«Как в жерновах,
Меж двух миров, меж двух народов…»
«Война — это травматическая эпидемия, осложненная массовым безумием её участников.»
Синяя тетрадь.
Солидный, дорогой ежедневник престижной марки «ТМ BRUNNEN», изготовленный в столице Баварии Мюнхене старейшим производителем канцелярских товаров Baier & Schneider Gmbh & Co.
Слева, на форзаце, проступают неразборчивые карандашные строки:
Нас было много на челне…
Иные парус напрягали,
Другие дружно упирали
В глубь мощны весла. В тишине
На руль склонясь, наш кормщик умный
В молчаньи правил грузный чёлн;
А я — беспечной веры полн —
Пловцам я пел…. Вдруг лоно волн
Измял с налету вихорь шумный….
Погиб и кормщик и пловец! —
Лишь я, таинственный певец,
На берег выброшен грозою…[73]
На первой странице — начинается бисерный, аккуратный текст совсем другим почерком, нежели на форзаце, поначалу выполненный, как видно, очень хорошей и дорогой самопишущей ручкой. (По мнению нашего консультанта, профессора Яалло Суурманенна, стиль письма весьма своеобразный; наблюдаются непоследовательность и несвязность в изложении, доходящие иногда до полной бессвязности. Основная причина непоследовательности автора заключается, как видно, в быстроте течения идей, быстрой смене представлений, заставляющих делать пропуски, резкие переходы от одного к другому, что и вызывает нарушение логической связи повествования. Чем сильнее возбуждение, тем резче выступает спутанность и бессвязность. Следует отметить, что возбуждение весьма нарастает к концу рукописи. В целом следует сделать вывод, что автор текста при его написании находился в остром маниакально-депрессивном состоянии. Прим. Редактора).
Проба пера. Проба пера. Раз, два, три, четыре, пять — вышел зайчик погулять. Принесли его домой, оказалось — он живой. Ну, да. Оказалось, что живой. Хотя и не вполне.
Доктор Суурманен сказал: возьмите лист бумаги и пишите. Что писать? — спросил его я. Да что хотите! — ответил он. — Откройте поток своего сознания…
Ага. Как раз откроешь, туда сразу и набросают всякого… Как там у Гоголя Городничий жаловался: стоит только поставить новый забор!
Вот, хорошая идея. А не начать ли мне писать по Русски?[74] Во всяком случае, будет меньше любопытных взоров.
Вот.
Пишу.
То есть сижу и тупо смотрю на голубоватый, с водяными знаками лист дорогой вещицы, которая мне явно не по моему дырявому карману. В голове и сердце моём так много, много всего… А как захочешь хоть слово написать, так и шабаш.
Какой-то чОртов ступор.
Вертится на кончике пера сплошное: «Довожу до вашего сведения, что…»
Тьфу ты, huoruus какое! Совсем ты, Володинька, отупел и запсовел в этой своей лаппеенрантской гарнизонной глуши. Ох… Как я себя назвал-то?!.. Какой я вам Владимир Русских?! С января 1918 года я гордо именуюсь Юсси Суомолайнен![75] С этих самых пор я финн. Просто финн. Припал, так сказать, к историческим корням.
Ага, вот и традиция соблюдена!.. В классическом произведении главный герой на первой же странице (а лучше, в первой же строке!) представляется дорогому читателю. «Меня зовут Измаил…» — это я цитирую замечательный роман Мелвилла «Белый Кит, или Моби Дик», который я читал в госпитале. О странствиях, опасных и долгих, в погоне за загадочным олицетворением зла — Белым Китом. Что интересно, кита всё-таки настигли, на свою же голову.
Так вот: меня зовут НЕ Измаил. Меня нынче зовут мародер.
Кто не в курсе, так Брокгауз и Эфрон вам разъяснят: «М. (от фр. — marauder— мошенник) — лицо, занимающееся мародерством.»
И, пониже: «М. — незаконное присвоение чужого имущества в атмосфере безнаказанности, обычно в бедственных ситуациях— например, во время природных катастроф или боевых действий.»
А то, что было вчера? Что это вообще было такое?
Уж никак не похоже на боевые действия! Скорее, катастрофа…
… В тот скорбный час я мирно сидел в старинном, горячо любимом хельсинскими студентами за уют и особую дешевизну кафе «Тётушки Кайсы Вадллунд», что на Kaisaniemi puisto, аккурат возле самого Железнодорожного вокзала.
До моего поезда оставался почти час, вернее, пятьдесят три минуты сорок шесть секунд. Почему так точно? Так ведь война… График движения на Suomen Rautatiet по такому случаю выдерживался неукоснительно! И вправду, попробуй только нарушь. У нас тут не Советская Россия, у нас особо не забалуешь.
На вокзале я оставаться не захотел. Потому что в залах ожидания всех трех классов было хоть топор вешай, такое стояло густое амбре. После того, как в нашу несчастную «семерку» во время русского артобстрела набилось прятаться более ста человек, и элементарно стал кончаться воздух, (Наверное, в нем значительно повысилось содержание углекислого газа? Прим. Редактора) я теперь испытываю острые приступы клаустрофобии (Боязнь замкнутых пространств. И, от себя добавлю, он еще и нас боится. Гомофоб, короче говоря. Прим. Редактора). Разлюбил я что-то большие скопления народу в тесных помещениях. А если сказать прямо, то никогда и не любил.
Подсчитав свои возможные депансы,[76] я заказал себе только маленькую чашечку кофе с молоком…
Впрочем, здешнего официанта скромный размер моего заказа вовсе, к счастью, не смутил! Это на «Эспланаде» на меня посмотрели бы как на последнего pylly, да что там! несмотря на мои офицерские погоны, меня там и на порог вряд ли пустили бы! Знай, чернь, своё место. Еще, чего доброго, возьму и занесу своих окопных вшей в шелковые наряды «чистой» публики.
Нет, здесь хорошо. Любой недостаточный студиозус тут может спросить стакан холодной воды (подается бесплатно!) и потом целый день сидеть за столиком, готовиться к экзамену.
Кстати говоря, такая политика дирекции кафе себя полностью окупает.
Во-первых, резко увеличивается посещаемость (лучше двадцать заказов по двугривенному, чем один заказ на три рубля!). А во-вторых, это кафе частенько посещают и состоятельные господа (как мучимые ностальгией о веселом студенческом прошлом, так и мечтающие «подснять» юную и свежую провинциальную студенточку, желающую нехитрым способом изыскать средства на оплату съемной квартирки. Кстати, не факт, что получившая в качестве аванса пару шведских крон ушлая красотка их действительно отработает. Тут таких называют «dinamo»!)
А вот, кстати, и одна из них…
К моему столику вихляющей робко-рязвязанной походкой приближается юная особа, раскрашенная, как краснокожый ирокез на тропе войны. Надо полагать, залезла без спросу в мамин туалетный столик и причинила последнему немалый урон.
— Скажите, господин офицер, а у вас спичек для меня не найдется? — совершенно оригинально завязала она разговор.
— Не-а.
— А почему? — обиженно захлопала барышня своими совершенно коровьими ресницами.
— И сам не курю, и тебе не дам! Потому, что зубки у тебя, моя дорогая, будут от курения желтые-прежелтые, как у ведьмы, старухи Лоухи! А ещё, я не люблю целоваться с курящими девушками! Фу, как пепельницу облизываешь!
— А мы что, будем целоваться? — оторопела барышня.
— А ка-а-акже! И очень даже скоро.
На круглые щечки девушки взошел нежный румянец, видный даже сквозь толстый слой штукатурки:
— Я с кем попало… ой! с незнакомыми дядями не целуюсь! То есть, я так скоро не целуюсь…
— А не скоро и не получится! Уезжаю я, милая барышня.
— На фронт? — она прижала ладошки с своим щекам.
— Да что ты, глупенькая! В Сарканниеми я еду, на лыжах побегать. Поехали со мной? Сходим в «Долину Мумми-Троллей», в парке Тампере на русских горках покатаемся…
— Вы шутите, да? — обиженно спросила девушка. И утвердительно сама же и ответила: — Вы шутите. Вы только что из госпиталя, и снова едете воевать…
— С чего ты так решила?
— Да от вас же запах… ой, извините, не хотела вас обидеть! Пожалуйста, не сердитесь на меня… от вас не запах, а… я не знаю, как это сказать! Застарелая засохшая кровь, гной, боль, тоска… вот чем от вас пахнет.
— Ты-то откуда…, — оторопел я.
— А у меня мама в госпитале работает. Когда она приходит «с суток», от неё вот так же… пахнет смертью.
— М-да… значит, мама у тебя в госпитале… А ты что же?
— А я на курсах учусь, в «Лотта Свярд»! Вот выучусь, и тоже на фронт, как вы, поеду, воевать!
— Лучше не надо. — мрачно сказал я. — Так, с курсами мне понятно. А еще где мы учимся?
— В гимна…ой. Тьфу, ты. В Университете…
— Ну-да, ну-да…, — скептически произнес я. Девица, конечно, вполне созревшая, но до уровня даже первокурсницы ещё не доросла.
— Теперь вы меня прогоните, да? — проблеяла старшеклассница. — Мы с девочками поспорили, на сто пирожных, что я с вами познакомлюсь…
— Luojan kiitos! Теперь хоть знаю, чего я стою… Ну, садись уж к столику, как там тебя…
— Натали!
— Садись, прелестное дитя. Не вводить же в такой страшный расход твою мамочку?
— Ф-ф-ф., — как кошка фыркнула Натали. — Да я и сама зарабатываю. Газеты разношу и еще молочные бутылки собираю…
— О! Бутылки. Это серьезно. — с уважением произнес я. Потом конспиративно понизил голос:
— Барышня, какие пирожные вы предпочитаете в это время года?
— Рунеберга, конечно! — хищно сглотнув слюну, ответила Натали. — Я их по пять штук зараз съесть могу! Да ведь их нет нигде, увы… их ведь только к празднику готовят!
— Так ведь до Рождества осталось-то всего ничего! Давайте спросим? А вдруг есть… Эй, человек?
— Чего изволите? — к нашему столику мигом склонился услужливый уроженец Кивиниеми, в черной жилетке поверх белоснежной сорочки.
— Скажите, у вас пирожные Рунеберга подают?
— Помилуйте! До Рождества еще целая неделя! Рано еще! Не сезон. А может, вы эклеров хотите? Сегодня только испекли. Есть с творожным кремом, есть со сливочным, есть с шоколадным…
Да, тыловые тяготы войны… Пирожного в кафе не достанешь! Я вспомнил, как мой фельдфебель Микки Отрывайнен колотил о стенку ДОТа замороженный сухарь, выбивая из него беленьких, как рисовая крупа, замерзших червячков.
Мотнув, как лошадь, головой, от чего она слегка закружилась, я выбросил эти вспоминания из головы. Слушай, Юсси, ведь так нельзя, да? Какой ДОТ? Какие червячки?
Сидишь в уютном, теплом месте, за столиком с накрахмаленной клетчатой скатертью, на столике за толстым стелом трепещет оранжевый огонек свечи… и не для того, чтобы было светлее, а просто… для создания душевной обстановки.
— Ну хорошо, несите ваши эклеры.
— По одной штучке? — деликатно оценив мои скромные финансовые возможности, осведомился половой. — Они у нас большие!
— Э-э-э, чего уж там! Гулять так гулять…, — махнул рукой я. — Дайте по два!
Барышня сердито нахмурила чистый и высокий лобик, над которым кудрявилась золотистая челка:
— Зачем это гусарство? Вам что, деньги девать некуда? А потом, я ничего вам не обещала…
— Да мне ничего от тебя и не надо. Посиди просто рядом…
— А! Это я понимаю… я в госпиталь часто хожу, там меня ребята вот тоже так просят посидеть… Раскажите что-нибудь? Как вас зовут?
— Юсси.
— Ой, как смешно вы свое имя коверкаете …[77] А вы откуда родом?
— Из Куоккалы…
— Так вы что, там на даче жили?
— Ага, милая девушка… Только мы там не жили, мы там зимогорили!
И я мог бы очень много рассказать ей, как затихает, впадая в сонное оцепенение, нарядный и праздничный летом дачный поселок… Как печально капает осенний дождик с забытой сетки для лаун-тенниса, над которой еще вчера, казалось, с восхитительным стуком летал белый мячик… Как пусто и темно в старом парке, где клены равнодушно бросают мокрую листву на опустевшую беседку, где по субботам играл духовой оркестр, и вокруг которой уж больше не гуляют влюбленные парочки… И о том, как прекрасно найти в глухом старом саду упавшее в заиндевелую поутру траву ледяное, пахнущее осенью и дымом печальных костров антоновское яблоко… И как угрюмо, недобро шумят по ночам сосны, когда ты укрываешься с головой одеялом, потому что в старом, скрипящем доме во тьме ходят чудовища… И как скрипит первый снежок, когда предвечерней порой ты бежишь меж белых штакетин оград, за которыми — загадочно чернеют заколоченные на зиму дачи… И никого вокруг! Только вдали светится керосиновая лампа в нашем маленьком окошке…
— Что это вы загрустили? — спросила меня притихшая Натали.
— Да вот, вспомнил один русский стишок:
Семен задумался о жизни!
Грустит и пъёт десятый день…
А Николай веселый ходит:
Все время думает про смерть.
— Ха-ха! — захлопала в ладоши девушка. — Забавно. А кто написал?
— Пушкин, конечно! — уверенно и серьезно сказал я. Есть у нас, финнов, одна милая традиция. Шутить с самым серьезным видом…
Вот, помню, Отрывайнен однажды средь бела дня залез на крышу ДОТа, расстегнул штаны и давай русским своим хоботом махать! Как они начали по нему садить из всех стволов… Он назад в ДОТ залез и серьезно так говорит: «Не буду больше так делать! Совсем эти Иваны шуток не понимают.»
В этот момент в кафе погас свет. Официанты, успокаивая посетителей, принялись было разносить по столикам дополнительные свечи (а зачем? мимо рта ложку не пронесешь! А в потемках можно и руку на коленку, к примеру, положить…) как вдруг здание сотряс чудовищной силы удар! С потолка посыпалась штукатурка, вокруг нас раздались испуганные крики… Но это все я воспринимал уже в партере. Потому что на одних рефлексах сгреб девушку в охапку, засунул её под стол, прикрыл её сверху своим телом и даже открыл рот, чтобы взрывная волна не оглушала… И тут завыли за окном сирены…
— Господа, воздушная тревога! Я руководитель обьекта Гражданской защиты! Прошу вас немедленно пройти в наше газобомбоубежище! — появившийся в дверях толстенький, кругленький, похожий на беременного пингвина в своем черном фраке и белой сорочке с галстуком-бабочкой музыкант, который всего минуту назад наигрывал что-то сладостно-печальное из Сибелиуса на маленьком кабинетном рояле в углу зала, был уже опоясан широким брезентовым ремнем с круглой противогазной коробкой на боку… Держащий в руках зажженый электрический фонарик, он своей толстенькой ручкой с пухлыми пальцами указывал всем присутствующим на скрытый до сего мига за плюшевой портъерой вход в подвал. На гостеприимно распахнутой тяжелой, окованной железом двери висел красочный плакат: из черного двухмоторного самолета абстракто-вражеской конструкции с красными звездами на крыльях ветвится к земле молния. От этой молнии защищает женщину с ребенком бравый молодец с золотым щитом в руках, на котором изображена противогазная маска в зеленом венке и написано VSS. И тут шютц-корр отметился…
Посетители было недовольно заворчали, (вроде того, кто им вернет деньги за предварительно сделанные заказы?) но тут новый удар, еще более мощный, чем первый, заставил просто подпрыгнуть столики, с которых звонким градом на пол посыпалась разбивающаяся вдребезги посуда. Дисциплинированно выстроившись в шеренгу по двое, все присутствующие, изо всех сил натуженно улыбаясь, и тем демонстрируя незримому врагу, что им ни капельки не страшно, устремились в подземелье… Кроме меня, разумеется.
С трудом отцепив от себя впившуюся, как клещ, в мой локоть Натали, я аккуратно положил под погасшую свечку две марки за к счастью, так вовремя выпитый кофе (а за пирожные платить я не буду! я же х не ел, верно?да мне их даже и не принесли!) я попытался со всех ног выскочить из кафе, да куда там! Проклятая девченка тут же увязалась за мной:
— Юсси, вы хотите помочь пострадавшим, да? Не ходите туда, сейчас пожарные приедут и полиция!
— Извините, барышня, но…
— Тогда я с вами! Я умею, я медицинские курсы посещала…
— Анитка, ты идешь или нет?! — пробегающая мимо нас совсем уже сопливая школьница, похожая на взъерошенного, рыжего и конопатого агрессивного таракана, сердито дернула Натали за рукав. — Что ты, мать, тут раскорячилась, как недоенная корова? Наши девки уже все внизу! Давай, живей шевели своими толстыми булками!
— Typera vitta! — совершенно неожиданной в нежно-розовых, пухлых детских устах фразой ответила ей Натали, так что у меня аж уши трубочкой свернулись. — Давай, прячься, дура тупая! Там, за окном, сейчас люди гибнут! А я что, прятаться буду — когда вот, раненый боец и то под бомбы рвется!
— Я все твоей маме расскажу! — мстительно пообещала вспыхнувшая, как маков цвет, морковно-волосая барышня…
… Накинув на плечи свой потертый, аккуратно зашитый госпитальным портным полушубок, я выскочил наружу… Разумеется, спасать кого-либо у меня и в мыслях не было. Но не мог же я пояснить этой дурехе, что мне, капитану Суомолайненну, до колик СТРАШНО оказаться во время обстрела в глубоком подвале? Нет, я уж как-нибудь в парке под елочкой это дело пересижу.
Оглядевшись по сторонам, я просто ахнул. Над розоватым, уютным, постоенным в тихом и добром прошлом веке Центральным вокзалом (и значительно реконструированным в веке двадцатом) стоял высокий султан перемешанного с белым паром черного дыма, посвеченный снизу красными отблесками разгорающегося пожара…
Ну, понятное дело. Туда русские и метят, вполне законная военная цель. Хорош бы я был, очутившись минуту назад в переполненном солдатами и офицерами зале ожидания!
Со всех ног я пустился бежать по улице Itakatu, слыша, как за моей спиной сопит и громко топает по заботливо разметенным дворниками гранитным торцам мостовой Анитка… Делать нечего, там, на вокзале, мои хоть и незнакомые, но боевые товарищи. Хочешь, не хочешь… сам погибай, а друга выручай.
Но первое, что я увидел, подбежав к высоким ступеням главного вокзального подъезда, был совершенно гражданского вида опрокинутый взрывной волной на бок автобус, из разбитых окон которого окровавленный полицейский без своей привычной каски на голове с тоскливым рычанием вытаскивал совсем еще детей… Так, по внешнему виду, школьников восьмого, или даже седьмого класса. Испуганные мальчишки, размазывая по фарфоровым от испуга личикам кровь и слезы, находились как видно, в глубоком шоке.
Пока Анитка (или как там её на самом-то деле зовут?) очень грамотно накладывала истекающему кровью парнишке жгут его же собственным ремешком, бестрепетно выдернутым ей из его же школьных брюк (слушайте, ведь действительно на курсах училась, не соврала!), я, изо всех сил несколько раз хлопнув его по щекам, пытался вывести мальца из шока:
— Эй, парень, ты откуда?
— Я из Тампере…, — пролепетал он белеющими губами.
— На экскурсию, что ли, в столицу приехали? И черт вас сейчас сюда принес! Даже каникулы ведь пока еще толком не начались! О чем ваш классный руководитель вообще думал?!
— Мы не школьники… мы кадеты Четвертой пехотной школы… мы едем на фронт…
У меня глаза на лоб полезли! Парень был одет в довольно скромную, но исключительно городскую, обыкновенную домашнюю одежду! Пальтишко на рыбьем меху, кепочка с наушниками, а на ногах у него были… Вот теперь мне стало действительно дурно. На его ногах были осенние ПОЛУБОТИНКИ. Так, чисто до булочной добежать…Но доказательством того, что он не врет, была военная кокарда, гордо пришпиленная на его штатскую, совершенно детскую кепочку.
Вот сейчас у меня действительно вскипел возмущенный разум:
— Куда же вы, дураки несчастные, с голыми руками-то…, — мучительно простонал я. Имея в виду, что бедный парень был даже без перчаток и варежек.
Но кадет понял меня по-своему:
— У нас оружие есть! Вы не думайте! Винтовки! Настоящие! Правда, только одна на четверых…,[78] — и он грустно улыбнулся. И затих.
— Хватит, Натали…, — положил я руку на плечо старающейся изо всех сил покрепче затянуть жгут девушке. — Хватит.
И осторожно прикрыл пареньку глаза.
… Треща и расыпая искры из высоких, стрельчатых окон, пожар между тем все сильней разгорался. У огромных дубовых дверей бестолково суетились одетые в черную форму железнодорожники, не решаясь туда войти…
— Yopp vashu matt v peregib tcherez kolenku![79] — вдруг громко рявкнул подбежавший к ним высокий, сухощавый старик, с щеточкой усов под породистым орлиным носом, одетый в домашнюю, с бранденбурами курточку и шлепанцы на босу ногу. — Чего стоите, как засватанные? Там же люди заживо горят! Вода есть? Плесни на меня! Ну, Gospodi blagoslovi!
И он исчез в дверном проеме, из которого, как из сауны, пахнуло в лицо раскаленным жаром…
Делать нечего… Зажмурившись, я стал раз за разом нырять в заваленный обломками потолочных балок холл, на мраморном полу которого лежали бесчувственные человеческие тела…
За мной, воодушевленные примером незнакомого лихого старикана, бросились и остальные.
Когда спасать было больше некого, я спросил утиравшего смешанную с кровавым потом сажу со своего круглого, деревенского лица вокзального шуцмана:
— Слушай, вахмистр, это кто такой бойкий старикашка, а?
— Да барон Маннергейм, кто же еще? Он тут рядышком живет, в парке! В домике напротив Дерева Независимости! Собака у него еще есть, болонка противная… я ему сколько раз говорил: господин Маршал! Ваша собачка гадит на наш тротуар! Извольте за ней её кало убирать, а не то я вас оштрафую!
— Берегись!!! — послышался вдруг истошный крик. И я с ужасом увидел, как на закрывшую ладонями лицо Натали валится с крыши пылающая балка… я кинулся, но не успевал, не успевал…
Огромный ржавый стальной штырь просто пригвоздил её к мерзлой земле пристанционного полисадника. Несколько минут она еще жила, надувая кровавые пузыри из губ, а потом тихо-тихо пролепетала:
— Так мы с тобой, Юсси… и не… попробовали… пирожн…
И все.
Полицейский рядом поднял к серому небу окровавленный кулак и гневно прохрипел:
— Таннер, Рюти! Будьте вы прокляты, грязные политиканы!! Зачем вы разозлили русаков?!
… Оглушенный, я возвращался к кафе. Натали уже погрузили, накрыв быстро мокнувшей красным белой простыней, в карету «Скорой помощи». Надо найти её подружку, ну ту, рыжую… Пусть она как-нибудь осторожно мать подготовит…
Вот это да.
На месте уютного мирного домика была дымящаяся груда развалин… Заливавший её из брезентового шланга пожарный пояснил:
— Бомба насквозь прошла… Прямо в подвале рванула! Мы укрытие даже раскапывать не решились… Тут выживших не будет.
Это война, perhana. Это, lumppu, война.
И если кто-то думает, что про барона, финских кадетов и одну винтовку на четверых я выдумал… тот ошибается.
… В связи с тем, что после авианалета уехать с городского вокзала было весьма проблематично, наш фирменный поезд, сообщением Хельсинки-Оулу, отправлялся с маленькой пригородной платформы с забавно для русского уха звучащим названием Яникаккала.
Да, это куда как менее пафосней, чем уезжать с Keski! Грандиозный и вместе с тем какой-то насквозь патриархально-уютный, из нашего карельского гранита, увенчанный тяжелой башней, вокзал впечатляет. Ну а мужественные атланты, напряженно застывшие по обе стороны от центрального входа, удерживающие своими мускулистыми руками шары-светильники, заставят любого задержать на себе взгляд. К слову сказать, сейчас, в самое темное время года, несмотря на войну, светильники в руках у атлантов горят по восемнадцать часов в сутки. Вернее, теперь уже они горели…
Нет теперь ни вокзала, ни шаров в руках атлантов… Да и сами могучие фигуры попятнали безжалостные осколки. И стоят бедные атлеты с пустыми руками, как искалеченные нищие инвалиды на Эспланаде.
Кстати сказать, точно такой же вокзал стоит в Виипури, который раньше был Выборгом. Но там с двух сторон от главного входа — фигуры двух медведей. Русских медведей…
… Я сидел на полукруглой скамеечке в коридоре купейного вагона, и рассматривал свои подобранные на засыпанной мелким битом стеклом Itakatu, возле пылающего ясным пламенем дома № 1, трофеи: богатый деловой ежедневник на 1940 год и золотое самопишущее перо фирмы «Паркер». Видите ли, по данному адресу располагается (извините, теперь уже располагался!) с самого 1862 года торговый дом «Stockmann». Ну вот, я и решил: пусть уж лучше я, чем какой-нибудь подлец! Тем более, я полагаю, и сам магазин, и товар в нем давно уж застрахованы на приличную сумму. Иначе мишпуха из гельсинкфорсской синагоги Абрама Стокмана просто не поймет! Так что я еще малость покопался среди всякого выброшенного взрывом сквозь оконную витрину добра и вдобавок к авторучке нашел еще абсолютно целенькую бутылочку анилиновых немецких чернил. Чего еще желать? Печатный станок разве?
Кстати, там еще на мостовой действительно одиноко лежала чуть только с боку поцарапанная новенькая и, что важно, бесхозная пишущая машинка известнейшей, с 1908 года, компании Olivetti… Но я, повздыхав, всё же её брать не стал. Во-первых, тяжело с собой таскать, а потом — я все рано на машинке печатать не умею! Так что привычно задушив свою жабу, пока она меня не задушила, я наконец погрузился в поезд и скромно присел в проходе…
Для поездки в куппэ у меня еще пиписька не выросла, то есть звездочек маловато. А в бесплацкартный вагон я и сам не захотел: курят там! А у меня после ДОТа что-то с легкими стало… короче, после того, как поперхаю, словно овца — на платке всегда кровь.
