Часть вторая

Глава девятая

В первое же утро после приезда мы стояли на ступеньках здания суда и поверх городских крыш и моста над горным ручьем смотрели на поля, пастбища и сиренево-зеленые холмы вокруг нас, поля зеленели пятнами потемнее, солнце светило с синего неба, неподалеку мычала корова, это мычание звучало для меня радостной песней природы, и Лулу Розенкранц пробормотал:

— Я мало что в этом смыслю, но что делать, когда человеку погулять хочется?

В сельской местности я раньше никогда не был, если, конечно, не считать сельской местностью Ван-Кортлэнд-парк, но мне очень понравились и запах, и свет, и покой того неба. Меня, конечно, учили, что в человеческих поселениях все практично. Там, вдалеке, люди растят все необходимое, держат молочный скот, а город этот, Онондага, центр графства, — их рынок. Он построен на склонах холмов над фермерскими угодьями, прямо через него с гор протекает ручей. Поскольку никто мне этого не запрещал, я пошел на экскурсию к старому скрипучему деревянному мосту и полюбовался неглубоким потоком, мчащимся по скалам. Когда стоишь прямо над ним, он кажется шире и скорее похож на реку, чем на ручей. За домами, выстроившимися вверх по реке, стояла покинутая лесопилка, сараи накренились, будто их побило бурей, место давно было заброшено, давно превратилось в кладбище чьих-то прежних попыток освоить сырьевые ресурсы, о которых я читал в школьных учебниках географии, но значение которых до меня никогда по-настоящему не доходило. Я хочу сказать, что фразу «сырьевые ресурсы» не поймешь до тех пор, пока не увидишь деревьев на холмах и лесопилку у ручья, и только тогда до тебя начнет доходить смысл вещей. Сам я, впрочем, такой жизни для себя не хотел.

Много людей жило и умерло в Онондаге, после себя они оставляли дома, я сразу понял, что деревянные дома построили давно; люди в сельской местности живут в деревянных домах, стоящих впритык, в больших коробках, окрашенных в темно-коричневый или облупившийся серый цвет, — высокая крыша, конек, крыльцо, заваленное дровами; встречались и необычные дома с боковыми башенками на крышах, напоминающими дурацкий колпак, с резными наличниками, с дранкой, прибитой то так, то эдак, с резными литыми решетками под крышей, словно хозяева защищались от голубей. И как бы там ни было, это тоже Америка, сказал я Лулу Розенкранцу, но, похоже, не убедил. Общественные здания были, впрочем, каменные, здание суда, к примеру, — из красного камня, обрамленного серым гранитом, что напомнило мне приют Макса и Доры Даймонд, только суд был побольше, со сводчатыми окнами и дверями, с закруглениями на углах, что типично для правосудия; четырехэтажное здание школы «Онондага» было из того же уродливого красного камня, что здание суда и публичной библиотеки «Онондага», небольшого зданьица, выглядевшего гораздо серьезнее, чем само отношение людей к чтению. Была там и готическая церковь из серого камня, скромно названная церковью Святого Духа, — единственное, что не носило имени индейца Онондаги, который, похоже, произвел на местных жителей неизгладимое впечатление. На лужайке перед судом стояла его статуя — прикрывая глаза от солнца, индеец смотрел на запад. Когда мисс Лола, мисс Дрю, вышла из машины и впервые увидела эту статую, она так ею залюбовалась, что мистер Шульц разозлился и силком утащил ее оттуда.

Самым большим сооружением в городишке оказался шестиэтажный отель, он, понятно, назывался «Онондага» и находился в самом центре коммерческой части города, если ее можно было так назвать, поскольку в витринах многих магазинов висели таблички ПРОДАЕТСЯ; легковые машины, стоящие передними колесами на тротуаре, напоминали старые черные консервные банки; а фермерские грузовики поражали цепями на колесах и отсутствием дверей; мало чего происходило в Онондаге, пожалуй, наш приезд и был единственным происшествием; я сразу это понял, когда пожилой мулат-портье в отеле с видимым удовольствием схватил мой чемодан, отнес его в комнату на верхнем этаже и даже не стал ждать чаевых, которые я собирался ему дать. Там, на шестом этаже, мы все и жили, мистер Шульц снял этаж целиком. У каждого была минимум одна комната, иначе нас неправильно поймут, сказал мистер Шульц, глядя на мисс Лолу, мисс Дрю, так что у нее был свой номер, а у него — свой, и у остальных по одной комнате, за исключением мистера Бермана, имевшего и вторую комнату, в которую он заказал отдельный прямой телефон, не связанный с гостиничным коммутатором.

Оставшись в номере один, я попрыгал на пружинистой кровати. Потом открыл дверь и — ого! — за ней находилась ванная комната с громадной ванной, несколькими тонкими белыми полотенцами на вешалке и зеркалом в человеческий рост на внутренней стороне двери. Ванная была не меньше кухни у нас дома. Пол был выложен маленькой восьмиугольной плиткой, такой же, как в подъездах у нас в Бронксе, только намного чище. Кровать моя оказалась мягкой, широкой, спинка ее напоминала половину большого кленового колеса со спицами. Рядом с кроватью стояли стол с настольной лампой и стул, дальше гардероб с зеркалом, в верхнем ящике я нашел маленькие углубления для легко теряющихся мелочей. На окнах висели легкие тюлевые занавески, которые раздвигались при помощи шнурка, а за ними — черные шторы, совсем как в нашей школе, их опускали, когда показывали слайды или кино, для этого на подоконнике имелось специальное колесико. На столе стоял приемник, он тихонечко потрескивал, но станций не ловил.

Мне нравилась вся эта роскошь. Я снова лег на кровать, на две подушки и белое покрывало с узором стежков и рядами бугорков, трогая которые я вспоминал Бекки. Заложив руки за голову, я дергал тазом, воображая, что она сидит сверху. Отдельные комнаты в отелях — очень сексуальные места. В холле внизу я заметил стол с письменными принадлежностями и решил, что через день или два напишу ей письмо. Я начал было размышлять, стоит ли извиняться, что уехал, не попрощавшись, и все такое, но вдруг меня вспугнула тишина. Я сел. Стояла полная, неестественная тишина, которая сначала показалась мне частью роскоши, но затем я стал ощущать ее, как чье-то чужое присутствие. Я не хочу сказать, будто чувствовал, что за мною следят, ничего подобного, скорее казалось, будто кто-то ищет моего общества — например, бесконечные ряды лютиков на обоях или отдельные предметы кленовой мебели, — а пока молчит и ждет, когда я первый заговорю. Я сел. В ящике стола нашел Библию и решил, что ее оставил кто-то из постояльцев. Но отменная чистота и порядок в комнате навели меня на мысль, что ей положено здесь лежать. Я выглянул в окно — мои окна выходили во двор, — мне открылся прекрасный вид на плоские крыши складов и магазинов. Ничто не двигалось в Онондаге. Над отелем возвышался поросший сосной склон холма, закрывавший небо.

Я понял, что, должно быть, чувствует Лулу Розенкранц, его гнетет отсутствие той жизни, которую мы знали, — пронзительной, громкой, моторизованной, с гудками и звонками, с визгом шин и скрежетом тормозов, с великим множеством людей на чересчур малом пространстве, где ты только и чувствуешь себя по-настоящему независимым и свободным. Но он, по крайней мере, мог утешиться обществом Ирвинга и Микки и годами верной службы в банде, а ко мне никто из них особой любви не питал. К тому времени я еще не знал, что мне предстояло делать в Онондаге. Попить кофе я, похоже, опоздал. Как это ужасно — знать, что тебе не доверяют. Уже не первый раз я со страхом думал об их доверии ко мне и о глубине грозившей мне опасности. Всегда было так, стоило мне порадоваться, что все идет хорошо, что живу я прекрасно, как все портила одна только мысль о том, сколь малой, даже неосознанной ошибки достаточно, чтобы изменить мою судьбу. Я ведь оставался сообщником убийц. Меня могли арестовать, судить и приговорить к смерти. Но и это еще было не все. Я вспомнил Бо Уайнберга и открыл дверь в полутемный коридор, застеленный широкой ковровой дорожкой, нет ли там кого? Никого, все двери закрыты. Я вернулся в комнату и осторожно, боясь потревожить тишину, притворил за собой дверь; чтобы как-то побороть уныние, я распаковал мой новый костюм от И. Коэна с двумя парами брюк и повесил его в большой шкаф; рубашки, белье и пистолет положил в ящик стола, пустой чемодан засунул все в тот же шкаф и снова сел на кровать, настроение мое стало еще паршивее. Может, из-за того, что приезд в новое место всегда чем-то загадочен. А может, как я объяснил сам себе, я просто не привык жить один, я ведь к тому времени жил один всего каких-нибудь пять или десять минут и еще не успел привыкнуть к такой жизни. Как бы то ни было, от моего прежнего оптимизма не осталось и следа. Единственное, что меня хоть как-то подбадривало, — это вид таракана, ползущего по стене между лютиками, — значит, отель «Онондага» не так хорош, как его замышляли.


Первую пару дней я был почти все время предоставлен самому себе, мистер Берман дал мне пятьдесят долларов мелкими купюрами и сказал, чтобы я потратил их в самых разных местах. Это оказалось не так просто, Онондага беднее плодами земли, чем Батгейт авеню. Полки магазинов, необычно тихих темных заведений, поражали пустотой, причем один работающий магазин отделяло от другого несколько закрытых и забитых досками. Я зашел в дорогой моему сердцу магазин дешевых товаров фирмы «Бен Франклин», я знал эту фирму по Нью-Йорку, воровал в лучших ее магазинах, но этот был жалок и беден, владелец включил только одну электрическую лампочку в глубине зала, деревенские мальчишки, заходившие сюда босиком, цепляли занозы о щербатые доски деревянного пола. Товаров почти не было. Я купил пригоршню игрушечных машинок и полицейских на мотоциклах и раздал их мальчишкам. В магазине женской одежды я купил для матери широкополую соломенную шляпу, отнес коробку со шляпой на почту и отправил ее домой по высшему разряду. В ювелирном магазине приобрел за доллар карманные часы.

Через витрину я увидел в аптеке Лулу и водителя Микки, они сидели у фонтанчика и потягивали через соломинки подслащенное молоко. Отпив немного, каждый смотрел на бокал, как бы проверяя, долго ли еще осталось мучиться. Я обрадовался, догадавшись, что они получили от мистера Бермана то же самое задание, что и я. Вот они вышли из аптеки, и от нечего делать я стал следить за ними. Сначала они постояли у витрины, за которой находился трактор. Потом набрели на газетный киоск и вошли, я мог бы им и так сказать, что нью-йоркских газет там нет. Выйдя оттуда, они закурили сигары, пересохшие сигары вспыхнули, словно факелы. Лулу рассвирепел, Микки стал его успокаивать. Потом они купили пятидесятифунтовый мешок лука и выбросили его в мусорный бак. Затем зашли в военный магазин, через окно я видел, как они примеряют рубашки, шляпы и форменные ботинки со шнурками, носить которые, я уверен, они не собирались.

На второй день этого покупательного запоя фантазия моя иссякла. Но тут мне пришло в голову, что деньги можно тратить и на друзей, я купил мороженое для мальчишек, которые следовали за мной по пятам, а потом в сквере напротив суда начал жонглировать тремя розовыми шариками. В Онондаге дети были везде, днем на улицах никого другого и не встретишь, в комбинезонах, без рубашек, босые, с кривыми веснушчатыми мордашками, они напомнили мне о моей улице и сиротском приюте, но в них было меньше задора, они не улыбались и не прыгали, свои радости они переживали солидно, наблюдали за жонглированием с сосредоточенным вниманием, но отбегали прочь, когда я предлагал им показать, как это делается.

Самым же заметным было отсутствие мистера Шульца и мисс Лолы, мисс Дрю, днем и ночью в его номер тянулась обслуга. Интересно, что мисс Лола делала, чтобы ее номер выглядел жилым? Но, кажется, это ее вообще не беспокоило. Я старался не думать о ней, но это оказалось непросто, особенно по ночам, когда я лежал без сна на кровати, курил сигареты «Уингс» и вслушивался в едва различимые звуки танцевальной музыки из трещавшего радиоприемника. Жаль, что я видел ее голой, я знал слишком много и мог теперь легко вообразить ее, если честно, меня просто мутило от мыслей о ней. А потом я разозлился. Она дала мне понять, как мало я знаю женщин, ведь сначала она показалась мне красивой, невинной и благородной жертвой, попавшей под перекрестный огонь гангстерских банд, а затем в номере отеля «Савой-Плаза» я понял, что она сама спуталась с Бо Уайнбергом, лучшим из них; я раньше думал, что только бедные женщины становятся шлюхами, но выходит, богатые шлюхи тоже бывают, и она — одна из них, она, правда, замужем, но ее брак такой вольный, что просто ненормальный, она совершенно дикая, первобытная, я хочу сказать, что сесть в «паккард» перед рассветом и позволить увезти себя черт знает куда, а там пить шампанское с человеком, который только что убил твоего парня, — это может кому-то показаться историей грязной и авантюрной, но когда она одевалась в спальне отеля «Савой-Плаза», я увидел в ее глазах совсем другое, вы ведь знаете, что суть женщины открывается именно в тот момент, когда она тщательно готовится выйти на люди, а не сидит, плотно сжав коленки, или не стоит, поставив одну ногу чуть вперед, а другую слегка отведя в сторону.

Они провели наедине друг с другом двое суток. Только на третье утро, ближе к полудню, я увидел, как они выходили из отеля. Держась за руки. Я боялся, как бы мистер Шульц не заметил, что я жонглирую, стоя среди местных мальчишек на тротуаре. Но, кроме нее, он ничего не замечал, он помог ей сесть в «паккард», пока Микки держал дверцу, и нырнул вслед за ней. По выражению лица мистера Шульца я понял, что два дня и две ночи, проведенные в постели с мисс Дрю, заметно подняли ее акции в его глазах. Когда они уехали, мне пришло в голову, что, если она хочет остаться в живых, обладая смертельно опасной информацией, лучшего способа и не придумаешь. Впрочем, это ерунда — она была такой легкомысленной, что собственная смерть ее не занимала.

На второй день вечером меня ждало развлечение, я получил приглашение на ужин в столовую отеля, мы все устроились за большим круглым столом: мисс Лола, мисс Дрю, — по правую руку мистера Шульца, Аббадабба Берман — по левую, все остальные — Лулу, Микки-водитель, Ирвинг и я — веером напротив него. Мистер Шульц был в прекрасном расположении духа, и мне показалось, что все остальные члены банды тоже обрадовались встрече, так что, похоже, не один я скучал по дому.

За двумя-тремя столами сидели пожилые пары, бросавшие на нас взгляды и потом склонявшиеся друг к другу, чтобы обменяться впечатлениями; в окнах столовой появлялись и исчезали лица любопытствующих прохожих; в дверях каждую минуту возникали дежурный администратор и пожилой цветной коридорный; они улыбались и смотрели на нас так, словно хотели убедиться, что мы еще здесь. Мистеру Шульцу все это очень нравилось. «Дорогая, — позвал он официантку, — скажи-ка нам, чем богаты ваши погреба»; просьба показалась мне странной, она ответила, что у них есть только нью-йоркское вино «Тейлор» в бутылках «с винтом», отчего он засмеялся, словно знал все заранее; официантка, пухлая прыщавая девушка в форме, которую я видел в кафе Шрафта на Фордэм-роуд — черное платье, отороченное белой лентой, и маленькая накрахмаленная шапочка на голове, — почему-то очень нервничала, постоянно все роняла, наливала бокалы по самый край и, казалось, вот-вот расплачется и убежит. Мистера Шульца это не смущало, он заказал две бутылки красного нью-йоркского вина «Тейлор». Даю голову на отсечение, что Лулу и Микки предпочли бы пиво, раз уж нет крепких напитков, но промолчали. Галстуки им тоже были не по душе. «За правосудие», — сказал мистер Шульц, поднимая свой бокал и притрагиваясь им к бокалу мисс Лолы, мисс Дрю, которая, взглянув на него, рассмеялась приятным горловым смехом, будто он шутил, и мы все чокнулись, даже я своим молоком.

Наш стол стоял посередине комнаты, прямо под люстрой с голыми лампочками, которые придавали всему вид одновременно неясный и ослепляющий, поэтому трудно было сказать, как выглядел каждый, а так хотелось увидеть, как выглядят люди после двух суток сумасшедшего траханья; мне нужны были хоть какие-нибудь факты, зацепки, намеки, которыми я мог бы в воображении кормить мою отвлеченную ревность, но их не было, по крайней мере, при таком освещении; особенно трудно было увидеть лицо мисс Лолы, мисс Дрю, она была так прекрасна в ореоле своих стриженых золотистых волос, глаза ее были такие зеленые, а кожа так ослепительно бела, что смотреть на нее было все равно как на солнце: сияние слепит и сразу же приходится отводить взгляд. Все ее внимание было приковано к мистеру Шульцу, стоило ему заговорить, и она тут же поворачивалась к нему, будто глухонемая, которая читает по губам.

