Фернанда

Смерть Матильды мало что изменила в повседневном обиходе Сюарле. Фрейлейн уже много лет назад взяла на себя роль воспитательницы и экономки — она продолжала ее исполнять, следуя наставлениям, которые ей когда-то давала хозяйка, или, может быть, наоборот, которые она сама внушила хозяйке. Сообразуясь со вкусами покойной одевали девочек и, когда возникала надобность, обновляли ковер или обои. Возможно, эта регентша некоторое время опасалась, что хозяин женится вторично и его женитьба перевернет семейный уклад. Но, как известно, это не произошло; в сравнении с возможностью подобной ломки жизненного распорядка, Дама из Намюра, которой никто никогда не видел, была вполне приемлемым компромиссом. Трудно было только примириться с тем, что самые лучшие фрукты, самые свежие ранние овощи, сезонная дичь — все отправлялось упомянутой особе. Фрейлейн так и не простила г-ну де К. де М. непрестанного оскорбления, которое ощущалось за каждой трапезой, и это свое негодование передала детям.

Пока я в самых общих чертах представляла себе детство и отрочество Фернанды и ее семерых братьев и сестер, мое воображение рисовало мне стайку детей, такую, как в романах Толстого или Диккенса: веселая ватага, рассыпавшаяся по гостиным и коридорам большого дома, танцы, светские игры, поцелуи, которыми под Рождество обмениваются с кузенами или деревенскими соседями, девочки в шелестящих платьях, поверяющие друг другу свои влюбленности и помолвки. Но помимо того, что Эно — это не Россия и не Англия, условия жизни в Сюарле были, судя по всему, не слишком подходящим фоном для таких изящных картинок. Я забывала, что в многодетных семьях разница в возрасте между детьми часто бывает огромной, в особенности, когда между живыми вклиниваются умершие. Фернанде было два года, когда ее сестра, двадцатилетняя Изабель, вышла замуж Сюарле за своего троюродного брата Жоржа де К. д'И. Хорошая подходящая партия, которая, как все подобные браки, несомненно подготавливалась заблаговременно с учетом точного соотношения ценных бумаг и земельных владений — возможно, Матильда перед смертью успела ее благословить. В день свадьбы Фернанда наверняка появилась только за десертом на руках у Фрейлейн, чтобы дамы, как это принято, могли ее потискать.

Жозефина и Зоэ, соответственно на десять и девять лет старше маленькой Фернанды, смогли дольше играть по отношению к ней роль миленьких мам и взрослых сестер. Но, как позднее сама Фернанда, они заканчивали образование в монастыре. Зоэ — пансионерка Английских дам в Пасси, откуда она пишет отцу коротенькие благонравные письма о том, что она ест сырое мясо для укрепления сил, и о том, с какими трудностями сталкивается девушка, желающая заниматься верховой ездой: манеж на Елисейских полях слишком дорог, а на манеже в Шато д'О бывают дамы из неподходящего общества. Октав и Теобальд в коллеже. Что до Гастона, уже почти взрослого, с его присутствием в семье, как мы уже видели, просто мирились, похоже, без всякой нежности, но, впрочем, и без той неприязни и смутного отвращения, смешанного с некоторой долей страха, которые умственные калеки зачастую вызывают у своих братьев и сестер. Тем не менее, Фернанда, которая об очень многом откровенно рассказывала мужу, никогда ни словом не обмолвилась об убожестве старшего брата, и это, по-видимому, доказывает, что существование несчастного Гастона было обузой для семьи.

Фрейлейн будит девочек зимой в семь утра, летом — в пять. Жанна, которая одевается медленней других, встает на несколько минут раньше. Сестры бесшумно проходят мимо отцовской спальни. Жанна спускается по лестнице на ягодицах — так она поступала до конца своих дней — что неизменно вызывает добродушные шуточки, произносимые почти шепотом. Фрейлейн и одна из горничных подхватывают калеку под руки. В дождливую погоду маленький кортеж отправляется в церковь под зонтиками в плащах и блестящих галошах; когда выпадает снег, в ход обязательно идут пальто на ватине, капюшоны и гамаши, которые из предосторожности надевают поверх ботинок. Летом картину оживляют платья младших девочек и солнечные зонтики Зоэ и Жоржины. Маленькая Фернанда семенит, замыкая шествие; впоследствии французский зять Фернанды Бодуэн, большой любитель велосипедной езды, прозвал эти мелкие шажки «коротким холостым ходом». Выходя из церкви, Фрейлейн каждый раз почтительно останавливается у могилы хозяйки.

Первый завтрак, всегда в отсутствие хозяина, едят, если можно так выразиться, по-немецки. То же касается и второго завтрака. Промежуток занят уроками, которые прерывает короткая пауза. После дневной еды двадцатиминутный отдых. Фрейлейн, расположившись в маленькой гостиной, делает вид, будто не дремлет в кресле. Старшие барышни занимаются вышиванием, Жанна вскоре обнаруживает замечательные способности в этом искусстве: ее маленькие руки, которые не могут удержать ни ложку, ни чашку, сноровисто и уверенно орудуют иглой. Девочки занимаются также росписью по фарфору и вырезанием. С двух часов опять уроки, которые длятся до шести с перерывом на прогулку и веселую минуту полдника. В шесть часов Фернанда, старшие девочки, а если это каникулы, то и мальчики поднимаются по лестнице, чтобы умыть лицо и руки теплой водой из маленького кувшина, который горничная уже поставила у каждого умывальника; старшие барышни снимают передники и повязывают волосы лентой. Жанне оказывают те же услуги на нижнем этаже, чтобы избавить ее от необходимости лишний раз подниматься по ступеням. В пятницу и субботу включают аппарат для подогрева ванной, и девочки погружаются в воду во фланелевых рубашках. Фрейлейн, которая по утрам и вечерам обливается ледяной водой, презирает этот слишком барский способ соблюдать гигиену.

За ужином г-н де К. де М. почти всегда восседает во главе стола. Если за едой разговаривают, то только по-французски, но обычно здесь царит монастырское молчание — каждый безмолвно поглощает свою порцию многочисленных блюд, вкусных, обильных и простых; нет здесь только, как мы уже знаем, свежих овощей и скупо представлены фрукты. Дети не имеют права открыть рот, пока папенька не задал им вопрос, чем он нечасто себя утруждает. Разве что время от времени неожиданно спросит, как учатся мальчики и как выполняют свои уроки старшие девочки, — и те и другие от растерянности не всегда сразу находят ответ. Но, похоже, такие безмолвные трапезы были в Сюарле традицией. В дневнике моей двоюродной бабки Ирене отмечено, что на полвека раньше четыре мадемуазель Дрион за столом не обменивались ни словом.

После ужина папенька зимой и летом усаживается у камина. Он распечатывает газету, которую получает из Брюсселя, после чего на полчаса воцаряется молчание, еще более глубокое, чем за едой. Фрейлейн у лампы вышивает на пяльцах и, когда у нее возникает необходимость воспользоваться маленькими ножницами, старается как можно бесшумнее класть их на столик рядом. Дети сидят вдоль стен, прижавшись выпрямленной спиной к спинкам изогнутых стульев и благонравно держа руки на коленях. Этот сеанс неподвижности считается упражнением в хорошей осанке и благопристойных манерах. Маленький Октав, чтобы время шло быстрее, придумал, однако, немую забаву — состязание в гримасах. Щеки надуваются или, наоборот, втягиваются, глаза мигают, скашиваются, вращаются; язык бесстыдно выставляет напоказ свой кончик или свисает как тряпка; рот проваливается, как у беззубого старика, или уродливо растягивается, придавая юным лицам апоплексический вид. Лоб морщится, нос подергивается, как у жующего кролика. Фрейлейн, которая все видит, сгибается над пяльцами, делая вид, будто... Правила игры требуют сохранять при всех этих кривляньях полную серьезность. Хихиканье, смешок, даже заглушенный, могут заставить г-на де К. де М. отвести свой лорнет от газеты: при мысли о катастрофе, которая тогда разразится, всех бросает в дрожь. От придворных и городских новостей г-н де К. де М. переходит к парламентским прениям, которые прочитывает от строчки до строчки, бросает беглый взгляд на новости из-за границы, смакует, ничего не пропуская, судебную хронику, биржевые сообщения и отчет о спектаклях, которые он не увидит. Потом тщательно складывает газету и кладет ее в корзину с дровами — она пойдет на растопку. Лица вдоль стен уже опять стали гладкими и невинными. Дети один за другим встают и подходят к отцу, чтобы поцеловать его, пожелав спокойной ночи.

Летом детей на четверть часа выпускают на волю, под липы — в чашке у Фрейлейн, которой каждый вечер подают отвар, прошлогодние цветы этих лип. Шумит и трепещет мощная ночная жизнь: шевелятся прихваченные лунной изморозью листья, попискивают, испугавшись хищника, птицы, высиживающие птенцов, во влажной траве хором поют лягушки, колотятся о большую масляную лампу насекомые, рискующие упасть в липовый отвар гувернантки. В конюшне совсем рядом бьет копытом лошадь; кучер с фонарем обходит свой мирок; вдали фермер хлопает тяжелой дверью хлева, где только что отелилась Рыжуха. Но дети из Сюарле — душой горожане: ничто не волнует их в окружающей природной среде. Их внимание скорее привлечет поблескивающий на балконе огонек сигары г-на Артура, чем усеявшие небо звезды. Однако пора возвращаться в дом: Фрейлейн сказала, что уже слишком свежо; каждый берет на консоли в прихожей свою свечу. На смену игре в гримасы приходит другая игра — с тенями на стене, идущей вдоль лестницы. Жанна поднимается по ступенькам тем же способом, каким утром по ним спускалась. У отцовской двери понижают голос — папенька, наверно, уже спит. Перед сном никто не забывает помолиться, по крайней мере, так положено.

Обычай требует, чтобы 31 декабря дети письменно поздравляли отца с Новым годом: письмо, конечно, многократно переписывается, чтобы в нем не осталось ошибок. У меня случайно сохранились письма, написанные по этому случаю Фернандой в возрасте от девяти до двенадцати лет. Вот письмо, написанное в одиннадцать.