Ну, вот наконец… Тихо, даже не дав на прощанье гудка, наш поезд плавно тронулся…
По вагону с грацией бегемота трусцой забегал солидный, с двумя подбородками проводник в роскошном черном мундире, похожий на парагвайского адмирала, проверяя, все ли окна в целях светомаскировки плотно зашторены.
Жалко, значит, в окошко не поглядишь.
В полуоткрытую дверь куппэ я мог видеть накрытый белейшей салфеткой столик. на котором стояла нарядная бутылка «Kostenkorva» и, для полировки водочного удовольствия, пара бутылочек пива «Lapin Kulta»… В качестве закуски присутствовали запеченный окорок и восхитительно пахнущие красной рыбкой калекукко.
— Отодвиньтесь, сударь! — пробасил надо мною проводник. В его руках был закрытый судок из вагона-ресторана. Когда судок поставили на столик и открыли крышку, меня чуть не затошнило от голода… Ах, сосиски на гриле! Какой аромат… Да с отварной в молоке картошечкой… Увы. Я чужой на этом празднике жизни.
Отвернувшись лицом к вагонной стене, за которой мерно, усыпляюще грохотали колеса на рельсовых стыках, я невольно стал прислушиваться к разговору в куппэ…
Красивенький, молоденький, чистенький, точно из игрушечного магазина капитан со штабным аксельбантом на груди (тоже капитан! вернее, «тоже капитан»— это как раз я! а ему МОЖНО…) солидно вещал:
— Основной наш план VK1, то есть «Сосредоточение России № 1» был разработан в 1923 году. По данному плану предполагалось нам начать только тогда, когда против русских вели бы боевые действия западные страны на всем протяжении их границ.
— Какие страны? — спросил невидимый мне собеседник.
— Хотелось бы, конечно, чтобы это была Германия! Но возможно, мы начали бы, если в поход выступили бы Польша, Эстония, Латвия, Литва, Румыния, при поддержке Англии и Франции. Правда, в этом случае пришлось бы подождать, пока русские как следует не увязнут в той же Польше… Удар наш предполагался на Севере. Первый фронт должен был действовать севернее Ладоги, чтобы из района Суоярви выйти на линию Тулокса — Сямозеро. Второй фронт — удар из Кухмо на Реболу и далее на Ругозеро, а от Суомоссалми на Вокнаволок, с задачей прорваться в Восточную Карелию и перерезать Кировскую железную дорогу. На Перешейке мы должны были продвинуться вплоть до платформы Лесная…
— Но ведь это же в черте Петрограда?
— А что такое этот Петроград? Исконная финнская земля…
— Вы что, серьезно… так полагаете?! М-да… Ну, ладно. Допустим на секунду, что я тогда полжизни действительно прожил именно что в родной Финляндии! Хотя, если честно, то я, как и наш Барон, этнический швед с Васильевского острова. Какая она мне, страна Суоми, родная… А что, более реального плана — например, отражения русской агрессии, Генштаб, получается… вообще не разрабатывал?
— А зачем?! Во-первых, зачем русским, которые сами в 1918 году предоставили нам полную независимость, хотя наш Сейм просил всего лишь чуть более полной автономии, нас завоевывать? А во-вторых, составление планов войны, исходя из идеи стратегической обороны есть составление плана быстрого и сокрушительного поражения.
— Обоснуйте? — заинтересованно спросил невидимый мне резонер.
— Слушаюсь, господин подполковник! («Ого, целый подпол! — подумал я. — Хорошо, что хоть не генерал.») Тут два аспекта. Первый, стратегический: отдавая инициативу в руки противника, мы вынуждены были бы относительно равномерно распределить свои войска по всем угрожаемым участкам. Напротив, неприятель мог сосредоточить в месте генерального наступления свои войска, создавая кратное превосходство сил и огневых средств, то есть используя эффект «сапожного шила». Ну, шило нажимает не очень-то и сильно, но на очень узком участке… И где будет этот участок, мы не знаем. Во время Великой войны такие прорывы парировались переброской резервов с не атакованных рубежей, но у нас мотомехвойск, по бедности нашей…увы. И второй, психологический: в отличие от русского солдата, коллективиста по натуре, который проявляет свои самые лучшие боевые качества именно в обороне, поддерживая и ободряя своего товарища, наш финский солдат в массе своей редкий индивидуалист. Ему по душе маневренная, гибкая война — налетел, укусил, убежал, попарился в сауне, пообедал, водочки выпил… И снова в бой. К непрерывному же длительному напряжению, например, нахождению под вражеским огнем, наш финский солдат вообще не способен…
— Господин подполковник, разрешите обратиться к господину капитану? — с грохотом распахнув дверь куппэ и по-уставному держа ладонь у виска, вежливо, четко, но очень непреклонно сказал я. «Выгонит? А вот я, Helvetti! — возьму и не уйду! Пока этому лощеному штабному kyrvänimijä кое-что не выскажу!»
— Разумеется, господин капитан, обращайтесь! — сидевший в уголке мягкого дивана мужчина примерно моих лет иронически покачивал носком начищенного сапога, закинув одну ногу на другую и скрестив на своей груди узкие, но сильные аристократические руки.
Мордатенькй, с рыхлым и круглым бабьим лицом, похожим на не пропеченный блин, капитанчик с испугом уставился на меня своими рыбьими глазками.
«Что это он так испугался? — подумал я. — Боится, что я у него сосиску отниму?»
— Господин капитан, не имею чести знать вас… но, разрешите спросить: вы сами-то на фронте были?
— Какое это имеет значение? — брезгливо, через губу, бросил мне штабной, как копейку одноногому ветерану.
— Отвечайте господину капитану! — голос подполковника был тих и ровен, но хлестнул, точно раскаленный добела стальной хлыст. Даже меня пробрало…
— Да… то есть…э… нет… не совсем… э… я кинохронику смотрел! Две тысячи метров! — бледнея и краснея пятнами одновременно, заблеял капитанчик.
— Это хорошо вас характеризует. Отсмотреть такое количество кинохроники — это же надо иметь чугунную жо… волю., — с ледяной иронией усмехнулся подполковник.
— Но раз вы на фронте сами не были, то позвольте вам доложить., — со жгучей, спокойной ненавистью начал говорить я. — У меня возле моего ДОТа стояла пушка «Бофорс». И вот, сижу я, кофе попиваю, и вдруг залетает наблюдатель, волосы дыбом, глаза бешеные: «Русские танки идут!» И точно, за речкой на наши надолбы идут два трехбашенных «каменных дома» и два «детеныша»… Встали у берега, и давай по ДОТу шарашить. Я наводчику кричу: «Давай стреляй!», а он знай себе в прицел смотрит и штурвальчики крутит… Двадцать метров осталось… Бах! Прямо в башню. Второй «каменный дом» взял нас на прицел и поливает из пулеметов… Бах! и гусеница складывается в аккуратную стопку… Народ русские танкисты был отборный и очень храбрый. Никто не вылез с поднятыми руками. Когда мы пошли потом посмотреть поближе сгоревшие машины, то все люки были закрыты.
Увидев, что мы жжем их танки, русская артиллерия начала обстрел нашей огневой позиции. По нас били фугасными шестидюймовыми, били осколочными, поменьше, били шрапнелью… Нам бы надо было поменять позицию, но куда? Мне и сейчас кажется, что не было разницы, укрылись бы мы в бункере или остались снаружи, столь сильный был огонь. Отдельных разрывов было не различить и уж во всяком случае не сосчитать. Я вообще не слышал собственного голоса, приходилось кричать ребятам в уши и показывать цели знаками… А потом малокалиберная автоматическая пушка вела по нам огонь очередями. И хорошо стреляла, пока русских не накрыли наши минометчики; один снаряд пролетел так близко, что меня просто швырнуло на землю горячим давлением воздуха… Рты и ноздри нам разъедала пыль и от удушливого смрада разрывов выворачивало наизнанку. Просто чудо Господне, что расчет прожил почти целый день! Все парни были из Миккели… За один миг целая деревня лишилась всех своих мужиков!
— Вам-то как удалось уцелеть? — тихо спросил меня подполковник.
— Виноват! Вызвали меня в ДОТ к телефону… а когда вернулся, ребята лежали вокруг орудия, как разбросанные оловянные солдатики… даже крови не очень было много… Второй расчет собирал уж с бору по сосенке, и они оказались, увы, не такие стойкие…Так что, позвольте вас поздравить, господин капитан! — подло соврамши… Финский солдат под огнем не робеет, он и в обороне смел, вынослив и отважен.
— Да как ты смее…, — вскочил с дивана, закрытого уютным полосатым чехлом, штабной.
— Смею. — Тихо сказал я. — Имею право.
— Вон отсюда!!! — просипел багровый аксельбантоносец.
— Itse olet hullu! — почти весело ответил я, и, еще дрожа от бешенства, вышел в коридор.
«Дурак, дурак, трижды дурак! Кому и что ты хотел доказать! Вот возьмет и нажалуется, очень может это быть… и что? Военный суд? Да и pittu с ним. Меньше взвода не дадут, дальше фронта не пошлют…»
За моей спиной распахнулась дверь куппэ… из неё бочком, прижимая к носу окровавленный кружевной платочек, выскочил капитанчик и рысцой помчался в сторону вагонной ретирады. Мне показалось, или у него на щеке действительно краснел отпечаток могучей пятерни?
— Зайди пожалуйста, камрад! — совершенно неожиданно донеся из куппэ голос подполковника. — Давай, что ли, помянем наших ребят…
«Это что, он мне, что ли?!»
… С оглядкою войдя в отделанное красным деревом и ярко пылающей бронзой куппэ, я осторожно присел на скользкий шелк дивана. Не испачкать бы, часом…
Подполковник резко сдвинул в сторонку финские разносолы, достал из своего шведского замшевого рюкзака какой-то сверток в вощеной бумаге. Развернул. По куппэ разнёсся восхитительный аромат сала с чесноком.
Я аж слюной захлебнулся.
Нарезая острейшим пукко белейшие, с тончайшими красными прожилками пласты, подполковник представился:
— Талвело, Пааво… Звание моё видите сами! — и указал тонким, красивым пальцем на две крупные шестиконечные звезды на воротнике…
— Юсси Суомолайнен, капитан. — скромно представился я.
— Ого! Целый капитан, да? Не слишком ли высокий чин для такого возраста? Ты ведь, товарищ, наверное, девяносто седьмого года?
— Девяносто восьмого…
— Ну, я тогда на год старше… Ты тоже видать, из запаса, как и я?
— Да как вам сказать…
— Да так и скажи. И… знаешь, зови-ка ты меня на ты!
— Как прикажете… извини, как скажешь! Ну, на эту войну, да! — призван из запаса, и на «гражданке» в сельской школе мирно себе учительствовал. А до тридцать шестого я честно в войсках служил. В шестнадцатом пехотном…
— Где ты и выслужил себе медаль в петлицу и геморрой в… поясницу. Знакомое дело! Ты по отчеству кто?
— Ивановичем когда-то был…
— Ага, вот где собака и зарыта… Хоть у нас, финнов, отчеств нет, сплошная мы безотцовщина, да где-то в кадрах запись-то и имелась! Прижимали тебя потихоньку…
… пока совсем не вышвырнули! — подхватил я. — Да я уж привык, что меня считают вторым сортом!
— Второй сорт, не брак! — усмехнулся Талвело. — Ну, а у меня всё проще… После Гражданской поступил в Академию Генштаба, потом командовал Егерским полком…
— О! Да ты спецназовец! — с уважением протянул я.
— Было дело…, — усмехнулся подполковник. — Потом наш полк вдруг расформировали, зане денег на него в казне внезапно не обнаружилось! Разворовали весь военный бюджет, жирные твари… Я гневно протестовал, пытался выступить в Парламенте. Определили меня за это в «психушку», содрав майорскую звездочку… Вышел я из дурдома и пошел трудиться в Университет, причем не нашел между ними никакой особой разницы. Защитил кандидатскую диссертацию на тему исследования наступательных операций против красных в северном Приладожье… Из-за своей диссертации вновь чуть не загремел в палату номер шесть. Уж очень она многим глаза колола, своей горькой правдой о нашем сокрушительном поражении…
С началом войны, разумеется, я пошел добровольцем, и, как имеющий высшее военное образование, командный опыт и ученую степень, был аттестован на подполковника. И, с учетом моего ценнейшего боевого опыта офицера войск специального назначения, немедленно определен по соответствующему профилю, а именно в должность помощника начальника Интендантского Управления…
Слушая подполковника, я предпринимал титанические усилия, чтобы не расхохотаться в голос.
— Н-ну, перекладываю я это бумажки из папочки в папочку, в обед кушаю за чистой скатертью всякие разносолы, рабочий день у меня с десяти утра до пяти часов пополудни… Воюю, короче!.. — продолжал подполковник. — Пока не услышал, что красные взяли Суоярви. Буквально кипя от гнева, прорвался на прием к Барону. Он даже слегка оторопел, особенно когда его адъютант доложил ему на ушко, что я за птица! Высказал я Маршалу свои взгляды… Особо отметил, что сил на оборону у нас на Севере нет. Значит, что? Правильно! Надо НАСТУПАТЬ. Старик расчувствовался, обнял меня, поцеловал и послал на ху… То есть на Север, с предложением самостоятельно сформировать из того, что там есть, группу войск и её же возглавить. Типа, на тебе Боже, что нам не гоже, а сдохнет там Ахрим, да и хрен бы тогда с ним! Н-ну, вот такие дела… Выпьем, что ли, Юсси Иванович?
И мы немедленно выпили.
… Странное дело, но водка закончилась как-то совершенно неожиданно. Хотя мы и пили чисто по-фински! Видимо, от того она и закончилась.
Однако Пааво утешил меня, нажав на кнопочку электрического звонка. Мгновенно воплотившийся проводник принес нам еще по чуть-чуть (ну, там, всего пару бутылок, на брата!) и обильную закуску: соленые орешки и моченую клюкву на крохотных блюдечках…
Расстегнув с разрешения подполковника самый верхний крючок кителя, в этом совершенно непотребном виде я вольно раскинулся, как хан бухарский, на мягком диване. И тихо мрачнел. Мы, финны, как выпьем, так сразу впадаем в смертную тоску. Это называется скандинавский тип опьянения.
Подполковник, извлекши из кожаного чехла настоящую, ужасно дорогую «кремону», меланхолично наигрывал на мотив старого, забытого вальса:
Всё закончилось в страшном году:
И забор, и лазейки,
И черёмуха в старом саду
На плетёной скамейке…
Вижу — мама в окошке грустит,
Вяжет осень прозрачные сетки,
И записка в кармане лежит
От весёлой соседки…
Снова чудится Город в снегу,
Дед Мороз и Снегурка!
Разве запах забыть я могу
Мандариновой шкурки?…
И у ёлочки первый шажок,
Разноцветные блёстки?…
И тебя, мой счастливый дружок,
В этой новой матроске?…
Вот и, собственно, кончилась жизнь.
Не осталось ни строчки.
Вновь навалится сквозь миражи
Потолок одиночки.
И среди переломанных звезд,
Кирпичей и бутылок
Из нагана конвойный матрос
Влепит пулю в затылок…
… У меня привычно запершило в горле. Оттянув ворот большим пальцем, я, как привык это делать двадцать один год подряд, машинально потер сизый старый шрам, уходящий от кадыка под белоснежную подшивку воротничка потертого мундира…
— Чего это у тебя? — печально спросил мой визави.
— Да так! Порезался, когда брился…, — с такой же тихой печалью ответил ему я.
… Это было весной, в Свеаборге… Той самой долгожданной весной, когда, НАКОНЕЦ, как-то совершенно незаметно и совершенно бескровно рухнул проклятый царизм, о скорой гибели которого так мечтали все интеллигентные люди! С какой трепетной радостью я привязывал на петличку своей серой шинели шелковый красный бант! Увы, алого муара в лавке Офицерского экономического общества уже не оказалось, всё раскупили. Что, вы не понимаете, от чего мы, офицеры, а значит, дворяне — были тогда поначалу так рады? Да потому, что гражданин Романов всех нас уже глубоко достал! До самого донышка.
Достал своей никому не нужной войной за Босфор и Дарданеллы (и зачем нам тот Босфор? У нас в Выборгском заливе свой Бьеркезунд есть!), достал бьющей в глаза наглой роскошью имперского Петрограда на фоне серой деревенской нищеты и убогой безысходности красно-кирпичных фабричных трущоб, достал тягостным унижением служилого армейского офицерства нищетой скудного жалования и полнейшим безгласным бесправием…
Так что мы с радостной надеждой вдыхали тот пьянящий, пахнущий морем и весной соленый воздух свободы! Но мы, офицеры, малость ошиблись. Соленый воздух пах не морем, а кровью… Мы так ждали радостных перемен! И дождались…
… Революция причалила к Минной пристани Свеаборга под красным кумачом, поднятым над сторожевым кораблем, бывшим нашем же, крепостным свеаборгским, военведомским буксировщиком мишеней «Кречет».
Теперь на его борту была уже не армейская, а флотская команда, возглавляемая представителем «Центробалта».
Вот это мы как-то упустили из виду…
В самом деле: наш добрый «Кречет» ассоциировался у нас с нечастыми, весьма приятными вылазками в Гельсинкфорс, когда можно было побродить всласть по Эспланаде, вдоволь полюбоваться на роскошные витрины, досыта понюхать аромат свежайших сдобных булочек с кремом из дверей кафе… На большее наших нищенских финансов вряд ли хватило.
Вежливые и деликатные матросы ласково отобрали у нас личное оружие и почти нежно, под белы руки, проводили в трюм…
Еще когда нас, выстроив вдоль борта на палубе, разоружали, со стороны трехэтажных офицерских домов донесся стон и тихий, безнадежный плач наших женщин. Они еще ничего не знали, но…
А потом нас, офицеров, не говоря дурного слова, стали выводить из трюма по одному на верхнюю палубу. Вызывали по списку, отмечая фамилии, чтобы кого-нибудь, часом, не забыть.
Вызванного раздевали на пронизывающем ветру донага… Затем связывали отведенные назад руки у локтей и кистей. Иногда связывали и ноги. А иногда оттягивали голову назад и притягивали её к рукам.
Потом отрезали уши, нос, половые органы… И в таком виде бросали в воду прямо у пирса.
Ужаснее всего было не это… не страшная, медленная смерть в ледяной черно-зеленой воде, не муки… А то, что происходило это на глазах женщин, детей, матерей и отцов. Они стояли у берега на коленях, моля матросов убить нас как можно скорее… Но революционные матросы только весело смеялись в ответ.
И что же? — скажете вы. Вы, офицеры, так и дали себя зарезать, как баранов? Нет, некоторые сопротивлялись. Георгиевский кавалер штаб-капитан Новицкий, отставленный от фронтовой службы по контузии, расшвырял было своих палачей, бросился в воду… Но был ранен, поднят с воды. Приведен в сознание. А потом сожжен заживо в топке кочегарки…
А меня пожалели, отметив моё доброе отношение к солдатам. И, ткнув штыком в горло, просто швырнули за борт…
Я НЕ ЗНАЮ, как я выплыл…
Но долго был безгласен и недвижим, и мог только видеть…
И я видел, лежавший в постели, парализованный так, что мог только с трудом глотать жидкую тюрю, которую натирала мне теперь уже вдова моего товарища по батарее, в доме которой нашел нежданно я приют… Я видел, как, наконец, вернулись НАШИ, те, которые с погонами!
Которые спросили, войдя в комнату: «Ты русская?! А ребенок твой — русский? Это очень хорошо!»
Потом веселый подпрапорщик с чистым, открытым, финским лицом взял из колыбели заходящуюся ревом испуганную полуголовалую малышку, поднял её, держа за полненькую ножку с морщинками — перевязочками, на которой была надета синенькая вязаная пинетка, и с размаху ударил головкой о печку. Ребеночек только вякнул, оставив на чистенькой побелке ярко-алое пятно в виде многолучевой звезды…
А потом они весело и радостно насиловали женщину, в конце концов посадив её, как на кол, на ножку опрокинутого вниз столешницей стола… А в её мертвые руки ей заботливо положили посиневшее тельце ребенка, крепко привязав к ней полотенцем… А мне ничего не сделали, сказав, что я и так скоро подохну…
А я после их ухода внезапно для себя встал и пошел. Искать своих. Вот, до сих пор так и хожу…
Такие дела.
… — Юсси, а ты у красных был? — вдруг неожиданно спросил меня подполковник.
— А как же! — радостно подтвердил я. — Под командой доблестного комбрига товарища Котова…
— Котов, Котов…, — наморщил лоб мой собеседник, размышляя. — Есть такой. Котов, Николай Яковлевич, девяносто третьего года рождения, сын дворянина — помещика Павлоградской губернии. Отец его имел сорок десятин чернозёмов, два магазина в Павлограде, свечной заводик. Бывший офицер старой армии, к концу Великой войны подполковник. С марта семнадцатого — эсер. Избран председателем полкового, корпусного и армейского Совдепа. Награжден орденом Боевого Красного Знамени в один день с Махно. Руководитель партизанского движения в тылу деникинцев, участник штурма Перекопа. После взятия Крыма — активно расстреливал своих вчерашних союзников, махновцев. Инспектор пехоты РККА. Затем, следует необъяснимый кульбит. Становится наш комбриг из пехотинцев руководителем Особой Липецкой авиашколы. В 1937 году он обвинен: в шпионаже в пользу Германии (передал, будучи в командировке от Академии им. Фрунзе, в Германский Генеральштаб письмо от комкора Эйхе); в участии в военном заговоре; в развале работы Липецкого центра боевого применения авиации; а также в хищении государственных средств в особо крупном размере. Расстрелян по процессу Уборевича …[80] Во всяком случае, он был к расстрелу приговорен…
— Скажите, подполковник… вы шпион? — потрясенно спросил я.
— Да ты что? — фарисейски возмутился абсолютно трезвый бывший командир полка специального назначения. Или всё — таки не бывший?
— Так когда твои дорожки с сим достойнейшим красным героем разошлись? — с ласковой нежностью, будто накидывая мне на шею любовно намыленную удавку, продолжил экспресс — допрос Талвела.
… Итак, 9 июля 1919 года жители местечка Каменный Брод услышали на улице выстрел… и потом, еще… И все слышится мне тихий, напевный говорок чудом выжившего старого жида:
«А потом началась сплошная пальба, как при взятии большого города, слава Б-гу, хоть не орудийная.
А потом, по пустым, немощеным улицам раздался гулкий стук копыт.
Всадники с красно-черными лентами поперек мохнатых папах стали выгонять людей из их убогих халуп.
Ох… какая суматоха.
Когда эти красные товарищи пришли на завод, они сейчас же убили сторожа, старого еврея, а потом отправились в контору, застали там заведующего Каменно-Бродского завода Гершонова и убили его тоже.
Остальные душегубы начали выгонять из каждого дома всех жителей обоего пола, и мужчин и женщин и детей, и отправляли к заводу. Все думали, что возле завода будет какое-нибудь собрание, а потом, азохан вей, всех отпустят. Но нет, к сожалению мужчины, которые были возле завода, обратно домой уже не вернулись. Когда пригнали к заводу всю толпу разделили, мужчин отдельно, а женщин отдельно. Стояли…
Требовали они уездного комиссара Кисельгофа, хотели его убить. Но никто не знал где он, и не сказал ничего.
Опять стоят…
Надвигается тучка. Тучка все увеличивается и увеличивается. Наконец и дождик начал крапать, усиливается в дождь. И вот сейчас не дождик, а, так сказать, прозрачный летний дождь. Загнали женщин в здание возле Исполкома.
Через часа два женщин уводили. И гнушались над ними… до самой их до смерти.
Мужчины остались. Сидят и ожидают, но что именно, не знают. Начали строить их попарно и сказали им, что они их поведут в Новоград-Волынск, там разберут все и отпустят домой. Они им поверили и пошли с красными.
Дождь лил, как из ведра. Погода скверная стояла.
Они их гоняли, как гоняют скот к бойне, таких хороших невинных людей.
Идут.
Пришли в лес.
Там красные начали петь песенку. Ах, эта песенка, песенка! Можно ее помнить, да нельзя забыть.
Тогда лишь догадались люди о злом умысле их, что не в Новоград-Волынск их ведут, а их ведут к резне. Начали им евреи предлагать много денег, но ничего не помогло. Завели их красные в воду, сделали цепь и начали на них стрелять. Они легли все на землю, думали этим спастись, но когда у красных не стало пуль, они штыками, топорами, долотами, прикладами винтовок перебили всех людей до одного. Раненных тоже было несколько. Привезли их домой. Некоторые умерли у себя дома, а некоторые остались живы.
Да…
Когда они покончили с людьми, они начали стягивать с них одежду, башмаки, сапоги, у каждого выбрали деньги. Покончили и ушли домой. На другой день начали возить трупы. Крики женщин и их детей не можно себе представить…
Вызывается тут какая-то махновская дрянь и говорит к русским: «Вам броденцi може треба? якось живця, ль або крамничниха вибiрайте собi!». Отвечает комбриг Котов: «Нам и жОдного жида не треба!»
Четыре недели после того стоял красный махновец Лыктыс Петро и славился перед барышнями: «Ото я скiлки жидiв вибив, вони по кущах, а я за ними дручком по головi! о, я iх тодi богацько вибив…»
И радовался тому комбриг Котов…»
И очень огорчился я, услышав рассказ подполковника Талвелы о том, что Котова расстреляли свои же… Хотя этого следовало ожидать! Революция, как обезумевшая свиноматка, пожирает своих же поросят.
Но, все же было мне ужасно жалко, что я никогда больше не могу встретиться с ним…
Господа, бойтесь своих желаний. Они имеют свойство исполняться.
… Утром я проснулся в нашем крохотном двухместном куппэ, оснащенном, впрочем, раковиной умывальника. Как и следовало ожидать, воды в раковине не было.
Слава Богу, что туалет еще не закрыли… а ведь могли. На остановках он не действовал, а мы в дороге больше стояли, чем ехали.
Что меня умилило, так это еще довоенные бумажные полотенца в туалете и стоящий там же розовый фаянсовый детский горшочек… А в вагонном коридоре, возле туалета, сидел на приставной скамеечке наш давешний капитанишка и при виде меня мелко-мелко дрожал…
В Оулу мы прибыли в шесть утра. Точно по расписанию, еще затемно, когда к ледяной, полной луне поднимались в усыпанном звездами утреннем небе седые столбы из печных труб.
Люблю я этот старинный город, основанный шведами ещё в 1605 году. Чем-то он мне напоминает Венецию, в которой я никогда не был: везде вода, каналы, мостки… Пахнущий солью ветер с Ботнического залива…
Самое узкое место Финляндии. Паромная переправа к шведам летом, а зимой — просто так, ледовая дорога.