Ужин состоял из куска мяса с зеленой фасолью и картофельным пюре, белого хлеба, сливочного масла и бутылки кетчупа, которую поставили в центр стола. Еда была вкусной и горячей, а я был голоден. Как и все остальные, я ел быстро, с жадностью набрасываясь на пищу. Мистер Шульц попросил официантку принести еще одну тарелку с мясом, и, только заморив червячка, я заметил, что мисс Лола, мисс Дрю, не притронулась к еде, а, положив локти на стол, наблюдала, как волчья стая сжимает в кулаках вилки, жует, широко открывая рты, и тянется время от времени за новым куском хлеба. Это, кажется, искренне ее забавляло. Когда я взглянул на нее в следующий раз, она уже подняла свою вилку, сжав ее в кулачке. Осторожно поводив ею из стороны в сторону, как бы проверяя, удобно ли ей, она поддела ломтик мяса с общей тарелки и медленно подняла его до уровня глаз. В этот момент все замолчали и уставились на нее, она, наоборот, кажется, вообще забыла о нашем присутствии. Положив кусок на свою тарелку, она оставила вилку стоять торчком в мясе, словно задумалась о чем-то постороннем, потом взяла со стола салфетку, развернула ее и положила себе на колени. Затем с милой рассеянной улыбкой взглянула на мистера Шульца и опустила глаза на свой бокал, который мистер Шульц тут же торопливо долил. Взяв вилку в левую руку, а нож — в правую, она отрезала маленький кусочек мяса и, переложив вилку из левой руки в правую, отправила его в рот, за мясом последовали фасоль и маленькие катышки картофельного пюре. Все это совершалось с подчеркнутым изыском и обрядовой медлительностью, так школьные учителя пишут на доске слово, одновременно произнося его по слогам. Мы не сводили с нее глаз, а она взяла бокал, поднесла его к губам и отпила вино безо всякого звука, — а я внимательно слушал, — без посасывания, булькания, сглатывания или причмокивания, так что, когда она поставила бокал на стол, я засомневался, отпила ли она вообще хоть капельку вина. Должен сказать, что более угнетающей демонстрации утонченности мне в жизни видеть не приходилось, и, несмотря на всю ее красоту, прелесть ее для меня померкла. Лулу Розенкранц нахмурился так, что любой гангстер испугался бы до смерти, и обменялся взглядами с Микки-водителем, а Аббадабба уставился на скатерть с грустным выражением лица, и даже бесстрастный Ирвинг опустил глаза, но мистер Шульц кивнул несколько раз и сложил губы в одобрительную гримасу. Наклонившись вперед, он окинул взглядом стол и произнес голосом, какой он, видимо, считал проникновенным:

— Благодарю вас, мисс Дрю, мы не сомневаемся в ваших наилучших намерениях и впредь постараемся следить за своим похабным поведением.

Я сразу понял, что произошло нечто важное, но обдумал это, только когда оказался в своей комнате, в постели, и потушил свет, а цикады в окрестных полях Онондаги трещали как бешеные, а что, если их треск — это пульс живой ночи, а сама ночь обладает огромным, как у моря, телом, в котором все живет, любит и умирает? Мисс Лола, мисс Дрю, презирала воспоминания. Чисто формально она была пленницей, и жизнь ее висела на волоске. Но она не желала быть пленницей. Она хотела активно участвовать в происходящем. Мистер Шульц был, конечно, прав: нам, подобно туристам в чужой диктаторской стране, следовало следить за своим похабным поведением. Но всех сидящих за столом поразило то, что он взял ее сторону, она сыграла свою безумную пантомиму, назидательно наставляя менее удачливых, чем она сама, и вместо того, чтобы влепить ей по морде, что, скорее всего, сделал бы любой другой, он согласился с ней и нашел в ее наставлении что-то ценное. Они почувствовали, что им послано знамение, что она заняла в банде свое место и что отныне так и будет.

Это, конечно, были только мои догадки, может, остальные так не думали, но за время, проведенное с мистером Шульцем, я понял, что он любит нравиться людям, что он уязвим для тех, кто привязан к нему, — для последователей, обожателей, неофитов, будь то мальчишки-позеры или женщины, чьих мужчин он убил. В конце концов, она была его военным трофеем, и особую прелесть ей придавало то, что ее любил Бо Уайнберг. А может, когда мистер Шульц ложился с ней в постель и трахал ее, он на самом деле проявлял свою любовь к Бо?


На следующее ясное и солнечное утро мистер Берман постучал в мою дверь, велел мне надеть новый костюм и очки, через пятнадцать минут спуститься в холл и ждать там мистера Шульца. Я спустился через десять, поэтому успел еще сбегать за угол и выпить чашку кофе с пирожком. Когда я вернулся, все уже вышли на улицу. Микки был за рулем «паккарда», Лулу Розенкранц забирался на переднее сиденье рядом с ним, а мистер Шульц и мисс Дрю сидели сзади. Я юркнул в машину.

Поездка была недолгой, мы просто повернули за угол к национальному банку Онондаги, который представлял собой узкое здание из известняка, с двумя длинными зарешеченными окнами и колоннами, поддерживающими треугольную каменную крышу над центральным входом. Микки остановился на противоположной от банка стороне улицы, и мы все принялись разглядывать это здание под шум мотора.

— Мне довелось однажды встретиться с Элвином Пинкусом, который работал с Красавчиком Флойдом, — сказал Лулу. — Прекрасно сейфы колупал.

— Да, и где он сейчас? — откликнулся мистер Шульц.

— Какое-то время они неплохо жили.

— Ты сам подумай, Лулу, — сказал мистер Шульц. — Зачем добывать деньги в том единственном месте, где они надежно спрятаны под замок? Глупо. Все это бандитское дерьмо далеко в стороне от основного экономического русла, — сказал он, похлопывая по чемоданчику, лежавшему на его коленях. — О'кей, леди и джентльмены. — С этими словами он вышел из машины и подержал дверцу для мисс Дрю и для меня.

Я понятия не имел, какая роль мне уготована. Когда мы вышли из машины, мисс Дрю со словами «Подожди минутку» поправила мне галстук. Я инстинктивно отшатнулся.

— Будь хорошим мальчиком, — сказал мистер Шульц. — Я знаю, это трудно.

Ботинки уже натерли мне мозоли на пятках, а проволочные дужки металлических очков царапали за ушами. Я, конечно, забыл купить книгу, как мне велел мистер Берман, поэтому в последний момент схватил Библию, которую и держал теперь в левой руке. Мою правую руку сжимала мисс Дрю, с которой мы переходили улицу следом за мистером Шульцем.

— Ты хорошо выглядишь, — сказала она.

Мне было противно, что даже на высокой подошве я все равно был ниже ее, да и мистер Шульц тоже. — Это комплимент, — добавила она, — так что можно не хмуриться. — Ей было очень весело.

Нас провели мимо зарешеченных будок кассиров во внутреннее помещение, президент банка встал из-за стола и тепло потряс руку мистера Шульца, хотя глаза его в это время холодно оценивали всех нас. Это был осанистый мужчина с большим вторым подбородком, который висел пустым мешочком под нижней челюстью, а когда президент начинал говорить, двигался, как водяной насос. За его спиной виднелась открытая дверь и стальные ворота, ведущие в комнату, которая служила большим сейфом со множеством ящиков, похожих на почтовые.

— Очень хорошо, — сказал он после представлений, мистер Шульц назвал меня вундеркиндом, а мисс Дрю — моей воспитательницей. — Садитесь, пожалуйста, нам в нашем маленьком городе не часто приходится принимать столь знаменитых людей. Надеюсь, что вам здесь понравится.

— О да, — сказал мистер Шульц, начиная расстегивать лямки чемоданчика. — Для нас это летний отдых в деревне.

— Да, именно деревенским отдыхом мы и славимся. Купание, форель в чистых ручьях, девственный лес. — В этот момент он бросил быстрый взгляд на скрещенные ноги мисс Дрю. — С вершин наших холмов открываются прекрасные виды, если вы, конечно, любите пешие прогулки. Воздух у нас превосходный, — сказал он и рассмеялся, будто в его словах было что-то забавное, а потом продолжал молоть такой же вздор, все время поглядывая на чемоданчик, который мистер Шульц открыл, слегка наклонил, а потом резким движением опустил на стол, отчего несколько пачек долларов соскользнуло на большую зеленую конторскую книгу. И в этот миг поток слов изо рта президента иссяк, хотя насос еще некоторое время не мог захлопнуть нижнюю челюсть.

Я никогда еще не видел столько денег, но, в отличие от банкира, никакого удивления не обнаружил. Мистер Шульц сказал, что хотел бы открыть счет на пять тысяч долларов, а остальное поместить на хранение в сейф. В следующее мгновение вызвали старую секретаршу, и они с президентом, посуетившись, ушли пересчитывать добычу, а мистер Шульц тем временем сел на прежнее место и прикурил сигару, которую взял из увлажнителя на столе банкира.

— Малыш, — сказал он, — ты заметил, сколько касс открыто в этом заведении?

— Одна?

— Да. Один седой кассир сидит и читает газету. Друзья Лулу не встретили бы здесь даже охранника у двери. Ты знаешь, каковы активы этого типа? Закладные нищих фермеров. Он целыми днями рассылает извещения о просрочке выкупа и распродает графство Онондага по десять центов за доллар. Можешь мне поверить. Он будет лежать ночи без сна, думая о наличности, хранящейся в заказанном мною сейфе. О том, что за нею стоит. Даю ему неделю, ну, десять дней. И он обязательно позвонит.

— И ты клюнешь на все, что бы он ни предложил, — сказала мисс Дрю.

— Ты чертовски права. Перед тобой защитник всех бедных девушек этой дыры. — Он застегнул пиджак своего темного костюма и отряхнул воображаемые пылинки с рукавов. Взял в рот сигару, наклонился и поправил носки. — Вот закончу здесь дела и выставлю свою кандидатуру в конгресс.

— Я хочу поговорить совсем о другом, если ты, конечно, не будешь дуться и злиться, — сказала мисс Дрю.

— Что? Нет. Опять я что-то не так сказал?

— Вундеркинд.

— Ну и что?

— Ты хоть знаешь, что это слово означает? Не хороший мальчик, как ты, наверное, думаешь, а гениальный ребенок.

В этот момент вернулся осчастливленный банкир, радостно потирающий руки, положил для мистера Шульца бумажки на стол, снял со своей авторучки колпачок, надел его на противоположный конец ручки и, не переставая болтать, протянул ее через стол. Но, как только мистер Шульц начал подписывать бумаги, банкир замолчал, и процедура подписания приобрела почти дипломатическую торжественность. Затем появилась старая секретарша с расписками и незаполненной чековой книжкой, и снова возникли суета и оживление, и несколько минут спустя мы уже прощались, улыбались, раскланивались, деньги — уж точно — бодрят людей, приводят их в состояние радостной приподнятости, заставляют заботиться о ближнем и желать ему самого наилучшего. Банкир, до тех пор обращавший внимание только на мистера Шульца, вдруг сказал деланно заинтересованным тоном:

— Ну-с, молодой человек, что же теперь читает ваше поколение? — Он повернул книгу которую я держал в руках, и прочитал заглавие, не знаю, что уж он ожидал увидеть, может, французский роман, но удивление его было искренним. — Очень достойно, сын, — сказал он. Схватив меня за плечо, он смотрел на мою воспитательницу: — Мои поздравления, мисс Дрю, я сам воспитываю молодежь, с такими юношами мы можем не волноваться за наше будущее.

Он проводил нас до самого выхода, каблуки наши стучали по мраморному полу, единственный кассир встал, когда мы цепочкой проходили мимо.

— До свидания, да хранит вас Бог, — сказал банкир и помахал нам с крыльца рукой.

Лулу держал дверцу, пока все мы не забрались на заднее сиденье, потом сам сел впереди, Микки завел мотор, и мы тронулись. Только тогда мистер Шульц, воскликнув «В чем, черт возьми, дело?», перегнулся через мисс Дрю и выхватил из моих рук Библию отеля «Онондага».

В машине воцарилась тишина, слышался только шелест страниц. Я глядел в окно. Мы медленно спускались с холма по почти пустынной центральной улице. Здесь, в сельской местности, были даже фуражные магазины. Я сидел в новом костюме, длинных брюках и ботинках на высокой подошве, бедром к бедру с прекрасной мисс Дрю, на заднем сиденье роскошной личной машины человека, который еще несколько недель назад был для меня полубогом, недоступной мечтой, и чувствовал себя совершенно несчастным. Я покрутил ручку и опустил стекло, чтобы выветрить сигарный дым. У меня не было никакого сомнения, что сейчас произойдет что-то невообразимо ужасное.

— Эй, Микки, — позвал мистер Шульц.

Блекло-голубые глаза Микки-водителя появились в зеркале заднего вида.

— Остановись у церкви на холме, там, где шпиль виднеется, — сказал мистер Шульц и захихикал. — Это единственное, о чем мы не подумали. — Он положил руку на колено мисс Дрю. — Можно мне засвидетельствовать почтение парню, сидящему рядом с тобой?

— Не смотри на меня, босс, — сказала она, — я не имею к этому никакого отношения.

Мистер Шульц наклонился вперед, чтобы видеть меня за мисс Дрю. Он широко улыбался своим громадным крупнозубым ртом.

— Это верно? Ты сам додумался?

Объяснить я не успел.

— Ты видишь, — обратился он к мисс Дрю, — я знаю слова, которые употребляю. Этот малыш действительно вундеркинд.

Вот каким образом я поступил в воскресную библейскую школу при церкви Святого Духа, в Онондаге, штат Нью-Йорк, бесконечным летом 1935 года. Слушать проповеди о бандах в пустыне, их неладах с законом, трудах, проделках, борьбе друг с другом и непомерном гоноре каждой — такова теперь была моя доля по воскресеньям в церковном полуподвале, со сводов которого капала вода, капало и из носов моих одноклассников; одетые в чересчур большие комбинезоны или выцветшие платья, они каждое воскресенье сидели на скамьях рядом со мной, болтая своими босыми или обутыми ногами. Несмотря на все, что я сделал и пережил в последнее время, по воскресеньям я как бы снова возвращался в сиротский приют.


Хотя хуже воскресенья трудно было что-нибудь придумать, остальные дни были не намного лучше, нам не оставалось ничего другого, как творить добро. Мы посещали больницу и приносили в палаты журналы и конфеты. Мы не обходили вниманием ни один открытый магазин, если он только не торговал тракторными запчастями, и покупали все, что там продавалось. В миле от города находилась небольшая заброшенная площадка для игры в гольф, и несколько раз мы ездили туда с Лулу и Микки погонять мячик сквозь маленькие деревянные воротечки, по горкам и ямкам, у меня это хорошо получалось, и я выиграл у них несколько долларов, но после того как в приступе ярости Лулу сломал клюшку о колено, я решил больше туда не ездить. В самом городе, где бы я ни появился, за мной по пятам следовала ватага ребятишек, я покупал им конфеты, игрушки и мороженое, мистер Шульц в это время давал от имени Американского Легиона обеды для их отцов и матерей или же собирал прихожан церкви, скупал все домашние пироги и устраивал вечеринку для желающих отведать кофе с пирогами. Ему, единственному из нас, нравились эти длинные скучные дни. Мисс Дрю нашла конюшню, где можно было взять лошадей напрокат, и каждое утро выезжала с мистером Шульцем верхом на прогулку, я видел из окна шестого этажа, как они трусили по проселочным дорогам к невспаханному полю, где она давала ему уроки верховой езды. По почте из Бостона пришли специальные костюмы, которые она заказала по телефону: твидовые сюртуки с кожаными заплатками на локтях, шелковые шарфы, темно-зеленые фетровые шляпы с маленькими перьями, глянцевые сапоги из мягкой кожи и галифе, странные, лавандового цвета брюки, расширяющиеся на бедрах, которые хорошо сидели на ней, поскольку ее стройная, удлиненная фигура была плосковатой сзади, но совершенно не шли коренастому мистеру Шульцу, который выглядел в них, по меньшей мере, не по-мужски, о чем никто из нас, даже мистер Берман, не решился ему сказать.

Нравилось мне только раннее утро. Я вставал первый и покупал в газетном киоске «Онондага сигнал», которую читал, завтракая в маленькой закусочной, обнаруженной мною в одной из боковых улочек. Хозяйка заведения хорошо пекла и готовила очень вкусные завтраки, но я никому об этом не рассказывал. Наверное, я единственный из банды читал «Сигнал», это была очень скучная газета, заполненная фермерскими новостями, прописными истинами, домашними советами и прочей ерундой, но там печатали комиксы «Фантом», а также «Проделки Эбби», а это как-то связывало меня с реальной жизнью. Однажды утром на первой полосе я прочитал, что мистер Шульц купил у банка местную ферму и вернул ее бывшим владельцам. Вернувшись в отель, я обнаружил, что у тротуара стоит больше старых автомобилей, чем обычно, а в холле на скамьях или прямо на корточках сидит множество мужчин в комбинезонах и женщин в домашних платьях. И с этого времени они установили за отелем надзор — снаружи или изнутри, — в зависимости от времени дня там постоянно находилось от одного-двух фермеров и фермерских жен до дюжины. В этих людях меня поражала одна особенность: уж если они были худые, то худоба их была ужасной, а если толстые, то до безобразия. Мистер Шульц вел себя с ними очень предупредительно и обычно приглашал по двое, будто в свою контору, к угловому столику в столовой отеля, недолго беседовал и задавал несколько вопросов. Я не знаю, сколько закладных он выкупил, может быть, ни одной, скорее всего, он давал несчастным немного денег на погашение месячного платежа или несколько долларов, чтобы, как он говорил, отогнать волка от дверей. Он беседовал с деловым видом, записывал их имена и просил прийти на следующий день, а сами деньги в коричневых конвертиках им выдавал потом Аббадабба Берман, который предварительно готовил их в своем кабинете на шестом этаже. Мистер Шульц, проявляя большой такт, не корчил из себя босса.

Для меня оставалось загадкой, как при всей своей красоте сельская местность может быть такой неуловимо печальной. Я спускался к реке, переходил через мост и бродил по проселочным дорогам, каждый раз уходя все дальше и дальше, и привык к окрестностям, и понял, что и это пустое небо, и полевые цветы, и неожиданно появившийся дом, амбар или мелькнувший зверь ничем мне не грозят. Здесь, в глубинке, мне стало ясно, что все города кончились и что впереди открывается безлюдная дорога, путешествие по которой требует веры. Несколько успокаивали только монотонные телеграфные столбы с провисающими проводами да белая линия в центре дороги, усердно бегущая по холмам и долинам. Я привык к соломенному духу полей и редкому необъяснимому запаху навоза, идущему от горячего пятна на обочине дороги, и то, что мне сначала представлялось тишиной, оказалось мелодией звуков — ветер дул и шептал, вокруг что-то испуганно жужжало и возилось в кустах, лаяло и взвизгивало, стрекотало и стучало копытами, плюхалось и квакало — и определить, кто производит эти звуки, казалось выше моих сил. После нескольких таких прогулок я вдруг понял, что жизнь начинаешь слышать и обонять задолго до того, как видишь ее, и что зрение — самое несовершенное из природных чувств. Многому учил таинственно разворачивающийся перед моим взором пейзаж, между неприбранной землей и громадным бездонным небом ничто не ласкало взгляда, от этих просторов я меньше всего ожидал привычной скученности городских кварталов и трущоб. Но со временем я стал сворачивать с мощеных дорог на грязные тропинки, и однажды, пробираясь по каменистой широкой дорожке, услышал деревенский шум, который пугающе нарастал и постепенно превратился в грохот, — казалась, где-то поблизости двигалась моторизованная армия; взойдя на высотку, я увидел облако пыли, поднимающееся с дальних полей, и прямо перед собой обнаружил стоящие на обочине дороги черные развалюхи местных бедняков; а сами жители Онондаги шли по пыльному картофельному полю за тракторами, комбайнами и грузовиками, картофель от комбайнов бежал по транспортерам в кузова грузовиков, а люди поднимали оставшиеся после машин клубни и бросали их в джутовые мешки, которые тащили за собой, самые слабые даже становились на четвереньки, картофель убирали и мужчины, и женщины, и дети, среди них были и мои знакомые по воскресной школе при церкви Святого Духа.

