Часть четвертая

Глава семнадцатая

Вернувшись домой, я сразу понял, что с моими органами чувств что-то не то, из запахов я ощущаю только угольную гарь, глаза мои резало от боли, от грохота я почти оглох. Все вокруг сыпалось и разваливалось, дома обветшали, на пустырях громоздились кучи мусора, но самое страшное — и это неопровержимо доказывало мне самому, что у меня не все дома — то, что моя улица выглядела маленькой, жалкой и совершенно потерявшейся среди других. Я шел в своем мятом белом полотняном костюме, уголки воротника моей рубашки загнулись на жаре, узел галстука я ослабил; а ведь мне хотелось не ударить лицом в грязь при встрече с матерью, мне хотелось, чтобы она видела, насколько я преуспел за лето, но за долгую поездку я измотался; суббота в Нью-Йорке выдалась жаркой, я чувствовал себя слабым и измочаленным, тяжелый кожаный чемодан оттягивал руку, но по тому, как смотрели на меня люди, я понял, что реальность восприятия меня тоже покинула, я выглядел слишком хорошо, я не домой возвратился, а был здесь совершенным чужаком, такой одежды в Восточном Бронксе никто не носил, никто не имел кожаного чемодана с двумя плотными лямками; все уставились на меня, дети перестали играть в скелли и в мяч; взрослые на крылечках отвлеклись от разговоров; я шел мимо них, со слухом продолжали происходить странные вещи, все теперь стало приглушенным, будто горькая духота и спертый воздух погрузили меня в тишину.

Но все это забылось, когда я начал подниматься по своей темной лестнице. Из-за сломанного замка дверь нашей квартиры была прикрыта неплотно — первое из бесконечного числа мельчайших изменений к худшему, которые вселенная претерпела за время моего отсутствия; толкнув дверь, я вошел в жалкую квартирку с низкими потолками, знакомую и одновременно нелепую со своим вздувшимся линолеумом, с покореженной мебелью и засохшим цветком на пожарной лестнице; одна стена и потолок на кухне почернели от огоньков моей матери, которые, должно быть, пылали слишком сильно. Стаканы на кухонном столе сейчас, похоже, больше не горели, столешницу покрывали застывшие белые восковые шпили, шарики и озерца с маленькими черными кратерами и колодцами, что напомнило мне макет луны в планетарии. Матери не было, хотя, очевидно, она по-прежнему жила здесь; ее кружка с длинными шпильками осталась на прежнем месте; фотография ее стояла рядом с отцовской, тело его было перечеркнуто карандашом крест-накрест, а лицо аккуратно вырезано; несколько материнских вещей висело в спальне на тыльной стороне двери, а на полке лежала шляпная коробка, которую я послал ей из Онондаги, шляпу она так и не распаковала.

В холодильнике я нашел несколько яиц, полбуханки черствого ржаного хлеба в бумажной обертке и бутылку загустевшего сверху молока.

Включив свет, я сел на пол посреди этого убежища потерянной женщины и ее потерянного сына и изо всех карманов извлек смятые банкноты, составлявшие наше богатство; я расправил каждую бумажку, сложил их в пачку, упорядочив по достоинству, и подровнял одеревеневшими ладонями; в город из Саратоги я вернулся с суммой чуть больше шестисот пятидесяти долларов, которые мистер Берман разрешил мне оставить у себя. Это была громадная сумма денег, но ее было недостаточно, нет такой суммы, чтобы оплатить счет за эту подвижническую святую жизнь, за праведность, веру и купание в кухонной раковине. Я положил деньги в мою сумку, сумку засунул в шкаф, потом нашел старые штаны с дырками на коленях, полосатую майку и мои рваные кеды со стоптанными пятками; переодевшись, я почувствовал себя лучше, сел на пожарную лестницу, закурил сигарету и начал припоминать, кто я такой и чей я сын, правда, кирпично-известняковый сиротский приют Макса и Доры Даймонд я сначала увидел глазами, а лишь потом ощутил сердцем; сдвинув сигарету в угол рта, я спустился по лестнице, повис на нижней перекладине и, отпустив руки, последние десять футов до тротуара пролетел по воздуху, только после приземления до меня дошло, что я уже не тот ловкий прыгучий мальчишка, каким был; колени и ступни почувствовали удар сильнее и больнее прежнего; я хорошо ел все это время и, видимо, возмужал; посмотрев по сторонам на любопытствующих, я пересек улицу с той медлительностью, которая требовалась мне, чтобы скрыть желание бежать вприпрыжку, и спустился по ступеням в подвал сиротского приюта Даймонд, где мой друг Арнольд Помойка, который продал мне пистолет, сидел в своем пыльном царстве и перебирал то, что пришло к нему из высших сфер целесообразности.

О мой немногословный друг! «Где ты был», — сказал он так, будто я все эти годы считал его немым; красноречивый мой друг, он тоже вырос, из него, наверное, получится громадный толстый мужчина типа Джули Мартина; он встал поздороваться со мной, с него на бетонный пол со звяканьем посыпались жестяные банки, он встал во весь свой рост, наш массивный гений, и улыбнулся.

Хорошо было снова оказаться в подвале, сидеть, курить, рассказывать небылицы Арнольду Помойке, пока он внимательно рассматривал один загадочный неорганический предмет неопределенного назначения за другим, пытаясь решить, в какую из корзин его бросить; наверху топот ног играющих приютских сирот потрясал дом до основания и навевал мне сравнение милого детского гама с журчанием родника. Я подумал, что если бы мне пришлось возвращаться в школу, то я должен был идти в десятый класс, десятка была любимым числом мистера Бермана; она содержала единицу и ноль и замыкала все числа, которые нужны для составления любого другого числа; эта мысль прошла, не задерживаясь, так бывает, когда человек обижен или болен.

Но когда я поднялся наверх в старый гимнастический зал посмотреть, не встречу ли кого из старых знакомых, к примеру черноволосую девчушку-акробатку, мое появление вызвало оцепенение детей, игры их нарушились и в зале повисла та же тишина, какой встретила меня моя улица; дети, показавшиеся мне очень маленькими, глазели на меня в неожиданно наступившей тишине; волейбольный мяч катился по натертому деревянному полу, и незнакомая воспитательница со свистком на вязаном шнурке подошла ко мне и сказала, что это не место для прогулок и что посетители сюда не допускаются.

Это был первый признак того, что мои прошлые связи прервались, что я не могу вновь войти сюда; будто бы существовало два вида путешествий, и, пока я ездил по горным дорогам в глубине штата, жители моей улицы двигались в ограниченном времени собственного существования. Я выяснил, что Бекки уехала, ее удочерила семья из Нью-Джерси, это мне рассказала одна из девчонок на ее этаже, какая теперь Бекки счастливая, у нее есть своя комната, а потом она сказала, чтобы я уходил, чтобы больше не появлялся на девчоночьем этаже; это, мол, нехорошо, и я поднялся на крышу, где, еще не зная, что люблю ее, платил моей дорогой малышке за поцелуй, и управляющий, который размечал там зеленой краской поле для игры в шафлборд, распрямился, отер пот с лица тыльной стороной руки, в которой держал кисть, и сказал мне, что я уличное дерьмо и что он считает до трех, если я не уберусь, он все говно из меня выбьет, а потом вызовет полицейских и те добавят еще.

Все это вместе, как вы понимаете, сделало мое возвращение домой малоприятным, но больше всего меня взбесила собственная уязвимость и глупость; надо же, я еще надеялся на что-то, не знаю на что, сам виноват, не сумел вовремя уехать из этого района. В последующие дни стало ясно — где бы я ни был, что бы ни делал, все знали, что я связан с преступным миром, причем знание это было не конкретным, а каким-то мифологическим. Моя известность возросла. В кондитерской, где я утром и вечером покупал газеты, на крыльце в теплые сумерки, на всей Батгейт авеню меня знали в лицо, знали, кто я такой и чем занимаюсь, и это создавало мне ореол, пусть и зловещий, но ореол, поскольку я был один из них. Мне самому были раньше знакомы такие настроения, всегда находился кто-то вроде меня, не похожий на других детей, про кого говорили, только когда он скрывался за углом, кого боялись, с кем запрещали водиться. В такой ситуации было достаточно глупо ходить в старье, которое носил когда-то мальчишка-жонглер, пора было возвращаться к гардеробу последней поры. А кроме того, я никого не хотел разочаровывать. Раз уж попал в преступный мир, выхода оттуда нет, сказал мне как-то мистер Шульц, и говорил он это без угрозы, а с жалостью в голосе к самому себе, так что, по размышлении, в этом можно было и усомниться. Но не сейчас, не сейчас.

Здесь я, конечно, суммирую горькие выводы сразу нескольких дней, сначала же я был просто ошарашен, самым страшным потрясением была встреча с матерью, которую я увидел несколько часов спустя после приезда; она шла по улице, толкая перед собой коричневую плетеную детскую коляску, и я тотчас же, еще издалека, понял, что ее прежняя милая рассеянность приобрела зловещий характер. Ее седые нечесаные волосы развевались на ветру, и, чем ближе она подходила, тем сильнее крепла во мне уверенность, что, не прегради я ей путь и не заговори с ней, она пройдет мимо, не узнав меня. Даже когда я встал у нее на пути, она сначала разозлилась, что коляска уперлась в какое-то препятствие, затем подняла на миг глаза, я чувствовал, что она почти не видит меня, что в первые секунды поняла только необходимость всмотреться, и только потом, после бесконечной паузы в биении моего сердца, я снова вернулся в сознание статной, сумасшедшей Мэри Бихан.

— Это ты, Билли?

— Да, ма.

— Какой ты большой.

— Да, ма.

— Какой большой парень, — повторила она тем, кто мог нас слышать. Теперь она так впилась в меня взглядом, что мне пришлось сделать шаг вперед, я обнял ее и поцеловал в щеку, щека ее потеряла знакомую свежесть и чистоту, она приобрела горьковатый, угольный привкус улицы. Бросив взгляд в коляску, я увидел там засыхающие листья салата, которыми она выложила, как лепестками лилии, всю внутреннюю поверхность, а также зерна кукурузы и сушеные зерна дыни. Я не пытался выяснить, что, как ей казалось, лежало у нее в коляске. Она была грустна и безутешна.

Ах, мама, мама, как только коляска оказалась в квартире, она перевернула ее, сложила мусор на газету, газету свернула и выбросила в помойное ведро на кухне, ведро, как обычно, будет ждать звонка управляющего, который означает, что мусорщик приехал и пора спускаться вниз. Это вселяло надежду. Потом я узнал, что состояние ее менялось, как погода; всякий раз, когда ее разум прояснялся, я решал, что теперь уж навсегда, что все трудности позади. Но вдруг небо снова заволакивало тучами. В воскресенье я показал ей все свои деньги, что, кажется, ей понравилось, потом я пошел в магазин и купил продукты, она приготовила хороший завтрак, как в былые времена, когда нам выпадала удача; затем помылась, нарядно оделась, причесала и заколола волосы, после чего мы пошли прогуляться до Дэлрмонт авеню, потом по крутой лестнице поднялись в Клэрмонт-парк, посидели там на скамейке под раскидистым деревом и почитали воскресные газеты. Вопросов о лете, где я был и что делал, она не задавала, и не потому, что ей было неинтересно, а по какому-то молчаливому уговору, словно я ей не мог рассказать ничего такого, что бы она сама уже не знала.

Теперь меня стали мучить угрызения совести, что я забросил ее, она, похоже, с большим удовольствием ушла из своего района и сидела в мирном покое зеленого парка, и мне хотелось плакать от мысли, что она, возможно, пострадала из-за меня, что, как и я, почувствовала себя чужой в атмосфере всеобщего осуждения, в положении безумной женщины, которая, разумеется, не могла воспитать хорошего сына.

— Ма, — сказал я. — У нас хватит денег, чтобы переехать. Давай снимем квартиру где-нибудь в этом районе, рядом с парком, может, найдем дом с лифтом и будем любоваться парком из окна. Вон как из тех домов.

Она посмотрела туда, куда я показывал, и покачала головой, потом еще и еще, а затем впилась взглядом в свои руки, сложенные на дамской сумочке, которая лежала у нее на коленях, и снова покачала головой, словно ей пришлось вновь обдумать вопрос и снова ответить на него, будто он возникал вновь и вновь, а ответа не находилось.

Мне было очень грустно, я настоял, чтобы мы поели где-нибудь в городе, я был готов делать что угодно, ну хотя бы пойти с ней в кино, лишь бы не возвращаться па нашу улицу; в таком состоянии мне необходимо было находиться среди людей, где что-то происходит, где я мог вдохнуть жизнь в свою мать, вернуть ей улыбку, разговорить ее. На выходе из парка я остановил такси, мы поехали в кафе Шрафта на Фордэм-роуд, где пили чай в тот день, когда купили мне новую одежду. Нам пришлось подождать, пока освободится столик, но, когда мы сели, я заметил, что ей приятно вновь возвратиться сюда, что она помнит это кафе и получает удовольствие от его аккуратной претенциозности, от чувства достоинства, которое оно сообщало завсегдатаям; теперь я, конечно, видел, что это заведение скучное, с очень постной пищей и крохотными порциями; усмехнувшись про себя, я вспомнил обильные ужины со своей бандой в отеле «Онондага» и подумал, как бы выглядели гангстеры сейчас здесь, в кафе Шрафта, в окружении прихожан с Ист-Фордэм-роуд, с каким выражением лица Лулу Розенкранц встретил бы официантку и ее крохотный бутербродик с маслом и долькой огурца на куске хлеба без корки и бокал холодного чая с редкими кубиками льда. И тут я совершил ошибку — вспомнил ужин в Брук-клубе с Дрю Престон и то, как она, подперев голову рукой, смотрела на меня через стол и с улыбчивой пьяной задумчивостью впитывала меня взглядом; уши мои тотчас же зарделись, подняв голову, я увидел свою мать, которая улыбалась мне точно такой же улыбкой, ужасающее сходство, я на миг даже забыл, где нахожусь и с кем, и мне почудилось, что они знают друг друга, Дрю и моя мать; каким-то странным наложением они превратились в моих старых подруг, совпали их пухлые рты, совпали глаза, и я понял, что обречен безраздельно любить их обеих. Все это заняло буквально миг, но я не могу вспомнить, чтобы когда-либо так пугающе ясно видел себя насквозь; я пронзал внутренним взором свою плоть и свой мозг, но не сердце, только не сердце. Меня охватила ярость, на что, на кого не знаю, может, на Бога, раз он не умеет двигаться с моей быстротой и ловкостью, на еду, что лежала на моей тарелке, мне надоела моя мать; я ненавидел сентиментальное прозябание, на которое она себя обрекла, не позволю вернуть себя в бессмысленную скукотищу семейной жизни, не хочу возврата к прежнему после всей этой тяжелейшей работы в преступном промысле, ни за что не брошу свою нынешнюю жизнь, неужели ей непонятно? И пусть она только попробует меня удержать. Пусть хоть кто-нибудь попробует.

Но тут подходит официантка, спрашивает, будете ли еще чего заказывать, а я прошу счет и расплачиваюсь.


В первый понедельник после моего возвращения мать, как ни в чем не бывало, пошла на работу в свою прачечную, значит, решил я, ее сумасшествие самоуправляемо; иначе говоря, что оно и не сумасшествие вовсе, а преходящая форма хорошо известной мне рассеянности. Потом, случайно заглянув в коляску, я увидел там гнездо, выложенное скорлупой яиц, которые мы с ней съели в воскресенье за завтраком. Так в первый, но не в последний раз я в долю секунды с высот надежды рухнул в отчаяние. Меня мучили сомнения, я постоянно возвращался к мысли, что, может, пора перестать обманывать себя и признаться, что необходимо хоть что-нибудь предпринять; отвести ее к врачу, пусть они посмотрят и начнут лечить, иначе болезнь может зайти так далеко, что ее придется отправить в сумасшедший дом. Что делать и с кем советоваться, я не знал, но вдруг вспомнил, что у мистера Шульца есть овдовевшая мать, о которой он заботится, может, он мне поможет, может, у банды есть не только свои адвокаты, но и свои врачи. А к кому еще я мог обратиться? Здесь я уже был чужой, чужой и для сирот из приюта, и для соседей, у меня оставалась одна только банда; какими бы ни были мои будущие устремления или нынешние прегрешения, я принадлежал ей, а она — мне. Какими бы ни были мои намерения — бросить мать, спасти ее, — все они сходились на мистере Шульце.

Но ни от него, ни от других вестей не было, и все, что я знал, я знал из газет. Я выходил из дома, только чтобы купить газеты или мои любимые сигареты «Уингс», я прочитывал каждую газету, которая попадалась мне в руки. Я покупал их все, все дневные и все вечерние, начинал поздно вечером, когда приходил в киоск под надземкой на Третьей авеню и покупал ранние издания завтрашних утренних газет, потом утром я шел в кондитерскую лавку на углу, чтобы купить поздние утренние выпуски, а в полдень ходил снова в киоск за ранними изданиями вечерних газет, а уж вечером покупал последние выпуски за день. Позиция правительства в деле Шульца казалась мне неоспоримой. Оно располагало письменными свидетельскими показаниями, его поддерживали бухгалтеры из Бюро внутренних доходов, на его стороне был закон о налогообложении, — ясно как дважды два. Я очень нервничал. Доводы мистера Шульца в суде показались мне совсем неубедительными. Он объяснил, что последовал дурному совету своего адвоката, что его адвокат ошибся, и, как только другой адвокат растолковал ему эту ошибку, он, мистер Шульц, гражданин и патриот, вознамерился заплатить все до последнего пенни, но правительство это не устроило, и оно решило привлечь его к суду. Я сомневался, что такая хлипкая версия могла убедить даже фермера.

В ожидании новостей я пытался найти крупицу пользы для себя в любом из возможных вердиктов и тем самым приготовиться к любому исходу. Если мистера Шульца посадят в тюрьму, то, пока он сидит, мы можем его не бояться. Это было неоспоримое благо. Боже, какое счастье освободиться от него! Но как тогда быть с верой в размеренный ход моей судьбы? Если что-то, столь обычное и земное, как правительственное правосудие, способно пустить мою жизнь под откос, тогда мои тайные связи с истинным правосудием великой вселенной жалкая выдумка. Если преступления мистера Шульца всего лишь земные преступления с земными наказаниями, значит, в этом мире существует только то, что я вижу, и все мои представления о невидимых силах есть плод моей фантазии. Как такое вынести? Но если он выкарабкается, если только он выкарабкается, я снова буду в опасности, но зато буду по-мальчишески чисто и тревожно верить в счастливое завершение моих избраннических злоключений. Так чего же я хотел? Какого вердикта, какого будущего?