Много интересного можно увидеть в Оулу.
Но первое из всех чудес столицы Лапландии, что я увидел, был мой боевой друг, которому я обязан самой жизнью, Микки Отрывайнен, который стоял по стойке смирно на низком каменном перроне и с веселой наглостью отдавал нам с подполковником честь.
— Фельдфебель, ты-то откуда здесь взялся, брат?! — радостно кинулся я к нему, крепко сжимая в своих объятиях.
— Ну как: брат шурина моего тестя служит писарем в Управлении кадров, в Военном Министерстве! Как ему было не порадеть родному человечку? Куда вы, господин капитан, туда уж теперь и я! Потому как вы без меня ни за понюх пороху пропадете…, — отвечал вкусно пахнущий морозной свежестью Микки.
… — А это что такое? — остановился прямо на полушаге решительно вошедший было в жарко натопленный вокзальчик подполковник.
Действительно, обычная для России (да и то, скорее, недоброй памяти времен Гражданской войны) картина, абсолютно немыслимая у нас в стране, открылась перед нашими глазами.
На посыпанном мокрыми опилками кафельном полу безучастно сидела маленькая группа несчастных, от которой исходило ощущение такой смертной тоски и безысходности, что у меня сердце защемило…
Закутанные в какие-то немыслимые лохмотья, сквозь прорехи которых проглядывали бордовые мокрые пятна обмороженных тел, изможденные женщины смотрели куда-то в пространство мертвыми глазами, прижимая к себе странно тихих детей…
Подполковник присел перед ними на корточки:
— Кто вы такие? Вы меня слышите?
Самая старшая из женщин, у которой из-под рваного платка свисали пряди седых волос, начала говорить очень тихим, спокойным голосом:
— Когда пришли русские, мы им очень обрадовались. Мой шурин, Иххолайнен, часто ходил на лыжах на русскую сторону, таскал туда духи, чулки и презервативы, а оттуда — меха и мануфактуру, и потом всем рассказывал, как там хорошо живется. Говорил, что в Волк-Наволоке русские построили для карел и финнов амбулаторию, и что когда одна женщина тяжело рожала, за ней прилетел из Петрозаводска санитарный самолет. И еще говорил, что лучшие из колхозников бесплатно отдыхали на теплом море, а дети их бесплатно учатся не только в школе, но и могут поехать учиться хоть в Петрозаводск, хоть в самый Ленинград.
Мы Иххолайнену верили, потому что он серьезный человек и не имеет привычки просто так врать.
И когда к нам приехали наши пограничники и велели нам сжигать свои дома, а потом садиться в сани да уезжать, мы им сказали: нет, зачем и отчего нам спасаться? Русские не сделали нам ничего плохого… Наш новый Дом сжигать, веселое дело! Да мой Мути себе всю спину сорвал, когда сруб клали…
А наутро пришли русские. Нам их было ужасно жалко, потому что они пришли к нам во двор обутые в брезентовые ботинки и совсем без пальто… Мой Мути отдал им свои старые валенки и лапти, которые заготовил на сенокос, и свой драный тулуп с сеновала, а русские те лапти брали и очень нас благодарили.
И еще русские очень удивлялись, как мы чисто и богато живем… А что там удивляться? Швейную машинку и ещё патефон мы с Мути взяли в кредит.
А потом к нам во двор заехала такая бочка с трубой, в которой русский повар варил суп. И русские этот суп ели и угощали нас, я тот суп пробовала, сплошная горячая вода…
А потом на лыжах приехал какой-то незнакомый нам финн в русской военной одежде…
— Почему ты решила, что это был финн? — быстро спросил Талвела.
— Да как же было не узнать? — мертво спросила старуха. — Финн идет на лыжах прямо, ровно… А русский на ходу вихляет всем телом из стороны в сторону! Русские на лыжах ходить совсем не умеют, да…
Вот, приехал, значит, этот финн к нам во двор и по-русски спрашивает солдат: есть здесь во дворе командир или комиссар? Вот комиссар, говорят ему русские, и показывают ему на человека, у которого на хлястике золотые пуговицы. Попа и в рогоже узнаешь! — говорит тогда финн, подъезжает к комиссару, бьет его пукко под левую лопатку, гикает, подпрыгивает на лыжах и как ветер, уносится…
И тут начинается стрельба. Стреляют с нашего чердака, очень метко. Русские валятся как кегли (мы с моим Мути ездили после свадьбы в Рованиеми, ходили там в кегельбан…). Потом окружили дом, бросили на чердак гранату. С чердака упала соседская девочка, Кайса Кекконен, рыженькая такая и тощая. Её туда шуцкоровцы посадили, дали ей в руки винтовку с пятью патронами, а чтобы она не убежала, сняли с неё обувь. А я ещё утром думала, почему наша лестница на чердак лежит на снегу? Хотела поднять, да забыла! Зачем я забыла? Я во всем виновата…
Кайса живая была, только её оглушило. А лучше бы её убило. Потому что русские обозлились, закололи штыками моего Мути и стали нас с Кайсой… она прямо под ними умерла, слабенькая потому что. А я зачем-то вот выжила…
— Даже старуху не пожалели…, — скрипнул зубами подполковник.
— Мне девятнадцать лет…, — тихо сказала старая седая женщина.
(Заметки на полях расплывающимся чернильным карандашом, тем же почерком, что стихи на форзаце:
«Щерясь, как лагерная параша, блестя золотым зубом, комдив Котов вещал собранным у штабного фургона командирам: «Обрыдла война проклятая всем нам, а красноармейцам, красным героям, которые под пулями ходят, больше всех. Ну, если бы на своей земле воевали, было бы понятно — за свои хаты бьются, чтобы отогнать ворога лютого, отбить да освободить… А тут ридна хата, оно-о-о уже где! А бойцу воевать, да и не в обороне, а давай, давай вперед! Мы ж материалисты, мы должны понимать! Значит, что нужно? Чтоб боец ненавидел врага, чтоб мстить хотел, да не как-нибудь, а так, чтобы хотел все истребить до корня. И еще нужно, чтобы он интерес имел воевать, чтоб ему знать, для чего вылезать из окопа, на пулемет и финские мины. И вот теперь ему ясно-понятно, придет в Финляндию, а там всего, и барахло, и бабы! И делай, что хочешь! Бей вщент! Так, чтобы ихние внуки и правнуки боялись! Не всякий станет детей убивать…А по правде, ежели хотите знать, так те, кто станет, пусть сгоряча убивают хоть маленьких враженят, аж пока им самим не надоест! Сейчас главное, чтобы боец с охоткой в бой шел, это главное звено!»)
— Русские обречены. — спокойно и просто сказал подполковник.
— Почему? — тупо переспросил его я.
— Стая львов, во главе которой стоит баран, ничто даже перед отарой наших барашков, призванных из запаса, во главе которых стоит… ну, мы посмотрим еще, кто чего стоит. А что русский командир — мудак, это мне теперь абсолютно понятно. Потому что только баран будет допускать бессмысленные жестокости!
…. Малиновый шар восходящего солнца, окруженный двумя оранжевыми столбами, обещающими жестокий мороз не далее как сегодня же к ночи, еще не оторвался от курящегося искристой ледяной пылью горизонта, когда покрытая белым кружевным куржаком мохноногая лошадка неторопливо, но бодро повлекла наши санки по заснеженным улицам предместья… Я поднял вверх воротник шинели, а мой заботливый Микки тут же перевязал мне шею серым домашним шарфом. Последний раз обо мне так заботилась мама в Рождество 1913 года, когда я, гимназист, собирался на каток… Сидящий спиной вперед, напротив нас с Микки, подполковник погрузился в свои думы, сердито морща высокий лоб под лохматой папахой. И резким контрастом для задумчивого офицера был веселый, заросший до мохнатых бровей косматой цыганской бородищей возница, беспечно и весело насвистывающий какую-то песенку…
— Эй, человек! — вежливо обратился я к нему. — Скажи-ка, будь любезен, откуда ты? Из какой ты деревни? Кем был до войны?
— И-ех-х! — звонко щелкнул бичом мужичок. — Деревенька наша убогенькая всем известна! А на фронтоне моей избушки любой грамотей прочитает: Concordia parvae res crescent, discordia maximae dilabintur!
Микки рядышком со мной от изумления широко раскрыл рот. Я же только тихо вздохнул: латынь мне еще с гимназических времен была сугубо противна… но каков мужик!
— Это сказал римский историк Гай Саллюстий., — не прерывая размышлений, пояснил образованный Талвела. Кандидат исторических наук, что уж там… — Означает же это крылатое выражение буквально следущее — «При согласии и малые государства растут, при раздорах и великие разрушаются». «Избушка» та называется Атенеум, от греческого слова «Афина», и находится на площади Раутатиентори, напротив Центрального вокзала, в ней размещаются Академия Изящных Искусств и Университет дизайна города Хельсинки. А на облучке у нас сидит некто Галлен-Каллела, по имени Аксель Вольдемар…
— Модернист. — скромно отрекомендовался старый художник.
— Ну, уж так-то о себе не надо бы! — покачал головой подполковник. — У модернистов все девушки на картинах тощие, угловатые и какие-то зеленые…
— Это у них после абсента! — доверительно поведал Галлен-Каллела. — Помню, мы с Дега, бывало, сядем рядышком, нальем ложечку, насыплем сахарку, подожжем… Полынью запахнет… а уж только потом мы за кисти и беремся… эх, бывали же времена…
— А скажите, Аксель, вот я в кабинете Маршала одну картину видел… это что, ваша? — уважительно спросил Талвела.
— Это «Лыжники», что ли? Ну да, моя!.. Был грех, я её Барону уж давненько как подарил… У него как раз юбилей был, а у меня как раз на подарок денег не было… Впрочем, это у меня частенько бывает, гораздо реже, когда наоборот. Вот я сижу и думаю: метафизическую «Русалку» он не поймет, барбизонцев он не любит, разве ню ему подарить?…Так это только незабвенный Ренуар любимый баронов типаж писал: рыжих, жопастых и сисястых! Бывало, хлопнет меня Мастер по плечу и скажет: «Эх, мсье Аксель! Толстые рыжие натурщицы, это моя единственная слабость…» А тут раз! Достаю это я из чулана явно неудачный на мой взгляд холст, который я к грунтовке уж было приспособил — вот оно! И природа, наша, финская… и почти все ясно! А что, вам правда понравилось? — доверчиво, как большой ребенок, спросил старый художник.
— Ну вот, представьте себе, — таинственно понизив голос, начал Талвела, — На картине изображена группа лыжников, двигавшихся с левой стороны композиции вправо. Их фигуры размещены на фоне обыкновенного зимнего пейзажа: таких пейзажей в живописи Финляндии очень много, просто на этой картине к традиционному зимнему лесу были добавлены лыжники. Фигуры некоторых из них почти по пояс закрывает снежный сугроб, что создает впечатление некоей таинственности, недосказанности… Группа лыжников осторожно, словно соблюдая все меры маскировки и безопасности, движется в пейзажном пространстве магического квадрата слева направо, словно бы из Финляндии к… Ленинграду. Белоснежный костюм военного лыжника не претерпел за прошедшие тридцать с небольшим лет почти никаких модификаций и от этого картина получала некое вневременное измерение. Да и люди, изображенные на полотне, показались мне таинственными призраками…
— Ничего там особо таинственного нет! — смущенно пробормотал польщенный автор. — Это мужики из Миккели через русскую границу контрабандный спирт тащат!
— Извините, маэстро, — осторожно спросил его я. — Вот вы говорите… Дега, Ренуар… как о своих хороших знакомых! а сколько же вам тогда лет?
— Семьдесят восемь, а что? — окрысился художник. — Да! Натурщиц я уже действительно…гм-гм… лет семь как уж нет. Но быть от этого финном я не перестал!
— Но как же так?! Вы, талантливый человек, и вдруг здесь…
— А что, Сивку запрягать я уже не достоин? Да. Винтовку мне не выдали! Сказали, нужна тем, кто помоложе… так я карандашом воюю! Вот, иллюстрировал брошюру о борьбе с русскими танками! — и он вытащил откуда-то из глубин своего тулупа тоненькую книжицу в бумажном переплете.
— А! Я её знаю. Бред полный! — захохотал доселе стеснительно молчавший Микки. — Тут такое поднаписано, обхохочешься.
Вот вам первый способ остановить русский танк: засунуть лом или бревно в ходовую часть! Один наш солдат, Виену Лойма, здоровенный такой лось из Лоймаа, так и решил действовать. Припас заранее здоровенный лом, и когда на него пошел русский танк, сунул его под каток. Лом со страшным скрежетом обернулся вокруг гусеницы и выпал сзади, не причинив танку никакого вреда. Тогда упертый, как все лоймайцы, Виену схватил толстенное бревно и сунул его в гусеницу. Бревно тут же превратилось в охапку зубочисток, которых хватило бы на целую роту! А танк поехал себе дальше…
Способ второй: стрельба из дробовика в упор по смотровым приборам танка. Вилли Ваттонен привез из дому на фронт дробовик. И когда танк поехал прямо на него, встал, и ударил картечью по смотровым приборам! В ответ танк ударил из пулеметов. Бедный Ваттонен…
Наш фенрик Ильманен, в мирной жизни адвокат, написал авторам строгую претензию. В ответ они прислали нам телеграмму, в которой просили нас русских танков не бояться, и рекомендовали убирать и перепутывать с развилок дорожные указатели, чтобы русские танки в нашем тылу заблудились…
Но — великодушно добавил фельдфебель — к вашим иллюстрациям претензий никаких нет! Здорово нарисовано, дедушка…
…В очаге жарко и весело трещали березовые поленья, от которых исходил ровный, согревающий до сердцевины промерзших костей жар… Вот удивительное дело: нигде, кроме как в Лапландии, я не видел, чтобы вокруг печки создавали настоящее теплое царство! Поставят полочки, теплые скамеечки, выложат пол горшечным камнем — и вся большая семья лопарей живет вокруг живого огня всю долгую, морозную зиму.
Гостеприимный хозяин потчевал нас, разумеется, олениной! Ей-то, в сущности, всю зиму саами и питаются… Оленье мясо присутствовало на вытесанном из сосновых плах столе в сыром (вернее, замороженном) виде, настроганное тончайшими прозрачными ломтиками, перемешанное с брусникой, морошкой и голубикой; в вареном виде…
Ох уж этот вареный вид! Одетый в малицу хозяин, принесший с улицы очередной разносол (замороженное молоко), сначала сунул руку в корытце у входа, где в моче, регулярно собираемой всеми членами большой семьи, отмокали оленьи шкуры, тщательно помял их, а потом полез этой же рукой накладывать нам на деревянные, резные тарелки вареное мясо. Дитя природы, ебть…
Не пожалел хозяин и местного деликатеса: оленьего языка и нагретых в очаге костей, из которых, предварительно их разбив, надо было высасывать костный мозг…
Заметив, что я презрительно морщу нос (я же не собака, чтобы кости грызть!), подполковник наставительно произнес:
— Напрасно, Юсси, ты морду лица воротишь! Лесные саами здесь живут столетиями, и уж они-то знают, что в холода организму обязательно требуется горячая, жирная пища! А строганина с морожеными ягодами, это же естественный источник витаминов. Так что давай, улыбайся и наяривай… И не забудь потом сыто рыгнуть! А то наш хозяин на тебя обидится.
Услышав его слова, лопарь ответно радостно заулыбался, от чего его черные раскосые глаза на круглом, как тарелка, лице превратились в совершенные щелочки.
Хозяйка, в вязанной полосатой шапочке, между тем подала на стол какие-то хлебцы, радикально красного цвета. Попробовав их, я понял, что это весьма вкусно, но вот съедобно ли?
— А знаете ли, что у вас во рту? — конспиративным сценическим шёпотом, который слышно и на последнем ряду галерки, спросил меня старый модернист.
— Это …хлеб такой, да?
— Как бы не так! Лопари хлеба вообще почти не едят. Дорог он для них! Это сосновые опилки…
— К-как?!
— Да вот так., — подтвердил слова художника бывалый Микки. — Лопари обыкновенно сдирают кору с сосен почти у самого корня и потом собирают тонкие такие, совсем как бумага, внутренние оболочки, очищают их и кладут на солнце, чтобы они хорошенько подсохли. После этого их рушат пестом и ссыпают в довольно большие берестовые короба, которые зарывают в землю, желательно под песок. Там они остаются целые сутки. Затем над тем местом, где зарыты эти короба, разводят большой костер. И все, что там ни есть, проваривается в своем соку под землей и превращается в такую вот красную массу… Запах не дурен, а жрать просто невозможно!
— Для финского солдата ничего невозможного нет! Ешь, фельдфебель. Это приказ. — ласково улыбаясь хозяйке, довольно ощерившей редкие черные зубы, скомандовал подполковник.
— Есть…, — печально произнес Отрывайнен и стал со стоическим видом пережевывать угощение.
— А знаешь, парень, — толкнул его рукой в бок наш добрый возница. — что сейчас нам и самогон принесут?!
— Правда?! — радостно изумился Микки.
— Вот те крест! На angelica («На дягиле!» — перевел подполковник) настоянный. Но за угощение и самогон придется расплачиваться…
— Э-э-э… да у меня и денег-то…, — озабоченно протянул солдат.
— Ха! Да нужны им в дремучем лесу твои жалкие пенни! У них другая проблема: народ лопари маленький, все друг на друге давным-давно переженились… и вот, чтобы детки уродами у них не рождались, они приглашаю путников …как бы это тебе сказать… провести некоторое время с хозяйкой! Так сказать, влить новую кровь! Вон, вон, смотри, Микки, как она на тебя смотрит…
Страшная, как полярная ведьма Лоухи, хозяйка, как видно, польщенная вниманием гостей, ласково строила Микки свои раскосые глазки…
— Но почему я?! — возмутился бедный парень.
— А кто же?! Я не могу, я уже старенький. Командиры тоже не могут, им думать надо! А ты парень молодой, ражий… Да что там! Не бывает некрасивых женщин, просто бывает мало выпивки! Это я тебе как художник говорю!
В этот драматический момент к столу подошел хозяин дома, неся в руках большую бутыль молочно-мутной жидкости.
— Нет, я столько не выпью…, — ещё раз внимательно посмотрев на раскрасневшуюся от такого пристального взгляда хозяйку, с сожалением произнес Отрывайнен.
— Аксель, ну хватит уже вам бедного парня запугивать! Не дрейфь, солдат! Никто на твою невинность не покусится… а вот нам на дорожку выпить надо бы! Сто граммов водки не помешают… Думаю, что и у русских такой же обычай. Только я НЕ думаю, что они ста граммами могут ограничиться…
(Заметки на полях расплывающимся карандашом: «Комдив Котов встал перед натянутым на телефонном кабеле между двумя соснами занавесом, сделанным из больничной простыни, и сказал, обращаясь к танкистам: «Вы все, сволочи, получили инструкцию, что у нас сейчас новый антифриз, этиленгликоль. Вы все, сукины сыны, были предупреждены, что это сильнейший яд. Но некоторые говнюки считают, что это только пустая угроза, что Котов брехун усатый. Они думают, что антифриз прежний, спирт, глицерин и вода, который вы лакали, как свиньи, доливая в радиаторы воду и замораживая моторы. Так вот вам, мать вашу, наглядная агитация. Приказываю, бляди в штанах, всем смотреть сюда и не отворачиваться, суки, пока я не подам команду!»
С этими словами он отдернул импровизированный занавес.
Там, на брезентовых носилках, стоящих прямо на снегу, лежал экипаж Т-28, пять человек. Они лежали, изгибаясь в смертных муках, корчась и изламываясь, постепенно долго, очень долго угасая в зеленой блевотине… Это был экипаж, отравленный выпитым ими антифризом. Не помню, сколь долго они умирали, без всякой медицинской помощи, воспрещенной комдивом… И до самого их мученического конца комдив Котов и его порученцы лично следили, чтобы никто не отводил глаз. Хороший человек наш комдив товарищ Котов.»)
… За нашей спиной наливался вишневым закат. Огромные ели с белоснежными шапками, смыкаясь над нашими головами могучими лапами, медленно брели нам на встречу вдоль узкой, шириной едва ли три-четыре метра от одного высокого сугроба слева до такого же справа, проселочной лесной дороги… Которая, тем не менее, носила гордое имя Valtatie 4 (Национального Шоссе номер четыре).
Вот удивительно! В России первый же снежок превращает любую автомагистраль (а в России вообще, есть автомагистрали?) в непролазную ловушку для любого иноземного захватчика. А из всех видов дорожного сервиса несчастный интурист может претендовать в основном только на услуги квалифицированного гида Ивана Сусанина.
А у нас… интересно, кто это на лесной дороге-то снег чистит? И, главное, для кого?
— Как это кто? — удивился Талвела. — Все оно же, Tiehallinto, сиречь Управление Дорог, подразделение Министерства Транспорта и Связи. И не только здесь, в медвежьем углу, а по всем семидесяти восьми тысячам километрам финских дорог… Via est Vita! — это ещё Имперский Рим сформулировал! Дорога, это жизнь государства. И любой тромб на ней чреват инсультом для государственного организма…
— А что, красные не воспользуются, часом, такой нашей любезностью? — ехидно спросил я.
— Вот это меня очень сильно тревожило…, — пояснил Талвела. — Потому что, пройдя нашу страну в самом узком её месте и выйдя на начало ледовой трассы, по которой мы получаем через Швецию все, необходимое нам для ведения этой несчастной для нас войны, русские просто взяли бы нас за горло! И придушили бы, как хорек цыпленка…
— Но почему ты говоришь об этой страшной угрозе в прошедшем времени? — теперь в моем голосе звучала робкая надежда на чудо…
— Да потому, что это могучее русское зло сожрет само себя! Русские двинули на нас чудовищные силы! Две дивизии, 163-ю стрелковую и 44-ую мотострелковую, имени Ярославского пролетариата… У них ведь стрелковых полков больше, чем у нас пехотных батальонов. Да и что это за батальоны? Восемьсот человек с винтовочками, да огневой взвод из двух минометов Стокса… Пулеметы «Максима», производства Императорского Тульского Оружейного Завода, сделаны в 1915 году! Должны были бы иметь еще по два 37-мм орудия «Бофорс», да… Ты же знаешь, мы второочередные… На всю бригаду — есть одно-единственное противотанковое ружье. На нас не то, что пушек не хватило. Обмундирования не завезли!
— И зачем нам то обмундирование? — проворчал Микки, до этого момента усердно делавший вид, что дремлет. — Что, соскучились по лыжным ботинкам на тоненьком носке? В которых через пять дней не нога, а заготовка для протеза… Нет уж, в домашнем, оно как-то сподручнее.
— Но единственное, что нас спасает, это как раз то, что красные решили навалиться на нас такой силищей! Это вроде того, как гвоздь в сырое яйцо молотом забивать! Да, у них по сравнению с нами очень много людей, много техники, много лошадей! Но технике нужен бензин, людей нужно хотя бы три раза в день кормить горячей пищей (Заметка расплывающимся карандашом на полях: «Какой все-таки этот подполковник наивный человек! Трехразовое питание… Понедельник, среда и пятница!») Ну ладно, человек может день-другой пожить в сухомятку, хотя на морозе…, — и Талвела зябко повел плечами. — Но лошади, лошади-то как? Или они ждут, что им их бородатый Карл Маркс с неба подбросит охапку-другую сенца? Это они напрасно так думают… Вот что нас спасет: весь тыл красной группировки висит на единственной железнодорожной станции с неразвитым путевым хозяйством, а от «железки» к границе и далее вглубь страны ведет вот эта единственная дорога… Ширину её ты видишь сам. И вот, просто представь. Что на этой дороге ломается грузовик… просто так, сам собой! Да ведь его даже на обочину не спихнешь. Нет их, этих обочин…
— Не понял? — удивился я. — Что же, по-твоему, ЗИМОЙ иного пути нет, кроме как по дороге? Болота да озера ведь уже давно замерзли…
— Во-о-от! — утвердительно поднял вверх указательный палец подполковник. — Ты думаешь, зря я диссертацию о войне 1918 года писал? Единственное, что могло бы сокрушить Финляндию на этом фронте, нами уже, к счастью, было убито ещё ДО начала этой войны.
— Что же это такое было? — поинтересовался я.
— Это была Карельская Егерская бригада РККА. После принятия Коминтерном решения о финнизации Советской Карелии, Карельская Трудовая Коммуна была преобразована в Автономную Карельскую Советскую Социалистическую Республику (АКССР). В политической перспективе АКССР виделась красным финнам форпостом мировой революции на Севере Европы. Имелось ввиду ее последующее включение в состав «Великой Красной Финляндии» и даже «Красной Скандинавии». Ну, разумеется, для этих целей был нужен особенный военный инструмент. Им и стала стрелковая бригада особого назначения (Осназ). В состав Карельской егерской бригады входили два стрелковых батальона (Петрозаводский и Олонецкий), артиллерийский дивизион, саперная рота и рота связи. Бригада являлась территориальной войсковой частью — солдаты проходили пятилетнюю службу по месту жительства путем постепенного прохождения военных сборов продолжительностью от восьми до двенадцати месяцев. В случае объявления мобилизации в состав бригады должны были войти еще два батальона (Заонежский и Вепсский). В июне 1932 года в связи с расформированием военного комиссариата АКССР управление бригады было пополнено мобилизационной и квартирной частями. Бригада была уникальным соединением! Мало того, что она в случае войны могла быть развернута в полнокровную дивизию (когда каждый батальон развертывался в полк). Весь личный состав формировался только из местных уроженцев, финнов и карелов: превосходно ходивших на лыжах, имевших богатый охотничий опыт, владеющих финским языком. У нас имелись сведения, что некоторые подразделения были оснащены финской военной формой и соответствующим вооружением…Командир бригады, комбриг Иосиф Кальман, кавалер трех(!) орденов Красного знамени, выпускник Академии имени Фрунзе, сражался с нами ещё в 1918 году, разгромив финские войска на Сулажгорских высотах…
— И что же стало с этой бригадой?
— Доблестные органы Ге-Пе-У сумели в 1935 году раскрыть так называемый «заговор финского Генштаба», в ходе ликвидации которого были получены неоспоримые улики участия в нем ВСЕХ командиров. Они все были осуждены и расстреляны… в том числе и пятеро наших разведчиков, которые служили в бригаде еще с двадцатых годов, и пожертвовали жизнью, чтобы дать чекистам НУЖНЫЕ показания. А зловещая бригада была расформирована…
— Скажи, Пааво, а где ты служил во время Великой войны? — немного помолчав, задал я нескромный вопрос.
