать? Здесь ценник остался. 1000 евро! Ты с ума сошел! За такие деньги покупать средство от кошачьей мочи? Как хочешь, но я должна посмотреть, что там внутри.
— Хочешь — смотри, но только потом я тебе обязательно про ключ расскажу.
Оксана принялась аккуратно вынимать склянку из упаковки. Воронова это нисколько не беспокоило. Женщина есть женщина: парфюм для нее притягательнее любого магнита.
Наконец маленький сосуд был извлечен из груды бумаги и пенопласта. Белая крошка, как снег, рассыпалась по полу. Жена бережно взяла склянку, поднесла к носу.
— Знаешь, а аромат не хуже самых дорогих французских духов. Я ни с чем подобным не сталкивалась. И действует, действует необычайно. Мне нравится этот запах. Обойдется твой Сторожев. На — понюхай.
И Воронов вдохнул этот аромат Испании, вдохнул полной грудью и на удивление самому себе взял да и вспомнил все самые яркие впечатления своей недавней авантюры.
— Ну-ка — дай еще нюхнуть!
— Зачем? Ты же хотел флакончик Сторожеву отдать, — съязвила Оксана.
— Какой Сторожев. Этот флакончик я, пожалуй, себе оставлю. Смотри, смотри, как он на свету переливается! И запах, запах этот! Он усталость снимает. Не знаю, что там внутри, но что-то очень, очень необыкновенное.
Так они сидели и весь вечер нюхали свой флакончик и у каждого из них в душе начинала складываться какая-то своя еще ненаписанная никем история. Оставалось лишь самое малое — взять и написать все, что пригрезилось.
— Нет, — сказала неожиданно Оксана, — завтра же пойду и куплю себе компьютер. А то только ты один у нас писатель. Я тоже хочу. С этим флакончиком я тоже поняла, какая у меня история выйти может.
— И о чем же она будет?
— Не скажу. Вот напишу, а я обязательно напишу — и увидишь.
Ночью, когда в доме все улеглись, он встал, чтобы еще раз взглянуть на таинственный флакончик. Его убрали в тумбочку. Когда он открыл дверцу, то в глаза ему ударил яркий свет.
— Ксана! Проснись! Слышишь! — принялся тормошить он жену. Оксана проснулась.
— Что? Что случилось?
— Видишь? Он светится!
— Ага, — согласилась Оксана, и лицо ее в этом ярком свете стало таким детским, таким радостным, ну совсем как у той маленькой девочки, которая бежала когда-то со своим секретом, со своим флакончиком, крепко зажав его в правой ладошке, бежала, пока не споткнулась и не упала, разбив драгоценную склянку и в кровь порезав руку.
Это светилось бессмертное сердце Алонсо Кихано Доброго, того самого, которого до сих пор любит и по которому сходит с ума вся бесподобная, вся непостижимая, таинственная и совершенно безумная Испания!
— Завтра мы это покажем детям. Пусть тоже пишут! — неожиданно заключила Оксана.
…и он вновь делает еще одну попытку прорваться в реальность.
Турция. Поселок Чамюва, Кемер. Наши дни. Февраль месяц.
С утра погода была пасмурной, а потом разразилась самая настоящая гроза. Дождь лил как из ведра, и деревья, что росли рядом с отелем «Тангейзер», клонились к земле.
В такую непогоду все отдыхающие сидели в уютных креслах в холле и потягивали пиво или джин-тоник с неизменным маленьким кубиком льда и лимонной долькой. Кубик очень соблазнительно позвякивал в стакане, каждый раз, когда ты отхлебывал эту слегка пьянящую влагу.
— Пойдем, — почти приказал он жене.
— Куда?
— Возьмем зонт побольше и пойдем.
— Смотри, как море разбушевалось. Куда мы пойдем?
— В Фазелис. В город Александра Македонского, в город мертвых. Он там — справа. Надо сначала идти вдоль пляжа, а затем перейти через небольшую гору, там обязательно должен быть проход. Я чувствую. Мы должны именно сегодня оказаться в Фазелисе.
— В такой дождь я никуда не пойду.
— Пойдешь. Когда доберемся, небо разъяснится, облака уйдут и выглянет солнце.
— Кто тебе сказал? Прогноз?
— Нет. Книга. Я Ее сегодня ночью дописал, и Она мне сказала, что оставляет меня и что для этого надо перейти через гору и оказаться в Фазелисе. Я тебя очень прошу — пойдем. А то я схожу с ума. Книга меня доконала. Мы с Ней обо всем договорились еще ночью.
Оксана, зная упрямый характер мужа и поняв, что в случае чего он попрется в этот Фазелис во время бури один, чтобы не волноваться и не мучится потом угрызениями совести — мол сама осталась, решила идти.
Взяли большой красный зонт, оделись потеплее и вышли в бурю. Ветер сразу же принялся со всей силой вырывать зонт из рук. По мере их приближения к бушующему морю, наполнившему своим непрекращающимся гулом всю округу, ветер становился все злее и злее. Зонт вырвался из рук и полетел куда-то в волны.
Оксана надела капюшон. Книга не собиралась сдаваться даже после того, как он Ее написал.
