Советской Армии сорок шесть лет. Это, пожалуй, самый зрелый возраст для человека. Для истории же — почти мгновение, миг. В самом деле, что такое сорок шесть лет, когда за спиной у человечества века, тысячелетия?! Воистину мгновение, миг. Однако ж сколько сделано за столь короткий срок! Еще не успело состариться поколение, родившееся в стране, которую именовали не иначе как неповоротливая, кондовая, убогая и бессильная Русь, а наиболее заносчивые присовокупляли к этой аттестации еще и эпитет «варварская». И что же? Прошло несколько десятков лет — и та же страна «березового ситца» вдруг перестала быть и неповоротливой, и кондовой, и сонливой, и уж никто более не посмеет назвать ее варварской, не рискуя впасть в варварство, прослыть невеждой.
Что же, однако, случилось?
А случилось то, что партия, созданная и выпестованная Лениным, разбудила энергию и силы наиболее передового, наиболее бескорыстного и потому наиболее боевого класса на земле — класса пролетариев, — и свершилось то, что на Западе привыкли называть чудом: веками правившее страной русское самодержавие рухнуло, вслед за ним низверглась в преисподнюю и алкавшая власти российская буржуазия, а единственным хозяином страны, облеченным всей полнотой государственной власти, стал трудовой народ. Последствием же явилось то, чему стал свидетелем весь мир: «неповоротливая» Россия оказалась столь быстроногой, что за нею уже приходится бежать вприпрыжку самым передовым капиталистическим странам. Причем есть все основания полагать, что старческая одышка капиталистических «марафонцев» едва ли позволит им завоевать почетные призы в состязании с таким молодым, здоровым, энергичным и целеустремленным бегуном, каким является Советский Союз. События последних лет и последних месяцев — красноречивейшее тому доказательство. Россия, та самая Россия, которая еще не так давно некоторым западным прорицателям и пророкам виделась во мгле, представлялась карточным домиком, колоссом на глиняных ногах, ныне предстает перед изумленным человечеством величайшей и могущественнейшей державой мира. Да, теперь это действительно Колосс. И Колосс на крепких ногах. Этому добру молодцу — все по плечу. Его умные и сильные руки украсили, сделали богатой родную землю, помогли миллионам и миллионам тружеников за пределами своих рубежей, а еще большему числу простых людей дали надежду на лучшую долю в жизни. Теперь эти умные и сильные руки запускают в космические дали корабли, созданные на Земле разумом и волей людей, сделали Человека всесильным, и перед взволнованным родом людским открылись невиданные, безграничные и светлые перспективы.
Стоило для этого жить, работать и бороться — стоило!
Может показаться странным, что разговор о Советской Армии я начал с разговора о судьбах нашей страны вообще, о ее истории, ее победах и достижениях. Странным, однако, лишь на первый взгляд. Ничто не может быть более ошибочным и неверным, чем попытка отделить судьбу Советских Вооруженных Сил от большой и героической судьбы нашего, советского народа. Больше того: тут вообще нет двух судеб, а есть одна великая судьба народная, ставшая и судьбой армии нашей. Воистину это так! Стоит вам только повести речь об исторических победах советского народа на протяжении этих сорока шести лет, вы тотчас же вспомните, что победы эти были бы немыслимы и невозможны без исторических побед Советской Армии в ее бесчисленных сражениях с бесчисленными нашими недругами. И наоборот: как только мы начнем разговор о победоносном пути наших Вооруженных Сил, мы сразу начинаем думать о трудовом подвиге народа, о подвиге, который сделал возможными и победы на ратном поле.
Потому-то мы и говорим: «Народ и армия у нас — едины».
В этом — ее особенность. В этом — источник силы и боевого могущества Советской Армии.
«Теперь не надо бояться человека с ружьем!»
Слова эти, как известно, были обронены полуграмотной, а может быть, и вовсе неграмотной женщиной. Вероятно, она и не задумывалась над тем, какой глубокий смысл заключен в случайно брошенной ею фразе. Сказала — и все. Сказала, руководствуясь единственно классовым своим инстинктом. Но рядом с нею в ту минуту оказался хороший, очень умный слушатель, для которого слова женщины означали бесконечно много: на нашей планете народился новый строй и, едва народившись, он, этот новый строй, породил новую армию, еще невиданную, решительным, коренным образом отличающуюся от всех армий, существовавших до нее и ныне еще существующих в империалистических странах.
«Человек с ружьем!» Когда-то два эти слова были символом народного страха. Человек с ружьем, царский солдат был вооруженным слугою самодержавия. Подневольный и забитый, он вынужден был по приказу царского правительства стрелять в своих братьев и отцов — крестьян и рабочих. Сам раб, он расстреливал себе подобных в Петербурге в день Кровавого воскресенья, в Москве на площадях и улицах Красной Пресни, в Сибири на Ленских золотых приисках. Героических усилий стоило нашей партии раскрыть глаза царскому солдату и привлечь его на сторону революции. В канун Октября этот трудный, подчас мучительный процесс перевоспитания был в основном завершен. Настало время, когда уже не надо было бояться человека с ружьем, потому что он встал в один ряд, в одну штурмующую боевую цепь с восставшим народом. Была наконец утверждена и узаконена попранная справедливость: армия стала служить классам, откуда она всегда черпала свои силы, то есть рабочим и крестьянам. С первых дней революции человеку с ружьем в нашем, советском, социалистическом общежитии по праву стало принадлежать одно из самых почетных мест: на его долю выпало, пожалуй, самое трудное счастье — защитить, отстоять завоевания Октябрьской революции. Нелегкая, но завидная доля!
В основе всех побед, одержанных Советской Армией и Военно-Морским Флотом, в основе их несокрушимого могущества лежат не случайные, а постоянно действующие факторы и причины. В их ряду главными являются: победа в нашей стране нового, советского общественного и государственного строя, имеющего подлинно народный характер, беззаветная поддержка армии со стороны трудящихся, нерушимая дружба народов СССР, единство и сплоченность между ними, мудрое руководство Коммунистической партии, вооруженной марксистско-ленинской теорией, знанием объективных законов общественного развития.
Империалисты до сей поры не могут или, скорее всего, не желают понять простой и, скажем прямо, неприятной для них истины: нельзя победить народ, взявший власть в свои руки, точно так же, как нельзя повернуть колесо истории вспять. Свергнув самодержавие, наш народ создал свою новую армию, беспредельно преданную великому делу социалистической революции, армию, которая была и есть плоть от плоти народа. Ее взрастила, выпестовала, воспитала и окрылила бессмертными идеями великая партия коммунистов. «И только благодаря тому, — говорил В. И. Ленин, — что партия была на страже, что партия была строжайше дисциплинирована, и потому, что авторитет партии объединял все ведомства и учреждения, и по лозунгу, который был дан ЦК, как один человек шли десятки, сотни, тысячи, и в конечном счете миллионы, и только потому, что неслыханные жертвы были принесены, — только поэтому чудо, которое произошло, могло произойти. Только поэтому, несмотря на двухкратный, трехкратный и четырехкратный поход империалистов Антанты и империалистов всего мира, мы оказались в состоянии победить».
Воспитанием наших воинов занимаются старые большевики, деятели науки, культуры и искусства. Весь советский народ окружает их своей заботой. Наша армия не только боевая, но огромная культурная сила. Почетный красноармеец А. М. Горький говорил в свое время: «Интересно было бы подсчитать: сколько грамотных людей дала деревне Красная Армия за эти годы? Сколько из среды бойцов воспитано председателей волостных и сельских комитетов? Сколько бойцов ушло и уходит на рабфаки, в вузы, сколько их работает в красноармейской прессе, сколько создано из них высококвалифицированных рабочих, и вообще — какова цифра культурных людей, воспитанных первой, за всю трагическую историю Европы, действительно народной армией, созданной не для нападения, а для самозащиты?» Слова эти были сказаны более тридцати лет назад. А что бы сказал Алексей Максимович сейчас, посетив только один, скажем, воинский гарнизон? Что сказал бы он, побывав в Доме офицеров, в солдатском клубе, в армейском театре, в ленинской комнате, в университете культуры? Что бы сказал он, узнав о столь головокружительной цифре: библиотеки частей и кораблей, Домов офицеров и клубов располагают книжным фондом, превышающим 100 миллионов томов! Мудрено ли после этого, что армия дала стране целый легион ученых, писателей, артистов, художников и музыкантов! Но неизмеримо большее число дала наша армия прекрасных рабочих и специалистов сельского хозяйства. Строители могучих гидроузлов, покорители целинных земель, мореплаватели и землепроходцы, ударники коммунистического труда, сколько среди вас таких, которые еще недавно носили на плечах погоны!.. Прокофий Нектов, и Николай Мамай, и тысячи им подобных — это ведь тоже вчерашние воины! А завтра их будет еще больше.
Вот один из бойцов такой армии.
Много лет прослужил в Вооруженных Силах Сергей Шарыпаев. Он был уже капитаном, умел хорошо командовать, но у него не было никакой гражданской специальности. А Родина позвала его к мирному труду. И вот он сидит в горкоме партии перед секретарем.
— Люди нам очень нужны. Коммунисты — тем более. Хотите быть заведующим магазином?
— Нет, — ответил Шарыпаев.
— А начальником торговой базы?
— Тоже не подходит...
Секретарь решил, что вчерашний капитан думает получить более солидную должность, и, критически оглядев его, предложил:
— Тогда в контору по ремонту дорог и строительству мостов.
Сергей Васильевич поднялся.
— Простите, но вы не поняли меня. Я приехал сюда не за чинами! — И показал собеседнику свои широкие ладони — в мозолях, с цепкими узловатыми пальцами. — Они у меня настоящего дела требуют, физического.
Секретарь тоже встал, обнял Шарыпаева за плечи:
— Тогда на «Амурлитмаш»!
Пройдет какое-то время, и Сергей Шарыпаев станет бригадиром. И сам он, и члены его бригады — все будут ударниками коммунистического труда. Он этого добьется, он уже добился, воин, коммунист, труженик. Пусть износился офицерский мундир Шарыпаева — армейская косточка живет в нем, не старея, не поддаваясь времени. Настоящий воин везде остается воином, бойцом переднего края.
Мне, недавнему солдату, ставшему литератором, естественно, хотелось бы несколько слов сказать и о советской литературе. Думается, она со своей стороны сделала немало для того, чтобы наши солдаты и офицеры были такими, какие они есть, прекрасными, мужественными защитниками своей Отчизны. В свое время автору этих строк уже приходилось писать о том, как еще мало думаем мы о подвиге советской литературы, вдохнувшей новую жизнь в героев революции, сделавшей их имена бессмертными, помножившей героизм одних на миллионы пламенных и восприимчивых сердец других — в данном случае своих юных читателей. Герои революции и гражданской войны, имевшие реальные имена и совершившие вполне реальные подвиги, через какое-нибудь десятилетие, а иногда и того меньше, как бы обретали новую жизнь, становясь главными героями произведений — романов, поэм, повестей, кинофильмов. И вот в этом-то новом качестве Чапаеву, Фрунзе, Пархоменко, Щорсу, Кочубею и многим-многим другим рыцарям революции суждено было совершить еще один, не менее великий подвиг — породить миллионы себе подобных, тех, кто бросал горящий самолет на вражескую колонну, кто закрывал своим телом амбразуру неприятельского дота, тех, кто молчал под пытками фашистских палачей, тех, кто ходил партизанскими тропами, кто под ливнями пуль и осколков насмерть стоял на берегах Волги, тех, кто принес освобождение миллионам братьев на Западе и Востоке, кто водрузил Знамя Победы над рейхстагом... Ведь Зоя Космодемьянская задолго до того, как совершить подвиг, еще неуверенной детской рукой написала в ученической тетради слова, принадлежавшие Николаю Островскому:
«Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества». Какая юная, горячая и чистая кровь не закипит, натолкнувшись на эти строки! Вот как вооружала души наших людей советская военно-патриотическая литература, вооружала, может быть, самым сильным, самым грозным для врага оружием! И до чего ж обидно слышать, как теперь некоторые работники издательств, журналов, киностудий поспешно вычеркивают из своих планов произведения о Великой Отечественной войне и вообще об армии. Мудро ли они поступают с точки зрения патриотического воспитания нашего народа? Может быть, империалисты уже идейно разоружились? Но что-то непохоже на это. Может быть, они отказались от своей политики с «позиции силы»? Но они не отказались. А у нас находятся люди, которые военно-патриотическую тему готовы уже сдать в архив. Не рано ли?
Бессмертные подвиги Советской Армии в минувшей войне — это подвиги народа. Это — его великое достояние, на котором воспитываются и будут воспитываться поколения советских людей.
Хорошо, если все мы будем отдавать себе в этом совершенно ясный отчет.
У всякого уважающего себя и свое ремесло журналиста всегда при себе должен быть блокнот. Иные именуют эту измочаленную до полусмерти книжицу громко: «Моя творческая лаборатория». Первую половину войны я не был журналистом и потому не нуждался в такой «лаборатории». Необходимость в ней появилась лишь в июле сорок третьего года, когда совершенно неожиданно из артиллерийской батареи меня направили в «дивизионку» — крошечную газетку с воинственно-внушительным названием «Советский богатырь».
В ту пору я был моложе ровно на двадцать лет. Об этом думается с вполне понятной грустинкой, но что поделаешь! В данном случае имеется в виду совсем иное: очевидно, у двадцатитрехлетнего человека — одно восприятие событий, а у сорокатрехлетнего — совершенно другое. К тому ж тогда ты видел только то, что видел, и видел все так, как было. Теперь же приходится вспоминать. А память, как известно, особа хоть и цепкая, все же не настолько надежная, чтоб мы могли довериться ей вполне.
Вот почему, принимаясь за эту книжку, я несколько дней затратил на то, чтобы разыскать блокнот, сослуживший мне добрую службу в работе над романом «Солдаты». Одно время мне даже казалось, что блокнот погиб. Я совсем уж было уверился в печальном обстоятельстве и начал будоражить память, чтобы она перенесла меня на двадцать лет назад, и в этот-то момент блокнот, будто сжалившись над хозяином, как бы сам собой, вынырнул откуда-то из груды старых пожелтевших бумаг и лег предо мною во всем своем великолепии. О, это воистину необыкновенная книжка! О ней я мог бы рассказать целую историю и убежден, что история эта не показалась бы скучной. Впрочем, так оно, пожалуй, и будет, потому что предлагаемые вниманию читателей документальные новеллы есть не что иное, как частично расшифрованная биография моего блокнота.
Для начала опишу его внешность — недаром же вырвалось у меня слово «великолепный». Толстый защитного цвета лидериновый переплет, и на нем шрифтом, по-военному строгим и бескомпромиссным, начертаны слова, по которым никак уж нельзя было догадаться о том, что блокнот принадлежит журналисту. Вот они, эти слова:
«ГЕНЕРАЛЬНЫЙ ШТАБ РККА.
ВРЕМЕННОЕ
НАСТАВЛЕНИЕ
ПО ПОЛЕВОЙ СЛУЖБЕ
ВОЙСКОВЫХ ШТАБОВ».
В самом низу:
«Фрунзе. Киргизгосиздат. 1941».
Вот в какой надежный панцирь было заключено мое сокровище. Оно напоминало хлопчатобумажную обмундировку, хотя и бывшую в изрядном употреблении, но хорошо сохранившуюся и приберегаемую впрок рачительным старшиной. Само наставление, разумеется, было выдрано, и на его место вшито триста чистых листков газетной бумаги. С этого-то блокнота, собственно, и началась моя профессиональная журналистская деятельность.
Записи в блокноте, естественно, короткие. Немногое могли бы рассказать они стороннему человеку, которому вздумалось бы полистать блокнот. Но для автора — очень многое. Ведь эти торопливо, впопыхах брошенные два-три слова и есть тот самый толчок, который заставляет бешено работать память и воскрешать тот или иной эпизод в полном его и неповторимом объеме.
Посмотрим же, как преображались эти записи, когда на помощь их автору спешила память. Будут они приводиться далеко не все, но для удобства возьмем их так, как если бы шли они одна за другой.
Итак...
«Полковник Денисов, видать, с ума сошел: с чего это ему вздумалось послать меня в газету? Как и следовало ожидать, в «Советском богатыре» встретили меня не лучшим образом, особенно ответственный секретарь Дубицкий. Редактор — лучше.
Несколько лет назад вышла в свет небольшая документальная повесть под названием «Дивизионка». Посмотрите, как «расшифровалась» в книге приведенная выше запись.
«У времени и у судьбы свои законы, свои права. Надо ж было, чтоб начальнику политотдела дивизии полковнику Денисову спустя полгода после сражения на Волге пришла в голову более чем неожиданная мысль — представить меня на должность заместителя редактора дивизионной газеты. Что навело его на мой след, одному аллаху ведомо. Может быть, две-три заметки, с грехом пополам состряпанные мною и напечатанные в этой газетке? Думается, однако, что заметки эти разве только при повышенном оптимизме можно было принять за признаки журналистских способностей их автора. Но как бы там ни было, а я стою сейчас перед маленьким аккуратным полковником с умными, насмешливыми глазами и слушаю сентенцию относительно того, что не боги горшки обжигают, что газета — не менее важная огневая точка, чем минометная рота, что со временем я еще буду его, полковника, благодарить и что «балакать», собственно, не о чем, а надо брать предписание в зубы — он так и сказал «в зубы» — и немедленно отправляться в редакцию, которая зарылась в землянках в глубокой балке.
— Вот тут! — ткнул он пальцем в лежавшую перед ним карту. — Идите!
Я вышел от Денисова и призадумался. О богах и горшках я слыхивал и раньше, но для меня это было слишком слабым утешением. Я подозревал, конечно, что статьи для газеты пишут не боги, а люди, но люди, хорошо владеющие своим ремеслом, и они будут совершенно правы, ежели не очень-то возрадуются моему пришествию в газету, да еще в качестве их начальника.
Но приказ есть приказ, и его надлежало исполнить. Тяжко, до хруста в груди, вздохнув, я поплелся в редакцию. Дорога вела через лес. Было тихо, прохладно, пахло земляникой. Где-то выстукивал дятел, тараторила сорока — зло и насмешливо. В отдалении урчал грузовик, скрипели повозки: это устраивались на глухих полянах подразделения второго эшелона.
Как приговоренный, подходил я к редакции. Еще издали увидел блиндаж, а возле него, у входа, две кудлатые головы, склонившиеся над листом бумаги. Рядом, на каких-то странных, отродясь не виданных мною ящиках, лежали такие же странные доски с множеством клеточек — очень похожие на пчелиные соты. Над досками, ссутулившись, стояли солдаты в полотняных выпачканных передниках и быстрыми движениями пальцев извлекали что-то из этих сотов.
Укрывшись за деревом, я стал наблюдать за теми двумя, кудлатыми. Одного узнал сразу — это был тот самый у сапер, что однажды навещал нас. «Вот он какой, Степной!» — мелькнуло в моей голове, и мне почему-то сделалось еще тоскливее. Теперь на узких плечах сапера куцыми крылышками лежали погоны младшего лейтенанта. Второй, совсем юный, краснощекий, черноглазый, отчаянно жестикулируя, громко, с завыванием читал стихи, видать только что сотворенные им:
Я трубку снял. Сквозь вой метели,
Расслышанные мной едва,
До слуха быстро долетели
Ее прелестные слова...
Сапер морщился и молчал. Черноглазый смотрел на него умоляюще и начинал снова:
Я трубку снял...
— Лучше бы ты ее не снимал, — мрачно перебил сапер.
— Это почему же? — страшно удивился поэт.
— Глядишь, не было бы этих твоих стишат. «Ее прелестные слова». Гм, «прелестные»!.. Ты еще напиши «жемчужные»! Скверно, друг мой Кузес, скверно и пошло. Девка сидит на коммутаторе, задерганная непрерывными звонками до такой степени, что, того и гляди, выругает тебя... А ты — «прелестные»!
Холодок забрался под мою гимнастерку: мне стихи Кузеса ужасно понравились и больше всего именно — «ее прелестные слова». Но теперь я не признался бы в этом самому богу. Злые замечания худенького мрачного младшего лейтенанта принуждали верить только им. Сапер между тем продолжал:
— Напиши «служебные». Это будет правда, а главное — во сто раз поэтичнее.
Кузесу, однако, нелегко было расстаться с «прелестными», но в конце концов он согласился с ироническим своим собеседником. Прочел сызнова:
Я трубку снял. Сквозь вой метели,
Расслышанные мной едва,
До слуха быстро долетели
Ее служебные слова...
Сапер опять надолго умолк. Потом все же сказал:
— Сейчас лучше. Хотя «сквозь вой» — не бронзы звон. Рядом «воз — вой»... Ну да черт с тобой. Пушкина из тебя все равно не получится. Чирикаешь, и ладно. Пошли. Лавра вон еду тащит! — Младший лейтенант оживился, проворно извлек из-за голенища ложку и, размахивая ею, как саблей, двинулся навстречу пожилому солдату, несущему в ведре какую-то еду.
Кузес продолжал сидеть на месте. Тогда я еще не знал почему. Узнал позже: у Юрки не было ни ложки, ни котелка, и он ждал пожертвований от солдат.
Когда кончился обед, я вышел из своего укрытия. Солдат-наборщик Миша Михайлов проводил меня в землянку редактора капитана Шуренкова. Тихий, весь светленький, редактор, вопреки моим ожиданиям, обрадовался, узнав о моем назначении:
— Очень хорошо, очень хорошо!
— Ничего хорошего нет. Я ведь никогда не работал в газете.
— Оч-чень хорошо... Что? Не работал?
— Никогда!
— Не боги горшки...
— Это я уже слышал, товарищ капитан. Поймите же наконец, я никогда, ни единого дня, ни единого часа не работал в газете. Вы со мной хлебнете горя! Начподив, наверное, не с той ноги встал сегодня. Но вы-то при своем уме! Что я у вас буду делать? Тут люди вон стихи пишут, а я...
Я поставил на карту все, чтобы меня вытурили из редакции к чертовой бабушке, и минутами мне казалось, что цель достигнута, потому что после такого моего горячего и искреннего признания редактор притих, беспокойно замигал белесыми ресницами:
— Так-таки никогда и не работали в газете?
— Ни разу. Никогда! — с величайшей радостью подтвердил я.
— Ну что же. Очень хорошо. Будем учиться, — спокойно объявил Шуренков и, высунувшись из землянки, позвал: — Дубицкий! Зайдите ко мне на минутку!
В блиндаж вошел худенький младший лейтенант.
— Знакомьтесь. Это наш новый сотрудник, — указал на меня редактор. — А это секретарь газеты, младший лейтенант Андрей Дубицкий. Знакомьтесь...
Познакомились. Я — охотно. Дубицкий — без всякого воодушевления. Чтобы как-то расположить его к себе, я сказал про его очерк о минометной роте.
— Вы тогда почему-то подписывались чужой фамилией? — спросил я.
Дубицкий поморщился точно так же, как при чтении стихов Кузесом:
— Это мой псевдоним — Ан. Степной. Я родился и вырос в Казахстане, в степи... Вы что, не знаете, что на свете бывают псевдонимы?
— Честно говоря, да.
— А вы, честно говоря, видали когда-нибудь, как делается газета?
— Нет, не видал.
— Чудесно! Знаете, старший лейтенант, мы с вами далеко пойдем.
— Что касается меня, то дальше передовой я никуда не уйду. А вы — не знаю, — сказал я, чувствуя, что начинаю злиться на Дубицкого. Его высокомерие и откровенная издевка подействовали на меня самым неожиданным образом: я решил, что останусь в газете и докажу этому новоявленному Печорину, что действительно не боги горшки обжигают.
«Постой же!» — думал я про секретаря, садясь вечером за сочинение первой своей корреспонденции. К утру статья была готова и тотчас же перекочевала в руки Дубицкого. Мне стало грустно. Готовый ко всему на свете, я все же был ошарашен тем, что услышал от Андрея:
— Роман сочинили, ваше сиятельство, — сообщил он мне, ядовито усмехаясь в свои рыжие казачьи усы. — С продолжением, в десяти номерах будем печатать. По три колонки в каждом номере... Куда прикажете переводить гонорар?
Я рассвирепел:
— Довольно паясничать, товарищ младший лейтенант! Говорите, что думаете. И пожалуйста, без дурацких сиятельств! Никуда не годится — так и скажите. Я и сам понимаю, что не бог весть какое чудо сотворил...
— Что верно, то верно. В полное собрание ваших сочинений сей шедевр, пожалуй, не войдет. Однако попробуем поправить... Садитесь, товарищ старший лейтенант, и приступим к делу. Вот только пойду спрячу котелок, не то Юрка Кузес утащит...»
Отношения начальников и подчиненных (что крайне удивило меня в первый день) строились в редакции скорее по гражданско-демократическому принципу, нежели по-воинскому, уставному. Не берусь утверждать, хорошо это или плохо, но было именно так. Тут давно уже привыкли к тому, что, например, литсотрудник младший лейтенант Юрий Кузес не испытывал ни малейшего уязвления своего офицерского достоинства от того, что солдаты-наборщики обращались к нему не иначе, как на «ты», а метранпаж сержант Макогон, парень в общем-то хороший, но малость нагловатый, умудрялся даже как-то помыкать Юркой, правда, в самой безобидной форме. Зато ребята всегда в очень желанный обеденный час снабжали Кузеса котелком и ложкой — у того этих в высшей степени необходимых вещей никогда не было, и солдаты давали их Юрке напрокат и не очень сердились, когда на другой или третий день Юрка терял и котелок, и ложку. Так что у Дубицкого были все основания тревожиться.
Вернувшись, Андрей положил на острые свои коленки фанерный лист, аккуратно расстелил на нем мою рукопись и с ловкостью опытного и хладнокровного хирурга приступил к операции. В результате хирургического вмешательства от пятидесяти страниц первоначального текста осталось пять, да и то Дубицкий присматривался, нельзя ли произвести дополнительную резекцию.
— Ну вот, теперь, кажется, все. Макогон! — покликал секретарь. — В набор!
Не говоря далее ни слова, Дубицкий ушел к себе в блиндаж и вернулся с блокнотом, тем самым, который вот сейчас, спустя много-много лет, я держу в своих руках. На первой странице написано размашистым почерком, весьма, впрочем, разборчивым:
«М. АЛЕКСЕЕВУ. В ознаменование нашего знакомства в Шебекинском лесу. Курская область. 1‑го июля 1943 г. АН. ДУБИЦКИЙ».
«День 5‑го июля — на батарее Савченко. Остался один командир и несколько бойцов... Политотдел. Саша Крупецков и Валя Тихвинский.
Пометки на комсомольских билетах. Тяжело. Ночь. Гудит и трещит будто рядом.
Четвертого июля в политотделе дивизии было совещание. Полковник Денисов вел себя вроде бы обычно: слегка журил, менее чем слегка похваливал немногих счастливцев. «Нагоняя» было явно больше — это «для порядку», как любил говаривать начподив. Особенно доставалось инструктору-информатору капитану Новикову. А мы-то знали, что Денисов его любил. Не обошел он и нас своей «милостью». «Дивизионку» — не помню, за какую уж там промашку, — обозвал обидными словами «Агентство «ГАВАС», намекая, видимо, на то, что где-то и в чем-то мы чуток соврали, — бывало и такое, если учесть, в каких условиях приходилось фронтовому журналисту собирать материал. Под конец совещания приказал всем работникам политотдела отправиться в полки и подразделения. Не уточнил — для чего, но все поняли: назавтра ожидается что-то очень важное. Голос Денисова стал строже, фразы короче. Для нас это был многозначительный знак. Гораздо позже нам стало известно, что уже второго июля из Ставки Верховного Главнокомандования пришла телеграмма, в которой наши войска предупреждались о том, что ожидается немецкое наступление между третьим и шестым июля.
Выйдя из блиндажа начальника политотдела, я решил заглянуть в штаб командующего артиллерией — полковника Николая Николаевича Павлова, под началом которого я служил с осени 1941 года. Подвижной, седой, все время встряхивающий контуженным плечом при разговоре, человек до мозга костей военный, Павлов не просто командовал, но делал это с какой-то артистичностью. Был влюблен в артиллерию настолько, что в безумной этой любви могла скрываться и определенная опасность: Павлов готов был, кажется, забыть про все остальные рода войск. Соответственно воспитывал и своих подчиненных, которых называл — всех без исключения — «орлами». То были и в самом деле орлы. Одного из них мне и хотелось увидеть в ночь с четвертого на пятое июля.
Голос Павлова, так знакомый мне, на этот раз показался иным — чуть глуше и отрывистее.
В штабе артиллерии я нашел того, кого искал, — Петра Савченко. Старший лейтенант Петя Савченко, ежели судить только по его внешности, менее всего был похож на орла. Мал ростом, коренаст, с синими-синими небесными глазами, всегда широко открытыми и приветливыми. Мы с ним познакомились еще в Донских степях, под станцией Абганерово, когда наши подразделения стояли рядом. Прославился он там тем, что сбил немецкий самолет в момент его пикирования на батарею из обыкновенной полевой пушки калибра 76 миллиметров. Там же при выходе дивизии из окружения его батарея уничтожила шесть вражеских танков. И о Савченко заговорили.
На его-то батарее я и провел весь день пятого июля. А что это был за день, теперь уже все знают. Почти вся батарея Петра Савченко погибла в поединке с немецкими танками, но враг так и не прошел через ее рубежи. Бой этот впоследствии мною подробно описан в романе «Солдаты». Только фамилию старшего лейтенанта заменил вымышленной. По книге — Петр Гунько. Заменил потому, что по замыслу романа мне нужен был герой, который оставался бы в строю и прошел через все повествование, то есть до конца войны. Это и сделал старший лейтенант Гунько. Но этого не мог сделать старший лейтенант Савченко: вскоре после сражения на Курской дуге Петя погиб в районе Мерефы, под Харьковом. Я и сейчас хорошо помню, как привезли его на маленькую площадь только что освобожденного города на орудийном лафете к свежей могиле, как потом из всех стволов батареи грянули залпы, как, не стесняясь слез, плакали немногие оставшиеся в живых ветераны и новички, знавшие своего командира не более двух-трех недель. Мне почему-то кажется, что на той площади должен стоять сейчас памятник моему другу — Петру Савченко.
Поздно вечером вернулся я в редакцию.
Первым ко мне подошел Дубицкий:
— Ну как, ваше величество, жарко было?
Слова были те же, но в них уже не чувствовалось иронического оттенка. Да и голос Дубицкого был необычно мягким. Я ответил:
— Жарко.
— Да, и к нам сюда долетали снаряды. Вон, видишь! — и Дубицкий показал на свежую воронку неподалеку от редакторской землянки. По тому, как он сказал это, я понял: завидует мне Андрей. Помолчав, он проронил со вздохом:
— А Юрки все нету.
Незадолго до рассвета Дубицкий и сам отправился на передовую, а я стал писать статью для «Советского богатыря».
Редактор Шуренков, ничего не говоря, сходил в АХЧ и с великим трудом выпросил у капитана Докторовича новую для меня обмундировку. Шофер Лавра Еремин подарил совершенно великолепные сапоги, сшитые из плащ-палатки, они были особым шиком у фронтовиков. Сержант Макогон мужественно сохранил свои сто граммов и торжественно перелил в мою флягу. Наборщик Миша Михайлов подобрал для моей корреспонденции особенно дорогой шрифт, которым мы пользовались в редких случаях.
А мне почему-то не сиделось на месте. Хотелось тотчас же узнать все о своих друзьях — все ли они остались живы после такого страшного дня. Перво-наперво зашел в блиндаж к помощнику по комсомолу Саше Крупецкову — моему верному товарищу еще со времен битвы на Волге, парню на редкость веселому. Когда на моей гимнастерке не было решительно никаких наград, Саша привинтил к ней свой собственный орден Красной Звезды, а Валентин Тихвинский, дивизионный наш фотограф, снял меня с этим орденом.
— Пошлешь карточку родным, — сказал Крупецков.
Я покраснел, но фотографию потом все-таки послал. Мне и сейчас стыдно, что предстал перед односельчанами с чужим орденом. Правда, позже я признался им в этом. Однако сделать это было уже нетрудно: к тому времени появились и свои награды.
Крупецков был не один в своем блиндаже. Рядом с ним сидел Валентин Тихвинский. Были они очень мрачные. Перебирали молча какие-то документы. Поздоровавшись и освоившись с полумраком, я стал следить за их занятием. Перед Сашей и Валентином лежали десятки новеньких комсомольских билетов, и на каждом — короткая пометка: «Убит». Многие билеты были выданы их недолгим владельцам только вчера, накануне сражения, и почти на всех была заковыристая Сашина подпись. Фотокарточки же были сделаны Валей Тихвинским.
Я присел и молча стал помогать товарищам в горестной их работе.
Там же, в блиндаже Саши Крупецкова, я и сделал очередную короткую запись в своем блокноте.
«За Днепром встретил девушку-связистку. Все зовут ее Пичужка. Надо бы о ней написать в газету.
Залитое солнцем поле полно звуков. Рокот тракторных моторов, резкий стрекот лобогреек, протяжные песни косарей, веселый говор девчат, крики перепелок сливались в один торжественный гимн колхозному труду. Груженные тяжелой янтарной пшеницей грузовики, вздымая клубы горячей пыли, взад и вперед сновали по степным дорогам. Была горячая пора уборки урожая.
Кто бы тогда мог подумать, что через год этот мирный край станет местом жесточайших сражений! Думала ли молодая колхозница Аня Печенежская, что руками, которыми она проворно и ловко вязала снопы, будет так же проворно и ловко среди грохота войны связывать концы оборванного телефонного кабеля, что ей, хрупкой девчонке, придется выносить все тяготы самой большой, самой страшной и беспощадной войны!
...С запада надвигалась беда. Вскоре она докатилась и до села Новодоновка, что живописно раскинулось на берегу Северного Донца. Начались ужасные дни. Утром, пробегая по улице, Аня увидела на крыше сельского Совета флаг с той безобразной свастикой, похожей на огромного черного паука, которую когда-то рисовали в школе мальчишки, изображая фашиста. Вместо грузовиков с пшеницей по улице мчались черные машины, до отказа наполненные солдатами в плоских касках...
Самое страшное началось позже — это облава на девушек. И тогда Аня покинула родное село, убежала за Донец.
...Пятого июля 1943 года вздрогнул Донец от рева тысяч орудийных глоток: началась июльская битва.
Осколки снарядов и мин рвали телефонную линию. На нее то и дело выбегала девушка в выцветшей гимнастерке. Не обращая внимания на дикий вой осколков, она быстро бежала вдоль линии, находила повреждение. Загорелыми, огрубевшими, ободранными руками связывала концы проводов и так же быстро возвращалась обратно.
Это была Аня Печенежская. Вместе с Красной Армией прошла она весь длинный путь летнего наступления — от Северного Донца до Днепра. И темной сентябрьской ночью первой из девушек-связисток переплыла на западный берег Днепра. В эти дни ловкие руки девушки не знали усталости. Только разве ночью, в короткие часы передышки, они тихо ныли...
...Ночь. Рвутся недалеко снаряды, разбрасывая во все стороны жирные комья украинской земли. В хате чуть-чуть мерцает огонек. Накрывшись солдатскими шинелями, чутким сном спят подруги: они отдыхают после дежурства. Аня не спит. К ее ушам плотно прижаты телефонные трубки. Острый слух ловит тонкое, пчелиное гудение зуммера — «дззз... дззз...». Ни на минуту не смыкаются большие девичьи глаза: в любую секунду могут позвонить...
К утру ее сменяют. Не раздеваясь, она ложится отдыхать. Но назойливый зуммер еще долго гудит в ушах. Часто и во сне она говорит: «Включаю!.. Разговаривайте с «Сосной»...»
Неспокоен и короток солдатский сон.
«Беда, кажется, непоправимая. Осколком бомбы разбило нашу «американку». Почему-то тяжелее всех переживает это горестное событие наш новый товарищ — хозяйский сын Иван. Отчего бы это?
По прибытии в Калмыковку разместились, как обычно, в одном дворе. Печатная машина — в полуторке, а мы сами — в избе, вместе с ее хозяевами. У хозяев было два сына: старшему — лет пятнадцать, младшему — десять. Младший — любимец матери и отца. Те его баловали в ущерб старшему, и по этой причине «младшой» не был любим нами. При всяком удобном случае мы давали ему щелчка, а старшего угощали свиной тушенкой и консервированной колбасой. За это по ночам он добровольно сторожил наше «хозяйство».
Однажды под вечер я возвращался из штаба армии, вез на подводе рулон бумаги. Повстречался с легковой машиной, ехавшей из Калмыковки. Увидел в ней нашего начальника политотдела, прислонившегося головой к шоферу.
«Уж не пьян ли полковник?» — мелькнула недобрая мысль.
Однако вскорости все разъяснилось. Оказывается, на Калмыковку немцы совершили массированный налет и основательно разбомбили ее. Начподив был сильно контужен, и теперь его везли в армейский госпиталь.
Пострадало и наше обычно веселое «хозяйство». Хата сгорела. Хозяева ходили по двору. неприкаянные. Младший из сыновей ревел. Старший молча, как делал все свои дела, отбирал среди обгоревших стропил, которые покрепче, и складывал их в одном месте. Только сердито посапывал. Потом он оставил свои дела и совершенно неожиданно для нас спросил, обращаясь к Дубицкому, которого успел полюбить:
— А газета выйдет?
— Не выйдет, — сказал Дубицкий.
— Чому ж вона не выйдет?
— Разбило осколком печатную машину.
Никогда прежде я не видел, чтобы лицо хлопчика так помрачнело.
— А как же... як же... зараз? — растерянно пробормотал он.
— Попробуем починить, — сказал Дубицкий неуверенно.
Попробовали, но у нас ничего не получилось.
Решили командировать меня в армейскую артмастерскую, находившуюся в только что освобожденном нами Кировограде.
Иван — так звали старшего хлопца — попросил:
— Возьмите и меня с собою.
Снабдили его бумагой, из которой следовало, что он наш сотрудник, и мы отправились.
Ехал я в мастерскую с большим сомнением: до нашей ли машины будет артиллерийским мастерам, когда так много поврежденных орудий, автоматов и пулеметов. Но я ошибся. К приятному моему удивлению, два самых лучших мастера, не дожидаясь указания начальников, отложили все свои дела и двое суток кряду, без смены и и почти без отдыха, мудровали над старой «американкой». Иван помогал им, так ни разу и не прикорнув за эти двое суток.
А на третий день, когда вновь вышел в свет наш «Богатырь», Иван схватил несколько свежих номеров и обежал с ними всю Калмыковку.