— В прусском егерском батальоне! — ничтоже сумняшеся, с улыбкой отвечал мне Талвела. — При этом я носил чин штаб-ротмистра Отдельного Корпуса Жандармов… Я Империю не предавал! Это она предала меня…
… «Ну, как же не шпион?!» — с досадой подумал я.
… Между тем, синие сумерки призрачно наливались густой чернотой, будто в прозрачный и звонкий от морозца воздух, как в аквариум, медленно добавляли чернил. Все так же шелестел снег под полозьями саней, все так же побрякивала уздечка, все так же мерно шлепали по снегу лошадиные копыта…
Старый художник то пускал своего Сивку мелкой рысцой, то снова, словно задремав, сивый конек переходил на мерный шаг.
— Как ты думаешь, — спросил я своего нового командира. — что сейчас делают красные?
— Думаю, они сейчас стоят на этой же самой дороге, но километрах в восьмидесяти восточнее от нас! — задумчиво произнес Талвела. — Ночным маршам они не обучены, тем более, что 44-ая дивизия переброшена на наш театр военных действий прямо из степного Киевского Военного Округа, и с лесом не знакома. Представляешь, их выгружали из вагонов в том же самом виде, как грузили в Белой Церкви: у них ведь даже телогреек нет! Не говоря уж о тулупах…А один полк вообще одет в какие-то непонятные черные пиджаки. (Видимо, в лагерные бушлаты. Прим. Редактора) Наш человек на станции прибытия внимательно прислушался, о чем они там ругались: так вот, их должны были переодеть в пути. К нашему счастью, красные интенданты видимо, унаследовали все самые худшие черты интендантов старой армии! Так что наш противник идет в бой в брезентовых сапогах… (Точнее, в кирзовых, пошитых из многослойной хлопчатобумажной ткани, обработанной плёнкообразующими веществами. Названы так по месту первого производства, Кировскому обувному заводу (КирЗа), в 1936 году. Прим. Редактора). Так что, до красных нам еще ехать и…
— Тпр-р, Сивка…, — натянув вожжи, почему-то шёпотом сказал Аксель.
— Что там, волк? — встревожился я. Боюсь я волков… И шипящих злых кошек. И серых противных мышей… И еще мохнатых пауков.
— Да вы что! — успокоил меня Микки. — Коли бы это был волк, так лошадка бы захрапела! А она, вон, даже ушами не прядает…Что, дедуля, пописать захотелось?
— Смотри, сейчас сам не обоссысь. — все так же шёпотом, отвечал ему художник. — Впереди, прямо на дороге, стоит танк.
— Какой танк? — удивился Талвела, резко обернувшись к вознице.
— Полагаю, что Kristie-vaunu,[81] — авторитетно резюмировал иллюстратор юмористическо — противотанковой брошюры.
Талвела стремительно, как атакующая кобра, выскочил из саней, выхватил из коричневого кожаного чехла на груди цейссовский бинокль и долго, напряженно всматривался в сизую черноту дороги, которая была только чуть светлее окружающего её черного леса.
— М-да, похоже, это действительно BT — piyat! — промолвил он после нескольких, показавшихся бесконечными, вязких секунд тягостного молчания. — Но какого чорта он здесь делает?! Сейчас разберемся… Юсси, Микки, за мной. Аксель, прикрываешь нас с тыла… Оружие есть?
Старик молча показал вытащенный из-под облучка топор.
… Сторожко ступая, чтобы под ногой не скрипнул даже сучок (вернее, ступал один я. Пааво и Микки неслышно скользили, будто клочки бесплотного тумана), мы приближались к черному пятну на фоне чернеющего леса, которое мало-помалу начинало принимать, действительно, угловатые характерные очертания… Как Аксель его вообще увидел? Да я бы просто носом в него уткнулся, прежде чем заметил! Одно слово, художник…Глаз наметан.
Рядом с танком краснел трепещущими язычками клочок пламени, от которого в морозном, сухом воздухе слышался резкий запах бензина и доносились негромкие голоса:
— А правда, товарищ лейтенант, что наш комдив ране в авиации служил?
— Слышал я такое… Вроде, он пролетел под линией высоковольтных передач, и его в мотострелки разжаловали… — отвечал охрипший юношеский голос.
— На исправление, вроде? Ну, так, как он командует … и у нас недолго удержится!
— Берем двоих, командира и вон того, молодого! — прошептал Пааво. — Юсси, на месте. Не стрелять ни при каких обстоятельствах! И не сопи ты так, Бога ради… Спокойнее, без фанатизма. Ну, Микки, я работаю.
Аппетитно хрустя снегом по дороге, Пааво обогнул танк и вышел к горящему на стальном листе комельку, вокруг которого настороженно вдруг притихли три фигуры в танкистских комбинезонах.
— Здравствуйте, товарищи танкисты! — радостно и весело поприветствовал их Талвела. — Огоньку не одолжите?!
Не ожидая ответа, он присел на корточки к огоньку, протянув к нему свои ладони, а потом, все также весело и открыто улыбаясь, коротко ударил недоверчиво глянувшего на него парня мгновенно блеснувшим ножом снизу вверх, под подбородок.
Танкист мокро всхлипнул, и из открывшейся, как второй, багровый рот, раны хлынуло что-то черное на старшинские петлицы, выглядывавшие из-под синего комбинезона. Потом приподнявшийся, но так и не успевший до конца разогнуть ноги старшина, схватившись обеими ладонями за рану, молча повалился лицом в костерок. На пламя что-то обильно плеснуло, и огонь сыро зашипел.
Пааво, все так же не убирая с лица свою веселую и добрую улыбку, развернулся всем своим гибким телом и одновременно, не прерывая движения, резко и сильно ударил обушком ножа за ухо потянувшегося к брезентовой кобуре юношу с одиноким рубиновым кубиком на черной бархатной петлице. Парнишка как подкошенный, рухнул навзничь, выбивая в снегу ямку каблуками своих хромовых сапог.
Рядом, как пойманный зайчик, тонко пищал третий, самый молоденький из танкистов, которому глухо матерящийся Микки безжалостно заламывал руки.
… — Коммунист? — ласково спросил Пааво младшего лейтенанта, интенсивно потирая ему уши.
Младший лейтенант, пришедший после этой процедуры в себя, попытался, дергая узкими плечами, освободиться от крепко стягивающих ему запястья кожаных ремней, замотал головой, жалко, неумело, как-то совершенно по-детски выматерился…
— Значит, коммунист. — удовлетворенно констатировал Талвела. — Или как у вас там: КИМ? (Коммунистический Интернационал Молодежи, комсомол. Прим. Редактора).
Да это мне все едино! Беседовать, надо полагать, со мной ты не намерен? Ну и ладно… Микки, подтащи поближе второго пациента, пусть он посмотрит.
Завернув младшему лейтенанту руки назад, Талвела осторожно надрезал кожу на его запястье. Стерев хлынувшую кровь, он острием пукко поддел какую-то белую нитку, и стал аккуратно, чтобы не порвать, наматывать её на обструганную тонкую палочку… Из груди младшего лейтенанта вырвался утробный дикий, нечеловеческий вой…
— Вот это и называется, мотать нервы! — весело произнес Микки, похлопывая по щекам своего вмиг побледневшего танкиста. — Смотри, смотри парень, и мотай себе на ус, которого нет! Пока ТЕБЕ кое-что другое мотать не стали…
— Ну что, комсомолец, говорить не будешь? — продолжил допрос Талвела. Юноша, насквозь прокусывая губы в черную кровь, только молча отрицательно мотнул головой. — Я так почему-то и подумал! Ну, как знаешь.
С этими словами он, распоров комбинезон от шеи до воняющего свежей мочой паха, осторожно ударил острием юношу в низ живота, около лобка, вскрывая его снизу вверх, будто молнию на нем расстегивая. В воздухе разнесся тошнотворный запах парной крови и экскрементов. Из раны, точно клубок змей, поползли сизо-бордовые кишки. Комсомолец бело закатил глаза и тяжко захрипел.
Осторожно взрезав ему толстый кишечник, Талвела озабоченно сказал:
— Вот дела! Они же голодные! По крайней мере, два дня ничего не ели!
Рядышком тяжело рвало последнего оставшегося в живых танкиста… действительно, рвало одной водой и желчью…
… С трудом подбирая слова, танкист, оказавшийся наводчиком, служащим по первому году, осеннего призыва, рассказывал:
— Нас комдив, товарищ Котов, построил… Велел прорываться. Вперед и вперед! Мы пошли… белофинны стрелять начали… Пехота тут же залегла. Мы трижды возвращались, товарищ младший лейтенант трижды выходил из танка и трижды их в атаку за собой поднимал… А потом по радио нам сказал комдив, мол вперед, только вперед, иначе он всех расстреляет! Мы и поехали… сначала выскочили на белофинскую кухню, нам повар черпаком грозил! Потом ехали, ехали… другие машины остановились, а мы пошли дальше.
— Зачем? — ласково спросил Талвела.
— Так ведь комдив приказал!
— А почему остановились?
— Бензин кончился…
— А почему назад не ушли?
— Да как же танк бросить?! Он же наш, советский…
— Ну, мне все ясно. — сказал подполковник. — За твое сотрудничество я тебя отблагодарю. Микки, принеси вожжи…
Когда фельдфебель сноровисто вязал петлю, я осторожно спросил: — Пааво, а может мы его … того… пожалеем?
— Но ведь я и так его жалею? — не понял меня подполковник. Угостил сигареткой пленного, который прикурил её испуганно и неумело, как школьник за гимназическим забором.
Отрывайнен перекинул вожжи через ствол танковой пушки и потянул их на себя.
Танкист выронил из открывшегося рта дымящуюся сигарету, схватился обеими руками за ременный жгут, захрипел, вывалив язык, выплевывая вместе со слюной что-то вроде: Нееее нааа…
Потом, высоко поднимая колени, стал приплясывать, становясь на цыпочки, то одной, то другой ноги…
Его запрокинутое вверх лицо посинело, руки, раскинутые, как сломанные крылышки, затрепетали. Послышалось журчание, и из-под брючины полилась дымящаяся на морозе струйка.
Микки еще раз крепко подернул вожжи, и удовлетворенно произнес:
— Видно, не понравились тебе наши финские качели?
Но русский парень уже бессильно обвис, смотря в звездное небо мертвыми молодыми, полными слез глазами.
… Мимо нас медленно проплывал черный русский танк с висящей на его стволе черной, жутко вытянутой фигурой. Отрывайнен довольно и радостно, как объевшийся сметаной кот, сыто урчал. Дело в том, что подполковник велел ему наскоро обшарить советский танк, не особенно надеясь обнаружить там что-либо ценное для нужд разведки. Да и что там можно найти? Пулемет ДТ мы уже сняли, диски с патронами забрали… Оказалось, я ошибался! Свинья грязь везде найдет! Так и мой фельдфебель вынырнул из узкого люка с большой брезентовой сумкой, в которой были треугольничками свернутые письма красноармейцев, даже, судя по всему, не побывавшие в руках военной цензуры! А кроме того, добычей Микки стала полевая сумка, полная русских денег! (Как оказалось, погибший младший лейтенант был секретарем комсомольской организации танкового батальона Дубровским, пропавшим без вести 22 декабря 1939 года. Деньги, которые обнаружил и впоследствии присвоил М. Отрывайнен, за что был посмертно судим военным судом, были комсомольскими членскими взносами за месяц, а письма Дубровский собирался отправить на полевую почту. Именно после этого случая танки ВТ-5 получили жаргонное название «posti-vaunu», или почтовый фургон. Финны были хорошо знакомы с американскими вестернами, в которых почтовые фургоны возили письма и деньги. Прим. Редактора).
(Сожалею, что эта рукопись вообще попала в руки этой vitun в штанах, настучавшего\настучавшей в военную прокуратуру. Которая не преминула измазать грязью имя павшего бойца. Прим. Автора).
Довольный Талвела вначале попытался читать чужие письма, потом, благодушно махнув рукой, полез в свой рюкзак и достал из него завернутый в чистую холстину кусок аппетитно пахнущего копченого мяса:
— Вот, у лопарей оленинкой разжился! А меня всегда после работы на еду пробивает! Уж и не знаю, чем это объяснить?… Нервы, надо полагать… Микки, хочешь кусочек?
Отрывайнен с благодарным урчанием мигом запихал предложенный кусок себе за щеку.
— А ты, Юсси? — ласково и очень по-доброму улыбаясь, Пааво протягивал мне на лезвии ножа тоненький ломтик вкусно пахнущего мяса. Я машинально взял его, положил в рот, не чувствуя вкуса… И вдруг увидал на ноже Талвелы крохотное такое темно-бордовое пятнышко… совсем маленькое, у самой деревянной ручки…
Тяжелый приступ рвоты немедленно вывернул меня на изнанку.
Микки, поддерживая меня за плечи, сочувственно говорил:
— Не надо было вам у этих неопрятных лопарей их сосновый хлеб есть, вот что! Мне-то что, у меня желудок луженый, деревенский! Что хочешь выдержит… А вот вы человек культурный, городской…
… Спустя некоторое время, когда над верхушками елей взошла ледяная, равнодушная к человеческим страданиям луна, чей тонкий серпик повис острыми рогами кверху, Аксель вдруг снова резко натянул поводья…
— Что, еще один танк?! — подскочил, как ужаленный, Микки.
Но на этот раз это оказался автобус-фургон, сделанный на базе двухтонного грузовика отечественной фирмы «Sisu», но покрашенный в белый цвет. Фары автомобиля не горели, но в кабине был виден отблеск неяркого света. И по поднимающемуся сзади дымку было видно, что его мотор работает на самых малых холостых оборотах, чтобы только греть печку.
— Вроде наш?! — с сомнением произнес Талвела. — Или не наш?! Рисковать не буду!
И он поднял на сгиб руки трофейный пулемет, собираясь дать по машине очередь. Так, для порядка.
В эту минуту из двери фургона, громко ей хлопнув, выскочила на снег светловолосая девчонка в зеленом пальто поверх белого, испачканного темными пятнами халата и смешной шапочке с помпончиками…
— Ой, мальчики, как вы вовремя!! — затарахтела она, хватая за рукав тулупа семидесятилетнего мальчика Акселя. — Скорей, скорей…
— Что за спешка такая? Неуж ктой-то рожает? — недовольно проворчал, вылезая из-под теплой полости Микки.
— Хуже! У нас шофер помирает…
— Ну а мы-то здесь причем? — продолжал ворчать фельдфебель. — Я-то ведь не доктор?
— Да доктор у нас есть, сам Лео Скурник! Доцент! Вот он-то и попросил вас зайти…
Удивляясь этой нелепой просьбе, мы поднялись по узенькой металлической лестничке в теплый кузов. Там, слева и справа от прохода, на подвесных брезентовых койках стонали, бредили или безучастно лежали в забытьи раненые камрады…
А посреди прохода… Прямо на покрытом оцинкованной жестью полу кузова лежал молоденький солдатик, чем-то неуловимо похожий на того мальчика, только что зверски убитого нами: круглая, стриженная ежиком голова на тоненькой шейке, огромные испуганные глаза на бледном, как смерть, лице…
Над парнишкой склонился очень молодой и очень курчавый майор медицинской службы, с явными семитскими чертами лица. Такой нордический ариец, хоть кантором в синагогу приглашай.
Увидев нас, военврач сильно оживился:
— А, шолом, ребята! Помогите мне спасти этого самоубийцу!
— Почему самоубийцу? — с интересом спросил Талвела.
— Да мы на дороге стояли, повязки раненым меняли… Растрясло их! И тут догоняет нас русский танк. Подъехал, посигналил, а потом стал нас по обочине объезжать… Так этот герой выскочил из кабины и давай его штыком тыкать!
— ЗАЧЕМ? — ошеломленно вскрикнул я.
— А… нам… господин учитель… в школе… говорил… что у «руски»… танки фанерные…, — тихо простонал бедный дурачок.
— Ну, ноги я ему уже успешно ампутировал, конечно… но крови он потерял слишком много. Нужна трансфузия, причем прямая, из вены в вену… А у нас с Лайзой кровь, как на грех, третьей и четвертой…
— Даже не думай! — строго сказал мне подполковник. — И сам не сдам, и тебе не дам! Нам нынче ночью на морозе воевать… И людей на смерть вести.
— А у вас какая кровь? — с безнадежной тоской обратился майор к Микки.
— Э-э-э… вроде как у всех, красная?! — не понял его Отрывайнен.
— Эх ты, деревня… Что у тебя на последней страничке военного билета написано? — усмехнулся подполковник.
— Я такими гнусностями, вроде чтения военного билета, никогда не интересовался! И я не… А, вот, действительно написано: «I(0)+». Это хорошо или плохо?
— Подойдет! — обрадовался майор. — Браток, помоги боевому камраду, а? Ты кровь когда-нибудь сдавал?
— О господи, господин доцент! Что вы его спрашиваете? Когда он мог кровь сдавать и где? — с досадой буркнула медсестра.
— Сдавал я энту кровь! И может даже, что поболе вашего! — гордо произнес Микки, быстро, по-солдатски, раздеваясь по пояс. На его могучей, волосатой груди синела татуировка: пробитое стрелой сердце и подпись: «Не забуду Анни (соскоблено) Леёну». Сдавал!
Было это аккурат перед самой армией. Мы с моим одноклассником Пентти поехали свет посмотреть, аж в самый Хельсинки! Ну, вышли на Центральном, смотрим во все глаза, как настоящие келломякские пеньки… кругом все сияет, в огнях переливается! И тут мне приятель и говорит: пошли, Микки сКриптиз смотреть! Пошли, говорю… А что энто такое? Это, говорит мне друг, такое место, где девки за деньги раздеваются! Э нет, отвечаю! Я за это дело деньги платить не намерен! Пойду лучше дома в сауну, да бесплатно там посмотрю на наших деревенских девчат. Ишь, нашел чем меня удивить! А он мне — тюха ты деревенская! Ничего в искусстве не понимаешь! Пойдем да пойдем… Ну, мы и пошли…
— А при чем здесь переливание крови? — удивленно спросил звякавший какими-то железными штучками врач.
— Так я же и говорю. Пришли мы в зал, даже поболе, чем в нашей церкви. Темно, музыка играет, а на круглой сцене девка изгаляется… Да так здорово! И так она повернется, и этак… И потихоньку все с себя скидывает. Сама такая худенькая, талия у ней — ну, вот просто ладошкой обхватишь, но си-и-и-иськи зато-о-о-о…, — и Микки показал обеими руками что-то такое, по размерам, похожее на два арбуза.
— Плясала она значит, плясала… а потом прыг из зала прямо мне на колени! А на самой из одежды — только такой махонький треугольный золотой напиздничек. Обняла она меня, и жарко шепчет: Я тебя люблю! Приходи ко мне, Микки, и приноси сто марок! Я буду вся твоя… И упорхнула.
Что делать? Поскребли мы с друганом по карманам… Нет, не выходит! Даже если мы назад в деревню пешком пойдем.
Вышли мы, горюем… Может, думаем, гробануть нам какого — нибудь городского? Не вздумайте, говорит нам подошедший шуцман, я за вами слежу! а ежели вам, ребята, деньги срочно понадобились, то вот она, Töölö Hospital, прямо возле вокзала. Да на что, спрашиваем, нам та больничка? Мы ведь здоровы… Вот, говорит шуцман, и хорошо! Господа студенты, когда напьются, а денег на девок нет, всегда туда бегают кровь сдавать… О, думаю, тогда нам туда…
Пришли, здание, конечно, громадное, заходим в мраморные сени… Тетка в белом халате взяла с нас расписку, что мы не больны венерическими заболеваниями и гепатитом и что не пили в течении последних суток и пригласила в операционную… Захожу, там лежаки… А врач, ну вот вылитый как вы, и спрашивает — тебе иглу какую, потоньше или потолще?
Я тут и — брык… Приятель мой постоял, подумал, и вслед за мной тоже — брык…
Очнулся я — локоть перевязан, в руках полсотни марок. Откуда вы, чудики, такие? — медсестра нас спрашивает — Да неужели же по ним не видно? Дураки из КелломякИ, — отвечает ей врач… И как он догадался, откуда мы родом? Сразу видно, что ученый человек!
— Ну что, встретили вы свою прелестницу из стрип-бара? — со смехом спросил Скурник, держа в руке пинцет с йодной салфеткой.
— Встретили, а как же! Да толку что? Заходим в сКриптиз, а она на коленках уж у другого скачет! Что же ей, мои кровные отдавать? Да пошла она…, — ложась на пол рядом с впавшим в забытье парнем, проворчал Микки.
… Я вышел на морозный воздух. Над моей головой бесшумно разворачивался лилово-синий сполох полярного сияния. За моей спиной скрипнула дверца:
— Будет ЖИТЬ мальчишка! — утирая радостные слезы, тихо сказала медсестра.
… Да, ЭТОТ мальчик будет жить… А тот, первый… И я болезненно застонал от мучительного, смертного стыда.
… И вновь Сивка в такт мелкой рысце мотал своим коротко, по-армейски, подстриженным сивым хвостом слева направо и сверху вниз, будто крестился по-православному…
Сзади нас неровно взрыкивал мотор автобуса, еще вчера возившего теток с молочными бидонами из глухих лесных деревень на маленький крытый рынок в уездный городок, а теперь уносившего к теплу и жизни как не десяток человеческих душ. За рулем санитарной машины сидел доцент Скурник, что меня изрядно тревожило. Увидев, с каким профессиональным интересом хирург Лео смотрит на руль, я не удержался, и спросил, есть ли у него права. На что доцент с энтузиазмом ответил, что прав у него таки нет, и никогда уже не будет, потому что, сдавая в пятый раз экзамен по вождению, он умудрился как-то, правда, совсем не больно, переехать своего инструктора из автошколы и сбить с ног инспектора-экзаменатора из Дорожной полиции. Но Бог даст, все-таки, как-нибудь, авось доедет? (Доедет. Майор Лео Скурник, уроженец Одессы, станет единственным в Финляндии военным врачом, награжденным Крестом Маннергейма, за блистательную организацию системы эвакуации раненых прямо с поля боя, и незаурядное личное мужество, проявленное при этом. Его близкий друг, медицинская сестра Лайза Макконен будет удостоена международной медали Красного Креста имени Флоренс Найнтингейл, за то, что вынесла с поля боя сто пятьдесят три человека, Безногий парень выжил, выучился на часовщика. Прим. Редактора).
Рядом со мной поправлялся самогоном из фляжки подполковника Микки, с чисто детским удовольствием рассматривая приколотый ему на грудь симпатичной блондинкой Лайзой нарядный значок: красная капелька крови на сине-белом национальном фоне …
— Скажи, Пааво, а у тебя дети есть? — вдруг совершенно неожиданно для себя спросил я подполковника.
Тот на секунду отвлекся от тяжких дум:
— Что? Ах, дети… Да у меня и жены-то нет! То есть была, да… Убежала. Не могу, говорит, больше с тобою вместе жить, мне страшно! Ты, говорит, милый, какой-то нелюдь, садист. Из чего она такой странный вывод сделала, просто не понимаю…
— Да дурр-ра, вот и все! — вступил в разговор малость захмелевший после обильной кровопотери Микки. — Я вот, тоже, как со службы в первый свой отпуск в родную деревню приехал, стал было на вечерке сдуру показывать, как у нас в Егерском рекрутов обучают. Надел, значит, я кожаные рукавицы, взял хозяйскую кошку за глотку, выколол ей шилом глаза и потом голову руками оторвал… Так со мной потом ни одна девка танцевать не захотела, даже хозяйкина дочка, страшная как моя судьба! Дурры они все и есть… Городские вот, тоже… Не хочу, говорит, с тобой! Ты, говорит, кусаешься! Ну и что? Подумаешь, укусил, играясь, разок-другой за сиську… до крови… А то, что я этой дурре Анни сосок напрочь отгрыз, так это она на меня просто наговаривает…я и судье так сказа…хр-р-р…
И Микки уснул, сладко причмокивая, как младенец.
… Не прошло и часа, как нам навстречу потянулись беженцы. Они шли, пешком, а чаще на охотничьих, обитых оленьим мехом, лыжах, ехали на санях, в которые были запряжены мохнатые деревенские лошадки и лапландские олени… Многие шли от самой границы, оставив позади себя полторы сотни километров безжалостного зимнего леса. Старики и старухи оставались сидеть на обочине, без сил, ожидая припозднившейся смерти… Не выдерживали и малые… На всю жизнь я запомнил стоящую на обочине плетеную детскую колясочку на полозьях, в которой лежал, похожий на большую фарфоровую куклу, насмерть замерзший младенец в кокетливом шелковом конверте…
Ужасное имя «Kotov» гнало людей из их теплых домов, часто навстречу леденящей смерти в промерзшей до звона ночи.
… Штаб «Группы Тайвола», которой еще и не существовало, представлял собой настоящий бедлам, охваченный пожаром во время наводнения. Суетящиеся штабные, как муравьи свои яйца, энергично выносили из избы драгоценные папки-скоросшиватели, кто-то что-то со звоном ронял, рассыпал по полу бумаги, звал какого-то запропастившегося Юсси…
— Это не тебя потеряли? — с кривой усмешкой спросил подполковник, по-хозяйски взяв трубку истошно звонившего полевого телефона, стоявшего на покрытом зеленой картой, в угле которой синел штамп «Совершенно Секретно!», столе.
— Да, я слушаю! Что? — прикрыв микрофон ладонью, Талвела с доброй улыбкой сказал мне: — Спрашивают, дебилы, не пора ли им сматывать связь?
Потом, так же ласково, ответил в телефон:
— Слушай, парень… Поступай, как знаешь! Но если связи вдруг не будет, я тебе лично яйца отрежу и на шею тебе же их и примотаю, на манер бубенчиков, ты меня ясно понял? Вот и ладушки…
— Вы что тут делаете, а? — фальцетом завопил вошедший штабной майор с кожаной папочкой под мышкой. — Вы кто такой вообще, а?
— Ты что, меня не узнал? — искренно удивился Талвела. — Ведь я же старик Йоулупукки, привез тебе, мой славный мальчик, рождественский подарок! А это мои спутники, гном и эльф…
— Не понял. — озабоченно потряс головой штабной.
— Сейчас поймешь! — радостно сказал Талвела. — Подойди сюда, мой сладкий, и скажи мне, дедушке Морозу, на ушко, а то я у себя в Корватунтури[82] что-то плохо стал слышать: ты что же это, отступать собрался?