Дорогой папенька!

Позвольте по случаю Нового года пожелать Вам всего самого лучшего в этом году, прекрасного здоровья и долгой жизни, и при этом еще раз выразить Вам свою огромную, глубокую благодарность. Я молю Бога, дорогой папенька, чтобы в 1884 году он осенил Вас своим благословением и даровал нам счастье, еще долгие годы храня Вас в добром здравии для искренне любящих Вас детей и внуков и в особенности для почитающей Вас Вашей младшей дочери

Фернанды

Сюарле, 1 января 1884 года.

Нам неизвестно, как отвечал на эти излияния чувств г-н де К. де М. Его новогодние подарки детям наверняка выбирала в Намюре Фрейлейн. Во всяком случае, каждый ребенок получал золотую монету, которую имел право хранить до вечера, после чего ее клали на его имя в банк на счет с процентами — предполагалось, что это должно научить детей бережливости и умению считать доходы.

Такая семейная жизнь кажется в наши дни гротескной, или чудовищной, или даже и той и другой вместе. Но дети из Сюарле не сохранили о ней особенно дурных воспоминаний. Тридцать лет спустя постаревшие Октав, Теобальд, Жоржина и Жанна вспоминали о ней при мне умиленно, с затаенной улыбкой. Молодые хиловатые ростки сумели пробиться и расцвести между камнями.

Физическая ущербность Жанны, умственная ущербность Гастона, быть может, сыграли известную роль в том, что в Сюарле почти не вели светской жизни. Однако на некоторых официальных торжествах присутствовали неукоснительно. Г-н де К. де М. несомненно бывал на приемах у губернатора, а его дочери во время краткого промежутка между пансионом и замужеством — на местных дворянских балах. Они долго готовились к этим балам, а потом долго их вспоминали. Время от времени Фрейлейн вывозит барышень в Намюр, чтобы сделать покупки и нанести визит монахиням доминиканского монастыря. Кучер помогает мадемуазель Жанне взобраться в карету и выйти из нее.

Для визитов к родственникам семья из Сюарле может воспользоваться удобствами, железной дороги. К 1880 году железные дороги множатся, как в наши дни автострады, и кажется, что им суждено ветвиться и развиваться до скончания времен; вокзал становится символом современности и прогресса. Но хотя строгое разделение вагонов на три класса и поездки в купе, отведенных только для дам, позволяют строго соблюдать правила приличия, все-таки молодым особам из Сюарле приходится сносить вокзальную толчею больших городов, таких, как Намюр и Шарлеруа; на Зоэ и Жоржину глазеют продавцы универсальных магазинов и, поднимаясь на ступеньку вагона, барышни рискуют оказаться предметом слишком настойчивой услужливости престарелых волокит. Впрочем, из-за увечья Жанны передвигаться таким способом вовсе не так удобно. Фрейлейн предпочитает, чтобы ее барышни ездили в доброй старой карете, а если путь слишком длинен, передвигаются на смешанный манер: сюарлеский кучер высаживает молодых хозяек на местном вокзале, а кучер тех, кто пригласил их в гости, приезжает за ними на другой вокзал, таким образом избавляя их от сложных пересадок. Карета — все равно что родной дом: здесь сервируют домашний обед, Фрейлейн проверяет, хорошо ли ее ученицы выучили уроки, и в который раз рассказывает им забавные и поучительные истории — их у нее в запасе несчетное множество, и поколение спустя они будут доводить меня до белого каления.

Есть среди них, например, история о старике, уже немного впавшем в детство, которого сын и невестка кормят отдельно, подавая ему еду в деревянной миске, чтобы она не разбилась, если старик ее уронит. Однажды сын замечает, что его собственный маленький сынишка что-то вырезает ножиком из подобранной деревяшки. «Что ты вырезаешь?» — «Вырезаю миску для тебя, когда ты станешь старым». Или другая история о мальчике, который вместе с отцом возвращается из деревни, где они купили кило вишен. Мальчику неохота нести слишком тяжелую корзину. Тогда отец берет ее у сына и по дороге ест вишни, выплевывая косточки. Каждые пять минут он по доброте душевной бросает на землю нетронутую вишню, которую малыш, нагнувшись, подбирает в пыли. Вот что выигрывает тот, кто не хочет быть услужливым. И, наконец, специально адресованная двум старшим барышням, уже невестам, жуткая история о девушке, которая во что бы то ни стало хотела, чтобы ее ручки в день свадьбы были белоснежными. Накануне венчания она завела их за голову и стоя проспала всю ночь. Наутро ее нашли мертвой. Чтобы поднять дух слушательниц, которые совсем скисли от этой истории, Фрейлейн отпускает одну из своих невинных шуточек, всегда одних и тех же и всегда на редкость дурацких. По складу натуры и из принципа она вечно поддразнивает девочек — в те времена считали, что таким способом можно воспитать силу характера. Время от времени кучера просят остановиться, и та из барышень, которой понадобилось по-маленькому, стыдливо скрывается в высоких овсах.

В Маршьенн ездят довольно редко. Хотя на этот счет никаких документальных свидетельств нет, мне трудно поверить, чтобы г-н де К. де М. мог без досады смотреть, как имение, название которого он носит в своем имени, переходит к детям от второго брака. Правда, с тех пор, как ему пришлось пережить это разочарование, если то было разочарование, протекло много лет. В семье Фернанды, где имена молодых покойников окружены легендами, никогда, однако, не упоминают о единокровной сестре Артура, Октавии де Поль де Баршифонтен, которая умерла родами в двадцать два года. Ничего неизвестно также о его единокровном брате Феликсе, который живет в Париже. Зато все хорошо знают живущего в Маршьенне Эмиля-Поля и его молодую жену-ирландку. Дети г-на де К. де М. играют с их детьми, Эмилем и Лили, а впоследствии и с Арнольдом, но встречаются они редко. Впрочем, никто не посмеет даже на секунду усомниться в том, что эти две семьи питают друг к другу нежнейшую любовь.

Зато Ла Пастюр — всегда гостеприимно распахнутый рай. Добрая Зоэ, овдовев, чувствует себя очень одинокой и нежно принимает своих внуков. Она немного повторяется, когда рассказывает о своем возлюбленном Луи, каждый раз приглашая полюбоваться его портретом в парадном мундире и не забывая при этом показать парный к нему портрет, на котором изображена она сама в пышном платье темного шелка, оживленного кружевом воротника и манжет, с зажатым в пальцах маленьким платочком. Старая дама демонстрирует детям слегка пожелтевшие оригиналы нарядных кружев. Она балует своих гостей лакомствами — нигде не подают таких красивых и изысканных десертов, как в Ла Пастюр. Запомнятся детям и катанья в лодке на пруду с милой кузиной Луизой и красавцем-кузеном Марком, — правда, если в катанье участвуют Октав и Теобальд, мальчишки немного портят удовольствие, грозя опрокинуть челнок. Зоэ умирает в семидесятилетнем возрасте — в листке, посвященном ее «Блаженной памяти», усопшую сравнивают с праведницами, о которых упоминает Писание. Дочь Зоэ тетя Аликс, умирает почти вслед за матерью, но овдовевший муж Аликс дядя Жан, сенатор и бургомистр Тюэна, продолжает добрые традиции Луи Труа. На фотографии 1885 года, которую мне недавно показали, этот седовласый господин прогуливает по парку Ла Пастюр Фернанду, приехавшую из Брюсселя с братом Октавом и Фрейлейн. Фрейлейн в своем неизменном черном платье с гагатовыми пуговицами сохраняет свой неизменный вид немецкой дуэньи. Фернанда, прехорошенькая и очень кокетливая, прячется от солнца под большим зонтиком. Худое бородатое лицо Октава еще не стало той маской, какой оно станет впоследствии, но в нем уже чувствуется беспокойство, которое в конце концов приведет этого брата Фернанды в больницу в Геле.

Но вернемся к эпохе Сюарле. До 1883 Фернанда больше всего любит навещать Акоз. По приезде девочки сразу же рассаживаются в красивой гобеленовой гостиной; Жанна, устроившись в глубоком кресле, уже его не покидает — в силу ее увечья с ней обращаются, как со взрослой. Любимица хозяйки дома — ее крестница Зоэ, которую среди прочих имен она наградила мужским именем Ирене: из-за его окончания это имя, очевидно, приняли за женское, хотя в Римском календаре так назван Лионский епископ, принявший мученичество при Марке Аврелии. Говорят о предстоящих бракосочетаниях. Г-жа Ирене по достоинству оценивает женихов, выбранных для двух старших девочек и, поскольку будущие мужья не имеют ни титулов, ни дворянской частицы «де», особенно подчеркивает, что они происходят из хороших семей. В жилах Ирене, ее покойного мужа и девочек течет кровь Труа и Дрионов, так что они сами принадлежат к этой буржуазной аристократии. Но разговоры с благочестивой родственницей непременно сворачивают на религиозные темы. Особенно много говорится о смерти праведников — это специальность г-жи Ирене. Монахиня соседнего монастыря умерла в благовонии святости — целую неделю ее тело лежало в часовне без малейшего признака разложения. В другом монастыре у другой матушки, почти затворницы, открылись стигматы. Об этих чудесах стараются не рассказывать, опасаясь насмешек нечестивцев и радикалов. Фрейлейн и барышни почтительно слушают. Фернанда изнывает от скуки.