И тут мне открылся смысл стратегии мистера Шульца. Раньше я удивлялся, неужели он надеется кого-то одурачить своей щедростью? Но теперь я понял: он все делает настолько открыто, что в действительности и не пытается кого-либо дурачить, нет нужды, пусть эти люди и знали, что имеют дело с известным нью-йоркским гангстером, здесь все равно никто Нью-Йорк не любил, и, пока мистер Шульц выказывал добрую волю, их не интересовали его преступления в Нью-Йорке; более того, их не волновало даже то, что они знали, почему он делает то, что делает, лишь бы он соответствовал масштабу своей репутации. Он, конечно, был виден насквозь, но таким и следует быть, если общаешься с массами, надо иметь размах, писать на небе, чтобы было видно за много миль.

Однажды вечером он сказал за ужином:

— Ты знаешь, Отто, я платил председателю совета еженедельно столько же, сколько стоит вся нынешняя операция. Здесь нет посредника, который назвал бы тебе истинную цену. — Он был доволен собой. — Я прав, Отто? Мы напрямую действуем, молочко прямо из-под коровки. — Он рассмеялся, в Онондаге все шло, как он и рассчитывал.

Но Аббадабба Берман особого веселья не испытывал. «Председателем совета» в банде называли мистера Хайнса, члена общества Таммани.[3] Пока агенты ФБР не спутали карты мистеру Хайнсу, он отсылал умников-полицейских на Стейтен-Айленд, судей, не понимающих своих задач, заставлял уходить в отставку и, в довершение всего, подкупом добился избрания самого мирного и сговорчивого окружного прокурора за всю историю города Нью-Йорка. Прекрасная работа. Но наше положение было иным: банда, пытавшаяся выбраться из серьезных затруднений, действовала в необычных условиях, она не имела опыта легальной работы и, следовательно, допускала ошибки. А еще надо было учитывать мисс Дрю. С мистером Берманом о мисс Дрю никто не советовался. Чего там говорить, она, конечно, повышала класс и дела, и замыслов, ее воспитание позволяло лучше организовать благотворительность, она знала, что можно и что нельзя. Кроме того, она придавала Немцу некий шик, отвлекая местных жителей от мысли, что перед ними отъявленный гангстер. Но мисс Дрю была неизвестной величиной, Иксом. В математике, как объяснил мне мистер Берман, когда не знают значения величины и даже того, положительная эта величина или отрицательная, ее обозначают X. Вместо числа вводят букву. А к буквам мистер Берман особой склонности не питал. Теперь он смотрел, как мисс Дрю с каменным выражением лица ковыряла правой рукой в салате, а левой под столом незаметно схватила мистера Шульца за причинное место: мистер Шульц подскочил на стуле, опрокинул вино, закашлялся в салфетку, побагровел и, давясь смехом, сказал, что она чокнутая бешеная шлюха.

В углу за отдельным столом сидели Ирвинг, Лулу и Микки-водитель. Радости на их лицах не было. Когда мистер Шульц вскрикнул от неожиданности, Лулу, смотревший в другую сторону, ошеломленно вскочил на ноги и, дико озираясь, сунул руку в карман пиджака; он успокоился тогда, когда Ирвинг схватил его за руку. Мисс Дрю расколола банду, теперь в ней установилась иерархия, четверо сидели каждый вечер за одним столом, а Лулу, Ирвинг и Микки — за другим. Жизнь в Онондаге вынуждала мистера Шульца проводить большую часть времени с мисс Дрю и со мной, а точнее, с мисс Дрю, и даже я чувствовал себя ущемленным и обиженным, поэтому представляю, что испытывали остальные мужчины. Мистер Берман должен был все это учитывать.

Конечно, как только нью-йоркские газетчики пронюхают, чем здесь занимается Немец Шульц, положение наше быстро, катастрофически изменится, но я тогда этого знать не мог, все казалось мне каким-то причудливым и дурманящим, мне, например, однажды привиделось, что мисс Дрю может быть моей матерью, а мистер Шульц — отцом, эта мысль, и даже не мысль, а еще хуже, ощущение, пришло ко мне, когда мы однажды в воскресенье посетили службу в католической церкви Святого Варнавы, мы явились туда очень рано, мне нельзя было опаздывать в протестантскую воскресную школу при церкви Святого Духа. Мистер Шульц снял шляпу, а мисс Дрю покрыла голову белым кружевным платком, мы сели, серьезные и нарядные, на одну из последних скамей и стали слушать орган, я ненавижу, терпеть не могу этот инструмент, он забивает уши пугающими аккордами праведности или же заползает в них червяком смиренного благочестия; святой отец в шелковых одеяниях помахивал дымным горшочком под нарисованным на стене окровавленным беднягой Христом на золотом кресте; можете поверить, я совсем не так представлял себе жизнь преступников, но потом произошло нечто такое, о чем я и подумать не мог; когда мы были уже у выхода, мистер Шульц поставил в маленький стаканчик свечку за упокой души Бо Уайнберга, сказав при этом «Что за черт!», а затем за нами на тротуар вышел и отец святой, я не думал, что священники в шелковых одеяниях замечают с кафедры, кто приходит на службу, но, оказывается, замечают, все замечают, а звали священника отец Монтень, говорил он с акцентом, он сказал, что надеется снова увидеть нас, и крепко потряс мою руку; они с мисс Лолой, мисс Дрю, поговорили по-французски, он был канадский француз с жесткими реденькими черными волосами, которые зачесывал наверх, чтобы спрятать лысину, что, конечно, не удавалось. Я чувствовал себя немым, косноязычным, на блинах, ветчине и яблочном соке я понемногу толстел, носил фальшивые очки, ходил в церковь, причесывал волосы, одевался чисто и опрятно, костюмы доставала мне мисс Лола, мисс Дрю; она взяла себе за правило заказывать для меня одежду из Бостона, она делала это так, будто и в самом деле отвечала за меня, странно, но, когда она смотрела на меня, я не видел в ее глазах глубины, присущей сильным характерам, она, похоже, не отличала притворства от реальности, а может, была достаточно богатой, чтобы считать все придуманное существующим; я в этом городке уже не бегал, как прежде, сломя голову, не чувствовал себя самим собой, я слишком много улыбался, говорил, как маменькин сынок, и вообще стал притворщиком и делал такие вещи, которые раньше, когда носил свой клубный пиджак, и представить себе не мог: например, пытаясь понять, что происходит, начал подслушивать — совсем как полицейский на телефонной станции.

Однажды вечером, сидя в своей комнате, я учуял запах сигарного дыма и услышал голоса; выйдя в коридор, я остановился у слегка приоткрытой двери в комнату мистера Бермана, которую он использовал как кабинет, и заглянул внутрь. Мистер Шульц был в банном халате и шлепанцах, в этот поздний час они говорили тихо, так что если бы он меня застукал, то просто не знаю, что бы он со мной сделал, но мне было плевать, я ведь уже член банды, работаю вместе со всеми, убеждал я себя, разве можно жить на одном этаже с Немцем Шульцем и не воспользоваться такой возможностью. Слух мой был по-прежнему остр, я сделал шаг в сторону, чтобы меня не было видно, и прислушался.

— Артур, — говорил мистер Берман, — ты же знаешь, что эти парни ради тебя в тюрьму сядут.

— В тюрьму им садиться не надо. От них требуется только держать ухо востро, вежливо здороваться с дамами и не приставать к горничным. Неужели это слишком много? Я же им плачу, верно? Черт возьми, у них прекрасный оплачиваемый отпуск, чем же они недовольны?

— Никто ни слова не сказал. Но я знаю, что говорю. Мне трудно объяснить. Все эти манеры за столом унижают их достоинство. В двадцати милях к северу отсюда есть придорожный буфет. Может, ты позволишь им время от времени выпускать там пар?

— Ты что, спятил? Хочешь испортить всю работу? Что, как ты думаешь, произойдет, если они там ввяжутся в драку из-за какой-нибудь бляди? Нам не хватает только свары с местной полицией.

— Ирвинг не допустит этого.

— Нет, извини, речь идет о моем будущем, Отто.

— Это верно.

На какое-то время они замолчали. Мистер Шульц сказал:

— Тебя беспокоит Дрю Престон.

— До сих пор мне никто не сообщал полного имени дамы.

— Вот что я тебе скажу, позвони Куни, пускай он достанет несколько порнографических фильмов, кинопроектор и приезжает сюда.

— Артур, как я это скажу? Это серьезные взрослые мужчины, они, конечно, не мыслители, но думать они умеют и, поверь мне, заботятся о своем будущем не меньше, чем ты о своем.

Я услышал, как мистер Шульц ходит по комнате. Потом он остановился.

— Боже мой, — сказал он.

— И тем не менее, — сказал мистер Берман.

— Слушай, Отто, мне даже денег на нее тратить не приходится, у нее больше денег, чем у меня когда-нибудь будет, она не похожа на других, согласен, девчонка она испорченная, но у них так водится, — когда придет время, пинок под зад — и дело с концом, обещаю тебе.

— Они не забывают Бо.

— Что это значит? Я тоже не забываю, я тоже огорчен, даже больше других. Если я не говорю об этом, значит, не помню, так, что ли?

— Только не влюбись, Артур, — сказал мистер Берман.

Я тихонечко возвратился в свою комнату и лег в постель. Дрю Престон и вправду была очень красива — стройная, с естественной грацией движений, особенно когда она за собой не следила; если бы мы, скажем, выехали на природу, она была бы похожа на рисованных девушек из старых детских книг разоренной библиотеки сиротского дома, она была бы такая же добрая и беседовала бы с маленькими лесными зверьками; я хочу сказать, что, когда она, задумавшись, забывала, где и с кем находится, все это можно было прочитать на ее утонченном лице, в ее пухлых, горделиво поднятых губах, в ее ясных, больших, зеленых глазах, которые могли гореть от распирающего ее любопытства или же прятаться со зловещей дерзостью под вызывающе скромными ресницами. Все мы находились под ее влиянием, даже философичный мистер Берман, который был постарше всех нас и страдал от физического недостатка, не будь рядом столь ослепительной красоты, он и не вспомнил бы о нем. Но это-то и делало ее опасной, она была непостоянной, мгновенно меняла окраску, играла ту роль, которая диктовалась ей конкретной обстановкой. Затем мне пришло в голову, что все мы очень неаккуратны со своими именами; когда пастор, принимая меня в воскресную школу, спросил, как меня зовут, я ответил — Билли Батгейт и стал наблюдать, как он записывает имя в журнал, едва ли понимая в тот момент, что прохожу обряд посвящения в бандиты, приобретаю второе имя, которое смогу использовать по собственному усмотрению, точно так же, как Артур Флегенхаймер мог превратиться в Немца Шульца, а Отто Берман — в Аббадаббу; имена похожи на номера машины, которые в конструкцию не входят и которые можно снимать и прикреплять снова. Та, которую я на буксире считал мисс Лолой, а затем в отеле мисс Дрю, теперь, в Онондаге, стала миссис Престон; в общем, она перещеголяла любого из нас, должен признаться, что сделал неверные выводы, когда провожал ее в «Савой-Плаза» и дежурный регистратор назвал ее мисс Дрю, может, он обратился к ней так, потому что это было ее девичье имя — насколько я знаю, замужние женщины сохраняют девичьи имена, — а может, молодой клерк знал ее еще ребенком, и хотя теперь она стала слишком взрослой, чтобы звать ее просто по имени, он уже не мог обращаться к ней официально.

А может, и не надо добиваться определенности, даже если речь идет о прозвищах, может, в том-то и была моя трудность, что я все хотел знать определенно и представлял вещи неизменными. А ведь я сам изменялся, вы только посмотрите, где я теперь был и что делал, каждое утро я надевал очки, которые ничего не увеличивали, а каждый вечер снимал их — совсем как человек, который может обходиться без них только во время сна. Меня готовили к жизни гангстера и одновременно учили понимать Библию. Уличный мальчишка из Бронкса, я жил в сельской местности, как маленький лорд Фаунтлерой. Во всем этом я не видел никакого смысла, кроме разве того, что я зависел от обстоятельств. Менялся ли я вместе с ними? Да, определенно менялся. Из этого я заключил, что, возможно, любое имя временно, поскольку жизненные обстоятельства постоянно меняются. Эта мысль показалась мне интересной. Я решил, что разработал собственную теорию называния, номерную (по аналогии с номерами машин). Как теория она применима ко всем людям, безумным или нормальным, кроме меня. И как только я обрел эту теорию, Лола, мисс Дрю, миссис Престон, стала беспокоить меня меньше, чем мистера Отто Аббадаббу Бермана. У меня был новый банный халат, и почему бы мне не надеть его и, после того как мистер Артур Флегенхаймер Шульц уйдет спать, не постучаться в дверь Аббадаббы и не сказать ему, что обозначает X. Единственное, чего я не должен забывать и что привело меня к нынешнему положению, — это непременное выполнение моего тайного предназначения. Вот уж что не должно измениться никогда.

Глава десятая

Я проснулся намного позже обычного, что понял тотчас же, как только открыл глаза: комнату заливал свет, а белые занавески на окнах напоминали экран кинотеатра перед началом фильма. Горничная чистила пылесосом коридор, и, судя по шуму, из-за угла во двор отеля въехал грузовик с продуктами. Я встал с кровати совершенно разбитым, но умылся, оделся и через десять минут уже шел в кафе. Когда я вернулся к отелю, около «бьюика» меня ждал Аббадабба Берман.

— Эй, малыш, — сказал он, — поехали покатаемся.

Я влез на единственное свободное место сзади между Ирвингом и Лулу Розенкранцем. Сидеть там было не очень приятно; когда мистер Берман устроился спереди и Микки завел мотор, Лулу, весь напрягшись, наклонился вперед и сказал:

— А зачем нам маленький говнюк?

Мистер Берман не счел нужным ответить или даже повернуть голову, Лулу бухнулся на свое место, бросил на меня устрашающий взгляд и произнес, обращаясь, конечно, не только ко мне, но и ко всем прочим:

— Я этим дерьмом сыт по горло, все, надоело.

Мистер Берман знал это, он все понимал и без чужих подсказок. Мы проехали мимо здания местного суда, полицейская машина, стоявшая у обочины, рванулась за нами. Я обернулся и решил уже было открыть рот, но инстинкт подсказал, что этого делать не надо. Бледно-голубые глаза Микки регулярно появлялись в зеркале заднего вида. Плечи мистера Бермана были едва видны над спинкой сиденья, полотняная летняя шляпа из-за горба почти упиралась в ветровое стекло, но для меня все это были признаки его хитроумия и мудрости, и каким-то образом я знал, что полицейская машина у нас на хвосте для него не секрет и что говорить ему об этом тоже не следует.

Микки проехал по скрипучим доскам моста над Онондагой и оказался за городом. В разгар дня все выглядело выцветшим и пожухлым, в машине тоже дышать было нечем. Минут через десять-пятнадцать он свернул с мощеной дороги на территорию фермы и под протестующее кудахтанье куриц выехал мимо двух скачущих козлов, амбара и силосной башни на грунтовую дорогу; подпрыгивая на камнях и оставляя за собой пыльный шлейф, мы понеслись дальше. Через какое-то время машина остановилась у огороженного забором барака. Вскоре я услышал, как скрипнули тормоза и хлопнула дверца, мимо нас прошел полицейский, отпер ворота в заборе, на которых висела табличка ОПАСНО. НЕ ВХОДИТЬ, открыл их, и мы въехали внутрь.

Барак оказался закрытым тиром, в котором местная полиция тренировалась в пистолетной стрельбе, пол был грязный, дальняя стена засыпана большой кучей земли, наверху по всей длине здания висели, словно бельевые веревки, провода на шарнирах. Полицейский вынул из ящика бумажные мишени, прикрепил их к проводу, подтянул к земляной насыпи, потом сел у двери, наклонил свой стул так, что он опирался только на две ножки, и стал сворачивать сигарету, а Лулу Розенкранц без лишних церемоний подошел к барьеру, вынул свой кольт сорок пятого калибра и начал палить. Я думал, что голова моя разорвется, оглядевшись, заметил, что все остальные надели кожаные наушники, и сразу увидел горку точно таких же на столе, быстро взял пару и натянул на голову, прижимая покрепче к ушам, а Лулу в это время расстреливал мишень в клочья, наполняя барак запахом дыма и эхом пальбы, от которой стены, как чудилось, то расширялись, то сужались.

Лулу, подтащив мишень к себе, сорвал ее, даже не удостоив взглядом, прикрепил следующую и толчком отправил ее по проволоке в конец барака, а сам принялся заряжать свой кольт, роняя в спешке патроны — так ему не терпелось снова всаживать в мишень пулю за пулей; он словно спорил с кем-то, подчеркивая каждый выстрел рывком указательного пальца; барак наполнился таким непереносимым грохотом, что я вышел наружу и встал под солнцем, опершись о крыло машины; голова моя гудела, в гудении различимы были несколько нот одновременно, как в гудке «паккарда» мистера Шульца.

Пальба на несколько минут прекратилась, а когда возобновилась, я услышал отдельные выверенные выстрелы, выстрел, пауза и снова выстрел. Какое-то время спустя из барака вышел мистер Берман с двумя мишенями и положил их рядом на капот «бьюика».