Ответ содержался в том, как я ждал; каждое утро я заглядывал в конец «Таймс», где печатали расписание отплытия пассажирских пароходов, мне хотелось знать, чьи это корабли и куда направляются, нравилось, что их много. Я верил, что Харви Престон все устроил как надо, он хорошо вышел из затруднений в Саратоге, так что почему бы ему не справиться с задачей и сейчас?! В своем воображении я видел, как она, опираясь на леер, стоит, смотрит на серебристый океан и думает обо мне. Я воображал, как она играет в шафлборд в шортах и короткой рубашке на залитой солнцем кормовой палубе, так играли дети на крыше сиротского дома. Если я ошибся, если мистер Берман, Ирвинг и Микки приехали в Саратогу, чтобы забрать ее в Онондагу или поговорить с ней от имени мистера Шульца, тогда что ж, если кто чего и потерял, то это только я. Я потерял мою Дрю.

В среду в вечерних газетах сообщили, что стороны произнесли свои заключительные речи на процессе, в четверг судья напутствовал жюри, в четверг вечером жюри все еще совещалось, а поздно вечером в тот же день, когда я пришел на Третью авеню, мистер Шульц оказался основной новостью в специальных выпусках и вечерних, и утренних газет: его признали невиновным по всем пунктам обвинения.

Я прыгал, скакал и танцевал вокруг киоска, а вверху громыхал поезд. Глядя на меня, нельзя было предположить, что я радовался освобождению человека, который, как я тогда считал, неделю назад собирался убить меня. На снимках он был показан крупным планом, в «Миррор» он широко улыбался прямо в объектив камеры, в «Америкэн» — целовал свои четки, в «Ивнинг пост» — обнимал рукой голову Дикси Дейвиса и целовал его в макушку. «Ньюс» и «Телеграм» поместили снимок, на котором он положил руку на плечо председателя жюри присяжных, мужчины в комбинезоне. И во всех газетах было напечатано заявление судьи после оглашения вердикта жюри присяжных: «Леди и джентльмены, за все время работы в суде я еще не сталкивался с таким поруганием истины и свидетельских показаний, которое вы продемонстрировали сегодня. То, что, выслушав дело, тщательнейшим образом обоснованное правительством Соединенных Штатов, вы нашли ответчика невиновным по всем предъявленным ему обвинениям, настолько подрывает мою веру в сам юридический процесс, что я начинаю сомневаться в будущем этой республики. Вы свободны, но без благодарности от суда за свою работу. Ваше решение позорно».

Моя мать сохранила первую полосу «Миррор» с улыбающимся лицом мистера Шульца и сложила ее так, чтобы была видна одна только его фотография, она положила ее в коляску и закрыла до подбородка дырявым одеялом.


А сейчас я расскажу вам о празднествах, которые шли три ночи и два дня в вест-сайдском борделе на 76-й улице между Колумбус и Амстердам авеню. Впрочем, не хочу делать вид, будто отличал день от ночи, красные плюшевые занавеси плотно закрывали окна, свет вообще не тушили, горели и лампы под абажурами с кисточками, и хрустальные люстры, точное время вообще никого не интересовало. В памяти осталась одна из сценок, разыгравшаяся в этом особняке. Немолодая шлюха визжит от притворного страха, а преследующий ее гангстер, пытаясь схватить ее, падает навзничь и едет вниз по лестнице ногами вперед. Женщины в основном были молодые, симпатичные и стройные; одни, устав, уходили, их заменяли другие. Многих мужчин я не узнавал, празднество предназначалось для «высших чинов», но слух о нем распространился, и небритые личности постоянно появлялись в борделе, а на второй день или вторую ночь я даже видел полицейского в нижней рубашке и подтяжках, шлюха со сбившимся пучком целовала его голые ноги палец за пальцем.

Женщины смеялись, несмотря на грозный вид щипавших и щекотавших их мужчин, и бесстрашно вели их с собой в верхние комнаты; как и Дрю, они нисколько не боялись принимать у себя убийц. Я был подавлен этим преображением чувств в числа; в углу комнаты сквозь клубы сигаретного дыма я различал хитрое смеющееся лицо мистера Бермана; в большой нижней гостиной три или четыре женщины осаждали мистера Шульца; расположившись на его коленях, на подлокотниках кресла, они покусывали ему уши, наперебой приглашали танцевать, он смеялся, ласкал, дергал, тормошил их, это было какое-то буйство плоти, причем не разделенной на отдельных людей, а сцепленной воедино, — изобилие грудей и созвездие сосков, неистовство животов и ягодиц, переплетение длинных ног. Заметив меня, мистер Шульц назначил женщину, которая должна была взять меня к себе в постель; она неохотно высвободилась и отвела меня наверх, насмешек со стороны моих коллег неслось предостаточно, что было одинаково неприятно и для меня, и для женщины, которая клокотала от гнева, считая себя униженной моим возрастом и незначительностью. Мы оба с трудом дождались конца, у нас праздника не было, праздник шел рядом, меня пугало, каким несексуальным может быть секс, когда он сдобрен презрением и отправляется столь поспешно, потом мне пришлось выпить бокал «Манхэттена», коктейль, по крайней мере, был сладкий, с хрустящей вишенкой на дне.

Мадам, управлявшая заведением, проводила время на кухне в задней части первого этажа; я немного поговорил с этой нервной особой; мне стало жалко ее — за какую-то воображаемую провинность напившийся мистер Шульц заехал ей в лицо и поставил синяк под глазом. Потом он извинился и дал ей новенькую стодолларовую банкноту. Магси — так он звал хозяйку, — худая миниатюрная женщина, чем-то напоминала японского терьера, сидевшего у нее на коленях, — курносая, глаза пуговками, голова в редких рыжих кудряшках; одета она была в черное платье и черные чулки, чуть пузырившиеся на коленках. Говорила низким, почти мужским голосом и все время прижимала к глазу кусок сырого мяса. В духовке ее печи лежали пистолеты пришедших мужчин. По-моему, она не уходила из кухни, опасаясь, чтобы кто-нибудь не забрал свое оружие и не открыл в ее доме пальбу; впрочем, я не представляю, как бы она, крохотная женщина, могла это предотвратить. У нее работали черные служанки, которые меняли белье, выбрасывали мусор, собирали пустые бутылки, и черные же посыльные, приносившие через задние двери воду, пиво и крепкую выпивку, блоки сигарет, горячие обеды в металлических контейнерах из близлежащих закусочных и горячие завтраки в картонных коробках из соседней столовой; женщина она была нервная, но дело вела хорошо, словно все спланировавший и удачно расположивший войска генерал, который только принимает донесения о ходе боя. Я пожонглировал сваренными вкрутую неочищенными яйцами; она была уверена, что я обязательно уроню их, когда же все закончилось благополучно, она одобрительно рассмеялась; я ей понравился, она начала расспрашивать, как меня зовут, где я живу и как такой прекрасный мальчик занялся столь низким делом, и смеялась над моими ответами; щипнув меня за щеку, она протянула мне смешно разрисованную металлическую коробку с шоколадом, которую держала рядом с собой; рисунки изображали мужчин в бриджах и белых париках, которые кланялись леди в больших широких юбках.

Мадам Магси правильно поняла мое желание слоняться по кухне и с громадным тактом сказала, что у нее есть для меня нечто особенное, самое желанное, свежая девушка, молодая новобранка; она позвонила, и через час я уже был в небольшой тихой верхней комнатке с действительно молодой девушкой, светленькой, круглолицей, с тонкой талией, застенчивой и неподатливой; она пролежала со мной всю ночь или, точнее, те тихие часы, которые считались ночью, и, к счастью, по своей молодости нуждалась во сне не меньше меня.

Я был слишком сосредоточен на себе и подавлен, чтобы по-настоящему насладиться праздником. Дома, в Бронксе, пока я ждал окончания суда, мне хотелось как можно быстрее воссоединиться с бандой; я любил каждого из них, их постоянство вызывало уважение и благодарность, но теперь, когда я снова был с ними, меня снедала оборотная сторона благодарности — чувство вины; я пытливо смотрел на лица мистера Шульца и других и видел в золотозубых улыбках то прощение, то возмездие.

Но затем, видимо на второй день, я заметил, что и кроме меня есть люди, которые не отдаются всей душой празднику; мистер Берман обосновался в нижней гостиной, он читал газеты, покуривая и попивая коньяк, и часто выходил, чтобы позвонить из автомата; Лулу продолжал грубо третировать избранных дам, которые время от времени жаловались своей управляющей; Ирвинг почти не покидал своего поста, ради праздника он позволил себе только снять пиджак, чуть ослабить галстук и закатать рукава рубашки, он большей частью играл роль бармена для всех близких и далеких представителей преступного мира. Я наконец осознал, что ближайшие помощники мистера Шульца только ждали, больше они ничем не занимались, и что празднество ко второму дню стало не радостной встречей людей, что-то вместе переживших, а данью профессии, деловым объявлением, что Немец вернулся; истинное веселье, радость и облегчение уступили место бездушной веселости официального сборища.

Даже мистер Шульц искал теперь в доме тихие и уединенные места, способствующие размышлениям. Проходя мимо одной из ванных комнат, я увидел его сидящим в мыльной пене и попыхивающим сигарой, рядом с ним на деревянной табуретке сидела Магси и терла ему спину — будто он и не врезал ей накануне.

Подняв голову, он заметил меня.

— Входи, малыш, не стесняйся, — сказал он. Я сел на крышку унитаза. — Магси, это мой воспитанник, вы еще не знакомы? — Мы признались, что уже познакомились. — Ты знаешь, кто такая Магси, малыш? Ты знаешь, сколько мы с ней уже знакомы? Я тебе скажу. Как ты думаешь, где я был, когда Винс Колл взбесился, с ума спятил, бегал с пистолетом по всему Бронксу, пытаясь найти меня?

— Здесь?

— Только тогда мое заведение находилось на Риверсайд-драйв, — сказала мадам.

— Колл был тупица, — сказал мистер Шульц, — ничего не смыслил в тонких вещах, понятия не имел о том, как выглядит первоклассный бордель, и пока он метался, стреляя во все, что шевелится, дерьмо проклятое, я забрался, как клоп, в дом моей Магси и хорошо проводил время. Я сидел в ванне, а она терла мне спину.

— Точно, — сказала женщина.

— Магси — мировая баба.

— Скажешь тоже, — вспыхнула Магси.

— Принеси мне пива, ладно? — попросил мистер Шульц, снова ложась в ванну.

— Я сейчас вернусь, — сказала она, вытерев руки, и ушла, закрыв за собой дверь.

— Ты хорошо веселишься, малыш?

— Да, сэр.

— Важно выветрить свежий деревенский воздух из легких, — сказал он с ухмылкой. Потом закрыл глаза. — И возвратить душу в яйца, где ей и место. Где она в безопасности. Она ничего не говорила?

— Кто?

— Кто, кто, — сказал он.

— Миссис Престон?

— Кажется, именно так звали леди.

— Она сказала, что вы ей очень нравились.

— Так и сказала?

— Что в вас есть класс.

— Да? Она такое сказала? — Его лицо расплылось в улыбке. Глаз он не открывал. — Если бы мы жили среди порядочных людей. — Он помолчал. — Мне нравятся женщины, мне нравится, что их можно собирать, как ракушки на пляже, они там везде валяются, маленькие, розовые и с завитушками, в которых море шумит. Беда в том, беда в том… — Он покачал головой.

Горячая вода и кафельная плитка так изменили его голос, что, хотя он и говорил тихо, слышимость была как в пещере. Теперь мистер Шульц вперился в потолок.

— Я думаю, влюбляются всего один раз, когда это еще возможно, когда ты еще мальчишка, малыш, когда еще не знаешь, что мир — это бордель. Ты вбиваешь себе в голову эту мысль — и привет. И всю свою остальную жизнь ты повязан с этой женщиной, каждый раз ты думаешь, вот, вот она, ведь она и ходит, и улыбается похоже, и ты берешь ее. Ту, первую, мы получаем еще несмышленышами, когда ничего не соображаем. И мы уходим, а потом ищем ее всю жизнь, понимаешь?

— Да, — сказал я.

— Черт, а она очень гордая девчонка, эта Дрю. Не чета обычным потаскухам, дешевкам. Рот у нее красивый, — сказал он, затягиваясь сигарой. — Ты знаешь выражение «летний роман»? Грустно говорить, но это так. У каждого из нас своя жизнь. — Он пытливо взглянул на меня. — У меня большое дело, — сказал он. — И оно крутится только потому, что я никогда не спускаю с него глаз.

Он сел в ванне, мыльные пузыри застряли в черных волосах, на плечах и груди.

— Если бы ты только знал, кого я пережил, с кем мне приходится иметь дело! Каждый божий день. С ворами, негодяями. Все, что ты построил, заработал, — они все пытаются стянуть. Большой Джули. Мой дорогой Бо, мой любимый Бо. Или Колл, которого я уже упоминал. Ты знаешь, сколько стоит лояльность? Ты знаешь, сколько нынче стоит лояльный человек? Он нынче на вес золота. Чем заплатил мне за добро Винсент Колл? Он улизнул от полиции и погубил залог, который я внес за него. Ты это знаешь? Первым я никогда не начинаю. Из-за моего добродушия люди думают, что об меня можно ноги вытирать. И не успел я и глазом моргнуть, как оказался на ножах с этим чокнутым, и мне пришлось прятаться в борделе. Честно говоря, я чувствовал себя паршиво, не по-мужски это. Но где-то ведь я должен был переждать. Как-то в разгар заварушки Винсента замели и посадили на маленький срок за какой-то пустяк, и я понял, что настал мой час, мы затаились и ждали, но он тоже знал, что мы не дремлем, поэтому у тюрьмы его встречает сестренка, и он идет, держа ее чадо на руках. Понимаешь, о чем я говорю? Мы отходим, мы не варвары, его взяла, так что схлестнемся в другой раз. Чтобы ты знал. Но эта сволочь не признает никаких цивилизованных правил, и недели не прошло, как он выкатывает из-за угла на Батгейт авеню с опущенными стеклами и высматривает меня, а я в это время иду навестить свою старую маму с букетом цветов. К маме я всегда хожу один, может, это глупо, наверняка глупо, но она живет другой жизнью, и я не хочу обижать ее, значит, иду я один с букетом цветов по этой многолюдной улице, здороваюсь со знакомыми и — у меня есть шестое чувство, понимаешь? а может, я что заметил в глазах идущего навстречу человека или тот посмотрел мне вслед? — я вдруг ныряю за фруктовый киоск, пули свистят, разлетаются апельсины и персики, дыни трещат, как расколотые черепа, а я лежу под падающими корзинами грейпфрутов, слив и персиков, льется фруктовый сок, я думаю, что ранен, под руками липкая мокрота, было бы даже забавно лежать там и лизать сладкий сок, если бы не крики женщин и детей, это же семейная улица, черт возьми, ты же знаешь, там полно тележек и покупателей, и когда машина уехала, я встал и увидел бегущих людей, мать, кричащую по-итальянски, и перевернутую детскую коляску; ребенок распластался на тротуаре в окровавленной рубашоночке, чепчик его тоже весь в крови, говноеды застрелили ребеночка в коляске, да простит нас Господь! И тут кто-то начинает тыкать в меня пальцем и ругаться, понимаешь, будто это я застрелил ребеночка, и мне пришлось улепетывать под вопли и проклятия людей! После этого я уже твердо знал, что убью Винсента Колла, чего бы мне это ни стоило, дело чести, я себе в этом поклялся. Но пресса все валит на меня, на меня, Немца, поскольку я воюю с чокнутым маньяком, представляешь, какая штука, на меня возлагают вину за делишки Винсента Колла, а я ведь всех предупреждал, я каждого просил его остерегаться, я был виноват в том, что в меня промахнулись, что меня не прошили пулями вместо убитого ребеночка, а на самом деле во всем был виноват тот ублюдок, это он убежал, лишив меня десяти тысяч, что я внес за него, десять тысяч, а потом начал нападать на мои грузовики и склады, моя самая большая и непростительная ошибка — то, что я когда-то взял его к себе, но теперь я должен был достать его, я поклялся, что прикончу его, для меня это было вопросом восстановления морального порядка в мире. И ты знаешь, как я это сделал?

В дверь постучали, вошла маленькая мадам с подносом, на котором стояли две бутылки пива и пара высоких стаканов.

— Я рассказываю о Винсе, — сказал он ей. — Все было просто, простые идеи обычно самые лучшие. Я вспомнил, что он подолгу говорил с Оуни Мэдденом по телефону, и этого хватило.

— С джентльменом Оуни, — вставила мадам, прикуривая сигарету.

— Точно так, — сказал мистер Шульц. — Верно подмечено, так что я не знаю, может, у него и было что на Оуни, иначе бы зачем такой классный парень, как Оуни, связался с ним? Поэтому дело оказалось несложным. Я посылаю Эйба Ландау в контору к Оуни, и тот сидит с ним весь вечер, пока наконец не звонит телефон; Эйб сует дуло в бок Оуни и говорит, вы просто беседуйте, мистер Мэдден, чтобы он только не вешал трубку, а снаружи у нас был свой полицейский, который и засек этот звонок; так мы узнали, что говноед звонит из телефонной будки у аптеки «Эксельсиор» на углу 23-й улицы и Восьмой авеню. Через пять минут машина уже была там, у фонтана сидело двое его парней, но, увидев Томсона, они тут же смылись, они убежали так далеко, что с тех пор их никто не видел, а мой парень положил стежки снизу вверх с одной стороны будки и сверху вниз — с другой, Винсент даже дверь не смог открыть, он выпал из будки, только когда дверь с петель сорвалась, а Эйб в это время слышит все по телефону в конторе Оуни; как только выстрелы стихли, он вешает трубку и говорит, благодарю вас, мистер Мэдден, извините за беспокойство, вот так мы разделались с говноедом, пусть его потроха вечно кипят в аду.

Мистер Шульц замолчал, тяжело дыша от пережитых воспоминаний. Потом взял пиво с подноса и выпил его залпом. Мысль о том, что люди могут пережить любую потерю, пока остаются сами собой, несколько успокоила меня.