К счастью, приходит «дядя Октав» собственной персоной — взяв девочку за руку, он ведет ее смотреть диких животных и свору. Девочка семенит с ним рядом вдоль цветущих куртин. Она, слава Богу, еще не достигла возраста ложной стыдливости и кокетства. Пока ее даже нельзя назвать хорошенькой — просто тоненькая хрупкая травинка. Черты Фернанды еще не определились, но Октаву кажется, что он узнает узкий изогнутый профиль, который любил в своем брате и который не оставляет его равнодушным и тогда, когда он рассматривает самого себя с помощью двух зеркал. Вдобавок девочка носит в женской форме то же имя, какое носил Ремо, пока сам Октав не окрестил его по-другому. Тридцать с лишком лет (уже!) прошло с тех пор, как он водил маленького Фернана рассматривать под стеклами парников проросшие семена. Мальчик звал его «мой милый череночник». Почему эта мелочь мучительно возвращает Октава к тому, с чем он, как ему казалось, покончил, смирился, и что, может, даже забыл? Девочка болтает. Больших собак и диких животных она боится, но цветы любит и запоминает их названия. Время от времени маленькая ручка тянется, неловко срывает, а вернее, выдергивает какой-нибудь стебель или пучок травы. Дядя не без торжественности в тоне протестует: «Подумай о растении, которое ты искалечила, о его трудолюбивых корнях, о соке, который течет из его раны!..» Фернанда в смущении поднимает голову и, чувствуя, что ее укоряют, выбрасывает умирающий цветок, который сжимала в своей влажной ручонке. Октав вздыхает. Поняла ли она? Принадлежит ли она к тем немногим, кого можно научить, образовать? Вспомнит ли она о его выговоре на балу, когда у нее в волосах или на корсаже будет то, что Виктор Гюго называет «букетом агоний»?

Если идет дождь, Октав занимает Фернанду рассказами. Из его историй до меня дошла одна — история отшельницы эпохи Меровингов, святой Роланды, гордости местного фольклора. Каждый год в первый понедельник после Троицына дня процессия, проделывающая около тридцати километров, носит по окрестным полям мощи святой и благочестивого отшельника, ее современника. Один из традиционных привалов кортежа — парадный двор Акоза; наверняка Фернанда иногда помогала украшать двор цветами. Свежими глазами ребенка, которого все восхищает и ничто не удивляет, вероятно, смотрела она на странное шествие: впереди деревенский барабанщик и трубачи, за ними священники; участники процессии в немыслимых мундирах, которые они смастерили себе сами и которые своей пестротой напоминают о различных армиях, прошедших по этому уголку земли; милая небрежность в одежде мальчиков-певчих. Фернанда, наверно, вдыхала аромат курений, затоптанных роз и более сильный запах дешевого вина и потной толпы. «Дядя Октав», который считает делом чести пронести раку на каком-то отрезке пути, несомненно ценит сохранившиеся в этом празднестве элементы язычества, тоже священные и относящиеся к временам более далеким, чем девственница из Жерпина: во главе процессии ставят самых крепких крестьянок и крестьян, и отбор по традиции совершается в трактире, где его сопровождают обильными возлияниями; крестьяне радуются тому, что процессия топчет их поля, — тем плодороднее они будут. Когда восторг и возбуждение достигают апогея, парни, которые, почти как фавны, прыгают вокруг раки, пускаются преследовать девушек, имитируя эпизод из жития Святой Роланды. По адресу святой и ее благочестивого друга-отшельника отпускаются всевозможные шуточки и, согласно местной традиции, когда две раки встречаются, они сами собой устремляются друг к другу.

История жизни Роланды в изложении Октава весьма далека от романтической банальности апокрифа XVIII века «Принцесса-беглянка, или Житие Святой Роланды» и благочестивой прозы брошюрок, которые раздают в храмах. По ней прошлась рука поэта. Я не пытаюсь здесь подражать стилю рассказчика, который, конечно, отличается от стиля писателя. И все-таки в этом повествовании будет то, что сохранила в памяти от своих последних при жизни Октава поездок в Акоз одиннадцатилетняя слушательница.

У короля ломбардцев Дидье была дочь, прекрасная, как ясный день, — звали ее Роланда. Отец обручил девушку с самым молодым из своих вассалов первой руки, Оже, про которого известно было, что он сын самого шотландского короля. Дидье и Оже были язычниками, они поклонялись деревьям, источникам и каменным идолам, какие встречаются на степных просторах.

А Роланда приняла христианство и втайне посвятила себя Богу. Понимая, что ни отец, ни жених не станут чтить ее обеты, она решилась бежать. Легкая, как гонимый ветром листок, промчалась она по альпийским ущельям и долинам, а потом углубилась в Вогезы. Оже, которому предательница-служанка сообщила о побеге невесты, пустился по ее следам. Ему не составило бы труда догнать девушку и схватить за распущенные волосы. Но он ее любил и не хотел обходиться с ней, как хищник с пойманным им несчастным животным. Поэтому он держался на некотором расстоянии от Роланды.

Когда измученная беглянка останавливалась на ночлег, Оже останавливался тоже, прячась за скалой или купой деревьев. Когда она подходила к дверям фермы попросить хлеба или молока, он подходил туда вслед за ней и просил о том же. Только однажды Оже нагнал Роланду. Как-то утром, видя, что она не встала со своего лиственного ложа, он осмелился подойти ближе и услышал, как она стонет в лихорадке. Много дней подряд выхаживал ее Оже. А как только ей стало лучше, удалился, прежде чем она успела его узнать, и не помешал ей двинуться дальше.

Наконец они очутились в Арденнском лесу. Роланда замедлила шаги. В долине между Самброй и Маасом Оже увидел, как она преклонила колени и стала молиться, потом поднялась, собрала в роще ветки и сплела из них шалаш. Оже сделал то же на другом склоне долины.

Несколько лет жили они так, питаясь ягодами и тем, что приносили им деревенские жители. Видя как молится Роланда, Оже вдалеке молился так же.

Однажды крестьяне нашли в сельской молельне мертвую Роланду. Они решили похоронить отшельницу в тяжелом языческом саркофаге, который на волах доставили к ее скиту.

Оже, стоя поодаль, наблюдал за погребением. Он еще несколько лет прожил той жизнью, к какой его приобщила Роланда. Наконец однажды вечером он умер. Сельчане, гордившиеся своими двумя отшельниками, решили соединить их, похоронив в одном гробу. Оже понесли на носилках к часовне Роланды, подняли крышку огромного саркофага, и скелет святой открыл объятия, чтобы принять в них возлюбленного.

Из какой несостоявшейся любви или, наоборот, увенчанной страсти, а может, из той и другой вместе почерпнул Октав то, что так преобразило легенду? Я сверилась с маленькими агиографическими сочинениями: они старательно расписывают славную генеалогию святой, включая ее, так сказать, в Готский альманах VII века; родители Роланды в свою очередь пускаются следом за дочерью и тоже посвящают себя Богу; верного принца невнятно дублирует верный слуга, сопровождающий принцессу, у которой есть еще и служанка. Октав все это опустил, не упомянув и о ее посещении Одиннадцати тысяч дев1. Зато он подчеркнул тему христианской Дафны, преследуемой варваром-Аполлоном, и, главное, сочинил этот пронзительный жест умершей, а может, услышал о нем из уст какой-нибудь старой крестьянки — эта удивительная подробность, вероятно, показалась людям в рясах слишком мирской. В таком виде рассказ становится в ряд с легендами о нежной страсти и соединении в смерти — цветок, произросший, наверно, в очень древнем кельтском мире и рассыпавший свои лепестки от Ирландии до Португалии и от Бретани до Рейнской области. Интересно, вспомнила ли о святых возлюбленных Жерпина Фернанда, когда, став поклонницей Вагнера, слушала в Байрейте сцену смерти Изольды, погибающей от любви? Думается, что услышанная в детстве подобная история должна навеки наложить отпечаток на мир чувств женщины. Она не помешала Фернанде впадать иногда в стиль газетной любовной переписки. И, однако, что-то все-таки осталось: легкая паутинка пряжи Святой Девы летним утром.

Октав умер смертью христианина, как мы помним, в ночь на 1 мая 1883 года — волшебной ночью, по традиции посвящаемой лесным духам, феям и колдуньям. А перед этим, 2 апреля, в Сюарле состоялась свадьба Зоэ. Быть может, известие о смерти «дяди Октава» оказалось для Фернанды менее важным, чем открытки, которые приходили от новобрачных, совершавших свадебное путешествие. В начале осени г-н де К. де М. получил от Зоэ, которая жила теперь в маленьком замке А. между Гентом и Брюсселем, нежное письмо, в котором она благодарила отца за то, что он выдал ее за Юбера, такого славного, учтивого и хорошо воспитанного. Эти эпитеты наводят на размышления: после четырех месяцев супружеской близости Зоэ говорит о своем муже, как девица говорила бы о приятном незнакомце, увиденном на балу. Так или иначе, «взволнованная всем этим» (причем создается впечатление, что эти слова относятся как к ее браку, так и необходимости слишком часто посещать зубного врача), Зоэ радостно сообщала о том, что скоро приедет в добрый старый Сюарле вместе со своим Юбером, который намерен поохотиться. Тем временем она приглашала к себе двух младших сестер, чтобы повести их к брюссельской портнихе. Маленькая нимфа Фернанда и калека Жанна впервые побывали на примерке в зеркальном салоне модной портнихи. Однако все эти новые впечатления оказались для Фернанды только прелюдией. В ту осень в ее жизни случилось важнейшее для девушки событие до замужества: Фернанда поступила в пансион.

Не стану утомлять читателя описанием пансиона Сестер Святого сердца тех лет в Брюсселе. Я не знаю, ни как он выглядел, ни какую жизнь в нем вели; мое описание стало бы списком с романов того или близкого к тому времени, посвятивших несколько страниц такого рода заведениям. Из всего, что сохранилось у меня от этого периода жизни Фернанды, самое существенное — папка с отметками и аттестатами за триместр, а также копия правил внутреннего распорядка, тщательно переписанными от руки на линованной бумаге. («Клякса — неуд». «На уроке не открыла тетрадь — неуд». «В пенале не было всего, что полагается, — неуд». «Три ошибки — переписать задание». «Три раза запнулась — не выучила урока». «Была рассеянной — неуд». «Ответила, не будучи спрошенной, — неуд»). Аттестаты за год розовые («Очень хорошо») или голубого цвета («Хорошо»); аттестаты желтого цвета («Посредственные успехи») и зеленые («Плохая успеваемость»), очевидно, не сохранились. Впрочем, судя по всему, до 1886 года перед нами — образцовая ученица. Фернанда на первом месте в священной истории, во французском, в сочинении, истории, мифологии и космографии, в письме, чтении и арифметике, в рисовании, гимнастике и гигиене. Она идет второй в литературе, декламации и естественных науках. Но позднее положение меняется к худшему.