Они шли молча. Оксана злилась на мужа. А муж не знал дороги и шел наугад, полагаясь на интуицию и на свой ночной разговор с Книгой.
Итак, они шли, а дождь и не собирался ослабевать.
Наконец, почти утопая в мокрой гальке, им удалось добраться до подножия небольшой горы. И тут их встретила маленькая рыжая собачка. Типичная дворняга с поразительно умными глазами. Она словно ждала их здесь, ждала, чтобы стать проводником и указать лучший проход среди коричневых камней.
Собачка потрусила вперед, время от времени оглядываясь на тех, кто карабкался за ней следом.
И тогда им стало немного стыдно: если маленькая беззащитная дворняжка с поразительно умными и грустными глазами пришла им на помощь, то что же они?
Карабкались, скользили, падали, затем вновь карабкались вслед за шустрой рыжей собачкой, которая, если они отставали, терпеливо ждала их на новом этапе непростого перехода.
Наконец после подъема начался не менее тяжелый спуск. Собачка вела их по самым безопасным местам и тоже оглядывалась и ждала. Они полюбили эту собачку, прекрасно понимая, что неспроста появилась она здесь.
Когда спустились, то оказались в тихой бухте, где шторм почти не чувствовался, но это был еще не Фазелис. Над бухтой нависала еще одна гора, на которую также следовало вскарабкаться вслед за молчаливой и умной собачкой.
Немного передохнув и разделив на двоих апельсин, который каким-то чудом затерялся в кармане пальто Оксаны, они решились на второй подъем. Ориентиром им служил хвостик рыжего пса.
Вскарабкались и даже не заметили, что ветер стих, а небо прояснилось. Выглянуло яркое радостное солнце.
Они словно оказались в другом измерении, в другом мире. Вновь спустились к очередной бухте. Увидели разрушенный склеп. Но это напоминание о смерти их не смутило. Разделись донага и искупались в холодном море. Здесь не было волн.
Вылезли из воды, оделись, беспричинно улыбаясь друг другу. Так хорошо, так весело вдруг сделалось на душе. Собачка терпеливо сидела и внимательно разглядывала их голые тела.
Когда оделись, то вновь начали карабкаться наверх. Этот подъем не был уже так труден. Солнце светило все ярче и ярче. Начало даже припекать.
Наконец оказались на самой вершине. И увидели раскрытые могилы… Это были саркофаги из серого, изъеденного временем известняка. Все древние захоронения оказались пусты. Мертвым словно надоело лежать и притворятся мертвыми, поэтому они в один из таких солнечных дней встали и ушли. Ушли по воздуху. Ушли, шагая прямо над морем, ушли к горизонту, скрылись, нет — растворились в этой голубой дали, на которую и смотреть-то нельзя было, чтобы дух не захватывало.
Солнце все припекало и припекало, море бушевало внизу, и грохот его волн доносился и сюда, где все сплошь было усеяно раскрытыми и пустыми могилами.
И тут он понял наконец, что же хотела от него Книга. Тоска по Богу и жажда Бессмертия. Она, Книга, и наполнила его этой жаждой, этим благородным стремлением к Бессмертию.
На этой вершине, оказавшись здесь вместе с женой, Оксаной, и маленькой рыжей собачкой с поразительно мудрыми всепонимающими глазами, он вдруг вновь почти физически услышал и Прощальный Вздох Мавра в Гранаде, и вздох своего умирающего друга папаши Шульца на подмосковной даче рядом с большим кустом роз и многие многие другие предсмертные вздохи, которые здесь на вершине в древнем Фазелисе стали лишь тихим дуновение ветерка.
— Ксана, мы будем с тобой жить долго и счастливо, — сказал он, крепко прижимая к себе жену, единственного реального и близкого человека в этом призрачном мире разверстых могил, солнца и бушующего внизу моря.
Ему вдруг стало очень тоскливо от того, что Книга больше не будет мучить его, не будет будить по ночам, требуя продолжения, желая изо всех сил воплотиться, ворваться в этот мир с помощью его, Воронова, смертной плоти.
Жаль. В сущности им было неплохо вдвоем, хотя, надо признаться, беспокойно.
Но ничего. Он просто подождет нового прилива, нового сильного порыва ветра, стоя здесь, на вершине горы, среди пустых могил, которые давным-давно покинули все мертвые в округе.
Подождет ветра, как ждут мощного прилива, и так, крепко-крепко обняв жену, он обязательно, обязательно совершит с ней еще одно путешествие, еще один квест, влекомый голодом по Богу и благородной жаждой Бессмертия.
Палуба знакомо заскрипит под ногами, якорь поднимут со дна и дальше — свободное плаванье…
Главное — дождаться этого самого ветра, главное — уловить, что пришел наконец прилив, и тогда Книга вновь захочет вкусить твоей смертной плоти взамен на путешествие, очень похожее на исход мертвых из могил с самой вершины Фазелиса.
— Мы с тобой полетаем еще, Ксана, девочка моя, полетаем, — шептал он умиленно, целуя жену в самую макушку и чувствуя уже, как крепчает ветер в опустевшем городе мертвых.
Наступало время нового прилива.
А за спиной в нескольких метрах зияла огромная дыра. Согласно преданию, это был вход в преисподнюю.