Когда я на следующее утро спустился вниз, мне сразу стало ясно: что-то случилось. Женщин и след простыл, все двери в комнаты были настежь. Шумел пылесос, на кухне Ирвинг разливал кофе по кружкам, я пошел за ним в переднюю гостиную и, прежде чем он захлопнул дверь перед моим носом, разглядел, что там идет совещание, вокруг стола сидит дюжина или более одетых и трезвых мужчин.

Меня отослали погулять, что я и сделал; я ходил взад-вперед по боковым улочкам в районе Семидесятых от Колумбус авеню до Бродвея; улочки были застроены домами из красного кирпича и известняка с обязательным высоким крыльцом и дверью под лестницей; дома стояли впритык по всей длине квартала, ни проулочка, ни щели, ни видов, ни ландшафтов, ни пустых пространств; одна только непрерывная стена жилых домов. Меня зажали эти каменные фасады и затененные окна, было холодно, я не выходил на улицу два дня и три ночи, и мне показалось, что пришла настоящая осень; свежий ветерок гонял мусор по улицам, деревья на тротуаре начинали желтеть за своими небольшими круглыми заборчиками, будто за мной по пятам шла порча деревьев, будто холод преследовал меня, куда бы я ни шел.

Лучше бы я вообще не уезжал из города, я уже больше не чувствовал себя дома, из каждой трещины тротуара рос сорняк; на каждом углу ворковали голуби; между телефонными столбами по проволоке бегали белки; все это были символы затаившейся природы, маленькие соглядатаи грядущего нашествия.

Было, конечно, обидно, что меня не пустили на серьезное совещание; интересно, что я должен был сделать, чтобы меня признали, — что бы и сколь бы хорошо я ни исполнял, всегда возникали такие вот ситуации. Я сказал «черт с ними» и вернулся назад, совещание уже закончилось, гости ушли, в передней гостиной оставались только мистер Шульц и мистер Берман, оба одеты официально, в рубашках и галстуках. Мистер Шульц ходил по комнате, вращая четки на руке, — дурной знак. Когда зазвонил телефон, он сам подбежал к нему, а миг спустя, надев пиджак и шляпу, уже стоял посреди гостиной белый от ярости. Я застыл в дверях.

— Что должен сделать человек? — спросил он, обращаясь ко мне. — Скажи. Чтобы заслужить отдых, чтобы начать собирать плоды своего труда? Когда это будет?

Мистер Берман, стоявший у окна гостиной, произнес «О'кей», а мистер Шульц открыл входную дверь и вышел. Я подбежал к окну и, раздвинув занавеси, увидел, как он садится в машину; Лулу Розенкранц посмотрел по сторонам, а потом нырнул на сиденье рядом с водителем, машина плавно тронулась и уехала; оставив после себя поднимающееся облачко выхлопного газа.

Вошла маленькая мадам Магси, держа под мышкой коробку от туфель, и поставила ее на кофейный столик. В ней лежали счета и накладные; она и мистер Берман принялись просматривать их, словно сказочная чета гномов или старый лесник и его жена; попыхивая белым дымком, они вели беседу на загадочном языке чисел. Я поднял с пола несколько газет: Мэр Ла Гардиа предупредил Немца Шульца, что если его увидят в каком-нибудь из пяти районов Нью-Йорка, то немедленно арестуют, а прокурор по особым делам Томас Дьюи заявил, что готовит обвинительное заключение на Немца Шульца за нарушение налогового законодательства штата. Вот, значит, в чем дело. Все это было связано с вердиктом в глубинке штата; авторы передовиц кипели от ярости; передовиц я никогда не читаю, но в нынешних имя мистера Шульца мелькало уже очень часто; все требовали его скальпа; каждый политик, кого журналистам удалось найти и процитировать, тоже кипел от ярости: районные прокуроры кипели от ярости; налоговые инспекторы, члены Коммерческого Совета, генеральные атторнеи, рядовые полицейские чины, комиссары и их заместители, даже исполняющий обязанности управляющего Санитарным отделом кипел от ярости, чего уж говорить о человеке с улицы из раздела «Человек с улицы» газеты «Ньюс». Интересно, как в контексте всей этой ярости счастливое улыбающееся лицо мистера Шульца приобретало наглый, надменный и зловещий вид.

— Это за убытки, — сказала мадам, имея в виду листок, который мистер Берман держал в руках. — Ваши парни разбили дюжину прекрасных обеденных тарелок, ты, видимо, не слышал, как они бросали друг в друга мой веджвудский фарфор.

— А это? — спросил мистер Берман.

— Накладные расходы.

— Я не люблю приблизительных оценок. Я люблю точные числа.

— Эти накладные расходы связаны с общим ущербом. Посмотри на кушетку, на которой мы сидим. Видишь пятна? Они не выводятся, винные пятна не выводятся, мне потребуются новые чехлы, и это всего лишь один пример. Видишь ли, Отто, тут у меня побывала не делегация молодых христиан.

— Ты, надеюсь, не собираешься на нас нажиться, Магси.

— Мне крайне неприятно это предположение. Ты знаешь, почему Немец приходит ко мне? Потому что я лучше других. У меня первоклассное заведение, которое стоит недешево. Тебе понравились девочки? Должны были понравиться, это отборные девочки, а не шлюхи с панели. Тебе понравилась прислуга и обстановка? Каким образом, по-твоему, я всего этого добилась? Нарисовала? Нет, я за все плачу, как и ты. Мне потребуется неделя, чтобы привести это заведение в порядок. Это потерянное время, но я все равно плачу за помещение, врачей и прочее. Как же вы дом-то, поганцы, отделали.

Мистер Берман вынул из кармана толстую пачку денег и снял с нее резинку. Потом начал отсчитывать стодолларовые банкноты.

— Вот это, и ни пенни больше, — сказал он, бросая деньги через стол.

Когда мы уходили, женщина, закрыв голову руками, плакала на кушетке. У двери ждала машина. Мистер Берман приказал мне садиться и сел в машину сам. Водителя я не узнал.

— Поезжай тихо и спокойно, — сказал ему мистер Берман. Мы проехали по Бродвею, по Восьмой авеню мимо «Мэдисон-Сквер-Гарден», а затем на запад, к реке, мимо доков, что на какой-то миг испугало меня, пока я не понял, в чем дело; мы миновали пристань на Гудзоне, где на колесный пароход садились экскурсанты, а затем направились по 42-й улице снова к Восьмой авеню и так далее, делая большой прямоугольник вокруг района, который называется Дьявольской Кухней — вверх-вниз, с востока на запад — три или четыре раза; наконец, мы остановились в Ист-сайде на одной из 40-х улиц неподалеку от пакгаузов. Через несколько домов впереди, на южной стороне улицы, напротив кирпичной церкви, соединенной со школой и школьным двором, стояла машина мистера Шульца.

Водитель не выключил мотора. Мистер Берман закурил сигарету и сказал мне следующее:

— Мы не можем позвонить Председателю по телефону. Не будет он говорить ни с кем из нас и лично, даже с Дикси Дейвисом, который все равно сейчас в Ютике, там расследуют прискорбную смерть нашего дорогого коллеги. По-моему, ты единственный, кто способен проникнуть к нему. Но ты должен хорошо одеться. Умойся и надень чистую рубашку. Ты навестишь его для нас.

Я тут же утешился. Дескать, и я принимаю участие в кризисе.

— Это мистер Хайнс? — спросил я.

Он вынул блокнот, написал адрес, вырвал листок и протянул его мне.

— Подожди до воскресенья. По воскресеньям он принимает людей у себя дома. Можешь сказать ему, где мы находимся, если у него будут новости для нас.

— Где?

— Насколько я могу судить, мы будем жить в отеле «Саундвью» в Бриджпорте, штат Коннектикут.

— Что я должен сказать ему?

— С ним очень легко и приятно говорить. Но говорить тебе ничего не придется. — Мистер Берман снова вынул пачку денег. На сей раз, сняв резинку, он начал отсчитывать банкноты с той стороны, где у него лежали тысячедолларовые бумажки, и, отсчитав десять, отдал их мне. — Прежде чем пойдешь к нему, положи их в белый конверт. Он любит белые конверты.

Я сложил десять тысяч долларов и сунул их в нагрудный карман. Но они выпирали, и я все время приглаживал карман. Мы молча сидели, глядя на черный «паккард». Я сказал:

— Наверное, сейчас не время обсуждать личные дела.

— Нет, не время, — согласился мистер Берман. — Может, тебе стоит поговорить с падре, когда он закончит беседу с мистером Шульцем. Может, тебе больше повезет.

— А что там делает мистер Шульц?

— Он просит безопасного убежища. Он хочет, чтобы его оставили в покое. Но, насколько я могу судить, хотя сам и не верю в Бога, они могут дать ему причастие, благословение и прочее, но предоставление убежища — это не церковное таинство.

Мы смотрели через лобовое стекло на пустую улицу.

— Что у тебя стряслось? — спросил он.

— Мать моя болеет, и я не знаю, что с ней делать, — ответил я.

— Что с ней?

— Разум помутился, ведет себя как сумасшедшая, — сказал я.

— В чем это выражается?

— В безумных поступках.

— Она причесывается?

— Что?

— Я спрашиваю, волосы она причесывает? Пока женщина причесывает волосы, можно не беспокоиться.

— С тех пор как я вернулся, она причесывается, — сказал я.

— Тогда, похоже, дела ее не так уж плохи, — сказал он.

Глава восемнадцатая

Я бы солгал, если бы стал утверждать, что не думал о десяти тысячах долларах, лежащих у меня в кармане, о том, что мог сделать, если бы просто улизнул с ними — собрал сумки, привел мать на вокзал, сел на поезд и уехал бы очень далеко, боже мой, десять тысяч долларов! Я помнил рубрику «Деловые возможности» в «Онондага сигнэл» — за треть такой суммы можно купить ферму в сотни акров, а раз это так в одной части страны, то почему должно быть иначе в другой? А еще мы могли бы купить магазинчик или кафе, что-нибудь надежное, работать, прилично жить, а в часы отдыха мечтать о будущем. Десять тысяч долларов — это целое состояние. Даже если просто положить их в сберегательный банк ради процентов.

Но я знал, что не сделаю ничего подобного; я, конечно, не знал, что меня ждет, но чувствовал, что природа моего делового призвания еще не определилась; заурядный вор — незавидная перспектива, я до такого еще не опустился, и кто бы ни осенил мою жизнь, он выбрал меня не для трусливого предательства. Я попытался представить, что бы подумала Дрю Престон. Она бы даже не поняла такую мелочность, и совсем не по моральным соображениям, просто столь извилистый путь не мог идти в верном направлении. А где это верное направление и куда оно ведет? К трудностям. К агонии. Именно в этом направлении я продвигаюсь с той самой первой поездки на трамвае в контору мистера Шульца на 149-й улице.

Так что, лелея воровские мысли, я не придавал им особого значения; мне важно было сберечь невероятную сумму денег, мои честно заработанные шестьсот долларов я положил в свой чемодан, который поставил на шкаф в спальне, но в данном случае такой способ хранения явно не годился, я лег на пол и сунул руку в дырку с тыльной стороны дивана, из которой вываливалась труха; сделав в вате небольшое углубление, я свернул деньги трубочкой, закрепил трубочку резинкой и засунул ее в дыру. И следующие три дня я почти не отлучался из дома: мне казалось, что одним выражением лица я могу ненароком выдать свой секрет, что люди увидят деньги в моих глазах, но, главным образом, я не хотел оставлять дом без присмотра; купив еду, я тут же мчался домой; если мне хотелось подышать свежим воздухом, я усаживался на пожарной лестнице; а вечером, после ужина, я внимательно наблюдал за тем, как мать зажигала один из своих памятных стаканов; после моего возвращения она снова вернулась к этому занятию и зажигала по одному огоньку каждый вечер; раз она зажигала свои огоньки, значит, в этом, видимо, был для нее какой-то смысл.

На второй день я купил за пенни в кондитерской белый конверт, а утром следующего дня помылся, причесался, надел чистую рубашку, но, не рискуя ехать в Манхэттен разодетым и с деньгами в кармане, я надел брюки от моего полотняного костюма, а сверху — пиджак «Шэдоуз» темной стороной наружу и отправился в центр надземкой по Третьей авеню. Я бы голову дал на отсеченье, что, кроме меня, в поезде никто не вез десять тысяч долларов в кармане брюк, — ни солидные рабочие, которые одновременно покачивались на плетеных сиденьях, ни открывающий двери кондуктор, ни водитель в передней кабине; не было никого, — разве что там мог случайно оказаться чересчур любознательный школьник, — кто бы знал, чья рожа изображена на тысячедолларовой банкноте. Если бы я встал и объявил, что везу такую сумму, люди бы отодвинулись от меня, как от чокнутого. Эти досужие размышления в конце концов так подействовали на мои нервы, что я вышел на остановке «116-я улица» и на свои собственные деньги проехал в такси через весь город до Восьмой авеню, где находился дом Председателя Джеймса Дж. Хайнса.

Интересно, что весь район, прилегающий к Морнингсайтским высотам, был жалкий, полуразрушенный и грязный, с переполненными мусорными баками и слоняющимися без дела неграми, но его дом по ухоженности не уступал домам на Парк авеню. Портье в ливрее вежливо ответил на мои вопросы, а современный, отделанный блестящей медью лифт поднял меня на третий этаж. Но нищенская жизнь и здесь не отпускала меня: я оказался в конце длинной очереди ждущих людей, они стояли в тусклом свете, как за хлебом. В очереди за хлебом люди стоят плотно, расставив ноги, сосредоточенно наблюдая за началом очереди, словно только абсолютная концентрация их внимания может продвинуть ее. Но эта очередь двигалась медленно, и когда кто-то, закончив дело, выходил, все смотрели на него, словно пытались выяснить, добился он своего или нет. До открытой двери квартиры великого человека я добрался минут через тридцать-сорок. Все это время я воображал, будто живу в нищете. Будто год за годом, стоя в очередях и ожидая подаяния, я усыхал — так я постепенно вживался в психологию нищего. Я нес человеку деньги, я пришел дать, а вынужден был стоять в душном коридоре и ждать своей нищенской очереди.

Но вот я оказался в фойе, прихожей, где, словно пациенты у врача, сидели несколько безутешных мужчин, держа шляпы на коленях; я вслед за ними передвигался со стула на стул, постепенно приближаясь к внутреннему святилищу, пока наконец не был допущен сквозь двойные двери в новый коридор, в котором мужчина за конторкой и еще один, стоявший за ним, внимательно оглядели меня, я узнал повадку своих новых товарищей — они точно вслух думают. Мистер Берман не счел нужным инструктировать меня. Я решил, что слишком молод, чтобы разыгрывать из себя избирателя, ищущего работу, я был просто бедный мальчишка из чужого района, который старался выглядеть как можно лучше.

— Я сын Мэри Кэтрин Бихан, — сказал я правдиво. — Когда отец бросил нас, настали тяжелые времена. Моя мать работает в прачечной, но она заболела и больше не может ходить туда. Она говорит, я должен сказать мистеру Хайнсу, что она всегда голосовала за демократов. — Церберы обменялись взглядами, тот, который стоял, ушел по коридору. Примерно через минуту он возвратился и повел меня туда, откуда только что вернулся, мимо столовой с буфетами, где за стеклянными створками стояла фарфоровая посуда, гостиной с массивной мебелью и игровой комнаты с цитатами в рамках и бильярдным полом; и вот меня ввели в завешенную коврами и портьерами спальню, в которой пахло яблоками, вином и лосьоном для бритья, такой терпкий запах бывает только в непроветриваемых помещениях. И там на покрывалах, обложенный подушками, в темно-красном шелковом халате полулежал, вытянув безволосые старые ноги, сам Джеймс Дж. Хайнс, окружной шеф общества «Таммани».

— Доброе утро, парень, — сказал он, отрывая взгляд от утренней газеты. Ноги у него были большие, узловатые, с толстыми мозолями на подошвах, но в остальном он был красивый мужчина, седовласый, румяный, с небольшими правильными чертами лица и очень ясными голубыми глазами, которые смотрели на меня достаточно добродушно, словно он не возражал выслушать мою историю, сравнив ее, естественно, с теми историями, что он уже выслушал в это утро, и теми, что еще ждали его в коридоре и до самого лифта. Я молчал. Он озадаченно подождал. — Ну, что скажешь? — спросил он.

— Сэр, — сказал я, — я не могу говорить, когда этот джентльмен дышит мне в затылок. Он напоминает мне школьного инспектора.

Он улыбнулся, я продолжал смотреть на него совершенно серьезно. Человек он был неглупый. Взмахом руки он отослал телохранителя, я услышал, как за ним закрылась дверь. Я смело шагнул к кровати и, вытащив конверт из кармана, положил его на покрывало рядом с его мясистой рукой. Его голубые глаза с беспокойством застыли на мне. Я сделал шаг назад, не отрывая взгляда от его руки. Сначала он в задумчивости постучал по незапечатанному конверту указательным пальцем. Потом вся рука залезла туда и неуклюжие с виду пальцы ловко вытащили хрустящие банкноты и помахали ими, как картами, что свидетельствовало о гибкости старческих членов.

Когда я поднял глаза, мистер Хайнс откинулся на подушки с таким тяжким вздохом, будто жизнь ему стала совершенно невыносима.

— Значит, у этого грязного ублюдка по-прежнему хватает хитрости, чтобы с помощью мальчишки проникнуть ко мне?

— Да, сэр.

— Где он нашел такого надежного ребенка?

Я пожал плечами.

— Так получается, что нет никакой Мэри Бихан?

— Есть, это моя мать.

— Какое облегчение слышать это. Много лет назад я устроил на работу красивую молодую ирландку, которая приехала в Америку под этим именем. Она была ровесницей моей младшей дочери. Где вы живете?

— В Клэрмонтском секторе Бронкса.

— Ясно. Интересно, та ли это женщина. Она была высокой, стройной, тихой и скромной, таких монашенки любят, я знал, что мужа эта Мэри Бихан найдет в два счета. И кто же этот негодяй, который бросил такую женщину?

Я не ответил.

— Как зовут твоего отца, парень?

— Я не знаю, сэр.

— О, понимаю. Понимаю. Прости. — Кивнув несколько раз, он сжал губы. Затем лицо его просветлело. — Но у нее есть ты, разве не так? Она вырастила способного сына, отважного духом и с явным намерением вести опасный образ жизни.