Причины стремительного падения вниз после таких триумфальных успехов Фрейлейн не раз обсуждала в моем присутствии. Гувернантка считала, что всему виной — увлечение или, другими словами, любовь. Дама из Голландии, баронесса Г. доверила Сестрам Святого сердца свою дочь Монику, чтобы окончательно отшлифовать ее образование и знание французского. На самом деле французский язык мадемуазель Г., на каком часто говорили в старинных семьях иностранцев, где он передавался из поколения в поколение, мог только пострадать от соприкосновения с бельгийским произношением. Так или иначе, приезд мадемуазель Моники Г. (имя и начальная буква фамилии мной изменены) взбудоражил маленький монастырский мирок. Молодая баронесса (как выразились бы в ту эпоху в Бельгии) была очень красива, причем той красотой креолки, какую можно иногда встретить в Голландии и от которой захватывает дух. Фернанда с первой минуты полюбила эти темные глаза на золотисто-смуглом лиц тяжелые черные локоны, без затей зачесанные кверху. Духовная сторона тоже сыграла роль в этом восхищении. Моника отличалась других барышень, которые всячески старались привлечь к себе в мание суховатой живостью на французский лад — в ней была как то ласковая серьезность. Фернанду, для которой религия означала прежде всего ряд зажженных свечей, украшенные цветами алтари, благочестивые картинки и монашеские одежды, наверняка удивил сдержанный пыл, владевший ее подругой: юная лютеранка любила Бога — Фернанда о нем в этом возрасте не задумывалась. Зато предаваться укорам совести Моника была склонна менее, чем девушки-француженки, привыкшие к исповедальне и скрупулезному перечислению своих маленьких грешков. Фернанда подпала под обаяние пылкой натуры, сочетавшейся со сдержанной повадкой.

Если верить Фрейлейн, причиной резкого снижения отметок образцовой до той поры ученицы было одно из тех героических пари, заключить которые возможно только в отрочестве: чтобы предоставить иностранке занять первое место, Фернанда отступала на второй план, плохо готовила уроки, нарочно запиналась. Принимая во внимание время и место, подобное самоотречение можно назвать почти возвышенным и исключить его нельзя, но кое-что, конечно, следует отнести на счет той безмерной рассеянности, какая сопутствует любви («Была рассеянной — неуд») и ощущения, что по сравнению с любовью все ничтожно, даже похвальные листы с позолоченным обрезом, выдававшиеся в монастыре Святого сердца.

Понимаю, что меня могут обвинить в сознательном утаивании или в намеках, если я обойду молчанием вопрос о том, могла ли примешаться к этой любви доля чувственности. Впрочем, это разговор праздный — все наши страсти всегда чувственны. Можно разве что задуматься над тем, в какой мере эта чувственность выразила себя в поступках. В эпоху и в среде, нами описываемых, воспитательницы старались держать доверенных их попечению девушек в таком неведении относительно плотских радостей, что едва ли отношения двух учениц Сестер Святого сердца могли облечься в подобную форму. Правда, неведение не принадлежит к числу непреодолимых препятствий — чаще всего оно поверхностно. Чувственная близость двух однополых существ слишком свойственна человечеству, чтобы полностью исключить ее возможность в самых строгих пансионах былых времен. Несомненно она возникала не только среди бесстыжих девочек Колетт и довольно искусственных девушек-гибридов Пруста.

Но неведение, столь тщательно оберегаемое, подкреплялось в те годы (если вдуматься, весьма парадоксальным образом) преувеличенной стыдливостью, которую прививали с самых юных лет, а это наводит на мысль, что матери, няньки, гувернантки в этих святых семействах, а позднее бдительные монахини, сами того не подозревая, страдали навязчивой чувственностью. Страх и ужас перед плотью выражается в сотнях мелких запретов; их принимают как нечто само собой разумеющееся. Молодая девушка никогда не должна рассматривать свое тело; снять рубашку в присутствии подруги или родственницы — поступок не менее ужасный, чем самая смелая плотская вольность; обвить подругу рукой за талию неприлично, как, впрочем, неприлично обменяться взглядом на прогулке с красивым молодым человеком. Чувственность представляется не как нечто греховное, а как что-то нечистоплотное и, во всяком случае, несовместимое с хорошим воспитанием. Однако не исключено, что две пылкие девочки, сознательно или неосознанно пренебрегая всеми этими аргументами, хоть они и сильно действуют на женскую натуру, в поцелуе, в едва выраженной мимолетной ласке или, что менее вероятно, в полном сближении тел открыли для себя сладострастие или хотя бы его предчувствие. В этом нет ничего невозможного, однако эти предположения весьма неопределенны и, вероятно, сомнительны: говорить об этом — все равно, что вопрошать, насколько близко ветерок мог склонить друг к другу два цветка.

Так или иначе, ведомость за триместр в апреле 1887 года свидетельствует об учебном крахе Фернанды. Когда-то блестящая ученица теперь занимает двадцать второе место в священной истории и арифметике, четырнадцатое в эпистолярном стиле, тридцатое в географии. В грамматике она на пятом месте, хотя в течение триместра как бы случайно дважды оказывается на первом. Вслух она читает невнятно, и это тем более удивительно, если вспомнить, что ее мужу, судье строгому, позднее доставляло большое удовольствие ее слушать. В рукоделии Фернанда превзошла самое себя — она на сорок третьем месте из сорока четырех. Зато она достигла некоторых успехов по части порядка и бережливости, и в аттестате признают, что она прилежна, а это противоречит предположениям Фрейлейн. Поведение ее в классе стало лучше, но она совершенно не следит за своим внешним видом и не старается исправиться. Она продолжает любить естественные науки, быть может, вспоминая названия цветов, которым ее учил «дядя Октав». Ее знания в английском «неосновательны» и, как говорится в аттестате, «ее характер еще не сформировался».

Был ли отправлен в Сюарле текст более доверительный, содержавший намек на кризис, пережитый Фернандой? Вполне возможно, поскольку воспитательные заведения, как и правительства, охотно прибегают к секретным документам. Так или иначе, г-н де К. де М. отозвал дочь домой, по-видимому, посчитав бессмысленным оставлять ее в заведении, где она уже ничему не учится. Да и дома не могли одобрить такую чрезмерную привязанность к протестантке. К тому же г-н де К. де М. старел, очевидно, уже подтачиваемый долгой болезнью, которая через три года свела его в могилу. Теперь его жил в Сюарле, откуда он выезжал все реже, в обществе с одной стороны Фрейлейн, с другой — дурачка Гастона и калеки Жанны была не слишком веселой. Вероятно, ему захотелось вновь увидеть возле себя молодое существо, наделенное живым умом и здоровым телом.

У меня перед глазами портрет Фернанды, написанный примерно в это время наверняка ее сестрой Зоэ, питавшей склонность к изящным искусствам, — благодаря этому портрету я узнала, какого цвета глаза были у модели. Они были зелеными, как часто у кошек. Фернанда изображена в профиль, веки слегка опущены, что придает ее взгляду некую «затаенность». На ней платье изумрудного цвета, по мнению художницы, подходящее к ее глазам, громадная шляпа с клетчатой лентой, завязанной бантом, такая же, как и на вырезанном в ту пору ее силуэте. Фернанде здесь не больше пятнадцати лет.

Другой портрет, «снятый» два года спустя фотографом из Намюра, запечатлел приезд в Сюарле Изабель с детьми. Фернанда и Жанна споят по обе стороны тумбы, на которую водрузили маленькую девочку в белом платье, отделанном английской вышивкой. Болезненного вида девочка постарше прислонилась к юбке Жанны. Нет нужды в магическом кристалле, чтобы предсказать судьбу этих четырех девочек, — она прописана здесь. Жанна, хрупкая и решительная, смотрит холодноватым умным взглядом, который будет мне знаком позднее. Ей нет еще и двадцати, но она останется такой же и в сорок. Малютка в английской вышивке с мило вздернутым носиком, моя двоюродная сестра Луиза, кажется очень довольной тем, что возвышается над всеми. В этом крепком тельце и уверенной в себе душе есть все, чтобы продержаться три четверти века: она правит тетушками, как впоследствии будет править своими больными, санитарками и носилками во время двух мировых войн. Матильда, хилая девочка, на которую напялили безобразный матросский костюм и берет, совсем к ней не идущий, производит впечатление полнейшего недоразумения — она рано покинет здешний мир.

Фернанда загадочней других. Определенно перейдя в разряд взрослых, она носит юбку, отягченную густыми оборками. В этом своем дамском наряде она вся кругленькая, чем она, вероятно, обязана кухне пансиона, из которого только что вышла, но прежде всего расцвету юности, новому избытку плоти и крови. Груди приподнимают высокий корсаж. Перед тем как сфотографироваться, она, очевидно, причесалась, однако небольшая прядь все же выбилась и свисает сама по себе («Фернанда совершенно не следит за своим внешним видом»), что позднее привело бы ее в отчаяние. На этот раз глаза cмотрят прямо. Удлиненные веки чуть приподняты к вискам — черточка, довольно часто встречающаяся в этих краях, как и на картинах старых мастеров страны, теперь именуемой Бельгией. За этой юной особой в пышной юбке мне мерещится череда девушек в широких полосатых шароварах, следовавших за своими мужчинами в Македонии или на склонах Капитолия, и тех женщин, которых продавали с молотка и аукционах после походов Цезаря. Я углубляюсь в прошлое еще на несколько веков к женщинам «племен, живущих в шалашах», которые, как говорят, пришли с верховьев Дуная и черпали воду глиняными ведрами. Думаю я также о Бланке Намюрской, которая со своими придворными дамами уехала в Норвегию, чтобы выйти замуж за Фолькенгара Магнуса2, прозванного Блудодеем, и вела весьма свободную жизнь при свободном дворе, подвергаясь, как и ее сластолюбивый муж, оскорблениям со стороны суровой Святой Бригитты. Фернанда ничего этого не знает — ее курс истории не простирался так далеко. Она не знает также, что прожила уже половину своей жизни — осталось пробежать четырнадцать лет. Несмотря на ее наряд барышни из состоятельной семьи, ничто не отличает ее от деревенских девочек или маленьких работниц Шарлеруа, с которыми она не общается. Как и они, она представляет собой просто теплую нежную плоть. По справедливому замечанию Сестер Святого сердца, ее характер еще не сформировался.