Мишени были напечатаны в виде черных силуэтов головы и туловища человека, одну испещряли дырки, как внутри, так и вне силуэта, в середине груди зияла большая рваная рана, сквозь которую солнечный свет отражался от капота. В другой мишени аккуратные отверстия образовывали правильный рисунок, одна дырочка находилась в центре лба, еще две — там, где надлежало быть глазам, по одной — в каждом плече, еще одна — в центре груди и две — в районе живота чуть выше талии. Ни один из выстрелов за пределы силуэта не вышел.

— Кто стреляет лучше? — спросил меня мистер Берман.

Я ответил не раздумывая, показав на мишень с безошибочно точными попаданиями:

— Ирвинг.

— А откуда ты знаешь, что это Ирвинг?

— Он все так делает, очень аккуратно и тщательно.

— Ирвинг за всю жизнь ни одного человека не убил, — сказал мистер Берман.

— Мне бы не хотелось убивать людей, — начал я, — но уж если придется, то вот так, — закончил я, показывая на мишень Ирвинга.

Мистер Берман оперся на крыло, вытряхнул из пачки сигарету «Олд голд» и подхватил ее губами. Потом вытряхнул еще одну и предложил мне, я взял у него сигарету и спички, дал прикурить ему и прикурил сам.

— В тяжелой ситуации ты наверняка предпочтешь, чтобы рядом с тобой стоял Лулу и палил во все, что шевелится, — сказал он. — Ты поймешь, что в таких случаях решают мгновенья. — Он выбросил вперед руку с одним вытянутым пальцем, потом еще раз с двумя и так далее, пока не раскрыл всю пятерню. — Бум, бум, бум, бум, бум — и точка, — сказал он. — Вот так. Ты номер телефонный набрать за это время не успеешь. Или сдачу взять из автомата.

Его слова звучали убедительно, но мнения своего я все же менять не хотел. Я молча стоял, глядя себе под ноги. Он сказал:

— Мы говорим не о дамском вышивании, малыш. В нашем деле аккуратность не главное.

Мы постояли молча. Было жарко. В небе кружилась одинокая птица, в белизне жаркого пасмурного дня она парила, словно планер, в оперении были красные и ржавые тона, птица лениво скользила в вышине. Я слышал «поп, поп» пистолетной стрельбы.

— Разумеется, — сказал мистер Берман, — времена меняются, и, глядя на тебя, я думаю о новом поколении, которому, возможно, потребуются новые навыки и умения. Может быть, все будет гладко и четко, люди начнут спокойно делать свое дело, без пальбы на улицах. Нам потребуется меньше людей типа Лулу. И если все пойдет именно так, то тебе, возможно, и не придется никого убивать.

Я взглянул на него, он слабо улыбнулся в ответ.

— Как ты думаешь, это возможно? — спросил он.

— Не знаю. Судя по тому, что происходит вокруг, вряд ли.

— В какой-то момент люди начинают подбивать бабки. Числа не лгут. Человек видит числа, видит единственно осмысленные знаки. Числа образуют какое-то подобие языка, в котором буквы превращены в цифры, так что разночтений быть не может. Исчезает звучание букв, и уже не важно — щелкаешь ты языком, высовываешь его или притрагиваешься им к нёбу, произносишь «ох», «ах» или что-нибудь еще, что может отвлечь тебя или околдовать своей музыкой, а то и вызванными в мозгу образами; все это перестает существовать вместе с акцентом, ты приходишь к совершенно новому пониманию, к языку чисел, и все становится яснее ясного. Вот здесь-то и наступает время изучения чисел. Ты понимаешь, на что я намекаю?

— На сотрудничество.

— Именно. Железные дороги — прекрасный пример, ты только посмотри, что там происходило, существовали сотни железнодорожных компаний, которые грызлись между собой. А сколько теперь осталось? По одной на каждый регион страны. Наверху они создали промышленную ассоциацию, чтобы легче было действовать в Вашингтоне. Все теперь тихо, спокойно, всё работает.

Я затянулся сигаретой и почувствовал в груди и горле — ошибки быть не могло — зарождающееся волнение, будто бы во мне просыпалась какая-то сила. Ясно, что я услышал предсказание, но вот чего — неизбежного события или же задуманного предательства — я сказать не мог. А какая, впрочем, разница, если меня ценят?

— Но что бы там ни было, ты должен научиться самому главному, — сказал мистер Берман. — Что бы ни случилось, ты должен уметь постоять за себя. Я уже предупредил Ирвинга, чтобы он помог тебе. Как только они закончат, твоя очередь.

— Что? Мне можно пострелять?

Он вытянул руку, на его ладони лежал пистолет, который я купил у Арнольда Помойки. На вычищенном и смазанном пистолете не было ни единого пятнышка ржавчины; взяв его в руки, я увидел, что патронная обойма на месте, и, судя по весу, пистолет заряжен не холостыми.

— Если хочешь носить его с собой, носи, — сказал мистер Берман. — Если нет, то не клади его в ящик комода под белье. Ты способный мальчишка, но, как все мальчишки, делаешь глупости.


Никогда не забуду, как первый раз в жизни держал заряженный пистолет в руке, как поднимал его и выстрелил, никогда не забуду страх от одушевленного толчка в кость руки; он твой, в этом нет никакого сомнения, он дан тебе, дарован, как рыцарский титул, и, хотя ты не изобретал его, не конструировал, не изготовлял, он всецело твой, потому что он в твоей руке, и пусть ты не знаешь, как он работает, он все равно твой, ведь самого легкого нажатия твоего пальца достаточно, чтобы на куске бумаги в шестидесяти футах от тебя появилась дырка; и как не восхититься собой, как не влюбиться в это изогнутое, подпружиненное существо; я был потрясен, ошарашен, я ведь не знал, что пистолеты оживают, когда из них стреляешь. Я пытался не забывать наставлений, старался дышать спокойно, стоять боком к мишени, прицеливаться вдоль руки, но понадобились весь тот день и еще почти целая неделя ежедневных тренировок и множество фонтанчиков из сухой и хрупкой, как керамика, земли, прежде чем я свыкся с ним, а он привык к теплоте моей руки и начал палить, куда я захочу, как того заслуживали моя потрясающая координация, упругие руки, сильные ноги и острое зрение, прежде чем я научился легким нажатием пальца убивать любого, кто был нарисован на мишени. Несколько дней спустя я прицеливался и уже без промаха попадал в середину лба, в левый и правый глаз, в плечи, сердце, живот — куда угодно; Ирвинг подтаскивал мишень к себе, снимал ее, накладывал на предыдущую и убеждался, что отверстия совпадают. Он никогда не хвалил меня, но и не прекращал наставлять. Лулу не снизошел до того, чтобы понаблюдать за мной. Откуда ему было знать, что я собираюсь соединить технику Ирвинга с собственными талантами, что, потеряй я выдержку, сбей руку, начни стрелять с его гневливой быстротой, все равно пули попадут в те же дырки в тех же местах. Я знал, что бы он сказал, если бы увидел мои успехи, он сказал бы, что пальба по бумажным мишеням — дерьмо, пусть он попадет в человека, который поднимается из-за столика в ресторане, когда на тебя со всех сторон смотрят чужие пистолеты, громадные, как полевые пушки или могучие мортиры, тогда посмотрим, на что он годен.

Как это ни странно, то же самое отношение я заметил и у полицейского, который каждое утро открывал ворота, садился, откинувшись на стул, и крутил свои сигареты; только на второй день моих стрельб я понял, что он здесь шеф, у него на фуражке была косичка, которой не было ни у кого другого, даже у сержантов, по рукам этого немолодого брюхастого человека в рубашке с короткими рукавами можно было судить о его прежней силе; мне казалось, полицейский чин мог найти себе занятие и получше, чем собственноручно открывать ворота стрелкового тира для заплативших ему горожан и ошиваться поблизости, впрочем, в Онондаге времени у него было навалом, он вполне мог понаблюдать за мальчишкой; стреляя по мишеням, я думал об улыбающемся полицейском у меня за спиной, занятом, как и отец Монтень, мелкими делами в глухом местечке, и пусть кругозор его невелик, он доволен своей жизнью; дым от его крепкой сигареты все время напоминал мне о его присутствии, было в нем что-то от фермера, который сидит на крыльце своего дома и глазеет на проходящий мимо парад.

Впервые после приезда в Онондагу я почувствовал, что занимаюсь чем-то серьезным, эти несколько дней пальбы по мишеням так захватили меня, что по утрам я с трудом мог дождаться отъезда на стрельбище, а когда вечером возвращался голодный в отель, в ушах все еще звучало эхо выстрелов, а нос щекотало от едкого порохового дыма. Они, без сомнения, учили меня, и я теперь понимаю, что во внешне хаотичной жизни мистера Шульца все было прекрасно организовано, они терпеливо решали самые разные задачи — улаживали сегодняшние неприятности с законом и готовились к будущему; следили за своими делами в Нью-Йорке и пускали пыль в глаза жителям этого северного графства; а попутно еще и кое-какие проблемы решали или, как мистер Шульц, даже прогуливались верхом с красоткой. Чем не жонглирование, когда все предметы находятся в воздухе одновременно?! Стрелять из пистолета мне и вправду нравилось; по моим оценкам, я был самым молодым мастером стрельбы в истории преступного бизнеса, не думаю, что я тогда открыто хвалился этим, но по ночам я представлял, как за мной по Вашингтон авеню гонятся соседские обормоты, а я вдруг останавливаюсь, поднимаю руку с пистолетом в их сторону и вижу, как они тормозят, падают, спотыкаясь друг о друга, и ползут под машины, эта картина вызывала у меня в темноте улыбку.

Все остальное, что я мог мысленно сделать с помощью пистолета, улыбки у меня не вызывало.


Тут я должен сказать, что, кроме той жизни, которую я описываю, продолжалась и другая, с которой я не был связан.

Мистер Шульц по-прежнему собирал ставки подпольной лотереи, торговал пивом, руководил профсоюзами мойщиков окон и официантов, пару раз он ездил в Нью-Йорк, но большей частью вел дела на расстоянии, что нe очень удобно для человека по природе своей подозрительного, не доверяющего никому, кроме ближайших сообщников, да и то если с них не спускать глаз. Я часто слышал, как он кричит в специальный телефон мистера Бермана, толстые стены не позволяли разобрать слов, но я легко различал тембр, высоту и силу голоса, и как человек, который просыпается, если нет привычного шума поездов под окнами, я бы крайне удивился, если хотя бы один день не услышал его крика по телефону.

Микки часто ездил в Нью-Йорк, то днем, то ночью; в Онондагу приезжали на машинах люди, которых, кажется, знали все, кроме меня, они ужинали с Лулу и Ирвингом за другим столом; как мне помнится, каждую неделю я видел два-три новых лица. Все это давало мне представление о широте операций банды, о величине недельной выручки; с моей теперешней позиции я вижу, что мистер Шульц изо всех сил пытался сохранить свое положение после потерь, вызванных неприятностями с налоговым ведомством. Но тогда об этом мне трудно было судить, он изображал из себя человека обиженного, обманутого, которого принимают за идиота. Мистер Берман весь день корпел над бухгалтерскими книгами, иногда к нему присоединялся мистер Шульц, обычно они уединялись поздно вечером; как-то, проходя мимо открытой двери номера мистера Бермана, я заметил в комнате сейф, рядом с ним валялись пустые парусиновые почтовые сумки, и тут я понял, что все деньги хранятся здесь, через коридор от моей комнаты, и от этого мне стало не по себе. Если не считать мелких сумм на чисто политические цели, мистер Шульц не держал денег в банке, потому что банковские счета можно арестовать, вклады конфисковать, а его самого привлечь к суду за неуплату налогов; с него было вполне достаточно дела, которое возбудили агенты ФБР, найдя в конторе на 149-й улице платежные ведомости и записи выигрышей подпольной лотереи. Так что все расчеты проводились наличными; вклады, выплаты, зарплата, прибыль мистера Шульца — все была чистая наличность; и однажды ночью мне приснилась громадная приливная волна денег, мистер Шульц бегал по берегу и, словно картошку, собирал лопатой в джутовые мешки то, что оставил на песке прибой, во сне я понимал, что вижу сон, потому что наш городишко оказался на берегу моря, но как бы то ни было мистер Шульц долго сгребал деньги и наполнил банкнотами очень много джутовых мешков, банкноты потом превратились в золото, но во сне я не знал, куда он его спрятал, а когда проснулся, загадка не стала яснее.


Приблизительно в это время из Нью-Йорка на седане «нэш», за рулем которого сидел кто-то из членов банды, в Онондагу приехал адвокат мистера Шульца Дикси Дейвис, которого я не видел с той памятной встречи в лотерейной конторе. Дикси Дейвис был для меня образцом модника, свои нарядные ботинки я купил, подражая ему; теперь на нем были летние туфли с сеточкой, коричневые туфли с кремовой сеточкой, идущей от шнурков до носка, на меня они не произвели впечатления, хотя в них, похоже, было не так жарко. Дикси Дейвис был одет в легкий желтый двубортный костюм, который мне понравился, и полотняный полосатый галстук, полосы были светло-голубые, серые и розовые, — красивый галстук, но самой потрясающей деталью его туалета оказалась соломенная широкополая шляпа, которую он водрузил на голову, едва выбравшись из машины. Я спускался по лестнице, когда увидел, как мистер Берман, сам не чуравшийся модных сочетаний цветов, приветствует у вращающейся двери адвоката. Дикси Дейвис держал в руках портфель, который, казалось, лопался от таинственных юридических проблем. Адвокат был мало похож на того человека, которым я его помнил; возможно, на него так подействовало ожидание встречи с мистером Шульцем; войдя в холл, он снял шляпу и нервно огляделся, портфель он держал двумя руками и, несмотря на улыбку, выглядел бледным, некрасивым, озабоченным, в манере его было что-то елейное, а в улыбке — кисловатое, в Бронксе мы называли такую улыбку говноедской, она осталась на его лице и когда он шел за мистером Берманом в лифт.

Мистер Шульц собирался работать весь день, поэтому попросил Дрю Престон на это время побыть в роли моей гувернантки. Мы стояли с ней у лестницы, ведущей к индейскому музейчику, который помещался в полуподвальном помещении краснокирпичного здания суда.

— Послушай, — сказала она, — там всего несколько скальпов, боевых копий и прочей ерунды, и кто там оценит, какая у тебя прекрасная гувернантка? Давай устроим пикник, если ты не против.

Я сказал, что все готов делать, только бы не учиться. В моем любимом кафе мы запаслись сандвичами с куриным салатом, фруктами и пирожными, потом в винной лавке она купила бутылку вина, и мы отправились на восток, в горы. Прогулка получилась намного продолжительнее, чем представлялось вначале, большинство моих предыдущих вылазок я совершал на запад и на север, в поля, а горы всегда кажутся ближе, чем они есть на самом деле; и мы уже давно миновали мощеные городские улицы и прошли порядочно по широкому серпантину проселочной дороги вверх по холму, а гора, возвышающаяся над отелем «Онондага», осталась на том же расстоянии, на каком была видна из моей комнаты: с одной стороны, протяни руку — и дотронешься, а с другой, когда я повернулся и увидел весь немалый пройденный путь, она не стала хоть на йоту ближе.

Дрю Престон шла впереди, но у меня не возникало желания догнать и перегнать ее, мне нравилось наблюдать, как сокращаются мышцы ее стройных белых икр. Как только мы очутились за городом, она сняла с себя гувернантскую юбку и перебросила ее через плечо, отчего сердце мое на миг остановилось, но под юбкой у нее обнаружились шорты, какие носят самые смелые модницы, походка ее пленяла — длинные стройные ноги ступают ловко и красиво, голова опущена, свободная рука мерно покачивается, ягодицы попеременно опускаются и поднимаются, к чему я вскоре привык; она быстро идет в гору, ее маленькие ножки в остроносых туфлях на низком каблучке и белых носочках мелькают у меня перед глазами; и вдруг дорога выровнялась и перешла в тропу, солнечное пекло сменилось сосновой тенью, и мы попали в совершенно другой мир, под ногами стлался мягкий ковер из толстого слоя коричневых сосновых иголок, сухие сучки трещали в тишине, солнце едва проникало в этот коричневатый мир под вечнозеленым пологом, оставляя на земле лишь крапинки или небольшие заплаты света. Раньше мне не доводилось бывать в таком большом лесу, в Бронксе встречались грязные рощи громадных, похожих на деревья сорняков, запутанные и непроходимые, но в них нельзя было затеряться; даже в самых диких углах зоопарка в Бронксе я не испытывал чувства, которое возникает у тебя в пещере или подземелье, я раньше и представить не мог, что человек ходит по дну лесов.

Дрю Престон шла так, будто знала куда идет, мы гуляем по старым тропинкам лесорубов, сказала она, я доверчиво шел следом, нам встречались маленькие солнечные поляны, которые, на мой взгляд, прекрасно подходили для пикника, но она не останавливалась, а продолжала идти вверх, и вдруг я понял, что мы уже в горах, послышался шум воды, мы вышли к реке Онондага, она была здесь очень мелкой, не шире ручья, который легко перейти по торчащим камням, что мы и сделали; я снова подумал, что Дрю Престон наконец остановится, но она продолжала взбираться вверх к темному лесу, и я уже решил заныть: новые кеды натерли мне мозоли, а комары искусали голые ноги; на мне были полотняные шорты маленького лорда Фаунтлероя и бело-голубая полосатая футболка с короткими рукавами, которые она сама выбрала для меня, но тут мы вошли в большой естественный парк, заросший могучими сосновыми деревьями, шум воды заметно усилился; Дрю Престон остановилась в нескольких ярдах надо мной в короне ослепительного света, подойдя к ней, я обнаружил, что мы находимся на обрыве узкого, залитого солнцем ущелья с водопадом, плотный поток белопенной воды с грохотом падал на громадные валуны. Именно здесь она решила устроить пикник, будто и раньше знала это место и стремилась сюда, мы сели на землю, свесив ноги с изрытого корнями влажного берега.