— У нее действительно есть я, — отозвался я, почти непроизвольно перенимая присущий ему мягкий речевой ритм, он был первым политиком, которого я видел, и, судя по тому, как он умел заставить человека принять свой язык, политиком он был хорошим.

— В твоем возрасте я тоже был смышленый парнишка. Возможно, немного покрупнее в кости, поскольку в нашем роду было много кузнецов. Но с тем же даром искать трудности. — Он помолчал. — Ты ведь на самом деле не нуждаешься в моей помощи, чтобы избавить свою мать от работы в прачечной и позаботиться о ее удобствах?

— Нет, сэр.

— Я так и думал, только хотел удостовериться. Ты умный парень. Возможно, в тебе говорит что-то опасное, ирландское. Или еврейское. Наверное, это и объясняет, почему ты выбрал такую компанию. — Он замолчал и уставился на меня.

— Если это все, сэр… — сказал я. — Я знаю, что вас ждут люди.

Будто не слыша, он указал на стул рядом с кроватью. Я смотрел, как его рука собрала в пачку веер банкнот и вложила его в конверт.

— Ничто так не печалит меня, как необходимость вернуть такое великодушное свидетельство сердечных чувств, — сказал он и толкнул конверт ко мне. — Это прекрасные хрустящие купюры самого благородного достоинства. Ты понимаешь, я могу взять их, но он от этого мудрее не станет. Понимаешь? Только я этого не сделаю. Объясни ему. Объясни ему, что Джеймс Дж. Хайнс чудес не совершает. Слишком далеко дело зашло, господин Бихан. Есть еще маленький республиканец с усами. И в нем нет ничего поэтического.

Голубые глаза смотрели на меня до тех пор, пока я не понял, что надо взять конверт. Я засунул его в карман.

— Где он нашел сына Мэри Бихан, на улице?

— Да.

— Скажи ему, что я впечатлен, по крайней мере, этим. А тебе я желаю долгой и счастливой жизни. Но с ним у меня все кончено. К дьяволу. Я думал, он все понял после той неприятности в захолустье. Мне кажется, я выразился ясно. Ты знаешь, что я имею в виду?

— Нет, сэр.

— Не важно, я не должен ему все разжевывать. Просто скажи ему, что я не хочу иметь с ним ничего общего. Дела между нами закончились. Скажешь?

— Скажу.

Я встал и пошел к двери.

— Крайне опасно, когда деньги перестают обращаться, — сказал мистер Хайнс. — Я надеялся, что не доживу до этого дня. — Он взял в руки газету. — Не хочу делать вид, что меня очень заботит наш общий друг, но он имел в высшей степени достойного соратника в лице мистера Уайнберга. Кто знает, может, это было началом. Кто знает, может, началом стал тот день, когда он нашел тебя.

— Началом чего?

Он поднял руку.

— Передай мой самый теплый привет твоей дорогой матери и расскажи, что я ею интересовался, — сказал он и возвратился к чтению еще до того, как я успел закрыть дверь.


Вернувшись в Бронкс, я отправился в табачный магазин на Третьей авеню под надземкой, купил пачку «Уингс», наменял жменю монет и заказал междугородный разговор с отелем «Саундвью» в Бриджпорте, штат Коннектикут. В отеле ни мистер Шульц, ни мистер Флегенхаймер, ни мистер Берман не проживали. Когда я вернулся домой, дверь в квартиру была открыта, и там работал телефонист, на нем был обычный для их профессии пояс с висящими на нем инструментами, он устанавливал телефон в гостиной около дивана. Я выглянул в окно и, как и ожидал, зеленого грузовика телефонной компании не обнаружил, не видел я его и когда шел домой. Он удалился сосредоточенно и молча, как и работал, дверь прикрыл не до конца. Белый круг телефона, на котором обычно нарисованы цифры, был девственно пуст.

Конверт с деньгами Хайнса я положил на старое место в обшивке дивана, потом сел на диван и стал ждать. Мне казалось, что со времени знакомства с мистером Шульцем меня одолевают высшие существа, которые пришли в мир раньше меня и знают больше; это они изобрели телефоны, такси, надземные поезда, ночные клубы и церкви, суды, газеты и банки; поразительно, родившись, войти в их мир, проскользнуть живым через родительный канал и креститься хлопком по голове, точно тебя прибило пробкой из бутылки шампанского, так что жизнь после этого навеки удивительна и непонятна. Что мне теперь делать со всеми с ними и их тайными делами, что мне делать?

Не прошло и четверти часа, как телефон зазвонил. Это был непривычный звук в нашей маленькой квартирке, громкий, как школьный звонок, я слышал, как он звенел по всей лестнице.

— Карандаш взял? — спросил мистер Берман. — Запиши свой номер. Теперь ты можешь звонить своей маме из любого места Соединенных Штатов.

— Спасибо.

Он продиктовал мне номер. Говорил он чуть ли не весело.

— Ты, конечно, сам звонить не можешь, но, с другой стороны, ты ведь ничего и не платишь. Ну? Как все прошло?

Я рассказал ему о результатах моей встречи с мистером Хайнсом.

— Я старался дозвониться, — сказал я. — Но вас там не было.

— Мы в Юнион-Сити, штат Нью-Джерси, напротив, через реку, — сказал он. — Я вижу отсюда Эмпайр-стейт-билдинг. Повтори снова, но с подробностями.

— Он говорит, что это выше его сил. Он говорит, что вам надо винить усатого человека. Он говорит, чтобы вы больше к нему не обращались.

— Какого усатого человека? — Это уже был голос мистера Шульца. Он слушал по параллельному телефону.

— Республиканца.

— Дьюи? Прокурора?

— Думаю, что да.

— Сукин сын! — сказал он. Голоса большинства людей искажаются телефоном, а вот мистера Шульца я слышал во всем богатстве его обертонов. — Я и без него знаю, что Томас Э. сраный Дьюи наступает мне на пятки. Сукин сын. Говноед проклятый. Денег не берет? После всех этих лет деньги ему мои не нравятся! Я поймаю эту сволочь и запихну эти деньги ему в глотку, он ими подавится, я ему брюхо вспорю и набью ими его утробу, он срать будет моими деньгами.

— Прошу тебя, Артур. Подожди минутку.

Мистер Шульц бросил трубку, в ухе у меня звенело.

— Ты слушаешь, малыш? — спросил мистер Берман.

— Мистер Берман, у меня остался конверт, он действует мне на нервы.

— Спрячь его пока где-нибудь в безопасном месте, — сказал он.

Я слышал, как где-то неподалеку бесновался мистер Шульц.

— Через пару дней мы все организуем, — сказал мистер Берман. — Никуда не отлучайся. Ты нам потребуешься, я не хочу терять время на поиски.

Вот так обстояли дела в эти жаркие дни бабьего лета в Бронксе, поливалка сиротского дома каждое утро устраивала над улицей радугу, похожую на нимб, под ней с криками бегали дети. Я грустил. Мать каждое утро тихо уходила на работу, но покой наш был нестоек, матери не нравился телефон на углу стола около дивана, она приладила перед ним свою фотографию в рамочке и искалеченный портрет отца. Я купил электрический вентилятор, который ходил из стороны в сторону по дуге в сто восемьдесят градусов, он не только раздувал пламя свечей в стаканах на кухне, но и время от времени обдувал прохладой мою голую спину, когда я сидел и читал газеты в гостиной. У меня было достаточно времени, чтобы обдумать слова мистера Хайнса. Это был мудрый человек, действительно крайне опасно, когда деньги перестают обращаться. Я вел отсчет времени, проведенного с мистером Шульцем, по убийствам, перестрелкам, истерикам, звукам раскалывающихся черепов, отзывающихся в моей памяти колокольным звоном; но ведь происходило и другое, например денежный оборот, деньги приходили и уходили с постоянством приливов и отливов, с постоянством небесных светил. Я, естественно, фокусировал свое внимание на получении денег, именно оно было предметом самой крикливой заботы мистера Шульца, несмотря на юридические проблемы и преследование закона, несмотря на трудности управления делами на расстоянии, вороватость исполнителей и предательство соратников; но потраченные деньги имели не меньшее значение, на них покупались оружие и пища, адвокаты, полицейские и добрая воля бедняков, ими платили за недвижимость, выплачивали зарплату, оплачивали празднества, которые убеждали влиятельных людей в том, что они имеют дело со звездой первой величины. Насколько я знал, мистер Шульц не тратил состояние, которое он, без сомнения, накопил за годы, он владел им, но на его жизнь это никак не влияло; я предполагал, что у него есть собственный дом или хорошая квартира, где живет его жена, где пользуются хорошими вещами, но он не щеголял богатством, не подражал посетителям лож в Саратоге. Он жил небогато, выглядеть богатым не пытался, в Онондаге он сорил деньгами напоказ, но сам же следил за ежедневными расходами, он иногда выезжал на прогулку верхом и швырялся деньгами, — но все это как-то натужно, исключительно ради выживания, со времени нашего знакомства он постоянно был в бегах, жил бродягой, в отелях и укрытиях, он тратил деньги, только чтобы умножать их, он должен был делать деньги, чтобы продолжать их делать, потому что только деньги позволяли ему жить, чтобы дальше делать деньги.

Вот почему отказ мистера Хайнса взять десять тысяч долларов был таким зловещим признаком: не важно, в какую сторону перестали течь деньги — в банду или вовне, результат оставался равным образом разрушительным, вся система была в опасности; однажды в планетарии учитель объяснил нам, что, если бы земля вдруг перестала вращаться, она бы развалилась на куски.

Теперь я взволнованно ходил из угла в угол комнаты, совсем как мистер Шульц, я теперь знал, что имел в виду Хайнс, когда говорил о начале, он имел в виду конец; мне не довелось видеть мистера Шульца на вершине его могущества, я не знал его, когда он справлялся с любыми обстоятельствами и управлял ими; я вошел в его жизнь, когда уже не все подчинялось его желанию, когда он только защищался, я не помнил случая, чтобы он не сражался, все наши действия были связаны с его желанием выжить, все мои поручения — тоже, и лотерея, и посещение воскресной школы, даже то, что мне расквасили нос, что я спал с Дрю Престон, увез ее в Саратогу и вырвал из его лап — все это в конце концов служило одной цели — его выживанию.

Я не мог еще знать этого на булыжной мостовой перед пивным складом, когда у обочины остановилась третья из трех тихих машин и все мальчишки в благоговении вскочили на ноги, а я жонглировал двумя мячиками, апельсином, яйцом и камнем, изнемогая от преклонения перед великим гангстером; он высоко поднялся, и он падал. Вся жизнь Немца со мной была падением.


После пары дней молчания телефон начал звонить весьма регулярно. Звонили и мистер Берман, и мистер Шульц, и я бежал выполнять поручения, природа которых мне обычно была неясна. Газеты продолжали следить за делом Немца, так что во время каждодневных поездок на метро я старался понять, чем занимаюсь я и что предпринимает прокуратура по особым делам. Однажды утром я поехал в Эмбасси-клуб, который при дневном освещении выглядел не лучшим образом: чехлы выцвели, медь потускнела; незнакомый человек вручил мне коробку из-под виски «Уайт Лейбл» и сказал, чтобы я пошевеливался. В коробке лежали бухгалтерские книги, ленты арифмометра, деловые письма, накладные и тому подобное. Как мне и было велено, я поехал на Пенсильванский вокзал и положил коробку в автоматическую камеру хранения, а ключ отослал на имя мистера Эндрю Фейгена в какой-то отель в Ньюарке, штат Нью-Джерси. Потом я прочитал в «Миррор», что прокурор по особым делам наложил арест на всю деловую документацию ресторана «Метрополитен» и Ассоциации владельцев кафе в связи с загадочной смертью ее президента Джулиуса Моголовски, известного больше как Джули Мартин.

В другой раз я бегу вверх по мокрым скрипучим ступеням на Восьмой авеню в поисках боксерской школы Стилмэна. Это знаменитое спортивное заведение, и я спешу сделать вступительный взнос, хотя понятия не имею, чем мне там предстоит заниматься, кроме того, что я должен отдать одну из тысячедолларовых банкнот человеку, ни имени которого, ни как он выглядит я не знаю. В квадрате ринга я заметил негра с лоснящейся кожей и прекрасной мускулатурой, на голове у него был кожаный шлем, он наносил удар за ударом, а пять или шесть человек, стоящих вокруг, выкрикивали свои советы — ни дать ни взять портовые грузчики: так ему, так ему, Нэт, наддай, левой, правой, окучивай. К этой расе принадлежал и водитель Микки, у него тоже были оттопыренные уши, расплющенный нос, водянистые глаза, и он когда-то кружил по рингу, прыгал, совершал нырки и сплевывал в ведра; качаются мешки с песком, скрипят резиновые кеды; я понимаю, в чем сладость этой жизни; она проходит в ограниченном пространстве, как и религиозная, она пропитана густым запахом мужского пота, который является ее сутью, как и праведность; эти люди дышат верой друг в друга, этой верой насыщена старая кожа, стены; я не выдерживаю, хватаю скакалку и делаю с полсотни прыжков. И оказывается, мне не надо искать нужного человека, все очень просто, он сам замечает, что я уже здесь. Один из секундантов боксера на ринге подходит ко мне в своей короткой потной майке, из-под которой торчит волосатый белый живот, он обнимает меня своей вонючей рукой за плечо с таким видом, словно мы давние приятели и долго не виделись, прижимает меня к себе так, что его открытая ладонь оказывается у меня под носом, и ведет к выходу.

В газетах по этому поводу я ничего не вычитал, правда, у меня появилось чувство, что все, чем я занимаюсь, пропахло потом убийц.

Еще одна тысяча ушла судебному чиновнику в суде низшей инстанции — там начал дело Дикси Дейвис; пока я вынимал банкноту из бумажника, этот маленький лысый человечек гонял сигарный окурок из одного угла рта в другой. Насколько я помню, Джон Д. Рокфеллер отдавал только десятицентовики. На углу Бродвея и 49-й улицы в конторе Третьего отделения профсоюза мойщиков окон и уборщиков зданий мне пришлось ждать получателя очередной тысячи долларов на деревянном стуле около барьера, за которым находилась женщина с черной родинкой над верхней губой; она хмурилась, возможно, ее смущало мое присутствие, я ведь видел, что делать ей почти нечего, за ее спиной было очень широкое и высокое, но совершенно грязное окно, сквозь грязь на противоположной крыше видны были ноги рекламного любителя виски Джонни Уокера с моноклем и в цилиндре, его громадные ботинки шагали по воздуху над Бродвеем.

По правде говоря, мне нравилась эта пора, я чувствовал, что наступает мое время, и оно было как-то связано с осенью, с городом на последнем серьезном повороте к зиме, свет стал другим, ярким, холодным, он сковал воздух, отполировал верх двухэтажного автобуса № 6, на котором я совершал путешествие в предчувствии смерти; на углах под бронзовыми фонарями, увенчанными маленькими Меркуриями, собирались толпы людей, свистели полицейские, гудели машины; высокий автобус качался из стороны в сторону; над магазинами и отелями развевались флаги; и все это для меня, в честь моего триумфального продвижения, я наслаждался городом, куда Немцу не было доступа, на какое-то время город стал моим, и я мог делать все, что мне придет на ум.

Интересно, сколько он выдержит, как долго сможет держать себя в руках, не пытаясь испытать их решимость, ведь они знали все его убежища, они знали, где живет его жена, знали его машины, его людей, а теперь, без Хайнса, у него не осталось лапы ни в полиции, ни в суде, он мог сесть на уихокенский паром, он мог приехать по Голландскому туннелю, он мог пересечь мост Джорджа Вашингтона, он много чего мог, но они уже знали, где он находится, а потому знали бы и время отъезда, что для него превращало Нью-Йорк в крепость, обнесенный стеной город с запертыми воротами.

Приблизительно за неделю я раздал половину из десяти тысячедолларовых банкнот. Насколько я мог судить, это были не взятки, а текущие выплаты и небольшие организационные вливания.

Томас Э. Дьюи пил-таки кровь, он обнаружил несколько банковских счетов Немца Шульца на вымышленные имена и заморозил их, он наложил арест на финансовую документацию принадлежащего Немцу пивного завода, его помощники допрашивали полицейских и других людей, имена которых прессе не раскрывали. Но если находились деньги на подобные вещи, то должны были найтись средства и на постепенную перестройку всего дела, кто-то наверняка этим занимался, может, вы думаете, Микки ни на что не годился? Или Ирвинг не мог стать невидимкой? На совещании в гостиной борделя присутствовало человек двадцать — двадцать пять, и не все они убежали в Джерси, организация действовала, двадцать пять — это, конечно, не сто и не двести, но дело делалось — пусть хуже, в более сложных условиях, с меньшей эффективностью, — подлое, убийственное и достаточно прибыльное, чтобы нанять юристов, дело.

Вот как я себе это представлял, точнее, вот как было бы, если бы делом управлял я — я бы терпеливо пережидал время и не рисковал пару недель, а может, и до первых чисел октября. Но я не мистер Шульц, а мистер Шульц умел поразить и других, и себя; я имею в виду сообщение в газете о том, что разгромлен целый этаж в отеле «Савой-Плаза»; неизвестный вор или воры вломились в жилые помещения и нанесли ущерб, измеряемый в десятки тысяч долларов; он или они изрезали картины, изорвали гобелены, разбили посуду, изгадили книги и, возможно, украли вещи на неустановленную сумму, поскольку проживающие в этих апартаментах мистер и миссис Престон — он является наследником крупного железнодорожного состояния — находятся в зарубежной поездке и связаться с ними не удалось.


Как-то вечером, выполняя поручение, я сел на поезд надземки на Третьей авеню и через весь город доехал до паромного причала на 23-й улице в Вест-сайде, а затем перебрался на палубу самого длинного и широкого судна в мире, перевозящего каждый день тысячи людей с такой неморской плавностью, что, казалось, находишься в плавучем доме или же на острове Нью-Йорк, отколотом для удобства жителей от материка и пущенном по реке; я плыл на судне, которое пахло, как автобус или вагон метро, в доски палубы были вдавлены обертки от жевательной резинки, под плетеными креслами валялись конфетные фантики, над головой висели кожаные петли, за которые держались пассажиры, вокруг стояли те же самые проволочные корзины для мусора, что и на улицах города, под ногами я чувствовал дрожь темной воды, легкую зыбь живого и голодного океана; я смотрел на удаляющийся Нью-Йорк и думал, что отправляюсь в траурное путешествие.