Андрей Дубицкий был настолько счастлив, что в тот день не шпынял нас своими ядовитыми словесами.
Потом этот эпизод, как и многие другие, был надолго забыт мною. Блокнот же воскресил его.
«Нас постигло большое горе. Несколько дней тому назад на Южном Буге погиб замечательный человек и талантливый командир полка — кавалер пяти орденов гвардии подполковник Игнат Федорович Попов. Похоронили в Семеновке. А уже за Бугом, спустя неделю, в кармане убитого солдата нашли стихотворение. Удивительно все это!
Он лежал в глубокой и сырой борозде в курящейся паром черноземной украинской степи. Санитары повернули его лицом вверх будто для того только, чтобы он в последний раз своими широко раскрытыми, но уже ничего не видящими глазами посмотрел в ясное по-весеннему, родное небо. Документов в карманах солдата не оказалось, так что трудно было установить его имя. Листок же, вырванный, очевидно, из тетрадки, был не подписан. На нем — стихотворение. Оно, конечно, далеко от высокой поэзии. Но я привожу его полностью:
«Катится по шинели
Слеза и горька, и тяжка...
Бесстрашный, любимый всеми,
Погиб командир полка.
Земля завертелась кругом,
В разрывах не слышно слов.
Но страшная весть над Бугом
Промчалась: убит Попов!
Попов, что не верил бедам,
Что храбрость вливал в сердца,
Что вел нас всегда к победам
У Волги и у Донца.
Смерть, коварная, злая!
Нашла же кого ты взять?
Ведь жизнь свою каждый, знаю,
Готов за него отдать!
Над трупом отца не плакал,
Не плакал от тяжких ран,
А, видишь, над ним заплакал
Суровый наш ветеран.
Так пусть содрогнутся гады,
Нам лозунгом будет: месть!
Прикажут: взять все преграды!
Ответим мы только: — Есть!
Товарищ, что в нашем слове?
К оружью! И выше стяг!
Потоками черной крови
Заплатит нам злобный враг!
Южный Буг, 27 марта 1944 г.»
Не помню, по чьему предложению, но только похоронили того безвестного солдата в селе Семеновке, рядом с могилой Игната Попова. Так и лежат они плечом к плечу: гвардии подполковник и гвардии рядовой — верные сыны России.
«Слаще ли редька хрена? Вот в чем вопрос!
Помимо начальника политотдела полковника Денисова «Советский богатырь» имел как бы постоянного своего шефа, а точнее сказать, опекуна в лице гвардии капитана Солдатова. Добрый по натуре, он был, однако, беспредельно строг и суров в смысле воинской дисциплины, которая в славном «хозяйстве первопечатника Ивана Федорова», как мы называли свою «дивизионку», конечно же, похрамывала на обе ноги. Капитан Солдатов, судя по всему, поставил перед собой заведомо неразрешимую задачу: подковать нас на эти самые две ноги. Устраивал нам ночные тревоги, марш-броски с полной боевой выкладкой, смотры нашей строевой выправки, при этом бедных наших хлопцев-наборщиков по часу заставлял стоять по команде «Смирно». Мало того, самозванно взял на себя роль военного цензора и был столь скрупулезен по части сохранения тайны, что в пору хоть закрывай газету. «Н‑ская дивизия», «Н‑ский полк», «Н‑ский батальон», даже «Н‑ская рота» — вот любимая терминология капитана Солдатова. Однажды ради шутки мы набрали заметку, в которой было сказано буквально следующее:
«На днях в Н‑ском полку солдат Н. первым ворвался в Н‑ский населенный пункт, убил энное количество фрицев...», ну и так далее. Солдатов внимательно прочел сие сочинение, поморщил лоб, соображая, и затем размашисто завизировал: «Разрешаю. Солдатов». При этом следует иметь в виду, что никто в его визе и не нуждался: у нас без него было кому позаботиться о сохранении военной тайны.
Про себя мы посмеивались над Солдатовым, понимали, что все его усердие продиктовано в общем-то самыми добрыми побуждениями, и все-таки очень обрадовались, когда узнали о переводе Солдатова в другую дивизию. Мы хоть и привыкли к нему, тем не менее вздохнули с облегчением: наконец-то! А через два дня узнали о новом нашем шефе. Фамилия его была... Солдатенко.
Бедный, он никак не мог понять, появившись в расположении нашего веселого «хозяйства», отчего вся наша братия встретила его дружным хохотом.
— Вот уж истинно сказано, хрен редьки не слаще, — шепнул мне Андрей Дубицкий. И закончил оптимистически: — А впрочем, поживем — увидим!
Вот, собственно, что должна означать несколько загадочная запись в моем блокноте, датированная 5 апреля 1944 года. К этому следует добавить еще одну, очень существенную, деталь: капитан Солдатов выехал от нас первого апреля. Вспомни мы про нее в ту минуту, мы, вероятно, не удивились бы так появлению капитана Солдатенко...
«Такого еще в нашей дивизии не было. Самострел! Что может быть позорнее этого! Денисов... По-моему, начподив только так и должен был поступить с мерзавцем в таких сложных обстоятельствах.
Война громыхала уже в Трансильванских Альпах; пушки гулко ухали высоко в горах, эхо разносило этот гром далеко по ущельям. Кудрявые шапки от разрывов бризантных снарядов висели на одном уровне с нежно-белыми, легкими облаками, местами пронзенными острыми шпилями Альп. Дивизия медленно, точно корабль, зажатый гигантскими торосами, пробиралась средь горных стремнин, стараясь выйти на просторы Золотой Венгерской Долины. Каждый перевал приходилось преодолевать с жестокими боями.
«Дивизионка» между тем жила своей обычной хлопотливой жизнью. Вернувшиеся с передовой сотрудники писали заметки, наборщики быстро превращали их в гранки. Стучала, шлепала древняя старуха «американка», и наутро свежая газета-малютка отправлялась в горы.
Помнится, полосы были уже сверстаны и печатник Обухов уже приправлял их, чтобы начать печатать, когда в редакцию позвонили из полка и сообщили о подвиге рядового К.
Будучи раненным, солдат не оставил поля боя, а смочил своей кровью нательную рубаху, привязал ее к палке и первым ворвался на гребень перевала, увлекая за собой всю роту. И только после этого его увезли в санчасть а оттуда — в медсанбат.
— Иван, развинчивай первую полосу! — скомандовал обрадованный редактор. — Будем ставить новый материал!
Конечно, нужно было бы проверить это сообщение, отыскать самого героя, а также свидетелей его подвига, но разве можно упускать время! И вот на другой день «Советский богатырь» в самых возвышенных тонах поведал всему честному люду о геройских делах солдата К. А еще через день его подвиг расписала более подробно армейская газета. Днем позже о подвиге К. можно было прочесть обширную корреспонденцию во фронтовой газете. Снежный ком, оброненный где-то высоко в Альпах, катясь, стремительно обрастал, увеличивался до невероятных размеров и двигался уже шумным и грозным обвалом.
Шум этот вскоре дошел до капитана Нестеренко, дивизионного следователя. Он был занят расследованием редкого и неприятного дела — снимал допрос с самострела. Капитана особенно беспокоило то, что имя и фамилия героя, о котором писали газеты, в точности совпадают с инициалами его подследственного. А потом, когда были получены новые материалы, стало совершенно ясно, что по какому-то жестокому недоразумению в герои зачислен презренный трус.
Нестеренко позвонил полковнику Денисову. Начальник политотдела через каких-нибудь десять минут был уже у следователя. Нестеренко сидел за небольшим столиком, а перед ним стоял с перебинтованной левой рукой солдат и тупо глядел в одну точку отрешенными от всего на свете глазами. Денисов, маленький, упругий, аккуратный, глянул на «героя» с беспредельной ненавистью и стал быстро ходить взад-вперед по комнате, напряженно думая. Потом резко остановился, повернулся лицом к солдату, но, обращаясь не к нему, а к следователю, сказал:
— Вот что, Нестеренко... Отправляй его к черту... в госпиталь отправляй. Судить не будем...
Очевидно, слова полковника каким-то образом проникли в затуманенное сознание преступника, в глазах его блеснуло что-то, он сделал короткое, почти неуловимое движение. Денисов заметил это.
— А ты, мерзавец, не думай, что мы тебя пощадили... — говорил он, бледнея и отворачиваясь от солдата. — Ты... ты не человек, ты гнида, мокрица... Тебя раздавить мало!.. Но мы не можем принести в жертву добрую славу и святое имя тысячи настоящих героев, на которых легла бы твоя позорная тень... Иди, подлец, без тебя довоюем. Иди и помни, что никого больше не интересует твоя ничтожная и никому не нужная жизнь. И если в тебе осталась хоть самая малая капля совести, она все равно не даст тебе жить спокойно, она раздавит тебя, как поганую тварь. Иди!
Вечером полковник Денисов сам писал объяснение начальнику политотдела армии в связи с этим чрезвычайным происшествием.
Что же касается нас, работников «дивизионки», то все мы получили свои честно заработанные выговоры.
«Солдат Сергей Смирнов. Его обидное письмо жене. О, как много тугих узелков завязывает война!
Анна Михайловна Смирнова пришла с работы поздно. Дети вернулись из детского сада и, не дождавшись матери, заснули где попало. Пятилетний Ленька, раскинувшись, лежал на соломе, приготовленной матерью еще с утра для топки печи. Его сестра Тоня забралась на печку и спала там, обняв пухленькими ручонками большого кота Ваську.
Анна отнесла Тоню на кровать и вернулась за Ленькой. Когда она наклонилась над сыном, что-то больно и сладко кольнуло ее сердце.
— Вылитый Сергей...
Большая, прозрачная слеза скатилась из ее глаз и упала на розовую щечку сына. Женщина долго стояла на коленях возле Леньки. Какая-то невидимая сила притягивала ее к этому маленькому существу, так напоминавшему ей мужа, который был теперь далеко от нее, на чужой стороне.
Анна почувствовала, что может разрыдаться. Она быстро и осторожно, как может делать только мать, подняла на руки сына и унесла его в другую комнату.
Сама она долго еще не ложилась спать. Надо было подоить корову, перемыть посуду, наколоть дров.
А когда легла, ей не спалось. Широко раскрытыми неподвижными глазами смотрела она в потолок и видела его, своего Сергея, его голубые глаза, нос, волосы... Из ее груди вырвался тихий стон. Ей показалось, что вот сейчас подойдет муж, и его сильные руки возьмут ее за плечи, и она почувствует на своей шее долгий и горячий поцелуй его больших, теплых губ. Так часто было раньше, до войны.
Но муж не приходил, и женщина продолжала лежать с открытыми глазами до тех пор, пока усталость властно не опрокинула ее в короткий и беспокойный сон.
Поднималась она рано, до рассвета. Доила корову, топила печь. Потом, разбудив сына и дочь, кормила их и отводила в детский сад. Затем шла на работу.
Как-то, возвратившись с общего колхозного собрания, где ее премировали поросенком, Анна увидела на окне синий конверт. Взяла его и дрожащими пальцами быстро извлекла письмо.
Прочла один раз, другой, третий... Сначала все, что было написано в письме, как-то не доходило до нее, не укладывалось в голове. С минуту она стояла неподвижно, будто в недоумении. Вдруг почувствовала, как что-то оборвалось у нее внутри. Земля медленно начала уходить в сторону, ноги дрогнули, и она бессильно опустилась на стул...
Пришла соседка.
— Аннушка, что с тобой? — спросила она. Анна не могла говорить, только показала на письмо.
«У моего товарища, — писал Сергей, — жена вышла замуж за другого. И все вы, женщины, такие. Мы тут воем, а вы... Вот теперь я и тебе не верю. Пишешь одно, а делаешь, наверное, другое».
Несколько дней Анна не знала, что ей делать со своим горем. Мысли носились в голове — их нельзя было поймать и оформить.
Значит, труд, ее любовь, ожидания — все было напрасно. Он ничему не верит!..
Горькая досада на мужа тяжелым камнем легла на сердце.
— Как он смел, как он смел!.. Ведь я мать, — повторяла она. — Мать двух его детей!..
Анна ежедневно выходила на работу. Там ей было легче. Однажды ей даже показалось, что Сергей стал для нее далеким и чужим. Но стоило прийти домой и взглянуть на сына, как муж вновь становился прежним, бесконечно близким и родным.
Она взяла Леньку на руки и стала жадно и страстно целовать его в крутой лобик, в глаза, в рот, в этот маленький нос, так напоминавший ей любимого человека, безжалостно обидевшего ее.
Тоня, следившая за матерью большими, как у матери, глазами, спросила:
— Мама, а зачем у тебя слезы?
Мать, встрепенувшись, ответила:
— Это от того, доченька, что я очень тебя люблю.
Ленька, ревновавший мать к сестре, надул губы, готовясь зареветь.
— А меня? — уже вздрагивающим голосом спросил он.
— И тебя, сынок... Я вас обоих люблю!..
— А тятьку? — неожиданно спросил Ленька.
Мать пристально посмотрела в глаза сына, и комок подкатил к ее горлу. Она едва проговорила:
— И тятьку...
Однажды ефрейтора Сергея Смирнова вызвали к начальнику штаба полка майору Афанасьеву.
Не без робости подходил Сергей к блиндажу командира. Он знал строгий нрав майора и тщетно пытался вспомнить, в чем, собственно, провинился.
Смирнов тихо постучал в дверь и, получив разрешение, вошел в блиндаж. Первое, что он увидел, — это большой синий конверт в руках начальника штаба, конверт, в котором Сергей отправил последнее письмо жене.
Смирнов посмотрел на майора, еще раз — на конверт и — все понял.
— Зачем ты ей написал это? — после некоторой паузы спросил начальник штаба, указывая на письмо. — Ты что, был уверен во всем, что писал?
Сергей молчал. Конечно, он не был уверен в этом. Все как-то само собой пришло ему в голову. Она молодая, красивая... Его три года нет дома... Сколько можно ждать?..
Майор долго беседовал с солдатом и, только когда стало темнеть, отпустил его в роту.
Всю ночь Сергей не мог заснуть. Он думал о своей солдатке, которую так обидел. Думал и знал, что там, далеко-далеко, в родном его селе, вот так же, не смыкая глаз, лежит на своей постели его жена, и все мысли ее о нем.
«В «дивизионке» узнали об удивительной встрече солдата-избирателя со своим депутатом. Случается же такое!
Алексей Круглов ждал. Одна минута, другая, третья... Вот уже тридцать минут длится артподготовка. Полчаса земля дрожит как в лихорадке; впереди, в двухстах метрах, бушует море разрывов. В груди учащенно бьется сердце... Еще несколько минут — и в воздух со свистом взовьется ракета, раздастся команда «Вперед!».
Алексей посмотрел вправо. Коренастый пехотинец, его сосед, уже наполовину вылез из окопа и, вцепившись пальцами в мерзлую насыпь, готовился выпрыгнуть. Шапка упала с его головы, но он не замечал этого.
— Эй, товарищ, шашку топчешь! — крикнул ему Круглов, который только накануне наступления прибыл в роту и которому очень хотелось хоть с кем-нибудь завести знакомство.
— Шапка, говорю, упала! — повторил он повернувшемуся к нему пехотинцу.
Но как раз в этот миг в воздух взвилась ракета. Сосед выскочил и с громким «ура», то и дело спотыкаясь, побежал вперед. Алексей подтянулся и перевалил через бруствер. Вскочив на ноги, он помчался вслед за пехотинцем.
Он бежал, тяжело дыша. Немецкие траншеи были уже совсем близко. «Еще немного, еще немного...» Вдруг что-то страшно треснуло рядом с Алексеем, земля качнулась и стала переворачиваться, уходя куда-то кверху. Алексею показалось, что он сейчас провалится в пропасть, и он судорожно схватился за траву. «Помогите!» — хотел крикнуть Алексей, но не смог. Руки его ослабели, выпустили траву, и он неудержимо покатился в черную бездну...
Но что это? Он не разбился. Лежит на чем-то холодном и сыром. И кто это трясет его за плечи?.. Алексей с трудом раскрыл глаза и сквозь туман увидел склонившегося над ним человека.
— Жив? — ласково спрашивал он, поднося к дрожащим губам Круглова флягу с водой. — Не бойся... Выпей... вот так...
Лицо человека показалось Алексею знакомым. «Где я видел его?» — спрашивал он себя, пытаясь вспомнить. Но тут же потерял сознание.
...Через два месяца Круглов возвратился из госпиталя. За это время батальон ушел далеко на запад от того места, где был ранен Алексей. Мысль, которая беспокоила Круглова все эти два месяца, не оставляла его и сейчас. «Увижу ли я еще раз человека, который спас меня? И почему его лицо показалось мне знакомым?»
С этими мыслями он открыл дверь указанного ему блиндажа и... ахнул. Перед ним за небольшим столом сидел человек, вынесший его с поля боя.
— Что вы хотели... — начал было он, вставая из-за стола, но, узнав Круглова, тоже запнулся. Алексей стоял перед ним, радостный, сияющий, устремив на него восторженный и благодарный взгляд, нетерпеливо комкая в руках шапку.
Теперь Круглов вспомнил, где он видел этого человека. Память быстро перенесла его на несколько лет назад, и он отчетливо представил маленький городок на Волге, залитую солнцем городскую площадь, украшенную цветами и флагами трибуну. На трибуне, рядом с секретарем райкома, стоит высокий человек с орденом Ленина на левой стороне груди. Это — знатный комбайнер страны. Его выдвинули кандидатом в депутаты. Он приехал в этот маленький городок, чтобы встретиться со своими избирателями.
Алексей, которому тогда только сравнялось восемнадцать лет и которого еще не покинуло детское любопытство, протиснулся к самой трибуне и не отрывал восторженных глаз от знаменитого человека, за которого он отдаст свой первый голос.
Сергей Федорович Алаторцев — так звали кандидата — говорил немного. Он кратко рассказал о себе, поблагодарил избирателей за высокое доверие, которое они ему оказывали, и поклялся его оправдать.
Больше Круглов не видел Алаторцева вплоть до этой удивительной встречи.
И вот сейчас они стояли друг против друга — депутат и его избиратель...
— Я... я вас знаю, — наконец заговорил Алексей срывающимся голосом. — Вы — наш депутат, я голосовал за вас...
И он стал торопливо рассказывать про тот солнечный, праздничный день, который он сейчас вспомнил, глядя на Алаторцева.
Алаторцев пристально смотрел на Круглова, удивленно вскинув густые черные брови. Его суровое лицо стало ласковым, в глазах засветилась теплота. Он порывисто шагнул к Алексею, сжал его в объятиях, крепко поцеловал и почему-то прошептал: «Спасибо, друг...» Ватная куртка на нем распахнулась, и Круглов увидел на его груди орден Ленина, а рядом с ним, совсем новенькие, орден Красного Знамени и медаль «За оборону Сталинграда». Потом депутат быстро отвернулся, словно стыдясь своей слабости.
— Да... да... это здорово... ей-богу! — твердил он в большом волнении.
Эту удивительную и в то же время самую обыкновенную историю мы услышали совсем недавно. И рассказал нам ее гвардии старший сержант Алексей Круглов.
— А где же сейчас Алаторцев? — почти одновременно спросили мы.
От этого вопроса Алексей сразу как-то помрачнел и низко опустил голову.
— Нету... больше Алаторцева, — с трудом выдавил он, губы его дрогнули. — Погиб... в Будапеште... Королевский дворец штурмовал. Пять раз водил нас в атаку, потом немецкая пуля прямо в грудь ему попала. Только и успел проговорить: «Вперед, ребята!»
Вдруг старший сержант засуетился, стал что-то искать вещевом мешке. Через минуту вынул оттуда большой сверток старых писем.
— Это его переписка с избирателями. Они и на фронт ему писали, просили помощи, совета... Целые ночи, бывало, сидит, все ответы составляет... Мы ведь с ним после той встречи больше не расставались...
Мы вздохнули и надолго замолчали.
— Слуга народа, — словно отвечая на свои мысли, шептал кто-то.
— Да, это был настоящий слуга народа! — взволнованно проговорили мы все сразу.
«9 мая 1945 г. Не самый ли это радостный день?! И странно, что именно в этот день так «зло» поддел нас Миша Лобанов!..»
Мы встретили его на продпункте в Ташкенте в начале декабря 1941 года, перед тем как выехать во вновь формируемую стрелковую дивизию в одном из небольших городков Северного Казахстана. Путь предстоял дальний, и мы запасались продуктами. Мы, то есть я и мой сосед по госпитальной койке старший лейтенант Грищенко, обратили внимание на Лобанова по двум причинам, скорее даже по трем: во-первых, лейтенант стоял рядом, в одной очереди; во-вторых, он ехал с нами в одну часть; в‑третьих, и, очевидно, главным образом потому, что этот офицер поразил нас своим видом: он был мал ростом и очень молод, его хотелось назвать не иначе как «мальчик».
Было странно видеть на нем лейтенантские знаки различия. Меня все время подмывало спросить его: «Послушай, хлопец, а уж не воспитанник ли ты какой-нибудь части? Не рано ли ты, братец мой, нацепил знаки различия?» Однако я не спросил. Сделал это за меня не отличавшийся особой деликатностью старший лейтенант Петр Грищенко. Он положил свою тяжелую руку на плечо Лобанова и, когда тот, застенчиво улыбнувшись, повернул курносое, круглое лицо, спросил:
— Откуда вы, молодой человек?
Нельзя сказать, чтобы вопрос прозвучал уважительно по отношению к еще незнакомому нам лейтенанту. Но Лобанов не обиделся. Он только опять как-то робко, неловко улыбнулся, и его маленькие черные глазки с несомненным восторгом уставились на моего приятеля. Меня нисколько не удивил этот взгляд. Грищенко был настоящий красавец: высок, строен, в меру горбонос, с крупным волевым ртом. Но это не все: на его новенькой гимнастерке сверкали две старательно начищенные медали «За отвагу», и это последнее обстоятельство не могло, конечно, не вызвать восторга у всякого человека, в особенности же у людей, не нюхавших пороху. А то, что Лобанов не нюхал пороху, у нас не вызывало ни малейшего сомнения. К тому же и сам он утвердил нас в этом убеждении, сказав в ответ на не слишком вежливый вопрос Петра:
— Я с курсов.
— Ну что ж, с курсов так с курсов. Вместе, значит, едем! — сказал Грищенко покровительственно. — На какую же должность?
— Командиром роты, — тихо ответил Лобанов и покраснел.
— Роты?! — Грищенко недоверчивым взглядом окинул маленькую, щупленькую фигурку. — Послушай, лейтенант, а ты не того... не загибаешь, случаем?
— Нет. Я — правду... Командиром роты связи.
Меня забавлял вид моего дружка. Петру явно не нравилось, что вот этот мальчик назначен на равную с ним должность. Правда, Грищенко мог бы успокоить себя тем, что сам он ехал командовать не обычной, а разведывательной ротой, которая, как там ни говори, была все же на особом положении у командования и которая, пожалуй, приравнивается к батальону, в чем меня старательно убеждал Петр еще в штабе округа, где мы получали назначение. Но сейчас Грищенко, по-видимому, забыл об этом и продолжал недоверчиво выпытывать у лейтенанта.
— Рота — дело серьезное, — говорил он Лобанову веско, уверенный в том, что каждое его слово много значит для этого юнца: ведь Лобанов имеет дело не с кем-нибудь, а с фронтовиком, черт побери! — Тут, брат, голова нужна. А то можно засыпаться, — на всякий случай припугнул Грищенко. — Может, для начала тебе и взвода хватило б, а?
— Меня на роту назначили, — спокойно и как будто даже равнодушно ответил Лобанов.
— А ты б отказался. Не могу, мол, ротой...
— Как же откажешься, коль приказ? — удивился Лобанов.
— Приказ?.. — в некотором замешательстве пробормотал мой приятель и, чтобы выиграть время на обдумывание доводов, начал было рассказывать какую-то притчу из фронтовой жизни. Поведать ее он не успел: подошла наша очередь получать продукты. Досказал уже в поезде, который мчал нас по студеной и, казалось, бескрайней Казахстанской степи. И, закончив, внушительно подытожил: — Вот как бывает, дружище, на фронте-то. А ты...
Кроме медалей Петр Грищенко привез с фронта не то чтобы уж очень глубокую, но все же порядочную отметину, которая лиловела на его левом предплечье. Отметина эта пользовалась у моего дружка особым вниманием: редкий час он не вспоминал о ней, любой предлог считал подходящим, чтобы рассказать о своем ранении. И часто напевал какую-то песню о ноющей ране.
Болела она у него почти всегда. Стоит чуть перемениться погоде, Грищенко начинал яростно почесывать левое предплечье, сокрушенно приговаривая: «Во... черт, покоя от нее нет». И оголял свою длинную волосатую руку. «А у тебя как, не болит?» — обращался он ко мне, чтобы, очевидно, не остаться одиноким в своем хвастовстве.
Я охотно поддерживал его: «Болит, дьявол бы ее взял совсем!» — хотя, если признаться по-честному, я уже давно забыл о том, что у меня вообще было когда-нибудь какое-то ранение. Раны наши, разумеется, давно зажили, и мы были вполне здоровы — я и мой приятель Петр Грищенко. Но что поделаешь, мы были молоды, мы не могли не похвастать тем, что уже успели пролить несколько капель своей крови за родную землю.
Ехали мы до места назначения что-то уж очень долго. Телеграфные столбы, мелькающие за окном, белая степь, кипяток на полустанках, домино, консервы да и собственная болтовня — все это надоело до смерти, и поэтому мы страшно обрадовались, когда на шестые сутки путешествию нашему пришел конец.
Степной городок, куда мы приехали, не поразил нас ничем. Случилось это просто потому, что мы его не видели. Едва вышли на привокзальную площадь, подвернулась какая-то полуторка, которая в один час перебросила нас в лагерь из многочисленных деревянных бараков.
— Эх-ма! — неопределенно вздохнул Грищенко и сокрушенно свистнул, косясь на темные и угрюмые громады бараков, вокруг которых с волчьим, злым подвыванием кружила вьюга, наметая снежные курганы и косы. — Это не Ташкент, а значительно хуже... Как ты думаешь, лейтенант? — обратился он к Лобанову.
Тот промолчал. Только как-то несмело улыбнулся.
— Что, грустно? — не без ехидства осведомился у него Петр. — То-то же! Ну ладно, пошли! Авось найдем кого-нибудь. Есть же здесь хотя б одна живая душа!
Еще на вокзале мы узнали от военного коменданта, что дивизии как таковой пока что нет. Существует один лишь ее номер и больше ничего и никого, если не считать начальника штаба да двух работников, десятка полтора молодых солдат и вот нас троих — командиров еще не существующих рот.
Лютая стужа, по-хозяйски разгуливавшая вокруг бараков, оказалась полновластной хозяйкой и внутри них: у большинства помещений не было окон.
Мы с трудом отыскали штаб и предстали перед начальником — пожилым офицером с утомленными, неласковыми глазами. Доложив о прибытии, мы подали ему свои документы. Он молча взял их и так же молча по очереди стал «изучать» нас сердитыми глазами.
Меньше всех начальник штаба занимался Петром Грищенко: судя по всему, командир разведроты понравился подполковнику, что называется, с первого взгляда, да Петр и впрямь выглядел орлом. Несколько дольше смотрел на меня и совсем долго — на лейтенанта Лобанова. Вероятно, щупленький вид молодого офицера не вызвал особого восторга и у подполковника.
— Вы сами пожелали командовать ротой связи? — спросил он строго, так, что Петр Грищенко шепнул мне: «Ну, дела нашего «мальчика» плохи. Жаль парня!..»
Нам действительно было жалко Лобанова: за время путешествия мы привыкли к нему; нам понравился этот застенчивый, спокойный и отзывчивый малый, который к тому же относился к нам с искренним уважением. Сейчас мы видели, как румянец утопил веснушки на широком лице Миши — так мы звали своего спутника с той минуты, как узнали его имя, — и нетерпеливо ждали, что ответит он сердитому подполковнику, не растеряется ли... Если растеряется, тогда считай, что дела лейтенанта действительно плохи. Но Михаил ответил как-то уж очень по-будничному просто:
— Меня назначил штаб округа на эту должность, товарищ подполковник.
— А справитесь? — спросил начальник штаба. Теперь он смотрел на Лобанова уже иными глазами, нежели прежде.
— Раз мне приказано...
— Добро! — перебил его начальник штаба и улыбнулся неожиданно доброй, отечески-ласковой улыбкой, как-то хорошо осветившей его морщинистое лицо, которое, должно быть, за долгие годы беспокойной службы подполковника познакомилось с южными и северными, с западными и восточными ветрами, было многократно сечено дождевыми струями, опалено зноем и стужей.
Я догадывался о причине такой резкой перемены подполковника в отношении к маленькому лейтенанту. Она заключалась, видно, в двух словах «мне приказано», произнесенных Лобановым со спокойным достоинством.
— Ну что ж, товарищи, будем работать! — сказал начальник штаба нам всем и, обращаясь уже к одному только Лобанову, добавил: — Будем командовать, товарищ лейтенант!
Мы с Петром Грищенко все же никак не могли представить себе, как станет командовать своей ротой наш новый товарищ: уж очень мало было в нем командирского! «Его и солдаты-то, пожалуй, не будут слушать», — думал Грищенко, украдкой поглядывая на почти детское лицо Лобанова. О том же думал и я, вспоминая при этом тоненький голосок Михаила.
На следующий день в наши роты стали прибывать люди — народ довольно разношерстный и разнокалиберный. Молодые парни: колхозники, шоферы, бухгалтеры, учителя, рабочие; русские, украинцы, казахи и грузины; безусые и сорокалетние, степенные и важные, озорные и тихие, безобидные и самолюбивые, веселые и мрачноватые. Словом, разный народ. И вот всех их нужно было сделать солдатами. И это поручалось нам, еще совсем юным командирам, для которых многие будущие солдаты сгодились бы в отцы.
Наши подразделения размещались в соседних бараках, и это позволяло нам время от времени встречаться, присматриваться друг к другу. Не скрою, по-прежнему у нас было повышенное любопытство к Лобанову. Любопытство это, однако, вскоре сменилось удивлением: перед нами вдруг исчез прежний и явился совсем другой Лобанов. Он мог подолгу держать в положении «смирно» какого-нибудь нерадивого солдата, заставлять несколько раз подряд проползать по-пластунски одно и то же расстояние в полной выкладке, три-четыре километра бежать бегом с катушками кабеля за спиной и рыть окопы в мерзлом грунте. Несмотря на лютую стужу, его солдаты возвращались с учебного поля мокрые, вспотевшие. Даже занятия, которые у других офицеров обычно проходили в казарме, Лобанов проводил в поле, в «снежном классе», как говорил он сам.
С нарушителями порядка он был строг до крайности. Особенно доставалось бойцу по фамилии Камушек. Об этом Камушке стоило бы сказать подробнее. Казалось, фамилию Камушек ему дали в насмешку: большего несоответствия фамилии внешнему облику, пожалуй, невозможно себе представить. Рядовой Камушек был длинен, тонок и неуклюж, как колодезный журавль. Обмундирование всегда вступало в непримиримое противоречие с его комплекцией. И надо было быть лейтенантом Лобановым, чтобы в конце концов ликвидировать это противоречие. Маленький Лобанов стоял перед непомерно длинным солдатом и говорил:
— Ну что за вид у вас, рядовой Камушек? Ну поглядите вы на себя! Разве вы солдат? Разве вы связист? Объявляю вам...
Однажды два связиста, в числе которых был и Камушек, вернулись с поля обмороженными. Они прокладывали кабель по снежной целине, вели «нитку» к наблюдательному пункту командира дивизии. Лобанов раздобыл где-то решето, через которое просеивали снег и таким образом маскировали закопанный кабель и следы связистов. Увлеченные этим новым для них делом, солдаты не заметили, как их щеки прихватил мороз. И вот теперь они ходили с обмороженными щеками. Это было хоть и не столь большое, но все же ЧП, и за него командиру роты пришлось отвечать перед комбатом. И вот тут-то Лобанов стал вновь прежним — немножко робким.
— Виноват, товарищ майор. Недоглядел.
Петр Грищенко решил «всерьез» поговорить с Лобановым. И он это сделал, когда мы остались втроем после офицерского собрания, на котором Лобанову порядочно влетело за ЧП в его роте.
— Послушай, Михаил, — начал Грищенко без лишних предисловий. — Надо все-таки больше заботиться о подчиненных.
— Я забочусь и ничего лишнего от них не требую, — спокойно возразил Лобанов и по обыкновению покраснел. — Но мне с этими людьми придется воевать, бить фашистов, и я...
— Ну что ты? — нетерпеливо перебил его Петр.
— Я учу их тому, что потребуется на войне.
— Видал его! — Грищенко победно взглянул на Михаила. — Нет, ты слышишь, что он говорит, а? А знаешь ли ты, что требуется на войне? — наступал торжествующий лейтенант.
— Знаю.
— Где же это? Неужели в Ташкенте ты на войну-то нагляделся? Хо!
Лобанов промолчал. И я не видел по его лицу, чтобы он обиделся на Петра.
Как-то разведчики и связисты участвовали вместе на одном учении. Во время привала Грищенко подошел к телефонисту Камушку, которому, как известно, больше всех доставалось от Лобанова, и участливо спросил:
— Ну как, солдат, нелегко служить-то?
— Трудно, — признался тот чистосердечно, но потом, почесав еще не совсем зажившую щеку, вдруг добавил: — Служба всюду трудная. Нашему лейтенанту тоже нелегко. И вам нелегко.
Грищенко молчал. Вот это «нашему лейтенанту», кажется, объяснило Петру очень многое.
Потом — фронт. Наблюдая на фронтовых дорогах и перепутьях Лобанова, мы должны были отметить для себя, что и тут командир роты связи не изменил своего курса: он по-прежнему был суров и строг с подчиненными. А ранней весной 1945 года Петру Грищенко где-то в районе венгерского города Секешфехервар (об этом городе наши солдаты, между прочим, говорили, что его легче взять, чем назвать, хотя, как оказалось потом, и то и другое было чрезвычайно трудно сделать), — так вот, в районе этого злополучного города Петру еще раз пришлось задуматься о невзрачном с виду, но удивительном офицере.
Группе разведчиков было приказано ночью проникнуть в расположение противника и захватить «языка». Задание хоть и нелегкое, но для разведчиков вполне привычное, особых тревог не вызывало. Однако Грищенко почему-то решил произвести этот очередной поиск сам и лично возглавил группу. И — надо же было случиться так! — разведчики были обнаружены немцами и перехвачены. Пришлось быстро проникнуть в какое-то каменное строение и забаррикадироваться в нем. Гитлеровцам, понятно, хотелось захватить разведчиков живыми, но это им не удалось: разведчики злобно отстреливались из автоматов и близко к строению не подпускали. Радиостанции у Грищенко не было, стало быть, помощи ждать не приходилось. Оставалось одно: биться до последнего патрона, до последней гранаты и как можно дороже отдать свою жизнь.
И, как ни трудно было свыкнуться с этой страшной мыслью, разведчики покорились ей. И вот наступила ночь, третья по счету ночь. По одному диску на автомат, по одной гранате на бойца. Этого хватит, пожалуй, еще на один день боя. А там...
— Кто-то подползает.
— Тебе показалось.
— Нет, не показалось. Ползет...
Оцепенели в напряженном ожидании.
— Товарищ капитан! Это наш... радист к нам пробрался!
И вот разведчики жарко дышат на него, помогают трясущимися от волнения руками натянуть антенну. В этом теперь спасение. Скорее, скорее!..
Переданы координаты. Ну, а теперь можно и познакомиться.
— Как ваша фамилия, ефрейтор?
— Камушек, — коротко и спокойно отвечает тот.
Грищенко долго молчит, что-то вспоминая.
— Камушек... Камушек... Кажется, я знаю тебя, друг наш долгожданный. Как же ты добрался-то до нас? Ведь кругом немцы!
— Комбат приказал, — все так же коротко и по-будничному просто отвечает солдат.
День Победы разведчики и связисты отмечали вместе. Это было в маленьком и чистеньком чехословацком городке неподалеку от Праги. Мы, то есть капитан Грищенко, Герой Советского Союза капитан Лобанов и я, сидели за праздничным столом рядом. Я заметил, что мой приятель Петр Грищенко уж что-то очень пристально рассматривает мускулистую, короткую, будто литую, шею Михаила Лобанова.
— Это... когда тебя так, Миша? — наконец не выдержал Петр, показывая на глубокий шрам, чуть выглядывавший из-под воротника лобановского кителя. — Что-то я не слыхал, чтоб тебя ранило... Когда же все-таки?
Лобанов смутился:
— Давно. В июле сорок первого. Под Жмеринкой.
Грищенко и я переглянулись. Потом улыбнулись. Улыбнулись, надо сказать, самым глупейшим образом — это была единственно возможная реакция в подобной ситуации.
— Так какого же ты черта молчал тогда в Ташкенте, когда мы...
— Когда вы меня фронтовыми историями угощали? — улыбнулся Михаил.
— Ну да!
— А вы меня не спрашивали.
Нам ничего не оставалось, как наградить маленького капитана увесистыми тумаками.
В тот день у нас был большой праздник.
«Удивительное дело! Здесь, у самой Праги, в День Победы, все мы почему-то вдруг вспомнили Сталинград. А мне подумалось: «А что там, на Волге, будет через двадцать, скажем, лет? Останутся ли какие-нибудь следы сражения?
Битву на Волге называют величайшей. Если можно было бы придумать эпитет более внушительный, более впечатляющий, мы бы, несомненно, употребили его, потому что тут преувеличения не будет. Разве военные историки могут назвать нам другое сражение, в котором на определенных этапах участвовало бы одновременно с обеих сторон свыше двух миллионов человек?! Каким Ватерлоо, каким Каннам сравниться с этим, если вспомнить, что только в боях за «Дом Павлова» гитлеровские войска понесли значительно большие потери, чем при взятии Парижа! Что же касается исторических последствий сражения на Волге, то и они не имеют себе равных. Лишь после того как вышел из подвала универмага плененный Паулюс и двумя днями позже поднял руки последний гитлеровец из его 330‑тысячной армии, можно было сказать: «Мир спасен!» — сказать задолго до того, как обагренные кровью миллионов дьявольские руки фюрера потянутся к ампуле с ядом.
Двести дней и двести ночей!..
О них вспоминали бойцы, съехавшиеся к берегам Волги со всех концов огромной нашей земли.
Поздней ночью отправляется из столицы экспресс «Москва — Волгоград». В последних числах января пассажиры его были необычны: они не были обременены тяжелой ношей, вместо чемоданов все больше портфели да сумки, с какими спортсмены ходят на тренировки. Люди ехали, что называется, налегке.