Развернув бутерброды, мы разложили их на ее юбке, которую она расстелила на земле; открыв бутылку нью-йоркского красного вина, она из тактичности или по рассеянности позволила и мне время от времени отхлебывать из нее, правда, мне пришлось ради этого снять очки; мы молча ели, пили и любовались восхитительным видом ревущего ущелья и добела вымытых, облитых солнечным светом валунов. На самом дне ущелья мерцала радуга, словно не вода, а свет падал и разбивался на отдельные цвета. Место было самое потаенное. У меня возникло чувство, что, захоти мы остаться здесь, мистер Шульц никогда нас не найдет: как он может догадаться, что такое место вообще существует? Что рождалось во мне в той романтической обстановке? Что я хотел объявить ей, прежде чем убедился, что ничего похожего на мое состояние она не испытывает? Она сидела, опустив плечи, полностью отдавшись каким-то своим мыслям, она забыла обо мне, о еде, о бутылке с вином, которую, обхватив двумя руками, опустила между ног. Теперь я мог разглядывать ее, не привлекая к себе внимания, и сначала я рассмотрел ее бедра; когда человек сидит, бедра становятся толще, особенно если они не очень мускулистые, под этим безжалостным солнцем они были мягкими, молочно-белыми, с едва заметными, тончайшими, голубыми венами; я с удивлением обнаружил, что она очень молодая, гораздо моложе, чем я считал раньше; я не знал, сколько ей лет, но ее замужество и люди, которые ее окружали, заставляли меня думать о ней как о взрослой женщине, мне и в голову не приходило, что она, как и я, может быть, не по годам развита, что она еще девчонка, разумеется, старше меня, но девчонка, может, ей двадцать или двадцать один этой миссис Престон с золотым кольцом на пальце. И все это было видно при одном взгляде на ее кожу в ярком солнечном свете. И все же ее жизнь была настолько не похожей на мою, что я казался ребенком рядом с ней. Я имею в виду не только то, что она имела свободный доступ в самые высокие сферы власти и безвластия; она сама выбрала себе эту жизнь, а могла бы выбрать для своих медитаций и постриг в монахини или карьеру актрисы. Я скорее имею в виду ее практические знания, то, что она догадалась вот об этом месте в горах. То, что она знала лес. Понимала толк в лошадях. Я вспомнил, как ее муж-извращенец Харви пробормотал что-то о регате. Видимо, она была знакома и с парусными гонками, и с океаном, и с пляжами, на которых можно купаться в одиночестве, и с катанием на лыжах где-нибудь в Альпах, и со всеми удовольствиями земли, если ты, конечно, знаешь, где они находятся, и умеешь ими пользоваться. Вот в чем истинное богатство — в практическом знании таких вещей, в умении приспособить их для себя. Глядя на нее сейчас, я впервые осознал, на что замахиваюсь, я впервые почувствовал острую боль от понимания того, как много я потерял в жизни, как много потеряла моя мать, и потеряла навсегда, и как много обречена была потерять маленькая темноглазая Бекки, если бы я не любил ее и не собирался взять с собой и провести через все препятствия, которые ждали меня на пути.

Мне было не по себе от молчаливого присутствия Дрю Престон, меня бесило созданное ею одиночество, я ощущал его оскорблением. Я ждал ее внимания, нуждался в нем, но не мог унизиться до просьбы. Я бросил взгляд на ее профиль. Жара спутала ее волосы, сдвинула их со лба, и мне открылась его белая изящная скульптурная линия. Солнечные лучи, отражающиеся от валунов, высветили в прозрачности ее глаза зеленый овал зрачка с золотыми искрами; глаз, казалось, увеличился, и я понял, что она плачет. Она плакала молча, не закрывая глаз, слизывая слезы с уголков губ. Я отвернулся — а что еще делать, если ты вдруг стал невольным свидетелем чужого горя? И только тут я услышал, как она всхлипывает и сглатывает слезы, сдавленным голосом она попросила рассказать, как умер Бо Уайнберг.

Рассказывать мне не хотелось ни тогда, ни сейчас, но раз я тогда рассказал ей, то расскажу и сейчас.

— Он пел «Прощай, черный дрозд».

Водопад грохотал, радуга сияла, она смотрела на меня и, кажется, не понимала.

— «Я уношу заботы и печали, я ухожу, прощай, черный дрозд», — произнес я. — Это очень известная песня.

А потом, словно поясняя свои слова, пропел:


Постели постель

И зажги свечу,

Я приду к тебе

Поздним вечером.

Прощай, черный дрозд.

Глава одиннадцатая

Он начинает напевать ее, пока мистер Шульц еще с ней внизу, а я стою между палубами, впиваясь пятками и локтями в заклепки железного трапа, который взмывает вверх и падает вниз вместе с буксиром и волнами. Казалось, что Бо услышал эту мелодию в тарахтении буксирного движка или в дуновении ветра, порой механические или природные ритмы принимают в нашем сознании образ популярной песни. Он поднимает голову и пытается распрямить плечи, он, кажется, обрел самообладание, песня помогает ему взять себя в руки; когда человек чем-то увлечен, такое пение не мешает концентрировать внимание; откашлявшись, он запел чуть громче, хотя по-прежнему без слов, остановился он, только чтобы оглянуться, насколько позволяли веревки, меня он не увидел, но, видимо, почувствовал и позвал, эй, малыш, иди сюда, поговори со стариной Бо, потом снова замурлыкал себе под нос, доверчиво ожидая моего появления. А мне совсем не хотелось влезать в его шкуру, мне хватало уже того, что я был в одной рубке с умирающим, его состояние казалось мне заразным, мне не нужно было ни его опыта, ни его мольбы, ни его жалоб или последних просьб; я не испытывал желания мозолить ему глаза в его последний час, словно с ним на дно могла уйти часть меня самого, признаваться в этом не очень приятно, но именно так я себя и чувствовал, совершенно посторонним, не желающим исполнять ни роль священника, отпускающего грехи, ни роль утешителя, ни роль сестры милосердия; я не хотел участвовать ни в чем, что предстояло испить ему, даже как наблюдатель. И, разумеется, у меня не было другого выхода, как спуститься с лестницы и встать на уходящей из-под ног палубе в таком месте, где бы он мог видеть меня.

Он кивнул, с трудом подняв на меня взгляд, вид его был странно неопрятен, одежда скособочилась, сорочка наполовину вылезла из брюк, фрак задрался так, словно у Бо вырос горб, черные густые волосы растрепались, он кивнул, улыбнулся и сказал, о тебе идет добрая слава, малыш, они на тебя надеются, ты ведь знаешь об этом? Ты маленький задира, верно? и толстым вряд ли станешь, подрастешь еще на пару дюймов и сможешь драться на ринге в весе «пера». Он улыбнулся, на его смуглом лице блеснули ровные белые зубы, чуть поднявшиеся высокие скулы удлинили его миндалевидные глаза. По моему опыту, из низеньких парней обычно получаются хорошие убийцы; они начинают снизу, понимаешь, нож идет вверх, при этом он резко вскинул голову, обозначая движение ножа, при выстреле пистолет тоже вскидывает вверх, так что это тоже к твоей выгоде, но если ты действительно такой способный, как они говорят, то быть тебе там, где молодые красивые девицы каждый день будут делать тебе маникюр и чистить ногти. Во мне шесть футов и один дюйм, но я всегда убивал красиво, не мучил, не промахивался, парня надо пришить? бум, и его нет, кого надо убрать, Немец? бум, и готово, вот и все. Я никогда не любил тех, кому нравится такая работа, хотя законно гордиться выполнением чего-то, очень трудного и опасного, конечно, никому не возбраняется. Подонков я не любил никогда, послушай, старина Бо даст тебе один совет. Ваш шеф долго не протянет. Ты посмотри, как он себя ведет, он же истеричка, маньяк, которому нельзя доверять, он же плюет на чувства других людей, я имею в виду, нормальных людей, таких же крепких, как и он сам, но у которых и организация получше и, между нами говоря, идеи посвежее, чем у этого гада. Он из вчерашнего дня, понимаешь? Он конченый человек, и если ты действительно такой смышленый, как они про тебя говорят, то ты послушаешь меня и сделаешь выводы. Это тебе Бо Уайнберг говорит. Ирвинг наверху знает меня, он сам недоволен, но никогда ничего не скажет, он слишком долго с ним, ему уже пора на отдых и поздно менять хозяина. Но я уважаю его, и он уважает меня. Ирвинг уважает все, что я сделал в этой жизни, чего достиг, крепость моего слова, я не держу зла на него. Но он запомнит, и ты запомнишь, малыш, вы все запомните, я хочу, чтобы ты посмотрел на Бо Уайнберга и понял, что за человек твой шеф, посмотри в глаза Бо, если можешь, и ты никогда не забудешь его, потому что через несколько минут, всего через несколько минут он успокоится, все будет кончено; веревки не будут врезаться в его тело, он не будет испытывать ни жары, ни холода, ни страха, ни унижения, ни радости, ни горя и вообще никакой нужды; так Бог вознаграждает за ужасную смерть, она приходит в свой час, а время продолжает свой бег, но смерть уже состоялась, и наши души обрели мир. Ты, малыш, свидетель, и хотя это паршиво, но тут уже ничего не поделаешь, ты все запомнишь, и Немец знает, что ты запомнишь, и ты уже никогда ни в чем не можешь быть уверен, потому что обречен жить, помня о подлости, сотворенной с человеком по имени Бо Уайнберг.

Он отвернулся. Я испугался, услышав песню, которую он пел сильным баритоном с непокорными хрипами: забудь заботы и печали, я ухожу, прощай, дрозд. Дам-ди-дам ди-дам я-а-а да-ди, прощай, дрозд. Никто меня не любит, я здесь совсем один, дрозд. Дам-ди-дам, зажги свечу, не жди меня, прощай, дрозд, про… — он закрыл глаза и затряс головой, чтобы взять высокую ноту, — …щай.

Потом уронил голову на грудь и стал напевать потише, словно задумавшись, почти не слыша своей песни, а затем перестал петь и снова заговорил, но теперь уже не со мной, а с еще одним Бо, сидящим рядом, возможно, в роскошном Эмбасси-клубе, перед ними стоят напитки, и они вспоминают: Ты помнишь того парня, наверху, в запертом кабинете в здании центрального вокзала, кажется, на двенадцатом этаже? Вокруг куча людей, ты ведь понимаешь, что у него тьма охранников, за кабинетом есть еще одна комната, и все это находится в респектабельном, вполне официальном здании, стоящем на углу Парк авеню и 46-й улицы. Таковы условия. Они все понимают, понимают трудность дела, этот Маранцано всю жизнь в мафии, дело это не для сопляков, и банда «Юнионе» знает, что для выполнения задачи требуется ас. И Немец подходит ко мне и говорит: послушай, Бо, тебя никто не заставляет, это их внутреннее итальянское дело, им время от времени требуется пускать друг другу кровь, но в качестве услуги они попросили твоей помощи, и я решил, что нам не помешает оказать им услугу, за которую они нам будут сильно обязаны; и я сказал, конечно, сочту за честь, из всех пушек им нужна именно моя, и я чувствовал себя, как человек, который выполнил поручение и прославил себя на всю жизнь, как сержант Йорк. Ты знаешь, я человек надежный и дорожу этим. Я, конечно, люблю выпить, вкусно поесть, переспать с красивой бабой, люблю молоденьких балерин и азартные игры, люблю войти в комнату и пустить пыль в глаза, но больше всего я люблю быть надежным, — это самое чистое наслаждение; когда кто-то говорит, мне нужен не этот и не тот, а Бо Уайнберг, когда кто-то просит меня и я киваю: все будет сделано, — это как дважды два; и они это знают, и считают дело сделанным, и когда они читают об этом в газете через день или неделю, то это для них еще одна неразгаданная тайна загадочного мира. Поэтому я еду на встречу с ним, имени его я не назову, а он уже ждет меня и голосом человека, которому когда-то перерезали горло, спрашивает, что вам требуется, а я отвечаю, мне нужны четыре полицейских жетона, и все. Брови его удивленно ползут вверх, но он больше ни слова не произносит, а на следующий день жетоны уже у меня в руках; я беру своих парней, мы идем в магазин и одеваемся, как детективы, в плащи и шляпы, а потом направляемся прямехонько в контору и, вынимая жетоны, объявляем: полиция, вы арестованы, и все становятся лицом к стене, а я открываю дверь; Маранцано медленно поднимается со своего стула, ему семьдесят пять лет, и движения его не очень быстры; я подхожу прямо к столу и стреляю ему точнехонько в глаз. Но самое забавное то, что залы здания облицованы мрамором, и эхо выстрела разносится через открытые двери по коридорам, лестничным и лифтовым шахтам, все слышат его и пускаются наутек, гангстеры стоят лицом к стене, мои парни бросаются к лифтам, бегут по лестницам, перепрыгивая через три ступеньки. Когда я выбираюсь оттуда с пистолетом в кармане, везде уже хлопают двери, и возникает паника, какая бывает, если люди узнают, что произошло непоправимое, поднимается крик, и я теряю самообладание, принимаюсь носиться вверх и вниз по лестницам; я заблудился в этом говенном здании, я мечусь по коридорам в поисках выхода, тычусь в туалеты, я не понимаю, что заблудился, и когда я все-таки попадаю вниз, то оказываюсь не на улице, а на Центральном вокзале, время около пяти часов вечера, на вокзале суматоха, люди бегут на свои поезда или ждут, пока откроются ворота, объявления о поездах перекрывают общий шум, я пристраиваюсь к толпе, ждущей посадки на поезд пять тридцать две, и опускаю свою пушку в карман какого-то типа, клянусь, так оно и было, в карман плаща, в левой руке он держит портфель, а в правой — газету «Уорлд телеграф», и, как только ворота открывают и все двигаются с места, я опускаю его осторожненько, так что тип ничего не замечает, а потом я — в сторону, а он проходит через контроль и бежит по перрону, чтобы быстрей занять место, и представляешь, привет, дорогая, вот и я, Боже, Альфред, что это у тебя в кармане, это же пистолет!

И вот он смеется, до слез, его развеселило мимолетное воспоминание, и я смеюсь вместе с ним, думая, как же быстро разум переносит нас из одного места в другое, каким мостом света над пространством может служить обычный рассказ. Я знаю, в тот момент он наверняка увлек меня прочь с буксира, который вздымал и бросал нас вниз в удушливой атмосфере, пропитанной запахами дизельного топлива, и перенес на Центральный вокзал, где я опускал пистолет в карман Альфредова плаща, но одновременно я сидел в Эмбасси-клубе, за столом, накрытым белой накрахмаленной скатертью, и играл со спичечным коробком; худощавая певица пела «Прощай, черный дрозд», а на улицах Манхэттена ожидающие хозяев лимузины пускали в морозный воздух тонкие струйки выхлопных газов.

Но вот он мрачно уставился на меня. А над чем ты смеешься, что здесь смешного, умник? Рассказ, ясное дело, закончился, так бывает при жонглировании, когда брошенный вверх мячик достигает верхней точки и будто бы раздумывает, опускаться или нет, а потом падает с прежней скоростью с небесных высот. И жизнь уже не так прекрасна, и приходится довольствоваться тем, что держишь в руках.

Тебе смешно, умник? В свое время он распорядился жизнью очень многих людей. Ты сначала проживи семьдесят лет, а потом и смейся. Маранцано был жертвой обстоятельств, а не жидким дерьмом, как Колл, которому и ста пуль мало. Это был не жалкий детоубийца Колл, которому и одной смерти мало. Но я убил Колла! — закричал он. Он у меня и облевался, и обгадился, и кровью обхаркался в этой телефонной будке. Бац! И я влез в одно окно. Бац! И выпрыгнул в другое. Я убил его! Это факт, жалкий ты сопляк, а ты знаешь, что значит убить, что значит решиться на это? Это значит попасть в Зал Славы! Я убил Сальваторе Маранцано! Я убил Винсента Колла Бешеного Пса! Я убил Джека Даймонда! Я убил Доупи Бенни! Я убил Макси Штирмана и Большого Гарри Шонхауса, я убил Джонни Куни! Я убил Лулу Розенкранца! Я убил водителя Микки, и Ирвинга, и Аббадаббу Бермана, я убил Немца, Артура. Он смотрел на меня с налитыми кровью глазами, будто пытался порвать связывающие его веревки. Затем он отвел взгляд. Я их всех убил, сказал он, опуская голову и закрывая глаза.