Эпизод, о котором пойдет речь сейчас, настолько отвратителен, что я не знаю, стоит ли о нем упоминать, тем более что по этому поводу я располагаю только одним свидетельством — самой Фернанды. В сентябре 1887 года, то есть как раз той осенью, когда девушка не вернулась к положенному сроку в брюссельский пансион, а осталась в Сюарле, Фрейлейн, Фернанда и Жанна однажды вечером услышали, что в кабинете г-на Артура происходит грубая шумная ссора. Из-за закрытых дверей доносились невнятные возгласы и звуки ударов. Через несколько минут из отцовского кабинета вышел Гастон, который, ни слова не сказав, поднялся в свою комнату. Через неделю он умер от скоротечной горячки.

В таком изложении происшедшее кажется не только чудовищным, но и абсурдным. Не так часто случается, чтобы пятидесятишестилетний отец набросился с кулаками на двадцатидевятилетнего сына, и в эту жестокость тем более трудно поверить, если сын — блаженный. Какой проступок мог совершить дурачок Гастон? Правда, один врач напомнил мне, что умственно отсталые очень часто впадают в буйство; Артур мог не без резона пытаться обуздать сына, а нанесенный в раздражении неловкий удар способен причинить серьезное увечье, вызвать лихорадку и смерть. Легче всего было бы отбросить эту историю, посчитав ее выдумкой девочки, склонной к некоторой истерии, или хотя бы свести ее к тому, что отчаявшийся отец кричал на дурачка, осыпая его упреками, ведь разговаривая с умственно неполноценными, люди часто, сами того не замечая, начинают кричать, как в разговоре с глухими; может, г-н Артур дал сыну затрещину или хватил его кулаком, может, грохнуло упавшее кресло. Что до скоротечной горячки, то, похоже, в этой семье диагнозы всегда ставили весьма приблизительно: возможно, речь идет о брюшном тифе, который свирепствовал в начале той осени, а ссора оказалась простым совпадением, или что Фернанда без всяких на то оснований связала ее с кончиной Гастона, чтобы усилить драматизм происшедшего. Но даже если этот эпизод от начала до конца выдуман, рассказ Фернанды интересен тем, что показывает, какого рода истории сочиняла она о своем отце или, вернее, против своего отца.

Из какой-то семейной стыдливости Фернанда, как уже было упомянуто, никогда не рассказывала мужу о неполноценности дурачка Гастона. Излагая эту историю, она говорила, что несчастному было лет двенадцать-тринадцать, а это в конечном счете приближало его к тому уровню умственного развития, какой был у него на самом деле. Странно, что Мишель не заметил неправдоподобия такого рассказа: поскольку после рождения Фернанды Матильда прожила только год, у той не могло быть брата моложе ее на два-три года. Но, конечно, Мишеля меньше всего волновала точная дата смерти его тещи.

Я подробно описала Фернанду. Пожалуй, настало время описать и моего деда, каким он был в эти годы. На снимке, сделанном немного ранее, где ему около сорока, бывший денди толст и несколько рыхл, на другом г-ну де К. де М. лет пятьдесят, и он вновь обрел свой былой стиль. Над густыми волосами, обрамляющими лоб с залысинами, несомненно потрудился парикмахер. Тугая эспаньолка, скрывая нижнюю губу и подбородок, не позволяет судить о выражении рта. Взгляд за стеклами лорнета хитрый и даже плутоватый. Нетрудно представить себе, как этот господин, жуя сигару, рассказывает забавный анекдот, как он старается провести фермера или нотариуса или взвешивает только что подстреленную им молодую куропатку. Я даже могу вообразить, как он бьет тарелки в отдельном кабинете, хотя, судя по тому, что я о нем знаю, в его жизни, по крайней мере после того, как он женился, отдельных кабинетов и возможностей бить посуду было мало. Я не решусь сказать, что такому образу дано пробудить во мне голос крови, но все же это и не тот человек, который способен жестоко избить калеку.

Присмотримся поближе к неотчетливой фигуре Артура, поскольку нам больше не представится случая им заняться. Потеряв мать, когда ему была неделя от роду, и отца в возрасте тринадцати лет, он вырос у своей мачехи (в девичестве де Питер де Бюденжан) рядом с ее детьми. Он учился в Брюсселе в том же религиозном заведении, что и его кузен Октав, вместе с Октавом прослушал курс поэзии, и это меня умиляет. Правда, хорошо бы узнать, что за поэзию предлагали в 1848—1849 году своим ученикам профессора коллежа Михаила Архангела: Ламартина и Гюго или Лефранка де Помпиньяна3 и аббата Делиля4. В Льеже, где Артур закончил факультет права, он был, по-видимому, прежде всего модным молодым человеком, однако без эстетических амбиций и без булавки в галстуке с изображением черепа из слоновой кости, которую носил в ту пору в Брюсселе его кузен Пирме. В двадцать три года, что довольно рано для того, кого нам описывают как противника брачных уз, он, если можно так выразиться, преждевременно подвел жизненный итог, женившись на своей двоюродной сестре. Меня бы удивило, если бы он с легким сердцем отказался от Маршьенна в стране и во времена, когда в семьях всячески старались обойти кодекс Наполеона и сохранить верность праву первородства. Мы не знаем, о чем договорились между собой единокровные братья, но во всяком случае Артур, которому досталось богатое приданое матери и богатое приданое жены, неимущим не был.

Письмо, которое, женившись, он написал своему кузену Октаву, путешествовавшему за границей, быть может, объясняет нам, почему он предпочел идиллическое Сюарле и провинциальную тишину окрестностей Намюра, пожираемому промышленностью Эно. «Больше, чем когда-либо я понимаю твое нежелание остаться среди нас, — уверяет он поэта, —...Печальная страна: нечистоты, грязь по колено, люди, занятые только материальными предметами, толкующие только о килограммах, гектолитрах, метрах, дециметрах или об экспроприации, истощении месторождений, добыче, все в цифрах, расчетах и подсчетах, не имеющие ни досуга, ни времени быть любезными...» Это письмо показывает, что уже в 1854 или 1855 году мой дед был небезразличен к тому, как уродуется мир; кончается, однако, письмо одобрительной ноткой: дельцы, извлекающие прибыль из промышленного нашествия, от которого почернеет земля Маршьенна, «люди честные и достойные», — заключает корреспондент Октава. Кто осудит его за эти слова? В ту эпоху догму прогресса не оспаривал никто, и вздумай ты сожалеть об обезображенном пейзаже, тебя назвали бы сентиментальным. Те, кто будет знать, что, разрушая красоту мира, мы неотвратимо разрушаем его здоровье, еще не родились на свет. Однако в сравнении с Маршьенном, подъезды к которому ощетинились доменными печами, Сюарле мог казаться Артуру мирным уголком.

Так или иначе, он прожил там тридцать четыре года, из них семнадцать — вдовцом. Ленивый от рождения, он, по-видимому, даже не пытался начать одну из традиционных в семье карьер, которую ему мог бы облегчить его тесть Луи Труа. Если в отличие от Октава он не цеплялся «за свою вершину», то по крайней мере цеплялся за свой безмятежный мирный обиход. Правда, он неплохо управлял своим солидным состоянием, а это значит, что всю жизнь он понуждал себя быть собственным интендантом. Сохранились пухлые пачки бумаг, куда он заносил подробные сведения о финансовом положении семей, в которые выдавал замуж своих дочерей. Этот домосед, завидовавший кузену Октаву, подолгу жившему в Италии, по-видимому, никогда не покидал своего имения. Детей он, судя по всему, не любил, однако прижил с женой десятерых, двое из которых умерли в младенчестве, а двое были калеками, что, наверно, занозой сидело в его душе. Только коротенькие нежные письма Зоэ доказывают, что он не всегда казался своим близким мрачным тираном, который пугал Фернанду. Никаких особенных пристрастий за ним не водилось: охота, как видно, была для него прежде всего поводом прихвастнуть. Несмотря на красивый экслибрис из десяти серебряных ромбов на лазоревом поле, остатки его библиотеки, которые мне пришлось увидеть, состояли в основном из религиозных книг, принадлежавших Матильде, и благопристойных немецких романов, выписанных Фрейлейн. Единственная известная нам вольность, какую он себе позволял, была Дама из Намюра, однако, это вовсе не означает, что у него не было других. Если в минуту раздражения, потеряв над собой власть, Артур и в самом деле ударил своего дурачка сына, этот ужасный эпизод, единственный в его жизни пробуждает во мне какое-то чувство, и чувство это основано на жалости.

Подтачивавшая его болезнь вынуждала Артура мало-помалу прекратить визиты в Намюр и объезд фермеров: отныне он управлял своим имуществом из своего кабинета. Пожалуй, мы обращаем слишком мало внимания на то, что самое тяжелое во всякой болезни — это постепенная утрата свободы. Г-н де К. де М. вскоре оказался заточен в комнатах замка и на его террасе; у него оставался выбор: принимать пищу и читать газету в постели или в кресле, которое подкатывали к окну. А однажды он лишился и этого выбора — он уже не встал с постели.

У меня нет оснований считать Артура человеком, особенно склонным к раздумьям. Однако как и все люди вообще, он должен был иногда размышлять о своей жизни. Ты согласился, чтобы твоя жена наняла для попечения о детях молодую немку с лицом, похожим на румяное яблочко, и вот эта немка двадцать пять лет присутствует при всех рождениях и смертях в семье, властвует в доме, приглашает, когда нужно, священника или врача и тихонько выходит из комнаты на цыпочках, однако она не может распорядиться, чтобы смазали дверные петли и они перестали бы скрипеть. А ведь он двадцать раз напоминал ей об этом. И эта дуреха закроет ему глаза, впрочем, не все ли равно, она или другая. Куколка (назовем ее так) доставляла ему приятные минуты, но подавленный своей болезнью, он вспоминает о ней так, как человек, которого мутит, вспоминает катанье в лодке: наступает день, когда ему уже трудно понять, чем его могла прельстить эта дамочка в дезабилье. Так или иначе, Артур поступил как подобает — дарственная, которую он из предосторожности оформил на ее имя, никак не затрагивает интересы детей: женщину обеспечит небольшая сумма, выигранная на бирже. Что до Господа Бога и последних минут, то все пройдет как положено, и беспокоиться о том, что ждет всех без исключения, нечего.