Куда же?
Об этом нетрудно было догадаться, потому что все время слышалось: Чуйков!.. Еременко!.. Павлов!.. Людников!.. Ветераны входили в вагон не сразу, не вдруг: встретившись тут, на хорошо освещенном перроне, они подолгу трясли руки, всматривались в лица, узнавая и не узнавая друг друга. И не мудрено: за двадцать лет, прошедших с тех памятных дней, воины не стали моложе. Сейчас лица их были строги и торжественны.
О каждом из этих людей можно было бы написать повесть, поэму. Впрочем, о многих уже написаны повести и поэмы, но почему-то не веришь этому, до того просты с виду, до того обыкновенны главные герои написанных и ненаписанных книг.
Из школьных учебников географии мы знаем, что островом называется часть суши, окруженная со всех сторон водой. Вот только не знаем: как бы в тех учебниках назвали клочок волжской земли, окруженной со всех сторон не водой, а вооруженным до зубов врагом, и поливаемой денно и нощно опять же не водой, а ливнем осколков и пуль? И она была не необитаемой, часть суши, о которой мы говорим, — на ней были люди, тысячи наших солдат во главе с их комдивом, именем которого и наречена была на долгую жизнь в истории та крохотная частица земли — «Остров Людникова». На протяжении всей битвы «островитяне» полковника Людникова сражались совершенно изолированные, отторгнутые от основных сил ныне уже легендарной 62‑й армии с ее легендарным командующим. Для фронтовика нет более тяжкой минуты, чем та, когда он не чувствует локтя, плеча своего товарища. А тут была не минута, а много тысяч таких минут.
И вот мы сидим с ним в одном купе, сидим в окружении незнакомых для меня офицеров, которые называют генерал-полковника Людникова Иваном Ильичом. Вскоре я понял, что иначе и нельзя называть этого добродушного и на редкость общительного человека. Да и сам он, вспоминая о своих боевых побратимах, называет их по имени-отчеству. И поскольку имен этих было названо много и произносились они с такой любовью, то сразу же стало понятно, почему выдержал, почему устоял «Остров Людникова», где по всем математическим и иным подсчетам живой человек, казалось бы, устоять не мог.
Дивизия Людникова занимала позиции среди развалин завода «Баррикады», и баррикады эти оказались для врага неодолимыми. Двадцать лет спустя красавец завод, сказочным фениксом вставший из пепла, встречал Ивана Ильича Людникова. Ну, а как встречал, догадаться нетрудно.
Его по-прежнему зовут сержант Павлов, хотя он уже давно не в армии и занимается какими-то сугубо гражданскими, хозяйственными делами. Странное чувство испытываешь, когда сидишь рядом с этим не шибко разговорчивым человеком, скажем, перед телевизором в гостинице «Интурист» и слушаешь, как молоденькая девушка-теледиктор бойко и заученно, словно на уроке истории, рассказывает о подвиге бессмертного гарнизона дома сержанта Якова Павлова. Для нее, восемнадцатилетней, все это и впрямь хоть и героическая, но далекая история. Как бы она смутилась, как сорвался бы ее звонкий и уверенный голосок, если б вдруг она увидела, что прямо перед ней сидит и смотрит из сумрака чуть затемненного фойе живой, всамделишный, натуральный Яков Павлов! Она щебечет и не ведает о том, что прямо перед ней сидят также какой-то дедушка с тяжелыми усищами и бабушка, повязанная по-крестьянски ситцевым платком, и что это вовсе не дедушка, а гвардии ефрейтор Василий Сергеевич Глущенко, сподвижник Якова Павлова, а бабушка — это жинка Василия Сергеевича. Они не ждали официального приглашения на празднование, а сами собрались да и приехали в Волгоград, потому что в Глущенко, как и в каждом фронтовике, жило, ныло нетерпеливое желание побывать в тех местах, через которые провела его однажды война.
Властное это чувство сняло с насиженных гнезд не одного Василия Глущенко. Тут же, перед телевизором, сидит пулеметчик Дорохов, может быть, в «Доме Павлова» этому человеку досталось больше всех из того самого солдатского лиха...
Не усидел в своей Амвросиевке на Донбассе и Николай Петрович Макаренко — бывший наводчик артиллерийского истребительно-противотанкового полка 62‑й армии. Он опоздал к главным торжествам. Выручила, однако, солдатская находчивость, как выручала она его не раз в боях за этот город на Волге. Николай вышел на площадь Павших борцов, встал у памятника, где накануне был зажжен вечный огонь, встал рядом с часовыми, точно, по-артиллерийски рассчитав, что где-где, а здесь-то он встретит однополчанина. И вот они уже обнимаются с «односумом» Сашей Цыганковым, впрочем, уже не Сашей, а Александром Васильевичем, кандидатом технических наук, да к тому же начальником лаборатории по газу и нефти. Вот тебе и гвардии рядовой Сашка Цыганков!.. Теперь они стали ждать вдвоем, озябли на морозном ветру, крутоватом от остуженной Волги. Согрелись в ресторане, благо он тут рядышком, тот ресторан, и еще более оживленные и взволнованные, перебивая друг друга знакомым всему бывалому люду «а помнишь?», принялись вновь терпеливо ждать. И солдатское многотерпение было вознаграждено с лихвой: в глухую полночь — видно, еще раз захотелось поклониться праху павших — к памятнику вышли маршалы Чуйков, Руденко, Казаков, генералы Жадов, Родимцев, Вайнруб. Первым в объятиях дюжих однополчан оказался Матвей Григорьевич Вайнруб — прославленный танкист 62‑й армии. Он был первым узнан бывшими солдатами. А потом уж «досталось» Василию Ивановичу Чуйкову. А потом Александру Ильичу Родимцеву. А потом и всем остальным... Не умевшие плакать в грозную военную годину, сейчас они плакали...
На Мамаев курган я приехал раньше, чем туда прибыли маршалы, генералы, офицеры и солдаты бывших 62‑й и 64‑й армий. Было пустынно на знаменитом кургане. Только какой-то старичок похаживал взад-вперед, время от времени сбрасывая сосульки с большой своей, не то белой от инея, не то просто седой, бороды. Заметив меня, он быстро приблизился и живо назвал себя:
— Федоров Иван Трофимович. Каменщиком работал на «Красном Октябре». Может, слыхали? Семьдесят лет мне теперича... Живу недалеко от Мамаева... Старуха, жена моя, послала. Пойди, говорит... Може, кто знает про них...
Дед говорил, а руки его уже шарили за пазухой, искали что-то. Вынул бумажник, извлек две фотографии, все в пятнах, закапанные, видать, материнскими слезами.
— Вот какие орлы... красавцы... Полегли... Может, кто знал их...
И он с мольбою смотрит мне в глаза. Но что я мог сказать ему? Появились машины с героями волжской эпопеи, и старик с необычайным для его лет проворством побежал им навстречу. Я успел узнать только, что одного сына звали Григорием, а другого Куприяном. Где они, не встречали, случаем?..
И все же раньше Ивана Трофимовича к группе героев приспел Алексей Егорович Лялин — бывший солдат-пулеметчик, сражавшийся за Мамаев курган двадцать лет назад, а сейчас в числе других рабочих сооружавший памятник на этом кургане. Памятник самому себе и своим товарищам, подумали мы. На руке у Лялина не хватает двух пальцев — здесь где-то, в горькой земле древнего кургана, потерял он их, сохранив, однако, добрую хватку настоящего строителя-умельца в оставшихся восьми пальцах. Вот узнал, обнял, целует генерала Вавилова Михаила Михайловича, бывшего комиссара знаменитой 13‑й гвардейской дивизии. Как могло случиться, что солдат узнал? Да очень просто: в ту пору передний край проходил и через солдатские окопы и через командные пункты рот, батальонов, полков, дивизий и даже армий. Может, в самую тяжкую минуту для пулеметчика Лялина пришли очень нужные, спасительные слова комиссара...
И сколько же было таких встреч на Волге в дни 20‑летнего юбилея величайшего сражения!
Его зажег Герой Социалистического Труда Иосиф Петрович Стриженок. При виде его Золотой Звезды мне почему-то тотчас же вспомнились удивительно верные и сильные строки:
Из одного металла льют.
Медаль за бой,
Медаль за труд.
Надо назвать очень счастливой мысль зажечь вечный огонь у памятника Павших борцов от искры Волжской ГЭС имени XXII съезда партии. Тут простая символика: не было б ни красивейшего города Волгограда, куда, точно в Мекку, стремятся паломники со всего белого света, не было бы и этого великого гидротехнического сооружения, если б не пролили свою кровь они, павшие, если б не выстояли пришедшие им на смену, ныне здравствующие или павшие на полях других великих битв герои. Ничего бы не было. Черная ночь фашистского рабства нависла б над нашей землей. Кто знает, сколько лет, сколько веков длилась бы эта страшная ночь!..
«Совершенно неожиданно заявился Коля Соколов. Две ночи были «убиты» начисто: припомнили весь путь, пройденный вместе. И вот что странно: о чем бы ни говорили, обязательно вспоминали свою яблоньку, нашу родную Зерновушку. Как-то она там? Может быть, стоит на прежнем месте. Вот бы глянуть!
Я уже сказал, что в каждом солдате живет властное и нетерпеливое желание вновь побывать в тех местах, по которым провела его когда-то война. Не только живет — фронтовик неколебимо уверен, что однажды он плюнет на все, пускай даже самые неотложные дела, и отправится наконец в долгий путь. Ничего, что его будут отговаривать от этого путешествия жена, дети, незаметно ставшие взрослыми, благоразумные сослуживцы и друзья; ничего, что будут пугать превратностями дорожной судьбы, — он никого не послушает, он непременно отправится!
Так думают все ветераны. И все-таки подавляющее большинство из них не исполнили этой, казалось бы, железной внутренней установки, твердя в горькое свое утешение: «Обстоятельства сильнее нас...»
Но я собрался. Я еду, радуясь и гордясь собственной решительностью и, конечно, волнуясь.
Я ехал на свидание с Зерновушкой, скромной и неказистой яблонькой-дичком, притулившейся на склоне одной безвестной балочки, каких в приволжских степях превеликое множество. Как глубокие морщины, избороздили они лик этой древней, много повидавшей, много пережившей и успевшей о многом подумать земли. Разумеется, такой образ мог прийти лишь теперь, когда я спокойно сижу в купе комфортабельного вагона и могу без помех размышлять, фантазировать.
В ту пору нам было не до фантазий. Немцы прижали нас к самой Волге и не оставляли решительно никаких сомнений относительно конечной своей цели. Каждая листовка — а они сыпались с неба белыми снежными хлопьями, — хоть и безграмотными, но весьма многозначительными обещаниями говорила: «Рус, завтра — буль, буль!» Все, стало быть, ясно и понятно. Непонятным было лишь одно: почему мы, три старших лейтенанта, избрали для своего совместного блиндажа ту безвестную балочку, которая была перпендикулярна линии переднего края и простреливалась противником насквозь? Не привлекла ли нас яблонька, устлавшая к тому времени горькую землю великим числом таких же горьких, зеленых, усыпанных золотистыми веснушками плодов? Утолив ими одновременно и жажду и голод, мы — не в знак ли благодарности? — вырыли за яблоней небольшую квадратной формы яму, сделали перекрытие, назвали эту погребушку блиндажом и стали в нем жить.
Одного моего товарища звали Николаем Соколовым, другого — Василием Зебницким. Наши подразделения располагались по-соседству: минометная, пулеметная и стрелковая роты; так что незачем было рыть отдельные блиндажи, вместе-то повеселее малость, к тому ж — яблонька, так-то прикипела она к сердцу каждого. После очередного боя, злые, подавленные страшными потерями (они были на ту пору безмерно велики), возвращались мы под вечер в нашу нору. Яблоня протягивала навстречу свои изломанные сучья, которых день ото дня становилось на ней все меньше и меньше. Мы собирали сшибленные сучья, топили ими свою «буржуйку»; сучья разгорались не вдруг, долго шипели, из них красной живой кровью струился сок, распространяя по блиндажу горьковато-кислый, терпкий запах.
Всю ночь немцы вели в нашу сторону беглый, бесприцельный огонь. Наша яблонька стояла на взгорке, и бедняжке попадало больше всех. Разрывные пули «дум-дум», осколки мин и снарядов искромсали, искалечили ее до неузнаваемости. Однако на искромсанных ветвях еще цепко держались кое-где яблоки. Солдаты, да и мы вместе с ними, сшибали их и лакомились в редкие и отраднейшие минуты затишья. Правда, теперь раскусывали яблоко осторожно, потому что нередко на зуб попадал крохотный острый осколок.
Три месяца без малого прожили мы в том блиндаже, обстреливаемые и днем и ночью. Вероятно, мы могли бы найти более укромное, более безопасное место для своего блиндажа, и все-таки не делали этого. Нам казалось, что яблонька, которая первой принимает на себя вражеские пули и осколки, надежно защищает нас: неспроста же все мы были покамест целыми и невредимыми.
В конце ноября 1942 года мы расстались с нашей яблоней: войска перешли в наступление. Впрочем, то была уже не яблоня, а жалкое ее подобие, огрызок, знобко вздрагивающий и стенающий на остуженном ветру. Не помню подробностей прощания. Помню только, что в кармане Василия Зебницкого, самого чувствительного из нас, много дней спустя мы обнаружили яблоко — с нее, с нашей Зерновушки, как прозвали мы свою безмолвную и безропотную защитницу.
И вот теперь, спустя двадцать с лишним лет, я ехал на свидание именно с ней, нашей Зерновушкой. У меня не было уверенности, что увижу ее на том месте. И все-таки, выйдя к берегу Волги у подножия балки Купоросная, я стал быстро подниматься по ней вверх. Справа и слева ее обступали дома, высокие, нарядные, которых, разумеется, раньше не было. Все это радовало глаз и душу. И вместе с тем было отчего-то немного грустно. Отчего же?
Не оттого ли, что все меньше и меньше оставалось надежды на встречу с моей яблонькой? Новая жизнь бушевала вокруг, стирая беспощадно следы минувшего. Где же тут уцелеть Зерновушке? А может, она умерла тогда же, двадцать лет назад, и теперь на том месте выросло новое селение?
Я, однако, упрямо шел.
Вот одна, другая дочерние балочки сбежали в балку Купоросная. Я ждал пятую по счету. Там, наверху, у ее истоков, и стояла наша Зерновушка, там и был наш КП, наша нора. Дома остановились у третьей поперечной балочки. Дальше пошел пустырь. И вот она — пятая. С бьющимся сердцем подымаюсь выше, выше.
Стоит!
Да, да, стоит на том самом месте. И в отличие от меня, кажется, нисколько не постарела. Сучья новые, молодые, просторно разбросаны в разные стороны. Только внизу, у самого комля, чуть видны были ее зарубцевавшиеся раны, тугими узлами вспухли они на грубой коре.
Жива, милая!
Быстро разгребаю снег в небольшой яме под деревом — это все, что осталось от нашего блиндажа. И на дне этой ямы обнаруживаю что-то круглое, холодное.
Яблоки!
Зубы ломит — студеные, жесткие. И вместе с тем упоительно сладкие. Я собрал их, набил ими карманы, снял шапку и в нее насыпал. И с этим-то драгоценным грузом — уже не по балке, а прямо степью, через гору — медленно пошел к Волге.
Далеко внизу, вытянувшись вдоль великой реки чуть ли не на сотню километров, виднелся город, прекраснее которого нет на всем белом свете.
«Побывал наконец в родном селе... Между прочим, встретил Самоньку. Стыдится, что не был на войне. Слава фронтовиков, похоже, не дает ему покоя. Представляется какой-то важной особой. Но разве проведешь моих селян. Высмеяли Самоньку вдрызг!
Этого долговязого парнишку с большими оттопыренными ушами звали в нашем селе Самонькой. Уши были очень приметной частью на круглой Самонькиной голове потому, что они непомерно большие, и потому, что вечно горели жарким пламенем от частого и не слишком ласкового прикосновения к ним отцовской руки. Помнится, Самонька принимал ежедневную трепку как должное, с мужеством провинившегося, когда в голове, сколько бы ни искал, так и не сыщешь хотя бы самый малый довод в свое оправдание. Да и что ты можешь сказать, ежели тебя хватают в чужом саду или в огороде, хватают и ведут к папаньке, который к тому же носил очки и прозывался четырехглазым вовсе не для того, чтобы не видеть проделок сына?
Мой старший брат Ленька имел неосторожность состоять в дружбе с Самонькой и по этой причине часто получал от своего отца то же самое, что его приятель — от своего. Нередко экзекуции вершились в один и тот же день, даже в один и тот же час, и это вроде бы уравнивало друзей, делало наказание не столь уж чувствительным.
Все-таки, думал Самонька, не меня одного отодрали, но и Леху. Ленька в свою очередь мог подумать точно так же о Самоньке, и обоим было легче. Не зря же сказано: на миру и смерть красна. Во всяком случае, через какой-нибудь час они начисто забывали о полученной трепке и, встретившись, уже планировали очередной разбойный набег на чей-либо сад или бахчу.
В школу Самонька и Ленька ходили лишь до рождества, на большее у них не хватало усердия. Забежит, бывало, Самонька в заранее определенный им срок к другу и торжественно объявит:
— Леха, кончаем!
При этом жутко выпачканная чернилами сумка с истерзанными учебниками и тетрадями летит к чертям, а плутовская рожица Самоньки сияет безмерным счастьем.
Ленька давно ждет этого часа и, разумеется, тотчас же соглашается.
Неведомо как, но приятели все же докарабкались до третьего класса, а уж дальше продвинуться не смогли. Так и сидели третий год в этом самом третьем, пока их не поперли совсем из школы.
Потом Самонька неожиданно исчез из села.
Его все уже позабыли, как вдруг — лет пятнадцать спустя — Самонька объявился вновь. Теперь это был высоченный детина, годов этак тридцати, в военной форме, по которой, однако, невозможно было определить, к какому роду войск причислен ее владелец.
Родных на селе у Самоньки не было — мать и отец умерли, а единственный дружок Ленька убит на войне, затерялась его могила где-то в Смоленских лесах.
Словом, не перед кем было Самоньке похвастаться и своей великолепной формой, и городским своим благоприобретенным выговором, презирающим местное, волжское оканье. И, что самое главное, не перед кем погордиться своей необыкновенной должностью в самой аж столице Москве. А как ему, бедняге, хотелось похвастаться! Если признаться по-честному, только для этого одного и припожаловал он в родное село.
С досады дернул как следует сорокаградусной в обществе семидесятипятилетней и непьющей бабушки Настасьи, у которой остановился квартировать, и сейчас же почувствовал жгучую потребность поведать ей, кто он и что.
— Знаешь, бабушка, где я служу?
— Нет, милый. Откель же мне знать?
— В Москве, бабушка!
— В Москве?! — удивилась Настасья, и Самоньке показалось, что старуха глядит на него с крайней завистью.
Он повторил с большей гордостью:
— В самой Москве, бабушка!
— И где ж ты там, сынок... кем?
Самонька глянул в одну, в другую сторону, покосился на окно, как бы опасаясь, что их подслушивают, и шепотом, как величайшую тайну, доверительно сообщил:
— Важный объект, бабушка, охраняю.
— Сторожем, значит?.. Трудно, поди? Вон мой старик десятый, кажись, год колхозные амбары охраняет, сторожит, стало быть... Ни дня ни ночи покоя нету... Придет, прозябнет весь...
Самонька нетерпеливо перебивает:
— Не сторожем, бабушка, пойми ты!.. Важный объект! Понимаешь?!
— Как же, как же, голубок!.. Вот я и говорю — простоит, сердешный, с ружьишком всю ночь. А ночи-то зимние длинные-предлинные, морозы лютые, стужа... Спроворю ему самовар. Весь как есть выпьет... Легко ли сторожем-то быть? Понимаю, чай, не первый год на свете живу...
Самонька в отчаянии крутит головой:
— Да пойми ты наконец, старая, не сторож я, не караульщик... Это тебе не амбары стеречь, а важный объект!
Бабушка Настасья продолжает, однако, свою линию:
— Я и понимаю, я и говорю: нелегко тебе, сынок. Сторож — должность беспокойная, ночная. Мой-то вон придет под утро домой, в бороде сосульки намерзли, отдираю ему их... Шел бы ты, говорю, старик на пенсию — сто семнадцать трудодней полагаются пенсионеру, хватит с нас... Нет, говорят, старуха, рано мне на пенсию — людёв не хватает в колхозе, как же я могу лежать на печи... Люблю, говорит, сторожить колхозное добро, особливо хлеб... Так что трудная у вас с моим стариком должность, сынок! Как же, я все понимаю!
Самонька чуть не плачет:
— Пошла ты к дьяволу, бабушка, со своим сторожем! — кричит он со стоном.
— А я, милый, сама так думаю: бросьте вы с моим стариком это самое...
Самонька — в бешенстве. Он соскакивает с лавки и, обхватив голову, бегает по избе, не находя, что делать: попробуй что-либо втолковать этой глупой старухе! Надо бы кому-нибудь помоложе...
Вдруг его осеняет:
— Бабушка, вдов-то много, поди, в селе?
Настасья хитренько глядит на своего квартиранта, вновь усевшегося против нее за столом.
— Ты, что же, сынок ай неженатый?
— Не женатый, бабушка. Не успел. Война помешала... Так как же... есть такая, помоложе что б?
— Есть. Как не быть? Много их опосля войны, сынок, осталось. И детных, и бездетных...
— Ну, ну!
— Ты, милый, сходил бы к Журавушке. Рада-радешенька будет.
— А она что, тово?..
— Молодая и личиком сходственная.
Самонька нетерпеливо ерзает на лавке, новые ремни на нем беспокойно скрипят, уши вспыхивают, как два ночных фонаря.
— Не прогонит, говоришь?
— Нет, нет. Поди, милый. Рада, говорю, будет.
— А живет-то она где?
— Да вот сразу же за Кочками, за озером. Первый дом справа.
Самонька стремительно встает, привычным движением рук расправляет под ремнем складки гимнастерки, смотрится в зеркало, рядом со своим отражением видит отражение радиоприемника, притулившегося в углу, на божнице, рядом с темными ликами святых. Не оглядываясь, спрашивает:
— Почему приемник-то молчит, бабушка?
— Корму, вишь, нет. В воскресенье старик поедет в район, купит.
— Чего купит?
— Корму.
— Питания, что ли? Батареи?
— Ну да.
Оглядев себя раз и два в зеркале, Самонька собирается уходить. У двери задерживается:
— А как же ее зовут, Журавушку вашу?
— Так и зовут — Журавушка.
— Что же, у нее имени нет?
— Как же, есть Марфушка. Да назвал ее покойный муж Журавушкой — любил, вишь, очень — так и осталась.
— Ну, я пошел! — с легкой от нетерпения дрожью в голосе сказал Самонька и вышел на улицу.
Вернулся перед рассветом, не включая лампы, разделся в темноте, быстро улегся на отданной ему хозяйской кровати.
Бабушка Настасья лежала на печи. Утром, проснувшись раньше гостя, она увидела на лице спящего, под правым его глазом, преогромный синяк — он жутко лиловел в предрассветных сумерках.
Старуха дрогнула от сдерживаемого, рвущегося на волю смеха, быстро спустилась на пол и загремела у печки ухватом.
Самонька приоткрыл подбитый глаз и украдкой глянул на хозяйку — к великому своему конфузу, узрел в уголках сморщенных ее губ ехидную, торжествующую ухмылку.
«Ах ты, старая ведьма! — гневно подумал он, пряча под одеяло лицо. — Постой, я те покажу Журавушку! Я не позволю смеяться надо мной!»
Когда рассветало, вернулся старик сторож.
Самонька и Настасья завтракали. Воспылавший было жаждой отмщения, гость вел себя сейчас более чем тихо и скромно. Очевидно, он был благодарен хозяйке за то, что у нее хватило душевного такта не спрашивать у квартиранта, где тот приобрел дулю под правым глазом.
Однако Настасья не успела предупредить старика, чтоб и он поступил точно таким же образом, и роковой для Самоньки вопрос все же был ему задан:
— Кто это тебе, товарищ, кхе... кхе... поднес?
Георгиевский кавалер еще с времен японской войны и унтер-офицер по воинскому званию, старик изо всех сил старался соблюсти субординацию и про себя очень огорчился, что у него вырвалось это обидное для «высокого» гостя словцо — «поднес». Как истинный солдат, поспешил на выручку попавшему в беду товарищу, заодно ликвидируя и свою промашку:
— Не в яму ль какую угодил, в старый погреб?.. Их с тридцатых годов вон сколько осталось... как после бомбежки. Неровен час — ввалишься... Сколько одного скота покалечено!..
— Об косяк, в темноте, — чуть внятно пробормотал Самонька.
— Оно и так бывает... Я прошлым летом тоже вот, как и ты, звезданулся... чуть было совсем глаза не лишился... А ты, товарищ, осторожней будь... Они, косяки эти, почитай, у всех дверей имеются... Так что же мы... можа, выпьем маненько? А? Достань, старая, соленого огурчика... В городе, значит, в Москве? Так, так... Ну и что... много там народу?
— Много, дедушка, — живо отозвался Самонька, радуясь, что разговор перекинулся на другое, пошел в сторону от нежелательной для него темы. — Миллионов шесть будет.
— Фью-ю-ю! — удивленно присвистнул старик. — И что же, все они там важный объект охраняют?
— Зачем же все! — снисходительно улыбнулся Самонька. — Кто на заводе, кто в учреждении — кто где. Все работают, все служат.
— Все, значит? Это хорошо, коли все. Ну, а ты насовсем к нам али как?
— Нет, дедушка, на побывку. Погостить. В отпуске я.
— В отпуске? Ну-ну. А нам сейчас нельзя. Работа у нас с вами разная. Вот будет поболе машин в колхозе, тогда... Не желаешь, значит, в родном селе оставаться? Плохо. А то оставайся, передам тебе свою орудью, — хозяин показал на стенку, где висело его старенькое ружье, — а сам на покой. Опыт у тебя есть. Важный объект охраняешь. А мой объект — наиважнейший. Хлеб! Что могет быть важнее хлеба? Хлеб — имя существительное! — Старик вымолвил эти слова особенно торжественно и по-ораторски воздел руку кверху. — Потому как все мы существуем, поскольку едим хлеб насущный! — От первой выпитой чарки лицо старика, красное с мороза, покраснело еще больше, ликующие глазки сияли победоносно, и он повторил с звенящей хрипотцой в голосе: — Хлеб — имя существительное, а весь остальной продукт — только прилагательное к хлебу. Так-то, товарищ!
Самонька, как известно, и в школьные-то свои годы не шибко разбирался в существительных и прилагательных, тем не менее в словах старика ему почудился обидный намек. Настроение его явно шло на убыль. Не желая вступать в рискованный диспут со стариками, он нашел предлог и быстро ушел на улицу.
Но именно тут, на улице, честолюбивым Самонькиным мечтам был нанесен окончательный удар. Не сделав и десяти шагов от дома, он увидал человека в форме артиллерийского полковника. Боясь разоблачения, юркнул за угол избы, и все это на глазах любопытствующих женщин, среди которых, к немалой своей досаде, Самонька вмиг приметил Журавушку.
В течение того невеселого дня Самонька сделал еще одно поразительное открытие: оказывается, его родное село при желании могло бы насчитать добрый десяток офицеров, перед званиями которых выдуманный Самонькин чин выглядел бы весьма и весьма скромно.
На третий день, наскоро попрощавшись с бабушкой Настасьей (деда дома не было — находился на охране своего «объекта»), Самонька быстрым шагом направился прямо на станцию. Длинные, оттопыренные уши его, поддерживающие форменную фуражку, полыхали жарким огнем, так что от них хоть прикуривай.
«Советский парламентер, мадьярская девочка Илонка и бабушка Эржебет. Трогательная история!
На северо-восточной окраине Будапешта, у перекрестка трех дорог, стоит небольшой памятник — бронзовая статуя советского офицера, держащего в поднятой руке флаг. Нельзя было понять, какого он цвета. Но если бы ваятелю пришло в голову сделать цветную скульптуру, флаг оказался бы не красным, к которому мы все так привыкли и с которым давно породнилось наше сердце, а белым. Офицер был советским парламентером, а парламентеру полагается идти в неприятельский стан с белым флагом.
И он шел, этот советский юноша-офицер. Шел в направлении немецкого переднего края, высоко и гордо подняв голову. Там, за передним краем, в синей дымке утра проступали очертания огромного древнего города, в котором, оцепенев, жались по подвалам, по бункерам миллионы мирных жителей. Нужно было спасти их от гибели. Нужно было сберечь памятники вековой культуры, сохранить бесценные сокровища, накопленные городом на протяжении столетий. Вот для чего рукам, привыкшим сжимать древко с алым стягом, пришлось взять алый флаг.
Что еще может быть гуманнее этого?!
Однако гуманизм и фашизм — понятия, исключающие одно другое.
Гитлеровцы встретили советского парламентера пулеметным огнем. Так, под стенами Будапешта, у самого порога великой победы, оборвалась еще одна и без того короткая жизнь.
...Я смотрю на снимок. Он сделан в момент открытия памятника советскому парламентеру. На нем изображены венгерские крестьяне, пришедшие почтить память советского воина. Для этого многим из них пришлось пройти десятки километров. А бабушка Эржебет прошла со своей внучкой Илонкой ни мало ни много сто верст.
— Почему же бабушка Эржебет не воспользовалась транспортом? — помнится, спросил я «толмача», веселого паренька в шляпе, в непостижимо короткий срок научившегося бойко говорить по-русски.
— К святым местам люди ходят только пешком, — твердо и даже немного сердито ответила старая Эржебет.
Все вокруг заулыбались, заговорили, но тут же смолкли под строгим и укоряющим взглядом пожилой крестьянки. У бабушки Эржебет, оказывается, были веские основания называть памятник советскому воину святым...
В январе 1945 года, когда война докатилась до их небольшого селения, старая Эржебет взяла семилетнюю Илонку за руку и повела в бункер с твердым намерением: пока идут здесь боевые действия, пересидеть в безопасном месте. Честно говоря, она, как и большинство ее односельчан, побаивалась русских: уж больно страшные вещи говорили о них по радио.
Советские войска ворвались в село ночью.
Бабушка Эржебет не сомкнула глаз. Все прислушивалась к тому, что творилось там, наверху.
А наверху шла пулеметная и автоматная стрельба. Изредка до уха Эржебет докатывалось глухое и непонятное «ура», прерываемое пулеметной очередью или разрывом снаряда. Бабушка укрывала Илонку поплотнее, чтобы та не могла слышать стрельбы: пусть война пройдет мимо ее детского сердца. Так будет лучше.
Утром над селом появились немецкие самолеты. Эржебет поняла это по надрывному, прерывающемуся стону моторов. А уже через минуту земля заходила ходуном: где-то совсем близко стали рваться бомбы.
Илонка проснулась и заплакала. Бабушка инстинктивно прикрыла ее своим телом. Страшный удар грома обрушился на бункер, потолок рухнул, посыпались земля, камни, бревно больно надавило на спину. Эржебет попыталась высвободиться, но с ужасом обнаружила, что не может этого сделать, что она заживо погребена вместе с внучкой.
Не то от ушибов, не то от страха бабушка Эржебет потеряла сознание и уже не слышала плача Илонки. Очнулась Эржебет от ослепительно яркого света, хлынувшего в бункер. Кто-то снял с ее спины бревно. Она обернулась, и первое, что увидела, — рафинадно-белые зубы улыбающегося русского солдата.
— Жива, бабуся? — спрашивал он ее, наклоняясь, чтобы помочь ей и внучке выйти из бункера.
И как это часто бывает с людьми в минуту смертельной опасности, бабушка Эржебет не сразу поняла, что этому улыбающемуся, добродушному человеку она и ее внучка обязаны своей жизнью, что он спас их. Сознание всего этого пришло потом, а вместе с ним пришла и любовь, которую уж никому и никогда не удастся погасить в сердце крестьянки.
Воин, спасший жизнь Эржебет и Илонки, был вовсе солдат, а офицер. Веселый, добрый, маленького роста, и Илонка, которая с того дня крепко привязалась к нему, звала его по-своему: «Кичи капитан», то есть «маленький капитан». Фронт на две недели задержался недалеко от села; и капитан Песков часто наведывался к бабушке Эржебет и Илонке. Завидя его, Илонка радостно взвизгивала:
— Кичи капитан!
И, подпрыгнув, повисала на его шее.
— Здравствуй, Илонка!
— Зыдырастуэй, кичи капитан!
А Эржебет, подперев голову ладонью, любовалась ими издали, время от времени смахивая со щеки непрошеную слезу.
Так вот и крепла эта дружба.
А потом пришла недобрая весть: капитан Песков погиб.
Горько плакала Илонка, опечалилась бабушка Эржебет.
А когда год спустя они прослышали, что в предместье Будапешта состоится открытие памятника советскому парламентеру, решили отправиться туда пешком. Бабушка почему-то была уверена, что этим парламентером непременно окажется их «кичи капитан».
Так я познакомился с бабушкой Эржебет и ее внучкой Илонкой, от которых узнал много подробностей о жизни и боевых делах незнакомого мне капитана, о его смерти.
Вот смотрю я на этот снимок и думаю: где теперь бабушка Эржебет, жива ли? Ведь уже много лет прошло с той поры, как мы с ней познакомились. Где Илонка?.. Сейчас ей девятнадцать лет, а тогда было семь. Помнишь ли ты, Илонка, своего «кичи капитана»? Помнишь ли его сильные теплые руки, вызволившие тебя из темного подземелья, те самые руки, которые потом так часто гладили твою белокурую головку?.. Неужели забыла?..
Конечно, не забыла, не должна забыть!
Друзья познаются в беде, Илонка.
Советский человек дважды вызволял твою маленькую, но прекрасную родину из беды.
Разве найдется в мире такая сила, которая заставит тебя забыть об этом?!
В добрый путь, Илонка! Пусть твой локоть всегда чувствует локоть настоящего друга. А ты лучше других знаешь, кто в тяжкую минуту пришел к тебе на помощь.
«Ехал в трамвае. Красная Пресня. Старик, рассказывающий внуку о баррикадах. Я же вспомнил об Алеше Грунине. Надо бы написать о нем.
Трамвай номер шестнадцать медленно пробирался по улицам Красной Пресни, подолгу простаивая у светофоров. Вагон был переполнен. Людской прилив в него явно преобладал над отливом, как всегда в часы «пик». Чаще и громче обычного звучал голос неутомимого кондуктора:
— Граждане, проходите вперед. Там свободно!
Но граждане не спешили проходить. Особенно много их скопилось в середине вагона. И сначала было непонятно, отчего же пассажиры, которым заслонили выход к передней двери, не выражали своего недовольства, не спрашивали строго и беспокойно: «Вы на следующей выходите?» Думается, многие даже вовсе забыли, что их остановка давно уже позади и что им придется возвращаться на другом трамвае.
Что же случилось?
Вслушиваюсь в сдерживаемый гул, сквозь который прорывались, перебивая друг друга, два голоса: первый — густой, малость надтреснутый; второй — звонкий, задиристый, чуть самодовольный:
— ...Ишь ты какой! Это хорошо, что ты в книжке про все это читаешь. А вот показать те самые места не можешь...
— А вот и могу! Да ты и сам мне, дедуня, показывал, помнишь? Мы же с тобой всю Красную Пресню тогда исходили. Помнишь? Да во-о-он, видишь, домик... старый-престарый. Там еще баррикады были. И ты туда стулья из нашего дома таскал. Бабуня говорила, хорошие стулья, венские...
— Какие там венские! Старье одно... Да не в том суть! Все тогда таскали — кто стулья, кто столы, кто что... Кум Иван, помнится, шкаф приволок, откуда только сила взялась!.. — Старик закашлялся от смеха. Потом резко оборвал смех, помолчал немного и начал, заметно волнуясь: — Сколько мы этих юнкеров уложили тогда, не сосчитать. Да и нашему брату, рабочему, досталось... Вот она, Красная наша Пресня, обновилась. Площадь-то сейчас цветами да разными травами нарядными засеяна. А в ту пору нашей кровью разукрасилась. Ведь тут, внучок, штабелями были навалены трупы рабочих. Кума Ивана тоже Агафья Тихоновна тут отыскала. Ох же и реву бабьего было — до сих пор в ушах стоит. Нас-то, захваченных живьем, в манеже заперли и держали там... — Старик снова умолк, потом оживился, взглянул в окно, весь как-то просиял и закончил: — Только не пропала рабочая кровь даром: научились на горьком опыте, как нужно с царем разговор иметь. В семнадцатом мы ему все припомнили: и Красную Пресню, и все!.. Царь и вся его проклятая фамилия давно в уральской земле сгнили. А я вот живой. И вся власть моя! — Старик вытянул крупные свои, все в узлах, руки, как бы показывая, что из этих крепких рук нелегко отнять власть.
Трамвай двигался дальше. Слева медленно проплыли величественные линии высотного дома на площади Восстания, впереди показалась станция метро «Краснопресненская». Пассажиры нехотя уходили от того места, где сидели старый рабочий и его внук — законный наследник великих завоеваний своего деда. И этот маленький эпизод в трамвае показался мне исполненным глубочайшего смысла. В памяти моей тотчас же всплыла история одного юноши-фронтовика, моего однополчанина. Мне хотелось протиснуться к старику и рассказать ему о своем однополчанине, почему-то казалось, что старый рабочий должен знать его, — ведь тот паренек тоже был с Красной Пресни. Но я не успел этого сделать: старик с внуком вышли из трамвая...
Известно, что и хорошие люди неодинаковы. Иного определишь, что называется, с первого взгляда: весь он светится, словно бы внутри такого человека горит яркая лампочка и мягкий свет ее струится через широко открытые, откровенно добрые глаза. Эти глаза всегда смотрят прямо перед собой, потому что им незачем прятаться от людей...
Вот таким и остался навсегда в моей памяти Алеша Грунин, парторг нашей роты, или, как мы все его звали, «парень с Красной Пресни».
Парторгом Алеша, разумеется, стал не сразу. Этому предшествовало немало событий в его жизни, событий таких, о которых невозможно поведать в коротеньком рассказе. Первое свое боевое крещение Алеша Грунин получил в Донских степях памятным летом 1942 года. И когда его спрашивали, как это случилось, Грунин улыбался, смотрел сначала на командира первого расчета сержанта Улыбина, потом на меня и говорил смущенно:
— Какой же это бой?.. Разве это можно назвать боем?..