Потом он прошептал, чтобы я присматривал за его девчонкой, чтобы не позволял ему разделаться с ней, спрятал бы ее подальше, обещаешь? Я пообещал, это был первый милосердный поступок в моей жизни. Теперь движок работал на холостом ходу, и буксир сильнее бросало на океанских волнах, я и не догадывался, что здесь, на свободе, сами по себе, они еще больше и свирепее, чем в борении с буксиром. Ирвинг спустился по трапу, и мы с Бо наблюдали за его экономными движениями; он открыл двойные двери в дальнем конце рубки, вышел наружу и споро закрепил их. Неожиданно порыв свежего воздуха выдул из рубки запах солярки и сигар; мы словно бы оказались на открытой палубе, в тусклом свете я вижу перед собой громадные волны — множество распахнутых гигантских черных глоток, Ирвинг отстегивает кормовой леер и аккуратно привязывает его к стойке. Буксир так качает, что я возвращаюсь на свое прежнее место на боковой скамье и стараюсь удержаться там, вдавив пятки в сталь палубы и вцепившись в переборки обеими руками. Ирвинг — настоящий моряк, он не обращает внимания ни на качку, ни на свои забрызганные штанины. Он возвращается в рубку, его тонкое костлявое лицо заляпано клочьями соленой пены, на сияющем черепе поблескивают редкие волосы; методично, не обращаясь ко мне за помощью, он коротким ломиком приподнимает один конец оцинкованного корыта и начинает подсовывать под него тележку на колесиках; он ее заталкивает и запихивает все дальше и дальше, потом наступает на нее ногой и, придавив всем весом, затаскивает на нее корыто, сухой скребущий звук напоминает мне, что, если бы вынуть Бо из корыта и корыто наполнить морским песком, а потом перевернуть и постучать сверху, то получился бы прекрасный песчаный слепок, даже с фабричным клеймом. Колени Бо задрались, он теперь сложился почти пополам, но Ирвинг сначала подсовывает деревяшки под резиновые колесики и только потом открывает металлический ящик с инструментами, берет оттуда рыбацкий нож, перерезает веревки, которыми связан Бо, отбрасывает их в сторону и помогает Бо встать с кухонной табуретки и обрести равновесие, тележка с корытом находится на палубе буксира, а сам буксир раскачивают волны Атлантического океана. Бо едва не падает, он стонет, его затекшие ноги дрожат, Ирвинг зовет меня поддержать Бо вместе с ним; черт, это мне совсем ни к чему, мне не нужна беспомощно подрагивающая рука Бо на плече; его горячее дыхание, запах пота из-под мышек, пот стекает мне на шею даже сквозь его фрак; Бо, словно клешней, хватает меня рукой за голову, за волосы, впивается локтем в плечо — потерявший голову человек стонет над моей головой, дрожа всем телом. Я поддерживаю его, по существу, помогаю убивать, мы его единственная опора; он цепляется за драгоценную жизнь, а Ирвинг говорит, все нормально, Бо, все в порядке; говорит он это спокойно и ободряюще, как медсестра, потом выбивает деревяшку из-под правого колеса (мы стоим лицом к открытой палубе) и велит мне сделать то же самое с левой деревяшкой, я исполняю приказ быстро и аккуратно, не без помощи волн, мы вывозим Бо на тележке на открытую палубу, Бо отрывает свои руки от нас и хватается за борт, теперь он стоит один в своем забетонированном корыте — корыто ездит туда-сюда, будто на роликовых коньках, — и кричит ого-го-го-о-о, тело его извивается, сохраняя равновесие; мы с Ирвингом становимся поодаль, вдруг Бо неожиданно справляется с качкой, ему удается уменьшить ход колесиков, встать вертикально, осторожно балансируя замурованными ногами, и взглянуть вверх; он видит открытую палубу и море, которое то выше, то ниже его в этой черной ветреной ночи, его судорожно напрягшиеся руки чуть не вырывает из плеч; он глубоко вдыхает в себя и этот страшный ветер, и эту ночь, я смотрю сзади на его плечи и голову; он вглядывается в мир невыразимого ужаса, и, хотя из-за ветра ничего не слышно, я знаю, что он поет, и я знаю, что это за песня; эту песню души уносит морским ветром, Бо Уайнберг остается наедине со своей бедой, капитан прибавляет оборотов, буксир бросается вперед, появляется мистер Шульц в сорочке и подтяжках, он подходит к Бо сзади, поднимает ногу в носке и бьет Бо в самый зад, руки Бо разжимаются, тело, накреняясь, ищет и не может найти опоры, а потом он падает в море и последнее, что я вижу, — это взметнувшиеся вверх руки, белые шелковые манжеты и бледные пальцы, которые тянутся к небу.

Глава двенадцатая

Когда я закончил свой рассказ, она не проронила ни слова, а лишь протянула мне бутылку вина. Я запрокинул голову, чтобы сделать глоток, а когда снова посмотрел перед собой, ее уже не было рядом, она скользила вниз по влажному склону, цепляясь за выступы скал и маленькие сосенки, росшие в расщелинах. Я лег на живот и стал наблюдать. Проделав две трети пути, она исчезла в тумане.

А вдруг она сотворит какую-нибудь глупость? Вдруг на нее мой рассказ так подействовал? Я ведь еще не все рассказал: например, я умолчал о том, что, когда Ирвинг говорил с капитаном буксира наверху, Бо Уайнберг упросил меня спуститься вниз и посмотреть, что там с ней. Я выполнил просьбу, но услышал немного, внизу шум от двигателя был сильнее. Несколько минут я простоял у каюты, куда мистер Шульц отвел ее, а потом возвратился в рубку и сказал Бо, что все в порядке, что мистер Шульц ходит взад-вперед по каюте и убеждает ее в своей правоте. Я, конечно, сказал ему неправду.

— Хочешь жить? — орал мистер Шульц. — Так вот, мисс Дебютантка, смотри, как выглядит эта жизнь!

А потом какое-то время я ничего не слышал. Я сел на корточки в проходе и хотел было уже уходить, но тут мне пришло в голову приложить ухо к двери, и я вновь услышал его голос.

— Тебе ведь плевать на труп, верно? Если не считать кое-каких мелких деталей, говорю тебе, он умер. Понимаешь? Забудь мертвеца, слышишь? Ты, наверное, уже и забыла, а? Я жду, да или нет? Что? Не слышу!

— Да, — должно быть, ответила она, потому что потом мистер Шульц сказал:

— О-о, это скверно. Очень скверно для Бо. — И он засмеялся. — Вот если бы я был уверен, что ты любишь Бо, я бы мог еще и помиловать его.

Я схватил ее юбку, встряхнул, швырнул в ущелье и смотрел, как она опускается и исчезает в тумане. Чего я ожидал? Что она найдет ее, наденет и заберется наверх? Смысла в моем поступке не было. Я встал и начал спускаться спиной к ущелью. Это оказалось труднее, чем представлялось вначале; едва голова моя скрылась за кромкой обрыва, первый же корень, на который я поставил ногу, сломался, и я чуть не свалился вниз. Мне не нравилось глазеть на скалистую поверхность всего в каких-нибудь трех дюймах от моего носа. Локти и коленки я изодрал в кровь. Я спускался в какой-то панике, не знаю, чего я боялся, — то ли того, что она убежит от меня, то ли того, что кто-то найдет ее, схватит и сделает ей плохо. Вдруг где-то поблизости караулит лесной маньяк? Более того, мне казалось, что она сама отыщет его и, несмотря на его очевидно гнусные намерения, начнет жаловаться ему на свою жизнь прямо в грязной дыре, которая служит для него обиталищем. Руки мои измазались в сосновой смоле, и мне стало легче держаться за скалы. Солнце жгло спину, и, чем ниже я опускался, тем жарче становилось. Добравшись до широкого уступа, я решил передохнуть, шум воды напоминал грохот ссыпаемого по желобу угля. Слезть с уступа оказалось труднее, чем забраться на него. Ниже сосенки встречались пореже и были поменьше. А вскоре они и вовсе исчезли, и я держался, только цепляясь пальцами за выступы в скале и нащупывая трещины кедами. Вдруг потемнело, стало прохладно, и под ногами у меня оказался валун, по валунам я спустился на самое дно ущелья и стоял там в белом тумане, а над моей головой едва пробивалось сквозь толщу тумана размытое бледное солнце.

Водопад шумел в двадцати-тридцати ярдах справа от меня, это был последний, не видимый сверху и самый высокий водопад из целого каскада. Тут меня осенило, что ущелья создаются падающей водой, открытие не ахти какое, но ведь для меня это была, по существу, первая встреча с девственной природой. О динозаврах я тоже раньше читал, но ведь одно дело — читать, и совсем другое — найти кости вымершего животного. Вода неслась под крутым берегом, сложенным природой из песка и валунов, ширина потока не превышала здесь шести-восьми футов, а справа и слева от меня была и того меньше. Юбка ее лежала на земле в том месте, куда я ее бросил. Сунув ее под мышку, я пошел влево, удаляясь от водопада, и вскоре снова прыгал с валуна на валун над кипящей водой; у меня возникло чувство, будто я спускаюсь в глубины земли, за поворотом внизу открылся скалистый уступ в форме наконечника огромной стрелы, а на этом уступе кучкой лежали ее одежда, туфли и носки. Я спрыгнул вниз и, подбежав к краю, увидел затон чистой темной воды; если не считать серебряной ряби потока в дальнем конце, вода была совершенно спокойной.

Мне казалось, я смотрел на эту воду так долго, что, если там кто-то и был, то он должен был или уже показаться на поверхности, или утонуть. Я в ужасе скинул кеды, рубашку и приготовился прыгнуть в воду, плаваю я паршиво, но чувствовал, что прыгну, если потребуется, только в этот момент она показалась на поверхности и закричала или набрала воздух с шумом, который походил на крик, а потом раскинула руки и легла на воду, груди ее вздымались над водой, а ноги опускались в темную воду, становясь все тоньше и тоньше.

Вскоре ноги ее совсем исчезли, она потрясла головой и пригладила волосы. Потом поплыла на боку, скрылась из виду и минуту спустя появилась там, где я ее не ожидал, — она карабкалась на уступ, бледная, мокрая, дрожащая, с посиневшими губами. На меня она посмотрела так, словно не узнала. Я скатал свою рубашку и принялся растирать Дрю Престон, она стояла, сжав колени и прикрыв груди руками; я растер ей плечи и спину, ноги, а поколебавшись, и ягодицы, потом ноги спереди, а она все дрожала от холода. А затем во второй раз в жизни я наблюдал, как одевается миссис Престон.


На обратном пути она почти все время молчала. Мы шли по дну ущелья, ручей постепенно сошел на нет, ущелье раздвинулось и наконец вовсе исчезло, слившись с окружающим лесом. Потрясенный, я не мог начать разговор сам, я ждал, что это сделает она, мы стали кем-то вроде сообщников, правда условно, будто мне еще надо было сначала подрасти, потому что пока я глупый, маленький несмышленыш. Мы снова углубились в коричневый сосновый лес, нашли просеку и вышли к опушке. Она сказала:

— Он вправду попросил, чтобы ты защищал меня?

— Да.

— Как странно, — сказала она.

Я не ответил.

— Я хочу сказать, странно, что он думал, будто я не могу позаботиться о себе сама, — уточнила она. Нагнувшись, она сорвала маленький голубой цветок, похожий на колокольчик. — И ты обещал ему?

— Да.

Она подошла ко мне и повесила цветок мне на ухо. Я не дышал, пока она не отняла руку. Казалось, она постоянно, независимо от вашего присутствия излучала неизъяснимое очарование, эта миссис Престон.

— Замри, — сказала она. — Ты прелестный чертенок, неужели тебе никто об этом не говорил?

— Говорили, — ответил я. Несколько минут спустя мы съехали на пятках по лесистому склону и оказались на грунтовой дороге, а затем и на мощеной, которая вела вниз по холму в Онондагу. Я шел сзади, так мне было легче разглядывать ее в солнечном свете. Волосы ее утратили волнистость, они ссохлись, сохранив бороздки от пальцев. На лице ее совсем не осталось косметики, полные губы обрели свой естественный цвет, а кожа — обычную розоватость. Она по-прежнему не улыбалась, глаза у нее от воды покраснели. Когда мы подходили к отелю, она спросила, есть ли у меня девушка, я ответил, что есть, она сказала, что, хотя она и не знает мою избранницу, девушка эта — счастливый человек; правда, когда она спрашивала, я чувствовал вину, потому что думал не о маленькой Бекки, которая казалась мне невзрачным ребенком, а только о самой миссис Престон. Я боялся ее, мою лесную проводницу, как же много она открыла мне, мой вожатый со свистком на веревочке; я впервые понял, какая они с мистером Шульцем пара, она обнажалась ради профессиональных убийц, воды, солнца, ее раздевала сама жизнь, я понял, почему она пошла с ним, тут не было ничего общего с обычной жизнью отцов и матерей, никакой любви, они трахались и убивали, но жили они не во вселенной любви, а в громадном, пустом, гулком, гудевшем от ужаса взрослом мире.

Я начал думать о ней сразу же, как только мы разошлись по своим комнатам и я лег на кровать; в это скучное предвечернее время тяжелая духота окутала отель «Онондагу», белые тюлевые занавески недвижно висели на окнах. Занавески посерели, потемнели, потом осветились далекой вспышкой, спустя какое-то время раздался приглушенный раскат грома. Она мне нравилась намного больше, чем раньше, я понимал, что могу и втюриться в нее, да и как бедному мальчишке не влюбиться после всего, что она со мной проделала. Я, конечно, голову не совсем потерял, я знал, что, какие бы чувства я к ней ни испытывал, я должен держать их при себе, если еще хочу пожить на этом свете. Закрыв глаза, я снова начал наблюдать, как на дне ущелья она вылезает из воды с посиневшими и сморщенными сосками и свалявшимися светлыми волосами на лобке. Мне думалось, что в тот миг я был свидетелем попытки убить себя, хотя, конечно, полной уверенности не было, ведь она жила большой жизнью, ее натура не умещалась в простые суждения. А вдруг отношения с мистером Шульцем окажутся для нее важнее моей доверчивости, и она расскажет ему все, что услышала от меня? Нет, она этого не сделает, слишком уж независимый у нее характер, слишком загадочен собственный мир, слушает она и слушала по-настоящему только себя, как бы чарующе близко ни приближалась она к кому-нибудь в тот или иной момент. Я объяснил себе, что она наконец-то дала выход своему горю, и решил, что, видимо, этим и объясняется во многом моя новая симпатия к ней, или, во всяком случае, так я себя убеждал, но как все это сочеталось с оказавшимся у меня в руках тяжелым инструментом, существующим по собственному разумению? Я уже не в первый раз ошибался насчет нее. Приняв холодный душ в своей большой белой ванной и надев костюм, галстук и очки, я окончательно решил: какие бы чувства меня ни обуревали, я все равно выполню обещание. Ведь я действительно обещал Бо Уайнбергу заботиться о ней и защищать ее, и теперь, когда она все знает, обратного пути нет, хотя, как я надеялся, до необходимости защищать ее дело не дойдет.

Глава тринадцатая

Как и на любом продолжительном постое, войскам в отеле «Онондага» теперь предоставили дополнительный провиант более привычного свойства. Мистер Шульц организовал регулярное снабжение из Нью-Йорка, и раз в неделю к нам приезжал грузовик с бифштексами, отбивными, со свежей бараниной, рыбой на льду, деликатесами, хорошей выпивкой и пивом, и через день кто-нибудь ездил в Олбани к нью-йоркскому самолету получить свежие булочки, пирожные, пирожки и газеты. Повара на кухне отеля сбились с ног, но никто, казалось, не возражал, хотя такое развитие событий должно было бы обижать их. Однако местная обслуга не обнаруживала ни чрезмерной гордости, ни обиды или особой чувствительности, они с удовольствием готовили для мистера Шульца из всего, что бы он им ни поставлял, и даже, чтобы соответствовать масштабу происходящего, кажется, прибавили в своей квалификации.

Ужин превратился в ежедневный ритуал, мы собирались вместе, по-семейному, в один и тот же вечерний час, хотя и за разными столами. Ужин обычно шел неспешно, мистер Шульц пускался в долгие воспоминания. Как правило, он в такие моменты расслаблялся, если, конечно, не напивался; напившись, он становился хмурым, мрачным и сверлил злым взглядом каждого, кто, по его мнению, слишком веселился или же ел, как ему казалось, свой ужин с непомерным аппетитом; он мог ни с того ни с сего попросить передать ему тарелку любого из нас, чтобы, дескать, попробовать кусочек, и, только поковырявшись в ней, возвратить; со мной он проделал это несколько раз, и не было случая, чтобы я не вскипел внутренне и не потерял после этого аппетит; однажды он даже пошел к другому столу и взял отбивную с их блюда, он вроде как не мог быть великодушным и гостеприимным без того, чтобы не показать людям, будто они вырывают у него кусок изо рта; особенно неприятными были вечера без мисс Дрю; если ей не нравилось происходящее, она, извинившись, покидала нас, и у тебя кусок в горле застревал, когда ты видел, что ему жалко с ним расставаться, такой ужин никакого удовольствия не доставлял.

Но, как я уже говорил, чаще всего, если он не напивался, то весь вечер вел себя ровно, будто дни, которые он прожил, демонстрируя городу Онондага, штат Нью-Йорк, прекрасное расположение духа и свою альтруистическую натуру, помирили его с миром. А за ужином после прогулки в горы я точно знал: что бы мне ни положили на тарелку, у меня этого никто не отнимет, потому как за столом в тот день сидело двое гостей — Дикси Дейвис, отложивший свое возвращение в Нью-Йорк, и отец Монтень, священник католической церкви Святого Варнавы. Мне понравилось, что святой отец, прежде чем сесть за наш стол, подошел к другому столу около двери, поздоровался с Микки, Ирвингом, Лулу и водителем Дикси Дейвиса и поболтал с ними в радушной священнической манере. Для священнослужителя он вел себя чересчур оживленно, выразительно потирал руки и говорил так, словно в жизни не могло произойти ничего неприятного; его распирало от гордости за свой маленький и не очень богатый приход; церковь Святого Варнавы была весьма скромным заведением на берегу реки в бедном районе узких улиц и маленьких скученных домишек, деревянная, а не каменная, как церковь Святого Духа на холме, впрочем, внутри она была не меньше, а убранством даже побогаче, чего только стоили фрески Христа и свита его учеников, развешенных по стенам.

На ужин подали ростбиф, приготовленный, как я люблю, свежую спаржу, которую я не очень люблю, домашнее жаркое большими кусками, зеленый салат, к нему я не притронулся из принципа; было и настоящее французское вино, у меня начал появляться к нему вкус, но я им не увлекался по той же причине, по которой Дрю Престон сидела как можно дальше от мистера Шульца. Мое место было слева от мистера Шульца, а отца Монтеня — справа. За мной сидел Дикси Дейвис, а Дрю Престон расположилась между ним и мистером Берманом. Дикси Дейвис болтал без умолку, может, он днем перетрудился, может, привез неверные сведения, а может, пренебрегли его юридическими советами; как бы то ни было, остановиться он не мог, впрочем, не исключено, что все объяснялось его соседством с самой красивой и аристократической женщиной, какую ему только доводилось видеть в жизни; она была в строгом черном платье, открывавшем точеную шейку, которую украшала простая нитка жемчуга, в каждой жемчужине точкой отражалась люстра; он рассказывал миссис Престон, как начинал свою адвокатскую карьеру, вспоминая с истерическим удовлетворением жалкое начало, а она кивала прекрасной головкой, подбадривая его, и решительно сметала все подряд со своей тарелки, запивая вином, которое он не уставал подливать; он купался в лучах ее красоты и силился очаровать ее фактами своей трусливой жизни. Я бы ни за что не хвастался тем, что ошивался с грязными студентами около суда и подлизывался к поручителям, чтобы те, в свою очередь, отблагодарили меня, порекомендовав привлеченным к суду недотепам, нуждающимся в адвокате. Так он и начинал, с защиты подпольных лотерейщиков, получая по двадцать пять долларов за спасение от тюрьмы. «Остальное — история», — произнес он, обнажив зубы в кривой улыбке. Я заметил, что сидел он, сгорбившись и вытянув голову вперед, эта поза совсем не вязалась ни с его холеностью, ни с прекрасным гардеробом. Сам удивляюсь, почему я так невзлюбил этого человека, я ведь почти не знал его, но наблюдая, как он пытается заглянуть в вырез платья Дрю Престон, я сожалел, что сижу за столом не с Ирвингом, Лулу и другими ребятами, а с интеллектуалом, который не обратился ко мне даже с самым пустячным вопросом и вообще, кажется, не замечал моего присутствия.