Я скажу здесь, даже рискуя кое-кого обидеть, что прибытие в промышленный порт на Джерсийском берегу, где на якоре стояли ряды угольных барж, небо коптили кирпичные заводы, а западный горизонт закрывали трубы, газгольдеры и адская паутина коммуникаций нефтеперегонных заводов, не прибавило мне уверенности, хотя под ногами я и почувствовал твердую землю. У здания порта меня ждало желтое такси, таксист махнул рукой, и, когда я подошел к машине, он, перегнувшись, открыл мне заднюю дверь; уже в машине я увидел, что на месте таксиста сидит Микки, который приветствовал меня не свойственным ему глубоким кивком, а потом так резко взял с места, что меня вдавило в сиденье.

До Ньюарка можно добраться только через Джерси-Сити, между этими городами, видимо, существует какая-то официальная граница, но я их отличить никак не мог, для меня оба они являлись всего лишь скучными отголосками Нью-Йорка, своего рода тенью на другом берегу реки; вы скажете, что это были обычные районы Нью-Йорка типа Бронкса или Бруклина с барами, трамваями, мастерскими и складами, но воздух пахнул здесь по-другому, магазины были старомодные, улицы узкие, а люди все какие-то неприкаянные; они то и дело задирали головы на перекрестках, пытаясь вспомнить, где они находятся; более удручающего места я еще не видел, это был какой-то монумент неприкаянности, и представляю, как выходил из себя мистер Шульц, когда метался по Юнион-Сити, Джерси-Сити и Ньюарку в поисках окна, из которого был бы виден Эмпайр-стейт-билдинг.

Сомнений не было, я приехал на кладбище, такое уродливое место для житья совершенно не годилось. Микки остановился около бара, на улице, покрытой не асфальтом, а беловатым бетоном, над ней висела сеть из телефонных и электропроводов; высадив меня, Микки уехал. Заведение называлось «Мясные лакомства». Теперь я признаюсь, что тогда меня посетила вот какая мысль: раз мистер Шульц, несмотря на все свои старания и нужды, отрезан от своего бизнеса в Нью-Йорке и никто из его доверенных людей не может появиться там на сколько-нибудь продолжительное время, я хочу сказать, раз я остался единственным, кто имел свободу действий, моя ценность для банды возросла и меня пора было сделать ее полноправным членом. Я выполнял все более ответственную работу, недоумевая, почему по-прежнему должен зависеть от подачек, пусть даже и щедрых. Они столько мне доверяют, так смело на меня рассчитывают, но, подумать только! денег не платят. Мне хотелось получать настоящую зарплату, и я решил, что, если мистер Шульц невзначай не убьет меня, я попрошу назначить мне ее. Однако, пройдя бар, завернув за угол, миновав короткий коридор и попав в комнату без окон, где за столом у стены сидели мистер Шульц и мистер Берман, Ирвинг и Лулу Розенкранц, я понял, что не заикнусь об этом, причем не от страха, а от неверия в них; не знаю почему, но, взглянув на этих людей, я понял, что их уже поздно о чем-либо просить.

Стены комнаты были выкрашены бледно-зеленой краской и увешаны декоративными зеркалами из травленого металла, верхний свет придавал всему какой-то блеклый вид. Они ели жареное мясо, на столе стояло красное вино, которое при таком освещении казалось черным.

— Бери стул, малыш, — сказал мистер Шульц. — Есть хочешь?

Я сказал, что нет. Он выглядел похудевшим, черты лица его заострились, губы сложились в горькую ухмылку, он был совершенно подавлен и небрит, углы на воротничке рубашки загнулись.

Не доев, он отодвинул тарелку и закурил сигарету; это был еще один недобрый знак, в хорошем расположении духа он курил сигары. Остальные ели до тех пор, пока не поняли, что терпение его иссякает. Один за другим они положили на стол свои вилки и ножи.

— Эй, Сэм, — позвал мистер Шульц. Появившийся из кухни китаец убрал тарелки, принес кофе и пинтовую бутылку сливок. Обернувшись, мистер Шульц подождал, пока китаец уйдет на кухню. Потом сказал:

— Малыш, ты знаешь сукиного сына, которого зовут Томас Дьюи?

— Да, сэр.

— Значит, видел его рожу, — сказал мистер Шульц, вынул из бумажника вырванную из газеты фотографию и шлепнул ее на стол. У прокурора по особым делам Дьюи были красивые черные волосы с пробором посередине, курносый нос и усы, которые упоминал мистер Хайнс, маленькие глаза мистера Дьюи смотрели на меня с решительностью человека, знающего, как управлять миром.

— Запомнил? — спросил мистер Шульц.

Я кивнул.

— Мистер Дьюи живет на Пятой авеню, рядом с парком, понял?

Я кивнул.

— Я скажу тебе номер его дома. Я хочу, чтобы ты выяснил, когда он утром выходит оттуда, куда идет и с кем, а также когда и с кем возвращается с работы. Своим поганым делом он руководит из Дома Вулворта на Бродвее. Но это тебя не касается. Твоя задача — это следить, когда он уходит из дома на службу и когда возвращается. Меня интересует только это. Справишься?

Я оглядел стол. Все, включая мистера Бермана, опустили головы. Руки они, как школьники, держали на столе. Никто из них со времени моего прихода не произнес ни слова.

— Наверное.

— Наверное! Ничего себе отношение. «Наверное». Ты что, говорил с ними? — спросил он, указывая большим пальцем на стол.

— Я? Нет.

— А я-то думал, что хоть один человек в организации не наложил в штаны. Что я могу хоть на кого-то рассчитывать.

— О босс, — вставил Лулу Розенкранц.

— Захлопни хлебало, Лулу. Ты урод тупой. Вот ты кто.

— Ты не прав, Артур, — сказал мистер Берман.

— Заткнись, Отто. Меня вышвыривают из бизнеса, а ты лопочешь, что я не прав. Может, ты хочешь, чтобы они мне голову оторвали?

— Речь шла совсем о другом.

— Откуда ты знаешь? Откуда?

— Мы же договорились все обсудить, пока они обдумывают решение.

— Я сам обдумаю его, и не только обдумаю, но и исполню.

— У нас же договор с этими людьми.

— В жопу договоры.

— Ты забыл, как он проехал сотни миль, чтобы стать в церкви с тобою рядом?

— Как же, забыл! Он приехал, чтобы показать, будто они с папой делают мне это говенное одолжение. Потом он садится, ест мою еду, пьет мое вино и не говорит ничего. Ничего! Я все прекрасно помню.

— Так уж и ничего, — возразил мистер Берман. — Разве само его присутствие не красноречивее слов?!

— Его почти совсем не слышно, будто у него лопнули голосовые связки. Надо наклониться и сунуть лицо в эту чесночную пасть и все равно ничего не поймешь, нравится ему, не нравится — все одно, никогда ни в чем нельзя быть уверенным. Он берет дело под наблюдение! Откуда ты знаешь? Разве можно верить этому сукину сыну? Если мне что-то нравится, я так и говорю, если не нравится, я тоже говорю напрямик, уж если я кого-то не люблю, он это прекрасно понимает, я такой, и тут ничего не поделаешь, к черту всю его скрытность, когда каждую минуту надо гадать, что он на самом деле думает.

Мистер Берман прикурил сигарету и, держа ее большим и указательным пальцами, спрятал в ладони.

— Это вопрос стиля, Артур. Надо видеть за этим философию. А философия в том, что их организация сохранилась в неприкосновенности. Она в нашем распоряжении. Мы можем ею воспользоваться, мы можем рассчитывать на ее защиту. Мы объединяемся с ней и создаем совет, мы заседаем в совете, имея свои голоса. Вот в чем философия.

— Да, с философией все в порядке, но ты заметил? Эта собака Дьюи охотится только за мной. Кто, по-твоему, натравил федеральных ищеек, которые меня уже за ноги кусают?

— Да пойми ты, у нас с ними общие проблемы. Они понимают, как только доберутся до Шульца, наступит их черед. Прошу тебя, Артур, успокойся. Они бизнесмены. Может, ты и прав, может, надо поступить по-твоему. Он сказал, они подумают, поищут решение, но им требуется время. Ты не хуже их знаешь, что город начинает сходить с ума, даже когда речь идет о вшивом патрульном полицейском. А тут крупный прокурор, о котором каждый день пишут газеты. Народный герой. Ты выиграешь битву, но проиграешь войну.

Мистер Берман продолжал говорить, пытаясь успокоить мистера Шульца. Каждый его новый аргумент Лулу сопровождал кивком с таким выражением лица, будто он сам только что хотел сказать то же самое. Ирвинг сидел, сложив руки и опустив голову, он выполнит любое принятое решение, так было всегда, так будет до его смерти.

— Современный бизнесмен стремится к оптимальному сочетанию силы и гибкости, — сказал мистер Берман. — Он вступает в ассоциацию. Присоединяясь к большой организации, он обретает силу. Методы согласованы, территории, цены, рынки контролируются. Он достигает гибкости. И тем самым доходы от лотереи растут. Никто ни с кем не воюет. И его нынешняя доля больше, чем вся прежняя выручка.

Я видел, что мистер Шульц постепенно расслабляется, он сначала сидел, наклонившись и держась за край стола, будто собирался перевернуть его, но теперь он сел поглубже и положил руку себе на лоб, будто у него болела голова, этот жест придал мне уверенности, и я вмешался:

— Прошу прощения. Человек, о котором вы говорите, ну, тот, который в церковь приезжал… миссис Престон мне о нем кое-что сказала.

Я сейчас расскажу об этом моменте, расскажу, что я думал о своем поступке или, точнее, о том, что я думаю сейчас о том, что я думал о своем поступке, именно в этот миг все решилось, я думаю об их смерти, о том, как они умирали, но больше всего об этом решающем миге, о том, откуда все пошло, не из сердца или головы, но изо рта, словородителя, инструмента хмыканья и стона, крика и визга.

— Она знала его. Не то чтобы знала, но встречала раньше. И не то чтобы она помнила, как встречалась с ним, — говорил я, — и могла наверняка это сказать. Но она пила, — тут я взглянул на Ирвинга, — она сама мне об этом сказала, а когда пьешь, многого ведь не помнишь? Но вот около церкви Святого Варнавы, — говорил я, обращаясь уже к мистеру Шульцу, — она чувствовала, когда вы знакомили их, что он смотрит на нее так, будто узнал ее. Она считает, что раньше они, должно быть, встречались.

В «Мясных лакомствах» стало так тихо, что я слышал, как дышит мистер Шульц, его манеру дышать я знал не хуже его голоса, мыслей, характера, вдыхал он медленно, а выдыхал быстро, в ритме «раз, два», причем между вздохами оставалась пауза, словно он размышлял, стоит ли дышать дальше.

— Где она его видела? — спросил он очень спокойно.

— Она думает, что где-то с Бо.

Он повернулся к мистеру Берману, откинулся на стуле и сунул большие пальцы рук в кармашки жилета.

— Ты слышишь, Отто? Ты ищешь, ищешь, а ребенок приходит и, как всегда, ведет тебя за руку.

В следующий миг он вскочил со стула и врезал мне по голове; мне показалось, что он бил не ладонью, а предплечьем, не знаю, что случилось, но комната закружилась; мне почудилось, что произошел взрыв, комната падала на меня; я видел, как опустился потолок и подпрыгнул пол; я летел назад через стул, падал спиной; шлепнувшись на пол, я стал шарить вокруг, стараясь зацепиться за что-либо, поскольку мне казалось, что пол двигался. Затем я почувствовал ужасную пульсирующую боль в боку, раз за разом, это он бил меня ногой; я попытался уползти прочь, кричал, стулья скрипели, все одновременно заговорили, его оттаскивали; Ирвинг и Лулу буквально оторвали его от меня, я понял это позднее, когда до моего сознания стали доходить их торопливые, сдавленные от напряжения слова, это ребенок, босс, ради бога, оставь его, оставь его в покое.

Затем, повернувшись на спину, я увидел, как он стряхнул их с себя и поднял руки.

— Все нормально, — сказал он. — О'кей. Со мной все в порядке.

Он дернул воротник, поправил жилет и сел на стул. Ирвинг и Лулу взяли меня под руки и рывком поставили на ноги. Мне было скверно. Они подняли мой стул и посадили меня на него, а мистер Берман дал мне бокал вина, я взял его двумя руками и сумел сделать несколько глотков. В ушах звенело, и при каждом вздохе в боку возникала резкая боль. Я выпрямился, тело раньше головы смиряется с тем, что случилось, я знал, что, если сяду прямо и буду дышать неглубоко и через нос, боль немного отпустит.

Мистер Шульц сказал:

— Слушай, малыш, это за то, что ты мне раньше не сказал. Услышав такое от этой шлюхи, ты должен был сразу ко мне прийти.

Я закашлялся осторожным лающим кашлем, который доставлял неимоверную боль. Потом отпил еще немного вина.

— Это была первая возможность, — солгал я. Чтобы прорезался голос, мне пришлось покашлять, я хотел выглядеть обиженным, а не испуганным. — Я все это время выполнял ваши поручения.

— Извини, я закончу. Сколько у тебя осталось от тех десяти тысяч?

Дрожащими руками я вынул из бумажника пять тысячедолларовых банкнот и положил их на белую скатерть.

— Ладно, — сказал он и взял четыре бумажки из пяти. — Это тебе. — Он пихнул пятую банкноту ко мне. — Месячный аванс. Теперь ты будешь получать двести пятьдесят долларов в неделю. Такова справедливость, понятно? За одно и то же ты заслужил и головомойку, и деньги. — Он оглядел сидящих за столом. — Больше никто ничего не хочет сказать о наших делах в городе?

Никто не произнес ни слова. Мистер Шульц разлил вино по бокалам и выпил свой, громко причмокивая.

— Теперь я чувствую себя лучше. Мне сразу не понравилось то совещание. Мне было не по себе. Я не умею входить в долю. Я не знал, с чего начать. Я индивидуалист, Отто. Я никогда никого ни о чем не просил. Все, что я имею, я добился собственным трудом. Я много трудился. И теперь я там, куда сам пришел, и желания у меня свои, а не чужие. А вы толкаете меня в компанию идиотов и говорите, что я должен заботиться об их интересах. А мне насрать на их интересы. Вот и все. Мне плевать, сколько прокуроров за мной охотятся. Именно это я и пытаюсь внушить вам. У меня просто слов не хватало. А теперь я их нашел.

— Это еще ни о чем не говорит, Артур. Бо любил развлечения. Это могло быть на скачках. Или в клубе. Это ни о чем не говорит.

Мистер Шульц покачал головой и улыбнулся.

— Мой дорогой Аббадабба, я и не знал, что числа — пища для мечтателей. Человек клянется мне в верности, а его клятва пшик, человек работает на меня все эти годы, а стоит мне отвернуться, как он тотчас же предает меня. Я не знаю, кто подкупил его. Кому в Кливленде пришла в голову такая идея?

Мистер Берман говорил очень взволнованно:

— Артур, он не дурак, он бизнесмен, он рассматривает возможности и выбирает самый легкий путь, вот в чем философия всей комбинации. Ему не обязательно было видеть девчонку, чтобы подобраться к Бо. И ведь он оказал тебе уважение.

Мистер Шульц отодвинулся от стола. Он вынул четки из кармана и начал крутить их, они хрустнули, а потом закрутились в обратном направлении, перехлестнувшись, они наконец остановились.

— Кто скурвил Бо? Я вижу твою комбинацию насквозь, Отто. Я вижу, что весь говенный мир против меня. Я насквозь вижу мерзавца, который идет со мной в церковь, клянется в братской любви, обнимает и целует в щеку. И это любовь? Эти выродки любят меня так же, как я их. Это что, смертельный сицилийский поцелуй? Ну, говори.

Глава девятнадцатая

Вот так я стал пасти Томаса Э. Дьюи, прокурора по особым делам, ответственного за борьбу с бандитизмом, будущего окружного атторнея, губернатора Нью-Йорка и кандидата в президенты Соединенных Штатов от Республиканской партии. Он жил на Пятой авеню в одном из тех каменных домов, которые соседствовали с Центральным парком, это было чуть севернее «Савой-Плаза»; через неделю я уже хорошо знал район, обычно я слонялся на парковой стороне улицы или прогуливался вдоль парковой стены, в тени платанов, иногда развлекался тем, что пытался ходить, не наступая на линии шестиугольных плит тротуара. Солнце приходило ранним утром из боковых улочек, заполняя их одну за другой светом и стреляя на перекрестках, словно из лучевых пушек Бака Роджерса; я все время думал о выстрелах, я слышал их в чихании моторов грузовиков, видел в лучах света, читал в меловых линиях детских рисунков на тротуарах; когда я следил за прокурором, готовя на него покушение, все в моем мозгу было связано с выстрелами. Вечером солнце опускалось за Вест-сайд, и каменные дома Пятой авеню светились золотом окон и белизной известняковых фасадов, на всех этажах горничные в формах задергивали шторы и опускали жалюзи.

В те дни мистер Шульц был мне особенно близок; я остался единственным верным ему по духу человеком, его ближайший советник осудил его намерения, двое его самых надежных помощников и телохранителей потеряли уверенность; я один понимал его сердцем, вот что я тогда чувствовал; должен признаться, мне льстило быть с ним рядом в его глубочайшем падении; пусть он треснул меня по голове, колотил ногами по ребрам, но теперь я его искренне любил; я простил его, я хотел, чтобы и он любил меня, я знал, что стерплю от него унижения, какие от других терпеть ни за что не буду; например, я все еще не простил Лулу Розенкранца за мой сломанный нос и до сих пор ежился от воспоминания, как в самом начале моего знакомства с бандой в лотерейной конторе на 149-й улице мистер Берман с помощью одного из самых дешевых своих математических трюков умыкнул у меня двадцать семь центов, мистер Берман с тех пор стал моим наставником, великодушно делился знаниями, воспитывал меня, и тем не менее я не смог простить ему потерю нескольких мальчишеских пенни.