Г-н де К. де М. умер в 1890 году на второй день Нового года. Трудно сказать, подсунули ли ему под дверь Жанна и Фернанда в канун этого года свои обычные почтительные записочки. Листок, посвященный его «Блаженной памяти», украшен фигурой Христа и намекает на долгие мучения, которые очищают душу. В остальном он похож настолько, что их можно перепутать, на листок памяти Гастона, заказанный гравировальщику за два с половиной года до этого. В листке Гастона Господа молят не отдавать Лукавому душу усопшего, что, пожалуй, излишне, когда речь идет о покойнике, которого Господь обделил разумом. Листок, посвященный «Блаженной памяти» Артура, молит о том, чтобы грехи умерших были им прощены. После предания тела покойного земле в Сюарле, вероятно, в тот же вечер состоялась другая церемония, почти такая же торжественная — чтение завещания.

В документе никаких неожиданностей не было. Г-н де К. де М. завещал свое состояние равными долями семерым своим детям, его пережившим. Состояние было настолько значительным, что даже раздробленное таким образом, оно обеспечивало наследникам полный достаток. Не считая ценных бумаг, весьма солидных или слывших таковыми, имущество почти целиком состояло из недвижимости, которую все считали единственным по-настоящему надежным помещением капитала. Только четверть века спустя война и инфляция затронули эту твердыню. Ни Теобальд, который только что завершил более или менее серьезный курс обучения, чтобы получить диплом инженера, ни Октав, который не подготовился ни к какой профессии, не были способны управлять своим и сестринским имуществом, как это делал г-н Артур. Отныне арендная плата, по определенным числам поступавшая от фермеров, выплачивалась наследникам через управляющих и сборщиков налогов. В этом крылась, конечно, некоторая опасность, но все эти посредники когда-то работали на г-на Артура под его присмотром: от отца к сыну они передавали свою преданность семье. Дети покойного радовались тому, что все устроилось так удобно. Никто из них не заметил, что из ранга крупных помещиков они переместились в категорию рантье. В то же время тонкие ниточки, связывавшие г-на Артура с его крестьянами, окончательно порвались.

Сюарле был продан не только потому, что его содержание обошлось бы слишком дорого тому, кто согласился бы включить его в свою долю наследства, но и потому, что никому не хотелось там жить. Теобальд, намеревавшийся навсегда спрятать в стол свой диплом, мечтал только о спокойной холостяцкой жизни, которую собирался вести в Брюсселе. Октав хотел путешествовать. Жанна, вполне резонно считавшая, что ее увечье неизлечимо, решила приобрести в столице приличное удобное жилье, где Фрейлейн будет домоправительницей и где она сама проведет остаток дней. В этом доме должна была жить и Фернанда, пока она не найдет себе мужа: хотелось надеяться, что у ее избранника будет свой замок или усадьба.

Наследникам, однако, претило отдавать старый дом в руки маклера. Его продали дальнему родственнику, барону де Д. — мы уже видели, во что он его превратил. Движимое имущество, которое оценивали дороже, чем оно стоило, было поделено так же тщательно, как и земля. Замужние сестры получили мебель, которая стояла в их прежних комнатах, а кроме того обстановку — кто гостиной, кто курительной. Октаву и Теобальду тоже досталось то, чего вполне хватило, чтобы меблировать их холостяцкие жилища. Имущество, полученное Жанной и Фернандой, до отказа забило дом, который Жанна купила в Брюсселе. Смерть любого сколько-нибудь состоятельного отца семейства — это всегда смена царствования: по прошествии трех месяцев не осталось почти ничего от убранства и уклада, которые казались нерушимыми в течение тридцати четырех лет (г-н Артур наверняка был уверен, что в той или иной форме они сохранятся и после его ухода).

Перед тем как две младшие сестры со свой гувернанткой покинули Сюарле (два брата уехали раньше), Фрейлейн и Фернанда в последний раз обошли парк. Для Фернанды, поглощенной мечтами о будущем, в этой прогулке наверняка не было ничего сентиментального. Иное дело Фрейлейн. На фоне решетчатой ограды ей мерещился профиль высокого мужчины, несколько слишком плотного для своих лет, со шрамом на щеке от сабельного удара, якобы полученного на дуэли, но немецкие студенты в ту пору часто уродовали себя таким образом из рисовки. На самом деле визитер не был ни студентом, ни дуэлянтом. Он был коммивояжером, представлявшим производителя сельскохозяйственных машин из Дюссельдорфа, и каждый год заезжал узнать, не нужно ли чего-нибудь г-ну Артуру. Для Фрейлейн, родившейся в забытой Богом деревушке близ Кельна, ежегодный приезд немецкого коммивояжера был праздником. Им разрешали вместе пообедать в маленькой комнате, куда обычно приглашали перекусить фермеров, приехавших продлить арендный договор. После того как г-жа Матильда одобрила выбор гувернантки, та вручила жениху свои сбережения, чтобы он купил мебель, которой они обставят свое будущее жилье в Дюссельдорфе. Нетрудно догадаться, что вздыхатель удрал и уже никогда не вернулся. Из сведений, собранных на месте г-ном Артуром через посредство бельгийского консула, выяснилось, что коммивояжер продолжает торговать машинами, но, возможно, по его просьбе ему определили поле деятельности в другом месте: он женился и теперь разъезжал по Померании.

Прислуга в Сюарле открыто насмехалась над пережитым гувернанткой разочаровании, о котором неведомо как разнюхали. Фрейлейн ела за одним столом с хозяевами, и ее не любили. Дети ни о чем не подозревали; мадемуазель Жанна узнала об этой истории много лет спустя. Одной только г-же Матильде было известно, что вместо того, чтобы негодовать, Фрейлейн молилась за «беднягу», которого ввела в соблазн, вручив ему свое скромное достояние. У дурехи в характере были черты святой.

Уже не в первый раз Сюарле, чье название на языке франков, кажется, означает «дом вождя», становится свидетелем того, как добропорядочная состоятельная семья покидает дом и распыляется, что бывает с состоятельными добропорядочными семьями. Если справедливы утверждения, что в ночь перед Рождеством в местах, где скрыты сокровища, зажигаются огни, на фоне этого мирного пейзажа должны были бы загореться не только деревенские лампы или свечи, слабо освещавшие опустошенную гостиную маленького замка, предназначенного на продажу. В музее Намюра хранятся прекрасные монеты Восточно-Римской империи и белго-римские украшения, найденные в Сюарле. Владельцы этих монет наверняка когда-то спрятали их накануне очередного нашествия, приняв соответствующие предосторожности: землю тщательно утоптали, чтобы не было заметно, что ее недавно разрывали, а сверху тайник засыпали какими-нибудь отбросами или опавшей листвой. Иногда драгоценный предмет прятали в стенной нише, тщательно водворяя на место панель или обои. Так поступили Ирене и Зоэ Дрион, напуганные чернью во время Славных дней 1830 года, когда покидали Сюарле, чтобы найти приют у Амели Пирме; очень скоро, заливаясь звонким молодым смехом, они вспомнили, что настольные часы, которые они спрятали вместе с драгоценностями, продолжают ходить, и тиканье и бой непременно выдадут тайник. Но патриоты в тот раз никого не ограбили. Четверть века спустя точно так же поступят со своими сокровищами во Фландрии отпрыски Артура и Матильды, но они не вернутся их искать, а если вернутся, ничего не найдут. Белго-римские племена в Сюарле тоже не нашли своих кладов.

Но домашняя жизнь продолжается соответственно маленьким устоявшимся привычкам, почти не изменившись. В соседнем местечке из земли выкопали каменных собачек: жирных, с глупой мордочкой, с колокольчиком на шее — в стиле «любимая моська»; именно такие собачки тявкали возле кресла хозяйки дома времен Нерона. У мадемуазель Жанны собачка похожей породы, Жанна кормит ее с вилки. Но, как всегда рассудительная, она решает, что не возьмет песика с собой в Брюссель — он будет помехой в семейном пансионе, где они проведут дней прежде чем поселиться в собственном доме. Собачку оставят садовнику.

Утром в день отъезда барышни наверняка в последний раз помолились в пустой часовне. Немка, конечно, вспомнила о хозяйке и прочла о ней молитву Деве Марии. Фернанда рассеяна. Она мечтает о газовых рожках в Брюсселе.

Как только Жанна обосновалась в своем доме на тихой улице неподалеку от тогдашнего аристократического проспекта Луизы, она устроилась у веранды в кресле, которое покидала только по утрам, ежедневно отравляясь пешком слушать мессу в церкви кармелиток. Таким образом она разом совершала акт благочестия и физическую зарядку. Обитатели квартала привыкли видеть, как ковыляет эта особа, поддерживаемая с одной стороны служанкой в переднике (передник должен был подчеркнуть, что это служанка), а с другой — дамой в черной, старомодного покроя одежде. По возвращении с мессы Жанна делала другое физическое упражнение — в течение часа она бесстрастно и без ошибок разыгрывала вариации на фортепиано, несомненно получая удовольствие от того, что нажимающие на клавиши пальцы ее слушаются. Остальное время она посвящала вышиванию риз и покровов, в котором достигла большого искусства — эти вышивки она потом раздавала разным церквам.

Жанна выбрала для себя обстановку старой супружеской спальни Артура и Матильды, обитой алыми обоями, Фернанде досталась зеленая комната; в своей комнате синего цвета Фрейлейн вновь водрузила фотографию германского императорского семейства. Горничная и кухарка, привезенные из Сюарле, разместились в каморке под лестницей и в сыром подвале и принялись чистить серебро, вощить мебель, жарить, тушить, варить и печь.