— Да… нет… то есть, перебазирую штаб в более удобное место… А вы, собственно, кто?!
ХЛОБЫСТЬ! И отлетевший от Талвелы штабной громко впечатался в бревенчатую стенку.
— А я, собственно, смерть твоя лю-ю-ю-тая…, — ласково пропел подполковник. — Очнулся? Не слышу ответа…
— Д-даа… так точно…
— Ага, тогда строй личный состав.
… Через несколько минут во дворе испуганно жался реденький строй в мундирах с аксельбантами.
— Так, родные мои. — ласково начал подполковник. — И до какого же мы места будем драпать? До Оулу? До Хельсинки? Или уж прямо до самого Буэнос-Айреса? Не понял ответа. ЛЛЕЧЬ!! ВСТАТЬ! ЛЛЕЧЬ!! ВСТАТЬ!!! ЛЕЧЬ! ВСТАТЬ! Очухались, уроды? Я вас научу воевать! Я вас ЗАСТАВЛЮ воевать!
… Хищно склонившись над картой, где синели и краснели поперек дороги изящные волнистые отметки, повисающие флангами в зеленой пустоте, подполковник весело произнес:
— Вижу, что первый бой вы приняли на границе?
— Так точно! — потирая свежий синяк на подбородке, подтвердил его вывод штабной майор.
— И каков же результат? Можете не сообщать. Давайте, я пофантазирую? Заняв линию окопов в хорошем стиле Великой войны, вы были перемешаны с грязью и снегом массированным артиллерийским огнем русских…
Потом на вас пошли русские танки! Пехоту вы сумели отсечь пулеметным огнем, так? Танки ушли в наш тыл, побезобразничали там вволю, потом они вернулись. Я имею в виду, их большая часть…
Потом танки с пехотой пошли снова, после новой арподготовки… Ваше счастье, что по большей мере, русские стреляли по площадям, а не по вам! Танки прошли, пехота завязла…
И так потом еще пару раз. Пока Kotov не погнал на вас в лоб, прямо на пулеметы, одну лишь пехоту, задавившую вас тушей…
Бросив позицию, вы бежали… Так было дело?
— Э-ээ… но мы… несколько… да, так. — Вынужден был признать правду поминутно краснеющий и бледнеющий майор.
— Второй раз вы дали бой вот здесь, у Суммоярви… По тому же сценарию и с тем же плачевным результатом… А теперь…Кстати, а чем занят сейчас личный состав?!
— Окопы копает! — пожал плечами майор.
— Угу. Солдаты значит, ещё копают окопы, а штаб уже намылился драпать?…
— Мы не… мы перемещали орган управления на дистанцию, предусмотренную Уставом…
— Ага. Ага. План боя на сегодня?
— Стоять насмерть, до последней капли крови! Ни шагу назад!!!
— Неправильный ответ. Слушай приказ. Отставить копать окопы. Весь личный состав, за исключением боевого охранения, вооружить реквизированными топорами и пилами и бросить сюда: заваливать дорогу! Через каждые двадцать метров.
— Но …это же невозможно!.. по дороге отходят обозы, и… беженцы!..
— Это более чем возможно. Обозных лошадей увести всех до единой, все возы сжечь. Беженцы пойдут через лес.
— Там не пройти! Там сплошной бурелом! Они же погибнут!
— Погибнут, да. Погибнут многие. Но если их настигнет Kotov, то сдохнут все.
— А наши раненые? Как быть с ними?!
— Ходячих увести, лежачих добить.
— Я… я отказываюсь!
— Вы отказываетесь исполнять мои приказы? — ласково спросил Талвела.
— Вы сумасшедший!!
— Возможно. Но я ваш сумасшедший командир! — и с этими словами подполковник выстрелил майору прямо в лицо.
— Кто еще не хочет исполнять мои приказы? — засовывая еще дымящийся «Лахти» в кобуру, спросил Талвела побледневших штабных. — Так как же быть с ранеными?
— Ну, есть разные гуманные способы… облегчить напрасные страдания… укол морфина?…, — пробормотал серыми губами капитан.
— Вот и займитесь этим лично! — с веселой лаской сказал ему Пааво. — А что касается боя, то диспозиция будет такая. Встретим красных вот здесь, на опушке, массированным пулеметным огнем! Дадим им возможность развернуть из походных боевые порядки, благо, место для этого здесь достаточно… Еще малость потрепыхаемся, потом на лыжи — и дай нам Бог ноги! Лоб под русский обух мы подставлять не будем. Тяжелое вооружение разрешаю вам бросить… Скоро у нас будет достаточно трофеев.
— Смысл? — не понял я.
— Заставить противника развернуться из походного в боевой, потом опять в походный… затратят драгоценное горючее, боеприпасы, а главное, время! Время, Юсси, для тебя и твоих людей…
Смотри. Вот мы здесь… берешь второй батальон, встаете на лыжи и…, — широкая синяя дуга обогнула красных с фланга и уперлась в линию границы: — Выходишь сюда. Первым делом, рвешь им проводную связь! Не просто провода режешь, а вырезаешь куски кабеля и уносишь с собой! На протяжении минимум двадцати километров!
— У красных много радиостанций…, — осторожно вставил один из штабных.
— Вы хоть когда-нибудь свой нос из штаба высовываете, кроме того, когда ходите в сортир? Посмотрите на небо! Там же Аурора Бореалис! Какая может быть радиосвязь во время полярного сияния?!
После этого Талвела продолжил постановку задачи:
— Затем, ты оседлаешь дорогу, завалишь её и жжешь там бензовозы! Бензовозы, ты меня понял? Ну, и все, что под руку попадется, продфураж, огнеприпасы, все… Это что у них в бывшем здании пограничного кордона, лазарет? Сожжешь и лазарет…
— Пааво, ведь там беспомощные раненые…
— Вот и хорошо. Беспомощных резать легко и даже приятно. Юсси, запомни — раненый выздоровеет, и от этого не станет менее красным! Лучше убить его сейчас, чем потом, когда он придет в полную силу…Но это детали. Сейчас речь о главном…
…Перехваченная радиокодограмма красных. Код расшифрован капитаном отдельного батальона связи К. Кискинненом, до войны — доцентом кафедры высшей математики Университета Упсалы (Швеция):
«Командарму Девять.
Доношу, что 23.12.39 решил двумя батальонами атаковать севернее отметка 21 с задачей совместно с пограничниками сокрушить и уничтожить противника в районе отметка 21 и наступать Оулу.
Атака началась 13-ноль успеха не имела. В указанное время полка НКВД нет пехота за танками не поднялась.
В связи с самовольным уходом 2-го бна 146 СП района обороны противник видимо обошел наш открытый фланг.
Настоящее время положение тяжелое продфуража нет раненых четыреста человек, лошади дохнут бензина нет отсутствием наливок большое количество комсостава выбито.
Противник превосходящими силами фронта флангов и тыла переходит наступление. Для того чтобы выйти из боя не могу поднять матчасть. Настроение людей плохое вследствие того что последняя пайкодача была позавчера. Часть командиров дезертирует с поля боя уезжает назад тыл. Прошу срочной помощи и указаний. Котов Пархоменко»
… Мы брели, брели, брели по глубокому снегу, с трудом перебираясь через лесные буреломы, скользя и падая, спускались в долины узеньких и бурных речек, а потом с еще большим трудом, ползя на коленях, выбирались из них наружу… Первые лыжники торили лыжню, им было трудней всего. И через какое-то время я приказывал сменять их. И это время становилось все короче и короче, а привалы, на которых люди со стоном падали в рыхлый и пушистый снег, случались все чаще и чаще…
Пропустив колонну мимо себя, чтобы проверить, нет ли отставших, я присел на пенек, только на малую секундочку… И лишь на чуть-чуть прикрыл глаза…
Мощная плюха опрокинула меня на спину:
— Юсси, не спи, не спи! Просыпайся! Давай уже вставай, а? Тебе помочь подняться? — голос Микки был нежен и заботлив.
— Спасибо, дружище, не надо! Сам сейчас встану… просто я…
— Просто ты чуть не уснул. Вставай, сидеть нельзя… Мигом прохватит!
Я посмотрел на парня. Было видно, что мороз и усталость тоже не пошли ему на пользу. Черты лица Отрывайнена заострились, вокруг глаз появились темные круги…
Но и мои ноги уже не могли двигаться. Глаза закрывались сами, и я засыпал на каждом привале…
— Дом! Впереди дом! — закричал кто-то спереди колонны…
— Где же он? — удивленно спросили все.
Мираж… Это был мираж!
Мы пошли дальше, всех клонило в сон, усталость наваливалась снова и снова… Я опять на чуть-чуть смежил глаза и вдруг уткнулся носом в спину впереди идущего солдата… Я спал на ходу, и даже видел сон. Мне снилось, что я лежу в предбаннике сауны, накрытый махровой простыней, мне тепло, легко и приятно, бармен приносит мне свежайшее пиво и стопку бутербродов с копченым лососем…
Иногда я просыпался, но приятные сновидения одно за другим окутывали меня… верно, во сне я проходил сотни метров! Другие солдаты потом рассказывали, что с ними было тоже самое…
Внезапно я почувствовал запах печного дыма… Это топилась сауна! И я её явственно увидел. Свежесрубленная из желтеющих корабельных сосновых стволов, она была буквально в шаге от меня! За маленькими окнами приветливо светился красноватый свет керосиновой лампы, в сугроб возле резного крыльца была воткнута широкая деревянная лопата…
— Вот он, смотрите! Наконец-то дом…, — прохрипел я.
И увидел, что на его пороге стоит моя давно умершая матушка и приветливо машет мне рукой… Я затряс головой. Ничего. Опять мираж.[83]
… На дорогу мы вывалились просто неожиданно. Вот так, шли, шли, шли по бесконечному, заснеженному лесу, и наши белые, в маскхалатах, фигуры призрачно сливались с белесой пеленой… Еще за пятнадцать метров от дороги я даже её и не видел! И если бы не поистине звериное, природное, деревенское чутье нашего Микки, возможно, мы бы заблудились еще на первых километрах! И никогда бы не достигли нашей цели…
Но мы все-таки наконец дошли, потому что стволы сосен вдруг расступились передо мной, и я просто вывалился на открытое место… Прямо передо мной вновь стояла неприступная стена дремучего леса. Но она была уже на ТОЙ стороне, за узкой, усыпанной конским навозом, залитой пятнами масла и бензина, истоптанной тысячами ног, сотнями гусениц и шин светло-коричневой полосой, которая возникала слева и уходила куда-то за горизонт, справа…
А по этой полосе неторопливо шли шагом лошадки, запряженные в сани, доверху тяжко нагруженные прямоугольниками прессованного сена, возле которых устало брели закутанные в шинели возчики в островерхих шлемах…
Увидев нас, возчики даже не испугались. Да и смешно было бы пугаться вываливающихся из леса один за другим измученных донельзя парней, которые с огромным трудом выбирались на открытое место из чащобы и тут же падали, хватая дрожащими от неимоверной усталости руками снег и прижимая его к побелевшим, обмороженным лицам…
— Только без стрельбы! Не надо раньше времени…, — прохрипел я Микки.
Он сквозь зубы просипел в ответ нечто вроде: Mene perseeseen tai yliopistoon! (И при чем здесь Университет? Вот она, неискоренимая зависть простолюдина к образованным, вроде меня, людям! Прим. Редактора.), со стоном поднялся, сбросил лыжи и неуклюже захромал к ближайшему обознику, сочувственно смотрящему на него удивленными глазами.
Ударив бородатого мужика рукояткой пистолета в висок, Микки с кряхтеньем присел на колени, устало достал из ножен на поясе простой деревенский пукко и, не особо даже торопясь, просто и буднично его зарезал. Будто поросенка у себя в хлеву заколол.
Над дорогой возник нечеловеческий истошный крик, который быстро оборвался. Мои солдаты, забыв про усталость, кинулись на безоружных обозников, как стая волков. Они бежали, и их били ножами в спину. Они поднимали руки, и тогда их били ножами в грудь или живот…
Кто-то, развлекаясь, вспорол опрокинутому на спину мужику живот, полез туда с ножом, вырезал кусок горячей, истекающей кровью печени и на глазах еще живого колхозника стал с веселым чавканьем её поедать, забавно пуская из уголков струйки смешанной со слюной крови…
Но без стрельбы, увы, не обошлось. Увлекшись избиением бородатых младенцев, мы не заметили, как из-за поворота дороги показалась ладная фигура в полушубке, через плечо которого была переброшена самозарядная винтовка.
Человек уверенно и быстро шел на лыжах, лишь только слегка раскачиваясь из стороны в сторону…
Мгновенно оценив ситуацию, ни секунды не промедлив, человек вонзил в снег лыжные палки, сбросил с плеча оружие, присел на одно колено…
«Тах! Тах! Тах!» — часто загремели выстрелы… И с каждым выстрелом падал один из наших солдат, кто навзничь, кто на бок… Бросив недорезанных обозников, солдаты в панике кинулись спасаться под защиту леса! И вся наша операция повисла буквально на волоске… Положение спас Отрывайнен. Он выхватил из висящего на поясе мешка гранату на длинной ручке, ловко подобрался со стороны подлеска к азартно расстреливавшему убегающих финнов красному лыжнику и швырнул её ему буквально под ноги… Короткий взрыв.
Рассматривая зеленые петлицы на изорванной осколками шинели, Микки злобно сплюнул:
— Проклятый убийца из NKWD! (Судя по всему, это был пограничник из отряда майора Львова, посланный им для установления утраченной проводной связи с группой Котова. Прим. Редактора).
Перехваченная радиокодограмма красных.
«Доношу что 2/146 самостоятельно бросил фронт и прибыл в район расположения 305 СП. Отход 2 бтн произвел не под давлением противника мотивируя тем что батальон не ел четверо суток и не привезли еды на пятые сутки. Направлен для расположения в обороне с задачей прикрыть меня с юга рекомендовал варить хвою и пить отвар разрешил есть лошадей не выполнено уже съели. Прошу дать огонь авиации по переднему краю обороны противника район между ЮВ берегом озера Хатапала озеру Вазинниеми перед передним краем обороны по западному берегу противника для того чтобы прикрытием огня занять прежнее положение опушка леса и не допустить подхода резервов противника с направления развилка дорог. Атака опушка леса безуспешна. С РБ связался по телефону он находится впереди от меня 21 километрах потом связь прервалась радио не получается сильно трещит. Почему нет доставки продфуража четверо суток люди не ели и срочно доставьте мне штадив свежей ветчины паюсной икры и консерв (!) ананасов. Боеприпасы на исходе. Котов Пархоменко»
… Вначале ничего не произошло… Только с лап могучей, столетней сосны, достойной украсить собой на Рождество даже Сенатскую площадь в Хельсинки, в такт мерным ударам топора сыпался и сыпался мелкий, как мука, снег… Потом лесная красавица вдруг дрогнула, застонала, совсем как человек, не желая умирать… медленно, как во сне, накренилась, и с протяжным стоном, обрушивая вниз белоснежные лавины, рухнула на дорогу…
Одновременно с другой стороны крест-накрест ей, с треском ломая ветви, рухнула огромная корабельная сосна. Деревья умирали, как финские солдаты, одно за другим, своими телами напрочь перегораживая дорогу.
Со всех сторон, слева и справа, слышался мерный стук топоров и взвизг пил, орошающих снег желтыми мелкими опилками.
Микки, радостно чувствующий себя в привычной ему обстановке лесосеки, метался от одного дерева к другому, показывая, советуя, поминутно упираясь в стволы плечом и оттаскивая за шиворот особо неумелых горожан, чтобы они не попали часом под рушащийся комель.
Я нервно прохаживался взад и вперед перед завалом, посматривая, как приданные нам саперы из седьмого отдельного саперного взвода быстро и тщательно его минируют… Осталось только выбрать позиции для стрелков, вооруженных пистолетами-пулеметами «Суоми», которые будут прикрывать минное заграждение на подступах к завалу.
Внезапно я остановился, как вкопанный. На востоке, куда я послал вторую роту под командованием скучного и нудного, похожего на страдающего хроническим геморроем бухгалтера, которым, собственно, он и был до войны, фенрика Карла Лоусто, поднимался густой черный дым.
Peijakas sentään! Говорил же я ему, когда он, сверкая круглыми очками, усаживался в трофейные, освобожденные от прессованного сена сани: не поднимай раньше времени тревоги! Дай нам завал сначала соорудить. Так нет. Хоть кол ему на голове теши…
Да еще и нагло спросил меня, рыбья морда: а что ему делать с лазаретом красных? И что я ему должен был ответить, по-вашему? Сверни, мол, Гаагскую конвенцию в трубочку и засунь её себе в дупло? Поступай, говорю, как тебе твоя совесть велит… Так он зачерпнул с обочины горсть снега, протянул мне и говорит: Умойте себе руки, господин капитан! Как Понтий Пилат!
Вот ведь идиот. Не зря о нем идет такая слава по всему батальону…
… «Красная» лошадка, все так же, на манер нашего Сивки, помахивая хвостом, бодро рысила по дороге, периодически всхрапывая и косясь налитым кровью глазом на следы, оставшиеся после прохождения второй роты.
Вот опрокинутый на бок фордовский грузовичок (ГаЗ-АА. Прим. Редактора), из открытой кабины свисает что-то лохмато-красное, которое клюет взлетевшая при нашем приближении ворона…
Вот удушенный куском телефонного провода, прикусивший выпученный сизый язык связист, прикрученный к стволу дерева, провожает нас мертвым взглядом…
Вот на перекрестке стоит, вкопанный по пояс в снег, пробитый насквозь, как копьем, обломанным дорожным указателем регулировщик…
Видно, моя идея с переодеванием в шинели убитых русских обозников сработала целиком и полностью.
Но пограничный кордон всё приближается и приближается, и вместе с ним приближается огромный черный столб дыма… Наконец, вдруг появляется и запах! Совершенно неожиданный здесь аппетитный запах поджаренного на гриле люля-кебаба!
Дорога сворачивает за поворот и возница натягивает вожжи…
Перед нами большая поляна на берегу круглого, как блюдце, лесного озера… На берегу длинный кирпичный дом с острой, покрытой черепицей крышей. Над высоким крыльцом бессильно повис белый флаг с красным крестом.
На дороге, возле поднятого шлагбаума и деревянной полукруглой арки с надписью «Tervetuloa Suomi!» жарко горят пять или шесть трехосных грузовиков, с огромными лопнувшими от жара цистернами вместо кузова.
На левой и правой опорах арки распяты обнаженные женские тела, почему-то бордово-красного цвета… а слева и справа от них огромные дымящиеся кучи, от которых исходят струи пара, дыма и от которых несет ароматным запахом жареного мяса…
Кучи содрогаются, мелко подергиваются, лениво шевелятся… временами тихо и жалобно стонут…
Гуманный хельсинский бухгалтер не дал солдатам мучить медсестер и издеваться над ранеными! Он приказал привязать схваченных женщин к арке и обдать их крутым кипятком. А русских раненых фенрик велел вынести из здания, свалить в кучи… Облить бензином из захваченных бензовозов и поджечь. К сожалению, бензин прогорел слишком быстро… И русские умерли не все и далеко не сразу…
Потрясенный, я смотрел на всё это, а мой Микки только судорожно гонял по щекам желваки:
— Образованный, чо… оне, в очках, все такие…
— Русские! Спасайтесь!! Русские идут!! — раздался истошный крик. К нам, со стороны русской границы, быстро приближался отряд лыжников, с зеленой окантовкой красных звезд на буденновках.
Микки одним рывком развернул сани, вскочил в них и начал яростно нахлестывать лошадку. Бежать, только бежать…
Из русских писем, захваченных нами в танке.
«Я иду в разведку, я буду бить врага без промаха, где бы он не находился. Но назад ни шагу. За Родину, за нашу партию, за Сталина, умру, но врагу в плен не сдамся.
«Здравствуйте, мои дорогие.
Это письмо я пишу под аккомпанемент нашей артиллерии, которая посылает гадам «гостинцы». Пока жив и здоров, чувствую себя хорошо, уверен, что победа за нами. У финнов уже воинский дух сел, они уже стали сами приходить к нам и сдаваться. Видно, у них несладко. Что слышно у вас? Напишите что-нибудь о папе. Где он? Где вы работаете и чем помогаете фронту? А мы, бойцы-фронтовики, обещаем разгромить ненавистных финских фашистов, и на великом празднике Победы вместе (если буду жив) будем торжествовать.
До свиданья, привет родным и знакомым, будьте здоровы, целую. Ваш сын Миша Блюмкин. С кем имеете переписку?
«А я знаете, что думаю?
Я думаю, в какой еще армии мира бойцы могли бы вынести, чтобы по суткам на лютом морозе лежать в снегу, атаковать противника, пить замерзшую водку, ни разу не поспав под крышей а только на свежем воздухе и только изредка погреться у костра? Смешно вчера было: мы присели спать, а шинели были у всех мокрые. Утром встаем, а они у всех как балетные пачки, колом стоят! Вот мы линию неприступных укреплений прорвали фактически одной пехотой, взяли её! Даже финские дзоты остались не разрушенные. Конечно, наше командование дубовое, вся стратегия бить в лоб. Но мы с бойцами все одолели! Вы не думайте, я вам не политинформацию читаю, потери у нас такие, что… Но я не о потерях и не о командовании говорю, а про таких, как мы. Даже если меня убьют, я знаю, что у меня теперь есть сын, который вырастет таким же отважным, как мои товарищи, красные бойцы…»
«Завидую я нашему замполиту. Он показывал мне фотографию молодой женщины, своей жены, с ребенком, а у меня тогда невольно возникала мысль: вот у замполита, если его, не дай бог, убьют, останется сын. Хоть какой-нибудь след в жизни! А что останется он нас, вчерашних школьников, фотография в семейном альбоме? И было мне тогда невесело. А за поляной была опушка, куда мы должны во что бы то ни было добраться. А где-то там невидимый противник, который нас видит и хочет любого из нас убить. У нас в роте много убило. Убит Саня Барский, очень домашний мальчик. Убит Анвар Ваньянц, здоровый, грузноватый студент, отец его полковник, но сына от Красной Армии не прятал. Он пытался вынести раненого командира роты, но пуля сразила его, когда он поднялся. Но меня не убьют, я это твердо знаю. Ну, может, только ранят. Я приеду в Ленинград и мы сразу же поженимся и «купим» ребеночка.»
«Ты, Ирина, была моим лучшим другом, не удивляйся, так оно и было. Слишком серьезное сейчас время, чтобы шутить. Этому письму понадобятся две недели, чтобы добраться до тебя. И до тех пор ты уже, наверное, прочитаешь в газете о том, что здесь произошло. Не ломай себе надо всем этим голову, в действительности все выглядело совершенно иначе, и пусть другие докапываются до истины. Какое нам дело до всего этого? Я мыслил всегда световыми годами, чувствовал секундами. Здесь я тоже имею дело с погодой. Нас здесь четверо, и если бы и дальше все шло так, как идет, мы могли быть довольны нашим положением. Наши обязанности очень просты. Измерение температуры и влажности воздуха, высоты облаков и видимости. Если какой-нибудь тыловой чинуша прочитает то, что я пишу, у него глаза на лоб вылезут: как можно, раскрытие служебной тайны! Но что значит наша жизнь, Ирина, в сравнении с миллионами лет звездного неба? Сегодня прекрасная ночь, и прямо над моей головой сияют Андромеда и Пегас, и может так случиться, очень скоро я буду рядом с ними. Я доволен и спокоен, этим я обязан звездам, и среди них ты для меня самая прекрасная. Звезды бессмертны, а человеческая жизнь — песчинка во Вселенной. Вокруг все рушится, глупо и подло, по вине командира, гибнет целая армия, а мы четверо заняты тем, что ежедневно сообщаем данные о температуре воздуха и высоте облаков. В войне я понимаю мало. Ни один человек не погиб от моей руки. Я ни разу не выстрелил из моего пистолета. Но, насколько я знаю, противнику это будет безразлично. Конечно, мне бы хотелось еще, ну, хоть лет двадцать посчитать звезды, в добавок к моим двадцати пяти, только вряд ли это удастся. Но я счастлив, что в моей судьбе была ты.»
«Командирам батальонов и других частей довести до всех подчиненных, вплоть до каждого рядового, что в бою на оборонительной линии речь теперь идет о жесткой обороне. Противник обессилен, его линия снабжения перерезана, он истекает кровью. В этой ситуации единственный вариант — удерживать свои позиции, даже если противник на них ворвался. Даже прорыв танков противника через нашу оборону не должен повлиять на боевой дух наших частей, они должны твердо удерживать позиции и уничтожать идущую за танками пехоту. Части прикрытия до сего дня сражались с большим упорством и героизмом. Я верю, что мои части так же отлично выполнят свой долг за дело чести и независимости Финляндии, добив попавшего в капкан зверя.
… Внимательно и насмешливо поглядев на меня, подполковник Талвела, против ожидания, не сделал и даже не сказал мне ничего страшного. Напротив, он снисходительно похлопал меня по плечу и потом тяжело вздохнул…
— Прости, Пааво! Я не оправдал твоих надежд… Готов понести любое наказание! — с горечью произнес я.
— Господи, да причем здесь ты?! Это красные не оправдали моих надежд! Когда я подставил тебя у лазарета… да, да — не удивляйся! Подставил. Неужели ты мог подумать, что я буду толкать тебя, своего друга, на абсолютно бессмысленные зверства? Нет, мои действия были вполне осознанными. Сначала вы вырезаете лазарет. Потом красные пограничники, самая боеспособная часть русских войск, разносит тебя с твоими барашками в пух и прах…
— Э-э-э… ну так и вышло, собственно говоря? — удивившись сверх меры, развел руками я.
— Так, да не так! Pittu за воротник они вам навешали, но что они потом сделали с нашими пленными?!
— А что они с ними сделали? — тупо переспросил я.
— Вот то-то и оно! Они оказали раненым необходимую медицинскую помощь, всех накормили, угостили папиросами и отвезли затем в Валдозеро, где в течении двадцати четырех часов судили судом военного трибунала! Причем подсудимым был предоставлен финско-говорящий переводчик и бесплатный адвокат… Вот сволочи. И ведь как судили-то! Добро бы, если бы в каком-нибудь Ге-Пе-Ушном подвале. Так нет же! Открыто, в местном клубе… Тамошние карелы, как услышали про наши проделки, разом вытащили свои пукко и чуть было не настрогали подсудимых на щепочки прямо в зале суда …[85] Увы, конвой сумел отстоять.