— А сказывают, ты из миномета самолет тогда сковырнул? — подзуживали его ребята. — Поделись своим опытом, Алеша!
— Сказки сказывают, — сердился Грунин. — А сказки только для детей дошкольного возраста годятся, они не для солдата.
— Вот это ты уж зря! Я бы, например, хорошую сказку и сейчас послушал!
— Так ты обратись к Улыбину. Это по его части, — советовал Алеша. — Он, говорят, учителем в школе работал.
Я видел, что Алеше Грунину изо всех сил хочется перевести разговор на другую тему, и понимал почему. Рядом с ним, по правую руку, сидел отличный сержант Улыбин, лучший друг Алеши Грунина. Расскажи Алеша всю правду о первом боевом крещении, выявились бы кое-какие подробности, не совсем лестные для Улыбина. А ведь кто старое помянет, тому глаз вон. И Алеша молчал.
...Дивизия по приказу командующего отходила от Дона в сторону Волги. Горькое то было время. Степь, подожженная со всех сторон, чадила в небо удушливой гарью. Жара стояла невыносимая. Над головой — немолчный постылый вой чужих моторов.
Ночного форсированного марша оказалось недостаточно, чтобы достичь назначенного пункта. Колонны продолжали продвигаться днем, сопровождаемые неуклюжими немецкими «рамами», все время висевшими над нами. Только двинешься вперед, чей-то истошный голос: «Воздух!» Врассыпную бежим в бурьян и лежим там вниз лицом, задыхаясь полынной горечью. По спине гуляют мурашки от грохота рвущихся где-то совсем рядом вражеских бомб и от шепелявой болтовни осколков, шарящих в бурьяне. Продолжается это всякий раз минут пять, самое большее десять, но не этим ли десяти минутам многие двадцатилетние обязаны первой изморозью на своих висках?
Грунин и Улыбин были тогда в одном расчете. Как только на горизонте появились «юнкерсы», друзья схватили из повозки свой миномет и побежали в бурьян. И вот тут-то между ними произошла первая и последняя стычка.
— Знаешь что, Иван, мне... понимаешь, мне надоело все это!.. К черту! — задыхаясь от ярости, почти в самое ухо Улыбину вдруг закричал Алеша. — Давай стрелять!
— Да ты с ума сошел! — встревожился Улыбин. — Из чего ты в них будешь стрелять?.. Из миномета, что ли?
— Из миномета! Из чего угодно, но лишь бы стрелять! — Грунин с силой рванул из рук товарища миномет, врезал в сухую землю двуногу-лафет. — Подавай мины, слышишь?! — Затем, быстро убедившись в нелепости этого предприятия, швырнул миномет в сторону, выхватил из-за плеча карабин, лег на спину и стал целиться в первый «юнкерс», который уже опрокинулся на одно крыло, чтобы низвергнуться в пике. Выстрелил раз, другой. И только потом услышал умоляющий голос Улыбина:
— Алеша, дорогой, не надо! Ведь не собьешь, а только выдашь нас... Заметят!
И вся боль, которая скопилась в груди Алексея за эти горькие дни отступления, вдруг выплеснулась на оробевшего товарища:
— 3-з-замолчи!.. — в светлых, до этого всегда ясных и добрых глазах Алексея сейчас отразилась такая мука, что Улыбину стало жутко. Он забыл и про самолеты, и про свой собственный страх, и даже про боль в плече — крохотный осколок бомбы приласкался-таки к солдату. Улыбин кинулся к другу, обнял его, лихорадочно твердя:
— Алеша! Алеша!..
— Ах, отстань ты! Не до тебя!
А спустя много дней, когда они, накрывшись одной плащ-палаткой, курили в своем окопе, Улыбин сказал:
— Лучше бы ты, Алексей, прикончил меня тогда. Ведь ты никогда не забудешь про мою трусость там, в бурьянах. А это, знаешь, невыносимо тяжело...
— Дурак ты, Иван. Больше ничего. Ты до того раза был в бою? Нет. То-то, брат, и оно.
— Но ведь и ты не был.
— Сейчас не обо мне речь, — перебил Грунин. — Вот послушай, что я тебе скажу. Если бы я не верил в тебя, может, и того... расстались бы мы с тобой. А я верил. И что же? Разве я не прав? Чей расчет вчера больше всего фашистов уложил? Наш, первый. А кто наводил миномет в цель? Наводчик. А кто был этим наводчиком? Иван Улыбин — вот кто! Так что ты помалкивай и забудь о прошлом. А что касается меня, то я давно позабыл!
Улыбин в темноте отыскал теплую руку товарища и сжал ее в своей ладони.
Возле станции Абганерово в течение одиннадцати суток дивизия сдерживала натиск гитлеровцев. Не одиннадцать дней, а именно одиннадцать суток: бои не прекращались и ночью. А на двенадцатые сутки, под вечер, пришел приказ: как только смеркнется, выходить, оставив прикрытие, — вражеские войска прорвались на флангах, дивизия оказалась в окружении.
Два эти слова — «оставив прикрытие», прозвучавшие так обыкновенно и буднично, заключают в себе самый драматический момент нашего маленького повествования.
Вызывает к себе на НП командир полка. Я знаю зачем, хотя связной и не говорил мне об этом. Остроглазый, сухощавый грузин, подполковник Чихвадзе так же буднично сдержан, как и его слова, брошенные мне навстречу:
— От твоей роты — один расчет!
— Есть!
— Выполняйте.
Прижимаю к бокам полевую сумку и пистолетную кобуру, бегом возвращаюсь на свои огневые позиции. Надо мной в темнеющем небе невидимые паучки-пули тянут в разные стороны светящиеся нити. Где-то озабоченно токует «максим», зло тявкает «сорокапятка», в ответ — львиный рык немецкого шестиствольного...
— Приказано оставить для прикрытия один расчет, — говорю я, стараясь подражать подполковнику в сдержанности, но чувствую, что у меня это получается хуже. Судорожно сжимаю ремни снаряжения — так лучше, руки не дрожат. Спешу скорее сказать главное: — Кто хочет остаться?
— Разрешите мне!
— Разрешите мне!
— Разрешите...
— Разрешите...
Это — голоса всех командиров. Но надо поступить справедливо — останется тот, кто сказал первым. Кто же? Ну конечно, Улыбин. Вот он подходит ко мне, за ним его наводчик Алексей Грунин. В своих должностях они поднялись на ступеньки выше: первый — от наводчика до командира, второй — от заряжающего до наводчика. Ну что ж, так и быть, оставайтесь вы, ребята!
Вглядываюсь в их лица — в темноте видно плохо. А мне почему-то хочется обязательно увидеть. Вчера обоим этим хлопцам начальник политотдела вручал партийные билеты. Происходило это прямо на огневых позициях, в балке.
— Завтра у нас, по-видимому, будет жаркий бой, — сказал начподив. — Устоите?
Он посмотрел на Алексея. Тот ответил:
— Я с Красной Пресни, товарищ полковник.
Грунин глядел в усталое лицо начподива своими ясными, широко открытыми глазами. И начальник сказал:
— Добро.
Все это я сейчас вспомнил и, крепко пожав солдатам руки, сказал то, что, очевидно, сказали своим подчиненным, остающимся здесь, и командир стрелковой роты, и командир пулеметчиков, и артиллерийский командир... Я сказал:
— Желаю вам успеха, товарищи. До встречи!
И мы ушли. А они остались.
Прикрытие держалось всю ночь и весь следующий день. Не буду описывать этот беспримерный бой. Немного требуется воображения, чтобы понять, как велика была мера мужества советских солдат. Оставшиеся в живых — а таких было не так уж много! — могли теперь отходить вслед за основными силами дивизии.
Легко сказать — отходить!
А как это сделают Грунин и Улыбин? Уже под самый вечер Улыбин получил второе, и притом тяжелое, ранение — ему раздробило коленную чашечку правой ноги. В который раз уже он просит товарища:
— Алеша... оставь меня, а сам иди. Какой толк погибать обоим?.. Слышишь, Алексей?
— Не слышу. И слушать не буду! Ты за кого же меня принимаешь?
— Но... Алеша...
— Замолчи, Иван! Ты вот лучше погляди, какую я для тебя коляску соорудил. Как хорошо, что наш миномет на колесах! Ведь это же последняя конструкция. А ну-ка, давай... вот так... Удобно? Ну вот, а ты, дуралей, бормочешь.
Он вез товарища всю ночь, ориентируясь по вспышкам немецких ракет, стараясь идти туда, откуда эти ракеты не взмывали. Рассвет застал их в балке, в районе совхоза Зеты, и тут оказалось, что из окружения они еще не вышли. Самое же страшное состояло в том, что гитлеровцы обнаружили минометчиков. Пришлось укрыться в отроге балки и обороняться. Мин не было — вся надежда на автоматы.
Фашисты предприняли две или три вылазки, надеясь, очевидно, захватить советских бойцов живыми. Но минометчики яростно отстреливались. Тогда противник открыл минометный огонь. С короткими перерывами он вел его до самой ночи, а потом почему-то прекратил. Может быть, решил, что советские солдаты убиты, ведь они уже не стреляли: у Грунина и Улыбина не оставалось ни единого патрона. Одни гранаты, но это уже на крайний случай.
— Ну что ж, Иван, двинулись, — губы, потрескавшиеся, в крови, шевелились с трудом. — Пошли, друже... Сейчас я подам тебе твой экипаж.
Но тут Алексею Грунину пришлось сделать, может быть, самое печальное открытие в своей жизни: разорвавшейся поблизости миной их миномет был разбит вдребезги.
— Коляска наша попорчена, Ваня. Придется обойтись без нее.
— Уж не думаешь ли ты пронести меня на себе эти двадцать километров?
— Думаю. И не двадцать, а двадцать пять. Да хотя бы сто!
...Через несколько дней они появились в боевом охранении полка. Трудно было признать в этих постаревших людях двадцатилетних ребят. Правда, глаза у них были все те же: черные, горячие — Улыбина, и светлые, широко открытые, смотрящие, как всегда, прямо перед собой — Алексея Грунина. И когда, удивляясь и радуясь, бойцы спросили Грунина, как же он мог донести на себе товарища, он просто спросил:
— А разве вы на моем месте не сделали бы то же самое? — потом подумал и добавил: — К тому же... к тому же, — он постучал себя по левой стороне груди, — тут у меня партийный билет.
С той поры прошло уже немало лет. Но когда мне случается проезжать по Красной Пресне, я всегда вспоминаю светлоглазого паренька. Где он сейчас?! На Дальнем Востоке или на западе, на Крайнем Севере или на юге, — не знаю. После войны его послали учиться в военное училище. Сейчас он где-то командует взводом, а может быть, уже и ротой. Но где бы он ни был, он верно стоит на своем посту. Это я знаю определенно.
И все же до сих пор жалею, что не рассказал эту короткую историю старому рабочему и его внуку в трамвае. Может, они знают про Алешу. Должны знать! Ведь судьба Алексея Грунина есть продолжение большой и славной судьбы старого большевика с Красной Пресни.
Медленно угасает апрельский день. Я и мой старый приятель Володя Трипецкий лежим на мягкой весенней траве, смотрим в темнеющее небо и мечтаем.
Незаметно для себя я начинаю рассказывать свою боевую биографию, хотя моему приятелю она давным-давно известна. Один за другим к нам подходят разведчики. Нескладен и нестроен мой рассказ. Но меня слушают со вниманием.
Я уезжал на фронт. Утром выгрузились в Курске. Город пылал после бомбежек. Где-то недалеко, на линии, горел вагон с винтовочными патронами. Оттуда раздавались сухие разрывы и взлетали кверху снопы искр. На меня повеяло незнакомым, но уже тревожным запахом войны.
До фронта было еще далеко. К тому времени наши войска, отбив наступление немцев на Курской дуге, сами перешли в наступление, заняли Орел, Сумы и неудержимо двигались к Днепру.
От Курска до Днепра я прошел пешком и впервые узнал, что такое марш. Просоленная гимнастерка торбой висела на мне и терла мокрое тело. За Днепром меня вызвал командир роты старший лейтенант Соколов. Заставил разуться, посмотрел на мои ноги — в порядке.
Потом окинул меня оценивающим взглядом, толкнул упругим кулаком в грудь, улыбнулся и вымолвил торжествующе:
— Подойдет!
Я мог тогда только догадываться, что этим коротким, отрывистым, как выстрел, словом определена моя судьба. Соколов был командиром разведроты. Он провел меня в небольшую хату и, уходя, сказал:
— Вот ваши новые друзья, знакомьтесь!.. Сегодня ночью пойдете с ними в поиск.
Я не знал в то время этого слова — «поиск». Однако смутная догадка немножко напугала и обрадовала меня.
В комнате было трое солдат. Они чистили автоматы, снаряжали диски, завинчивали запалы в «лимонки», один, самый пожилой, примерял маскировочный халат. Он первым заметил меня. Быстро подошел, окинул всего пронизывающим взглядом и бросил то ли с презрением, то ли с сожалением:
— Новичок?
Потом, постояв с минуту, добавил:
— Ну что ж, будем знакомы — Бобровский... Петр Бобровский, — повторил он и — к друзьям: — Чего ж вы не подходите к новому товарищу?..
Я был уверен, что Бобровский и есть командир отделения. Однако ошибся. Низкорослый, коренастый казах, завинчивавший запал в гранату, тщательно вытер руки холстинкой, подошел ко мне и произнес с резким акцентом:
— Сержант Догбаев — командир отделения!
А третий отрекомендовался коротко:
— Вяткин!
Через час я уже знал, откуда кто родом.
Приближалась ночь. У нас было все готово к поиску.
Ночь была лунная. Бобровский то и дело посматривал на мигающие звезды и недовольно ворчал:
— Вот, чертовщина, опять светло, хотя бы одно облачко. И лунища — дьявол ее вынес на нашу шею...
Он шел, по-медвежьи переваливаясь с ноги на ногу, и разговаривал сам с собою:
— Глухая, темная ночь, автомат, граната — вот что надо разведчику.
Мы шли молча. Мне вообще не о чем было говорить — новичок. Иди и слушай, что говорят старые разведчики. Я инстинктивно держался поближе к Бобровскому. Этот пожилой, кряжистый сибиряк своей медленной уверенной походкой, степенным словом с первых минут внушил к себе доверие. Мне казалось, что он никогда не может сделать необдуманного шага. И то, что он все время покрикивал на отчаянного Семена Вяткина и других разведчиков, еще больше поднимало его в моих глазах. Мне было непонятно, почему не он наш командир, а молчаливый и угрюмоватый Догбаев. И я признался в этом шедшему впереди меня Бобровскому. Тот остановился, изумленно вскинул на меня свои большие черные глаза:
— Ты еще ничего не знаешь, Мирошников: Догбаев — лучший командир. А я горяч. Погубить могу все дело...
Я не верил Петру. Только спустя много дней убедился, что он говорил правду...
Впереди, в километре от нас, на фоне неба темной громадой маячила высота 244,5. Оттуда то и дело вылетали и рвали ткань ночи пунктиры трассирующих пуль. Это вел наобум огонь немецкий пулеметчик. Вот его-то мы и должны были захватить. Нас было семь человек. Вел группу лейтенант Дешин. Высокий и сутуловатый, он часто останавливался и вновь объяснял задачу. Я и еще два разведчика должны поддерживать огнем группу захвата, в которую входили сам лейтенант, Бобровский и Семен Вяткин.
В полночь прошли передовую линию. Я невольно оглянулся назад. Там, внизу, мчал к морю свои серебристые волны Днепр.
Мы поползли. Я следил за Бобровским и Вяткиным. Они ползли по-кошачьи, ловко и быстро. Я старался не отставать от них, но удавалось мне это с великим трудом. Неумолимо тяжел был автомат, терли бока, попадали под живот и мешали ползти гранаты. Нестерпимо жег глаза попадавший в них соленый пот. От перенапряжения мелко дрожали мышцы.
С пронзительным свистом рядом с нами взвилась в воздух ярко-белая ракета. На миг стало светло как днем. Мы застыли в неподвижности. Где-то над самым ухом загремел пулемет. Пули по-пчелиному пропели над нами, и вдруг опять все стихло.
Разведчики лежали не шевелясь. Время тянулось мучительно долго. В висках моих буйно клокотала кровь. Не выдержав, я оторвал от горькой травы голову и... не увидел своих товарищей.
Я чуть не крикнул от горя. Собрав все силы, пополз вперед, забыв обо всем на свете. А потом события стали развертываться с головокружительной быстротой. На мгновение перед моими глазами выросла широченная фигура Петра Бобровского. Взмахнув рукой, он коршуном опустился на что-то невидимое мне. В ту же секунду раздался короткий, нечеловеческий крик.
Пока я опомнился, Семен Вяткин и Бобровский уже тащили за руки прямо на меня здоровенного, перепуганного насмерть немца. Во рту у него торчал кляп.
— Прикрывай нас! — на ходу и, как мне показалось, зло крикнул Бобровский, заметив меня. Я открыл огонь. В это время мимо меня пробежал с немецким пулеметом лейтенант Дешин, а за ним еще несколько разведчиков.
Я остался на враждебном поле. И страшное одиночество черной птицей опустилось на меня...
Опомнившись, немцы открыли бешеный огонь. Я им ответил длинной автоматной очередью. В ту же секунду чья-то тяжелая рука опустилась на мою спину. Холодок пополз по коже. Я рванулся — и увидел смуглое, скуластое лицо сержанта Догбаева.
— Мирошников? — проворчал он. — Чего тут лежишь? Сейчас же ползи за мной.
Через полчаса мы уже подходили к своей хате.
В ночь на 6 ноября 1943 года командир бригады вызвал к себе старшего лейтенанта Соколова. Соколов застал его за картой, разложенной на большом крестьянском столе. Голубой извилистой лентой разрезал карту Днепр. Там, где был обозначен Киев, красные стрелы уходили далеко вперед и цепкими клещами захватывали город.
— Вот идите сюда... Видите, Пущеводица. А тут — Гатное. Вот Житомирское шоссе. Его мы должны перерезать...
Комбриг оторвался от карты, несколько раз прошел взад-вперед по скрипящим половицам:
— И сделаете это вы с разведчиками.
...Днем начался прорыв. Наша бригада наступала правее Киева. Разведчики шли в головном дозоре. Стемнело. Моросил мелкий дождь. Слева, в нескольких километрах позади нас, горел Киев. Огромные зарницы дрожали на темном горизонте.
Из тьмы, весь мокрый и взъерошенный, выскочил Семен Вяткин — он шел впереди.
— Товарищ старший лейтенант, там чей-то обоз! — запыхавшимся голосом доложил он.
— Возьми с собой Мирошникова и выясни, — приказал командир роты.
— За мной! — начальнически позвал меня Семен.
Мы пробирались вдоль кювета. Грязь чмокала под ногами, и мы боялись, что нас могут услышать.
Позади раздались шаги. Вяткин камнем плюхнулся в воду, заполнившую кювет. Мне было страшно, но лезть в воду не хотелось. Семен с силой рванул меня за ногу, и я упал рядом с ним.
Шли двое. Немцы. Мы узнали их по плоским каскам и мундирам. Один, высокий, сказал что-то второму, и они остановились. Я мельком взглянул на Вяткина. Его кошачьи глаза неотступно следили за врагами, а правая черная от грязи рука сжимала «лимонку». Я хотел выстрелить, но левая рука Семена стальными тисками сжала мою кисть.
Немцы постояли с минуту, которая мне показалась вечностью, и быстро зашагали за своим обозом. Вздох облегчения вырвался из моей груди. Вяткин встал, укоризненно посмотрел на меня.
— Не годишься ты в разведчики, Володя, терпения у тебя нет... Сам когда-нибудь погибнешь и людей сгубишь.
— Обнаружили обоз немцев! — доложил он старшему лейтенанту. Тот немедленно разбил нас на две группы. Первая, в которую входил и я, пошла в обход обозу справа, вторая — слева.
Нашей группой командовал Догбаев, а другой — сам Соколов.
Дорога, по которой двигался обоз, вела в село Гатное. Случилось так, что на окраину села мы пришли раньше немцев. Я и Петр Бобровский постучали в крайнюю хату. Вышла хозяйка — в ее глазах крайнее изумление. Спросили, есть ли немцы. Ответила, что днем не было.
— Зайдите в хату, трохы обогрейтесь, — предложила хозяйка.
— Нет, мамаша, сейчас нам и без того будет жарко...
Бобровский послал меня предупредить ребят, чтобы готовились.
Мы засели у крайних домов, по обеим сторонам дороги.
Немцы не подозревали об опасности. Первую повозку мы пропустили без единого выстрела — это еще больше убедило врага, что впереди — все в порядке. Но как только подошла вся колонна, мы сразу открыли огонь.
Весь обоз с продовольствием и боеприпасами попал в наши руки. Через час мы были уже в Софиевке, где проходило Житомирское шоссе. Вслед за нами туда вошли наши танки. Задача выполнена!
Немцы перешли на нашем участке в сильную контратаку и, пока мы с Вяткиным сладко спали, отбили у наших войск маленькое селеньице Вильшки. И сейчас, когда мы, плотно подзаправившись вкусными галушками доброй Параськи, выходили на улицу, на восточной окраине этого села громыхала артиллерия, злыми дворняжками заливались пулеметы.
— Отдохнуть не дадут, сволочи...
Бобровский сокрушенно вздохнул и пустил в воздух ядреное ругательство. Больше обычного переваливаясь с ноги на ногу, он медленно зашагал к хате, в которой располагался командир роты.
Бой длился весь день, а к ночи стих. Нам приказали достать «языка» из только что занятого немцами села Вильшки. Времени на подготовку не давали. Нас спешно посадили на «додж» и выбросили почти к самому селению. Возглавлял группу младший лейтенант Кочергин. Нашим отделением по-прежнему командовал Догбаев.
Дождь не прекращался третьи сутки. Обмундирование на нас вновь промокло до последней нитки. Грязь пудами налипала на сапоги. Передвигались с большим трудом. Вяткина и меня опять послали вперед. Подошли к крайним домикам. Прислушались. Ни звука. Только на церковной колокольне дважды проплакал сыч да в каком-то хлеву жалобно промычала корова. Дождь сыпал точно сквозь частое сито, проникал за воротник и холодными червями полз по нашим голым спинам. Бр‑р‑р...
Мы сделали еще несколько шагов, вступили в какой-то темный, глухой переулок, вновь остановились.
— Ты ничего не слышишь? — шепотом спросил я Вяткина.
Тот отрицательно покачал головой.
— А я слышу...
Где-то совсем близко чавкала грязь. Кто-то ходил. Пошли на звук. У низкого сарая увидели темную фигуру человека. Он маятником ходил взад и вперед. За правым плечом человека тонкой палкой торчала винтовка. Часовой!..
— Захватим?..
— Вот опять ты, Володя, торопишься, — Вяткин предостерегающе взял меня за плечо. — Раз часовой, значит, в сарае что-то есть...
«Как я еще глуп», — недовольно думал я, прислушиваясь к гулкому биению собственного сердца. Только сейчас я понял одно из правил разведчика: не спеши, обдумай все как следует.
— Позови сюда остальных, — шепнул Вяткин.
...В голове младшего лейтенанта Кочергина мгновенно созрел план действий. Неуловимо быстро, ловким прыжком, он подскочил к немецкому часовому. Рука его описала дугу и опустилась на череп немца. Тот вскрикнул и мешком опустился вниз. Словно из-под земли рядом с упавшим гитлеровцем выросла квадратная фигура Догбаева. Он и Кочергин схватили часового и потащили к машине.
Мы с Вяткиным следили за сараем. Услышав крик часового, всполошились отдыхавшие в сарае немецкие солдаты. Двое из них пытались выскочить из ворот, но были срезаны моей автоматной очередью. Сарай был без крыши. Воспользовавшись этим, мы бросили туда по три гранаты. Взрывы смешались с душераздирающими криками немцев.
Не помня себя, я вскочил в сарай и туда, откуда неслись крики, пустил длинную очередь. Едва она смолкла, в другом конце помещения раздалась такая же очередь. Это орудовал Вяткин. Крики смолкли.
— Назад! — услышал я его голос и кинулся в едва заметный просвет ворот.
По дороге к машине встретились с Догбаевым и Бобровским. Заслышав стрельбу, они спешили нам на помощь. Через несколько минут мы уже были в своем расположении. Пленного немца младший лейтенант увел в штаб корпуса.
Укладываясь спать, я заметил несвойственную бледность на юношеском лице Вяткина. Его серые большие глаза беспокойно смотрели на промокший до последнего листика комсомольский билет, который он держал в руках. Казалось, с его припухших губ вот-вот сорвется рыдание...
Видно, не суждено было нам отдохнуть в ту промозглую ноябрьскую ночь. Пойманный немец дал ценные сведения, и нас подняли на ноги, едва мы прилегли: требовалось из того же села привести еще «языка» — для контроля.
Проснувшись, я увидел Петра Бобровского сидящим у маленькой, чуть-чуть помигивающей свечки. Разведчик склонился над чем-то и тихо, невнятно ворчал, ероша волосы:
— Вот ведь... какая притча... растет. Тоже небось человек выйдет...
Весь путь до села он не проронил ни единого слова, несмотря на мои попытки заговорить с ним. Не подозревал, наверное, суровый сибиряк о моей привязанности к нему. На этот раз разведчиков было человек тридцать. Недалеко от села оставленный нами еще раньше разведчик доложил, что в Вильшках спокойно. Вел группу капитан Сперанский. Отделение Догбаева было послано вперед. Мы прошли метров пятьсот — и вдруг услышали позади себя шум. Пришлось укрыться в кюветах.
Немецкие связисты вели телефонную линию. Тянули они ее по кювету. Я почувствовал, как на моей голове неприятно зашевелились волосы. Быстрее побежали по кювету вперед, а гитлеровцы, ничего не подозревая, шли вслед за нами. Я слышал их разговор на чужом, непонятном мне языке. Так мы проползли в самое село. С боков на нас настороженно уставились темные глазницы разбитых окон.
— Огонь открывать по сигналу, — успел предупредить всех Догбаев. Сам он пробрался в пролом одной хаты и, выставив автомат, стал ждать. Было отчетливо слышно чмоканье тяжелых немецких сапог. Немцев было человек двенадцать. Их согбенные долговязые фигуры мы уже видели на мутнеющем горизонте. А дальше, вслед за ними, точно тени, перебегали наши остальные разведчики.
Вдруг без всякого предупреждения захлебнулся в злобной скороговорке автомат Бобровского, засевшего у самой дороги. Немцы шарахнулись в разные стороны. В ту же секунду я услышал, как Догбаев пустил в темноту страшное, несвойственное ему ругательство. Но вслед за ругательством из черного провала метнулся в сторону немцев огненно-красный пунктир трассирующих пуль.
Не выдержав, Бобровский первым кинулся на врагов. За ним из-за плетня выскочил Семен Вяткин, а потом уже все. Помню, не успел я выбежать, как лицом к лицу столкнулся с немцем. Видимо, я первым пришел в себя. Рванул из рук фашиста автомат и что было силы ударил его кулаком по роже. Он застонал и тут же поднял руки.
Подталкивая немца прикладом, я повел его в нашу сторону. Вскоре догнал Бобровского и Вяткина. Они вели еще троих пленников. А позади рвали тишину частые винтовочные выстрелы и автоматные очереди. К ним присоединилась артиллерия. Над нашими головами прошуршало несколько снарядов.
Недалеко от своего села остановились передохнуть. Вынимая мелко дрожавшими пальцами из кармана кисет, Бобровский заговорил, медленно выдавливая слова:
— Грех попутал... Погорячился... сплошал... не надо было стрелять. Вот как они теперь там? — мотнул большой головой в сторону, откуда все еще неслась частая стрельба и взмывали вверх ярко-белые ракеты.
Я, словно очнувшись, впервые подумал о судьбе разведчиков, оставшихся нас прикрывать. И беспокойство защемило сердце.
Этот «язык» нам достался тяжело. Около двух дней наблюдал я за посадками, выискивая нашу жертву. Рядом с одним высоким деревом то и дело строчил немецкий пулемет. Мне оставалось выяснить — сколько немцев сидит у пулемета. Как это сделать? Терпеливо наблюдаю дальше. Ночь. По телу пробегает дрожь. Жутко одному в моей норе. Вдруг оттуда, где сидит немецкий пулеметчик, взвилась ракета, вторая... Длинная пулеметная строчка прошила темное полотно ночи. Чуть не вскрикнул я от одной догадки: не может же один человек одновременно стрелять из пулемета и выпускать ракеты, значит, немцев двое!..
Первая попытка взять «языка» окончилась полным провалом. Все дело испортил Гриша. Был у нас такой маленький, шустрый разведчик. Он шел впереди всех, не пригибаясь. Эта лихость окончилась для него гибелью. Сидевший в засаде немецкий автоматчик насмерть сразил нашего Гришу. Всю ночь мы старались вытащить его, но нам не удавалось — стерегли здорово немцы. И только сообразительный и отчаянный, как черт, Сенька Вяткин ужом подкрался к телу павшего товарища и утащил его из-под носа гитлеровцев.
Мы несли Гришу на руках, печальные и злые. Хоронили в пасмурный день. Казалось, небо разделяло наше горе, сея на холодную землю мелкий дождь.
На другую ночь пошли вновь, но также неудачно. Думалось, что с потерей товарища мы потеряли и свой опыт разведчиков. Неудачей окончились третья, четвертая и... седьмая наши попытки захватить контрольного пленного. Мы тыкались в разные точки немецкой обороны, но всюду получали организованный отпор. Стыдно было показываться на глаза начальнику разведки. Командование бригады требовало одного — «языка».
Выручил всех Петр Бобровский. Он предложил сделать повторное нападение на обнаруженных мною пулеметчиков, «поскольку они теперь успокоились». Ветер для нас был встречным. Ночь темная. Все говорило за то, что поиск должен быть удачным.
Взяли по два автоматных диска в запас, по три гранаты. Шли один за другим, неся в сердце затаенное решение: либо умереть, либо взять. Я обернулся и взглянул в лицо шедшего позади меня Вяткина. В серых глазах Сеньки не было обычной улыбки. Он сосредоточен и даже немножко угрюм.
К немцам мы подобрались незамеченными. Охватили их плотным кольцом. Вяткин и Бобровский поползли к фашистским пулеметчикам. Те спокойно сидели в своем окопе. Один все время пытался прикурить и не мог — ветер гасил спичку. Немец вполголоса произносил непонятное разведчикам ругательство. Он чиркнул вновь, пряча маленькое пламя в пригоршне. В ту же секунду на склоненную голову его обрушился страшный, оглушающий удар. На другого пулеметчика коршуном кинулся Бобровский. Ловким и сильным движением правой руки он всунул ему в рот носовой платок. Толкнув прикладом автомата, приказал идти на восток. Немец, спотыкаясь, потрусил. Второго гитлеровца волокли Вяткин и Кочергин. В левой руке лейтенанта находился захваченный исправный пулемет.
Мы были довольны. Но не знали мы в ту темную, счастливую ночь, какое большое горе ожидало нас впереди...
Отбив все атаки немцев, наши войска повели новое наступление на Житомир. Бригада получила задачу прорваться в тыл фашистов и перехватить главную дорогу.
К этой операции готовились несколько дней. Разведрота лунной ночью выступила вперед. Вооружены мы были лучше обычного. У каждого на ремнях висело по пять — шесть автоматных дисков, в сумках — по десятку гранат. Шли, тяжело переставляя ноги. Поскрипывала мерзлая земля.
Следом за нами двигался взвод бронебойщиков.
Я, как всегда, шел рядом с Бобровским. Петр в эту ночь был необыкновенно разговорчив. Кажется, впервые я узнал тогда о его маленькой семье, о его родной далекой таежной деревушке. Он сказал, что думает вступить в партию.
Узким оврагом, поросшим густым колючим кустарником, проникли в тыл к немцам. Вперед выслали группу захвата. Часа через два она возвратилась с пленным немцем. Тот дрожал, заискивающе глядел на разведчиков. Пленный сообщил, что в селе Рачки — штаб немецкой дивизии.
По радио мы связались с командиром бригады, сообщили ему о показаниях немца. Комбриг подтвердил, что показания верны, поскольку другие разведданные говорили об этом же. Мы получили приказ — проникнуть в село и произвести разведку.
Первым подошло к селу отделение Догбаева. В густом вишневом саду на окраине села мы остановились, прислушались. Сеня Вяткин задрал кверху голову и, словно принюхиваясь, стал смотреть на вишневые ветки. Я тоже поднял голову, но ничего не увидел.
— Ты чего смотришь? — вполголоса спросил я.
— А вот видишь...
Сенька подпрыгнул, и я увидел в его руках тонкий красный телефонный провод.
— А вот еще... еще один... вот третий, — Вяткин снимал с веток тонкие, скользкие шнуры и ловко перерезал их финкой.
— Ну и нюх у тебя, Семен! — позавидовал Бобровский.
Обнаружили еще несколько проводов. Они пучком сходились к большому окну школы-десятилетки. Из некоторых окон сквозь маскировку проникал свет. Сомнений не было — здесь размещался штаб немецкой дивизии. Подползший к школе Бобровский видел около нее несколько легковых автомашин и мотоциклов. По ступенькам то и дело, щелкая каблуками, вбегали немецкие офицеры. Где-то ворчали бронетранспортеры.
Наметив место сбора, мы разошлись по селу. Часа через два собрались. Позже всех пришли Вяткин и Бобровский. Петр обнаружил в одном переулке около десяти немецких бронетранспортеров. Вскоре по радио полетело наше донесение. Притаившись в саду, мы ждали подхода бригады.
Она подошла сверх ожидания быстро. Об этом сообщил нам прибежавший из роты разведчик. Наши танки полукольцом охватили село и теперь ждали сигнала.
Сигнал был дан двумя красными ракетами. Послышался низкий рев моторов. Ударили бронебойки. Одна за другой вспыхивали немецкие машины. Бобровский хлестал из автомата по выскакивавшим из хат обезумевшим немцам.
— Та-та-та-та, — сорочьей скороговоркой заливался ручной пулемет где-то на южной окраине села. На широкую, освещенную горящим домом улицу вдруг выскочила «тридцатьчетверка». Танк взревел, круто повернулся на одной гусенице и, содрогнувшись, выстрелил по школе. Из окна школы, лизнув железную крышу, взметнулось яркое пламя. По улицам и переулкам бегали немцы, расстреливаемые невидимыми советскими бойцами.
К утру все было закончено. Немецкий штаб был полностью разгромлен. Осмелевшие красноармейцы выходили на улицы и любовались своей работой. Всюду дымились разбитые машины, валялись трупы немцев.
...Вышел из засады и Петр Бобровский. Он забрался на подбитый транспортер, по-хозяйски осмотрел его. Поднял длинную пулеметную ленту. А в это время из укрытого в сарае немецкого танка на него наводили пулемет. Немец-пулеметчик, сощурив бесцветные, стекловидные глаза, нажал на гашетку. Петр не слышал выстрелов. Обожженный короткой пулеметной строчкой, он круто повернулся, как бы предупреждая, взмахнул рукой... Ноги его дрогнули, подкосились. Он упал на землю, разметал руки, неподвижно уставив большие, потухающие черные глаза в равнодушно холодное декабрьское небо.
Его привезли в центр села на броне танка, только что расправившегося с немецкой машиной, таившей смерть Бобровского. Я смотрел на дорогие, изменившиеся черты лица, и печаль, великая печаль заполнила мое сердце.
— Эх, Петр, Петр!.. Как ты был неосторожен! — с трудом проговорил я.
Меня душили слезы. Жестокая спазма захлестнула горло. Я почувствовал, что впервые в своей жизни понес такую большую потерю. Рядом со мною, сняв шапку, стоял Сеня Вяткин. Его припухлые губы по-детски дрожали.
На сандомирском плацдарме в нашей бригаде была создана специальная разведгруппа. В нее входили три танка, два бронетранспортера, три бронемашины и две самоходки. Она предназначалась для глубоких рейдов в тыл противника. Меня назначили командиром бронемашины.
Долго и болезненно я переживал гибель Бобровского. Будто родного брата потерял. Может быть, еще поэтому я сдружился особенно крепко в эти дни с молодым разведчиком Володей Трипецким. Несмотря на молодость, Володя чем-то неуловимо напоминал мне Петра.
Изменился как-то и Сеня Вяткин. Он посерьезнел, замкнулся. В его серых кошачьих глазах реже вспыхивали озорные огоньки.
С 1 января 1945 года наша группа начала подготовку к большому, глубокому рейду. Командир группы гвардии старший лейтенант Кочергин не знал отдыха.
Морозным утром 12 января фронт содрогнулся от сильнейшей артиллерийской подготовки.
К вечеру, когда были прорваны одна за другой три линии немецкой обороны, нас двинули вперед. Вскоре мы обогнали свои передовые части и, выйдя на дорогу, полным ходом пошли на запад. Впереди редкими огоньками замаячил какой-то населенный пункт.
Трое разведчиков — Вася Чумаков, Демьянов и старший сержант Васильев, сойдя с дороги, направились к селу. Командовал ими Чумаков.
— За мной, — тихо сказал он и, пригнувшись, осторожно зашагал вперед, держа наготове автомат. В угловой хате разведчики заметили свет. Демьянов подкрался к окну и увидел немца, который торопливо пожирал консервы. Разведчик вернулся, предупредил товарищей и в ту же минуту заметил большую колонну немецких машин и бронетранспортеров.
Колонна двигалась с притушенными фарами по дороге, идущей с юго-востока в село. Возле самого села эта дорога делала крутой поворот. Вот здесь-то и развернул свою группу предупрежденный разведчиками Кочергин.
Наши танки, самоходки, бронемашины и бронетранспортеры стояли, ощетинившись жерлами орудий и стволами пулеметов. По бокам залегли с автоматами разведчики. Саперы спешно расстанавливали мины...
Когда основная масса немецких машин подошла к селу, огненная петля захлестнулась. Немцев расстреливали без промаха, в упор. Разве только двум-трем удалось бежать от нас. В наши руки попало много машин, были захвачены пленные. Вася Чумаков с двумя разведчиками повел их в тыл.
Двинулись дальше. По радио Кочергин получил приказ выйти на реку Нида, захватить мост, не дать немцам взорвать его.
Утром возле реки Нида при бомбежке был тяжело ранен в живот Сеня Вяткин.
…Хоронили мы Сеню возле моста. Мимо нас проносились танки, проходила пехота. Могучий поток советских войск двигался на запад, в логово фашистского зверя — в Германию.
Кочергин стоял возле свежей могилы без шапки, и холодный январский ветер яростно трепал его пышные кудри.