Расписанные барышнями тарелки украшали веранду; в прямоугольном садике росло несколько деревьев. Дюжина кресел в стиле Генриха II и два сундука, сработанных в 1856 году, загромождали средних размеров столовую. Между двумя буфетами гордо разместилась копия «Разбитого кувшина»5, размером больше оригинала — во время своего свадебного путешествия в Париж Артур и Матильда купили ее в Лувре у художника, который работал прямо во дворике музея. Никто, включая Артура, ни разу не задумался над несколько игривым смыслом этой краснеющей простушки, грудь которой плохо прикрыта сбившимся платком и которая прижимает к бедру разбитый кувшин с выбитым донышком. В копии, купленной в Лувре, невозможно было заподозрить такого множества непристойных намеков. Милой девушке с кувшином предстояло царить в этом интерьере в течение тридцати пяти лет.

Как некое понижение социального уровня сестры ощущали только то, что у них не было собственного экипажа. Но Жанна не покидала дома, а когда в свет выезжала Фернанда, посылали за наемной каретой.

Светская феерия очень скоро разочаровала Фернанду, может быть, потому, что на этом поприще она не снискала блистательных успехов. В Брюсселе у обеих сестер знакомых было мало. Разумеется, кое-какие родственники, с титулами и без оных, несколько друживших с семьей богатых вдов, приглашали девушку к себе и устраивали ей другие приглашения. Подружки по пансиону, все из хороших семей, служили, если можно так выразиться, удобными «подступами» — на балах их братья часто танцевали с Фернандой. Столица, которую Фернанда знала плохо, потому что, живя в пансионе, редко ходила по улицам, распадалась на две части. «Нижний город», шумный, полный лавок и «бодега»6, где деловые люди пьют портвейн, а тяжелые ломовые лошади оскальзываются на жирных мостовых. И «Верхний город» с его красивыми озелененными проспектами, по которым выездные лакеи прогуливают собак, а няни — детей и где по утрам на тихих улицах можно видеть согнутую спину служанки, драящей ступеньки перед входной дверью; Фернанда не выходит за пределы этого города. Но по ночам для девушки, которая «выезжает в свет», лишенные поэзии места преображаются: богатые дома с шершавыми фасадами на несколько часов превращаются в романтические дворцы, откуда струится музыка, где переливаются люстры и куда Фернанда не всегда вхожа. Ее приглашают либо только на большие приемы, либо только на интимные вечера, и очень редко на те и на другие в один и тот же дом. В провинции семья де К. де М. естественно принадлежала к самому лучшему обществу. Здесь, на брачной ярмарке, это старинное, но основательно забытое имя почти не имело продажной цены. В ту пору оно еще не покрылось добавочным слоем лакировки, который в глазах поколения, только вступающего в жизнь, на него наложит блестящая дипломатическая карьера кузена Эмиля. Жанна приемов не устраивала — впрочем, возраст и положение сирот им это возбраняли; вероятно, Фернанда завидовала подругам, которые приглашали к себе на полдники, где дворецкие в белых перчатках подавали птифуры, или организовывали у себя дома уроки танцев.

Маленькое состояние Фернанды не было «денежным мешком», за которым стали бы охотиться женихи-профессионалы; им также не приходилось надеяться, что отец, дед, дядя или брат девушки поможет им пробиться в политику или в высший свет, сделать карьеру в Конго или в административном совете. Мадемуазель де К. де М. была не настолько хороша собой, чтобы внушать любовь с первого взгляда, впрочем, такого рода чувства не приняты в хорошем обществе, где брак по любви, не поддержанный чем-то более весомым, сочли бы неприличным. Братья Фернанды устраивали ей приглашения в «Благородное музыкальное общество», членами которого они состояли. Если верить бальным записным книжечкам Фернанды, она там много вальсировала. Но к часу ночи в зал шумно вваливалась небольшая группка брюссельской золотой молодежи, которая желала развлекаться и танцевать только в своем кругу. Фернанда с братьями и другими представителями более степенного хорошего общества чувствовали, что на них смотрят немного свысока или, во всяком случае, держат на расстоянии.

Само собой, Фернанда знала свои маленькие победы и свои маленькие разочарования. Фотография, которую она крупным угловатым почерком надписала одной из своих ближайших подруг эпохи «Святого сердца», Маргерит Картон де Виар, запечатлела воспоминание о живой картине, а может, и об оперетке, поставленной кружком любителей. Фернанда с большой грацией носит совершенно подлинный костюм неаполитанской крестьяночки. Сразу видно, что эта тонкая вышивка, изящные складки, мережка и этот прозрачный передник никогда не были частью костюмерной мишуры. Быть может, костюм привез из Италии один из двух Октавов, скорее, брат, чем «дядя». Вкус подкачал только в одном — из-под юбки Фернанды выглядывают не туфли без задника, как полагалось бы, а высокие блестящие ботинки по моде 1893 года. Впечатление такое, будто, после того как опустился занавес, Фернанда вышла на авансцену, уверенная в том, что ее ждут аплодисменты; во взгляде, не лишенном томности, желание нравиться. Не имеющая ничего общего ни с крестьянкой, ни с неаполитанкой, она нелепо помещена фотографом среди зеленых растений зимнего сада и приводит на ум ибсеновскую Нору7, решившую станцевать тарантеллу в одной из гостиных Христиании.

Фернанду начали упрекать в желании быть оригинальной. Почтенных матерей пугает ее культура, хотя и весьма ограниченная, которую девушка старается расширить, читая все, что попадется под руку, не исключая опасных романов в желтой обложке: молодая особа, прочитавшая «Таис», «Госпожу Хризантему» и «Жестокую загадку»8 — невеста уже с изъяном. Фернанда слишком часто рассказывает какие-нибудь полюбившиеся ей эпизоды из истории, упоминая персонажей, которых ее партнеры по танцам не знают, например, герцога де Бранкаса9 или Марию Валевскую10. Она попросила знакомого священника давать ей уроки латыни; ей удается разобрать несколько стихов Вергилия и, гордясь своими успехами, она о них рассказывает. Она признается даже, что купила себе учебник греческой грамматики. Но поскольку никто не поддерживает и, более того, не поощряет ее затеи, она их бросает. Тем не менее Фернанда совершенно незаслуженно снискала репутацию мыслящей молодой девицы, вовсе не будучи таковой.

Дом Жанны стал гостеприимным кровом для ее сестер, вышедших замуж в провинции, Они заезжали сюда от поезда до поезда, стараясь, чтобы их посещения совпали с распродажей белья или с проповедью известного проповедника. Чаще других приезжала в Брюссель посоветоваться с врачом Зоэ.

Иногда, словно нехотя, она приглашала Фернанду погостить несколько дней в А. Семья Юбера, давно уже поселившаяся в лоне этого мирного фламандского пейзажа, прославилась благодаря скульптору XVIII века, чьи ангелы и богородицы украшали немало алтарей и церковных кафедр в австрийских Нидерландах. Маленький замок радовал глаз; на некотором расстоянии от него располагались деревня и добрая старая церковь. В пять часов утра летом и в шесть утра зимой меланхолическая Зоэ отправлялась к ранней литургии. Каждое утро, уже положив руку на ручку двери, она оборачивалась в сторону прихожей, чтобы издали дать горничной, которой надлежало «убирать гостиную», различные наставления относительно мелочей, которые та должна сделать к возвращению хозяйки. Зоэ было известно, что обычно Сесиль (так звали горничную) в это время прокрадывается в спальню на втором этаже, ибо час обедни для Юбера был часом любви. Но патетическая комедия каждое утро разыгрывалась заново, чтобы отвести глаза кухарке и ее подручной, которые были сообщницами Сесили, и маленькой Лоранс, которая спала в детской и в свои восемь-девять лет все прекрасна знала. Затем, одетая по городскому, в шляпе и перчатках, Зоэ, воплощенное смирение, слегка усталая, но полная достоинства, отправлялась к обедне.

Семейная жизнь расстроилась, однако, лишь после кончины их второго ребенка, сына столь желанного, но умершего в младенчестве. Благочестивая Зоэ смиренно покорилась воле неба; простодушный Юбер сыпал проклятиями, стучал кулаком по столу, объявил, что никакого Бога нет, и укоры перепуганной жены только еще больше его разъяряли. Не знаю, в это ли именно время встало между ними смеющееся личико Сесили; во всяком случае, если, как показывает вышеописанная сцена, хорошенькая горничная и принадлежала какое-то время к домашней прислуге, она недолго оставалась в этом подчиненном положении и вскоре стала хозяйкой собственного дома в деревне. Сговорчивый отец этой признанной любовницы был небогатым разорившимся пивоваром, которому зять с левой руки помог выбраться из затруднения. Пивовар был радикалом, возможно, даже масоном и потому презираем приличными семьями. Эта среда повлияла на Юбера, и так уже возмущавшегося тем, что приходский кюре вмешивается в его семейные дела. В один прекрасный день читатели местной газеты, придерживавшейся передовых взглядов, узнали, что известный землевладелец, г-н Юбер Д. согласился стать председателем антиклерикального клуба — эту информацию сопровождали яростные нападки на духовенство. Зоэ приложила все старания, чтобы вернуть Юбера если не себе, то Богу, что довершило их разрыв.

Супружеская любовь дала, однако, еще несколько слабых вспышек. В 1890 году дети г-на де К. де М. вступили в Сюарле в права наследства, и Зоэ получила сразу свою долю и отцовского состояния, и того, что завещал Луи Труа и что до сей поры не было поделено. Юбер немедля продал земли в Эно, чтобы купить другие, поблизости от А. — поступок безусловно расчетливый и увеличивший его престиж. На деньги жены он купил также ресторан посреди городской площади и пристроил туда племянниц Сесили. В течение нескольких лет, которые были окрашены эйфорией, вызванной этими легкими деньгами, у законной супруги родились двое сыновей, но вторые роды нанесли ей увечье, которое брюссельский гинеколог излечить не смог. На сей раз супружеская жизнь кончилась безвозвратно. Может быть, Зоэ и не сожалела об этом, разве что досадовала, что ее окончательное устранение развязало руки тому, что кюре в исповедальне назвал бы нечестием, иначе говоря, Сесили.