— А потом что?
— Расстреляли.
— Всех?!
— Ах, если бы всех… Ах, если бы! — с тоской протянул Пааво. — Нет. Только непосредственно виновных. Остальным дали по десять лет… Адвокат, говорят, дрался на суде как лев, и отстоял всё-таки даже некоторых и виновных, за недоказанностью обвинения, сволочь красная! Ну и как мне после этого вести воспитательную работу?! Конечно, расстрелянных мы объявим Мучениками… Да и в красной тюрьме нашим парням, думаю, вряд ли поздоровиться, там таких забавников от чего-то не любят… Или наоборот, очень любят, но как-то весьма странно! (Ничего в этом странного нет. Даже древний философ Сократ… а! да что, с вами, гомофобами, разговаривать! При. Редактора) Но если бы их посадили на кол…Или хотя бы повесили прямо на месте прест… то есть боя… Увы.
— А это что, плохо?! — взъярился я.
— Очень плохо. Это значит, что у красных не все комдивы — Kotov….
… Мороз ощутимо щипал меня за щеки, не прикрытые, как у Пааво, черным вязаным подшлемником, закрывавшим все его лицо, с прорезями для глаз и рта. Вообще, как я заметил, подполковник предпочитал появляться на поле боя только с полностью закрытым лицом. Мне, он говорил, лишняя популярность вовсе не к лицу, я же не эстрадная певичка? Пусть все думают, что я пребываю в штабе за написанием грозных и исключительно благородных приказов…
А те, кто думает иначе, у нас почему-то долго не живут. Как тот штабной капитан, обвиненный каким-то пронырливым журналистом в том, что тот самовольно, раньше времени завалил единственную дорогу, чем обрек на гибель от холода и голода десятки эвакуировавшихся мирных жителей! Да там и с нашими тяжелоранеными тоже вроде бы была какая-то мутная, очень нехорошая история… Которая так и осталась не проясненной. Вызванный на допрос в военную прокуратуру, капитан по дороге пал жертвой жестоких диверсантов из NKWD… Как мы об этом узнали, вы желаете спросить? Да кровавые упыри из Че-Ка сами расписались кровью на растерзанном трупе несчастного капитана: «Smiert tchiort viosmy bielofinn! GPU!» Вот негодяи.
А у Микки Отрывайнена после этого прискорбного случая появились неожиданно новенькие золотые часы… Интересно, а вот когда кровавые сталинские палачи доберутся до меня? Действительно, права древняя поговорка: во многих знаниях много печали. И на моей скорбной могилке можно будет написать самую простую эпитафию: «Много знал».
Лыжи мерно шуршали по сыпучему снегу, в голубом небе сияло вокруг солнца оранжевое гало… Собственно, солнц на небе было целых три. К новому году морозец обещал быть знатным.
Покрытые серебряным инеем березки расступились, и мы с моим дорогим другом вышли на широкую поляну, чье заснеженное безмолвие плавно переходило в гладь вытянутого в сторону противника лесного озера.
На поляне строго в ряд стояли четыре пушки 1-го тяжелого артиллерийского дивизиона (Heavyti Artillery Battalion 1)… Собственно говоря, передо мной была четверть всей тяжелой артиллерии нашей великой страны.
Правда, если говорить честно, то к тяжелой артиллерии эти русские 107-мм орудия образца 1910 года, номера 8446, 2234, 7913 и 9116, весом 48 пудов и 25 с четвертью фунтов (вместе с замком), произведенных Обществом Путиловских заводов в 1916 году, можно было отнести только по нашей сирой бедности…
Впрочем, русские, растянувшиеся на Национальном шоссе длинной, недвижной, застывшей в морозном отчаянии кишкой протяженностью аж 21 километр, здесь, где в тугой motti был зажат штаб дивизии и два батальона 305 полка, не имели и того! Только шесть полковых трехдюймовых пушек и десяток 47-мм piiskatykki на бронеавтомобилях…(Может, все-таки 45-мм? Научишься тут с вами читать всякую противную гадость. Прим. Редактора).
Поэтому мы могли их расстреливать совершенно безнаказанно, как на полигоне. Ведь дальность действия наших гранат при максимальном угле возвышения в 37 градусов достигала 12 500 метров.
А вот русские «полковушки» могли стрелять только на 6640 метров! (На самом деле, осколочно-фугасная стальная дальнобойная граната с взрывателем КТМ-1 имела табличную дальность 8550 метров, но вот были ли они в боекомплекте русских, или те стреляли гранатами старого образца, нам неизвестно. Орудия мы захватили, да… а вот снаряды, нет. Русские артиллеристы вели бой до последнего снаряда, потом выводили свои орудия из строя и брались за ломы и банники. Бессмысленный большевистский фанатизм. Прим. Редактора).
Вдали, над кромкой леса, в голубом небе, блистала в лучах низкого солнышка серебристая hopea makkara.
— Kotov, как глупый жадный дурак, греб под себя все, до чего он мог дотянуться! — показывая биноклем на аэростат, усмехнулся Талвела. — Даже вот воздухоплавательный отряд на станции Ленинград — Финляндский прихватил. И что, очень он ему помог? Что же он хочет оттуда увидеть? Свои отмороженные kalu?
Услышав шутку незнакомого командира, батарейцы довольно засмеялись…
Скоро запищал полевой телефон, зазвучали команды, и с грохотом первое орудие отправило свой смертельный гостинец нашим русским naapuri.
А затем последовала первая корректура, основное орудие снова изрыгнуло короткий снопик огня…
Я широко открыл рот. Если получена первая вилка, то сейчас будет залп!
Да, я открыл рот… И через секунду я услышал истошный крик… в котором я с ужасом опознал свой собственный вопль.
Потому что…
Потому что всей своей кожей, всем мозгом своих костей я вдруг почувствовал такое знакомое, такое ужасное сверление воздуха… дрожание пространства, гул, как от приближающегося товарного поезда, чудовищную тоску… Это была ОНА…
Огромный взблеск пламени. Чудовищный удар, сметающий все вокруг себя. Разлетающиеся вокруг стволы берез, мгновенно сбритых, как чудовищной косой. Улетающий ввысь, крутясь как юла, ствол ближнего орудия…
Это была она. Страшная, небывалая, никем невидимая Aavetykki, Пушка-смерть, Пушка-призрак. Чей бессмертный расчет составляли бессмертные мертвецы…
Четверть всей тяжелой артиллерии нашей великой страны перестала существовать.
(Запись карандашом.
«— Дробь! — раздался в телефонной трубке спокойный и решительный голос подполковника Вершинина. (По барабанной дроби со времен бомбардира Петра Алексеева в русской артиллерии отменяется исполнение боевой задачи. Прим. Редактора) Изрядно, голубчик, изрядно! Цель накрыта и прекратила огонь!
— Есть! — радостно ответил ему я и, опустив холодную трубку на аппарат, громко крикнул Сане Згурскому: — Стой! Записать: цель сто десятая, батарея! Подавлена!
Подавлена, это вовсе не значит, что сейчас неприятельское орудие стоит, накренившись на одно подбитое колесо, а от него хромая, бредет вражеский артиллерист (или, уползает на четвереньках). Это просто означает, что вражеские орудия прекратили огонь. Либо меняют огневую позицию, либо у них там столбом стоит пыль и дым от наших разрывов. Во всяком случае, стрелять они не могут. Что, собственно, нам и требовалось. Ведь какой лозунг нашей артиллерии? «Не убьем, так хоть запугаем!»
Пехота наша, по — любому, будет нам изрядно благодарна.
Правда, эта горячая признательность бывает исключительно навязчивой. Еще Лев Николаевич Толстой писал о необъяснимой тяге русских пехотных офицеров к артиллерийской стрельбе. Иной раз, просят стрелять буквально из пушки по воробьям! Правда, в этот раз цель у нас была достойная. Вражеская сорока-двух линейная батарея досаждала штадиву уже второй день. Как же было не вмешаться?
— Накат штатный, давление азота в норме! — доложил Петрович, сноровисто приложив к специальному клапану на могучем, окрашенным в белый цвет цилиндре манометр. Потом добавил озабоченно: — Затвор открылся не энергично!
Ну, это в общем и целом не беда… Скорее всего, просто загустела от мороза смазка на направляющих поршня или в казеннике. Лечение простое: «Неполная разборка затвора. Забоины зачистить, грязь и густую смазку удалить». Хуже, если ослаблена пружина запирающего механизма или погнуты выбрасыватели… Тогда деталь надо менять. Но этого добра у нас, тоже, слава Богу и товарищу Мехлису, теперь даже и в избытке. А уж про сальник мы и не вспоминаем. Новый директор «Красного Треугольника» лично гарантировал, что резиновое уплотнение будет сохранять свои рабочие параметры до температуры минус семьдесят восемь градусов по Цельсию. Почему именно до такой? Это чтобы мы и в зимнем Оймяконе себя уверенно чувствовали. А иначе товарищ Мехлис твердо обещал всем инженерам завода отправить их в январскую Якутию, для проведения там натурных испытаний, причем поедут они туда с исключительно голыми задами. (Вот это и называется, необоснованные массовые репрессии. Прим. Редактора).
Между тем батарейцы, пока орудие не остыло, густо покрывали по свежему нагару канал ствола и механизм затвора густым слоем смазки. Это изрядно облегчит последующую их чистку уайт-спиритом.
А нам засиживаться некогда! Надо немедленно менять огневую позицию.
Чумазый тракторист уже подводил к складывающимся станинам свой взрыкивающий тягач…
Веселый Петрович уселся поперек сцепки, вытащил из ящика ЗИПа свою тальянку и бодро растянув меха, запел приятным, хрипловатым баритоном грозную боевую песню питерских рабочих дружинников, с которой они в пятом году шли громить царских жандармов:
Крутится, вертится шар голубой!
Крутится, вертится над головой!
Крутится, вертится, хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть!
Где эта улица, где этот дом?
Где эта барышня, что я влюблен?
Вот эта улица, вот этот дом,
Вот эта барышня…[86]
— Иван Петрович! — грозно сдвинула бровки Наташа, с зеленой санитарной сумкой на боку. — Не сидите на холодном, Вам вредно, у Вас ревматизм!»
— Что это наш комбат ходит, руками размахивает, будто говорит с кем-то? — удивленно спросил один батареец у другого.
— Отстань от человека! Может, у него и не все дома. Но командир он правильный…
… «Возвращение с израненной «Наташей» в Ленинград, откровенно говоря, я помню урывками… Вот, ругаясь, жалко угрожая незаряженным наганом, умоляя, только что не становясь на колени, я просто зубами выгрыз у измученного военного коменданта платформу и две теплушки для оставшихся в живых бойцов.
Вот, наш поезд медленно пробирается по забитым вагонами путям, а сидящий рядом со мной боец со стоном показывает на них пальцем:
— Смотри, смотри, командир… На передке, бывает, жрать нечего, а здесь просто завалы! Вон, смотри, туши мороженные, вовсе как дрова свалены! Да ведь это же просто вредительство…
Медсестра, с бешеными от бессонницы воспаленными глазами, из пристанционного эвакопункта, с отчаянной наглостью подсаживающая в нашу теплушку тяжко пахнущих, несмотря на мороз, застарелой кровью и гноем, уважительных, пожилых тридцатилетних бойцов, которые деликатно сидят у печки, наотрез отказываясь лечь на нары, осторожно покуривают махорку только у приоткрытой вагонной двери, и из последних сил стараются никого не задеть своими костылями или гипсом, неуклюже пробираясь туда…
Их неспешные рассказы…
И еще неспешные толки…
— А чо, у белофинн ДОТы точно что многоэтажные?
— Сам не видал, врать не хочу… А парни баяли, что и пять, и шесть этажей есть. А купола сеткой покрыты, и броня на пружинах… А то вообще резиной обтянуты!
— Это еще зачем?
— Как зачем? Чтобы снаряды отлетали. Попадет наш снаряд в ДОТ, а его пружиной, или резиновым куполом и отбросит…
— Брехня это…
— Как же брехня? С первых же наших выстрелов мы узнали что такое эти ДОТы — донышки от снарядов и осколки летели назад к нам, ибо на них были резиновые купола. Я же сам это видел! Своими глазами! Как снаряды от белофинских резиновых куполов рикошетировали!
— Ну вот ты и врешь, как очевидец…
— А что, белофинны на лыжах, бают, горазды бегать?
— Уж и не знаю, паря, что тебе на это сказать. Горазды ли?… Вот раз, было, сидим мы этак у костерка, концентрат гречневый в котелке варим… А горушка этак всё под уклон, под уклон всё… Сидим, значит, и ложкой пробуем, готово ли? Ага, чуем, вроде доходит… Аж слюной давимся. И только мы банку с тушёнкой в котелок высыпали, которую нам одну на троих выдали, как из темноты вылетает сверху на лыжах белофинн, на ходу хватает наш котелок и уносится себе дальше, в темноту! Мы ажно рты пораскрывали… Сидим, несолоно хлебавши, три колхозных долбоеба! Чтоб он там подавился нашей кашей, чертов гонщик… До сю просто обидно.
— А я, мужики, дачу самого Маннергейма видел! На Карельском!
— Ну и как она?
— Да, ничо, так себе… У нас в Озерках у секретаря райсполкома дачка получше будет! А уж про директора Жилкомхоза я уж и не говорю! У него не дача была, целый дворец!
— Почему, ты говоришь, была?
— Да посадили его, подлеца… А на бывшей даче теперь детский садик.
— Кого посадили, Маннергейма, что ли?
— И его посадим, дай только срок.
— А вот что ОН мин везде накидал, так это было да… Мы, как вошли, глядим: мать моя! Чего только нет. Везде там валялись в деревнях да на дорогах брошенные, как бы впопыхах, и велосипеды, и чемоданы, и патефоны, часы, бумажники, портсигары золотые… Бери, не хочу! Некоторые, умные, и велись. Стоило слегка сдвинуть предмет с места, как ба-бах! И ваших нет. Но и там, где, кажись, ничего не было, идти было шибко опасно. Лестницы, и пороги домов, и колодцы, пни, корни деревьев, лесные просеки и опушки, обочины дорог, как горохом, все были просто усеяны минами. Ну, понятно, некоторые бойцы и боялись идти вперед…
— Ну а ты?
— А чего я? Я барахольшиком николи не был, на что мне финские вещички? Мне дед говорил: подарунок завсегда без порток ходит. Я лучше своего добра наживу, а на чужом горе своего добра не сыщешь.
— Ну, это ладно, а если на дороге мина?
— Ай, я безглазый? С мины всегда проволочка торчит. Глаза разуй да под ноги смотри, и все дела…
— Да как же ты сам тогда подорвался-то?
— И на старуху бывает проруха. Пришли мы погреться в одну избу… Ничего, чистенько! Салфеточки там, беленькие. На столе радиво, машинка швейна, «Зингер». У моей бабы такая же… Печка топиться, голландка, с изразцами. А в углу, скажи ты — люлька, городская, с балясинками. А в ней малой надрывается, криком кричит… Голодный, чай! Где же, думаю, матка твоя, аль побили её? Эх, ты, сиротка моя горемычная… Скинул я в момент сидор, хлеба мигом нажевал, руки сначала погрел, подошел к колыбельки… Да… Только я малого на руки взял… Так тут и взрыв. Лейтенант потом баял, там нажимной взрыватель был, от разгрузки сработал…Ну, вот мне ноги и того, малость оторвало. Жаль, младенчика то я не сохранил… уж такой лопушок был, такой беленьк… аах-х-х-х…
— Сидор, эй, земеля, да ты чо?! Сидор…
— Не тревожь ты его, паря. Гангрена у него была. Вишь, наконец преставился, болезный…Долго же он терпел. Отмучился ныне. Спи спокойно, русский солдат. На остановке мы тебя вынем…
… Прибыв на товарный двор Финляндского вокзала, я нашел представителя линейного отдела НКВД и, что называется, доложился по команде. Прибывшие с Литейного товарищи все остальное взяли на себя: пушку на Кировский, раненых в рядом расположенную Военно-Медицинскую, бойцов в санпропускник и в казарму, меня в Кресты…
Где я был насильно: раздет, вымыт под душем, накормлен жидкой и горячей пищей, больно уколот в бедро и уложен спать.
Когда я очнулся на вторые сутки, то меня опять насильно потащили к врачу, который долго бил по коленке резиновым молоточком, колол иголками, рисовал на животе холодным стальным перышком какие-то витиеватые узоры. Оставив наконец меня в покое, но только после того, как отсыпал мне целую горсть каких-то пилюль, врач вручил мне толстенный блокнот и велел писать, что придет в голову… Разгружать, так сказать, психику…
Вот, пишу.
Наташин комсомольский билет, залитый бурой кровью, в отдел учащийся молодежи Кировского райкома я сдать так и не сумел. Потому что на двери висело объявление, простое и краткое: «Райком закрыт. Все ушли в Комсомольский лыжный батальон». На ступенях райкома сидела женщина средних лет, и тихо плакала:
— Васенька, Васенька… Куда же ты, родной… Ты же у меня совсем не умеешь ходить на лыжах…
Зашел в родную школу. Секретарша Сарра схватила меня за рукав, затащила в учительскую и долго плакала, осторожно гладя меня по плечу, повторяя:
— Володя, да ты же стал весь седой… Что же с тобой война проклятая сделала…
А директора уже я не застал: он ушел добровольцем в армию.
Дома у меня все хорошо. Анюта привычно, по доброму, по домашнему меня отругала, но делала это как-то вяло, без огонька… Поиграл с ребенком, оставил все деньги, которые выгреб из кармана, поцеловал жену и навсегда ушел из странно опустевшей, притихшей коммуналки.
Отметил странную особенность: кондукторы в ленинградском трамвае не брали с меня денег…
До отъезда на фронт жил в цеху, возле пушки. Спал на верстаке, где рядом на таких же верстаках спали слесаря, круглые сутки без отдыха ремонтировавшие наше орудие.
А потом в цех, в окружении холуев и прихлебателей, сияя орденами на перекрещенной ремнями груди, вошел рыжеватый, наглый, барственный комдив («Нос крючком, голова сучком, жопа ящичком».), по слухам, личный знакомый товарища Сталина, и предложил дальнейший цикл испытаний проводить в его Группе. По программе, видите ли, теперь надо было испытывать орудие возкой по пересеченной местности. А комдив собирался именно маршировать, быстро и энергически… По принципу: Пришел. Увидел. И … обосрался.
Вот так я и оказался в группе комдива Котова… Чтоб он сдох, БаринЪ.
… — «Финляндия — это иллюзия!», это не я сказал, а Леонид Андреев. — Тихий, стеснительный юноша вполне питерского, чисто интеллигентного вида задумчиво смотрел на проплывающие мимо приоткрытой вагонной двери тяжелые лапы елей… Вот это и называется, дежа вю! Было, было… Три недели назад мы вот так же ехали на фронт, и все тогда еще были живы…(«А что, мы сейчас не есть совсем живы?» — не очень грамотно строя в волнении фразу, спросил Ройзман. «Да успокойся ты, — утешил его мудрый Петрович. — Кое-кто еще и при жизни протух…»)
— Да, иллюзия… Но для русского художника она была иллюзией прекрасной. Финн для нас был чужим, но не враждебным, как тот же швед, к примеру… Скорее он был пушкинским «убогим чухонцем», серым, но честным, чистым, но бедным…
— Ага, бедные они…, — с ненавистью произнес я.
— Увы, они такие, какие есть! в коллективном сознании северян есть то, что можно назвать «северностью». Эта северность, по мнению одного нидерландского исследователя, проявляется в культурной идентичности, в менталитете. Повторяя Монтескье, ван Баак пишет, что холодный климат делает сердца сильными и храбрыми, а характеры — уверенными, откровенными и… до крайности жестокими и подозрительными. Однако, отметим, что финны веками жили рядом с русскими, заимствуя у них даже слова своего родного языка: от самых простых, серп — sirppi, сапоги — saapas, окно — akkuna, ложка — lusikka, лужа — luosa до самых важных, таких как, например грамота — raamattu или крест — risti… У простого финна никогда не было ненависти к русскому, русский не был для финна поработителем, злым надсмотрщиком… А вот русские всегда относились к финнам чуть снисходительно, несколько свысока… Потому что и страны-то таковой, Суоми, и в помине не было! Было Великое Княжество Финляндское, которое переходило из рук в руки, как разменная монета… Простому финну, как раз, это было абсолютно по kyrpä! А вот финская интеллигенция, испытывая комплекс национальной неполноценности, стала себе придумывать Великую Финляндию…
И интеллигентный юноша, покраснев, сказал нехорошее слово: — Дураки.
— А зовут-то Вас как? — осторожно спросил его я, уже с тоской предчувствую ответ.
— Александр Иванов… но можно, просто Саня…
… Дверь вагона резко распахнулась. Внизу, на рельсах, не доставая крохотной головенкой с выпученными от усердия глазами, стоял порученец комдива…
— Замполит где?! — фальцетом пропищал он.
Ройзман поднялся с нар, элегантно потянулся, поправил фуражку с высокой тульей:
— Я замполит!
— Успокойтесь, Исаак Абрамович, — положил ему руку на плечо подполковник Вершинин. — Он нас не видит…
— Почему это? — удивился немецкий комиссар…
— Да уж так! Полагаю, что нас видят только хорошие люди…, — пожал плечами русский офицер.
— Правда-правда! — подтвердил Петрович. — Уж как я в цеху не изгалялся перед мастером, ан нет! Не видит он меня и в упор, да и шабаш. Впрочем, он меня и при жизни-то не особо замечал… А вот только зашел я в шалман, как буфетчица Клава тут же налила мне стопарик беленькой, накрыла кусочком черного хлебушка… Душевно мы с ней посидели!
— Я замполит…, — стеснительно произнес новенький Саня.
— К Командующему Группы! — с пиететом и придыханием произнес штабной.
Да, Котов не мог назвать себя командиром корпуса… Потому что корпусное управление образовано не было. Более того, 163-я Стрелковая ему даже не была подчинена! Да что там. Она не была Котову и придана… Она его только поддерживала (понимающий штабные заморочки эту коллизию легко оценит)… И потому Котов с презрением ею вообще никак не управлял. В результате у нас был вовсе не корпус из двух дивизий, и не две дивизии, а дивизия и еще одна дивизия…
Вы понимаете, корпус не есть сумма силы двух дивизий, это сумма сил двух дивизий в квадрате! А у нас получился минус… Две системы снабжения, две системы линий связи… Да что там! И свою-то дивизию комдив сумел ИСКРОШИТЬ даже не на полки, а отдельные роты и батальоны, которые героически дрались сами по себе, как растопыренные пальцы. А белофинны били нас кулаком. Крепко сжатым кулаком.
— Знаете, Саня, а я с Вами пойду…, — подхватывая шинель, сказал я. — И не спорьте! Если бы Вас в политотдел вызывали, где у Вас свои, замполитовские дела, меня и не касающиеся, то вот Вам Бог, и скатертью дорожка…А Котов… короче, я с Вами!
— Очень обяжете…, — пролепетал Саня.
… В штабном жарко натопленном «международном» вагоне, который, надо полагать, раньше ходил как не в самой «Красной Стреле», за полированным столом сидел комдив, почему-то в полосатой матросской фуфайке (Её русские называют «тельняшкой». Очень эротично. Прим. Редактора) и командирской зимней фуражке.
Растопырив рыжие тараканьи усы, Котов грозно произнес:
— А-а-а, замполити-и-ик… Ты — то мне и нужен! Говорят, ты по фински малость понимаешь, а?
— Немножко понимаю. Я доцент факультета скандинавских языков…, — тихо ответил Саня. Вот это да! Я-то его за студента-старшекурсника принял…
— Ну, доцент, — усмехнулся Котов, — прочти, что тут написано, а? А то мы тут люди-то все простые, в гимназиях не обучались…
Саня взял со стола лист бумаги, внимательно его осмотрел:
— Написано по фински…
— От молодец, а? Выкрутился, доцент! А я-то, глупый, думал, что по китайски… Прочесть сможешь?
— А надо? — еще тише произнес замполит.
— Читай вслух! — по барски развалившись на диване, Котов откинулся на бархатную спинку. Предложить присесть нам он даже и не подумал…
— Да. Написано по фински. Но не финном, а скорее шведом. Причем человеком явно русскоязычным, который изучил финский язык уже в зрелом возрасте… Ну, сначала тут идут одни…э-э-э… диффамации…
— Чего идут? — удивился Котов.
— Ну, преамбула, нечто вроде: «Комдиву Котову, холощеному коту, аки лев рыкающему…»
— Читай суть! — сверкнул глазами Котов.
— Хорошо, читаю суть…Вот:
«Ты, тупая усатая… э-э-э… женский половой орган… не человек, а шаблон. Возьми нашего старорежимного сверхсрочнослужащего унтер-офицера — и это будет высший уровень твоего, Котов, военного и политического развития. Но между моим унтером и тобой, Котов, огромная разница! У старого унтера была сознательная любовь к Государю Императору, Царю — Батюшке, к России-Матушке, к Армии, своему Полку, такая же сознательная и деятельная любовь к своей роте, забота о людях своего взвода, была смелость, желание проявить инициативу и один только страх — не сплоховать бы! У тебя ничего этого нет, Котов. Ты какой-то автомат, а не человек, с вечной боязнью ответственности, с ограниченными казенными рамками мышления, с каким-то дико схоластическим понятием службы… Ты, как и все красные, боишься своих же подчиненных, вместо товарищества в вашей среде одни соревнования по доносам… Ты дурак, подлец и трус…»
— Хватит! — грозно распушив усы, взревел Котов. — Кто подписал?
— Подполковник Пааво Талвела, Оулу, 16 декабря 1939 года (Ничего не понимаю! В это самое время П. Талвела служил в Интендантстве, в Хельсинки… Или не в Интендантстве? Меня гложут смутные сомнения! Прим. Редактора).
— Ворвемся в Оулу, я этого мерзавца… его приведут ко мне, а я его ногой по морде, по морде! — сладострастно простонал комдив.
И они таки встретились, но не так, совсем не так…
… На станции, возле водокачки, трибунал судил бойца. Обвиняли красноармейца Горького в преступлении, предусмотренном пунктом «а» параграфа 14 статьи 193 УК…
— Гражданин обвиняемый, вам понятен смысл этой статьи? — грозно спросил председатель трибунала, пожилой военюрист второго ранга.
Красноармеец только печально покачал головой.