Широкая фронтовая проселочная дорога. Недалеко, за рекой, подернутые дымкой проступают очертания Белгорода... Редко и лениво ухают пушки, точно глубокие вздохи пробуждающейся земли. По дороге — разлившаяся лава солдатской колонны: щеголеватый, в поскрипывающей портупее лейтенант Марченко, солдат Семен Ванин — низкорослый крепыш с озорно поблескивающими глазами, высокий нескладный Аким Ерофеенко, его сосед — солдат с грустным выражением лица — Николай Володин, во главе артиллерийской батареи на конной тяге — старший лейтенант Гунько, степенный рассудительный Петр Тарасович Пинчук с трудом переставляет ноги в кирзовых сапогах по густой дорожной грязи, под уздцы тянет запряженную в повозку лошадь ездовой Кузьмич...
Течет густая солдатская лава, течет...
Прямо по пахоте колонну обгоняет юркий «виллис». В нем рядом с шофером сидит, набросив на плечи плащ-палатку, генерал Сизов.
И на фоне движущейся солдатской массы звучит голос диктора:
— Этот фильм повествует о суровых буднях Великой Отечественной войны, о тяжелом пути, по которому пришли воины русской державы к победе, о людях высокого подвига — советских солдатах. Различны судьбы этих людей, различны их биографии.
На экране — сидящий в «виллисе» генерал Сизов. Сурово сдвинуты брови к переносице, но глаза поблескивают молодо, живо.
Но вот очертания генерала Сизова расплываются, мы переносимся в прошлое...
..Лето 1917 года. Хлещет проливной дождь по окопам, что протянулись левым берегом Дуная, возле старинной крепости Измаил. Жмутся друг к другу усталые, продрогшие под ливнем солдаты. Высокий, стройный полковник в сопровождении адъютанта осматривает позиции. Проезжая через овраг, по которому несутся потоки желтой холодной воды, он замечает солдата. Тот стоит посреди оврага по грудь в воде и что-то ищет, шаря под водой руками.
— Кто таков? — обращается к нему полковник.
— Рядовой Сизов, телефонист восьмой роты. Ищу повреждение провода, ваше высокородие!
Полковник внимательно осматривает худощавого солдата, промокшего до нитки, восклицает:
— Каков молодец! Награду получишь. Георгия!
— Рад стараться!
...Небольшая саратовская деревушка. Подслеповатые избы с потемневшими соломенными крышами. В одном из домов на деревянной лавке сидит Иван Сизов, худой — одни глаза поблескивают, в гимнастерке без ремня, зашивает вещевой мешок. Мать хлопочет по хозяйству, неторопливо рассказывает:
— Как привезли тебя из-под самого этого Маила — мертвец мертвецом. Уж батюшку хотела звать на исповедь...
Смахивает слезу уголком платка:
— Да ничего, бог милостив, поставил тебя на ноги.
Оглядывается на сына. Тот отдирает с фуражки царскую кокарду, прилаживает красноармейскую звезду.
— Неужто опять? — всплескивает мать руками.
— Солдат я, — коротко отвечает Иван, и старуха понимает его.
...И вот ползет Иван Сизов в снегах под Нарвой, строчит из пулемета по цепям врагов, с обнаженной саблей гонит басмачей в песках Туркестана.
...Перед строем красноармейцев — Михаил Васильевич Фрунзе.
Плотный, подтянутый, с бобриком седеющих волос на большой круглой голове, с подстриженными густыми усами, он осматривает бойцов внимательными голубыми глазами. Потом говорит:
— Желающих остаться в кадрах Красной Армии прошу выйти!
Первым шагает из строя правофланговый красноармеец. Это — Иван Сизов.
— Товарищ Фрунзе! Пошлите на учебу. Хочу стать красным командиром.
— Образование? — спрашивает Михаил Васильевич.
— Два класса приходской.
— Маловато. Коммунист?
— Коммунист.
— Придется много учиться, товарищ Сизов, работать и учиться, учиться и работать.
...Тают воспоминания. «Виллис» медленно обгоняет воинскую колонну. Генерал Иван Сизов объезжает полки своей дивизии.
Кинообъектив вырывает из рядов лицо Акима Ерофеенко. Он задумчиво улыбается каким-то своим затаенным мыслям.
...Ранний рассвет поздней весны. Вишневые и яблоневые ветви в белом цветении. Еще дремлет небольшое село. Но над крышами некоторых изб уже завились кружевные дымки.
На крыльце сельской школы просыпается сторож. Пробует запоры — все на месте. Сторож сладко позевывает, крестит рот, подходит ко второму флигелю здания. На двери — замок.
— Опять Аким Тихонович дома не ночевал, — хитровато улыбаясь, говорит сторож. — Закрутила его девка.
Подумав, поправляется:
— А может, он девку. Кто молодость разберет?
А в это время за околицей Аким прощается с Наташей.
— Какие короткие ночи стали, Акимушка, — прижимаясь к Акиму, говорит Наташа.
— Нет, Наташа, ты не совсем права, — отвечает ей Аким. — Самые короткие ночи бывают двадцать второго июня. Этот день называется днем великого противостояния. Объясняется это, собственно, положением земли по отношению к солнцу...
Наташа ладошкой зажимает рот Акиму:
— Ой, Акимушка, опять научные выкладки?
Аким смущен.
— Ну ладно, не буду, не буду больше, Наташа.
Наташа снимает со своих плеч мужской пиджак, подает Акиму:
— Мне пора. Мама скоро корову станет доить, спохватится меня. Да и у тебя уроки. До свидания, Аким.
Она протягивает руку Акиму. Тот долго и нежно держит ее в своей широкой ладони.
— До свидания, Наташа... До свидания.
Наконец Наташа резко поворачивается, ловко перепрыгивает через плетень сада, ее платье мелькает среди яблоневого цвета. Аким взволнованно поправляет очки, долго смотрит на сады, в которых скрылась Наташа.
...Школьный класс. Окна открыты, и в комнату вливаются медвяные весенние запахи. За столом учителя — Аким Ерофеенко.
— А теперь, — говорит он, — вспомним стихотворение Михаила Юрьевича Лермонтова «Беглец». Я вам прочитаю его:
Гарун бежал быстрее лани,
Быстрей, чем заяц от орла;
Бежал он в страхе с поля брани,
Где кровь черкесская текла;
Отец и два родные брата
За честь и вольность там легли,
И под пятой у супостата
Лежат их головы в пыли.
В окно заглянул Николай Володин, увидел, что Аким ведет урок, присел на завалинку, прислушивается к голосу Ерофеенко.
Их кровь течет и просит мщенья.
Гарун забыл свой долг и стыд;
Он растерял в пылу сраженья
Винтовку, шашку — и бежит!
И скрылся день; клубясь туманы
Одели темные поляны
Широкой белой пеленой;
Пахнуло холодом с востока,
И над пустынею пророка
Встал тихо месяц золотой!..
Усталый, жаждою томимый,
С лица стирая кровь и пот,
Гарун меж скал аул родимый
При лунном свете узнает;
Подкрался он, никем незримый...
Кругом молчанье и покой,
С кровавой битвы невредимый
Лишь он один пришел домой...
Звенит звонок. Ученики толпой выбегают на улицу, выходит вслед за ними и Аким Ерофеенко. Здесь его ожидает Николай Володин.
— Здорово ты читал, Аким, — восхищенно говорит он. — Шел мимо на птицеферму, услышал тебя, остановился... Но зачем всему этому детишек учить? «С кровавой битвы невредимый лишь он один пришел домой»...
— Нет, Коля, — возражает Аким, — смелость, как и честность, — важнейшее человеческое качество...
— А ты опять, Аким, ночь не спал? С Наташей звезды считал? — спрашивает Володин.
Аким молчит. Володин продолжает:
— А мне Стешка прохода не дает. Женись, говорит, на мне, все хозяйство твое будет... Справное у них хозяйство.
— Ну и женись, — предлагает Аким.
— Да ты что, спятил? — пугается Володин. — С ее характером только за черта замуж выходить, да и того на второй неделе в гроб вгонит... А ты Наташу-то поцеловал?
Аким сначала отмалчивается, потом отрицательно качает головой:
— Нет... Ее, собственно, нельзя целовать.
— Как нельзя? — удивляется Володин. — Всех девок не только можно, а и нужно целовать.
— Может быть, всех это и касается, а Наташи нет, — упрямо возражает Аким.
Школьный звонок зовет его в класс.
...Шагает по грязной фронтовой дороге Аким Ерофеенко, счастливо улыбается своим воспоминаниям, искоса поглядывает на своего соседа солдата Николая Володина.
...Тянет за повод свою лошаденку ездовой Кузьмич. А диктор рассказывает о нелегкой судьбе этого немолодого солдата:
— Женился Иван Кузьмич, или попросту Кузьмич, в четырнадцатом году на деревенской красавице Глаше. Но не довелось ему пожить с молодой женой. Царь начал войну с Германией. Забрали молодца. Больше трех лет мыкал горе по окопам, кормил вшей то под Перемышлем, то под Варшавой, то в Восточной Пруссии. А потом четыре года участвовал в гражданской. Возмужал, окреп, заматерел. Всюду побывал — на юге и на севере. Лихим кавалеристом мчался по родной сибирской земле по пятам адмирала Колчака. Первым из своего эскадрона ворвался в родную деревню...
...И возникают картины минувшего. Вихрем проносится Иван по улице, сверкая саблей и пришпоривая обезумевшего коня, сбрасывающего по дороге ошметья кроваво-белой пены с оскаленного в дикой ярости рта. У своего крепкого, с резными наличниками, дома стальными мускулами натягивает поводья, поднимает на дыбы храпящего жеребца, гаркает весело:
— Глаша, принимай гостя!
Но тишина, недобрая тишина встретила Кузьмича. Встревоженный, соскочил он с коня, метнулся в сени. Комната с остановившимися часами-ходиками на бревенчатой стене и темным образом Николая-чудотворца в красном углу пахнула нежилью. Растерянно осматривается вдруг съежившийся, ставший меньше от свалившегося горя Кузьмич. Замечает на столе второпях оставленную фотографию. С нее смотрит красавец казак с лихо закрученными усами, с нагловатыми, немного навыкате глазами.
...А диктор продолжает повесть о жизни Кузьмича:
— Лихая весть ожидала Ивана: его белолицая Глаша ускакала с белогвардейским чубатым казаком. Взглянул Кузьмич на карточку, и сердце заныло: красив, подлец!.. Гнался за Колчаком до самого Иркутска, потом до Маньчжурии доскакал, — все думал догнать того казака, да поздно уж, видно, было...
На экране — заброшенная изба Кузьмича, окна крест-накрест забиты досками. Но вот скрипнула калитка, устало заводит во двор Иван своего коня. Хозяин вернулся.
Д и к т о р: А когда отгремели огненные годы, вернулся домой. И потянулись для Кузьмича дни, месяцы, полные одиночества и глубоко скрытой тоски. Не было радости без Глаши, ничто не веселило.
...Проходит Кузьмич тяжелой походкой по улице села, и молодица, что несет ведра на коромысле, задумчиво смотрит ему вслед...
Д и к т о р: Сколько красивых сибирячек предлагали ему любовь свою, сколько добрых и ласковых сердец раскрывалось перед ним — не пошел навстречу их любви суровый сибиряк. Замкнулся и навсегда остался бы один-одинешенек, если бы вокруг не бушевала, не вихрилась новая жизнь, за которую он так долго воевал. В работе стал искать утешение.
...В рубашке распояской, широким махом косит траву Кузьмич, налегая на плуг, идет бороздой, с бригадой плотников строит новую колхозную конюшню...
Д и к т о р: Сильно полюбились Кузьмичу деревенские ребятишки...
...Звенящей ватагой врываются в дом Кузьмича девчонки, мальчишки. Хозяин радостно встречает их, раздает конфеты. Пятилетняя девчушка, быстро засунув свою конфету за щеку, отнимает ириску у трехлетнего мальца. Тот заливается плачем. Вмешивается Кузьмич и наводит порядок.
Д и к т о р: Рассказывал про германскую да гражданскую, помогая вить кнуты, а выпроводив ребят...
...Ушли ребятишки из дома. Кузьмич запирает дверь на засов, сразу мрачнеет. Сгорбившись, подходит к образам, достает металлическую шкатулку, вынимает небольшую фотографию жены — единственную память о Глаше. Долго смотрит на пожелтевшее изображение и трудно, по-мужски плачет...
...А солдаты дивизии Сизова все идут по вязкой проселочной дороге. Идут молчаливые, сосредоточенные. Лишь Семен Ванин предается воспоминаниям:
— Ох, скажу я вам, и жизнь была до войны, не жизнь, а тещина масленица. Я на шарикоподшипниковом в Саратове до войны работал, зарабатывал прилично, хватало и горло промочить. А как после работы промочишь, гитару в руки...
Семен берет автомат, как гитару.
— Гитару в руки, по струнам — раз! И...
Опять киноаппарат уносит нас в лето предвоенного года. По аллее заводского парка с двумя приятелями идет Семен Ванин, в его руках гитара. Они напевают незатейливую песенку:
Надену я черную шляпу,
Поеду я в город Анапу
И сяду на берег морской
С своей непроглядной тоской.
На аллее парка — портреты лучших людей шарикоподшипникового завода. Под одним из них подпись: «Токарь С. П. Ванин выполняет производственные задания на 120—150 процентов». Компания подходит к портрету. Семен Ванин жеманно раскланивается перед ним.
— Привет тебе, достопочтенный Семен Прокофьевич Ванин, красивейший юноша города Саратова, приветствую вас и в вашем лице все прогрессивное человечество... Но, но никогда Семен Ванин не потерпит неправды.
Резко зачеркивает карандашом на подписи цифры «120—150».
— Когда это Семен Ванин так выполнял нормы?
Надписывает цифру «200».
— Вот теперь так.
Компания поворачивается и под звуки гитары, напевая песню, уходит.
В тебе, о морская пучина,
Погибнет роскошный мужчина.
И люди, увидевши гроб,
Поймут, что мужчина утоп.
Д и к т о р: Так и жили, каждый со своими мыслями и думами, со своими горестями и радостями: кадровый командир Иван Сизов, сельский учитель Аким Ерофеенко, сибирский колхозник Иван Кузьмич, саратовский рубаха-парень Семен Ванин, тракторист Яков Уваров...
...Яков Уваров за рулем мощного трактора.
Д и к т о р: ...и председатель колхоза, «голова колгоспа», Петр Тарасович Пинчук...
...Среди необозримого массива пшеницы стоит в широкополой шляпе и украинской сорочке Петр Тарасович Пинчук. Он жмурится от яркого солнца, растирает пальцами зерна пшеницы, нюхает их, радостно, широко улыбается...
Д и к т о р: ...и житель глубинного аймака Бурят-Монголии Шимы Шахаев.
...Мчится по волнующейся ковыльной степи косяк одичавших лошадей. За ними — группа всадников. Вперед вырывается Шимы Шахаев. Он на руке разматывает аркан и вдруг резко его выбрасывает. Аркан обвивается вокруг шеи вожака, тот спотыкается и, храпя, валится на землю, подминая под себя неяркие степные травы.
Д и к т о р: Но двадцать второго июня 1941 года призывно и властно зазвучал сигнал тревоги.
...На фронтоне огромного здания надпись:
НАРКОМАТ ОБОРОНЫ СССР
ВОЕННАЯ АКАДЕМИЯ
им. М. В. ФРУНЗЕ
По широкой лестнице академии спускается группа командиров. Среди них Иван Сизов. На его гимнастерке петлицы с четырьмя шпалами — полковник.
— Получил дивизию, — говорит он своим товарищам. — Завтра вылетаю на фронт.
Крепкие рукопожатия. Сизов выходит из здания академии, садится в автомобиль, машина трогается.
У приземистого здания районного центра с вывеской «Райвоенкомат» гудят толпы призывников, звенит гармошка, дети прижимаются к колючим щекам отцов, крики, женские рыдания, веселые песни. В стороне — Аким с Наташей. Они долго, молча смотрят друг на друга, словно желая навсегда запомнить этот прощальный миг. И говорить, кажется, уже не о чем, обо всем переговорили. И, наверное, в сотый раз просит Наташа:
— Ты уж береги себя, Акимушка.
— Со мной, собственно, ничего не случится, Наташа... Вот только бы очки не разбить. Их очень трудно на войне достать, Наташа, очень трудно... А ты мне пиши, Наташа, чаще пиши.
— Каждый день, Акимушка, каждый день я тебе писать буду.
И опять молчание, опять смотрят друг на друга, не могут насмотреться.
И вдруг резкая, как выстрел, команда «Становись!».
Наташа бросается на шею Акима, прильнула к его губам долгим крепким поцелуем. Аким растерялся:
— Наташа, родная моя, Наташенька...
Но надо спешить на построение... И вот он в строю, по левую руку от него — Николай Володин.
— Ну как, Аким, поцеловал Наташу? — спрашивает Володин.
— Нет, Николай, не поцеловал... Она меня поцеловала.
Из родного села уходит на фронт Иван Кузьмич. Он оживился, вроде помолодел, но, видно, нервничает — не выпускает изо рта конец левого прокуренного уса. Кузьмич туже затягивает подпруги двух лошадей, хлопает по их упитанным крупам.
— Сам соколиков взрастил. Эх, коняги-миляги!..
Пожилая женщина сует в тачанку огромный сверток:
— Пироги тут, яйца... Ведь бабы-то нет, кто позаботится.
Забрался Кузьмич в тачанку, низко поклонился народу, взмахнул плеткой, тронул вожжи. Понесли кони по столбовой дороге. Взвилась пыль, улеглась, и нет тачанки...
Теплушка до отказа набита молодыми бойцами. В дверях вагона, свесив ноги, сидит в новом обмундировании, в ботинках с обмотками наголо остриженный Семен Ванин.
— Знаете, хлопцы, что теперь будет? — поясняет он провожающим его ребятам. — Получу я высокую награду за свои подвиги. Героя, может, мне и не дадут, а орден обязательно. И как узнают об этом, писем мне пришлют уйму! Точно депутату Верховного Совета! Вот увидите. У меня родни — вся Саратовская область. А наградами, как известно, я ее не очень-то баловал... Так что придется мне секретаря заводить, чтобы он ответы писал: «Так, мол, и так, Матрена Ивановна, гордимся вашим сыном или там племянником, поздравляем, мол, вас с таким геройским орлом». Ну и так далее, все как нужно. Узнают о награде, и тогда...
Гулко лязгают буфера вагонов. Воинский эшелон трогается и набирает скорость.
Д и к т о р: Надела война военные гимнастерки на Якова Уварова, на Петра Тарасовича Пинчука, на Шимы Шахаева, на десятки тысяч других советских людей.
Кинообъектив вырывает из колонны бойцов лица Уварова, Пинчука, Шахаева, скользит по уставшим фигурам сотен других бойцов дивизии Сизова.
Д и к т о р: И незагаданная солдатская судьба свела их всех под Белгородом, в грозное лето 1943 года.
На экране титр: «С О Л Д А Т Ы И Д У Т...»
Дорожный знак — стрела указывает: «Белгород — 23 км.»
...Идут солдаты по прифронтовой дороге — саперы, разведчики, стрелки. Позади всех, немного поотстав, шагает маленький бронебойщик. Тяжелое длинное ружье лежит на его плече. По щекам бойца катятся грязные ручейки пота, под обожженной солнцем кожей перекатываются желваки. Туго приходится маленькому бронебойщику, огромная тяжесть давит на ноющее плечо. Глаза бронебойщика бездумно смотрят на широкую мокрую спину шагающего впереди сапера, обвешанного с боков шанцевым инструментом. Сапер идет ровно, уверенно. Вот он обернулся, молча подошел к бронебойщику и так же молча вскинул на свое плечо ствол длинного ружья.
— Зачем? Я один... сам как-нибудь донесу, — запротестовал было маленький солдат.
Сапер не ответил. Потом остановился передохнуть, глухо сказал:
— Как-нибудь? Чудак, чего кричал?.. Солдат обязан помогать своему товарищу. Понял?
И вдруг из хлопчатого облака вывалилась тройка «юнкерсов». Самолеты с нарастающим воем один за другим пошли вниз, нацеливаясь на колонну.
Сапер отбежал в сторону и упал в неглубокую яму. Сюда же прыгнул и бронебойщик. Низким, раскатистым громом прогрохотало несколько взрывов. Отдышавшись, сапер поднял голову и осмотрелся. Дым рассеялся, самолеты, взмывая вверх, не спеша заходили на второй круг.
— А ты... чего лежишь?! — вдруг закричал он на маленького бронебойщика, только сейчас узнав его. — Почему не стреляешь?
— Куда там?.. Разве их достанешь? — Бронебойщик не договорил, опаленный злобным взглядом сапера.
— Кто же, по-твоему, стрелять в них должен?.. А? — хрипел сапер. И, схватив с земли бронебойку, он положил ее ствол на плечо солдата, стал целиться. — Встань хорошенько, ну!
Боец для устойчивости расставил ноги и уперся руками в бедра. Сапер, присев на корточки, целился. Он выстрелил в первый самолет, но промахнулся. Бронебойщик чуть не упал, но все же поправил своего случайного напарника:
— Упреждение бери, слышишь!
...Самолет мчится вниз, словно хищник на свою жертву. Темными каплями отделяются от него бомбы и косым свистящим дождем летят к земле. Самолет почти достиг земли и стал задирать нос кверху. Палец солдата плавно нажал на спуск и... опять промах! Сапер, весь дрожа от ярости, бессильно опустился на дно ямы. В небе медленно уходил бомбардировщик.
Сапер помутневшим взглядом уставился на маленького солдата.
— Ну? — глухо выдавил он.
— Что «ну»?.. Говорил — бесполезно из бронебойки-то по нему!
— Стрелять в них надо из всего, что стреляет. Понял? — все еще перекипая, заметил сапер, карабкаясь из ямы.
У дороги уже царило оживление.
— Эй, товарищи! Подымайсь! Подкрепление пришло, — прозвучал чей-то веселый голос.
Причиной оживления была неожиданно появившаяся кухня. Бойцы толпились возле дышащего вкусным горячим паром котла и получали свои порции. Маленький боец подставил свой котелок под поварской черпак.
— На двоих, да погуще. Вон для того товарища, — указал он на молчаливого и сурового своего спутника. — Это он стрелял по самолету.
Повар ответил молчанием, но наполнил котелок наваристым супом.
— Спасибо, дорогой, — поблагодарил бронебойщик повара и уселся рядом со своим другом у дороги, свесив ноги в кювет.
— Хочу к вам в саперы. Возьмете? — неожиданно спросил бронебойщик и ожидающе посмотрел в хмурое лицо молчаливого сапера.
Сапер не спеша прожевал мясо, смахнул с губ крошки и отрицательно покачал головой:
— Нет.
— Почему? — удивился маленький боец.
— Ну какой из тебя сапер? Если ты в свое ружье плохо веришь, то саперная лопатка вовсе тебе придется не по нраву... А почему ты один?
— Взвод наш погиб в последнем бою, — горько сообщил боец.
— Ну хорошо, я поговорю с командиром... Зовут-то тебя как?
— Алеша. Алеша Мальцев.
— Ну, а я — Уваров. Будем, значит, знакомы.
Обрадованный Мальцев быстро достал из дерматиновой полевой сумки газету, предложил:
— Прочтем!
— Что это у тебя? — спросил Уваров.
— «Дивизионка»... Чтецом я в своей роте был.
На первой полосе газеты под рубрикой «Герои нашей части» — портрет лейтенанта Марченко. Из-под пилотки выбивается лихой чуб, рот открыт в ослепительной улыбке.
— «Далеко за пределами нашей части, — читает Мальцев, — известно имя отважного разведчика лейтенанта Александра Марченко. В боях на Волге он захватил десять «языков». Неожиданным и смелым налетом на позиции противника взвод, возглавляемый Марченко...»
...Портрет постепенно оживает. Это Марченко стоит в генеральском блиндаже. Здесь кроме лейтенанта начальник политотдела полковник Демин, командир полка подполковник Баталин, сержант Шахаев. Генерал-майор Сизов, высокий, сухощавый, уже пожилой человек с быстрыми вдумчивыми глазами, говорит:
— Немецкое командование подтягивает на наш участок все новые и новые силы. Это неспроста... Нужно перебросить на тот берег Донца разведчиков. Эта операция для нас очень важна. Подполковник Баталин, Марченко с группой пойдет при поддержке вашего полка, отвлеките внимание противника огнем. Усильте разведгруппу саперами. Обратите особое внимание на организацию боя. Операция начнется в ноль часов двадцать минут.
Сделав паузу, генерал еще раз подчеркнул:
— Задание надо выполнить. Понимаете? Марченко, Забаров идет в рейд?
— Забаров ранен, товарищ генерал.
Комдив, будто обожженный, быстро отошел от стола, метнул взгляд в сторону молодого офицера, но ничего не оказал. Некоторое время в блиндаже было тихо.
— Тяжело ранен? — наконец глухо спросил он.
— В плечо, задета кость, товарищ генерал.
— Когда?
— Ночью на Донце. Вместе с саперами переправлялся.
— Так, — задумчиво сказал комдив.
— Зато есть Марченко, — прозвучал вдруг резкий голос лейтенанта.
Генерал быстро вскинул настороженные глаза на Марченко.
— Не говори гоп, пока не перескочишь — умная пословица.
— Разведчики к выходу в операцию готовы, — словно не замечая тона комдива, доложил Марченко.
— Разведгруппа к выходу на операцию готова, — докладывает сержант Шахаев лейтенанту Марченко. В мелколесье, на опушке леса, выстроились разведчики. Марченко быстрым взглядом скользит по фигурам Пинчука, Ерофеенко, Ванина, Володина...
— Задача ясна? А теперь — отдыхать. К нам вольются для подкрепления саперы, да и стрелков обещали подбросить.
К группе подходят Уваров и Алеша Мальцев, докладывают:
— Рядовой Уваров прибыл в ваше распоряжение!
— Товарищ лейтенант, рядовой Мальцев прибыл в ваше распоряжение!
Марченко испытующе оглядывает их.
— Я сапер, товарищ лейтенант, — поясняет Уваров.
Марченко переводит пристальный взгляд на Мальцева. Тот засмущался под этим взглядом, бухнул:
— А я рядовой...
— Вижу, что не генерал, — нетерпеливо прервал его Марченко. — Специальность?
— Он из новеньких, товарищ лейтенант, — вступился за Мальцева Уваров. — Но человек надежный, комсомолец...
— Детский сад здесь разводят, — недовольно начал Марченко, но остановился под осуждающим взглядом Шахаева. — Ерофеенко, возьмите Уварова, Ванин — этого... рядового, объясните им, что главное у разведчика, — резко закончил он.
В неглубоком окопе боевого охранения — два солдата. Уваров старательно записывает данные наблюдения в свой потрепанный блокнот.
— Так, — говорит он, — два пулемета. Один станковый. Проволочные заграждения в три кола. Но ничего, пройдем как-нибудь.
— Не два пулемета, а три, — неожиданно поправляет его Аким Ерофеенко. — Видишь слева...
Яков Уваров с удивлением посмотрел на этого странного бойца, погруженного в какие-то свои думы и вместе с тем успевающего заметить то, чего он не смог обнаружить.
А на небольшой полянке Семен Ванин дает наставления Алеше Мальцеву:
— Что главное у разведчика? Главное у разведчика — джиу-джитсу. Нюхал, что это такое?
— Нет, — растерянно отвечает Алеша, подавленный начальственным тоном Ванина.
— Эх, молодо-зелено. Джиу-джитсу — это японские приемы борьбы. Махнешь рукой — и с копыт долой, — поясняет Ванин. — Вот смотри. Тебе нужно снять «языка». Незаметно подбираешься к нему...
Ванин кошачьей походкой подкрадывается к Мальцеву и резким движением валит его на землю.
— Вот что такое джиу-джитсу, — довольный произведенным эффектом, улыбаясь, говорит он. — Это я тебя понарошку. А сейчас давай поправдышному.
Снова крадется к Алеше, но вдруг сам летит на землю, получив два мощных удара. Он поднимается рассвирепевший, тяжело дыша:
— Чертова душа, у тебя вместо головы ночной горшок приделан. Ты же не по правилам. Нет таких приемов в джиу-джитсу!
— Это я когда мальчишкой был, так немного боксом занимался, — оправдывается Мальцев.
— Мальчишкой... Мальчишкой, — ворчит уже начинающий отходить Ванин. — Не больно вырос, и сейчас еще под носом мокро... Ну да и удары не по правилам — тоже годятся для немцев, — наконец приходит он к выводу.
По редколесью идет Володин. Замечает повисший на кусте небольшой листок бумаги. Он достает его, разглаживает, шепчет:
— Немецкая листовка...
Осторожно читает:
— «Советские солдаты! Фюрер дает последний решительный бой. Крупные лучшие силы великой Германии разобьют войска Красной Армии. Не допускайте, чтобы лилась ваша кровь, сдавайтесь. Великая Германия позаботится о вас. Советские солдаты, если вы хотите жить, если хотите обнять своих близких, а не лежать в сырой матушке-земле — сдавайтесь!»
Володин задумывается.
По узкому ходу траншеи, связывающей передний край обороны с боевым охранением, проползает Володин.
— Аким, Уварову приказано к лейтенанту явиться, а нам с тобой продолжать наблюдение.
— Ну что, друг сапер, усвоил, что к чему? Сумеешь доложить, что видел? — весело спрашивает Ерофеенко Уварова.
— Что же я, по-твоему, совсем глупый? — обиделся Уваров, втискиваясь в узкую траншею.
Аким Ерофеенко и Николай Володин напряженно вглядываются в примолкшую и от этого еще более зловещую немецкую оборону.
— Закурить бы, — наконец жалобно говорит Володин. — У меня так душа устроена, как только курить нельзя, то еще больше затянуться хочется.
— Ну-ну, подыми, — с иронией говорит Аким. — Немцы тебе дадут прикурить.
— Дадут! — сокрушенно соглашается Володин.
Непродолжительное молчание прерывает Аким:
— До нашего села недалеко — с полсотни километров. Может, подвезет счастье: через него пройдет наша дорога. Эх, хоть бы краешком глаза взглянуть. Что с нашими? Что с Наташей? Где она? Жива ли?
— Бабы — они живучие, — не в тон попытался сострить Володин. — А вот мы — будем ли мы живы, пока до родного села-то дойдем, не только что до Берлина, как в газетах пишут?
— О чем это ты? — недоуменно спрашивает Аким.
Володин передает ему немецкую листовку. Тот бегло пробегает ее глазами, неторопливо складывает и разрывает.
— Вот черти, — улыбаясь, говорит он, — и слова-то какие в листовку сунули: «...в сырой матушке-земле». Небось такие листовки сочиняет какой-нибудь заморенный русский граф или князь, которого в восемнадцатом году выперли. Ну и вспоминает свой бывший родной язык по славянским былинам: «Ой, ты гой еси, мать-сыра земля...»
— Смеешься? — учащенно задышал Володин. — Ты не в слова смотри — это тебе не художественная литература, ты существо пойми, существо дела. У немцев техника новая появилась, может, такая, что на сто верст вокруг сжигает. И сам ведь чувствуешь, — здесь он ее накапливает... А ты говоришь — живой к Наташе вернешься.
— Вернусь, Коля, обязательно вернусь, — убежденно говорит Аким.
Яков Уваров толкнул дверь блиндажа, где разместились разведчики. Присмотревшись, он увидел пожилого бойца с добродушно-умным лицом. Потеребив обвислые усы, разведчик стал пробираться к двери, навстречу Уварову.
— Що ж, будэм знакомы. Пинчук! — и повернулся к друзьям, лежащим на земляных нарах. — Какого же биса вы лежите? Пойдите до хлопця! Це ж наш новый разведчик-подрывник.
С нар сполз низкий коренастый младший командир.
— Сержант Шахаев. Парторг роты, — и почему-то застенчиво улыбнулся. Потом добавил: — Вот и хорошо, что прибыли.
Третий разведчик — белобрысый, с озорными навыкате светлыми глазами, в трофейной плащ-палатке, пятнистой, как шкура африканской саламандры, — быстро сунул свою шершавую ладонь в руку Уварова. Затем бросил на него оценивающий взгляд, словно покупатель, толкнул упругим кулаком в грудь, торжествующе заключив «Наш!», оскалил крепкие зубы и, театрально изогнувшись, доложил:
— Семен Ванин! Лихой разведчик, мастер ночного поиска. Десять раз ходил за «языком» — и все безрезультатно. В одиннадцатый — чуть было свой не оставил.
— Невелика бы была потеря, — откликнулся кто-то из темноты угла.
— Ты бы, Уваров, рассказал о себе, как жил, кем был? — попросил Шахаев.
— До войны в деревне жил, а во время войны вот на фронте.
— Исчерпывающая автобиография, — захохотал Семен Ванин. — Так не пойдет!
В руках Ванина появилась фляга в сером чехле. Он встряхнул ее, прислушался.
— Есть! Сейчас ты у меня заговоришь! — быстро открыл флягу, налил в кружку водки и поднес Уварову. Тот покачал головой и глухо выдавил:
— Не пью.
Сокрушенно свистнув, Ванин недружелюбно посмотрел на новичка и сердито заметил:
— Ну, сельтерской у нас для тебя нет.
Темная ночь опустилась над землей. Бледная луна запуталась в сети тяжелых грязных облаков. Разведчики залегли на берегу Донца. Покачиваются на небольшой зыби три пустые рыбачьи лодки. Над головами разведчиков скрещиваются и рвут темную ткань неба пунктиры трассирующих пуль. Ни на минуту не угасают трепетные зарницы.
— Вот сейчас в самый бы раз идти. Темень-то какая! — проговорил Ванин.
— Время еще не подошло. Баталин ждет условленного часа, — сказал Марченко.
— Может, послать к нему и попросить, чтобы начинал сейчас огневой налет? — предложил Шахаев.
— Зачем же это? Он знает свое время, — возразил лейтенант. — Генерал точно час установил.
Марченко то зорко вглядывается в темноту ночи, то переводит взгляд на светящийся циферблат часов.
— Товарищ лейтенант, — глухо заговорил Володин. — Парторг дело говорит. При луне пропадем мы все.
— Володин, быстро до Баталина, передай, чтобы шум начинал. И немедленно возвращайся. Одна нога — здесь, другая — там...
— Есть! — сверкнул Володин глазами и скрылся в темноте.
На командном пункте Баталина. Командир полка нервно посматривает то на часы, то на темное, в свинцовой туче небо. Капитан Крупицын, помощник начальника политотдела по комсомолу, убеждает его:
— Товарищ подполковник, открыть огонь нужно сейчас, немедленно, пока нет луны. Разведчики поймут, как только услышат нашу стрельбу. Если задержитесь, операция может провалиться.
— Товарищ капитан, — сухо говорит Баталин. — В комсомольских делах вы, может, и мастер, а в военном деле, извините меня, профан. Помните — в бою самое главное точность. Начальство знает, что делает. Я начну бой ровно в ноль часов двадцать минут, секунда в секунду, — подчеркнуто закончил он.
На берегу Донца — разведчики с надеждой прислушиваются к каждому выстрелу со стороны полка Баталина. Тоскливо поглядывают на тучу, которая медленно, но упрямо движется по небу. Уже недалеко и край ее, а там, смотришь, луна зальет землю мертвенно-бледным светом.
— Долго Володин добирается до Баталина, — вздыхает Шахаев.
— Кого послали? Тюрю, — ругается Ванин. — Он собственной тени боится.
— А может быть, он ранен? — высказывает предположение Аким.
И сразу же все замолкают.
Подполковник Баталин напряженно следит за стрелой часов. И, когда она показывает назначенное время, коротко бросает:
— Ракету!
Взвилась в небо красная ракета, на миг застыла в вышине и кровавыми каплями упала вниз. Тяжело ударили орудия, задрожали пулеметы в руках солдат...
— Началось! — Все разведчики подтянулись, застыли их лица, словно из мрамора вырезанные.
Аким отыскал глазами широченную фигуру Пинчука. Тот тыкал вверх кулаком, что-то говорил Шахаеву. Аким тоже посмотрел вверх и — вздрогнул: из-за уплывающей тучи кособоко вывалился серп луны. Донец засеребрился.
— Все! — с горечью сказал Марченко. — При такой иллюминации нам не перейти... А где Володин? — спохватился он.
Ровно меряя шагами блиндаж, генерал Сизов говорит, словно размышляя:
— Мы окажемся близорукими начальниками, если допустим, что Баталин непогрешим и учиться ему уже нечему.
— Совершенно верно, Иван Семенович, — откликнулся полковник Демин. — Я думаю, что мы с вами в известной степени проявили эту близорукость.
Сизов нахмурился. Демин, однако, повторил еще увереннее:
— Да. Уже допустили близорукость. Мы вели свою работу главным образом с новичками, с людьми менее опытными. Это, разумеется, очень хорошо. Но плохо то, что мы совершенно забыли о наших старичках, людях прославленных. Взять хотя бы Баталина. Офицер он, безусловно, одаренный, смелый, решительный. Но... мой помощник по комсомолу капитан Крупицын пытался убедить его раньше начать бой, только политработник он молодой — не сумел.
— Инициатива офицеров и солдат в бою нам необходима, как жизнь, — задумчиво проговорил Сизов.
— Об этом бы надо статью в газету, — подсказал Демин.
— Да, вы правы, Федор Николаевич, — согласился генерал. — К вечеру статья будет. Я сам напишу.
Вошел адъютант, доложил:
— К вам подполковник Баталин, товарищ генерал.
— Пусть войдет.
Тяжело дыша, в блиндаж поспешно вошел Баталин. Комдив поздоровался с ним и, прищурившись, сказал:
— А здорово вы ночью ударили по немцам, а? Наверное, так и продолжали бы молотить, если бы я не приказал прекратить огонь?
— Артиллерийская подготовка должна была длиться двадцать минут, а я ее вел всего лишь пять, — ответил Баталин.
— А почему вы ее не начали раньше?
— Согласно приказу, товарищ генерал. Не виноват же я, что появилась эта проклятая луна и помешала разведчикам проникнуть через передний край противника.
— «Согласно приказу», — с оттенком раздражения повторил комдив, внимательно посмотрев на Баталина, затем взял со стола красную книжку и привычным движением раскрыл заложенную страницу. «Боевой устав пехоты», — успел прочитать Баталин.
— Вот посмотрите сюда, — тихо предложил Сизов.
Роняя с широкого лба капли пота, Баталин стал читать. Подчеркнутая комдивом статья Устава говорила об инициативе командира в бою.