Нельзя сколько-нибудь успешно следить за человеком, если ты не сумел стать незаметным, хорошо вписаться в ландшафт. Я купил самокат, надел хорошие брюки и водолазку и так провел день или два, потом в магазине домашних животных купил щенка и начал водить его на поводке, правда, люди, которые рано по утрам прогуливают своих собак, все время останавливались, чтобы сказать, какая прелесть мой малыш, а их собаки в это время обнюхивали его маленький вихляющий зад; это мне не нравилось, так что я отнес щенка обратно в магазин, и только когда я взял у матери на несколько дней ее плетеную коляску и отвез ее на такси в центр города, чтобы возить ее с видом старшего брата, вышедшего погулять с младенцем, я понял, что наконец-таки нашел нужную маскировку. У Арнольда Помойки я купил за два доллара куклу в чепчике, который закрывал ей лицо, люди любят прогуливать своих детей рано утром, иногда няньки в белых чулках и голубых плащах толкали перед собой богато отделанные подпружиненные лакированные коляски с сетками от насекомых, поэтому и я купил сетку и набросил ее на свою коляску; даже если бы какая-нибудь пожилая дама действительно сунула туда свой нос, то вряд ли бы что увидела; я то прогуливался, то сидел на скамейке прямо напротив его дома и качал коляску или же осторожно тряс ее на сломанных пружинах; так я выяснил, что ранним утром меньше всего людей и неожиданностей и что раннее утро — лучшее время, чтобы разделаться с мистером Дьюи.

Кукла понравилась матери, ее радовало мое участие в ее воображаемой жизни, она покопалась в старом кедровом комоде, нашла мои старые детские вещи и принялась наряжать куклу в затхлые одежки и чепчики, в которые одевала меня пятнадцать лет назад. То было неведение убийства, я любил свою мать за то, что она не замечала убийств, совершавшихся вокруг нее, пожалуй, такими, как она, были грозные библейские пророки, я очень любил ее за величественное безумие, которое она выбрала, чтобы справляться с убийствами в своей наполненной любовью жизни, и если меня когда и грызли сомнения, то достаточно было подумать о матери, чтобы понять, как я близок к исполнению своего предназначения — все получится, все закончится нормально.

А теперь я хочу заявить, что твердо знал: пока кое-какие нити находятся в моих руках, кровопролития я не допущу. Понимаю, что это звучит самонадеянно, и поэтому приношу свои извинения всем родственникам мистера Дьюи, его наследникам и соратникам, понимаю их чувство отвращения, но не вижу причин скрывать правду о своем неустроенном и одиноком детстве.

Странно, но хуже всего я чувствовал себя с мистером Берманом, мой рассказ о признании Дрю Престон именно в тот момент он, видимо, воспринял как предательство, как свой крах, это был конец его планам, его воспитанник не попадет в новое, придуманное им царство, где правят числа, где они заменили язык, где переписана книга. Он сказал мне однажды, этот аккуратный маленький горбатый человечек: «В книге говорится, нет, я скажу это по-иному, возьми числа, смешай их и разбросай, а потом собери и вновь сделай из них буквы, и тогда ты получишь совершенно новую книгу, новые слова, новые идеи, новый язык, который тебе предстоит усвоить, с новыми значениями и новыми событиями». Опасное высказывание, если его обдумать, высказывание об Иксе, неизвестном числе, значение которого он терпеть не мог.

Но в его последнем взгляде на меня поверх очков — карие глаза его расширились до голубого окоема — я заметил отчаянный упрек и мгновенное понимание. Какой крохотный у нас ум, как он оскорблен внешним хаосом; этот маленький человечек, калека, прожил яркую жизнь, пользуясь всего одним своим талантом, со мной он всегда был добр и осторожно назидателен. Сейчас я спрашиваю себя, неужели единственное слово могло столь многое изменить, неужели он был против того, чтобы Шульц ушел, зная свое истинное положение, как и Бо Уайнберг; его, конечно, можно было лишить этой чести, он мог и не узнать, что его погубило. И все же я сейчас думаю, мистер Шульц все понимал, может, поэтому он так и афишировал свое желание покончить с прокурором, самоубийственный шаг при любом исходе, как он это сам признал, я просто подсказал ему слова, которые он давно подыскивал для выражения снедавшего его чувства; в свои тридцать три, тридцать пять он уже миновал возможность помилования, миновал ту точку, в которой встретились все элементы его погибели, жизнь его была отсрочена на длину горящего бикфордова шнура.

Тогда мне казалось, будто я передаю сообщение от одного близкого человека другому, сообщение, которое нельзя не передать, хотя я и пытался его утаить, что он и понял, а потому избил меня. Я прекрасно знал их обоих. Она снова превратила меня в мальчишку, живущего в гудящем пространстве между ними: Ты скажешь ему, ладно, произнесла она, поднося к глазам бинокль, и в линзах отразились стремительно скачущие маленькие лошади.

А теперь настал черед моего отчета, поздний вечер все в той же задней комнате «Лакомств» с бледно-зелеными стенами и развешанными через равные промежутки тусклыми зеркалами в рамах; линии рам напоминают лаконичные контуры современного небоскреба; иерархия дуг вызывает в памяти хор симпатичных девушек, стоящих на разноуровневых станках; мы все сидим хмурые за тем же самым дальним столом с безупречно чистой скатертью; добрался я туда уже очень поздно, ужин кончился, перед ними теперь не тарелки, чашки и блюдца, а вожделенные тонюсенькие ленты арифмометров — полночь; я заметил это по синим неоновым часам над баром, когда входил, полночь, момент истины сошелся с моментом милосердия. Полночь, самое подходящее имя для Бога.

И этот миг оказался мигом моего окончательного единения с ними, я один из них, их доверенное лицо, их коллега. Прежде всего меня захлестывает чувство творческой полноценности, сладость знания своего дела. Во-вторых, злое удовлетворение заговорщичеством, ты начинаешь чувствовать его силу, уже просто планируя убить человека, который в это время может целовать свою жену, чистить зубы или читать на ночь. Ты — посланник из вечного мрака, ты выведешь его из неведения, он заплатит жизнью, чтобы узнать то, что знаешь ты.

Каждое утро он выходит из дома в одно и то же время.

Когда именно?

Без десяти восемь. У подъезда стоит машина, двое людей в штатском встречают его у дверей и идут с ним, а машина едет следом. Они прогуливаются вместе до 72-й улицы, где он заходит в аптеку «Клэридж» и звонит там из автомата.

Каждый день?

Каждый день.

Там два телефона-автомата, слева, сразу за дверью. Пока он звонит, машина ждет у тротуара, а телохранители стоят у двери снаружи.

Они ждут снаружи? Это мистер Шульц хочет знать.

Да.

А что внутри?

Справа, как входишь, фонтанчик. У стойки можно позавтракать. Каждый день у них есть что-то новенькое.

Народу много?

Никогда не видел больше одного-двух человек в этот час.

А что он потом делает?

Он выходит из будки, машет рукой человеку за стойкой и уходит.

И сколько времени он проводит внутри?

Не больше трех-четырех минут. Он звонит всего один раз, причем в свою контору.

Откуда знаешь, что в контору?

Слышал. Я зашел вслед за ним посмотреть журналы. Он говорит им, что надо сделать. То, что он придумал за ночь; у него есть маленький блокнот, и он читает оттуда. И задает вопросы.

Почему он звонит не из дома? Это говорит мистер Берман. Да еще по дороге на работу, когда он и так увидит своих подчиненных через пятнадцать-двадцать минут?

Не знаю. Может, чтобы работали получше.

А что, если он боится подслушивания? Это уже Лулу Розенкранц.

Окружной прокурор?

О подслушивании он все знает, просто хочет исключить даже маленький риск и поэтому не звонит из дома.

Он все время встречается со свидетелями, говорит мистер Шульц. Он очень осторожен, прячет их, чтобы никто не догадался, откуда писк идет. Знаю я этого сукина сына. Лулу прав. Он риска избегает.

А как он возвращается? — спрашивает мистер Берман.

Он работает допоздна. Возвращается когда угодно, иногда даже в десять. Подъезжает машина, он выходит и через секунду уже в подъезде.

Нет, малыш все верно высчитал, говорит мистер Шульц, выбираем утро. Надо поставить пару людей с бесшумными пушками у стойки, пусть пьют кофе. Оттуда есть выход?

Есть задняя дверь, которая ведет в подъезд здания. Можно спуститься в подвал и выйти на 73-ю улицу.

Ладно, говорит он и кладет руку мне на плечо. Ладно. И я чувствую ее тепло и ее тяжесть; она похожа на отцовскую руку, знакомую, такую тяжелую, такую уверенную; он буквально излучает признательность; я вижу, как он усмехается, обнажая крупные зубы. Мы им покажем, что значит нельзя, верно? Мы им покажем, что для нас нет невозможного. А сам я буду безвылазно сидеть в Джерси и сделаю вид, будто удивлен, хотя и не испытываю огорчений по поводу смерти этого ублюдка. Верно я говорю? Он сжимает мое плечо и поднимается на ноги. Они еще скажут мне спасибо, говорит он мистеру Берману, они еще будут благодарить Немца за предусмотрительность, попомни мои слова. Вот что значит гибкость, Отто. Вот что это значит.

Он одергивает жилет и идет в сортир. Наш стол стоит в правом бледно-зеленом углу. Я сижу лицом к стене, спиной к двери, ведущей в бар, но у меня есть то преимущество, что травленое зеркало позволяет мне видеть коридорчик, прилегающий к бару, лучше, чем если бы я сидел лицом к двери. В этом странная сила зеркал, которые способны показать вам то, что по-другому и не увидишь. Я наблюдаю за отражением голубого неона часов, ползущим по полу в темную таверну, — оно чем-то напоминает лунный свет на черной воде. И вдруг вода словно покрывается рябью. В тот же миг я слышу, как тряпка бармена шлепается на цинковую стойку под пивными кранами. И вот я слышу, как входную дверь открыли, а потом закрыли с неправдоподобным тактом.

Как я узнал? Как? Как почуял первые взмахи серпа, которые открывают убийственную жатву? Может, я верил, что наш заговор, точно дьявольское наваждение, вызвал к жизни зловещие призраки, и они обрушились на нас, готовые разнести всех на куски? Есть первый миг предчувствия, его ощущаешь спиной, чуть наклоняешься на стуле вперед и ждешь, весь напрягшись.

Бесшумные пистолеты, говорит Лулу, размышляя о будущем деле. Мистер Берман поворачивается на стуле, чтобы посмотреть на дверь, Ирвинг следит взглядом, как я встаю. Я обратил внимание, что редкие волосы Ирвинга тщательно причесаны, волосок к волоску. Затем я уже в коротком коридоре, который ведет на кухню. Я нахожу дверь в мужской туалет. В нос мне ударяет соленая вонь общественной уборной. Мистер Шульц стоит у писсуара, широко расставив ноги и уперев руки в бока, так что полы пиджака топорщатся, и его моча дугой падает в сосуд, слышен громкий пенный звук истомившейся плоти. Я пытаюсь сказать ему, что такой фокус ужасно устарел. А когда я слышу выстрелы, то мне вдруг кажется, что его убило электрическим током через пенис, что он совершил ошибку, о которой я читал в книге — если человек мочится в грозу, молния золотой змейкой может ужалить его и взорвать, как бомба.

Но он не убит электротоком, он втиснулся вместе со мной в тесную кабинку, я стою на крышке унитаза, он упирается в меня плечом, суетливо вынимает пистолет из-за пояса; я даже не уверен, что он знает о моем присутствии, он держит пистолет дулом вверх, а другой рукой — потрясающе! — пытается застегнуть ширинку; мы не вслушиваемся в выстрелы, нас качает от них, они звенят в ушах, они звучат в них рвущим душу несчастьем; я запускаю руку в карман своего пиджака «Шэдоуз», мой пистолет застрял в подкладке, и мне приходится с силой вырывать его оттуда, я безжалостен, как мистер Шульц, теперь я чувствую запах пороха, горький сернистый дух выползает из-под двери, будто ядовитый газ; и в этот момент до мистера Шульца, должно быть, доходит, что защиты ему здесь никакой, что его убьют в кабинке туалета, ударом запястья он вышибает дверцу и рывком открывает туалетную дверь; я вижу, что он кричит, из него исторгается великий бессловесный крик ярости, он выпрыгивает в коридор и поднимает руки для стрельбы; через две двери, открытые ветром выстрелов, я вижу черные овалы пота у него под мышками; я вижу, как он наклонился вперед и исчез; я вижу бледно-зеленую стену коридора; я слышу глубокий рев нового калибра; и тут он снова появляется и, шатаясь, исчезает опять, оставляя на стене потрясающую карту проделанных в нем дырок, двери медленно закрываются.

Вы не знаете настоящей жизни, если у вас в ушах не звучали выстрелы, в таком состоянии вы способны на все, для вас нет законов; в кабинке почти под потолком прорублено крошечное оконце; ухватившись за цепь бачка, я добираюсь до оконца; оно открывается вовнутрь, оконце слишком маленькое, чтобы пролезть в него, поэтому, подтянувшись, я просовываю в оконце ноги, сначала одну, потом другую, а затем, извиваясь, бедра и чувствительные после побоев ребра; вытянув, как тонущий в пучине Бо, руки над головой, я отталкиваюсь, скольжу вниз и падаю на землю, покрытую угольным шлаком, вот я касаюсь ногами земли, меня пронзает острая боль, я вывихнул лодыжку, угольная крошка впилась мне в ладони. Сердце, кажется, сошло с ума, оно бешено бьется, меняет ритм, бродит по груди и останавливается в горле. Больше я ничего не слышу. Хромая, я бегу по переулку, сжимая, как настоящий гангстер, в кармане пистолет, выглядываю из-за угла; от «Мясных лакомств» отъезжает машина с выключенными огнями; проехав квартал, она как бы в раздумье останавливается, а потом исчезает во мраке улицы; я жду, но она больше не появляется. Мне не видно, свернула ли она на другую улицу; я схожу с тротуара в канаву, длинная окраинная улица под трамвайными проводами, насколько хватает глаз, пустынна.


А теперь я слышу только собственные беспрерывные рыдания. Открываю дверь бара и заглядываю внутрь. В голубых отблесках бутылок плывет дым. Голова бармена появляется над стойкой, он замечает меня и будто бы сам себя обезглавливает, это смешно, страх смешон; я прохожу мимо бара внутрь, поворачиваю, позади небольшой коридорчик, мне не хочется заглядывать в комнату — о, какой скверный воздух, пропахший гарью и пропитанный кровью, — я не хочу видеть это кровавое месиво, я не хочу заразиться этой невесть откуда взявшейся чумой. Как же я в них разочарован, я заглядываю внутрь, чуть не наступаю на Ирвинга, который лежит лицом вниз, так и не выпустив пистолет из рук, одна нога согнута, словно он все еще преследует врагов, я переступаю через него; Лулу Розенкранц сидит пригвожденный к стене, он так и не сумел встать со стула, стул наклонен назад, как в парикмахерской, голова Лулу опирается о стену, волосы торчат в разные стороны, он готов стричься, его сорок пятый калибр покоится в открытой ладони на коленях, будто пенис; Лулу уставился в потолок в слепом напряженном усилии мастурбации; разочарование мое нестерпимо, горя нет, а лишь досада, что их убили так просто, будто они своей жизнью и не дорожили вовсе; мистер Берман лежит на столе, горбатая спина натягивает клетчатую материю пиджака, на котором расползается пятно крови, руки его раскинуты, щека прижалась к столешнице и придавила очки, одна дужка торчит из-за виска; мистер Берман меня тоже предал; мне скверно, я снова чувствую себя безотцовщиной, новая волна безотцовщины накатывает на меня, их не стало так быстро, словно и не было никогда нашей совместной бандитской жизни, словно общение лишь иллюзия, случилось одно, потом другое, я сказал, он сказал, а на самом деле то была мимолетная ухмылка Смерти, ее мгновенный расчет с нашей гордыней, с нашей верой в то, будто мы существуем во времени, будто мы что-то большее, чем задутое пламя, тонкий дымок или многозначительное молчание в конце песни.

Мистер Шульц, лежавший на спине, был еще жив, глаза его смотрели на меня спокойно. Серьезное лицо блестело от пота, одну руку он засунул за жилет, как Наполеон на знаменитом портрете; он столь величественно владел собой, что я сел на корточки и заговорил с ним, считая, что он в ясном сознании, но я ошибся. Я спросил его, что я должен сделать, может, вызвать полицию или отвезти его в больницу, я был готов исполнить любой приказ; понимая серьезность его состояния, я все же в глубине души надеялся, что он попросит меня помочь ему встать на ноги или же вывести его отсюда, во всяком случае, решать, что и как, должен он. Он смотрел на меня по-прежнему спокойно, но не отвечал, он так глубоко переживал случившееся, что даже не испытывал боли.

Вдруг послышался голос, что-то вроде шипения горького дыма, шепота, слишком слабого, чтобы его разобрать, но губы мистера Шульца не двигались, он только безучастно смотрел на меня, будто — понимая мое состояние — приказывал прислушаться; я судорожно искал, откуда доносится звук — пугающий, прерывистый; сначала я решил, что это мое собственное шмыгание носом; вытерев нос и глаза рукавом, я затаил дыхание, но голос зазвучал вновь, от ужаса колени мои подогнулись; повернувшись, я понял, что это со стола говорит гримаса Аббадаббы; я закричал, мне показалось, что со мной беседует мертвец.

А потом я подумал, что ничего странного нет, что это обычное распределение ролей между ними, я имею в виду роли мозга и тела, и пока мистер Шульц жив, мистер Берман будет думать за него и говорить то, что мистер Шульц от него ожидает, и тут уже не важно, жив мистер Берман или умер. Мистер Берман, конечно, был жив, но именно эта мысль пришла мне тогда в голову. Правда, похоже, я сам это их двуединство и разрушил. Я положил голову на стол рядом с головой мистера Бермана и сейчас расскажу, что он сказал; трудно даже предположить, сколько времени у него заняло, чтобы округлить свой голос для каждого слова, произнести его, а потом отдохнуть, тщательно выискивая остатки дыхания, — так человек ищет в кармане деньги, которые куда-то запропастились. Ожидая, я изучал расплывшиеся колонки чисел на разбросанных по столу лентах арифмометра. Там было очень много чисел. Я читал слова по его губам еще прежде, чем слышал их. Мне очень трудно передать, какая немыслимая доверчивость заключалась в тех словах. Он еще говорил, когда раздались далекие завывания полицейских сирен. Мистер Берман потратил столько усилий на произнесенные слова, что, закончив говорить, тут же умер.

— Направо, — сказал он. — Три три. Дважды налево. Два семь. Дважды направо. Три три.