И тут он вынул из бумажника фотокарточку, на фотографии была женщина в лифе от купальника и шортах, она щурилась на солнце, уперев руки в бока, на ней были туфли на высоком каблуке, носки которых смотрели в разные стороны, одну ногу она демонстративно выставила вперед; он положил снимок перед Дрю Престон, она наклонилась посмотреть, не трогая фотографию руками, словно это была какая-то живая тварь типа кузнечика или богомола.

— Это моя невеста, — сказал он, — актриса Фон Блисс. Вы слышали о ней?

— Что? — спросила Дрю Престон. — Неужели… Фон Блисс? — Она произнесла имя с таким искренним удивлением, что адвокат решил, будто она не может поверить в счастье, которое ей привалило.

— Именно она, — сказал с ухмылкой Дикси Дейвис, рассматривая снимок с идиотским восхищением. Дрю Престон поймала мой взгляд, потом вытаращила глаза и свела зрачки у переносицы, я засмеялся от неожиданности, не думал, что она способна на такое, и в этот момент я почувствовал на себе внимательный взгляд поверх очков мистера Бермана, ему не требовалось ни слов, ни даже простого наклона головы, чтобы мне стало ясно — я прислушивался не к той беседе. Несмотря на решимость быть начеку, я не мог оторвать глаз от миссис Престон; когда я против воли повернул голову к отцу Монтеню и мистеру Шульцу, у меня даже шейные позвонки хрустнули.

— О, тогда вы должны совершить паломничество, — говорил святой отец в своей энергичной манере, не прекращая есть и пить, отчего все слова становились жеваными. — Вам следует обратиться к катехизису, послушать Евангелие, вы должны очиститься, подготовиться к избранничеству и тщательно изучить обряды. И только после этого вы можете принять крещение и конфирмацию, а затем уже получить и причастие.

— Сколько времени на это потребуется, святой отец?

— О, это зависит от обстоятельств. Год, пять лет, десять? Как только вы сможете открыть свою душу христианским таинствам.

— Я могу действовать и побыстрее, отец, — сказал мистер Шульц.

Я не решался поднять глаз на мистера Бермана, он бы немедленно понял, что я растерян. После знакомства со святым отцом мы в среду приходили на вечер, организованный церковью Святого Варнавы, и мистер Шульц даже сыграл несколько конов в бинго,[4] выкрикивая магические числа, нарисованные на шарах, и радуясь, когда кто-то выигрывал доллар или два. А потом он прошептал несколько слов на ухо святому отцу, и тот с большим воодушевлением объявил о благословенной щедрости мистера Шульца, установившего специальный приз в двадцать пять долларов, который будет разыгрываться в конце вечера; это сообщение было встречено аплодисментами, мистер Шульц смущенно поднял руку и заулыбался, а мы с мистером Берманом, сидя в это время сзади, говорили о бинго; мистер Берман взял одну карточку, присвоил каждой букве численное значение и показал мне, как уравнивать шансы каждого ряда после выкрикивания числа, а потом описал мне несколько способов, какими можно мошенничать в честной игре. Но тогда я еще не догадывался, что игра в бинго была первым шагом на пути обращения в другую веру.

Святой отец положил на стол нож и вилку и, жуя, откинулся на стуле. Подняв свои густые брови, он бросил на мистера Шульца взгляд, полный сочувственного священнического скепсиса.

— От еврея до Святой Церкви очень длинный путь.

— Не очень длинный, отец, не очень. Мы в одной лодке. Иначе бы зачем ваши самые большие шишки носили ермолки? Я, кроме того, заметил, что вы все время говорите о наших парнях и читаете нашу Библию. Не очень длинный путь.

— Да, но самое главное, как мы читаем и что из прочитанного принимаем, разве не так?

— Я знаю ребят, католиков, с которыми вырос, моих деловых партнеров, верно, Отто? — сказал мистер Шульц, глядя на мистера Бермана, — Дэнни Ямашиа, Джои Рао и еще кое-кого. Они думают точно так же, как и я, у них те же представления о добре и зле, они точно так же уважают своих матерей, я всю жизнь полагался на бизнесменов-католиков, святой отец, а они на меня, а как такое возможно, если мы не понимаем друг друга лучше, чем кровные братья?!

С задумчивостью, подобающей столь торжественным переживаниям, он вновь наполнил вином стакан священника. Все притихли.

Отец Монтень одарил мистера Шульца укоризненным галльским взглядом, поднял стакан и выпил его. Потом промокнул салфеткой губы.

— Конечно, — сказал он очень мягко, словно говорил о предмете, о котором лучше было бы промолчать, — бывают и другие пути религиозного возмужания.

— Ну вот, теперь совсем другое дело. Есть и более короткие пути, — сказал мистер Шульц.

— В этом случае у нас должна быть уверенность, что мы имеем дело с истинным подчинением воле Господа нашего Иисуса Христа.

— Честное слово, святой отец, я с вами совершенно искренен. Я же сам начал этот разговор, верно? У меня тяжелая жизнь. Мне все время приходится принимать важные решения. Мне нужна сила. Я вижу, что мои знакомые обретают силу в вере, и я тоже нуждаюсь в такой силе. Я обычный человек. Я боюсь за свою жизнь, как любой другой. Я хочу понять, зачем она. Я стараюсь быть великодушным, добрым. Но мне по душе мысль о дополнительной помощи.

— Понимаю, сын мой.

— Ну, как насчет воскресенья? — спросил мистер Шульц.


После кофе Дрю Престон, извинившись, ушла, спустя несколько минут ужин расстроился, и мистер Шульц пригласил отца Монтеня на шестой этаж, где, удобно устроившись в его номере, они пили канадский виски, курили сигары и беседовали, как закадычные друзья. Глядя на них, я обратил внимание, что они похожи, — оба плотные, почти без шеи, пепел сбрасывают куда попало. С ними сидел и Дикси Дейвис. Остальная часть банды устроилась в кабинете мистера Бермана, все были угрюмы, говорили мало. Наконец святой отец отправился домой, и мы двинулись в номер мистера Шульца, собрания никто не назначал, мы просто вошли и сели; никто не произнес ни слова, пока наш босс ходил по комнате взад-вперед и делился с нами своими мыслями.

— Микки, ты ведь понимаешь, а не понимаешь, так обязательно поймешь, что я должен приготовиться, никаких случайностей я допустить не могу, мне любая помощь может потребоваться. Как знать? Как знать? Помню, много лет назад меня поразил Патрик Девлин, вы должны помнить братьев Девлин, которым тогда принадлежал почти весь пивной бизнес в Бронксе, а мы в то время только начали, и я хотел немного проучить его, парень он был крепкий, и мы подвесили его за большие пальцы рук, помнишь, Лулу? Но он-то не знал, что у нас на уме, он решил, что мы его убиваем, и закричал, чтобы привели священника. И это меня поразило. В минуту смерти он звал не мать, не жену, а именно священника. И тут я задумался. Я хочу сказать, что в такие моменты человек обращается к своей силе, ведь так? Мы тогда только выдавили ему на глаза кишки и дерьмо из дохлой крысы и заклеили их пластырем, оставив его висеть в собственном подвале, мы-то знали, что его найдут там, правда, к тому времени, когда эти вонючие идиоты его обнаружили, зрение он уже потерял. Но я так и не могу забыть, что он звал священника. Такие вещи не забываются. Мне нравится этот маленький канадский французишка, мне нравится его церковь, я им крышу новую сделаю, чтобы не текло в сокровенные моменты, это мне настроение поднимает, понимаете? Каждый раз, когда я вхожу к ним, у меня настроение поднимается, правда, я не знаю латыни, но я ведь иврита тоже не знаю, так что почему бы не соединить одно с другим? Христос был одновременно и тем и другим, черт возьми, разве не так? Они требуют исповеди, не хочу притворяться, будто я без ума от этого, но опять-таки никаких обид; когда придет время, как-нибудь справимся. Моя мать ничего не должна знать… Ирвинг, и твоя мать тоже, им это не надо, они не поймут. Никогда не любил, как старики молятся в синагоге, раскачиваются взад-вперед, каждый что-то бормочет себе под нос, голова болтается, плечи ходят туда-сюда, я люблю, когда человек ведет себя с достоинством, когда люди вместе поют, делают одно и то же одновременно; мне нравится сам порядок, это ведь что-то значит, когда все опускаются на колени, это радует Бога, может, слишком сложно для тебя, а, Лулу? Вы только посмотрите на него, какой несчастный, посмотри на выражение его лица, Отто, он же сейчас заплачет, скажи ему, что я все тот же прежний Немец, что ничего не изменилось, ничего не изменилось, слышишь ты, дубина? — И он обнял бандита, смеясь и похлопывая его по спине. — Ты же знаешь, как обстоит дело с судом, ты же знаешь, что мы начинаем немного нервничать, когда нас ждет судебный процесс. Вот и все. Вот и все. Не мы первые, не мы последние.

Никто ничего не сказал, только Дикси Дейвис все время кивал и одобрительно хмыкал свое бессмысленное «угу», мы все обалдели, поразительный получился денек. Мистер Шульц продолжал говорить, но, улучив момент, я незаметно выскользнул из комнаты и ушел к себе. Мы все знали, что мистер Шульц — человек необузданный, он ни в чем не мог остановиться, он все доводил до крайности, преувеличивал до невозможности, в этом, как и в своем гневе, он был неудержим. Я нисколько не сомневался, что истинным католиком он не станет, он просто хотел, если можно так сказать, дополнительно подстраховаться, он почти этого не скрывал, и если только вы сами не религиозный человек, который верит в единственного истинного Бога, вы бы с уважением отнеслись к его ненасытности, ему всегда всего было мало, и, если бы нам пришлось пробыть здесь подольше, он, возможно, стал бы еще и членом протестантской церкви Святого Духа; Бог знает, он был вполне способен и на такое, страсть приобретения была в мистере Шульце сильнее осторожности, эта страсть снедала его всегда и везде, он приобрел питейные притоны, пивные компании, трейд-юнионы, подпольные лотереи, ночные клубы, меня, мисс Дрю, а вот теперь приобретал католицизм. Вот и все.

Глава четырнадцатая

В первых числах сентября должен был начаться судебный процесс над мистером Шульцем, а перед этим он еще собирался принять католичество, так что одним махом он удвоил наши трудности. Последние дни были очень суетливые, появился еще один адвокат, которого я раньше не видел; это был величественный дородный седовласый джентльмен, с гангстерами или их советниками его ничего не связывало — это становилось очевидно, стоило только посмотреть на его важные манеры и старомодные очки, державшиеся на одной переносице и привязанные к черному шнурку, на котором они и болтались, когда он ими не пользовался; к тому же он привез с собой молодого помощника, тоже адвоката, который носил оба их портфеля. Приезд новых людей повлек за собой закрытое совещание на целый день в номере мистера Шульца, а на следующий день — визит в здание суда. Подготовка мистера Шульца к религиозному возрождению требовала бесед с отцом Монтенем в церкви. Сверх того, продолжались и обычные дела, ради которых все, кроме Дрю Престон и меня, носились как угорелые.

Вот почему однажды утром я и оказался верхом на живой деревенской лошади, я сидел, крепко вцепившись в поводья, казавшиеся мне все же недостаточной опорой, и пытался наладить хоть какой-то контакт с высоким широкозадым зверем, который притворялся, что не понимает меня. Я раньше думал, что лошади тупые. Когда я говорил ей, чтобы она шла помедленнее, она пускалась в галоп, а когда понукал ее не отставать от серой кобылки мисс Дрю, она останавливалась, опускала голову и принималась щипать вкусную густую траву на лугу. Я восседал на ее спине как хозяин, но это все же была ее спина. Я либо подпрыгивал на ее крупе, согнувшись в три погибели, чтобы не упасть, а Дрю Престон в это время советовала мне, что я должен делать со своими коленками и как упираться пятками в стремена (выполнить эти прекрасные советы я в то время был не в состоянии), или же сидел неподвижно под палящим солнцем и смотрел, как наклоняется голова этой обжоры, а потом и вовсе исчезает из виду, и слушал, как она рвет своими большими зубами траву и жует ее, постепенно проталкивая все глубже в рот, а тем временем расстояние между мной и второй живой душой в этом мире все больше увеличивалось. Лошадь моя была весьма заурядной гнедой масти с черными подпалинами на морде и на крестце, но по вредности ей равных не было. Я считал, что миссис Престон поступила жестоко, позволив лошади так издеваться надо мной. Я проникся дополнительным уважением к Джину Отри,[5] который не только прекрасно скакал на лошади, но и умудрялся при этом еще чисто петь. Единственным моим утешением было то, что никто из банды не видел меня в тот момент, а когда мы поставили лошадей в фермерскую конюшню и пошли в город пешком, я с удовольствием ощутил под ногами твердую землю и поблагодарил Бога и Его солнечный мир, что остался жив, хотя чуть охромел и натер задницу.

Завтракали мы в моем любимом кафе. Других посетителей не было, хозяйка ушла на кухню, так что мы, миссис Престон и я, могли говорить совершенно свободно. Я был счастлив снова оказаться с ней наедине. Она подтрунивала над моими мучениями, но всерьез сказала, что после нескольких уроков я стану хорошим наездником. Я не возражал. В своей бледно-серой блузе с большим воротником и глубоким вырезом и в голубом бархатном жакете с кожаными заплатками на локтях она выглядела замечательно; мы не спеша съели кашу, яичницу и тосты, выпили по две чашки кофе и выкурили по сигарете «Уингс», а она тем временем расспрашивала меня о моей жизни, глядя мне в глаза не отрываясь и слушая мои ответы так, будто никто другой в мире ее не интересовал и не интересует. Я знал, что точно так же она слушает мистера Шульца, но мне все равно было приятно. По-моему, привлечь ее внимание было и почетно, и волнующе, она по-дружески доверяла мне; что могло быть лучше этого завтрака наедине с ней в провинциальном кафе, этого простого естественного разговора, хотя положение мое было не из простых, потому что обстоятельства заставляли меня проявлять максимум способностей.

Я сказал ей, что живу в бандитском районе.

— Это значит, что твой отец гангстер?

— Мой отец давно бросил нас. Я имею в виду сам район.

— А где это?

— В Бронксе, между Третьей и Батгейт авеню. К северу от Клермонт авеню. Я из того же района, что и мистер Шульц.

— Я никогда не была в Бронксе.

— Я так и думал, — сказал я. — Мы там снимаем квартиру. Ванная стоит на кухне.

— Кто это — мы?

— Моя мать и я. Мать работает в прачечной. У нее длинные седые волосы. Мне кажется, она женщина интересная или, во всяком случае, могла бы такой быть, если бы следила за собой. Она очень чистоплотная и опрятная, я не то говорю, она просто немного чокнутая. Зачем я вам все это рассказываю? Я о ней никогда ни с кем не откровенничал и сейчас чувствую себя паршиво, потому что так говорю о собственной матери. Она очень добрая. Любит меня.

— Как же иначе.

— Но все же она не совсем нормальная. Косметикой она не пользуется, друзей у нее нет, что-нибудь купить себе или завести любовника она не хочет. Ей все равно, что о ней думают соседи. Она больше в фантазиях живет. Все ее считают ку-ку.

— Наверное, у нее была очень тяжелая жизнь. Давно твой отец сбежал?

— Я был очень маленький. Совсем не помню его. Знаю только, что он был еврей.

— А разве твоя мать не еврейка?

— Она ирландка, католичка. Ее зовут Мэри Бихан. Но она чаще ходит в синагогу, а не в церковь. Она ж у меня ненормальная. В синагоге она поднимается на галерею к женщинам и сидит там. Ей там нравится.

— А как ваша фамилия? Не Батгейт же?

— Вы и об этом слышали?

— Да, когда ты записывался в воскресную школу церкви Святого Духа. Теперь все понятно. — Она, улыбаясь, смотрела на меня. Мне сначала показалось, будто она намекала на то, что я взял свою фамилию от Батгейт авеню, изобильной улицы, улицы земных даров. Но она имела в виду семейную привычку становиться прихожанином чужой конфессии. Я не сразу сообразил. Она пыталась сдержать смех над собственной шуткой, поглядывая на меня искоса и надеясь, что я не обижусь.

— Вы знаете, мне как-то в голову не приходило, — сказал я. — Что я иду по стопам своей сумасшедшей семьи. — Я засмеялся, а за мной и она. Мы долго смеялись, мне нравился ее смех, низкий и мелодичный, словно бы из-под воды.

Потом, уже на пустой улице, не обращая внимания на палящее солнце, мы, не сговариваясь, пошли не к отелю, а в противоположном направлении. Она сняла жакет и перебросила его через плечо. Я смотрел на наши отражения в пустых витринах магазинов с вывесками СДАЕТСЯ ВНАЕМ. Отражения наши были бесцветными, почти черными. А улицы заливал свет. Я чувствовал в то утро, что понимаю Дрю Престон, понимаю ее желание быть самой собой, не притворяться, не впадать в свойственное ей пьяное самокопание; мне казалось, что я вижу ее под покровом ее разящей красоты, о которой я почти забыл, да и она сама, видимо, за ней не пряталась, я понимал ее так, как она, должно быть, понимала себя сама, — как человека, сохраняющего свое лицо, даже если он находится во власти других людей. Такое поведение банда наверняка воспринимала как вызов, вот почему они так обижались, хотя, как мне кажется, они даже недооценивали ее опасность для себя; по-моему, интерес Дрю Престон ко мне объяснялся тем, что в этом отношении мы были очень похожи.