Председатель терпеливо пояснил:
— Ст.193 (14) УК РСФСР 1926 года гласит: «Противозаконное отчуждение, залог или передача в пользование выданных для временного или постоянного пользования предметов казенного обмундирования и снаряжения (промотание), умышленное уничтожение или повреждение этих предметов, равно нарушение правил их хранения, влечет за собой… короче, мало тебе, сынок, не покажется. Где твои сапоги?
Красноармеец только пожал плечами.
— Ты, рассукин сын, Присягу трудовому народу давал?
Красноармеец в ответ горестно вздохнул.
— Что Присяга говорит? «Всемерно беречь военное и народное имущество». Вот! Беречь! Эта обязанность относится, прежде всего, к имуществу, которое выдавалось военнослужащим во временное или постоянное пользовании при прохождении ими военной службы. Преступные отношения к этому имуществу образует специальный состав воинского преступления, предусмотренного данной статьей. Понятно?
— Про поезд я ничего не…
— Про какой поезд?! — грозно спросил военюрист.
— Ну, про состав…
— Ты что мне тут ваньку-то валяешь? Короче, учитывая военное положение, и то, что поезд… тьфу ты, состав… ладно. Могила готова?
— Погодите, товарищи…, — тихо и жалобно протянул политрук Саня. — Разрешите мне буквально два слова… Товарищ… Извините, гражданин красноармеец, ты что, струсил? Не хочешь в бой идти? Надеешься, что тебя босым в бой не пошлют?
— Товарищи…, — всхлипнул красноармеец, вытирая с лица злые слезы. — Да вы что, милые вы мои? Да что вы такое говорите-то? Самим-то не стыдно? Да я босиком пойду, мне-то что!
— А сапоги твои где? Пропил, что ли? — грозно сдвинул брови военюрист.
— Мы этим не балуемся! — солидно пробасил Горький, сдвинув белесые брови. — А сапоги я матке отдал…
— Какой еще…
— Да моей. Она тут прибегала, с Лав-Озера, тут недалеко, полсотни верст… Меня увидала, говорит, скидай сапоги, дай для младшеньких обувку, а то им весной в школу бегать не в чем…Нас-то оглоедов, у ней пятеро.
— Вот дела! А ты как же сам, без сапог-то?
— Да на што они мне, брезентовы? Я вон куль рогожный расплел, а кочедык у меня завсегда с собой в сидоре… В чунях, оно куда способней. До обеда уж и сплел бы, коли б вы меня зря не дергали…
— Товарищи военный трибунал, мне кажется, товарищ боец не врет! — тихо и деликатно, но твердо сказал политрук Саня. — Прошу вас его строго не судить! Я лично беру его на поруки…
И дали бойцу Горькому десять лет, с отсрочкой исполнения приговора до конца боевых действий.
И когда нас первый раз прижали белофинны, и политрук Саня в рост, не кланяясь, ходил под пулями, только лишь поминутно наклоняясь над зарывшимися в снег бойцами, осторожно трогая их за плечо и говоря им тихо, деликатно: «Товарищ боец! Пожалуйста, будьте так любезны, встаньте…Надо встать!» красноармеец Горький первый встал на его призыв…
Я потом видел красноармейца Горького. Лежит на обочине, такой маленький и щуплый … шапка в сторону отлетела, руки в стороны раскинул. На ногах самодельные, аккуратно сплетенные лапти.
… — Ты что, тупо-о-о-ой? — комдив Котов, на глазах всех собранных командиров частей (я присутствую, как командир отдельной батареи) стучит согнутым пальцем по высокому лбу начинающего лысеть полковника. — Я тебя еще раз спрашиваю, ты тупой, да?
Однако Котову совершенно не интересен ответ бледнеющего (кроме багровых пятен на скулах) начальника штаба дивизии. Он, ядовито ухмыляясь, пошло посверкивая золотым зубом, как привокзальная чикса («С Вашего позволения, все-таки шикса. Это раз, а во-вторых, любая, даже самая дешевая девушка после сравнения её с Котовым убилась бы головой об стену!» — поправляет меня дотошный Ройзман) поворачивается к опозоренному полковнику спиной. Вразвалочку, по-кавалерийски косолапя и загребая снег серебряными шпорами, подходит к позолоченному креслу, стоящему на расстеленном прямо на снегу мохнатом ковре. Садится, закинув ногу на ногу, начинает с прищуром рассматривать нас, стоящих перед ним по стойке смирно.
Потом продолжает, но так, будто презрительно сплевывает слова через губу:
— Какая еще там головная походная застава? Какая там боковая? Я Котов! Ты меня понял, дурачок? Повторю по буквам: К-О-Т-О-В. Меня вся Красная Армия, да что там… меня вся Европа знает! Все враги трепещут одного моего имени! Бело-Финны от меня просто бегут… И правильно делают! Потому что Котов шутить не любит! Котов пройдет по белякам карфагеном! («Что он сделает? — переспрашивает тугоухий артиллерист Петрович. — Автогеном пройдет? Это, действительно круто!») Котов — краса и гордость Страны Советов! Вот, посмотри, — и комдив гордо выпятил грудь — у меня два! ДВА! Ордена Красного Знамени! («А вот у кого он второй орден украл? — задумчиво произнес Лацис. — Вот внимательно присмотритесь: на втором по счету Ордене снизу должна быть белая планочка, а на ней цифра 2, или 3, или, как у Семена Михайловича, 4… А у Котова висят два ОДИНАКОВЫХ ордена? Интересное кино?») А у тебя, гляжу, воблый ты глаз, даже медальки «XX лет РККА» нет? У тебя вообще орденишко-то хоть один есть? А? Завалященький самый, за лизание задниц? — глумясь, продолжал комдив.
— Есть. — очень скромно сказал полковник. — У меня есть Императорский Военный орден Святого Великомученика и Победоносца Георгия Четвертой степени…
— Ах, имера-а-а-а-торский…, — протянул Котов. — Так, значит, по царским временам тоскуем, ваше благородие, а? А вот мы ваших благородиев в дугу гнули, да-а-а-а…. И тебя я, воблый ты глаз, тоже в дугу согну… Вот сейчас встанешь ты, кавалер, отличивший себя в бою особливым мужественным поступком, по присяге, чести и долгу своему, на колени! И мне, красному герою, будешь сапоги целовать!
— Нет. — тихо и непреклонно произнес начальник штаба.
— Ась, не слы-ы-ышу? — шутовски приставив ладонь к уху, переспросил Котов.
— Я могу встать на колени и поцеловать. Только Боевое Знамя. — совершенно спокойно, даже как-то равнодушно сказал полковник. («Хорошо сказал.» — отметил подполковник Вершинин.)
— Вот тварь! — удивленно произнес Котов, когда уродливый, пучеглазый карлик-порученец Медведко вытаскивал, подпрыгивая от желания угодить комдиву, оружие из кобуры теперь уже видимо, бывшего полковника. — Все вы тут твари! Иду я тут к своему салон-вагону, вижу, один боец вовсе без сапог, сидит, лапти плетет. Я его по матушке, а он меня — по моей… Расстреляли уже, поди, мерзавца! И этого тоже, тоже… В трибунал его, сволочь белогвардейскую… Расстрелять! А вы все, что стоите? Бегом в подразделения! И вперед, вперед, только вперед! Иначе… Всех в трибунал!
— А что, ребятки…, — задумчиво протянул Петрович. — Гляжу это я на энтого дурака, и сдается мне вот что. Ты, Иваныч, конечно, не расстраивайся шибко, но… Думается мне, что пора и вам с нашим новым Саней потихоньку собираться.
— Да! — поддержал его комбат. — А не провести ли внеочередную санитарную обработку личного состава? Белье бы надо Вам чистое одеть…
— Верно, верно…, — отметил комиссар Ройзман. — Камрады будут довольны! Тем более, что время у Вас на это есть…
Действительно, колоссальная пробка, стремительно образовавшаяся на шоссе, где в четыре ряда встали насмерть танки, машины, пушки, тягачи «Комсомолец» с брезентовыми тентами в виде острокрыших домиков над сиденьями для расчета позволяла не только попариться в бане, а даже её и построить!
Наши батарейцы мигом разбили палатку, накалили в костре гранитных валунов, закатили их под брезентовый полог, принесли кипяточку, плеснули… Зашипело, обдало горячим паром…
Самым последним, в уже остывшей бане, мылся наш стеснительный политрук Саня. Стеснение его происходило от синей татуировки на узкой и впалой груди, которую он, как Бернадот, ужасно стыдился. (У Бернадота, бывшего революционного наполеоновского генерала, ставший шведским королем, было наколото «Смерть королям!» А у филолога Иванова — Vae![87] — коротко и непонятно.)
Бойцы надели чистое белье, и на душе у многих хотя бы в этот вечер стало спокойнее…
Ночью к штабной колонне, замершей в мертвой пробке, неслышимые за рокотом моторов, которые невозможно было заглушить, чтобы не заморозить двигатели, первый раз подползли белофинны, зарезали часовых и забросали штабные фургоны гранатами…
Комдив Котов не пострадал.»)
Запись чернилами, почерком Юсси:
Впервые за все время моего печального знакомства с Талвелой я увидел его таким.
Я видел его всяким: сосредоточенным, задумчиво склонившимся над картой; печальным и грустным в те редкие минуты, когда, как ему казалось, его никто не видит; улыбающимся своей особенно ласковой и доброй улыбкой, от которой на душе у видящего её становится жутко и мерзко…
Но сейчас подполковник выглядел настолько непривычно, что я просто диву давался!
На лице Пааво как-то блудливо гуляла неуверенно-трусливая подленькая улыбочка, как у скользкого привокзального сутенера. Наш грозный командир угодливо сгибался в полупоклоне, мелко семенил, сопровождая чванного, надутого типа, похожего на напыщенного, страдающего геморроем педераста. (Ну вот, опять. От чего не написать просто: напыщенного? Прим. Редактора).
— Вот, разрешите вам представить, господин…
— Виккерс! Он может называть меня господин Виккерс, дружище…, — не вынимая из уголка губ ароматную сигару, пробормотал незнакомец. Ничего дружелюбного в слове «дружище» я не услыхал.
— Слушаюсь! Господин Виккерс, разрешите вам представить нашего лучшего, самого отважного и толкового офицера, капитана Суомолайнена!
— То, что он лучший, так это и понятно… За свои деньги, дружище, я имею право требовать только высший сорт! Но… зачем так сложно? Суомо… это долго и неудобно! Я, любезный, буду звать вас Финн! Вам это понятно?
— Не понимаю, господин Виккерс, зачем вам вообще меня куда-то звать? — окрысился на незнакомца я. — Я вот он, стою перед вами… пока! А засим, разрешите откланяться, служба-с…
— Э, Юсси, постой, горячий финский парень…, — зашептал мне на ухо подполковник, крепко ухватив меня за локоток. — Брат, выручай, а? Это не просто господин, а ого-го какой господин! представитель наших доблестных союзников…
— Да шел бы он лесом? Фамилия ему моя не нравится, скажите пожалуйста? («Будто она мне нравится!» — про себя добавил я.)
— Ну ты понимаешь, большая политика… Сам Барон просил! — поднял Пааво вверх указательный палец.
— А! Ну, если сам Барон… а что просил-то?
— Да как обычно! Оказать всемерное содействие…, — пожал плечами подполковник. — Так что ты с сего числа поступаешь во временное распоряжение господина бригад… господина Виккерса.
— Слушаюсь. А что этому недо-генералу вообще нужно? Надеюсь, в круг его интересов входит только обычный деловой туризм военно-прикладного характера? ну, там, пострелять по русским фазанам, потом выпить рюмочку самогона и посетить сауну?
— Ах если бы! Тогда бы я тебя и не беспокоил… Его интересует русская Aavetykki.
— О! это очень просто… Надо только притащить поближе к motti что-нибудь из оставшейся нашей тяжелой артиллерии, малость пострелять… Если у русских еще остались снаряды, то, думаю, они его удовольствие немедленно удовлетворят.
— Ты не понял. Господину Виккерсу нужна сама Пушка-призрак, желательно исправная и со всей документацией.
— А Kotov ему не нужен? Исправный, с небольшим пробегом… В отличном состоянии!
— Нет, ему нужна только пушка… причем именно эта. На любые иные варианты чертов Виккерс не согласен.
— Вот дела? Да что же, я ему её перекуплю, что ли?
— Юсси, ты гений! Ведь это же нормальный, цивилизованный вариант?…
… Держа в дрожащей руке самодельный белый флаг, я медленно, стараясь не делать резких движений, приближался к дороге.
На ней, засыпанные снегом, стояли колонной замершие без топлива русские Vickers-vaunu,[88] развернувшие свои оставшиеся без снарядов пушки в сторону опушки леса; рядом с распахнутыми печально дверцами замер грузовик, в кузове которого бессильно задрал вверх стволы зенитный пулемет, а вокруг него из-под снежка желто поблескивали целые курганы стрелянных гильз; у морды убитой лошади лежит сломанная гитара (а у лошадки сзади уже вырезано пол туши…конину, что ли, они тут едят? Фу, какая гадость…[89])
Между машинами виднелись снеговые ямы, закрытые сверху на манер шалашей жердями и еловыми лапами. Из этих ям смотрели на меня почерневшие от усталости, обмороженные юные лица русских солдат.
Мне навстречу вышел худой, очень молодой русский офицер, на рукаве шинели которого была нашита красная звезда:
— Политрук Иванов! Вижу, Вы собираетесь нам сдаться? — на прекрасном финском языке нагло спросил меня он.
Я аж от неожиданности оторопел…
— Да вроде нет… это Я хотел вам предложить…
— Переговоры закончены. Нам это не интересно! — сухо промолвил Иванов.
— Нет, нет… погодите…, — невнятно забормотал я, переходя на русский. — Вы не поняли! Мы предлагаем вам почетно, с оружием и знаменем в руках, уйти к своим! Но всю тяжелую технику вы нам оставите, в исправном, разумеется, состоянии…
— А всю техническую документацию на эту технику Вам часом не оставить? — с интересом спросил меня политрук.
— Да, да! Конечно, оставить! И если кто-либо из технических специалистов захочет… ну, вы меня понимаете… то мы…
— Бочка варенья и корзина печенья! На меньшее я не соглашусь. — Твердо и совершенно серьезно вполголоса сообщил Иванов.
— Что? А, шутка… ну да, конечно, мы готовы снабдить вас продуктами на дорогу, теплой одеждой и…да! Мы вам денег дадим!
— Ух ты! — обрадовался политрук. — Настоящих?
— Конечно, настоящих! Хотите, финскими марками, хотите, мы заплатим вам иной валютой…
— Валютой, это очень хорошо! А непальские пайсы у вас есть? — с энтузиазмом потер руки русский.
— Чего? — не понял я.
— Ну, монеты такие, квадратные! С дыркой посредине.
— Зачем с дыркой?
— Видимо, чтобы деньги в связки вязать? — предположил Иванов.
— Нет, пайсов нет… но зато есть фунты стерлингов!
— Очень жалко! Но фунты стерлингов у меня в коллекции уже, конечно, имеются. Так что гибнет наша коммерция…
— Не понял?
— Да чего тут не понять-то! Суккси виттуун …,[90] — и политрук мило покраснел.
Одного я так и не понял: но почему ТУДА мне надо обязательно ехать на лыжах? Это что, у него такой юмор, что ли?
Запись расплывшимся карандашом
(«— Раненые умирают., — тяжело вздохнул политрук Саня. — Может, мы попробуем как-нибудь с белыми договориться, чтобы они их пропустили, а? Гаагская конвенция… как же там? Стороны обязаны обеспечить защиту, уход и гуманное обращение с ранеными и больными военнослужащими неприятельских армий, а также обеспечить покровительство и защиту санитарным формированиям (транспортам, госпиталям и санитарным отрядам), бомбардировка и обстрел которых категорически запрещается. Лица, входящие в состав санитарных формирований, при захвате противником, не являясь военнопленными, должны пользоваться обращением не менее благоприятным, чем последние, и должны быть немедленно отпущены, как только это позволят обстоятельства…, — наизусть процитировал начитанный политрук Иванов.
— Угу., — мрачно ответил ему я.
— Да уж., — не менее мрачно согласился он.
Тускло коптил кусок телефонного провода, освещая наши осунувшиеся лица… Сегодня каждому выдали по небольшому куску жесткой вареной конины… и все. Потому что перебои с продуктами начались еще задолго до того, как нас тут в котел зажали.
«Эх, Ройзман, где твои крабы?» — печально подумал я. И тут же вспомнил сваленные под откос сизые бараньи туши, которые лениво клевали обожравшиеся вороны.
Кстати, конина тоже стремительно заканчивалась. Дивизия — то у нас не простая, а механизированная! Лошадей совсем мало, и то, в полевом банно-прачечном отряде…
День, максимум два… и есть станет совсем нечего. Бойцы потихоньку начали варить кожаные ремни. А в штабе у Котова уже давно закончилась икра и ананасы… да, всем сейчас тяжело.»)
Перехваченная радиограмма красных:
«Положение тяжелое, помогите всеми средствами. Путь отхода отрезан, пробиться не могу. Сообщите, когда и будет ли помощь.
Ответная радиограмма № 0103.
«Положение на Важенваарской дороге остается по — прежнему тяжелым. Дорога завалена. Восточная группа, в том числе полк НКВД, пробиться к вам не может. На первом километре от госграницы идет бой. С нашей стороны введена артиллерия и одна стрелковая рота. На автомашинах перебрасываются пограничники. Но на пятом километре противником взорван мост. Авиация боевые вылеты не производила, прогноз погоды на ночь и на завтра плохой. На ваш вопрос: оставить матчасть и пробиваться, Военный Совет санкции дать не может без разрешения Ставки.
Запись расплывающимся карандашом на полях.
«… Они опять пришли под утро, когда истомленные бойцы пытались забыться от голода и холода тревожным сном. Вокруг нас началась ожесточенная, накатывающаяся волнами стрельба. Стреляли из «Суоми», выпуская буквально тучи пуль, до истощения круглых магазинов… Они хотели прижать нас к снегу, запугать, подавить… Но навстречу медленно-медленно летящих к нам оранжевым жучкам трассирующих пуль редко, расчетливо, считая последние патроны, хлопали карабины наших.
— Ну что, пора? — спросил меня Петрович, с усмешкой вглядывающийся в накатывающуюся на нас воющую волну. — Не сдюжить нашим иначе.
— Так тому и быть! — и я ударил по спусковому рычагу….
«Наташа» немедленно выбросила из склоненного вниз ствола облако раскаленных добела газов. Увы, снарядов у нас давно не было! А вот заряды еще оставались…
Белофиннам хватило. Воющий, но уже жалобно, клубок человеческих тел, некоторые из которых были охвачены языками пламени, покатился назад, к опушке леса… А это кто тут возле левой гусеницы пришипился?
Я соскочил на снег, выхватывая из-за пазухи пистолет. Но скорчившаяся на снегу фигурка так жалобно закрыла лицо руками…
Моя рука с пистолетом опустилась сама собой…
В этот миг из-за рваных туч вдруг проглянул кусочек луны. Лицо белофинна было залито черной кровью. Э, да он ранен… Ну и пошел к черту.
Схватив белофинна за предплечье, я сорвал с него полевую сумку, развернул его лицом к лесу и дал смачного пинка…
… В сумке нашел интересный дневник, писано по-русски!
Читаю по диагонали.
Ах, вот оно что… им нужна «Наташа»! Нет, они её не получат…
— Взорвать. — Твердо сказал Вершинин.
— Все равно… как представлю, что эти финские вши лазать будут по её мертвому телу…, — сокрушенно сказал Саня Широкорад.
— Озеро тут есть! Глубокое, ледникового происхождения! — предложил политрук Саня. («Саня, ты что, уже тоже… — Командир, веришь, я сам пока ещё не пойму! Ранило меня, сознания уж нет… Однако… Видно по всему, что к утру околею!»)
— Да как же мы её в озеро-то запихнем? У берега мелко, а до середины не добраться, лед просто не выдержит! — разумно возразил Лацис.
— А мы до середины озера лед наморозим…, — предложил Саня — сапер.
… Разливая, часто и на себя, батарейцы из последних сил черпали и черпали брезентовыми ведрами черную воду. Мороз схватывал её на лету, так, что наши шинели превращались в ледяные панцири…
… Лед трещал, стонал, гнулся, расходясь зловещими трещинами… Но тягач все полз, полз… под гусеницы подкладывали доски, ветки, оторванные борта с машин… Лишь бы только добраться до вырубленной проруби, там, где мы мерили глубину…
Не доехали совсем чуть-чуть…
Белые льдины вдруг встали на попа, переворачиваясь. Со стоном и скрежетом мы проваливались под лед, уходя в зловещую черную глубину… Вода меня обожгла, как кипятком.
Запись почерком Юсси.
Когда Пааво увидел меня, он только махнул рукой. Мол, проваливай… На столе, под светом яркой керосиновой лампы, лежал господин Виккерс. Вернее, его верхняя часть тела.
Все, что было ниже пояса, было сожжено огнем, вырвавшимся из пасти русского дракона. Кости таза, почерневшие как подгоревшая яичница, прорвали остатки напрочь сгоревших мышц на животе и бедрах… Англичанин еще хрипел, но Микки уже по-хозяйски шарил в его карманах.
В избу вбежал фенрик, что-то прошептал расстроенному подполковнику… Талвела посветлел лицом:
— Юсси, не желаешь ли увидеть своего старого знакомого?
Я, умывавший в этот момент с лица кровь (содран клок волос, ранение в целом пустяковое, но со стороны выглядит ужасающе) только проворчал:
— Очень старого? Это художника нашего, что ли?
— Э, нет… сам смотри!
И в горницу впихнули комдива Kotov…
— Вы не смеете! Я генерал… я имею важнейшие сведения военно-политического характера для высших чинов финской армии! — предсмертно верещал красный полководец.
— Не нужны нам твои сведения…, — устало усмехнулся Талвела. — Смотри, Юсси, смотри, как его корчит…
И слегка пихнул комдива открытой ладонью. Тот сел на пол у печки. Полы его барского полушубка распахнулись, и стало видно, как на его роскошных генеральских галифе растет мокрое пятно…
— Вы… ме-еня…, — заблеял Kotov.
— Разумеется, отпустим! — ласково кивнул головой подполковник. — Нам такие, как ты, очень нужны! Ни один такого враг не сделает, как сделал ты… Так что мы теперь тебя напоим чайком, накормим и отвезем на саночках прямо к красным! Служи дальше, поднимайся все выше! Дави, предавай, иди по трупам! Чем выше поднимешься, тем больше русским причинишь вреда.
Повеселевший Котов встал, по-хозяйски уселся на табурет у печки:
— Ну да! Не смеете меня, Котова, обидеть, да? Духу не хватает, а? Во так-то. А Котов вас всех в бараний рог… Что на меня смотришь, Русских? Думаешь, я тебя, беляк, не узнал? Надо было тебя тогда расстрелять, когда ты отказался жидовку с её жиденятами рубать… Надо.
Котова мы переодели в сухое, накормили, напоили чаем… И отвезли к ближайшему посту красных. В полной готовности к новым подвигам и свершениям.
(Трибунал 9-той Армии провел расследование, в рамках которого были опрошены все командиры и политработники, вышедшие из окружения. Все опрошенные в один голос назвали причиной поражения дивизии распыление сил и большие обозы на единственной дороге, которые надо было охранять. Трибунал признал виновным командира дивизии в потере управления и личной трусости, выразившейся в том, что он покинул вверенные ему части. Приговор был приведен в исполнение на льду озера, перед строем выживших бойцов. Прим. Редактора.)
Перехваченная радиограмма красных, повторенная несколько раз открытым текстом:
«Мы погибаем. Прощай, Родина»
Запись почерком Юсси:
… Я заглянул в изломанный заберег лесного озера, и там, среди битого, неровно смерзшегося льда, я увидел его… Того самого русского, который дважды меня пощадил.
— Что ты тут сидишь? — спросил его я.
— Да так, — ответил он. — Хотел было зачем-то на берег вылезти, а не могу…
Я спустился пониже, к самой воде… И увидел, что его ноги вмерзли в лед. Я выхватил лопатку, начал было обрубать льдины вокруг его белеющих ног…
— Смотри, у меня и руки такие же! — со смехом сказал мне русский, зубами сдернул с руки трехпалую перчатку с вышитым на ней голубоглазым котенком и показал мне белую, как снег, кисть. — Ничего не чувствую!
Я повернулся к нему спиной и стал, скользя и оступаясь, подниматься на берег… Он меня два раза пощадил. Долг платежом красен…
— Постой! — сказал русский. — Возьми свою полевую сумку, она мне не нужна…
Я вернулся, вытащил из под его, ледяно — жесткого, тела свою сумку, да уж заодно взял и его, окровавленную и изорванную осколками…Ему она уже тоже ни к чему.
… Русский на моё возвращение уже не реагировал, он явно впал в забытье, невнятно о чем-то говоря с видимыми только ему собеседниками…
Когда, поднявшись на берег озера (странно, зачем русские на нем весь лед изломали?) я в последний раз зачем-то оглянулся, мне показалось, что рядом с ним стоят несколько призрачных фигур. И с укоризной смотрят мне вслед.
… Мы победили, Пааво! — гордо и радостно сказал я подполковнику.
— Нет, Юсси, мы проиграли…, — горько ответил мне Талвела.
— Как так? — не понял его я.
— Да вот так… Чего мы добились? Да, мы сокрушили здесь одну красную дивизию.[91] Одержав ценой немыслимых для нас жертв поистине Пиррову победу. Так их, этих дивизий, у русских осталось ещё мно-о-ого… Более ста восьмидесяти! (Вообще-то, их оказалось несколько больше. Четыреста тринадцать, после мобилизации. Прим. Редактора) А во-вторых, все равно это было уже бессмысленно…
— Почему?
— Потому что красные прорвали нашу оборону на Карельском, взяли Виипури, обойдя наши войска по льду, и теперь бои идут в предместьях Хельсинки! Вернее, шли. Так как ещё вчера Барон подписал перемирие…Принял полностью все русские условия. Так что поздравляю тебя, Юсси! Сейчас мы с тобою уже в Совдепии!
— Как это подписал?! А наши могучие союзники, англичане, французы?!
— Им сейчас не до нас. Русские и немцы прорвали линию Мажино в Арденнах… И скоро Молотов и Геринг будут принимать совместный парад в Париже, на Елисейских полях, я так думаю.
— Так что, ты…
— Да, я знал. И то, что мы с красными уже десять часов как не воюем, и то…
Я не дослушал подполковника. Изо всех сил я бежал к дороге, потому что ведь надо же было закончить это безумие!