— Возьмите... На память от меня, — комдив указал на Устав. — И почаще заглядывайте в эту книжку. Полезно! А теперь идите.
Подполковник повернулся и, медленно переставляя толстые ноги, тяжело вышел из генеральского блиндажа. На улице было прохладно, но Баталин расстегнул ворот гимнастерки. Подошел к коню, привязанному у дерева, с трудом перекинул в седло большое грузное тело. С озлоблением пришпорил. Конь присел, дико всхрапнул и, выбрасывая себе под брюхо песок, помчался тряской рысью.
Около землянки разведчиков развалились, греясь на солнышке, Аким Ерофеенко и Семен Ванин.
— Володина так и не нашли, — с дрожью в голосе говорит Аким. — Видно, под снаряд попал, ничего не осталось. А дружки мы с ним были с детства...
Семен приподнялся, хотел посочувствовать Акиму, но так хороша была природа: сияющее солнце, девственная зелень кустарника, — что не хотелось говорить о смерти.
— Тебе, Аким, профессия разведчика противопоказана, — вдруг начал он убеждать Ерофеенко. — Ну какой из тебя разведчик? Высок, как колодезный журавль, тебя за версту видно. Демаскируешь оборону. Траншею трехметровую нужно. Противопоказано для разведчика? Противопоказано. Ты, наконец, в очках. По их блеску тебя сразу немцы обнаружат — для них готовенький «язычок». И вот сейчас собираемся ведь... — но Ванин почему-то осекся и не стал говорить о предстоящем. — Нет, не выйдет из тебя хорошего разведчика.
— Видишь ли, Семен, — спокойно возразил Аким, — кому что дано природой, тот тем и располагает. Тебя, например, язык и глаза выручают, ну а меня...
— Голова, скажешь?
— Допустим. А потом, что ты ко мне привязался, нашел время для болтовни. И что, собственно, тебе от меня нужно?
— Вот опять «собственно»! Когда ты оставишь это глупое словцо? Ты бы лучше послушал, что умные люди говорят.
— Это не себя ли ты умным считаешь?
Но Ванин пропустил вопрос мимо ушей.
— Я бы вот что посоветовал тебе, Аким. Подавайся-ка ты в наградной отдел. Самое подходящее для тебя место — писарем там работать.
— Почему, собственно, в наградном? — удивился Аким.
— А потому, ученая твоя голова, что наградные листы будешь на меня заполнять. Писарь из тебя выйдет в самый раз. И почерк у тебя недурной, и в грамматике ты силен.
Аким улыбнулся. В сущности, ему нравилась Сенькина болтовня. Семен потянулся, в сладкой истоме развалился на траве.
— Загораем в буквальном и переносном смысле, — констатировал он.
Ночь. На наблюдательном пункте командира дивизии группа офицеров и генерал Сизов, сухой, весь как-то по-особенному подобранный, похожий на солдата, готовящегося к атаке, он неподвижно стоит у амбразуры блиндажа.
— Задача ясна? — спрашивает он по рации. — Так, хорошо...
В траншее — подполковник Баталин.
— Уяснили задачу, товарищи офицеры? — задает он вопрос окружившим его командирам.
Залегли солдаты в прибрежных зарослях Донца. Капитан Крупицын, закутавшись в широкую плащ-палатку, лежит с группой солдат.
— Задачу все поняли? — испытующе смотрит он на них.
— Так точно, товарищ капитан, — отвечает один из солдат.
— Мы должны без единого выстрела переправиться через Донец, а потом ударить по немцам, захватить высоту 117,5, отвлечь внимание противника от переправляющихся через реку разведчиков, — еще раз напоминает Крупицын.
На артиллерийской батарее старшего лейтенанта Гунько.
— Наша задача, — объясняет он командирам орудий, — сразу же накрыть огневые точки противника, поддержать наступающих стрелков.
Сержант Шахаев с группой разведчиков около рыбачьих лодок на Донце. Алеша Мальцев старается быть поближе к сержанту, боязливо вздрагивает от шальной пулеметной очереди, от резких ударов снарядов и мин.
— Что, страшно? — шепчет Шахаев.
— Не, — также шепотом отвечает Мальцев. — Непривычно, без командира особенно...
— Лейтенант Марченко заболел, — сухо заканчивает разговор Шахаев.
— Ты що, ничего не разумиешь, Мальцев, — говорит Пинчук. — Шахаев — добрый командир, голова у него свитла. С ним не пропадешь. С ним, як и с Забаровым, мы ни разу не возвращались без «языка».
— А с Марченко? — спросил Уваров, — с лейтенантом тоже без «языка» не возвращались?
— Пид Сталинградом — да. А зараз було дило. — Пинчук немного смутился. — Но Марченко тож добрый командир. Храбрийший и вообще...
Тут Пинчук запнулся и умолк.
Под покровом темноты переправляется через Донец стрелковый батальон. Немцы не замечают скользящих по воде лодок. Солдаты быстро выпрыгивают на прибрежный песок и залегают.
Связист подает телефонную трубку генералу Сизову:
— Подполковник Баталин, товарищ генерал!
— Все «огурчики» отправлены на «базар», товарищ первый, — докладывает Баталин.
— Хорошо, — довольно улыбается генерал. — Полковник Павлов, открывайте огонь.
— Слушаюсь! — отвечает приземистый плотный офицер — начальник артиллерии.
— Огонь! — командует старший лейтенант Гунько, и орудия изрыгают языки пламени.
Заухали взрывы, застрекотали пулеметы. Ночь встрепенулась зарницами ракет и разрывами снарядов.
Вскочили на ноги солдаты переправившегося батальона, и клич «ура-а-а‑а!» слился в непрерывный крик.
— Время, — произносит сержант Шахаев, и разведчики бесшумно занимают места в лодках. И вот они уже плывут по реке, напряженно вглядываясь вперед, прислушиваясь к грохоту отдаленного боя.
...Ползут разведчики в проходе между проволочными заграждениями. Впереди — Шахаев. Около него Алеша Мальцев. Сзади — Пинчук, Аким, Сенька, Уваров.
Рядом глухо хлопнула мина, видимо, натяжного действия. Воздух мгновенно раскололся яростной стрельбой.
— Ложись! — взмахнул рукой Шахаев.
Ткнулся головой в плечо Шахаева Алеша Мальцев, сержант ласково обнял его изредка вздрагивающее тело.
Но все замолкло. И разведчики опять двинулись вперед.
На наблюдательном пункте генерала Сизова.
С наблюдательного пункта генерала неопытному человеку трудно понять, что же творится на высоте. То ее на миг выхватывают из темного зева ночи разрывы снарядов, то вновь она пропадает в сплошной звенящей мгле. Сквозь пулеметный и автоматный треск, сквозь сердитый рев орудий и минометов изредка прорывается слабая волна красноармейского «ура»...
— Гунько! Гунько! Перенеси огонь по левому скату! — кричит в трубку полковник Павлов.
— Вас просит подполковник Баталин, товарищ генерал, — доложил радист.
Сизов поднял трубку. Баталин докладывает:
— Разрешите прекратить атаки. Несу большие потери. Комбат и его заместитель ранены...
Генерал с ненавистью посмотрел на трубку рации, будто она была виной всему случившемуся, передал ее полковнику Демину. Тот выслушал, что ему докладывали, посмотрел на генерала.
— Необходимо до конца, понимаете, до конца разведать организацию огня противника у высоты 117,5, — строго объяснил генерал начальнику политотдела.
— Обязательно, — в знак согласия кивнул Демин.
Комдив сурово сказал в трубку:
— Атаки продолжать! Высота должна быть взята! Сейчас дадим еще огня.
И снова зло ударили пушки. Над высотой, разгребая темноту, заплясали огненно-красные языки разрывов.
— Батальо-о-о-он! Слушай мою команду! Вперед! Ура-а‑а!
Всколыхнулись поредевшие ряды стрелков, устремясь на штурм высоты.
Разведчики, тяжело дыша, ползут по-пластунски... Шахаев наконец почувствовал, что неприятельские окопы где-то позади. Махнул рукой разведчикам, вскочил. До глубокой, заросшей тальником балки бежали, как по раскаленным углям.
— Проскользнули, — выдохнул Ванин. Вдруг его физиономия сделалась пресерьезной. Он посмотрел в глаза Акима и сказал испуганным голосом:
— Аким!
— Ну что тебе, Семен?
— Очки!
— Что очки? — встревоженно спросил Аким, хватаясь за переносицу.
— На носу, — спокойно объявил Ванин.
— Нашел время паясничать, — укоризненно заметил Ерофеенко.
— Не задерживаться, не задерживаться, — торопит Шахаев, ускоряя шаги. Разведчики — за ним, цепочкой через кустарник...
На наблюдательном пункте генерала — общее напряжение.
— Товарищ генерал, Баталин на связи!
Комдив мгновенно взял трубку. И все увидели, как ярко и задорно блеснули его глаза. Выслушивая Баталина, он свободной рукой тщательно вытирал пот с высокого лысеющего лба.
— Кто командовал батальоном? — спросил Сизов.
— Капитан Крупицын.
Полковник Демин улыбнулся, хитро прижмурясь. Сизов молча пожал ему руку и быстро отошел. Подошел к сырой, холодной стенке блиндажа и прислонился к ней горячим, потным лицом.
— Передайте, чтобы отходили! — распорядился он и, взглянув на окружающих его офицеров штаба, коротко бросил: — К переправе!
И сам первый направился к выходу.
Рассвет застал разведчиков далеко за линией фронта.
— Отдыхать! — приказал Шахаев.
Разведчики сразу же упали на траву, растирая ноющие ноги.
— А ну-ка подойдите сюда, — позвал Шахаев солдат, а сам лег на живот, разложил на росистой траве карту, вынул компас. — Слушайте задачу. Наша цель — связаться с партизанами. Пароль партизан: «Бревна ловлю... Двор у меня сожгли». Отзыв: «Кто же сжег?» Установить силы противника, расположенные вот в этих населенных пунктах...
Сухой былинкой он очерчивал названия сел и деревень.
— И последнее, самое главное: взорвать мост через реку. Ясно? Все поняли?
— Все, — ответили хором солдаты.
— Посмотрите, товарищ сержант, — вдруг позвал Уваров Шахаева.
Они оба наклонились, рассматривая что-то на просеке.
— Танк прошел. Совсем недавно.
На земле глубоко отпечатались лапы гусеничных траков.
— Да. Но какой танк, товарищ сержант? Видите — ширина гусениц какая! Около метра. Таких я еще ни разу не видел.
Шахаев поднял глаза на Уварова:
— Значит, новые появились?
Сержант, растопырив пальцы, смерил ширину гусениц, записал в блокнот. Затем срисовал отпечаток траков.
Подошел Сенька:
— Над чем это вы колдуете?
Ему показали необычный след.
— Эх, чертяка, — и Семен тихонько свистнул.
В небольшой хатенке дед Силантий сидит за столом, что-то записывает на клочке бумаги. Подошел к окну, посмотрел на улицу. Взгляд остановился на здании бывшего сельсовета, где сейчас бессильно повис флаг со свастикой. Улицы пустынны. Дед Силантий сердито задернул занавеску. Опять уселся за стол, метнул взгляд в сторону бабки:
— Шла бы спать, старая.
— Ох, мать-святая богородица, в полдни-то спать грех.
— Ну ладно, ладно. Принеси тогда счеты... Садись, мать, будешь у меня за счетовода. Откладывай: сеялок Ростсельмаша у Яблоневого оврага, под старой копной — одна, отложила?
— Да никак не откладывается.
Косточки действительно не хотели двигаться по кривой проржавленной проволоке.
— Дайкось я их поправлю... Ну вот, теперь дело пойдет. Считай, мать. Так, значит, сеялок, — весело повторил старик, — у Яблоневого оврага — одна. У Лисьих гор — еще три. Отложила? Ну, сколько получается? Четыре? Славно! Теперь плуги. В Волчьем яру — сразу десять. Два тракторных и восемь конных... Отложила?
— Пошто тебе все это понадобилось? — поинтересовалась бабка.
— «Пошто»? — передразнил старик. — Красная Армия по всем видам вернется скоро. Перед Советской властью отчитаться надо будет.
— Скоро? — всплеснула руками старуха, и вдруг из глаз ее потекли крупные редкие слезы.
— Нельзя с вами, старухами, суръезные дела делать. — нахмурился дед Силантий. Но сам смахнул набежавшую слезу, оделся, вышел из дому.
Разведчики вышли к небольшой, но бурной речке. Сквозь разрывы облаков выглянула луна и тут же снова спряталась за тучи.
— Слушай, Сень, — осторожно тронул Аким за плечо Ванина, — село мое родное тут неподалеку. Как ты думаешь, отпустит сержант, если я попрошусь? А может быть, и просить не стоит?
Ванин серьезно задумался.
— Я сам попытаюсь это сделать, — наконец сказал он. — За себя просить — самое тяжелое дело, по себе знаю...
— На ту сторону надо перебраться, а лодки нет, что будем делать? — обратился Шахаев к солдатам.
Пинчук молча подошел к подмытому водой, стоящему на сильном течении дереву и, упершись в землю, нажал на него. Дерево с треском упало на противоположный берег, образовав своеобразный мост.
— Ну, господи, спаси раба божия Ванина Семиона, — шутливо перекрестился Семен. — Придется мне первому судьбу испытать. Только в случае чего родственникам сообщите, — сказал он, натянуто улыбаясь.
Ванин с опаской поглядел на черную кипящую пучину и осторожно ступил на дерево. От тяжести Сенькиного тела дерево опускалось все ниже и ниже, и, когда Ванин достиг середины, оно качнулось, выскользнуло из-под разведчика. Семен исчез под водой. Его малахай поплыл вслед за обломанными ветками.
Однако через несколько секунд появилась Сенькина голова. Отчаянно рассекая воду мелкими саженками, солдат поплыл к противоположному берегу и вскоре выбрался на сушу.
Увлеченные этим происшествием, разведчики не заметили, как из кустов вышел дед Силантий. Первым старика увидел Пинчук.
— Здравствуй, диду, — приветствовал он старика.
— Доброго здоровьичка!
— Откуда, дедушка? — спросил Шахаев.
— Из Илимовки, откуда же мне быть? Бревна ловлю... двор у меня сожгли.
— Кто же сжег, дедуся?
Дед посмотрел на сержанта и, растерянно теребя бороду, ничего не ответил.
— А вы кто будете? — спросил он.
— Рабочие мы, дедушка, домой собираемся в Харьков. Из Белгорода. Немцы нас отпустили. Говорят, красные наступать собираются.
Дед Силантий вдруг поднял кверху большой нос, потянул им воздух и засмеялся:
— Ой же и врать ты мастер, сынок. Не из Белгорода вы. Махорочка очень духмяная у вас. Аж за сердце щекочет. За версту чую ее запах, ить такой махорки, мил человек, при немцах-то мы, почитай, третий год не видим.
Все облегченно рассмеялись. Сквозь шум воды до разведчиков доносился низкий, словно бы придавленный чем-то тяжелый гул.
— Нечистый бы их забрал, — дед нахмурился. — Это там, у моста. Танки ихние. День и ночь горгочут. И все туда, к вам, направляются. Огромадные, дьявол бы их забрал совсем. Ране таких не видно было, широченные. «Тиграми», вишь, их назвал немец. Для устрашения небось.
— Для нас что-нибудь у вас есть? — перебил Шахаев.
— Как не быть! Вот возьми-ка, сынок. Тут все обозначено. Много, вишь, новых частей появилось у немца. Все леса забиты германцами.
— Благодарю, дедушка, — взволнованно сказал Шахаев.
— Зачем меня благодарить — все мы свое дело делаем.
— А в селе, где мост, много фашистов?
— Много, сынок. Сам-то я не был там. А люди сказывают, что много... Вот в нашей деревне их нет ноне. Делать им, окаянным, у нас больше нечего. Скотину всю поели, хлеб вывезли в Германию. Теперь приезжают за другим товаром: парнишек да девчат ищут, в Германию увозят, как скотину.
Аким побледнел.
— Вот уж гостюшки, так уж гостюшки, — хлопочет старуха, накрывая на стол. — Нежданные мои, соколики... А ты-то, старый, предупреждение не мог мне сделать. Я бы и пирогов напекла. А теперь вот красней перед добрыми людьми.
— Военная тайна, мать, — оправдывается дед Силаний.
— Я тебя про военную линию не пытаю, ты бы только намеком мне, по моей бабьей линии.
Тут же за столом через некоторое время.
— Такой еще ты молоденький, — говорит бабушка, обращаясь к Алеше Мальцеву. — Как ты на фронт-то попал?
— Добровольцем. Мне уже восемнадцать исполнилось.
— Боязно, сынок, воевать-то?
— Ничего, привыкнуть можно.
— Трудно к смерти-то привыкать, — сокрушается старушка.
— А почему к смерти? Я еще жить буду. Есть у меня, бабуся, думка: насадить по всей нашей земле столько садов, чтобы даже в зиму и то бы яблоками пахло. Много садов — так что посмотришь весной с самолета — как будто не земля внизу, а ковер, природой вытканный. Агрономом я стану, бабуся.
— Святое дело, — поддерживает Алешу бабка, — землю любить.
— Так вот, — поднялся с места Шахаев, — первоначальный план взрыва моста отменяется. С боем мы не сумеем прорваться к переправе — сил у немцев много. Придется ударить в разных местах села, отвлечь внимание охраны. А ты, Уваров, зажжешь мост один. Понимаешь, один, Яша! Другого выхода нет. Отправимся, как только стемнеет.
В вечернем бирюзовом небе высоко-высоко плывет караван журавлей. Долгим взглядом провожает Пинчук живой, все уменьшающийся треугольник. Старый солдат вздохнул, вошел в дом и затормошил дремлющего сержанта.
— Может быть, пидымо?
— Да, пора собираться.
— А на грейдере все гудут и гудут, нечистый бы их всех побрал, — сообщила старуха. — Ну как, сынок, не приболел? — участливо спросила она Сеньку.
— Нет, бабуся, все хорошо.
— Ну, слава тебе господи. А я-то уж боялась.
— В его годы я и не знал, что такое хворость, — похвастался старик. — Э-э, милок, а где ж у тебя шапка? — удивился старик.
— Теперь вона, мабудь, у Черном мори гуляе, — предположил Пинчук.
— Не очень холодно — весна, — сказал Сенька.
— Ночью, сынок, прохладно. Ведь еще апрель, заморозки бывают. — Силантий полез на печку и вытащил оттуда свой на редкость старый и ободранный малахай.
— По Сеньке и шапка, — заметил Аким.
Дед и старушка расцеловали солдат. Бабка уголками платка смахивала слезы. И долго стояла, сложив руки на груди, и печальными глазами смотрела вслед удалявшимся разведчикам.
Огородами, где ползком, где короткими перебежками, Яков Уваров достиг середины села.
Немецкий часовой, ежась от ночной прохлады, ходил по мосту, притопывая и постукивая твердыми коваными сапогами. Вдруг в разных концах села внезапно раздалась отчаянная автоматная стрельба. Солдат заметался по мосту, не зная в чем дело.
Яков нахмурился и решительно вышел из-за укрытия. Широкими шагами приблизился к мосту. На окраине села трещали автоматные очереди. За рекой, вдоль вытянутых в неровную цепочку домов, метались немцы. Они беспорядочно стреляли и куда-то бежали.
...Внезапно перед часовым из темноты возникла фигура коренастого русского парня.
— Вохин гейст ду? — заорал растерявшийся немец. Парень показал на ведро. За водой, мол, иду.
— Цурюк! — завизжал часовой и вскинул автомат. Но тот же миг страшный удар в челюсть опрокинул его. Часовой, не успев вскрикнуть, упал в бушевавший под опорами водоворот.
Яков скользнул на мост, разбивая бутылки с горючей смесью. В разных концах моста вспыхнуло пламя... Широкоскулое лицо Якова покрылось каплями пота. Его русые волосы прилипли к мокрому лбу, в черных глазах металось пламя. Послышалась чужая речь. Его заметили. Яков бросился в узкий проулок, ведший к лесу.
— Форвертс, — кому-то скомандовал немецкий офицер, выскочивший из одного дома, и сам побежал за Уваровым. Яков свернул на другую улицу. Немец не отставал. Уваров упал. О него споткнулся офицер и со всего размаху ударился о каменную мостовую. Пистолет выстрелил и вылетел из его рук.
Уваров вскочил на ноги, через открытую калитку нырнул в сад и темным полем, спотыкаясь о кочки, побежал к лесу.
Уже у самой опушки леса его настигла автоматная очередь. Вгорячах Яков Уваров пробежал еще немного, зашатался, попытался ухватиться за ствол дерева, прижаться горячей мокрой щекой к его шершавой холодной коре, но не смог. Тихо застонав, он упал, проглоченный внезапно наступившей тишиной.
— Мы никогда не забудем тебя, Яша, никогда! — шепчет Аким, приравнивая широкой ладонью небольшой холмик земли.
Опечаленные, без головных уборов, стоят разведчики. У Мальцева задрожали губы. Он осторожно отошел и скрылся в кустах.
Шахаев раздвинул кустарник: Алеша лежал на земле и плакал — по-детски, навзрыд.
— Закусить треба, — угрюмо сказал Пинчук.
Ванин развязал мешок, вынул оттуда небольшой ящичек, на крышке которого готическими буквами был написан адрес.
— Что это у тебя? — заинтересовался Шахаев.
— Я время даром не терял, — ухмыльнулся Сенька. — Вижу переполох... заскочил на минутку в хату, откуда немцы, как перепуганные куры, выскочили. Смотрю — посылки ихние, с Дейчляндии, я одну организовал. Пасхальная, должно быть, запоздала...
— Да ты с ума сошел, — перебил его возмущенный Шахаев. — Вы, Ванин, больше на задание не пойдете.
— Я же вас хотел угостить, — оправдывался Сенька.
— Угостить? А не сообразил, что этим ты мог всю операцию сорвать? — узкие глаза Шахаева сделались, как щелки.
Хозяйственный Пинчук поспешил вскрыть злополучную посылку. В ней оказались несколько коробок с сардинами и бутылка с ромом.
— «Рум», — прочитал Пинчук. — Это ром, по-нашему, — пояснил он. — Черт тебя понес. Всех бы мог подвести под монастырь.
— Угостить хотелось, — продолжал бормотать Семен. — Для всех старался. У Пинчука вон запасы на исходе. Правда, Петр?
— То правда, но поступил ты безрассудно.
— Ну и черт с ней, с посылкой, — решил Сенька, швырнув ногой ящик. — Раскидаю сейчас воронам.
Но Пинчук помешал ему это сделать:
— Ишь выдумав що! — Он переложил содержимое посылки в свой мешок. — Добре, згодится.
— Ну, это уж хамство с твоей стороны, — возмутился Семен. — Моими продуктами распоряжаться!
— Воны уже не твои, а державни, колы на мий склад поступилы, — резонно ответил Пинчук.
Аким и Ванин приблизились к Шахаеву, перематывавшему портянки. Аким нетерпеливо поглядывал на друга. Семен подсел к сержанту.
— Ты что, Ванин? — Шахаев разогнулся, натягивая сапоги.
— Так, ничего.
— Врешь.
— Ну предположим... А у вас, товарищ сержант, девушка любимая есть? — издалека начал Сенька.
— Ну, тоже предположим. А дальше что?
— Какой вы странный народ — казахи... Замкнутый, стеснительный...
— Скилки разив тоби говориты, Семен, що сержант наш зовсим ни казах, а буряко-монголыць, — поправил его Пинчук.
— «Буряко!» — передразнил Ванин.
Аким понял, что Сенька начал слишком издалека, и решил сам обратиться к Шахаеву.
— У меня к вам есть большая просьба, товарищ сержант...
— Без тебя обойдусь, — перебил его Семен.
Но Аким продолжал:
— В пяти километрах отсюда мое родное село...
— Сколько тебе нужно времени? — спросил Шахаев, не дослушав Акима.
— Сутки, не меньше, — ответил за Акима Сенька. Но Аким, сверкнув на него очками, проговорил слегка дрогнувшим голосом:
— Часа два...
— Даю тебе пять! Найдешь нас у деда Силантия.
Аким перелез через знакомую изгородь. Осторожно постучал в дверь. Один раз, второй, третий. В сенях послышались шаги. Ее шаги. Вот они замерли, и раздался тревожный голос:
— Кто там?
Аким молчал, не в силах произнести ни слова.
— Кто там?
— Это я, Аким, — выдавил он. — Я, Наташа, Аким.
Дверь распахнулась, и Наташа повисла у него на шее.
— Наташ, Наташенька, радость моя, — только и в силах был шептать Аким. Так он и внес ее в комнату и держал на руках, пока мать Наташи не зажгла лампу.
— Мама! Мамочка! Это же Аким! Акимушка!
— Да я, собственно, это я, — смутился Аким.
— Вижу, Наташенька, вижу! Боже ж ты мой, да чего же я, старая, стою? Замерз небось, родимый?
Аким с жадностью разглядывал лицо Наташи. Он сидел перед ней худой и обросший густой колючей щетиной, забыв снять очки и старую шапку, из-под которой падали на потный высокий лоб длинные пряди русых волос.
— Так это ты, Акимушка, Аким, Акимка?
— Я, я, Наташенька. А это ты?
— Ну конечно я. Я, любимый мой.
— Ты жива и здорова?
— И жива и здорова. И ты жив и здоров?
— И я, собственно, жив и здоров.
— А мне сегодня недаром сон привидился, — вступила в разговор мать Наташи, собирая на стол. — Белый кочет по нашей избе ходит, важный такой. И голосистый тоже.
— Это ты — белый кочет, ты, Аким, — смеется Наташа.
Вдруг кровь прилила к ее лицу:
— Ты прости меня, но я... я хочу спросить тебя... Скажи, как ты сюда попал?
— Меня отпустили, Наташа, всего на пять часов. Один час я уже провел в дороге. Осталось четыре. Там ждут меня товарищи.
Счастливая, она прижалась к Акиму.
— И мост твое дело?
— Не спрашивай меня об этом, Наташа, ладно? Скажи, в селе есть немцы?
— Сейчас нет... Давай сапоги помогу тебе снять...
Но помощь Наташи не потребовалась: сапоги сами слетели, едва Аким тряхнул ногами. Девушка захохотала:
— Где ты достал такие броненосцы, Аким?
— А что, разве плохие? Собственно, хорошие сапоги.
— Нет, ничего, я так, — она, улыбаясь, тащила за руку Акима к столу.
— Потише, Наташа, могут услышать, — предупредила мать, приподнимая кончик занавески и посматривая на улицу.
...Равнодушно отсчитывает время маятник стареньких ходиков.
— Ребята вернулись, — сообщила деду Силантию бабка, сияя добрыми глазами.
— А где же те двое? — встревожился дед, заметив отсутствие Уварова и Акима.
— Аким скоро будет, — ответил Шахаев. — А Уваров... — сержант замолчал.
Дед понял и опустил седую, тяжелую свою голову.
— В поминание его запишу — воина убиенного Якова, — заплакала старуха.
— Ну что, мать, корми ребят, — заспешил дед. — Прошу, сынки, чем богаты, тем и рады.
Солдаты уселись. Пинчук разлил в стаканы водку. Дед первый провозгласил:
— За них... за наших солдат, стало быть!
А маятник ходиков все отстукивает и отстукивает время.
— Помнишь, Акимушка, как мы в Харьков ездили? Все в белых костюмах, — и город такой светлый. Ой, до чего же было хорошо, Аким!
— И опять будет так. Еще лучше будет, Наташенька. Только умнее мы еще станем, не дадим, чтобы враги ходили по нашей земле. Ох, Наташенька, чего мы только не понастроим! Как мы с Колькой Володиным мечтали...
— Не говори о нем, Аким, забудь его, — торопливо перебила Наташа. — Не стоит он того, чтобы о нем вспоминали...
— Почему? — удивился Аким. — Он, можно сказать, на моих глазах погиб.
— И вовсе не погиб. Прибежал с фронта. У Стешки сейчас живет, в ее доме...
— Что же он делает в селе? В полицейские пошел?
— Нет. Не стал он полицаем. Живет затворником. Не поймешь, кого больше боится — своих или немцев.
Наташа смолкла. Молчал и Аким. Потом он поднялся и через силу улыбнулся:
— Ну, Наташа, мне пора... Вот и повидал тебя...
Глотая слезы, Наташа не отпускала его руку:
— Как же это? Так скоро...
Плечи девушки затряслись.
— Не надо, родная, помнишь, мы обещали быть сильными...
— Я провожу тебя до леса, Аким.
— Не надо, Наташенька.
Они обнялись в последний раз. Скрипнула калитка.
Стешкина хата стояла на отшибе, у самого берега реки, скрытая вишневыми деревьями. Аким нашел ее без труда, Постучал.
— Кто там? — послышалось за дверью.
— Полиция. Открывай!
— У меня жена больна тифом.
— Открывай!
Заскрипели засовы, звякнула щеколда. Тяжелая дверь медленно, со стоном открылась. Перед Акимом стоял человек с длинной бородой, в белой исподней рубахе и подштанниках.
— Веди в дом!
— Милости просим!
Аким первый шагнул в темную комнату. За ним вошел Володин.
— Что вы хотели, пан полицай?
— Зажги свет.
— Стеша, где у нас спички?.. Стеша!
Из-за перегородки раздался сонный голос женщины:
— За образами, Коля, возле лампадки.
Вспыхнула спичка и, помаргивая, поплыла за перегородку.
Оттуда послышался испуганный шепот:
— Кто это?.. Господи, спаси и помилуй!
Затем появился хозяин с лампой в руках. Он осторожно поставил ее на стол и лишь теперь решился посмотреть на вошедшего.
— Аким?! — И вдруг безумная радость отразилась на его лице. — Значит, и ты того... Вот и правильно!.. Пусть воюют те, кому жизнь не дорога! Как я рад, раздевайся, проходи сюда! Стеша, да это же Аким! Он тоже вернулся. Ну, проходи же, дружище!
Аким не шевелился. Володин посмотрел на его лицо и опешил.
— Да проходи же, Аким!
Аким молча подошел к столу, присел. Володин попытался помочь ему раздеться. Аким холодно отстранил его руки.
— Так ты, Аким, какими же судьбами?
— Разные судьбы привели нас в родное село!
Наступило долгое и тягостное молчание. Аким осмотрел комнату. На столе, в овальной рамке, стоял портрет Николая. Как непохож был на этот портрет стоящий перед Акимом бородатый человек в подштанниках, с издерганным бледным лицом. Взгляд Акима — холодный и тяжелый — переходил от одного предмета к другому, наконец опять остановился на болезненном лице Володина:
— Почему ты... почему ты сбежал?
Володин, захлебываясь, заговорил:
— Не мог я! Понимаешь, не мог! — Он заметался по комнате. — Ты скажешь — трус! Да, трус, предатель. Все это так... Но я не мог больше ни одного дня, ни одного часа там быть... Эти стоны, кровь... Меня рвало от запаха человеческой крови! Помнишь, там, под Абганерово, когда бомбой у нас разорвало на куски сразу пятерых. Я неделю ничего не мог взять в рот. Я ненавижу фронт, войну, людей, которые убивают друг друга. Я... бежал от войны.
— И вот она вновь пришла прямо к тебе в дом, — как-то удивительно спокойно возразил Аким. — Убивать друг друга... — продолжал Володин, но резкий окрик Акима остановил его: — Замолчи ты, гадюка! Хватит! — В руках разведчика блеснула вороненая сталь пистолета. Нечеловеческий крик раздался за перегородкой, и в комнату в нижнем белье метнулась Стешка. — Коля, милый! Он убьет тебя, Коля!..
Аким поднял пистолет перед мертвенно-бледным, изуродованным страхом лицом Володина и вдруг опустил оружие. Спрятал пистолет в карман, повернулся и пошел к двери.
Темной ночью, грязной проселочной дорогой идет Аким. А в сознании его возникают и звучат стихи, которые когда-то давно он читал детям:
Гарун бежал быстрее лани,
Быстрей, чем заяц от орла;
Бежал он в страхе с поля брани,
Где кровь черкесская текла...
Разведчики — в генеральском блиндаже. С ними — выздоровевший Марченко.
— Спасибо вам за службу, солдаты, — говорит генерал. — Операция проведена хорошо и дерзко. У вас и нам, начальникам, есть чему поучиться. Не забудьте написать донесение в штаб армии, — напомнил Сизов лейтенанту Марченко. — А на разведчиков дайте представление к награде. Уварова посмертно — к ордену Ленина. Сейчас же небось проголодались. Пройдите в мой блиндаж, там вам что-то вкусное приготовлено. Сам бы полакомился, да времени нет. Зато вам больше достанется.
Сизов весело улыбнулся, но сейчас же опять стал серьезным:
— И помните, ваша трудная работа еще далеко не закончена. Нужен «язык»... очень нужен «язык»!
— Хорошо Мишка Лачуга для нас расстарался, — Сенька никак не может сдержать поднявшуюся в нем икоту.
— Кто это — Лачуга? — спрашивает Аким.
— Ты не знаешь Мишку Лачугу? — удивляется Семен. — Так это после генерала — первый человек. Повар генеральский... Вот и говорите теперь о людском благородстве. Сам же ты, Аким, в большом количестве, я этому свидетель, потреблял пищу, им приготовленную. А теперь он, вишь, не знает Мишку Лачугу. Чистейшей воды неблагодарность... Слушай, Аким, и что ты такой невеселый? Как зачумленный ходишь. Не люблю молчунов. Корчат из себя эдаких глубокомысленных философов...
Они сидят под развесистым дубом, отдыхая после сытного обеда.
— Расскажи, Аким, как встретили тебя в родном селе? — попросил Семен.
Аким ссутулился, будто ожидая удара.
— Встретили, как всех встречают, — ответил он уклончиво и опять задумался.
— Ну и тихоня же ты, Аким, — серьезно заметил Ванин. — Тебя в детстве, наверное, и друзья-то били как сидорову козу.
— В детстве нет, не били... А вот сейчас побил один друг, и ударил очень больно.
— Ты это о ком, Аким? — насторожился Сенька.
Аким ответил не сразу. Он зачем-то надел очки, которые сейчас ему были не нужны, потом снял их, спрятал в карман.
— Так о ком же ты, Аким?
— Был у меня, Семен, друг. Я считал его хорошим человеком. Вместе росли, пионерские галстуки носили, школу кончали вместе, друг без друга никуда не ходили. И так до самой войны...
— Володин?
— Он.
— Так ведь он же погиб, а убиенным все грехи прощаются. Их, говорят, даже в рай без очереди пускают...
— Нет, Семен, это мы думали, что погиб...
— Так где же он?
— Дезертировал с фронта, когда его Марченко к Баталину в полк послал.
— Ну? И где же он теперь?
— Живет дома... в тылу у немцев... с молодой женой.
— А ты его видел сам?
— Видел.
— И что же?
— Ничего. Живет...
— Нет, ты-то чего же... ему?
— Я? Ничего. И не убил, не мог я, понимаешь?
Ванин с презрением посмотрел на своего друга:
— Эх ты! Размазня!.. Маменькин сынок! А еще солдат!
Аким молчал, даже не пытаясь оправдываться. Застучали по листьям крупные капли дождя.
— Пошли в блиндаж, — глухо предложил Сенька и, не глядя на товарища, медленно побрел к селу.
Аким не двинулся с места. Дождь мочил его ссутулившуюся спину.
Забравшись в кустарник, Георге Бокулей самозабвенно играет на губной гармошке. Румынский мотив, мелодичный и тоскующий, навевает легкую грусть. Но вот он сменяется бодрым мужественным напевом, и Бокулей вдруг запевает разгульную гайдуцкую песню:
Три гвоздики, лист зеленый.
Там, в корчме, под горным склоном
Пьет Богян и пьет Берган,
Вместе с ними — брат Стоян.
«Пей, Богян, да не хмелей,
Заряди ружье верней!»
«Не хмельно мне то вино,
А ружье заряжено.
Сядь, красавица, со мной,
Будешь ты моей женой!
Пусть враги кругом следят —
Все равно не углядят.
Солнце нас пускай венчает,
Звезды к дому провожают».
(Песня поется на румынском языке, перевод — титром. )
...На звук песни осторожно крадется кустарником Алеша Мальцев, неожиданно появляется перед Бокулеем:
— Хенде хох! Руки вверх!
Бокулей оторопело смотрит на Алешу. Тот нервничает:
— Тебе, фашистская рожа, говорю — хенде хох!
Алеша устрашающе щелкает затвором автомата:
— Хенде хох!
Бокулей поднимает руки, пытается объяснить:
— Товарищ, я — советский, бун, карошю...
— Хенде хох! — кричит Алеша, хотя Бокулей давно уже стоит с поднятыми руками.
В землянке разведчиков — Аким и Семен Ванин.
— Зачем тебя лейтенант вызывал? — интересуется Семен.
— Писарем меня хотел сделать, ротным писарем.
— И ты согласился?
Аким улыбнулся:
— А почему бы и нет?
— Да ты, я вижу, совсем свихнулся!
— Почему же, нисколько. Местечко теплое, не пыльное, сверху не капает. И почерк у меня недурной, и в грамматике я силен. Вот я и послушался твоего совета.
— Так я же шутил! — в отчаянии воскликнул Сенька.
— А ты не шути в другой раз.
— Нет, Аким, ты врешь. Быть канцелярской крысой разведчику — это же безумство!
— Безумству храбрых поем мы песню! — рассмеялся Аким. — Чудак ты, Семен, так вот я и соглашусь пойти в писаря. Что мне жизнь надоела?
За дверью послышались тяжелые шаги.
— Пинчук идет. Сейчас какую-нибудь работенку всучит. Хоть бы поскорее в разведку посылали. Другие каждый день ходят, а мы сидим на приколе...
Шаги за дверью приблизились, и в ту же минуту загудел тяжелый, будто придавленный чем-то бас:
— Пойти в поиск без предварительной подготовки сейчас, когда вражеские траншеи битком набиты солдатами и пулеметами...
— Аким! — восклицает Сенька. — Это же Забаров! Федор вернулся и кого-то уже ругает, чистит с песочком!
В блиндаж вошел высокий, плотный человек — Забаров. Вместе с ним Шахаев и Пинчук.
— Сегодня с лейтенантом Марченко мы были у генерала. Он недоволен тем, что до сих пор нет «языка». Я назначен командиром группы захвата. Поэтому сегодня же, сейчас, начнем усиленно готовиться к операции. Главное — постоянное наблюдение за объектом нападения. Тщательная разведка всей обороны немцев...