Мы прошли несколько кварталов. Она молчала. Время от времени искоса поглядывала на меня. Вдруг ни с того ни с сего взяла меня за руку. Все-таки в главном она была человеком благоразумным — сейчас, среди бела дня, она взяла меня за руку как подружка. Я разволновался, но не мог же я вырвать свою руку и обидеть ее. Я, правда, оглянулся, нет ли на улице знакомых. Потом откашлялся.

— Может, вы не совсем понимаете свое положение? — спросил я.

— А что у меня за положение?

— Ну, вы же моя воспитательница.

— Я тоже так считала, но ты, оказывается, сам присматриваешь за мной.

— Присматриваю, — сказал я, — но, честно говоря, вы сами со всем прекрасно справляетесь. — Не успел я закончить эту фразу, как понял, что она звучит фальшиво. — Но я сдержу свое слово, если вы попадете в переделку, — добавил я, заглаживая вину.

— В какую переделку?

— Например, вам может повредить, если вы что-то видели или знаете, — сказал я. — Они не любят свидетелей. Они не любят тех, кто может на них накапать.

— Я могу на них накапать, — повторила она в недоумении, будто мысль эта была трудна для понимания.

— Можете, — сказал я. — С другой стороны, только банда знает, где вы были и что видели, — это улучшает положение, ну, скажем, было бы гораздо хуже, если бы окружной прокурор знал, что вы были на буксире и хотел бы выяснить, что же там произошло. Вот тогда вам бы пришлось круто.

Она задумалась.

— Ты говоришь так, будто ты не член банды, — сказала она.

— Пока нет. Я только стараюсь попасть к ним.

— Он очень тебя ценит, говорит о тебе только хорошее.

— Что же, например?

— О, что ты очень сообразительный. И что ты сорвиголова. Я сама этого слова не люблю. Он мог бы сказать, что ты смелый, дерзкий или бесстрашный, он мог бы сказать, что ты безрассудный. Ничего, если я спрошу, сколько тебе лет?

— Шестнадцать, — ответил я, слегка приврав.

— Надо же. Надо же, — сказала она, искоса взглянув на меня и потупившись. Она немного помолчала. Потом отпустила мою руку, я почувствовал облегчение и сожаление одновременно. — Ты, должно быть, что-то сделал для них, раз они узнали о тебе и выбрали изо всех других.

— Каких других? Это же не Гарвардский университет, миссис Престон. Они случайно обратили на меня внимание, вот и все. Так и возникла связь. Это банда, они принимают решения по ходу дел. Используют то, что подвернулось под руку.

— Ясно.

— Я попал к ним тем же путем, что и вы.

— Я не знала. Я даже думала, что ты чей-нибудь родственник.

Мы спустились с холма к реке, дошли до середины моста, остановились у деревянных перил и стали смотреть на воду, падающую с широкой отмели на скалы и валуны.

— Если я могу на них накапать, — наконец сказала миссис Престон, — то и ты ведь тоже?

— Если они не возьмут меня к себе, — сказал я, — то кое-что о них я смогу рассказать. Если они почему-то решат, что я им не нужен. Да. От мистера Шульца все что угодно можно ждать. Покажется ему, что я опасен для них, и этого будет достаточно.

Она повернулась и посмотрела на меня. Выражение ее лица стало озабоченным, может, даже испуганным, хотя, вглядываясь в волны света, которые излучали ее бледно-зеленые глаза, ничего определенного сказать было нельзя. Если она испугалась за меня, мне этого не надо, это унизительно, раз уж она так уверена в своей распрекрасной жизни, то почему она отказывает в точно такой же уверенности мне?! Это был очень опасный момент наших отношений, когда стало ясно, что мы заботимся друг о друге, мысль о том, что она смотрит на меня снисходительно, как на ягненка в стае волков, была мне невыносима, я хотел с ней равенства во всем. Я притворился, будто считаю, что она боится за себя.

— Я думаю, вам не о чем беспокоиться, — сказал я голосом, не допускающим возражений. — Насколько я знаю, у мистера Шульца нет оснований не доверять вам. И даже если бы у него такие основания были, он бы все сделал, чтобы убедить себя в обратном.

— В обратном? Почему?

— Потому, мисс Лола, я хотел сказать, мисс Дрю, вернее, миссис Престон. Потому. — Мне показалось, что я обидел ее, и мне стало не по себе. Я старался показать ей, что уже стал мужчиной, которому подобают грубые манеры и резкие суждения. И тут я отстранился от нее, и она догадалась, что я имею в виду, и заулыбалась, а я начал смеяться, и она шагнула вперед, пытаясь схватить меня за руку, и, поскольку я сопротивлялся, она, не переставая, словно маленькая девочка, повторять «Почему, скажи почему», притянула меня к себе.

Мы стояли на деревянном мосту, я ощущал на своем лице тепло ее дыхания.

— Потому что, как знают все, кроме вас, мистер Шульц очень падок на блондинок.

— А откуда они знают?

— Знают, — сказал я. — Об этом даже в газетах писали.

— Я не читаю газет, — прошептала она.

В горле у меня пересохло.

— Как же вы узнаете новости, если не читаете газет? — сказал я.

— А зачем мне новости? — спросила она, глядя мне прямо в глаза.

— Ну конечно, если вы не работаете, то и знать вам ничего не надо. Но когда осваиваешь профессию, должен быть в курсе новостей.

Колени мои подгибались, от жары меня подташнивало, мне казалось, что я тону в ее глазах. Я желал ее с такой неодолимой силой, что желание, словно кровь, растеклось по всему телу, причиняя мне чисто физическую боль; я желал ее кончиками пальцев, коленями, мозгом, маленькими косточками ног. Только член мой в тот момент оставался спокойным. Я желал ее тем местом за нёбом, где начинаются слезы, тем кусочком горла, где ломающийся голос раскалывает слова.

— А вот тебе и последняя новость, — сказала она. И поцеловала меня в губы.


В воскресенье утром мы все, чистые и сияющие, стояли перед церковью Святого Варнавы, даже Лулу оделся в темно-синий двубортный костюм, который был сшит так, чтобы как можно лучше скрывать кобуру и пистолет, висевшие слева под мышкой. Должно быть, шла последняя неделя августа, погода постепенно менялась, свет становился другим, на холмах за моим окном появились побледневшие деревья с маленькими желтеющими пятнышками, а здесь, перед церковью, с реки дул свежий ветер, женщины прихода, поднимавшиеся по ступеням крыльца, прижимали к ногам подолы платьев. Пока мы стояли в ожидании, мой летний костюм приятно продувало ветром, правда, прическа взлохматилась, а бриолиновая корочка кое-где нарушилась.

Дрю Престон держала поле большой шляпы, под которой прятала от меня глаза. На ее руках были белые кружевные перчатки, доходившие ей только до запястий. Она надела темное строгое платье, чулки, швы которых лежали ровно на икрах, и черные туфли-лодочки — неброский наряд. Стоявший рядом мистер Шульц заметно нервничал, он беспрестанно теребил гвоздику, воткнутую в петлицу, потом расстегнул пиджак своего серого в полоску костюма, чтобы подтянуть брюки, но заметил, что пуговицы его жилета застегнуты неправильно, рывком расстегнул жилет и застегнул его заново, затем дернул плечами, смахнул с рукава несуществующую ниточку, увидел, что развязался шнурок, и собрался уже наклониться и завязать его, но в это время мистер Берман постучал его по плечу и указал на машину, выехавшую из-за угла и остановившуюся у обочины с работающим мотором. «Приехал», — сказал мистер Шульц, и тут из-за угла выехала еще одна машина, универсал, и, миновав нас, затормозила в конце квартала; потом показалась и третья машина, она медленно проехала по улице и стала рядом с нами — черный «крайслер» с полностью закрытыми колесами, мне такого еще видеть не приходилось, должно быть, он был сделан на заказ. Мистер Шульц шагнул вперед, мы стояли в ряд за его спиной, из машины вышли двое суровых мужчин и посмотрели на нас так, как смотрят только полицейские и гангстеры, внимательным, но быстрым, оценивающим взглядом, кивнув мистеру Шульцу, Лулу и Ирвингу; один из них поднялся по ступеням и заглянул в церковь, другой, держа руку на задней дверце машины, оглядел улицу, потом тот, что стоял наверху, кивнул, и другой открыл дверцу; из машины вышел худой, одетый с иголочки невысокий человек, терпеливо ожидавший рядом мистер Шульц радостно обнял его, я не назову имени приехавшего даже сейчас, много лет спустя, я узнал его тотчас же по снимкам из «Миррор», узнал шрам под подбородком, нависающее веко, волнистые волосы; чтобы не попасться ему на глаза, я инстинктивно спрятался за чью-то спину. У него был смугло-желтый, даже, скорее, бледно-лиловый болезненный цвет кожи, он оказался ниже и тоньше, чем я его представлял, одет он был в хорошо сшитый жемчужно-серый однобортный костюм; вежливо поздоровавшись за руку с Аббадаббой Берманом, Лулу и Микки, он тепло обнял Ирвинга, и тут его представили Дрю Престон; он сказал своим тихим хрипловатым голосом, что рад ее видеть, и, взглянув на небо, заметил: «Какой прекрасный день, Немец, ты, должно быть, уже обо всем договорился с Отцом небесным»; все засмеялись, и особенно мистер Шульц, который был счастлив и польщен, что человек такого высокого положения согласился приехать из Нью-Йорка, чтобы стать его крестным отцом и официально просить священника принять его в лоно Церкви.

Таков порядок, уважаемый католик должен засвидетельствовать перед церковью добрый характер обращаемого, я, правда, думал, что это будет кто-нибудь из банды, — Джон Куни или даже Микки, если никого более подходящего не найдется, потому что банда была самодостаточной, и что бы ей ни требовалось, она всегда обходилась наличными ресурсами, у меня не было оснований считать, что на этот раз что-либо изменится. Лулу, стоявший за спиной мистера Шульца, как я заметил, буквально сиял от счастья, да и вся банда выглядела умиротворенно, все им теперь стало ясно, их раньше тревожило и это обращение, и девчонка, они начали думать, что Немец сбрендил, но он снова удивил всех; о чем говорить, участие в церемонии такой знаменитости не только гарантировало успех операции, но и означало политическое признание. С одной стороны, мистер Шульц оказывал гостю почтение, а с другой, получал от человека своего круга поддержку, я был доволен, мне казалось, что мистер Берман имел в виду именно это, когда говорил о грядущем времени, в котором будут больше цениться разум и дружелюбие. Мне это казалось своего рода провозвестием в величественной тени церкви, то были первые признаки новой грядущей жизни, гангстеры думали, что мистер Шульц окунулся в религию, а он продолжал заниматься все тем же криминальным бизнесом, он это здорово придумал, видимо, с помощью мистера Бермана, — надо же, так умело гасить приступы ярости и даже непривычное для него свободное время использовать со свойственной ему эффективностью — брать уроки верховой езды у человека голубых кровей.

В то утро я страстно хотел верить в могущество мистера Шульца. Я хотел порядка, хотел, чтобы все оставалось на своих местах, раз тираном он должен быть ради дела, то пусть тиранит нас, но пусть действует решительно и безошибочно. Я боялся лишиться слаженности бандитской жизни, империи мистера Шульца угрожала не только его необузданность, но и мой страшный грех мышления. Я мысленно искал у себя слабости, безотчетные откровения, огрехи в поведении и не находил. Мой бдительный разум видел только покой и мир неведения.

Словно подтверждая мои надежды, зазвонили колокола церкви Святого Варнавы. Сердце мое екнуло, на меня нахлынула волна бурной радости. Церковных органов я очень не люблю, а вот колокольный звон, плывущий над улицами, всегда был мне приятен, пусть он подчас не очень строен, но именно поэтому он и напоминает древнюю музыку, этот громкий и радостный перезвон вызывает в памяти примитивные крестьянские празднества типа свального греха в стогах сена. Обычно, как только сосредоточишься на каком-либо чувстве, оно тут же исчезает, а вот стоя там среди колокольного звона, я размышлял над своим положением и чувствовал уверенность, что оно теперь лучше, чем в начале, что в банде я укрепился и добился уважения, а если и не уважения, то хотя бы признания. У меня есть дар общения со взрослыми, я знаю, с кем и как говорить, кому продемонстрировать ум, при ком лучше помолчать, и я сам себе удивлялся, я ведь все это делал без напряжения, не зная наперед, как поступлю в следующий миг, и почти не ошибался. Я мог и Библию изучать, а мог и стрелять из пистолета. Я выполнял любое поручение. Но что важнее всего, я теперь понимал загадочный гений мистера Шульца и, следовательно, мог избежать его гнева. Проницательность Аббадаббы Бермана поражала, он удивил меня и когда нашел мой пистолет, и когда догадался, где я живу, и послал за мной полицейского из местного участка. Но страха перед ним я более не испытывал. И, видимо, он меня все же недооценивал, я бы не достиг своего нынешнего положения, если бы он мог читать мои мысли и знал мое тайное предназначение. Но даже если он знал мою тайну, а я по-прежнему оставался здесь, и не только оставался, но рос и исполнял его надежды, то, значит, у него были свои виды на меня. И все же я не верил, что он знал о моей тайне, я верил, что в самом важном знании я опережал его и что его неполноценность состояла как раз в том, что он понимал все, кроме самого важного.

Так что я чувствовал себя превосходно и приподнято среди этих людей, нет предела моим возможностям, Дрю права, я симпатичный маленький чертенок; когда знаменитый гость поднимался с мистером Шульцем по ступеням, мне хотелось, чтобы кто-нибудь представил меня ему или чтобы он заметил меня, хотя я сам же от него и спрятался; но это все мелочи, я знал, что в суете исторических моментов деталями пренебрегают; глядя снизу на этих великих людей, я понимал, что раньше не мог о таком и мечтать; меня обуревало великодушное желание верить всем, даже стоящим на нижних ступенях последними в процессии; все ждали теперь, когда закончится служба, отец Монтень спустится с алтаря, поздоровается с мистером Шульцем и введет его в здание церкви, что будет символизировать обращение в католичество.

Все это заняло больше времени, чем предполагалось. Аббадабба Берман вышел покурить, я зажег для него спичку, прикрыв ее от ветра, к нам присоединился Ирвинг, и мы втроем, прислонившись к роскошному обтекаемому «крайслеру», припаркованному у тротуара, и не обращая внимания на другие машины гостей, стоящие поодаль, смотрели на обшитый досками дом Святого Варнавы с деревянной кровлей. Колокола теперь звучали все мягче и тише, и я уже мог различить слабые звуки органа, доносящиеся из церкви. И тут Ирвинг позволил себе суждение о Немце Шульце, которое можно было бы счесть и за критику, ничего подобного я раньше от него не слышал:

— Конечно, — сказал он, будто продолжая прерванную мысль, — Немец ошибается, он понятия не имеет, почему старые евреи молятся таким манером. Если бы он знал, то, наверное, не говорил бы таких вещей. Малыш, ты знаешь, о чем я?

— Я не силен в религии, — ответил я.

— Я сам человек неверующий, — сказал Ирвинг, — но то, что они кивают и кланяются все время, это же имеет объяснение. Вспомни свечи; старики, которые молятся в синагоге, — это горящие свечи, они клонятся вперед и назад, влево и вправо, каждый кивает и кланяется, словно дрожащий огонек свечи. Этот огонек души может, конечно, в любой момент погаснуть. Вот в чем тут дело, — сказал Ирвинг.

— Это очень интересно, Ирвинг, — сказал мистер Берман.

— Но Немец этого не знает. Его старики раздражают, — произнес Ирвинг своим тихим голосом.

Мистер Берман поднял локоть так, чтобы рука с сигаретой была как раз над ухом, это была его любимая поза для размышлений.

— Но он прав, когда говорит, что христиане все делают в унисон. У них есть верховная власть. Они вместе поют, молятся, садятся, встают, преклоняют колена, все под контролем. Так что в этом он прав, — сказал мистер Берман.


Когда наконец все началось, я оказался на одной из передних скамей рядом с Дрю Престон, где, собственно, и хотел оказаться. Я напомнил себе, что все в порядке, что еще ничего не произошло, если не считать того, что меня допустили в святая святых ее горестей. И все. Она меня словно не замечала, чем вызывала во мне одновременно и признательность, и жестокие страдания. Я тупо листал молитвенник. Лицо ее под широкополой шляпой горело в мягком свете, падавшем от церковных витражей, такой ее вид делал мою роль мальчишки-защитника более естественной и благородной. Боже, как мне хотелось ее трахнуть! Я едва терпел это мучение. Боялся, что не доживу до конца службы. Мистер Шульц говорил, что это укороченная служба, и я подумал, какова же тогда служба длинная, так до меня дошло значение слова «вечность».

Я помню лишь несколько деталей из всей этой мучительно бесконечной службы. Во-первых, то, что мистер Шульц всю ее — именование, крещение, конфирмацию, принятие причастия — провел с развязанным шнурком. Во-вторых, когда стоявший за ним его крестный отец по указанию отца Монтеня положил ему на плечо руку, мистер Шульц чуть из шкуры своей не выпрыгнул. Может, все эти странные вещи я помню просто потому, что все остальное действо велось на латыни и мое внимание привлекали только реальные происшествия. Отец Монтень, видимо, был единственным человеком в мире, которому сошло с рук то, что он вылил на голову Немца Шульца кувшин воды, причем трижды. Он делал это, по моим впечатлениям, ревностно, с истинным литургическим энтузиазмом, а мистер Шульц каждый раз отплевывался с налитыми кровью глазами и пытался незаметно прилизать свои волосы.

Но последнее, что я помню об этом утре, — это чарующее присутствие рядом моей прекрасной и несравненной Дрю, и, чем разнузданнее я о ней думал, тем невиннее она становилась в моем воображении. Она, казалось, пила церковную музыку, обретая святость, становясь похожей на монашек, нарисованных в нише на стене. Каким-то образом мой мир перевернулся, словно брошенный Богом мячик, ее нежелание замечать меня лишь подтверждало в моей душе наш заговор. В тот момент, когда орган заревел во всю мощь, паства в экстазе взяла самую высокую ноту, а она поднесла свою руку в белой перчатке к губам и зевнула, я уже больше не мог скрывать от себя, что обожаю ее и умру, если только она этого пожелает.

Загрузка...