Когда я понял, что мистер Берман умер или снова умер, я подошел к мистеру Шульцу. Он лежал с закрытыми глазами и стонал, словно начинал понимать, что произошло; мне не хотелось дотрагиваться до него, мокрого, слишком живого, чтобы прикасаться к нему, но я заставил себя сунуть пальцы в кармашек его жилета, нащупал ключ и вытащил его, а потом вытер окровавленную руку о жилет; в кармане его брюк я нашел четки и вложил их ему в руку; полицейские машины одна за другой подъезжали к дому; я снова добрался до туалета и через оконце снова вылез наружу, острая боль опять полоснула по ребрам и лодыжке; из переулка мне было видно, что улица заполняется светом и бегущими людьми, прибывали все новые машины, подождав пару минут, я шмыгнул в толпу и постоял немного в портале радиомагазина на противоположной стороне улицы, наблюдая, как выносят на носилках их тела, накрытые простынями; из двери вышел бармен, который говорил что-то полицейским детективам, а потом они вынесли на носилках опутанного трубками мистера Шульца; санитар держал над ним бутылку с кровяной плазмой; ярко полыхали фотовспышки, фотографы выбрасывали использованные лампы, лампы разбивались с треском, похожим на выстрелы; люди, вышедшие поглазеть на случившееся в пижамах и халатах, нервно вздрагивали и смеялись; «скорая помощь» с мистером Шульцем медленно отъехала, завывая сиреной; люди бежали за ней, заглядывая в заднее стекло; убийства возбуждают людей, приводят их в благоговейное волнение, сродни религиозному; увидев убитых на улице, молодые люди возвратятся в постель и займутся любовью; некоторые перекрестятся и поблагодарят Бога за то, что он даровал им эту оцепенелую жизнь; старики начнут беседу за чашкой горячей воды с лимоном, поскольку убийства — это иллюстрации к проповедям, которые надлежит анализировать, обсуждать и смаковать; они говорят робкому об опасностях бунта, на убийства смотрят, как на кратковременные явления Бога, поэтому прихожанам они доставляют и радость, и надежду, и праведное удовлетворение, впоследствии об убийствах говорят годами с каждым, кто готов слушать. Я пробрался на угол, а потом по боковой улице быстро пошел прочь; обыскав ближайшие пару кварталов и не найдя ничего, я отошел еще на пару кварталов дальше и таким образом на Трентон-стрит обнаружил «Роберт Адамс» — четырехэтажный отель из светлого кирпича с ржавыми пожарными лестницами. Я легко проскочил мимо спящего за конторкой дежурного и дохромал до четвертого этажа; найдя по бирке ключа, взятого из кармана мистера Шульца, нужный номер, я открыл его комнату.

Свет горел. В гардеробе за одеждой стоял маленький сейф, меньше того, который я видел в убежище под Онондагой. Сразу открыть его не удалось. В комнате витал запах его одежды, его сигар, его ярости; руки у меня дрожали, от боли к горлу подступала тошнота, потребовалось несколько минут, чтобы выполнить комбинацию: направо до тридцати трех, дважды вокруг налево до двадцати семи и два вращения обратно направо до тридцати трех. Внутри маленького сейфа лежали пачки денег, перетянутые резинками, — осязаемые воплощения всех тех чисел на лентах. Я выгреб их оттуда и сложил в элегантный чемоданчик из крокодиловой кожи, который Дрю Престон выбрала для мистера Шульца в первые дни их счастливой жизни на севере штата. Банкноты заполнили его до верха, я получал громадное удовольствие от этой воплощенной геометрии чисел. Великая спокойная радость распирала мне грудь, меня переполняла благодарность Богу, я понял, что не совершил ошибок и не прогневал Его. Защелкнув замки, я услышал шаги людей, бегущих по лестнице старого отеля. Я запер сейф, завесил его одеждой мистера Шульца, вылез из окна и поднялся вверх по пожарной лестнице; ночь 23 октября 1935 года я провел на крыше отеля «Роберт Адамс» в Ньюарке, штат Нью-Джерси; я то рыдал, то всхлипывал, как несчастный сирота, и, наконец, когда в предрассветных сумерках вдалеке на востоке стали различимы ободряющие очертания Эмпайр-стейт-билдинг, я заснул.

Глава двадцатая

Смертельно раненный мистер Шульц умер в городской больнице Ньюарка в начале седьмого вечера на следующий день. Незадолго до его смерти нянечка внесла в палату поднос с ужином и, не зная, что делать, оставила его там. Я вышел из-за ширмы, за которой прятался, и съел все — консоме, жареную свинину, вареную морковь, кусочек белого хлеба, чай и дрожащий кубик лимонного желе. Потом я взял его руку в свои. Он уже был в коме и лежал тихо, вздымая и опуская свою широкую, голую и плохо зашитую грудь, но до этого весь день он бредил и говорил безостановочно; он кричал, плакал, отдавал приказания и пел песни, а поскольку полицейские пытались выяснить, кто стрелял в него, они прислали стенографа, который и записал весь его бред.

За ширмой я обнаружил сестринский блокнот с несколькими незаполненными страницами, а в верхнем ящике белого металлического стола, который я очень осторожно вытащил, — огрызок карандаша. И я тоже записал то, что он говорил. Полицию интересовало, кто его убил. Я знал, кто его убил, поэтому искал настоящих откровений. Я считал, что в конце жизни человек делает самые серьезные заявления, в ясной он памяти или нет. По моему мнению, бред — это своеобразный код. Моя запись не всегда совпадает с официальной стенограммой, кое-что я пропустил, не всегда поспевая за мистером Шульцем, кое-что не расслышал, кое-что из-за волнения перепутал, к тому же я был вынужден прятаться, потому что в палату входило много людей — стенограф, полицейские, врач, священник, настоящая жена мистера Шульца и его родственники.

Стенограмма была опубликована в газетах, так что сегодня Немца Шульца помнят за то, что умирал он долго и очень болтливо, а ведь он представлял культуру, где принято говорить мало и умирать внезапно. Но он всю свою жизнь предпочитал монолог. Немец порой сам не догадывался, как многословен и смел он был в речах. Как человек, связавший с ним жизнь, я теперь думаю, что все его деяния были органичны, убийство требовало своего языка, а за словом в карман он никогда не лез, хотя порой и притворялся косноязычным. И пусть монолог, посвященный его собственному убийству, загадочен и совсем не поэтичен, он жил как гангстер и говорил как гангстер, и, умерев от ран в груди, он на самом деле умер от гангстеризма своего ума, он умер, израсходовав себя в речи, словно смерть — болтливая баба, а мы все сделаны из одних только слов, и, когда умираем, душа речи истекает во вселенную.

Чего же удивляться, что я захотел есть. Он говорил больше двух часов. Я сидел, глядя на ширму; она, по-моему, была из муслина, плотно натянутого на зеленый металлический каркас, который передвигался на четырех резиновых колесиках; слова его ложились на полупрозрачную ткань, а может, и на мой собственный разум, и я записывал их, прерываясь только затем, чтобы отковырять в деревяшке ногтями истершийся грифель карандаша. Как бы то ни было, я привожу здесь все, что слышал между четырьмя и шестью часами пополудни 24 октября, пока Немец не замолк окончательно, хотя и не навсегда.

«О, мама, мама, — говорил он. — Прекрати, прекрати, прекрати. Прошу тебя, сделай это быстро, уверенно и безжалостно. Прошу тебя, быстро и безжалостно. Я снова на коне. С азбукой Морзе все гораздо лучше. Что это за число у тебя в записной книжке, Отто: 13 780? О, о, собачья галета. А уж если красив, то не плаксив. Ты даже не встретил меня. Все, что я говорю, сбудется. Ой-ой-ой, о'кей, ой-ой. Кто стрелял в меня? Сам босс. Кто стрелял в меня? Никто. Ладно, Лулу, а потом его только и видели. Я не кричу, я очень послушный гражданин. Спросите у Уинфреда из Министерства юстиции. Я не знаю, почему в меня стреляли, честное слово, не знаю. Честно. Я честный человек. Я пошел в туалет. И вдруг в туалете на меня напал мальчишка. Да, он. Представляете, он убил меня, мой выкормыш, это разве справедливо? Мой выкормыш? Прошу, вытяни за меня. Вытянешь? Есть и хорошие, есть и плохие. У меня с ним ничего не было. Обычный задира, который в каждую драку лез. Ни дела своего, ни дома, ни друзей, ничего, живет только одним днем. Застрели меня, пожалуйста. Это из депо. Не хочу никакого согласия. Хочу согласия. Нет никого прекрасней Марии. Я женюсь на тебе в церкви, только подожди немного. Пустите меня в пожарное депо. Нет, нет, нас только десять человек, а вас десять миллионов, так что выше голову, скоро мы запросим перемирия. Прошу, поднимите меня, пододвиньте, полиция — это чушь, враки коммунистов-забастовщиков! Пусть он уйдет с дороги, нет смысла затевать бучу. И с толпой, и со спекулянтами что-то стряслось, я их всех разогнал. Только дайте мне встать на ноги, я его в окно выброшу, я ему глаза повыдавливаю. У меня первоклассные люди, а эти грязные свиньи просочились и к ним! Прошу тебя, мама, не рви, не вырывай. Есть вещи, о которых не следует говорить. Поднимите меня, пожалуйста, друзья. Осторожно, пальба идет нешуточная, но именно такая пальба и спасла жизнь человеку. Простите, я забыл, что я истец, а не ответчик. Почему он не может просто уйти и оставить дело мне? Пожалуйста, мама, подними меня. Не бросай. Скоро тут будут полицейские. Это англичане, причем такие, что я не знаю, кто лучше — они или мы. О, сэр, дайте крошке приют. Играй, если хочешь, в камешки, но девушки это делают лучше. Она мне показала это, когда мы были еще детьми. Нет, нет и еще раз нет. Все пошло прахом, и это означает нет. Мальчишка никогда не плакал и с деньгами обращается аккуратно. Ты слышишь меня? Возьми денег из сейфа, они нам потребуются. Посмотри на результаты последних скачек, это совсем не то, что в твоих записях ставок. Люблю коробки свежих овощей. Пожалуйста, охранник, подними меня тотчас же на ноги. Ты слышишь меня? Нажми на друзей китайцев и гитлеровского командующего. Мать — самая лучшая ставка, не позволяй Сатане расправиться с тобой слишком быстро. За что в меня стрелял главный? Пожалуйста, поднимите меня. Если ты это сделаешь, то лучше сразу иди на озеро и утопись. Я знаю, кто они такие, это люди Френчи, смотри в оба, смотри в оба. Память совсем никуда стала. Удача мне изменила, то приходит, то уходит. Голова кружится. У нас против него ничего нет, он ничего плохого нам не сделал. Умираю. Идите сюда, Мисси, я с ума по вас схожу. Где она, где она? Они мне вставать не дают, покрасили мои ботинки. Развяжи шнурки. Мне плохо, дайте воды. Откройте это и разбейте, чтобы я мог дотронуться до вас. Микки, отнеси меня в машину. Я не знаю, кто мог это сделать. Кто угодно. Сними с меня ботинки, осторожно, на них наручники. Папа проповедует это, и я верю ему. Я знаю, что делаю здесь со своими бумагами. Для двоих таких парней, как ты и я, это гроши, а для сборщика ставок — целое состояние. Ему цены нет. Деньги — тоже бумага, в дерьмо их, в дерьмо. Посмотри, какой темный лес. Я собираюсь повернуть… повернись ко мне спиной, Билли, мне очень плохо. Присмотри за Джимми Валентайном, это мой приятель. Позаботься о своей матери, позаботься о ней. Я же говорю тебе, ты с ним не справишься. Полиция, выведите меня отсюда. Я разберусь с обвинением. Давайте открывайте заглушки. Трубочисты. Если ты такой разговорчивый, то поговори с мечом. Вот на алтаре гороховый суп из французской Канады. Я готов платить. Я готов. Я ждал всю жизнь. Ты слышишь меня? Пусть они оставят меня в покое».


Одновременно со стрельбой в «Мясных лакомствах» в Манхэттене и Бронксе были совершены нападения на других известных членов банды Шульца; двоих убили, включая водителя Микки, настоящее имя которого было Майкл О'Ханли; троих серьезно ранили, а остальная часть банды, судя по всему, рассеялась. Я прочитал об этом в утренних газетах, пока на Ньюаркском вокзале Пенсильванской дороги ждал манхэттенский поезд. Ни в одном из отчетов обо мне не упоминали, в показаниях бармена ничего не говорилось о мальчишке в клубном пиджаке «Шэдоуз», это, конечно, хорошо, но я оставил чемодан в камере хранения, свернул пиджак и выбросил его в мусорную корзину, считая, что не все показания бармена должны быть обязательно напечатаны в газетах, а затем, убедив себя, что палата мистера Шульца в тот момент была самым безопасным местом, взял такси и поехал в ньюаркскую больницу.

Но теперь, когда он умер, я стал сам себе хозяин. Я смотрел на его багрово-красное лицо и слегка приоткрытый рот, глаза уставились в потолок, словно он еще не все сказал. На какой-то миг мне показалось, что он снова заговорил. Вскоре я заметил, что и мой рот открыт, будто я сам собираюсь что-то сказать, наша беседа мне припомнилась — запоздалая беседа, его признания и мое прощение или наоборот, но, в любом случае, беседа с мертвым.

Я хромая ушел прочь, пока не пришли сестры и не обнаружили труп. Взяв чемоданчик из камеры хранения, я сел на манхэттенский поезд. Для мальчишки без пиджака ночь была слишком прохладной. Я доехал на трамвае до надземки и вернулся в Бронкс около девяти часов вечера, но сразу домой не пошел, а пробрался во двор сиротского приюта Даймондов, а оттуда — в подвал, где Арнольд Помойка слушал детскую радиопередачу и листал журналы «Коллье». Не входя в детали, я сказал ему, что мне надо кое-что спрятать, и он нашел для меня местечко в своем самом глубоком и темном ящике. Я дал ему доллар. Выбравшись тем же путем, я покружил около Третьей авеню и пошел домой через парадный вход.


Потом я неделями сидел дома, я почти потерял способность двигаться, и не из-за болезни или боли, тут я мог бы аспирин принять, а потому, что будто весил тысячу фунтов, все давалось с невероятными усилиями, я с трудом сидел на стуле, с трудом дышал. Я ловил себя на том, что не отрываясь смотрю на черный телефонный аппарат и жду, когда он зазвонит, иногда я даже поднимал трубку и слушал, не заговорит ли кто со мной. Я сидел, заткнув свой пистолет за пояс, совсем как мистер Шульц. Я боялся ночных кошмаров, но спал сном невинного ребенка. Тем временем в Бронкс пришла осень, задребезжали от ветра окна, и листья с бог знает каких далеких деревьев покатились по нашей улице на своих зазубренных кромках. А он был по-прежнему мертв, они все были по-прежнему мертвы.

Я все время думал о последних словах мистера Бермана, был ли в них какой-либо другой смысл, кроме шифра секретного замка. Эти слова были обращены к жизни, тут у меня сомнений не было, он что-то попытался сохранить, передать дальше. Им можно верить. Но доверие подразумевает либо недостаточное, либо исчерпывающее знание; поглядывая на меня поверх очков своим учительским взглядом, он, кажется, с самого начала все знал и ничему не препятствовал.

Призрак мертвой банды преследовал меня. Что происходит с умениями человека, когда он умирает, что, например, происходит с умением играть на пианино или, как в случае с Ирвингом, с умением вязать узлы, закатывать штанины и прочно стоять на уходящей из-под ног палубе? Что произошло с великим даром Ирвинга, с его точностью и компетентностью, которые я так любил? Куда это все ушло? Какова судьба этой абстракции?

Мать моя, казалось, не замечала моего состояния, но начала готовить мои любимые блюда и стала как следует убирать квартиру. Она затушила свечи и выбросила все свои огненные стаканчики; забавно, но теперь, когда пришла настоящая смерть, ее траур закончился. Но я всего этого почти не замечал. Я напряженно думал о том, что мне делать с самим собой. Уж не пойти ли мне в школу, не посидеть ли в классе и не поучить ли то, чему там учат? Но потом я решил, что сама мысль о школе неопровержимо свидетельствует о помрачении моего рассудка.

Время от времени я вынимал из кармана мои записи, разворачивал страницы и перечитывал предсмертные слова мистера Шульца. Угнетающая болтовня. Ни правды, ни наказа себе я там не находил.

На Батгейт авеню мать нашла магазинчик, в котором продавались морские ракушки; придя однажды домой с коричневым бумажным пакетом этих маленьких ребристых штуковинок, некоторые из них были не больше розового ногтя, она приступила к очередному своему безумному проекту — начала оклеивать ими телефонный аппарат, делала она это с помощью авиационного клея, который откопала в моем старом конструкторе — собрать самолет я когда-то так и не сумел. Опустив зубочистку в бутылочку с клеем, она размазывала блестящую каплю по неровному краю малюсенькой раковины и прижимала ее к телефону. Со временем она покрыла ракушками весь аппарат — и трубку, и корпус. Получилось достаточно красиво — белые, розовые и коричневатые тона, волнистая, неровная поверхность причудливой формы, может, это наше внимание лишает вещи формы? Она сумела оклеить ракушками даже шнур, который стал похож на гирлянду подводных огней. Я плакал, думая о том, какой молодой, красивой, умной и храброй помнил ее Джеймс Дж. Хайнс. Она облагораживала моего отца, а он наверняка вдохновлял ее, когда они любили друг друга до того, как он убежал. Теперь у меня были деньги, чтобы никогда не расставаться с ней. Я поклялся, что она останется со мной, что я буду заботиться о ней до конца ее жизни. Но пока я не мог для нее ничего сделать, не мог даже убедить ее бросить работу. Будущее наше я, скорее всего, оценивал не самым радужным образом. Мне было одиноко среди ее странных вещей — свечей и фотографий, старых тряпок, сломанных кукол и ракушек. Однажды вечером она пришла домой с очень тяжелым аквариумом, который с трудом внесла на наш этаж; когда она поставила его на стол рядом с диваном, наполнила водой, а потом осторожно опустила в него телефон, лицо ее счастливо зарделось. Как я любил свою безумную мать, какая она у меня была красивая, как паршиво я себя чувствовал, считая, что это из-за меня она такая, из-за меня она не выздоравливает, это я не сумел добиться осуществления высшей справедливости. Деньги из чемоданчика в подвале на противоположной стороне улицы не помогали, я понимал, что исполнение моего тайного предназначения еще впереди, впрочем, — пусть я и не знал, сколько их там, этих денег, даже неполного месячного дохода от предприятий мистера Шульца хватило бы нам на несколько лет жизни; боже мой, да если бы я даже брал оттуда всего лишь двойной материнский заработок, мы имели бы все необходимое, но дело в том, что мы не могли положить деньги в банк; мне все время пришлось бы думать, как уберечь их и тратить такими малыми порциями, чтобы не привлечь к себе внимания, в этом-то и была их ужасная неполноценность. Если бы им суждено было хоть что-нибудь изменить, они бы это сделали самим фактом своего существования. Но, увы. Потом я вдруг понял, что, хотя мистер Шульц и умер, я по-прежнему считал его хозяином этих денег. Я их взял, выполняя поручение мистера Бермана, и теперь, как выяснилось, ждал дальнейших указаний. Я не ощущал того спокойствия, которое, я был уверен, должно прийти ко мне после того, как сбудется моя мечта. Мне не с кем было поговорить, посоветоваться, некому было похвалить меня, сказать, что я все сделал правильно. Только покойники могли оценить мои успехи.