Дверь в землянку распахивается. С поднятыми руками входит Бокулей. За ним — с автоматом в руках Алеша Мальцев.
Недоуменно рассматривают их разведчики.
— Пленного привел, — объявляет сияющий Мальцев. — Сидит себе и гитлеровскую песню напевает. Но я его раз, два — и готово!
И вдруг оглушительный хохот потряс землянку. Лишь Ванин остается серьезным. Он со всех сторон оглядывает недоумевающего Бокулея.
— Ничего «язычок». Подходящий. Так как ты его взял, Мальцев? Раз, два — и готово? Ну, орел! Прямо-таки орел! Мы-то, дураки, под огнем на брюхе ползаем, никак к нам «языки» не идут. А тут, здрасте пожалуйста, сидит рядом с нами готовенький «язычок» и песни распевает.
— Ошибка вышла, товарищ Мальцев, — разъясняет Шахаев Алеше. — Это румын. На нашу сторону еще на Волге перешел. При политотделе состоит для агитации вражеских солдат. А имя ему Георгий Бокулей, славный, хороший человек.
— К ордену представить Мальцева, к ордену, — хохочет бесцеремонный Ванин.
Совещание генерала с командирами полков подходило к концу.
— Еще раз повторяю: взаимодействие с приданными подразделениями — огромное испытание для вас. Готовьтесь к этому, не жалея сил. И еще хочу предупредить вас об одном: побольше внимания уделяйте разведчикам. Они несут сейчас большую нагрузку: штаб армии требует все новых и новых сведений о противнике. По всему видно — враг готовится к серьезному удару по нашим частям. Поэтому — подготовка и еще раз подготовка... У меня все. Можете идти! — отпустил генерал офицеров.
Последним пошел к двери Баталин, но генерал задержал его.
— Останьтесь, Баталин. Завтра снова переведем ваш полк в первую линию. Приготовьтесь. Через час приеду к вам, вместе подумаем, как надежнее вашему полку занять оборону. Помните: оборона должна быть крепкая, такая, чтобы этот орешек ни одна сталь не разгрызла. Немцы сюрприз нам готовят.
— Слушаюсь, — Баталин приложил руку к козырьку фуражки, под которой виднелся белый бинт.
— Идите, — сказал генерал тихо.
Баталин осторожно захлопнул дверь и медленно зашагал по траншее.
Бревенчатая изба с вывеской «Полевая почта». В руках Веры быстро мелькают солдатские письма, в конвертах и сложенные треугольником. Девушка сортирует письма, но не думает о них: она нетерпеливо посматривает на часы.
— Трофейные? — интересуется ее подруга.
— Нет, наши... в общем, нашли, — заливается краской лицо Веры.
— Вместе с Семеном? — лукаво справляется подруга.
— Ой, девочки, тут писем немного осталось. А мне отлучиться нужно, совсем ненадолго. Кто-нибудь сделайте это за меня, девочки... А я потом хоть всю ночь рассортировывать буду.
— Ну, давай мне, — соглашается подруга.
...А на опушке леса Веру уже ждет Семен Ванин.
— Пришла?
— Пришла.
— Это хорошо, что пришла...
— Я тебе, Сема, махорки принесла. У нас все девушки на табачное довольствие сахар получают, а я не могу сахар есть, у меня от сладкого зубы болят.
— Зубы болят? — переспрашивает Семен.
— Ага, зубы...
— Это хорошо. А то у меня опять весь табак кончился. Никак не хватает. А мне без махорки — хоть жизнь самоубийством кончай, живот к спине прилипает.
...Сидит, задумавшись, Вера, ласково перебирает пальцами густые волосы Семена. Голова разведчика покоится на ее коленях.
— Знаешь ли ты, Вера, до чего хороша у нас в Саратове Волга! Выйдешь вечером — солнце заходит, и будто красные фонарики по воде бегают. Хорошо!
— Хорошо! — соглашается Вера. Ей действительно хорошо с Семеном.
В генеральский блиндаж вошли вызванные Сизовым лейтенант Марченко и Шахаев. Вместо приветствия Сизов кивнул им головой и коротко сказал:
— Нужен «язык»!
— Проведены занятия по взятию «языка» в пяти вариантах, товарищ генерал, — доложил Марченко.
— Нужен один вариант, самый лучший, — улыбнулся Сизов. — Верный вариант.
— А сколько у вас коммунистов и комсомольцев? — обратился к лейтенанту полковник Демин.
— Коммунистов? — Марченко замялся, он не знал этого.
Шахаев поспешил на выручку своему командиру:
— Коммунистов трое, комсомольцев десять, товарищ полковник. Коммунистов у нас маловато.
— А ведь у вас есть прекрасные люди, — Демин встал из-за стола и быстро заходил по просторному блиндажу. — Вот взять хотя бы этого учителя...
— Ерофеенко Акима?
— Да, Акима Ерофеенко. Что вы скажете о нем?
— Солдат он отважный. По-моему, надежный человек. Только...
— Что только?
— Необщителен он, товарищ полковник. Вроде мучает его что-то и как бы недоволен чем.
— Недоволен? Что же, разве вы всегда всем довольны? А мне кажется, ваш Ерофеенко будет хорошим коммунистом.
Комдив, в продолжение всего этого разговора смотревший в маленькое оконце, о чем-то беспокойно и напряженно думавший, сейчас приблизился к Марченко и сказал:
— Без «языка» не возвращаться. Предупредите об этом всех солдат. Идите!
У кухни разведчиков бушевал Пинчук. Кузьмич распрягал лошадь, что-то обиженно ворча себе под нос. Лицо его было пунцовым и страшно разгневанным. Сенька сразу догадался: тут произошло что-то неладное.
— Була бы гауптвахта, посадил бы я тебя днив на пять, тоди б ты научился думать головою! Що ж мини теперь робиты? Бийцив накормить нечем. Без ножа заризав, старый кочан!
— Ты что такой хмурый, Кузьмич? — весело спросил Сенька, помогая старику завязывать супонь. — Что случилось? Почему до сих пор нет ужина? За что он тебя?
— А вот спроси его, — пожаловался Кузьмич. — Ума рехнулся человек. Орет, как скипидару хлебнул. — Кузьмич поплевал на руки и так натянул на себя супонь, что хомут хряпнул, а лошадь качнулась в сторону.
— Эге, а силенка-то у тебя еще есть, старик! — позавидовал Ванин. — Ну, а все-таки, что же произошло?
Кузьмич сделал вид, что не расслышал вопроса. Картину прояснил Пинчук:
— Накормил хлибцем, усатый бес! Ось, подывись, Семен, можно такий хлиб исты? — рокотал он, показывая Ванину хлеб. — Послал его в пекарню, як человека, а он нашел, в що хлиб завертаты — в лошадиную попону...
Сенька потянул носом и кисло поморщился: от буханки несло терпким запахом конского пота.
— Заставлю старого самого весь хлиб поисты! — негодовал Пинчук.
— Не расстраивайся, Петро Тарасович. Слопают! — успокаивал его Ванин. — Не слишком важные господа. Будут уминать за обе щеки, только держись. — И, подтверждая свои слова делом, Сенька откусил большой кусок хлеба. Старательно прожевал его под внимательным, ожидающим взглядом Пинчука, чмокнул губами и добавил: — Так даже приятнее, с душком-то. Аппетиту придает.
— А икаешь чему? — испугался Пинчук.
— Понятно — что. Всухомятку такой кусище проглотить! Ничего, пойдет... Эх, старшина, — пресерьезно продолжал Ванин, — что ты наделал! Как же в разведку Идти? Учует немчура, подумает — кавалерийский эскадрон наступает, да и подымет шумиху. Мы и вернемся с пустыми руками, все «языки» разбегутся.
— А ты бензину або солярки выпей, зараз весь дух из тебя вылетит, — посоветовал ему повеселевший Пинчук.
Ночь. Трассирующие пули бороздят небо. И на фоне их — силуэт немецкого пулеметчика. Он изредка нажимает на гашетку, пулемет гулко стрекочет.
Забаров, Семен, Мальцев, Аким, Шахаев осторожно подползают к фашистскому солдату. Вот уже он рядом. Забаров всей тяжестью наваливается на него. Раздался короткий крик — и сейчас же немцы открыли яростную слепую стрельбу.
— Прикрывай нас, — прошептал Ванин.
Мальцев стал стрелять наугад. В стороне от него пробежал Забаров, за ним проскользнули Шахаев и Аким.
Алеша вел быстрый огонь. Не заметил, как расстрелял первый диск. Механически вставил второй. Вытащил нож и гранаты, положил перед собой.
— Мальцев? — Алеша оглянулся и встретился с искорками маленьких глаз Шахаева. Тот схватил бойца за руку и быстро побежал с ним вниз, к реке. Со всех сторон слышалась стрельба, звонко ахали мины, в воздухе, как при фейерверке, шипели разноцветные ракеты.
...У лодок дежурил солдат с автоматом. Шум в камышах заставил его вздрогнуть.
— Свои, — послышался Сенькин голос, и солдат опустил оружие.
— Думал, немец лезет, — сказал он.
— Ты прав — вот и немец! — Ванин подтолкнул пленного вперед. — Хорош «язычок»!
Вслед за Ваниным и Акимом подтянулись другие разведчики. Прибежал Забаров, вскоре появились Шахаев с Алешей.
— Ну, фриц, ком! — подтолкнул Ванин немца. — Вот долговязый чертяка, дрожит, сучий бес. Давай, давай, что встал?
Немец послушно прыгнул в лодку. При свете рвущихся мин и снарядов он вздрагивал, прятал голову и шептал:
— Майн готт! Майн готт!
...Лодка, шелестя в камышах, мягко ткнулась в песчаный берег.
Несколько тягачей медленно волокли по ровному полю макеты танков. Солдаты-артиллеристы, посмеиваясь, легко расстреливали макеты. Старший лейтенант Гунько, морщась, прислушивается к их едким замечаниям:
— Потеха, а не ученье!
— Ползут черт-те как!
— Эх, генерал не видит, дал бы он жизни кому следует за эту прогулку!
— И даст. Он небось с наблюдательного пункта все видит.
Гунько подбежал к водителям тягачей и закричал на них:
— Что ж, по-вашему, немецкие танки таким же черепашьим ходом будут идти! Маскируйтесь хорошенько! И дуйте полным ходом. Увертывайтесь от выстрелов, черт бы вас побрал совсем!
Тягачи взревели и, рванув с места, помчались по некошенному полю. Артиллеристы лихорадочно заработали у орудий.
— Вот дает!
— Это похоже на что-то.
— Как в настоящем бою!
— Припекает!
Танки-макеты мчались по полю, то пропадая в море желтеющей руки, то опускаясь в балки, то вновь появляясь.
— Вот это по-моему, — ликовал Гунько, вытирая ладонью смуглый лоб и скаля белые зубы. — Давай, ребята, жми!
Марченко зашел в землянку к Гунько. Тот делал сложные вычисления для таблицы стрельбы.
— Считай, считай, — съязвил Марченко. — Начальство таких любит. В звании повысит.
— Вот хорошо, что ты пришел, — обрадовался Гунько. — А то и похвастаться некому. Хорошо оборудовали мои орлы огневую позицию, и ночью ни один немецкий танк не проскользнет!
— Что же, молодец, — похвалил Марченко. — А все-таки скажи-ка мне, горе-артиллерист, как это твоя батарея ухитрилась сделать меньше всех попаданий на учениях, провалилась?
— И ты это считаешь провалом? — улыбнулся Гунько. — Если бы я вел огонь по этим черепахам, от них не осталось бы ни одной щепки. Затеяли игру в бирюльки! Забыли про сталинградские бои. За это можно поплатиться, кровью поплатиться.
— Ну, кровь-то это еще когда? Война все спишет. А сейчас начальство уже поставило против тебя минус. Эдакий жирный симпатичный минус... Впрочем, хватит об этом. Вот тебе мой приказ: собирайся — и марш в мою роту. Хоть выпьем по рюмочке!
— Это, пожалуй, единственный за мою службу приказ, которому я не могу подчиниться. Надо провести беседу с солдатами, сообщить им новые данные о противнике.
— Стоит ли? Еще подумают, что немцы превосходят нас по численности, запугаешь своих артиллеристов, а у тебя ведь много молодых бойцов.
— Ты это серьезно? — нахмурился Гунько. — Мне нужно, чтобы каждый солдат знал врага. Знал, что бой с ним будет тяжелый, и готовил себя к этому. В солдат надо верить.
— Совершенно правильно, товарищ Гунько! — в блиндаж протиснулся полковник Демин. — Совершенно правильно. Нужно верить в человека. Солдаты наши знают цену россказням о немецком превосходстве, знают они и свою силу. Но вы, товарищ Гунько, не обижайтесь на Марченко за его слова. Разведчика можно понять. Его профессия — прежде всего осторожность... А зашел я сюда, товарищ Гунько, чтобы сообщить вам, что в штабе приказ подписан: за отличные действия на учениях генерал объявил вам благодарность.
— Товарищ командующий, — докладывает адъютант пожилому генерал-лейтенанту, — на проводе Ставка Верховного Главнокомандования.
Легким шагом командующий армией подходит к телеграфному аппарату. Лента течет между его пальцев: «ЕСТЬ ПРЕДПОЛОЖЕНИЕ, ЧТО НЕМЕЦКОЕ КОМАНДОВАНИЕ НАЧНЕТ КРУПНОЕ НАСТУПЛЕНИЕ В РАЙОНЕ КУРСКОГО ВЫСТУПА МЕЖДУ ТРЕТЬИМ И ШЕСТЫМ ИЮЛЯ...»
Генерал Сизов с телефонной трубкой. Лицо его сурово, напряженно.
— Так, — повторяет он, — между третьим и шестым июля.
Осторожно кладет телефонную трубку, глубоко задумывается.
— Значит, скоро начнется, — говорит он.
Перед немецкими солдатами, в полной боевой выкладке заполнившими окопы и тускло посвечивающими плоскими касками, офицеры зачитывают приказ Гитлера: «Германская армия переходит к генеральному наступлению на Восточном фронте. Удар, который нанесут немецкие войска, должен иметь решающее значение и послужит поворотным пунктом в ходе войны... Это — последнее сражение за победу Германии!»
Потея под пузатыми рыжими ранцами, солдаты вполголоса отвечают:
— Хайль Гитлер!
А ночь нависла над ними огромной черной тучей. Она была тиха и вкрадчива, эта ночь перед кровавым сражением.
Ранним утром началось...
Когда немцы начали артподготовку, Гунько находился в нескольких метрах впереди своих орудий. Не добежав до окопа, он был опрокинут взрывной волной. Едва успел подняться, как неподалеку от него второй снаряд встряхнул окутанную дымом и пылью землю.
Добежав до окопа, Гунько упал в него, придавив собой телефониста. Тот сидел, прислонившись к земляной стене и закрыв голову руками, словно желая защитить ее от вражеских осколков.
— Сорокин! Сорокин! Сорокин, черт тебя побери! — закричал он телефонисту и тронул его за плечо. Солдат тихо сполз на дно окопа, все еще закрывая голову руками. Между пальцами бойца текла кровь — он был убит.
Гунько заметил, что фашисты под прикрытием своего огня начали переправляться через реку.
— Огонь! — скомандовал офицер.
Снаряд опрокинул резиновую лодку с гитлеровскими солдатами.
Чуть левее поднялся высокий столб густого дыма и, расплываясь над водой, закрыл реку.
— Танки будут переправляться! — закричал кто-то.
— Всем орудиям перенести огонь по дымовой завесе!
Показался первый неприятельский танк. Он выполз к нашим окопам и на несколько секунд остановился, как бы приглядываясь. В тот же миг в него впились три снаряда.
Неприятельский обстрел не ослабевал. Вышло из строя одно орудие. У лафетов пушек быстро росли горки дымящихся снарядных гильз. Лица солдат почернели от пороховой копоти. Появились убитые и тяжелораненые.
В небе висели наши самолеты. Они бомбили немецкую переправу. Гунько увидел советский штурмовик. Он летел низко, волоча за собой огненно-красный шлейф.
— Подбили, сволочи, — прошептал офицер и в эту минуту услышал близкую ружейно-пулеметную стрельбу. Из окопов выскочили в контратаку наши пехотинцы... Столкнулись... Смешались.
...На батарею, пыля и выбрасывая из выхлопных труб клубы черного, ядовитого дыма, двигались пять вражеских танков. Один из них, особенно большой и какой-то квадратный, приостановился, шевельнул длинным стволом и выстрелил. Танк двинулся дальше, но тут же качнулся всей своей громадиной, из его кормы хлестнуло пламя. Гунько посмотрел влево: из-за перелеска мчались несколько советских танков.
— Наши! Наши танки! Наши! — закричали на батарее. — Милые!
Теперь кроме большого танка горели две машины неприятеля. Два уцелевших немецких танка продолжали ползти в сторону батареи. Гунько снова открыл огонь. Один танк резко остановился. Второй продолжал стрельбу. Слышались стоны раненых. Батарея, оставшись с двумя орудиями, продолжала сражаться. Один ее снаряд угодил в башню немецкого танка. Танкисты повыскакивали из люков, но были немедленно расстреляны советскими пехотинцами.
Тяжелый немецкий снаряд разорвался на огневой позиции. Там, где только что стояла пушка, теперь дымилась огромная воронка.
И в это время со стороны реки снова появились танки. На этот раз их было восемь...
Бой застал разведчиков на переднем крае. Над траншеями бушевал огневой ураган. Семен взглянул на Акима и, пораженный, застыл с раскрытым ртом. Аким, выпрямившись во весь свой длиннющий рост, как ни в чем не бывало смотрел вперед. Русая непокрытая голова его возвышалась над бруствером. Сенька дернул Акима за широкую штанину маскхалата, посадил рядом с собой, закричал ему на ухо:
— Ты что? С ума спятил? Убьют же!
— А кто же будет наблюдать? — спокойно возразил Аким, протирая запыленные очки. — Все попрятались в окопах. А кто же наблюдать будет? — как бы в недоумении повторил он. — Немцы могут за своим артиллерийским валом... Он не договорил. Где-то впереди, вслед за укатившейся волной огня, раздались выкрики:
— Немцы!
— Вперед! В атаку! — ворвался в пулеметную трескотню голос лейтенанта Марченко. — Вперед! В атаку!..
Рванулись из окопов Марченко, Сенька с Акимом, Забаров, Шахаев, Алеша Мальцев.
Покрывая звуки боя, донесся низкий бас Забарова:
— За танками укрывайся! За танками!
Советские тапки теснили к реке высадившуюся пехоту. Немцы, пятясь, укрывались в прибрежных кустарниках и камышах. Бомбы взбаламучивали воду. Разведчики залегли в длинном окопе.
— Забаров! — Растирая кровь на грязной щеке, Марченко подошел к старшине. — Ты тут смотри за ребятами, а я схожу на капе дивизии. Может, новые задания будут. Доберусь как-нибудь по траншее.
Федор молча посмотрел вслед лейтенанту. В темных глазах старшины тлели, разгораясь, напряженно сосредоточенные огоньки.
Генерал руководил боем, находясь на довольно широкой площадке, укрепленной на трех, росших рядом, дубах. Комдив был легко ранен. Врач перевязывал ему руку.
— Советую вам спуститься на землю, товарищ генерал, — уговаривал он Сизова. — Деревья плохо укрывают, все искромсаны осколками.
— Ничего со мной не случится. Солдатам пожарче, да и то терпят. Где я найду еще такой обзор?
— На левом фланге, на участке полка Баталина, тяжелая обстановка. Неприятель бросил туда танки и два полка пехоты, — доложил офицер связи.
— Ничего. Ничего. Баталин продержится.
— Товарищ генерал, разрешите подбросить Баталину резервный противотанковый дивизион, — обратился к комдиву встревоженный начальник штаба.
Его поддержал полковник Павлов:
— Мои артиллеристы несут большие потери на участке обороны Баталина, товарищ генерал. У Гунько остались два орудия. На других батареях положение не лучше.
Сизов молчал.
Тревожно зазуммерил телефон. Генерал поднял трубку. Снова докладывал Баталин.
— Окружен, говоришь? Вижу, — спокойно ответил комдив, — отстаивай свои рубежи! Помощи пока не жди. Смотри за левым флангом. Там у тебя скопилось около тридцати танков и до полка немецкой пехоты... Нет, нет. Артиллерии пока не будет. Обходись тем, что у тебя есть.
— Товарищ генерал! — не выдержал офицер связи. Генерал взглянул на него, не торопясь положил трубку:
— Передайте...
— Слушаюсь, — обрадовался офицер связи.
— ...Передайте, — продолжал Сизов, — чтобы полк истребителей танков выдвинулся на правый фланг.
— На правый?! — почти крикнул полковник Павлов. — Но там сравнительно спокойно, товарищ генерал.
Но комдив резко заметил:
— Вы слышали мой приказ? Выполняйте!
Немцы снова обрушили всю силу своего огня на передний край нашей обороны.
— Товарищ старшина, танки! — закричал Сенька Ванин.
Один из них уже вползал на бруствер окопа. Вот он качнулся, светлая гусеница, выгибаясь, потянулась через окоп, квадратное днище машины обдало солдат вонючим жаром.
— Пропускайте на съедение нашей артиллерии! — крикнул старшина.
Еще один танк. Этот несколько раз крутанулся над окопом, засыпал землей какого-то солдата. Он, однако, быстро выбрался из-под земли, выхватил из кармана черную бутылку, быстро вскарабкался на бруствер.
— Бокулей! — удивился Семен. — Ребята, так это же Бокулей!
Бокулей кинул бутылку и стремительно скатился вниз с бруствера.
— Бун! Карошо!
По окопу бежал солдат.
— Убило ротного! Убило! — кричал он.
Путь ему преградила гигантская фигура:
— Тише, ты... я — ваш ротный. Понял?
Солдат поднял голову и встретился с напряженным блеском забаровских глаз.
— Слушаюсь, товарищ старшина.
Зеленые фигуры немцев подходили все ближе и ближе.
— Рота, залпом пли! — гремел голос Забарова.
Трескуче ударил залп. Ошпарил бегущих впереди фашистов. Перед глазами бойцов неуклюже падали враги.
— Орудие — на новую огневую позицию, — отдал приказание старший лейтенант Гунько и сам первый взялся за станину пушки. — Вон там, метрах в пятидесяти, бомбой вырвало землю, хорошее укрытие будет.
Еще трое уцелевших артиллеристов взялись за орудие, быстро его потащили. В узком окопе увидели они ездового Кузьмича.
— К вам добираюсь, товарищ старший лейтенант, — сообщил он. — Снаряды привез.
— Где они?
— Куда прикажете их доставить? Я своего коня там, в лощине, оставил. Его, ясное дело, по открытому месту не погоню. Сразу подстрелят. Сам на руках перетаскаю.
— Товарищ старший лейтенант, — доложил один из артиллеристов, — пушку никак нельзя на новую позицию ставить. По пути траншеи, колеса застрянут.
Гунько с тревогой вглядывался в приближающиеся немецкие танки.
— Можно перевезти пушку, — вмешался Кузьмич. — Очень даже можно. Как в гражданскую мы делали, по живому мосту.
Он спрыгнул в траншею, согнулся, упершись головой в стенку окопа.
— Становись рядом! — бросил он одному из артиллеристов.
Тот быстро последовал примеру ездового.
— А теперь тяните пушку по нашим спинам!
...Колесо орудия медленно движется по спине Кузьмича... Напряженное, покрасневшее от натуги лицо ездового, спина его медленно прогибается под огромной тяжестью, дрожат ноги, каблуки сапог врезаются в жесткий сухой суглинок...
И вот орудие перевезено через траншею. Кузьмич с трудом поднимается, шатаясь, делает несколько шагов, выплевывает густые сгустки крови.
— В нутрях чегой-то лопнуло.
Не удержавшись, падает на дно траншеи.
Аким выпускал одну автоматную очередь за другой. Рядом вел огонь Ванин. Взрывной волной стряхнуло очки с ястребиного носа Акима. Они упали на дно окопа, разбившись о пустой автоматный диск.
...Чьи-то тяжелые шаги позади. Сенька повернул голову и увидел фашиста. Перекошенное длинное лицо, трясущаяся искусанная нижняя губа, качающийся над спиной Акима плоский штык. С непостижимой быстротой Сенька схватил его за ноги, тот дернулся назад, но пальцы разведчика впились в грубое зеленое сукно брюк, рванули на себя. Фашист обрушился в окоп. Ванин прыгнул на него. Правая рука металась возле кармана, ища нож. Но остальное за него сделал Аким. Он взмахнул рукой, финка блеснула в воздухе. Пораженный Ванин ошалело посмотрел на своего друга:
— Черт, вот ты... как можешь?
Комдив Сизов по телефону разговаривает с Баталиным:
— У правого соседа дела похуже. Против Белгорода немцам удалось вклиниться в нашу оборону, там они пытаются развить наступление! Нам надо держаться во что бы то ни стало! Сковывать силы врага. Ты слышишь? Ну, вот!
Над наблюдательным пунктом пролетали краснозвездные бомбардировщики. Генерал проводил их взглядом, потом обратился к Павлову:
— Петр Петрович, как артиллеристы?
— Большие потери. Особенно на участке Баталина... Не удержатся, товарищ генерал. Гунько подбил уже пять танков, но тяжело им...
— Это — настоящий солдат, — проговорил Сизов.
— Тяжело им, — повторил Павлов.
Генерал нахмурился, ничего не ответил и снова стал наблюдать.
— С правого фланга, — доложил телефонист.
Оттуда докладывали:
— Меня атаковали более сорока тяжелых танков, но подоспевшие артиллеристы усиленно ведут с ними бой...
— Молодцы! Держитесь до конца! — почти крикнул генерал и опустился на стул. Прищурившись, он посмотрел на штабных офицеров. Те смущенно переглянулись.
— Выходит, что с этой вышки вы дальше нас увидели, товарищ генерал, — признал свою ошибку полковник Павлов. Комдив промолчал. Он снова внимательно наблюдал в бинокль за полем боя.
К генералу поднялся полковник с танковыми эмблемами на погонах.
— А-а, танковый бог, — приветствовал его комдив. — Вот сейчас-то ты нужен.
— Мне, кажется, пора начинать.
— Пожалуй. Помогите Баталину и Гунько. Им тяжело.
— Огонь! — самому себе скомандовал Гунько. Он исполнял сейчас обязанности командира и наводчика последнего орудия.
Раздался выстрел, со звоном вылетела стреляная гильза, и возле гусеницы головного танка взвился сноп огня и черного дыма. Танк вздрогнул и остановился. Гунько продолжал стрелять. Удачным выстрелом он поджег и второй танк.
...Летит из-за реки, тяжело шелестя в воздухе, тяжелый снаряд, отсчитывая последние секунды жизни последнего орудия. Взрыв потряс воздух. Оглушенный Гунько вскоре очнулся, посмотрел вперед. На поле догорали немецкие танки. Но некоторые машины, уцелевшие от огня артиллерии, продолжали ползти от берега. И в этот момент Гунько увидел лавину советских танков, с глухим урчанием вырвавшихся из рощи.
...Стремительной, разящей была атака советских танкистов.
До Гунько отовсюду доносились стоны раненых, полузасыпанных землей. Он подходил вместе с уцелевшим ефрейтором, каждому помогал, как мог, пристально всматривался в лица погибших товарищей. Вот вцепился в свои пепельные волосы и облизывает окровавленные губы пожилой сержант. А вот бездыханный, с красивыми белыми зубами молодой солдат. Рядом с ним, запрокинув назад голову, лежит наводчик орудия. А неподалеку будто заснули в обнимку два молоденьких офицера — командиры взводов. Под обломками перевернутой взрывом пушки — командир второго орудия.
— И салют-то нечем отдать. Ни одной пушки не осталось, — огорченно вымолвил ефрейтор.
— Ничего, — тихо сказал Гунько. — Москва всем отдаст салют. Никого не забудет... А ведь немцы-то не прошли. Не прошли! — И обессиленный опустился на землю, закрыв голову руками.
— Что с вами, товарищ старший лейтенант? — услышал Гунько густой голос Забарова. Разведчики в изодранных маскхалатах один за другим тянулись по траншее.
— Вот видите, что случилось, — как бы извиняясь, сказал Гунько и торопливо растер горячей ладонью слезы на смуглых и горячих щеках.
— Да, невеселая картина, — согласился Забаров. — Но и вы тут дров наломали, — он кивнул в сторону догоравших немецких танков... — А мы вот ведем пленных к генералу.
— Ком, ком! Шнелль, говорю! — Ванин подтолкнул вперед пленных немцев.
— Только троих живых и нашли. Остальные все дохлые...
Гунько долго сверлил глазами стоявшего впереди немца и вдруг размахнулся, чтобы ударить его, но тут же опустил руку.
— Аким, — позвал Сенька своего друга. — У меня для тебя подарок есть, — он вынул из кармана очки с блестящей золотой оправой. — Получай, друже, да благодари своего верного приятеля Семена Прокофьевича. Я вон у того, который без пилотки, одолжил.
— Хорошие очки, с золотой оправой, — похвалил Аким и вернул очки немцу.
— Вот сердобольная интеллигенция! Для тебя же старался. Свои-то ты потерял, а без очков, поди, ни черта не видишь! — набросился на него Ванин. — Попался бы ты им!
— Так мы же не фашисты, — спокойно возразил Аким.
— Не фашисты мы — это да, — ошеломленно бормотал Ванин.
Потом он сощурил свои кошачьи глаза, подошел к немцу.
— Ви гейт?
— Вас, вас?
— Ви гейт? Оглох с перепугу-то! Как дела, спрашиваю?
— Шлехт, — выдавил немец.
— Вполне согласен, — с удовольствием подтвердил Сенька. — Дела ваши, действительно, шлехтовые. Одним словом — капут!
— Капут! Капут! — хором забормотали немцы.
— Благодарю за полезные сведения! — И, сплюнув, Ванин отошел от пленных.
Гунько задумчиво и даже с какой-то глубокой грустью смотрел на немецких солдат.
— Ездовой, старик, кажется, с вашей роты там в траншее лежит, — сообщил Гунько.
— Кузьмич! — в один голос воскликнули разведчики и бросились к окопу. Кузьмич лежал, словно неживой, в уголках рта — запекшаяся кровь.
— Кузьмич, миленький, Кузьмич, — припал к нему Сенька.
Кузьмич приоткрыл тяжелые веки, узнал:
— Вы... ребята?
— Мы... Мы. Ты ранен! Понимаешь, ранен!
— Нет, не ранен я, ребята... Внутрях у меня жила не выдержала... Испить бы... Я быстро в справу войду.
Зубы его забили дробь о горлышко фляги, подставленной Алешей Мальцевым.
— Ты, сынок, в балку бы сбегал, — попросил его Кузьмич, — там я конягу свою оставил. Небось ошалела, милая, вишь, страсть-то какая. Человеку выдержать ее трудно, не токмо животине... Постойте, постойте, — вдруг взволновался старик. — А сумка... сумка моя где?
— На что она тебе сдалась? — не выдержал Сенька.
— Там... там Глаша... карточка ее там.
— Ладно, Кузьмич, поищем, сейчас найдем, — успокоил его Аким.
Сумку быстро нашли.
— Большое спасибо, ребята, — немного окрепшим голосом поблагодарил Кузьмич.
Из штаба прибежал посыльный.
— Сведения, что ли, требуют? — устало спросил Гунько.
— Так точно, товарищ старший лейтенант. О боевом и численном...
— По всей форме?
— Так точ... — перехватив иронический взгляд офицера, посыльный замялся. — В общем, сводку о потерях требуют... Начальник-то штаба убитый. Снаряд в блиндаж угодил.
— Ну что ж... вот гляди... орудий ни одного, из людей двое здоровых, десять раненых. Остальные убитые. Так и доложи. А писать мне не на чем. Да и писаря вместе с бумагами завалило. — Гунько показал на глубокую воронку, из которой торчало несколько расщепленных осколков бревен.
— Есть доложить — вся батарея погибшая!
— Как, как ты сказал? — Гунько потемнел.
— Погибла, говорю, товарищ старший лейтенант, батарея-то ваша. Орудий ни одного...
— Это кто же тебе сказал, что она погибла? Нет, солдат, ты так не докладывай... Кто тебе дал право так говорить о моей батарее? Она жива и будет еще долго жить. Ведь фашистов-то мы остановили! Слышишь, жива батарея! Жива!
Около раненной осколком снаряда в заднюю ногу лошади — Кузьмич и ветеринарный фельдшер.
— Вы подумайте, товарищ доктор, — дышал Кузьмич в фельдшерское ухо, — несчастье-то какое приключилось с моей одноухой красавицей!.. Человек вы, стало быть, ученый, коль за этакое ремесло взялись... Помогите, век буду в благодарностях.
— Дела эти, старик, нам знакомые. Пустяки это... Мы — мигом. Тпру ты, безухая!
— Гнус одолевает, гнус, по-нашему, по-сибирскому...
— Поддержи хвост.
Кузьмич послушно исполнил приказание. С его помощь ветфельдшер промыл рану, зашил ее и туго перевязал бинтом.
— Ну, вот и все. Завтра на ветпункт приведешь.
— Что вы, что вы, товарищ фельдшер... товарищ доктор! Да я ее сам выхожу!
— Ну, смотри.
Кузьмич заметил бегущую девушку:
— Никак, Верка с почты? Так и есть — она, курносая.
Взволнованная, краснощекая Вера подбежала к Кузьмичу:
— Иван Кузьмич, все вернулись?
— Это ты о ком?
— Разведчики ваши?
— Вернулись.
— Все?! — Большие серые глаза девушки умоляюще смотрели на Кузьмича.
— Как будто все...
— Точно? Иван Кузьмич, точно? Иван Куз... — запнувшись на последнем слове, Вера быстро побежала прочь, мелькая брезентовыми сапожками.
Кузьмич в недоумении оглянулся: у входа в землянку, широко и небрежно расставив ноги, стоял Сенька Ванин.
— Ах, вон оно что, — вздохнул Кузьмич и пояснил ветфельдшеру:
— Любовь, стало быть. Так-то! И война нипочем. Вот она, молодость, что делает, язви ее корень.
Старик пошарил в кармане, в руках его оказалась маленькая шкатулка.
— Супруга моя, — вынул он пожелтевшую фотографию.
— Уж больно молода! — удивился ветеринар. — Жива-здорова?
— Бог ее знает...
— Как так?
— Длинная история.
От Донца доносились звуки неумолкающего боя.
— Горячее времечко наступило, тяжело приходится, — вздохнул фельдшер.
...Короткими злыми очередями строчат пулеметы... Тяжело гремят орудия... Скребут неподатливую эмаль неба снаряды «катюш»... Сыплются бомбы в взбаламученные воды Донца... Плывут по реке трупы немцев... Поднимаются из окопов советские солдаты, закидывают вражеские танки гранатами и бутылками с горючей смесью... Крушит немцев прикладом автомата в рукопашном бою рассвирепевший Забаров... Хищно изогнувшись, идет в бой лейтенант Марченко... Генерал что-то сердито выкрикивает в трубку рации... Под огнем противника в осыпавшейся траншее вручает воинам партийные билеты полковник Демин... Скользят по небу истребители... В тыл противника ползут Ерофеенко, Шахаев, Мальцев, Ванин... День сменяется ночью... Ночь сменяется днем. А бой все не утихает.
На экране титр: СЕМЬ ДНЕЙ ПРОДОЛЖАЛСЯ ЭТОТ НЕВИДАННЫЙ БОЙ, А НА ВОСЬМОЙ...
Телеграфный аппарат отстукивает приказание Ставки. Командующий армией говорит окружившим его генералам и офицерам:
— Пора! В добрый путь!
...Армада новых советских танков устремляется в бой... Свежие части рвут оборону немцев... Ревут краснозвездные штурмовики... Гитлеровцы в панике бегут. Фашистский генерал исступленно кричит:
— На нас обрушилась вся Россия! — Подносит пистолет к виску, выстрел.
Торжественно звучит голос Левитана: «Вчера, 23 июля, успешными действиями наших войск окончательно ликвидировано июльское немецкое наступление из районов южнее Орла и севернее Белгорода...»
Титр: ...А НА ВОСЬМОЙ ДЕНЬ НАЧАЛОСЬ ГЕНЕРАЛЬНОЕ НАСТУПЛЕНИЕ СОВЕТСКИХ ВОЙСК...
У радиоприемника сидят полковник Демин и Аким Ерофеенко.
— Вы, кажется, беспартийный? — спрашивает Демин.
— Да, товарищ полковник.
— И не думали о вступлении в партию?
— Собственно, думал.
— И все еще не надумали?
— Рано еще мне, — Аким густо покраснел. — Не подхожу я, видимо, по своим качествам.
— Почему? — удивился полковник.
— Собственно... я сам толком не знаю. Вот была у меня, товарищ полковник, такая история...
— Товарищ лейтенант, — обратился Забаров к Марченко, — какое решение вы приняли по поводу рейда на курган?
— О чем это? А-а. Тут и думать не стоит.
— Стоит, товарищ лейтенант. Очень стоит. Курган на пути нашей дивизии, хорошо укреплен. Он же, как заноза, у нас сидит, сдерживает наступление. И если пробраться к его вершине... следовало бы доложить об этом генералу.
Коричневые глаза Марченко вспыхнули злым огнем:
— Ты с ума сошел, Забаров! Погубишь и себя и людей!
— Так прикажите, я не пойду.
— Нет, генералу надо сообщить, — смягчился лейтенант. — Но не забудь сказать, что это твоя затея. Я умываю руки.
— ...Вот как оно, собственно, получилось, товарищ полковник, — закончил Аким. Полковник внимательно посмотрел на разведчика.
— Коммунист, товарищ Ерофеенко, не тот, кто действует по первым своим побуждениям. В данном случае вашим первым и естественным побуждением было убить предателя. Но вы помнили о более важном — о безопасности товарищей, которые выполняют ответственные задания.
— Не было у меня никаких таких мыслей, товарищ полковник, — признался Аким. — Просто не поднялась рука. И почему — сам не знаю.
Демин задумался, потом сказал твердо:
— Все-таки вам следует подумать о вступлении в партию.
— Хорошо, товарищ полковник, я подумаю.
Аким записывает в дневник два слова: «Следует подумать». К нему подходит Семен, протягивает автоматическую ручку.
— На, Аким, трофейная. Это оружие не для меня.
— Спасибо, Семен. А где же еще один подарок? Ведь я видел, что ты у немца обратно взял очки.
— Разбил я их. Хватил о дерево, аж брызги посыпались, как у той крыловской обезьяны.
— Ну и шут с ними. Мне Пинчук обещал в медсанбате достать.