… Микки Отрывайнен не торопясь ходил по дороге, и с противным хрустом проламывал лежачим, беспомощным русским черепа специально вырезанной из карельской березы свилеватой дубиной.
Увидев меня, он радостно помахал мне рукой, подошел к еще одному раненому… Взрыв.
Когда я подбежал, Микки, волоча свою оторванную, висящую на каких-то красных нитках ногу, и оставляя за собой красно-лаковый яркий след, на локтях отползал от безголового трупа русского самоубийцы, с которого взрывом гранаты сорвало верхнюю одежду. На впалой, мальчишечьей груди красного солдата было неумело наколото «Бля!», почему-то по латыни…
— А, господин капитан! — увидев меня, обрадовался фельдфебель. — Вы знаете, тут мне нежданно-негаданно посылку из деревни прислали! А я её даже и не распаковал… Вы её назад не отсылайте, ешьте лучше сами…
Вздохнул и помер.
А по дороге, высоко вскидывая тощие ноги, бежал юный фенрик, испуганно на бегу бормоча:
— Талвела застрелился… Талвела застрелился… зачем он застрелился?
Из Сводки Ставки Главного Командования РККА:
«На Суомо-Салминском направлении в течении последних суток происходили бои местного значения.»
Эпилог.
Ну, вот и все об этих людях. Которые жили.
Мой хороший знакомый, Юсси Суомолайнен, после окончания нашей совместной работы уехал в те места, о которых он писал в своей рукописи.
Его нашли возле серого гранитного камня, на котором по — русски было выцарапано, как видно, штыком: «Здесь стояли насмерть бойцы Тимошков, Данченков, Старостенков, Жданов и…»[92] далее, ничего.
Вот интересно, в тоталитарном СССР число самоубийств на сто тысяч человек забитого, бесправного населения — 11, а у нас, в свободной и счастливой демократической стране — 163.
Это потому, что у нас очень ценят свободу выбора.
Вот и Юсси сделал свой окончательный выбор.
Думаю, что я, когда закончу редактировать наш с ним совместный труд, тоже…
Далее идут только белые листы.
Постскриптум.
А мне приснился сон,
Что Пушкин был спасён
Сергеем Соболевским…
Его любимый друг
С достоинством и блеском
Дуэль расстроил вдруг.
Дуэль не состоялась!
— Владимир Иванович, что с вами?! — участливый голос моей любимицы, Наташи Гамовой, был громок и тревожен.
Я с трудом оторвал голову от крашенной зеленой казенной краской учительской кафедры. Господи, что это я? Уснул, что ли? Ужас какой! Я почувствовал, как щеки полыхнули стыдом… Да ведь и сон-то какой был препоганый! Приснился мне заснеженный лес, алая кровь на затоптанном снегу, страдания и смерть… Нет, вчерашняя пятая бутылка шустовского коньяку была точно, лишней…
Но терять самообладание учителю никак нельзя! И поэтому, скрыв смущение за притворным кашлем, сквозь грязноватый фуляровый синий платочек я только и произнес:
— Ничего, ничего, девочки…не беспокойтесь! Это ничего, это…я сейчас, извините…
Наташа, низко опустив голову, так, что её соломенного цвета волосы упали мне на плечи почти шепотом тем не менее заботливо переспросила:
— Вам что, плохо? Может, гимназического врача позвать?
Вот ведь мочалка настырная, а?
— Нет, девочки, со мной все в порядке, это я на секундочку…
— Ничего себе секундочка! — возмущенно зашипел мой любимый шестой[93] «Б» — Вы уже четверть часа так сидите!
— Неужели четверть? — ужаснулся я. — Так что же вы…
— А мы вам мешать не хотели!
М-да. Гуманистки вы мои разнузданные…В мужской гимназии мои лоботрясы уж давно бы на цыпочках прокрались мимо учительского места в рекреацию и там ходили бы на своих пустых головах. А тут — глядите-ка, смирно себе сидят, как фроси путевые…
— Так, ладно. Шутки в сторону. Задремал так задремал. — сурово резюмировал я.
— Мы понима-а-а-а-ем… у Вас жена молодая! — сочувственно протянул класс.
— Цыть! Понимают они… Наталья, на чем мы остановились-то, до того как я…э-э-э…
— На биноме Ньютона…., — пробормотала барышня в ответ.
— А! Хорошее дело. Продолжай, продолжай…, — подбодрил её я.
— Да. Вот я и говорю. Ньютон, Исаак… был сын бедного, но зажиточного фермера…
— Постой, постой. Что-то я тебя не понял: так бедного или зажиточного?
— Ну-у-у… сначала-то он был зажиточным, а потом вдруг стал бедным!
— Почему?
— Да его соседские мужики во время аграрных беспорядков подожгли, наверное? — резонно предположила она.
— Тьфу на тебя! Дальше.
— А потом ему в голову яблоко попало! Когда он под деревом сидел! — радостно продолжила гордая своими познаниями старшеклассница.
— Кому попало?
— Ньютону…
— И что?
— И, собственно, вот и все…, — печально развела руками девица.
— Э…как это все? Он что, помер? — ужаснулся я.
— Вы все шутите, да? — захлопала длиннющими ресницами Наташа. — Нет, вовсе он и не помер, а взял и придумал!
— Что он там ещё придумал?!
— Бино-о-ом…
— Какой еще бином?!
— Ньюто-о-о-она…, — голубые глазки барышни в белом, таком классическом гимназическом фартучке стали стремительно заполняться слезами…
— Ладно. Садись., — смиловался я.
— Что… опять «лебедь»? — проблеяла гимназистка, нервно комкая край фартучка.
— Да уж понятно, что не «пятак». Ладно, не реви. Давай дневник. В «кондуит»[94] не поставлю…
— Вечно вы Наташку балуете! — гадюками зашипели верные Наташины подружки.
— Цыть мне! Так, милые барышни, кто еще не понял бином Ньютона?
Вверх вырос целый лес нежных девичьих ручонок, местами испачканных синими анилиновыми чернилами… пообломать бы их, шаловливых. Почему? А кто в моем кабинете доску измазал? То есть нарисовал цветными мелками розовую жопу с ушами (сердечко) на фоне двух целующихся голубков, держащих голубенькую ленточку, и в этой мещанской картинке приписал: «Поздравляем с днем свадьбы!»
— Зер гут. Берем ручки, открываем тетрадки и пишем. Сегодня, кто запамятовал, 28 ноября. А год у нас по прежнему, все ещё 1939-тый. Классная работа. Тема: Бином Ньютона (это выделить) — формула для разложения на отдельные слагаемые целой неотрицательной степени суммы двух переменных, имеющая вид…
В этот момент в дробный перестук стальных перьев о края фарфоровых непроливаек вмешалось робкое царапание когтей по дереву…
— Кто там? А, это ты, Авдей Силыч? Что тебе? — резко обернулся я в полу-оборот к двери. Не терплю, знаете, когда меня прерывают посередь урока.
— Так, енто… Вас тама Корней Петрович просют…, — в полуоткрытую дверь осторожно просунулась сначала клочковатая борода, а потом и потертая золотая фуражка нашего школьного сторожа.
— Что, подождать…сколько?
— Так что шышнадцать минут сорок секунд! — четко отрапортовал наш хранитель времени, подававший своим валдайским звонким, яро-бронзовым колокольцем звонки на перемену.
— Да! Четверть часа (тьфу ты, Господи! опять эта четверть часа…) что — никак нельзя?
— Дык… Их Высокоблагородие, Корней Петрович немедля пожаловать просют, уж извиняйте…
Хорошо хоть, что не добавил: «…извиняйте, баринЪ»!
Господи, как меня утомил наш Силыч, причем именно своим псевдо-народным говорком. Ведь он же коренной питерец, и гимназию успел закончить, и в Университет уже поступил… Вот он, типический тип «вечного русского студента — народника». Отягощенного, к тому же, вечной русской болезнью! («Уж чья бы корова мычала! Кто вчера домой на бровях приполз?» — мстительно произнес мой внутренний голос).
— Авдей Силович! — доверительно взял я его за локоть потертой тужурки. — У меня к тебе просьба… Ты ведь помнишь бином Ньютона?
— Ась? — в ответ мне почти достоверно изобразил свое полнейшее невежество Авдеюшка.
— Значит, помнишь. Объясни тогда этим тюхам, сделай ты божескую милость, что сие такое. Доходчиво! Вот, девочки! Смотрите! Простой наш русский человек, можно сказать, прямо от сохи! И то — знает. А вы, интеллигентные люди, нет…стыдитесь. Ну, я быстро…
Когда я осторожно прикрывал высокую, тяжеленную дверь класса, из него доносился пропитой голос школьного Цербера:
— А плюс Бе в степени Эн равняется Суммариум от Ка равного нулю до Эн…
Справится, поди…
За окном гимназического коридора быстро разливались синие питерские сумерки. Сквозь заметаемое мокрым снежком стекло в дробном переплете было видно, как на набережной Обводного канала уже загорались первые золотистые огоньки…
Тем не менее, из-за высокой, филенчатой двери приемной директора гимназии по-утреннему радостно разносился веселый стальной стук и орудийное лязганье «Ремингтона».
Я аккуратно, по армейски, поправил чуть сбившийся на сторону свой узкий, черного шелка галстук под туговатым накрахмаленным воротничком белоснежной льняной сорочки (все-таки, не умеют они там, в старой столице, шить! То ли дело наш родной питерский «Отрывайнен и Суккинсыынен»! Да где ж её взять-то? У них заказы уже на год вперед принимают!), потом тщательно вытер платочком испачканные мелом руки, огляделся, не испачкан ли вицмундир. Ботинки у нас как? Норма.
Ну, Господи благослови! Заходим…
— Здравствуйте, Сарра Исааковна! — на всякий случай уже заранее виноватым голоском произнес я примирительную мантру.
В ответ наш внеклассный регистратор, со звоном перебросив направо тяжеленную каретку порожденной в «Мастерской Мира» и привезенной по Балтическим волнам за лес и пеньку пишмашинки, сквозь свои желтые от никотина лошадиные зубы, в которых привычно дымилась смятая «Ира», производства фабрики Катыка, только буркнула:
— Здрасте, здрасте, господин титулярный советник! Давай, проходи, там тебя уже давно ждет…, — и мотнула своей шестимесячной завивкой в сторону директорской, обитой черной чертовой кожей двери.
— Кто меня ждет-то?
— Конь в пальто!
— В каком еще пальто? — несказанно удивился я.
— В форменном!
И вправду.
В кабинете Петровича, на стоящем у стены диване с высокой деревянной спинкой, на котором обычно закатывали глаза в ужасе от предстоящей порки (увы! к сожалению, только моральной! А так хотелось бы иной раз…Ну хоть линейкой по ладошкам! ещё хорошо коленками на горох поставить, под образа, на часочек…) прогульщицы, двоечницы и прочие отпетые хулиганки, теперь расселся толстенький, белесый, голубоглазый тип в действительно, форменном зимнем пальто…
Его мокрая, разумеется, тоже форменная же, зимняя, на вате, чтобы не мерзла голова, фуражка лежала на краю двухтумбового, крытого зеленым бархатом дубового директорского стола.
— А! Здравствуйте, Владимир Иванович… Вот, с Вами хочет поговорить господин…
— Капитан Русских! Честь имею-с! — угрюмо представился незваный гость.
— Да-с… Господин Русских! Из «Жупела»!.
— Из чего?!? — тупо переспросил я своего директора.
— Из финского художественно-литературного альманаха «Жупел». «Вот уж действительно, хуже татарина!» — невольно подумалось мне.
С тех пор, как Государь Михаил Второй «Грозный» (именуемый в бывшем Великом Княжестве Финляндском, а ныне Финском Наместничестве, «Топтыгиным») подписал манифест о предоставлении российскому правительству права издавать законы без согласия сейма, законодательного органа финляндского автономного княжества, отменил хождение финской валюты, уравнял на территории Финляндии в правах финнов и всех иных подданных Империи, прошло немало лет. Принятие манифеста, значительно урезавшего финляндскую автономию, не замедлило сказаться на русско-финских политических и экономических отношениях, что, в свою очередь, повлияло и на культурное сотрудничество двух народов. Например, в выставках, проводимых «Миром Искусства», финские художники больше не участвовали. «Не без грусти финны, которых мы продолжали приглашать и в последующие годы, отвечали, что они не могут быть с нами, — вспоминал Александр Бенуа, — но это единственно по политическим причинам. Те утеснения, которые русское правительство считало тогда нужным применять к «финляндскому княжеству», вызывали в финском обществе слишком большое негодование. Финские же художники были гораздо более солидарны с такими переживаниями общественной совести, нежели были мы!» 10 июля 1905 года пятьдесят русских и финских писателей и художников собрались на даче в Куоккала, чтобы основать сатирический журнал «Жупел», который был бы направлен против царизма. В письме к брату И. Э. Грабарь поделился впечатлениями об этом собрании: «Оно было очень любопытно. Кроме редакции «Мира искусства» были Леонид Андреев, Куприн, Бунин… Кроме того, была редакция «Сына отечества» и кое-кто из «Русского богатства»… Были затем Галлен, Иэрнефельт и Сааринен — главные столпы финляндского искусства.»
И вот эти самые «столбы» вот уже тридцать третий год все пытаются расшатать Самодержавие… Да уж, действительно, бодался теленок с дубом!
— Ну, а от меня-то Вам что нужно? Взгляды мои исключительно монархические…
— Именно поэтому мы к Вам и обратились! — простер ко мне толстенькие ручки капитан. — Мы внимательно изучили Ваши статьи в «Русском инвалиде» о исторически детерминированном единстве Русского государства…
— И под каждым словом своих статей я подпишусь! На Святой Руси возможно только одно: Вера Православная, Власть Самодержавная.
— Вот-вот! Именно к Вам, стороннику Единой и Неделимой России от моря Белого до моря Желтого мы и хотим обратиться… Мы вызываем Вас на дуэль!
Вот те и раз…
— Постойте, постойте…, — превозмог свою питерскую застенчивость директор гимназии. — Какая еще дуэль?! Я, как статский советник, не допущу…
— Да Вы не беспокойтесь…, — замахал ручками капитан.
— Чего мне-то беспокоиться? Это Вы беспокойтесь! — взъярился я. — Как лицо, вызванное, имею право на выбор оружия! Я выбираю дуэль на механических мясорубках! Абсолютно смертельное оружие… Корней Петрович, да успокойтесь Вы, ради Бога! Ведь это просто пустяки! Ну, прострелю ляжку супостату…
— Никто ни в кого стрелять не будет! — успокаивающе проговорил «жупелист». — Это будет чисто литературная дуэль, ну, вроде как у поэтов Маяковского с Есениным в Политехническом…
— А! Тогда ладно…, — пробормотал Петрович. — Литературная? Это меняет дело… а в чем, собственно…
— По условиям дуэли, каждый участник пишет рассказ на заданную тему, время работы — три часа… Потом рассказы публикуются в нашем журнале, и пусть читающая публика выберет победителя сама-с… Гонорар проигравшего отправляется в «Белую Ромашку».[95]
— Хорошо-с. Где и когда?
— Сегодня, в вокСале Белоострова… На нейтральной почве.
— А кто будет моим противником? Вы, я так полагаю, секундант, передающий картель?
— Разумеется. С нашей стороны рассказ будет писать подполковник Отдельного Корпуса Жандармов Павел Иванович Талвело…
— Ого! Целый «подпол»! Да еще в голубом мундире! Хорошо, что не генерал… А тема-то какая?
— Русско-Финляндская война 1939-го года…
Мы с Корнеем дружно фыркнули…
— А почему не сражение Головы с Жоп… с собственной ногой? — подавив пароксизм смеха, спросил я.
— Ну Вы понимаете, ведь это же фантастика…, — пожал плечами Русских.
— Это не фантастика, а пустые фантазии! Такой войны быть не может… Ну, я понимаю, описать лихую погоню уссурийских казачков за вооруженными инсургентами по лапландским лесам… на лыжах! Это еще туда-сюда…Но…
— Извините, тема уже утверждена на Редакционном совете! Так Вы решительно отказываетесь? Мы тогда засчитаем Вам техническое поражение…
— Да Вы что?! В таком бредовом проекте просто грех не поучаствовать! Это вроде, как если бы меня пригласили на Пряжку принять участие в конкурсе литературных трудов душевнобольных, на тему: «Коллективизация русского крестьянства!»
— Проезд до Белоострова и обратно, разумеется, за наш счет! В куппэ второго класса! — быстро произнес донельзя довольный секундант. — И еще Вам будет предложен чай с пирожными! С настоящими пирожными Рунеберга!
— Ешьте сами вашу приторную финскую гадость! Я лучше наших русских эклеров в вокзальном буфете прикуплю! — проворчал я.
… Когда я, с руками, привычно скрещенными позади, выходил на покрытый летящим косо снежком гимназический двор, Наташа подбежала ко мне и отчаянно схватила за рукав моей зимней, с бобровым воротником шинели:
— Владимир Иванович! Куда это Вы? А как же наш литературный кружок?
— Бог его знает, девочка! Думаю, сегодня он не состоится…
— А я… Я Вас все равно буду ждать!! Я Вас обязательно буду ждать…
… Когда мы с финским капитаном (почему финским? а у него на груди тускло сиял полковой значок Второго Ингерманландского полка, бывшего Второго Финского!) вышли из высоких, решетчатых ворот на покрытую первым снежком набережную, я уголком глаза заметил худенькую фигурку в овчинном полушубке… О, боги, боги мои! Яду мне, яду!
Это был мой лучший ученик из Воскресной рабочей школы, путиловский слесарь первой руки Иван Петрович. На старости лет угораздило же его вступить в Союз Михаила Архангела! А там ведь нравы простые и строгие: «Русский, хватит пить! Русский, возьмись за ум!»
От водки черносотенцы его быстренько отучили… В связи с чем в жизни Ивана образовалось ужасно много свободного времени. От жуткой тоски старик пошел учиться, внезапно открыв для себя наличие научно-технической библиотеки в Народном Доме… И тут такое началось!
Старый слесарь стал выдавать на гора целые фонтаны технических идей, одна краше другой: от громадного парового шагающего солдата (или Robota; название для своего монстра Петрович стянул из книжки Чапека «R.U.R») до механической блохи, предназначенной для выведывания неприятельских тайн… В сугубо мирных же целях его пытливая мысль трудиться отказывалась напрочь.
И по каждому из этих гениальных озарений мне приходилось давать развернутую консультацию: почему именно ЭТО не может быть реализовано на практике.
— Здравствуйте, уважаемый Иван Петрович! — точно таким же обреченным голосом, каким обычно разговариваю со своим дантистом, начал я разговор. — Вы часом, не меня ли ждете?
— Вас, именно Вас, дорогой товарищ учитель…
Малость поморщившись от пролетарского обращения «товарищ», я продолжил беседу:
— Ну, что у Вас в загашнике на этот раз? Надеюсь, не пушка для посылки снаряда на Луну?
— Пушка, ага… На лафете, опирающемся на бесконечную цепь, как на тракторе Холта!
— А! Я про такую конструкцию слыхал… Её американцы называют «гусеница»… Да на что же нужны такие сложности?
— Для повышения проходимости! Да вот, Вы сами взгляните…, — и старый рабочий протянул мне синюю ученическую тетрадку.
Я бегло полистал листочки в крупную клеточку, покрытые аккуратными схемами и даже расчетами…
— Изрядно! Поздравляю Вас, Иван Петрович! Очень интересное решение… Во всяком случае, законам природы на этот раз Ваш проект не противоречит! Удельное давление на грунт у этого орудия будет, вероятно, действительно значительно ниже… А Вы знаете что сделайте? А покажите-ка Ваши эскизы инженеру Згурскому…
— Александре Борисычу? — радостно переспросил меня душевно утешенный Петрович. — С превеликим нашим удовольствием. Он парень толковый…
Господи, неужели мне сегодня удалось отделаться от Петровича малой кровью? Это просто праздник души какой-то…
… Вейка «Тритсать копе-е-ек» неторопливо рысил через мост Императора Александра Второго… Конечно, быстрее было бы доехать на вороненом, точно браунинг, таксомоторе «Русский Рено», однако мой спутник настоял, что за поездку платит только он. А вводить в излишние расходы армейского офицера невеликого чина… Это надо сердца не иметь!
Поэтому я выбрал самый демократический вид городского транспорта, который даже дешевле, чем трамвай. Уж я и не знаю, какую прибыль имеет убогий чухонец с такой платы? Причем берет он никак не больше, даже если погонишь финна-извозчика с Петергофского аж на самые Пороховые…
Скоро мохноногая финская лошадка зацокала по торцам Васькиного острова… А вот и мой Средний.
— Вы извините, голубчик, я сейчас домой забегу на секундочку, только жену предупрежу… (отчего я просто своей благоверной прямо из гимназии не протелефонировал, спросите меня вы? Ага. Дозвонишься до моей Ани, коли она день-деньской серьгой висит на трубке, обзванивая всех своих многочисленных подруг!
Если дома нет еды,
И обосраны все дети,
Значит, мама целый день
Рассуждала о диэте!
— Доллго я ждать не путту. Только до уттраа…, — с совершенно серьезным лицом пошутил извозчик. А может быть, и не пошутил. Кто этих финнов поймет?
Дверь мне открыла наша горничная Капа, очень милая женщина, с типично всеволжской курносой физиономией, как всегда, перекошенной классовой ненавистью.
Это чисто Анютина находка!
До Капы у нас была Любочка из Рыбинска… Этакая миленькая кошечка, с мурлыкающим голоском, черненькая, где надо — кругленькая, очень ласковая и услужливая до невозможности…
Увы, все прекрасное недолговечно.
Однажды Аня заглянула в мой маленький крошечный кабинетик, оборудованный в бывшей кладовке, когда Любочка, одетая в коротенькое шелковое платьишко, не скрывавшее её круглых коленок, обтянутых шелковыми же, сетчатыми чулочками (да что там коленки! При желании можно было полюбоваться и на кружевные подвязки на чулках!) как-то очень ласково оперлась на мое бедро, смахивая специальной метелочкой пыль с книжной полки… И этак ручкой, беленькой и пухленькой, меня за шею чуть-чуть приобняла. Чисто, для устойчивости…
Анюта долго гоняла бедную рыдающую сиротку по всем комнатам, пока та не заперлась в ретираде. А уж потом наступил мой черед…
Результатом этой семейной драмы стало появление в нашей квартире всеволжского крокодила.
Я бочком протиснулся мимо Капы, учтиво ответив на её суровое «Здр!», и осторожно заглянул в гостиную… Анютка, в кружевном пеньюаре, приложив палец к губам, прошлепала кожаными подошвами тапочек мне на встречу:
— Ш-ш-ш…только что уложила…а ты чего так рано? У тебя ведь сегодня ЛитератЮрный КлЮб?
— Так это… — растерянно развел руками я. — Вот, уезжаю…
Глаза жены испуганно округлились:
— Уезжаешь? Куда? Зачем? Что, война?
— Какая война, что ты — постарался успокоить её я. — Это так, ненадолго… по делам!
— Знаю я твои поездки по делам! Вот в прошлый раз, тоже сказал, на денек съезжу! А вернулся из Туркестана только через три года, весь покоцанный, зато с крестиком на груди…а я тебя тогда как дура до ночи ждала, все не уходила, пока меня от Главного Штаба жандарм не прогнал…
— Аня, будь добра, не начинай…
— Я тебе так сейчас начну…
Короче, еле ушел.
Вспоминается такая история. Приходит к батюшке молодая дама, вся в синяках. Батюшка, говорит, что мне делать? Муж, как придет домой, так сразу начинает меня избивать… А тот ей: дочь моя! Набери в рот Святой воды перед приходом мужа, и не глотай… Приходит дама через неделю: Батюшка, помогла Святая вода! Муж стал такой добрый да ласковый. А поп: вот, дщерь моя духовная, как важно бабе при муже лишнего не пиздеть!
… На Финляндском вокзале в веселой суматохе перед отправлением дачного ускоренного поезда смешались празднующие сдачу зачета веселые студенты, распевающие «Гуадеамус Игитур» (и кто-то заполошно кричал: «Саня, ты же водку не забыл?!»), финские молоденькие бабешки, в нарядных нагольных полушубках, возвращающиеся с Сенного («Кайса, а как ты думаешь, моему Мути этот галстук понравится? Я ему хотела купить такой же, как у шурина Иххолайнена, да вот что-то не нашла…»), солидные бородатые онежские мужики («Знаешь, Эльпидифорушка, Цто-то мне мысля о тракторе всё покоя не даеть…»)…
У вагона первого класса солидный кондуктор сурово выговаривал высокому, стройному престарелому генералу с противной болонкой под мышкой:
— Ваше Превосходительство! Видит Бог… но животное должно перевозиться в клетке, либо быть в наморднике, и помещаться в собачьем ящике под вагоном, а ровно по желанию владельца вместе с оным ехать в нерабочем тамбуре вагона…
— Да что же мне, генералу Маннергейму, до самой Оллилы вместе с собакой в тамбуре стоять? — возмущался старый конногвардеец.
— Господин барон! Я вас шибко уважаю, но даже Маннергейм не может нарушать инструкции…
Старый солдат, отчаянно ругаясь по-французски, полез в карман за полтинником, дабы смирить беспощадного кондуктора…
Это была сама жизнь! Веселая, радостная и какая-то праздничная… Как на картине Кустодиева…
И когда мы с капитаном Русских сели на уютные бархатные сиденья в жарко натопленном вагоне, я уже знал, что скоро, совсем скоро меня ждет радостная негаданная встреча…
Наташа, живая и веселая, появилась в дверях нашего куппэ и радостно начала было говорить:
— А я Вас… тебя… нашла, вот!
Как вдруг её лицо исказилось гримасой мучительного страдания, на белом гимназическом фартуке появилось стремительно расширяющееся пятно крови…
И я закричал.
И окончательно проснулся.
Над мертвым озером Куоллот-ярви,[96] окруженным мертвыми вершинами уходящих к мертвым, свинцовым тучам сосен мертвенно гудел ветер смерти…
Ни рук, ни ног, ни сердца я уже не чувствовал.
Было абсолютно не больно…
Мне не больно.
Не жалейте меня…
Пожалуйста.
Дуэль не состоялась…
Остались боль и ярость.
Да шум великосветский,
Что так ему постыл…
К несчастью, Соболевский
В тот год в Европах жил.
А мне приснился сон
Что Пушкин был спасен…