Однажды поздно вечером, когда я покупал газеты в киоске на Третьей авеню, у тротуара остановилась машина марки «де сото», открылась дверца, и я оказался в окружении мужчин, двое вышли из табачного магазина напротив, а двое вылезли из машины, бесстрастные лица выдавали в них гангстеров. Один из них кивнул в направлении открытой дверцы машины, и я, засунув газеты под мышку, забрался на сиденье. Они повезли меня через весь город до Нижнего Ист-сайда. Я понимал, что нельзя паниковать, нельзя рисовать в воображении страшные картины. Вспоминая события прошедшего года, я не представлял, каким образом он мог узнать обо мне — около церкви в Онондаге он меня толком не видел. Вдруг до меня дошло, что я совершил ужасную ошибку, не написал матери письмо с указанием открыть его, если я не вернусь домой или умру от тоски по ней.

Машина остановилась на узкой жилой улочке, хотя, естественно, осмотреться они мне не дали. По лицу пробежала блеклая тень от прутьев пожарной лестницы. Мы начали подниматься вверх. Я насчитал пять пролетов.

И вот я уже стою на кухне под лампочкой без абажура, напротив, за маленьким столом, покрытым клеенкой, сидит тот, кто выиграл гангстерскую войну. Он выглядит в этой обстановке пришедшим в гости богатым родственником. Передо мной два слегка вопрошающих, не самых проницательных глаза, над одним из них нависает тяжелое веко. Кожа у него действительно нездоровая, я теперь это ясно вижу, под нижней челюстью белеет шрам. Считалось, что у него змеиный взгляд. Самым примечательным в его внешности были зачесанные назад волнистые черные волосы. Строгий костюм под хорошо сшитым плащом. Шляпа лежит на столе. Ухоженные ногти. Запах одеколона. Он и мистер Шульц воплощали совершенно разные типы порока. Я чувствовал себя, как человек, который пришел в чужой квартал, расположенный, впрочем, недалеко от своего, родного. Вежливым жестом руки он указал на стул против себя.

— Прежде всего, Билли, — начал он мягко, будто заводя грустную беседу, — ты должен знать, как мы все сожалеем о том, что случилось с Немцем.

— Да, сэр, — сказал я. Меня испугало то, что он знал мое имя, мне совсем не хотелось бы остаться в его памяти.

— Я глубоко их уважал. Всех. Сколько лет мы были знакомы? Таких людей, как Ирвинг, теперь уже нет.

— Нет, сэр.

— Мы пытаемся выяснить причины случившегося. Пытаемся собрать его команду и восстановить дело ради вдов и сирот.

— Да, сэр.

— Но мы столкнулись с определенными трудностями.

В маленькой комнатке было полно народу, люди толпились и за его и за моим стульями. Только теперь я заметил Дикси Дейвиса, он понуро сидел сбоку, пряча между колен дрожащие руки. Подмышки его дорогого костюма в полоску темнели от пота, лицо блестело. Я знал, что это знаки крайнего волнения. Даже самого беглого взгляда было достаточно, чтобы я понял, кто их вывел на меня, следовательно, я мог говорить только правду, которую они и так уже знали, пусть думают, что я глуп, наивен и врать или утаивать не способен.

Я снова повернулся к своему собеседнику. Мне казалось, что я должен сидеть прямо и смотреть на него ясными глазами. Нельзя, чтобы внешний вид мой выдавал мои мысли.

— Как я понимаю, они были о тебе весьма высокого мнения.

— Да, сэр.

— У нас может найтись работа для смышленого парнишки. Надеюсь, кое-что тебе от них перепадало? — спросил он как бы невзначай, словно жизнь моя и не висела на волоске.

— Я ведь только начинал серьезную работу. Мне определили постоянную зарплату всего за неделю до этого и выдали месячный аванс, потому что мама заболела. Двести долларов. С собой их у меня нет, но я могу взять их в сберегательном банке завтра утром.

Он улыбнулся и поднял руку, уголки его губ на мгновение дрогнули.

— Твоей зарплаты нам не надо, малыш. Я говорю о бизнесе. Дела свои они не всегда вели как полагается. Я спрашиваю, не можешь ли ты помочь нам оценить их активы.

— Ни фига себе! — сказал я, почесывая голову. — Это по части мистера Дейвиса. Мое дело было сбегать за чашкой кофе или пачкой сигарет. Они меня на совещания или какие важные собрания не пускали.

Он слушал, кивая. Я чувствовал на себе взгляд Дикси Дейвиса, который буквально ел меня глазами.

— Ты денег никогда не видел?

Я на мгновение задумался.

— Один раз, на 149-й улице, — сказал я. — Я видел, как они считали дневную выручку, когда мел пол. Потрясающе.

— Ты был потрясен?

— Да. Об этом можно только мечтать.

— И ты мечтал?

— Каждую ночь, — сказал я, глядя в его глаз с опущенным веком. — Мистер Берман говорил мне, что бизнес меняется. Что им потребуются умные вежливые люди с хорошими манерами, которые закончили школу. Я хочу возвратиться в школу, а потом поступить в городской колледж. Ну, а дальше посмотрим.

Он кивнул и застыл в неподвижности, глядя мне в глаза и обдумывая свое решение.

— Школа — очень неплохая идея, — сказал он. — Мы можем время от времени справляться, как у тебя идут дела. — Он поднял руку ладонью вверх, приглашая меня встать со стула. Дикси Дейвис закрыл лицо рукой.

— Благодарю вас, сэр, — сказал я человеку, по приказу которого убили мистера Шульца, мистера Бермана, Ирвинга и Лулу. — Для меня большая честь встретиться с вами.


Меня целым и невредимым довезли до Третьей авеню и высадили у табачной лавки. Только тогда я ощутил ужас. Я сел на тротуар. Ладони мои почернели от газетного шрифта, отпечатавшегося на потной коже. Я читал на ладонях фрагменты заголовков и обрывки слов. Что со мной будет, я не знал. Либо я совсем свободен, либо дни мои сочтены. Кто знает. Вскочив на ноги, я начал ходить по улицам. Потом меня забила дрожь, причем не от страха, а от гнева на себя за свой страх. Я подумал: пускай убивают. Потом прислушался, не урчит ли автомобиль с опущенными стеклами, из таких обычно убивали. А потом попытался представить себе, что, по их мнению, я сделал такого, за что бы меня можно было убить. Они не станут меня убивать, они будут за мной следить. Вот как бы я поступил, если бы не знал, где находятся деньги.

К тому времени мне был известен интереснейший факт: газеты оценивали состояние мистера Шульца в сумму от шести до девяти миллионов долларов. В банк он поместил лишь очень небольшую часть. Победители не нашли денег, они получили дело, но хотели завладеть и деньгами, иначе говоря — всем предприятием.

И как бы странно это ни звучало, но постепенно я начал испытывать радостное возбуждение — еще бы, на меня обратил внимание еще один великий человек, опасность меня больше не пугала; я допускал, что меня могут убить, но во мне снова проснулся дух соперничества, пусть я потерпел поражение вместе с бандой, но я жил за счет их смертей. Ничего еще не кончилось, деньги бессмертны, а любовь к ним ненасытна. Выждав несколько дней, я спустился в подвал Арнольда Помойки, когда хозяин находился на промысле, и, спрятавшись в укромном душном уголке, я под топот детских ног над головой пересчитал наличность крокодилового чемоданчика. Считал я долго, дольше, чем предполагал, у меня ушло на это несколько часов, в чемоданчике хранилось триста шестьдесят две тысячи сто двенадцать долларов, именно такую сумму я взял в качестве своей доли и спрятал под обломками колясок, старыми газетами, сломанными игрушками, кроватными пружинами, печными трубами, бумажными пакетами с обувью, узлами одежды, горшками, сковородками, кусками оконных стекол, деталями машин, ацетиленовыми светильниками, отвертками без ручек, молотками, беззубыми пилами, обувными коробками с обертками жевательной резинки, бутылками, кружками, детскими бутылочками, коробками из-под сигар, наполненными резиновыми сосками, печатными машинками, деталями саксофонов и раструбами труб, сорванной кожей барабанов, согнутыми казу, сломанными окаринами, бейсбольными битами, корабликами из битого стекла, купальными шапочками, шляпами бойскаутов, значками, форменными пуговицами, палочками для игры в чижи, погнутыми трехколесными велосипедами, заплесневелыми коллекциями марок и зубочистками с закрепленными на них малюсенькими флажками всех стран мира.

И, конечно, я снова и снова перечитывал запись его предсмертного бреда; я изучал ее до тех пор, пока мое виденье жизни не было щедро вознаграждено; я раньше был чересчур нетерпелив, великая пленительная судьба раскрывается, как цветок, раскрывается, раскрывается, раскрывается и, наконец, расцветает; я слышал голос мистера Шульца: способный мальчишка, способный мальчишка, — о да, еще какой способный! я нашел в его словах денежные тайники, отгадал загадку безумной страсти; я изучил записи, сделанные моим собственным почерком, и понял, что он сказал мне; он сказал мне, что позаботился о миссис Шульц и своих детях и что они смогут обнаружить спрятанные деньги, причем прятал он их не поблизости от себя, а во времени, в разных периодах своей преступной жизни. И чтобы проверить это предположение, однажды ночью, после нескольких недель примерного посещения школы, дабы самому увериться в том, что следить за мной — пустое занятие, мы с Арнольдом Помойкой взломали замок в старом заброшенном пивном складе на Парк авеню, около которого я когда-то любил слоняться и жонглировать; под грохот проходящего поезда мы вошли в темноту, которая, наверное, наступает в аду, когда там гаснут все костры, под ногами в прогорклых остатках бывшего пивного царства шныряли крысы, и в дерьме и милом сердцу Арнольда мусоре при слабом свете его фонарика нашли бочку без затычки, до верху заполненную денежными знаками Соединенных Штатов Америки; Арнольд погрузил ее на тележку и повез по булыжным мостовым домой, а я шел впереди, ныряя в тень порталов, и с того полуночного часа мы стали партнерами в совместном деле, которое ведем до сей поры.

Но я бы не хотел, чтобы вы подумали, будто я удовлетворился одной находкой, уж я-то его знал — чем сильнее осаждали Шульца, тем свирепее он сопротивлялся. Я изучил запись его призрачного голоса и понял, что он сказал мне, он сказал мне, что чем сильнее сжимался вокруг него мир, тем крепче он цеплялся за свое состояние, чем хуже шли дела, тем больше замыкал он свое в себе, с каждым новым днем своего все более опасного пути он прибирал к рукам все больше ценных бумаг. И в конце он спрячет все там, где никто не найдет, а умри он, все умрет вместе с ним, если, конечно, не отыщется очень смышленый парнишка.

Так что теперь я знал все, а все включало в себя и необходимую осторожность; я вернулся в школу, разве мне не говорили, что это неплохая идея? И, хотя подобное испытание могло сломить самую отчаянную волю, я не только сидел в классе, штудируя науки, но и работал еще каждый день после школы за пять долларов в неделю в рыбном магазине; я носил белый фартук, забрызганный рыбьей кровью, и терпел, все это из-за одного только предположения, что за мной следят.

Не прошло и года со дня смерти мистера Шульца, как посадили в тюрьму человека с больной кожей. Обвинение поддерживал Томас Э. Дьюи. Я достаточно хорошо знал, как устроены банды, как они приспосабливаются к переменам, как меняют цели, выдвигают новые задачи, что, естественно, порождает и новые преступные неотложности. Так у меня появился шанс без всякого риска уехать в глубинку. Но я не спешил. Только я знал то, что знал. И как-то на уроке на меня снизошло откровение: я живу в мире, где гангстеры играют большую роль, чем мне казалось раньше, и гангстеризм беспределен. Подтверждение последует через несколько лет, с началом второй мировой войны, а пока я учился с тем же успехом, с каким ранее помогал гангстерам и предавал их, а затем поступил в манхэттенскую среднюю школу «Таунсенд Хэррис» для способных учеников, к которым я без всякого смущения себя причислил, а далее и в престижный колледж «Айви Лиг», название которого я здесь благоразумно опускаю; за свою учебу я регулярно платил наличными; кончив с почетным дипломом это учебное заведение, я получил звание лейтенанта армии Соединенных Штатов Америки.

В 1942 году губернатор Томас Э. Дьюи помиловал человека с больной кожей, которого в качестве окружного прокурора сам же и посадил, и депортировал его в Италию в благодарность за помощь, которую тот якобы оказал в охране Нью-Йоркского порта от нацистских диверсантов. Но в то время я служил своей родине за океаном и по разным причинам не мог воспользоваться богатством до возвращения домой с войны в 1945 году. Я, пожалуй, больше ничего не скажу об этом, но проницательный в таких делах читатель, сопоставив простейшие факты, сам все сообразит. Я, разумеется, пошел туда и все забрал, оно было именно там, где я и ожидал, исчезнувшее состояние мистера Шульца, которое до сих пор считается не найденным. Кипы сертификатов Казначейства и хрустящих банкнот благородного достоинства, которые любил мистер Хайнс, лежали в сейфе, упакованные в почтовые мешки. Их предвоенное количество тронуло мое ветеранское сердце; я словно пиратский клад нашел, памятник пороку прежних дней; точно такое же чувство я обычно испытываю, глядя на портреты или слушая записи уже умерших, но когда-то пылких певцов. Только все это не помешало мне забрать найденное состояние.


И вот, насколько я понимаю, мы подошли к концу мальчишеских приключений. Что я из себя представляю сейчас, что делаю, занимаюсь криминальным бизнесом или нет, где и как живу, должно остаться моей тайной, поскольку человек я достаточно известный. Признаюсь, что со времени завладения состоянием мне много раз хотелось швырнуть все числа вверх и подождать, пока они упадут, образуют буквы и составят новую книгу на новом языке жизни. Об этом говорил в свое время мистер Берман; о, как ошибался наш лотерейщик, предлагая вышвырнуть все числа с их образами, всю клинопись, иероглифику, исчисления, скорость света, целые и дроби, числа рациональные и иррациональные, бесконечности и нули. И я не раз это делал, и каждый раз выпадало то же самое — Билли Батгейт, которым я сумел стать и которым, пожалуй, должен оставаться навсегда, так что я уже теряю веру в то, что фокус мистера Бермана вообще когда-нибудь удастся.

Впрочем, я нахожу утешение в том, что поведал здесь всю правду о моей жизни с Немцем Шульцем, хотя кое в каких деталях моя история отличается от того, что вы можете прочитать в старых газетах. Я рассказал правду, которую можно передать словами, и правду, которая в словах лишь подразумевается.

И осталось еще одно, что я сохранил напоследок, поскольку именно в этом источник моей памяти; событие это вовсе не оправдывает мальчишку, каким я был, а лишь задерживает на какое-то время его изгнание с небес. При одном воспоминании об этом я падаю на колени и благодарю Бога за дарованный мне разум и радость бытия, я возношу Ему хвалу за мою преступную жизнь и тяготы моего существования. Весной, на следующий год после смерти мистера Шульца, мы с матерью уже жили в пятикомнатной квартире на верхнем этаже дома, смотревшего своим южным фасадом на прекрасные деревья, тропинки, лужайки и игровые площадки Клэрмонт-парка. Майским субботним утром раздался стук в дверь, за которой оказался шофер в светло-серой униформе, он держал за ручки плетеную корзину, я даже не помню, что я подумал, белье из прачечной принесли или еще что, а вот мать вышла у меня из-за спины и взяла корзину так, словно она давно ее ждала, она действовала уверенно и даже торжественно; шофер тут же почувствовал облегчение, до этого на лице его было написано крайнее беспокойство; мать была одета в настоящее черное платье, которое шло к ее фигуре, модные туфли и чулки, подстриженные волосы красиво обрамляли ее милое, серьезное лицо; она просто взяла ребеночка, потому что это, конечно, был наш с Дрю сын (я понял это сразу, как только взглянул на него), и понесла его в нашу залитую утренним солнцем квартиру, и положила в дырявую коричневую плетеную коляску, которую она привезла сюда из старого дома. В этот момент я почувствовал некоторое сомнение в справедливом устройстве вселенной, и моя мальчишеская жизнь закончилась.

Поднялся, конечно, переполох, нам пришлось идти в город покупать бутылочки и пеленки, ведь никаких наставлений с ребеночком не прислали, а моя мать не сразу вспомнила, что надо делать, когда он начинал плакать и махать ручонками, но мы скоро приноровились к нему, и у меня сейчас перед глазами стоит сцена, как мы едем с ним в Восточный Бронкс и прогуливаемся солнечным днем с коляской по Батгейт авеню, лоточники выкрикивают цены, прилавки ломятся от апельсинов, винограда, персиков и дынь, в витринах пекарен лежит свежий хлеб; электрические вентиляторы, вмонтированные во фрамуги, разгоняют горячий хлебный дух по округе; в молочных стоят бочонки масла и деревянные коробки с фермерским сыром; мясник, у которого под фартуком надет теплый свитер, выходит из холодильной камеры с отбивными, завернутыми в пергамент; цветочник на углу орошает водой срезанные цветы в вазах; бегают дети; старые женщины, бормоча под нос, несут сумки с зеленью и цыплятами; девочки-подростки примеряют белые платья: прикладывают их к плечам, не снимая с вешалок; разгоряченные водители в майках разгружают грузовики, гудят клаксоны; городская жизнь приветствует нас; так бывало в счастливые дни, еще до побега отца, когда вся семья выходила погулять по этому рынку, базару жизни, Батгейту, так бывало во времена Немца Шульца.

Загрузка...