— Ты же слепой без очков?
— Нет, Сеня, я, кажется, прозрел. Понимаешь — прозрел.
Генерал Сизов тепло пожал руку Забарову:
— Мысль дерзкая, но стоящая. Желаю удачи!
Курган темной громадиной вырисовывался на побледневшем горизонте. Оттуда иногда доносились пулеметные очереди, раздавались сонные ружейные хлопки.
— Ну, Забаров, время, — лейтенант Марченко протянул свою тонкую руку. — Может быть, ребятам поднести по одной... для храбрости?
— Не надо, — отрубил Забаров. — Не нужна мне такая храбрость.
Стоявший неподалеку Ванин, услышав его, сокрушенно вздохнул.
...Разведчики пробирались неглубокой балкой, она тонула в пепельно-серой прохладной дымке.
— До кургана недалеко, — предупредил Забаров, вглядываясь в предутреннюю муть. — На вершине пулемет.
Вражеский пулемет изредка выпускал в темноту строчки трассирующих пуль.
— Надо разделаться с ним, — вслух продолжал размышлять Забаров. — Лучше всего послать одного бойца. Пусть он уничтожит пулеметчика ножом и даст сигнал ракетой. Как ты думаешь, кого послать? — обратился он к Шахаеву.
— А что, если... Мальцева?
— Справится ли?
— Справится, — уже тверже ответил Шахаев.
— Я справлюсь, обязательно справлюсь. Спасибо вам, товарищ сержант, — горячо заговорил Алеша, слышавший этот разговор.
— Я верю в тебя, Алеша, — тихо сказал Шахаев. — Очень верю.
Лейтенант Марченко из окопа наблюдал за курганом. Около лейтенанта валялось уже с десяток мундштуков от выкуренных папирос. Он нервничал.
— Вы что тут делаете, лейтенант? — неожиданно раздался голос полковника Демина.
— Наблюдаю за курганом. Мои разведчики...
— Это я знаю, — остановил его полковник. — Но я полагал, что вы сами поведете разведчиков на эту операцию. А вы, оказывается, опять поручили Забарову.
— Я это сделал потому, товарищ полковник, что Забаров лучше всех...
— Даже лучше вас? — перебил его Демин... — Ну хорошо, наблюдайте.
На кургане вспыхнула сильная перестрелка.
— Начали! — вырвалось у Марченко.
Ощупав в кармане ракетницу и финский нож, Алеша Мальцев пополз и пропал в подсолнухах. Рассредоточившись у подножия кургана, разведчики не сводили глаз с того места, откуда время от времени вырывались красные пунктиры трассирующих пуль.
И вот над курганом вспорхнула красная ракета и послышался короткий, пронзительно-тревожный крик. Разведчики поднялись. Гитлеровцы перебегали с места на место по обратному скату кургана, беспорядочно отстреливаясь.
— Отрезай, отрезай путь! — крикнул Забаров.
Но немцы были уже далеко.
Взмахнули к самому небу два огромных желтовато-красных сполоха, и вслед за этим раздался грохот и шум.
— «Катюши»! — восторженно воскликнул Ванин.
— Передай в штаб, — тяжело дыша, Забаров подошел к Акиму, склонившемуся над рацией, — курган взяли. Передавай... А Мальцева нашли?
— Нет, не нашли, товарищ старшина.
— Отправляйтесь на поиски. Найти обязательно!
— Есть, — ответил за всех Сенька, который уже успел прицепить к ремню офицерский кортик.
— Это еще что? — заметил Забаров.
— Для командира роты, лейтенанта нашего, у немецкого офицера одолжил.
— Я вот тебе одолжу! Сбрось эту гадость! — приказал Забаров.
Сенька поспешно отцепил от ремня кортик и, размахнувшись, закинул далеко в подсолнухи.
Алешу нашли на вершине кургана, рядом с убитым немецким пулеметчиком, на куче потемневших от гари стреляных гильз. На лбу, между бровей, чернела крохотная дырка. Шахаев поднял Алешу и бережно понес на руках.
С вершины кургана развернулось перед разведчиками величественное зрелище. Справа и слева от них, насколько обнимал глаз, текли колонны советских войск. Танкам, казалось, нет числа.
— Двести... двести пятьдесят, — считал Ванин. — Товарищи, откуда они?
На дороге показалась батарея старшего лейтенанта Гунько. Ликующий офицер подбежал к разведчикам:
— Вот, видите, — жива моя батарея! До Берлина дойдем!
Хоронили Алешу Мальцева. Гроб поставили у края свежей могилы. Шахаев рывком сорвал с головы пилотку:
— Прощай, Алеша! Прощай, наш маленький садовник! Мы никогда не забудем тебя. Закончим войну, вырастим огромный сад и поставим там тебе памятник, самый красивый на земле. Останешься ты вечно живым, наш боевой друг!
Под троекратный треск салюта гроб опустили в могилу. Бросили на него по горсти земли, быстро заработали лопатами.
Уходили на запад, очищая небо, обрывки растрепанных и угрюмых туч.
— Это вы кого хоронили? — спрашивает Вера.
— Разведчика нашего, Мальцева Алешу, — тихо ответил Сенька.
— А почему на кургане?
— Так надо. Как князя. Раньше ведь в курганах только князей хоронили.
— Ну? — удивилась девушка. — Всех князей?
— Нет, — уверенно сказал Сенька. — Зачем же всех? Только тех, которые землю русскую от врагов защищали, от иностранцев разных.
Неоглядная степная ширь была завалена вражеской боевой техникой. Сенька Ванин обнаружил какой-то грузовик, открыл капот, что-то подвернул в моторе, продул какую-то трубку, завел мотор. И вот он уже лихо подкатил к разведчикам.
— Товарищ лейтенант, — доложил он Марченко. — В распоряжение роты мною добыта автомашина — лучшая немецкая марка, личная машина Геббельса.
Разведчики попрыгали в кузов. Сенька ликовал:
— Садись, Акимка! Прокачу как на масленицу. Только ты на всякий случай завещание пиши.
Забаров сел в кабину рядом с Ваниным, машина тронулась. Разведчики гаркнули песню:
Ой, ты, Галю,
Галю молодая,
Пидманулы Галю
Забрали з собой...
— Ожили, черти! — порадовался Ванин.
На развилке дороги остановились. Прямо стрелка указывала на Харьков, налево — на Мерефу.
— Нам налево, — сказал Забаров.
— На-алево? Не быть нашей дивизии Харьковской, — сокрушался Ванин.
— Выходит, так.
— Чего доброго еще Мерефинской назовут!
— И это может быть. На Мерефу путь держим.
— Мне, может, этот Харьков уже во сне снился, а теперь извольте, Семен Батькович, прозываться Мерефинским. Нет, невезучий я!
У регулировочного пункта крупного села Сенька резко затормозил:
— Эй, хорошая! На Красноград — эта дорога?
— Эта, эта! — ответила девушка-регулировщица звонким чистым голосом.
Побледнев, Аким метнулся к борту кузова.
— Наташа! — крикнул он, перегибаясь через борт.
— Аким!
— Сенька, остановись! — закричал Аким.
Но Ванин не слышал и гнал машину дальше. Аким беспомощно смотрел на бежавшую Наташу. Наконец он догадался и яростно забарабанил по крыше кабины. Сенька нажал на тормоза.
Оба они — и Аким и Наташа — задохнулись от счастья в объятиях. Из дома выскочила черноглазая девушка, смешливо взвизгнула:
— Наташка, кто это? Ой!
— Тонечка, милая! Постой за меня. Я скоро вернусь! — Она оторвалась от Акима и передала флажки подруге.
— Хорошо, Наташа. А ты не спеши. — И, посмотрев еще раз на неуклюжую фигуру Акима, черноглазая пошла к регулировочному пункту.
— Ну? — наконец пробормотал Аким.
— Ну вот! — Наташа с Акимом присели на бревнах. — Я через линию фронта переходила и вот гимнастерку надела. Окончила курсы медицинских сестер, но начальство послало сюда, на дорогу.
На машине подъехали разведчики.
— Знакомьтесь, товарищ старшина... Встретил вот. Моя... — Аким густо покраснел. Но ему пришла на помощь Наташа:
— Наташа, — сказала она просто.
— Федор Забаров. Земляки, что ли, с нашим Акимом?
— Да, земляки и большие друзья!
— Добро. Пойдете к нам? У нас нет санинструктора, — предложил Забаров.
Наташа смутилась и посмотрела на Акима:
— Меня, наверное, не отпустят.
— А мы сделаем так, чтобы вас отпустили.
Наташа опять посмотрела на Акима, и ей показалось, что он немного растерялся. Наташа насторожилась, улыбка сошла с ее губ.
— Я еще подумаю, — сказала она.
— Что ж, подумайте. А ты, Аким, оставайся. К утру догонишь на попутных. Тут недалеко.
В сенях хаты Наташа крепко прижалась к Акиму:
— Мы теперь никогда, никогда не расстанемся!
— Разумеется, — неуверенно подтвердил Аким.
Она пристально посмотрела на него:
— Почему ты не хочешь, чтобы я была в вашей роте? Почему?
— Этого не следует делать!
— Почему? Мы были бы вместе...
— Мы не будем вполне счастливы, когда другие...
— Ну как хочешь, — голос Наташи оборвался, она уткнулась головой в его грудь и разрыдалась. — Ты прав, Аким, прав...
Он отрывал ее голову от своей груди, стараясь заглянуть ей в лицо и утереть слезы.
— В общем, собственно, я не против. Ты же знаешь, как я рад!.. Если хочешь, я сам похлопочу.
— Хочу! Хочу! И никуда от тебя не уйду, — вдруг с отчаянной решимостью заговорила Наташа. — Никуда! Никуда!
...Аким вдруг вспомнил что-то, глаза под очками беспокойно заблестели.
— Наташа, а что... что с ним?
— С Володиным? Кажется, в Австрии сейчас. Стешка ведь бросила его. Не знаю, что между ними случилось, но только она выгнала его из своей хаты. Володина вызвали в комендатуру и предложили стать полицаем. Он, кажется, не согласился. Потом угнали куда-то. Говорят, на немецкий завод снаряды делать.
— Снаряды немцам делает... Не убежал все-таки от войны.
...Незаметно подкрался вечер. Аким стал собираться.
— Куда ты? — испугалась Наташа. Аким в нерешительности задумался. — Останься до утра. Ведь тебе разрешил командир, — сказала она тихо.
— Но... Наташа...
— Останься, Аким, — уже не просила, а умоляла она.
Он взял ее за узенькие вздрагивающие плечи, потом решительно сбросил с себя вещевой мешок...
Рано утром Наташа задержала Акима на крыльце.
— А что, если... — шепотом спросила она, краснея.
Он понял ее и тоже залился румянцем:
— Тогда у нас будет сын, Наташа...
Скоро Аким уже ехал на попутной машине.
Акима перехватил на дороге Ванин. Он что-то зашептал ему на ухо.
— Собственно, а ты не врешь?
— «Собственно», не вру! — передразнил оскорбленный Сенька.
— А где она?
— И чего это, Аким, находят в тебе девки хорошего? — вместо ответа спросил Сенька.
— Ну, довольно же! Скажи где?
Ванин кивнул в сторону хаты.
— Сейчас только прибыла. Может, проводить? — предложил он.
— Нет, уж я как-нибудь один...
Но Акима опередил лейтенант Марченко. Он легко вбежал на крыльцо хаты и скрылся за дверью. Аким круто повернулся и пошел по двору.
— Что это ты, Аким, вздумал строевой подготовкой заниматься? — спросил Ванин. И, не дождавшись ответа, продолжал:
— Вот раскусит тебя хорошенько Наташа, и конец вашей любви. Девушки не любят слабонервных нюнь. А ты и с зубами — беззубый. Немцев по головке гладишь, даже очки и то не взял. А девушкам настоящие парни нравятся, вроде вот меня...
Худое лицо Ерофеенко покрылось багровыми пятнами.
— Ты? Когда ты перестанешь! — захрипел он. — Если ни черта не понимаешь, так учись. Дальше своего носа ничего видеть не хочешь!
Сенька опешил:
— Ты, ты, Аким! Что взорвался-то? Или тебя собака бешеная укусила?
Но Аким резко повернулся и пошел прочь.
Когда Марченко вошел в хату, Наташа быстро одернула гимнастерку, отбросила на спину густые светлые кудри и, смущаясь, доложила:
— Товарищ лейтенант, санинструктор Голубева!
— Вольно! — шутливо скомандовал офицер. — Почему не представились раньше? — с напускной строгостью спросил он.
— Простите, товарищ лейтенант, но вас не было.
— Ладно, пустяки это, — уже серьезно заговорил он. — Как устроились?
— Спасибо. У вас чудесные ребята.
— Ребята, конечно, молодцы. А командир? — засмеялся лейтенант.
— Каков командир — таковы и подчиненные. Так ведь говорят? — нашлась Наташа и тоже засмеялась.
— Вы, кажется, знаете нашего Ерофеенко? Он говорил мне о вас.
— Да, он мой друг.
— Вот как? Даже друг? Так вы спешите с ним увидеться. Через два часа рота уходит на серьезное задание. Не волнуйтесь, всё будет в порядке. Аким вернется. Мы ведь — разведчики, и такие разлуки будут у вас часто. — Марченко ласково поглядел на девушку. — Не бойтесь... Наташа!
Она с благодарностью посмотрела на его красивое худое лицо.
Аким лежал в огороде на куче обмолоченной соломы. Услышав скрип калитки и увидев в ней Наташу, он стремительно вскочил на ноги:
— Наташенька! Родная моя.
Они обнялись.
— Ну, желаю тебе счастья, Аким! Ведь ты идешь на операцию? А меня не возьмете?
— Нет, Наташа, лейтенант не разрешит.
— Ты побереги себя, прошу тебя.
Он улыбнулся:
— Да разве мы впервые уходим на такое? Не беспокойся, Наташа, все будет в порядке.
По пути встретился Семен Ванин.
— Давай... Автомат твой почищу, — услужливо предложил Сенька, но Аким молча прошел мимо.
— Ты почему ему не ответил? — спросила Наташа.
Аким промолчал.
Темной ночью Аким пробирался огородами по селу, где стояли немцы. Услышал скрип колодезного журавля, увидел у колодца женщину. Аким решительно направился к ней. Та заметила звезду на пилотке и опасливо зашептала:
— Как же ты... милый, попал сюда?
— Потом об этом. Скажите поскорее, много ли в вашей деревне немецких танков?.. Что же молчите, мать?
— Много, деточка. Много их, окаянных, все без бензина стояли. Только сейчас цистерна их приехала.
— Где она?
— У меня на дворе поставили, нечистый бы их взял. А в хату набилось их, что и ступить негде. Натаскали кур, вот жарить заставляют.
— Где ваша хата?
— А через два дома отсюда.
— Спасибо вам, мать!
...Скоро Аким докладывал Шахаеву:
— Я предлагаю, товарищ сержант, такой план. Вы здесь, на окраине, поднимите шумок. Я воспользуюсь этим, проберусь к бензовозу и сожгу его.
— Что ж план, пожалуй, подходящий, — подумав, сказал Шахаев.
Скоро женщина услышала в другом конце села два гранатных взрыва и бешеную автоматную стрельбу. Немцы, сидевшие в хате, похватали автоматы и выскочили на улицу, направляясь в сторону перестрелки.
Двор опустел. Только огромной тушей чернел бензовоз. К хате колхозницы подбежал Аким. Поняв в чем дело, женщина заторопила его:
— Пали, родной, пали! Мне и хаты не жалко!
— Скорее уходи отсюда, мать!
— Пали же! — колхозница побежала через улицу.
Раздался взрыв. Мощное пламя выплеснулось в черное небо. На улице, освещенной пожаром, появились немцы. Стрельба вспыхнула где-то совсем близко.
— Не попался бы, бедненький, — прошептала женщина.
Аким отбежал в огород и остановился: захотелось еще раз увидеть горящий бензовоз. И тут немцы заметили его, стали охватывать со всех сторон. Он видел их перебегающие фигуры.
— Это, кажется, конец, — спокойно прошептал Аким, поднял автомат и дал длинную очередь. Двое немцев упали.
Враги ответили огнем. Аким кинулся в подсолнухи, он углублялся все дальше и дальше. Но вот — тупой удар в спину.
— Убит, — прошептал он. — Обидно...
Где-то рядом защебетали воробьи. Щебет их сменился словно колокольным звоном, но и этот звук стал затухать. А потом и вовсе стало тихо.
Перед Наташей — дневник Акима. Страницу за страницей перелистывает она, почти ничего не видя заплаканными глазами. Вот стихи. И звучит голос Акима:
Так почему же я один
Среди родных, среди друзей
Остался жив и невредим?
— «Жив и невредим», — машинально повторяет Наташа. А голос Акима продолжает:
В раздумье вспомнил я тебя,
Увидел море синих слез.
Да, это ты спасла меня
В пучине битв и страшных гроз.
— Спасла, спасла, — плечи девушки затряслись, она уронила голову на дневник.
Я гордый вызов дал войне
И по-солдатски его нес.
В дороге ты светила мне
Сияньем золотых волос.
Я помню тот противный звук,
В ознобе затряслась земля...
У смерти из костлявых рук
Тогда ты вырвала меня.
Наташа не могла дальше читать. Она подошла к окну. Во дворе стояли двое: Ванин и еще какой-то неизвестный ей солдат. Солдат, видимо, пытался пройти к ней, а Сенька не пускал его:
— Ну, куда ты идешь?
— Чирей у меня.
— Тоже мне болезнь!
— Пусти.
— Не пущу! Пойми ты, дурья голова, не до тебя ей час. Друг у нее погиб, а ты со своим чирьем. Пойди к Кузьмичу, он тебе колесной мази даст. Говорят, здорово помогает.
Наташа, отойдя от окна, снова стала читать стихи.
Когда я, раненный, кричал,
В бреду ведя с врагами бой,
Ты, как горящая свеча,
Всю ночь стояла надо мной.
Когда по мокрой злой земле
Ползли мы ровно десять дней,
С тобою же казалась мне
Земля и суше и теплей.
И даже в миг, когда мороз
Звенел, кровь в жилах леденя,
Твоих пылающих волос
Костер обогревал меня.
Мне кажется, что я с тобой
В огне совсем не уязвим
И что не быть тебе вдовой,
Как многим сверстницам твоим.
Из блокнота выпала какая-то бумажка. Наташа наклонилась и подняла ее:
«В партийную организацию
от ефрейтора Ерофеенко Акима Тихоновича
ЗАЯВЛЕНИЕ...»
Ниже листок оставался чистым.
Наташа резко выпрямилась, смахнула слезы, привела порядок прическу.
— Кто ко мне, товарищи? Пусть зайдет! — крикнула она в окно.
— Что с тобой, Семен? — спрашивает капитан Крупицын.
— Черт знает что. Вот тут ерунда какая-то, — ткнул Ванин себя в грудь.
— Слышал я о вашей ссоре с Акимом.
— Угу, не увижу его больше. Решил, поди, что я плохой товарищ... издевался над ним.
— Ерофеенко был прав в одном, — капитан Крупицын положил на плечо Ванина руку, — мы не фашисты, и их методы ведения войны нам чужды и ненавистны, как чуждо все бесчеловечное. Нельзя, Семен, валить в одну кучу убежденных фашистов и немцев обманутых. Кто знает, может, когда-нибудь они тоже построят у себя новую жизнь и встанут в один ряд с нами.
— Что же я, к примеру, должен делать, когда на меня прет цепь немцев? — запальчиво заговорил Ванин. Сидеть и ждать? Ведь все фрицы как фрицы, в плоских касках с чертенячьими рожками, в зеленых мундирах, — разберись, который из них убежденный, а который нет. Пока будешь разбираться, они тебя прихлопнут. Доказывай потом, что ты не верблюд.
— В бою добряки вовсе ни к чему, — посуровел Крупицын. — И Аким это понимал. В бою он был храбрым и беспощадным. Подумай об этом, Семен.
— Очень неудобно девчатам в армии. Все с любовью лезут. А мне никто, кроме Семена, не нужен — вот и все. Я за своего Семена зенки могу повыцарапать. Конечно, мы тоже солдаты...
Но Наташа задумалась о чем-то своем.
— А ты, знаешь, Наташа, мой Семен пропал, — вдруг сообщила Вера.
— Как пропал?
— Опять Акима ищет. Сеня места себе не находит. С ним сейчас и говорить невозможно. Потемнел, худой стал — страшно за него. Ты знаешь, Наташа, как он любил твоего Акима! А тут они еще поссорились из-за чего-то. Вот Сеня и мучается. Боюсь я за него, Наташенька, — пухлые губы Веры покривились.
Наташа порывисто обхватила шею девушки:
— Сестренка моя! Родная!
Генерал Сизов с офицерами — в прибрежных тальниках Днепра.
— Дождались мы великого дня, товарищи. Сегодня в ночь будем форсировать Днепр. Первыми идут разведчики, саперы, стрелковая рота...
— Неплохо послать и батарею Гунько, товарищ генерал. У него с разведчиками старая дружба, — предложил полковник Павлов.
— Хорошо.
— А со стрелками переправится капитан Крупицын, — вставил Демин.
— Комсомолия там нужна... Как только разведчики зацепятся за берег, начнем переправлять все полки, — генерал замолчал и, сняв фуражку, задумчиво посмотрел на тяжелые днепровские воды.
На берегу Днепра в траншеях течет солдатский разговор:
— Оно бы только зацепиться, там пойдет.
— А я ведь, товарищи, и плавать не умею. Честное слово. В наших краях где было учиться этому? Пустыня кругом.
— Ничего, Прокофьев тебя на спине перевезет, коли тонуть соберешься. У Ваньки спина что палуба.
— А Днепр-то, хлопцы, того... широк!
— Гоголь вроде писал, что птицы только до середины долетают...
— Ну, Гоголь тут немного того...
— Чудачье! Это же он образно выразился... Романтик!
На дегтярно-черной глади Днепра стояли рыбацкие лодки и несколько плотов для противотанковых орудий батареи Гунько... Бойцы, погрузив боеприпасы и пушки, молча вошли в лодки и встали на плоты.
Генерал Сизов что-то тихо объяснял Марченко, Гунько, Забарову и командиру стрелковой роты. Солдаты притихли, прислушиваясь к шелесту волны под лодкой.
— Отчаливай, — взмахом руки приказал Марченко.
Лодки шли на одном уровне с плотами артиллеристов, и только челнок Шахаева скользил на некотором удалении влево.
Первое время немцы вели себя спокойно, но скоро поднялся на правом берегу огромный луч прожектора. Он вдруг упал на воду, стал шарить по реке. Лодки были уже на середине Днепра, когда одну из них, ту, на которой плыл Шахаев со своей группой, захватил прожектор.
...Рядом с лодкой снаряд поднял водяной столб. Шахаев резко дернулся — осколок попал ему в спину. Но он усидел на месте.
— Греби влево, — приказал Шахаев саперу Узрину, сидящему на веслах. — Влево, говорю, греби.
Лодка Шахаева уходила все дальше и дальше от остальной группы разведчиков, уклоняясь влево. Вокруг нее вода кипела от пуль и снарядов.
— Господи, что он делает? — Наташа невольно тронула Сеньку за руку. — Куда он?
— Отвлекает внимание немцев от нас, — догадался Ванин. — Весь огонь на себя принял.
Генерал наблюдает за лодкой Шахаева в бинокль.
— В вилку берут, — проговорил полковник Павлов. — Долго не продержится.
— Таким людям при жизни памятник нужно ставить, — взволнованно сказал генерал.
— Быстрей, быстрей греби, Узрин, — заторопил Шахаев и тихо простонал.
— Вы ранены, товарищ старший сержант? — приподнялся со дна лодки молодой боец Панюшкин.
— Откуда ты взял? Нет, не ранен я. Ложись!
В пробоины лодки хлынула вода. Солдаты касками откачивали ее.
— Я ранен! — тихо вскрикнул Панюшкин и умолк.
— Не ранен, а убит, — прохрипел Узрин, высвобождая свои ноги из-под головы Панюшкина.
Шахаев молчал. Ранило Узрина. На его место сел Али Каримов. И вот лодка глухо ткнулась в берег. Шахаев первым выбрался из лодки, крикнул:
— За мной, товарищи! Вперед!
Силы его покинули. Он тяжело опустился на землю.
— Где остальные? — спросил он, трудно дыша. — Как Узрин? Где они?
— Все тут, товарищ старший сержант. Рядом, за камнями. Вам лежать нада, тиха нада.
— Ничего, ничего... Давайте вперед. Главное — завязать схватку с немцами.
Добралась наконец до берега и основная группа разведчиков. Быстро прошла к окраине села. Здесь Марченко остановил Забарова.
— Тут будет мой командный пункт, — решил он. — Радиста оставляю с собой.
— Почему? — удивился Забаров.
Но Марченко не ответил на вопрос.
— Санинструктор Голубева пусть тоже останется.
Но из темноты раздался голос Наташи:
— Там будут раненые, товарищ лейтенант, я пойду со всеми.
— Ладно, идите. Осторожней только.
Радист установил рацию.
— Готово, товарищ лейтенант. На связи — генерал.
Разведчики схватились с немцами в неглубоких окопах. Забаров вдруг почувствовал сильный ожог в правом плече, посмотрел — вся рука в крови. Гитлеровцы наседали. Он нажал на спусковой крючок автомата и сразу же уложил нескольких фашистов. Человек восемь немцев выскочили из окопов и бросились на Забарова. Он успел перехватить свой автомат за ствол и со страшной силой стал крушить врагов прикладом. Разведчики стреляли короткими очередями и орудовали ножами. Скоро все было кончено. Забаров забежал во двор, проскочил мимо Наташи, не останавливаясь. Но Наташа успела заметить окровавленную руку разведчика. Она нагнала его и схватила за пояс.
— Потом, Голубева, потом, — отмахнулся Забаров.
— Да вы изойдете кровью! — Наташа наскоро перевязала его.
Выскочивший откуда-то Ванин торопливо доложил:
— В овраге фрицев видимо-невидимо. Сообщить бы нашим артиллеристам.
— Беги на батарею Гунько.
Волны, поднятые набежавшим ветром, лениво накатывались на отлогий берег, шелестя галькой. Марченко, засунув руки в карманы брюк, зябко поеживался. Рядом с ним беспокойно ворочался в своей тесной сырой норе радист Вася Камушкин. Слышался близкий грохот боя.
— Перебраться бы к нашим, — ворчал радист. — Даже не знаем, что и генералу докладывать. Так... отсиживаемся.
— Замолчите, Камушкин! — прикрикнул Марченко. — Рассуждать много стали, умные все... А где их сейчас искать? Шахаев — так тот, ясно, погиб. А кто там на горе ведет бой — черт их знает. Может, немцы нас окружают.
Наташа помогала санитарам из стрелковой роты перевязывать раненых.
— Испить бы, сестрица...
— Девчонка, потеряла свою фляжку, — сердилась Наташа на себя. — Потерпите немного, товарищи, потерпите.
...Немцы поднялись в полный рост. Теперь их было много. Пули жутко свистели. Наших стрелков становилось все меньше и меньше. И в это время ударили пушки.
— Это Гунько, товарищи, Гунько!
Визг осколков смешался с криками врагов. Но вот они опомнились и опять отчаянно пошли в атаку. Дрогнули наши солдаты. И в эту минуту перед реденькой цепью бойцов появился капитан Крупицын.
— Комсомольцы, за мной!
Поднялись солдаты вслед за капитаном, но Крупицына нашла пуля. Он упал головой вперед, поднял было руку и потом бессильно опустил ее. Солдаты замешкались было, но там, где только что упал Крупицын, уже был Семен Ванин. Он взял из теплой руки капитана гранату, поднял ее высоко над головой:
— Вперед... ребята! Товарищи мои! За Сашу Крупицына! Бей!
— Бе-э-э-эй!
— Круши их!
— Дави!
Ночь всколыхнулась. Немцы не выдержали и откатились.
Рассветало. Слева доносились отдаленные звуки боя.
— Наташа, — тихо окликнул Забаров. — Ты слышишь что-нибудь?
— Слышу... Я давно слушаю.
— Кто, по-твоему, там?
— Шахаев, конечно, — сказала она. — Им там тяжело. Наверное, много раненых.
— Вот вы и пойдете сейчас к Шахаеву.
— Я... к нему?
— Да, с Ваниным вместе. Пробирайтесь осторожно вдоль берега.
— А вы с кем же останетесь? — испугалась Наташа.
— Не беспокойтесь. Здесь нас немало. Кроме того, скоро должна прийти помощь с того берега, — сказал Забаров.
— Мы вас так не оставим, — воспротивилась Наташа. — А я вам приказываю выполнять.
Сенька, стиснув руку девушки, быстро бежал вниз, перепрыгивая через какие-то канавки и бугорки. Потом пошли медленнее.
— Если полки не переправятся, грустновато нам будет тут с тобой, — вслух размышлял Ванин. — Эх, сидеть бы тебе на левом бережку с Веркой вместе!.. Ой, смотри, смотри, Наташа! Ого-го-го! — звонко закричал он.
Перед ними открылась река. Сотни рыбачьих лодок, плотов, паромов с танками шли с того берега под огнем врага.
— Наши идут, Наташка! Живем! Наши! — ликовал Сенька.
Шахаев лежал у самого берега, среди огромных валунов. Кругом были видны воронки от снарядов. Бой шел где-то наверху, и тут было спокойно. Шахаев метался в бреду...
— Лови его... Возьми огонь — он жжет... Аким, где ты, Аким?.. Наташа — хорошая девушка. Снимите огонь!
Наташа быстро перевязала Шахаева.
— Понимаешь, дорогой, — рассказывал Али Каримов. — Здесь смерть, там смерть, кругом смерть. Товарищ командыр ранен, опять ранен и опять ранен. Я ему говорю: «Уходи, командыр!» Он говорит: «Не уходит командыр!»
Семен перебил его:
— Рассказываешь ты, Каримыч, горячо, но неразборчиво. Как гусь. И сам вижу, что туго вам пришлось.
— Старший сержант в медсанбат нада, операция нада, скоро нада. Умрит он...
— Кто «умрит», что зря бормочешь?
— Лодку ищите, в медсанбат его быстро, — взволнованно сказала девушка.
Около палатки медсанбата в тревожном ожидании прохаживается Наташа. Из палатки усталой походкой вышел пожилой врач.
— Ну как, доктор? — бросилась к нему девушка.
— К сожалению, ничего определенного сказать не могу. Все, что могли, сделали. Но... — Врач развел руками.
— Когда его отправят в тыловой госпиталь?
— Едва ли, если жив будет. Генерал приказал лечить здесь. Кровь ему нужно, так генерал самолет послал. Ждем с минуты на минуту.
— Возьмите мою кровь, доктор! — порывисто сказала Наташа.
— Вашу? — врач внимательно посмотрел на нее. — Разумеется, если подойдет группа.
Капля за каплей кровь Наташи падает в стакан.
— И что это за человек такой! — размышляет врач. — Генерал о его здоровье каждый час справляется, девушки кровь отдают.
— Это — коммунист, доктор, — тихо говорит Наташа.
— Меня не партийная принадлежность интересует...
— Это — коммунист, — еще раз настойчиво повторяет девушка.
А в это время на горе за селом рыдала медь оркестра. Сенька направился туда. Но опоздал. Навстречу ему попались опечаленные офицеры и солдаты. На небольшом свежем холмике высился некрашеный деревянный обелиск. Надписи на нем еще не было. Сенька постоял немного в раздумье, вынул из кармана карандаш и написал:
Здесь похоронен Саша Крупицын,
наш замечательный комсомольский вожак...
Семен подумал немного, дописал:
...и вообще настоящий парень.
В это время около свежей могилы запрыгали минометные взрывы. Ванин попытался подняться, но не сумел. Посмотрел на свою развороченную осколком ногу.
— Вот черт, — с удивлением сказал он. — Кажется, ранен... И основательно... Придется ремонтироваться.
На фоне идущих вперед солдат в осеннем, зимнем, весеннем пейзажах титр: «ШЛИ НЕДЕЛИ, ШЛИ МЕСЯЦЫ. ДИВИЗИЯ ГЕНЕРАЛА СИЗОВА ШЛА ВПЕРЕД, НА ЗАПАД».
Разведчики в палате у постели Шахаева. Он взволнован:
— Далеко вы зашли без меня, ребята. Смотришь, скоро и чужая земля начнется — близко Румыния...
В палату вбежал сияющий Вася Камушкин.
— Товарищи, новость какая!
Он развернул газету и торжественно начал читать:
— Указом Президиума Верховного Совета СССР присвоено звание Героя Советского Союза...
Тут Вася сделал интригующую паузу и торжественно продолжал:
— ...гвардии подполковнику Баталину Григорию Ивановичу, гвардии капитану Крупицыну Александру Петровичу, гвардии старшему лейтенанту Гунько Петру Ивановичу, гвардии лейтенанту Забарову Федору Федосеевичу, гвардии старшему сержанту Шахаеву Шимы Сахаевичу.
Ликующий Вася передал газету Забарову.
— А генералу разве не присвоили?
— Как же, и он Герой! Про это в центральных газетах напечатано.
Шахаев бережно сложил газету, спрятал ее под одеяло, закрыл лицо руками... Забаров крупными шагами ходил по палате.
Сенька Ванин на попутной машине возвращался из госпиталя.
— Вот очевидный факт: заплату мне поставили, — охотно объяснял он своему попутчику. — Капитальный ремонт закончен. Гвардии ефрейтор Семен Ванин возвращается в свою прославленную дивизию.
— А что у вас за дивизия такая? — поинтересовался солдат.
— Генерала Сизова, слышал?
— Как не слыхать? Это ведь про нее говорят: «Мимо — Харьковская, возле — Полтавская, около — Кременчугская, Непромокаемая, Непросыхаемая».
Сенька возмутился:
— Знаешь что, краснобай? Ты, непромокаемый, помолчи, пока я тебе по морде не надавал. А то отмолочу и плакать не разрешу.
И вдруг рассмеялся:
— Непромокаемая! Непросыхаемая! Придумают же, черти!
— Поздравляю, Забаров, с Героем и лейтенантскими погонами! — Марченко сунул свою руку в огромную ладонь Забарова. — Ухожу в стрелковый батальон. Разведчиков приказано сдать тебе. Ты ведь теперь Герой, а я что...
— Что же, собрать людей, будете прощаться?
— Не надо, — отрезал Марченко. — Давай принимай роту.
— А чего же ее принимать? — удивился Забаров. — Я и так ее хорошо знаю...
— Ну, тогда все! — Марченко отвернулся от Забарова и вбежал в хату, куда только что вошла Наташа. — Прощай, Наташа, ухожу! — сказал он, взяв ее за обе руки.
— Куда же вы?
— Новое назначение получил, в пехоту.
Долго молчали.
— Значит, нет? — спросил Марченко.
— О чем это вы?
Он ответил взглядом — печальным и требовательным. Девушка поняла все.
— Как же можно... так? Как же? — и заплакала злыми слезами.
Марченко побледнел. Он резко оттолкнул ее от себя и выскочил на улицу.
Разведчики разместились в бывшем помещичьем доме на берегу Прута.
— Удивительно, — размышлял Ванин, — посмотришь в окно и на тебе — заграница, Румыния!
Он полистал какую-то книжицу. Это был букварь, выпущенный румынами на русском языке. На титульном листе букваря помещен портрет Антонеску с подписью: «Великий вождь румынского народа. Освободитель Транснистрии». На следующем листе — портреты Михая Первого и его матери Елены. Реджеле Михай был изображен художником с многочисленными орденами, эполетами, шнурками.
— Орденов-то у него больше, чем у меня, — удивился Ванин.
— Семэн, — позвал Каримов. — Тебя командыр нада, быстра нада.
Ванин вышел в сад. Тут собрались все разведчики, лица их сияли. Зачем-то пришла и загадочно улыбающаяся Верка, у Наташи пылали щеки.
— Что у вас случилось? — в недоумении спросил Семен. — Уж не женить ли нас с Веркой собрались?
— А я за тебя и не пойду, — отрезала смутившаяся девушка.
— Пойдешь, — уверенно произнес Семен, и тут Наташа подала ему письмо.
— От Акима? Жив! — сразу понял он. — Товарищи дорогие, чего же вы молчите? Неужели жив! Это Вера принесла? Вот молодец!
— Да читай же, чего ты раскричался!
Ванин стал читать письмо:
— «Мои хорошие друзья, я жив! Нахожусь в госпитале, в Саратове, в Сенькином городе. Спасла меня, друзья, одна колхозница. Нашла у себя в огороде, в подсолнухах. Укрыла в погребе до прихода наших войск. Скоро к вам вернусь. Так что писем мне не пишите. Они уже меня не застанут. Обнимаю вас. Ваш Аким».
— А тебе... он разве не написал, Наташа? — спросил Семен.
На него лукаво смотрели большие темно-синие глаза девушки.
— Да что с вами в самом деле? — не понимал Сенька.
В эту минуту в дверях показался высокий и худой солдат.
— Аким! — заревел Ванин. — Аким! Чертяка! Вот те на... А как же письмо?
— Вот Вера принесла. А я следом за ней пришел. Вхожу в дом, смотрю — читают.
— Аким, — Сенька вдруг замялся. — Ты... ты знаешь что... прости меня. Я был не прав.
— Собственно, что ты... в самом деле? Не надо об этом, Семен.
Они смотрели друг на друга, не скрывая большой радости.
Вечерело. Аким, Шахаев и Сенька зашли в беседку, присели у маленького круглого столика. Парторг достал из полевой сумки помятый лист бумаги.
— Мое заявление? — удивился Аким.
— Твое. Может, допишешь?
— Давай... теперь допишу.
Взявшись за руки, разведчики спустились по каменной лестнице к берегу Прута. Здесь они заметили Бокулея. Румын в глубокой задумчивости смотрел на родную землю.
— Бокулей! — окликнул его Ванин. — Вот ты и добрался до своей родины.
Румын вздрогнул и обернулся.
— Шпасибо! — сказал он. вдруг. — Шпасибо, Сенька.
— Получай свою Румынию, Георгий, да помни: никаких чтобы антонесков в ней больше не было! Понятно?
Бокулей утвердительно закивал головой.
— То-то, — торжественно продолжал Ванин. — Теперь ты знаешь, кто у тебя враги и кто друзья.
— Бун, Сенька, бун! Карашо!.. Мы знаем друзей. Мы знаем врагов...
— Ого-го-го-го-го! — от избытка чувств закричал Семен Ванин.
Ему ответило эхо с той, румынской стороны.