Зоэ удвоила свою набожность. Она каждый день исповедывалась и, чтобы не проделывать натощак путь в оба конца, завтракала в маленьком католическом кафе против церкви; хотя она с трудом изъяснялась по-фламандски, ей случалось заводить разговор с арендаторами Юбера и обещать выхлопотать для них снижение арендной платы или отсрочку платежа, на которые по своей воле Юбер не согласился бы, так как, став свежеиспеченным радикалом, филантропом он не стал. Юбер довольно часто уступает просьбам жены и даже щедро снабжает ее деньгами на раздачу милостыни. Если во второй половине дня или вечером ожидается церковная служба, Зоэ возвращается в деревню, уделяя также время девочкам, готовящимся к конфирмации. Юбер большую часть времени проводит у Сесили или в ресторане ее племянниц, где дает свои охотничьи обеды. Там с местными вольнодумцами он распивает крепкое бельгийское пиво и, конечно, поносит священнослужителей.

Вряд ли Зоэ поверяла свои горести еще девственным ушам Фернанды. Но у девушки были глаза. Маленький замок пришел в полное запустение. Павшая духом Зоэ уже не давала распоряжений прислуге, большая часть которой к тому же не понимала по-французски. Юбер иногда вмешивался в хозяйство, но потом устранялся. Он был учтив со свояченицей, которая несомненно угадывала в этом чудовище растерянного бедолагу. Лоранс, девочка с остреньким личиком, не по годам осведомленная в делах, о которых ей не следовало знать, громко барабанила на фортепиано в гостиной. Оба мальчика были еще в том возрасте, когда все дети — херувимы. Зоэ отдала их на попечение няньки: из-за своего кашля она не всегда решалась ими заниматься.

Возможно, наблюдение за этой четой и другими ей подобными отбило у Фернанды охоту к тому, что было бы для нее традиционным решением: при деликатном посредничестве настоятельницы, приходского священника или какой-нибудь матери семейства, вроде г-жи Ирене, ей присватали бы отдаленного родственника, сына какого-нибудь деревенского соседа или представителя хорошего общества Намюра. Но такое разумное устройство матримониальных дел, практиковавшееся многими поколениями, уже не подходило в 1893 году молодой особе, которой ее семейное положение давало некоторую свободу. Фернанда хотела чего-то другого, хотя сама толком не знала, чего.

Ей оставалось одно — влюбиться в человека, который не помышлял ни о ней, ни в ту пору о браке вообще. Барон Г. (инициал мной вымышлен) принадлежал к новейшей денежной аристократии; его отец и дед сумели с выгодой для себя и для своих компаньонов провернуть несколько финансовых операций, за что были вознаграждены титулом. Молодой барон (не помню, как его звали) не отступил от семейной традиции — его считали большим ловкачом. Но при этом он был дилетантом-коллекционером и меломаном. Он хорошо играл на органе и гордился тем, что принадлежал к числу способных учеников Видора11. Средства позволили ему приобрести прекрасный орган и оборудовать для него музыкальный салон во флигеле своего особняка. Думаю, что эта комната представляла собой нечто среднее между часовней и любовным гнездышком, как многие музыкальные салоны той эпохи с их витражами и диванами, покрытыми турецкими коврами. Быть может, там даже курили благовония.

Фернанда, которая любила музыку, хотя выучилась только бренчать на фортепиано, с упоением погрузилась в эту тепличную атмосферу. «О, дар гармонии, дар грусти и волнений, язык, что для любви когда-то создал гений...». Это определение, соответствующее лишь определенному типу романтической чувствительности, по крайней мере в течение одного сезона, в точности совпадало с переживаниями Фернанды. Бах и Сезар Франк преображались для нее в нежный лепет. Барон Г. любезно продемонстрировал ей прекрасные переплеты своих книг и свои инкунабулы; она в них ничего не понимала, однако ее замечания показались барону менее глупыми, чем те, что он слышал от других светских дам и девиц. Впервые после «дяди Октава» Фернанда встречает мужчину тонкого, тактичного, из тех, кого уже начинают называть эстетами и которых она сама именует артистическими натурами. По правде сказать, барон не так красив, как ангелоподобный дядя — сказав, что у барона незначительная внешность, мы исчерпывающе опишем его облик. Мне хотелось бы предположить, что, отбросив семейные предрассудки, Фернанда, возможно, сама того не желая, влюбилась в представителя рода, который дал миру наибольшее число банкиров, пророков, меломанов и коллекционеров, но я ничего не знаю о предках барона Г.

В светском общении их отношения не пошли дальше нескольких туров вальса (барон хорошо танцевал, но не любил танцы); раз или два они ужинали друг против друга за маленьким столиком. Фернанда, скорее, умерла бы, чем призналась в своих чувствах, — в ту эпоху это было непростительным преступлением для влюбленной девушки, но ее молчание и красноречивые взгляды говорили за нее. Молодой барон, занятый делами и искусством, ничего не заметил или сделал вид, что не заметил. Он был рассеян, а может быть, осторожен. Много лет спустя он женился на совершенно бездарной и уродливой женщине, которую, по рассказам, во время беременности окружал репродукциями античных статуй и барельефов Донателло, и которая родила ему двух красивых детей. Но в течение двух зим Фернанда жила этой любовью или, как сказала бы Фрейлейн, этим пристрастием. Вечерами, убирая в комод или шкаф свои перья и меха, которые она, как и все ее современницы, не стеснялась носить, она, однако, отдавала себе отчет, что топчется или в лучшем случае танцует на одном месте. Ее жизнь бесцельна. Но в то же время безграничная тоска, наполнявшая ее сердце, возвышала ее в собственных глазах, превращая в своеобразную героиню романа, чьими бледными щеками и печальным взором она любовалась в зеркале.

Возможно, из-за этой неудачи у Фернанды обострилась склонность к путешествиям, впрочем, мы видели, что это свойство было не таким уж редким у членов ее семьи. О том, чтобы уважающая себя девушка путешествовала одна, не могло быть и речи; путешествовать в сопровождении горничной или компаньонки уже считалось смелостью. Но Фернанда была совершеннолетней, у нее были собственные средства к существованию; ни Теобальд — по равнодушию, ни Жанна — по здравомыслию не стали чинить ей препятствия: у этой семьи были свои достоинства. Однако ни брат, ни старшая сестра не допустили бы, чтобы Фернанда отправилась в Париж, где только замужней женщине, да и то лишь если ее сопровождал муж, еще как-то можно было появиться; не одобрили бы они и Италию, которая у всех северян ассоциируется с какими-то смутными вожделениями. Зато на Германию можно было положиться вполне, и Фрейлейн, которой хотелось повидать родную страну, от чистого сердца расхваливала добродетель и чистоту нравов своих соотечественников. Жанна не однажды одалживала сестре свою незаменимую гувернантку, которую в таких случаях временно замещала какая-нибудь особа, рекомендованная монашками. Таким образом, Фернанда несколько раз провела лето и осень в путешествиях по берегам Рейна и Некара, восхищаясь старинными городками, любуясь дрезденской Мадонной или античными статуями Мюнхенской глиптотеки, которые, впрочем, Фрейлейн находила непристойными, но прежде всего млея или хмелея от неиссякаемой музыки, которую, так сказать, источала Германия с ее оперными сезонами, ее концертами, музыкальными павильонами и ресторанными оркестрами.

Фернанда и Фрейлейн останавливаются в пансионах, рекомендованных путеводителями, — такие пансионы считались более благопристойными, чем гостиницы. Там они встречаются с интеллигентными людьми. В пансионах кишмя кишат будущие писатели, вечные студенты, иностранцы, жаждущие культурных впечатлений. Гедда Габлер, мельком взглянув на шедевры Пинакотеки, бегает по магазинам, пока добрейший Йорген Тесман12 делает выписки о домашнем производстве в Средние века; Тонио Крегер13 и Густав фон Ашенбах14 останавливаются здесь на несколько дней по пути в Италию или, наоборот, возвращаясь оттуда, и мечтательно вспоминают о неаполитанских ночах и венецианских сумерках; Освальд Альвинг15, встревоженный своими головокружениями, задерживается здесь на обратном пути в Норвегию, чтобы во Франкфурте или Мюнхене посоветоваться с хорошим врачом. Жажда путешествий в молодом сердце почти всегда — неизбежное следствие жажды любви: в каждом уголке пейзажа, у подножия каждой статуи Фернанда ждет, что появится один из тех утонченных героев, которыми изобилуют романы и сборники стихов. Мечтания эти довольно пресны, что не мешает им содержать нечто существенное — потребность в любви, которую Фернанда обволакивает флером литературы, и потребность в наслаждении, в которой она себе не признается.

В семейных пансионах, наверно, намечались бледные контуры идиллий, рождавшихся от одолженного или взятого для чтения томика, от прогулки в парке, куда любезный г-н Икс предлагает проводить мадемуазель, или просто при виде какого-нибудь молодого иностранца, который читает за соседним столиком и которого на другой день уже больше не увидишь. Однако преобладают в пансионах представительницы женского пола. Есть тут чопорные английские и американские мисс, отличить которых друг от друга можно разве что по акценту— они приехали сюда совершенствоваться в сольфеджио или в технике игры на фортепиано. Есть здесь и особы покрепче — нарочито небрежно одетые, они носят галстуки, а иногда и лорнеты и вызывающе равнодушны к собственному уродству или, наоборот, красоте. Они делают копии в музеях, рисуют обнаженную натуру, изучают драматическое искусство, а иногда распространяют социалистические брошюры. Раз-другой какая-нибудь взъерошенная девица, у которой в Скандинавии или Польше осталась добропорядочная семья, приглашает Фернанду в свою комнату, чтобы угостить ее вишневой водкой. Но крайний феминизм, решительные утверждения, что любовную мораль надо полностью перестроить, смущают барышню из Сюарле: она отнимает руку у молодой анархистки, которая нежно ее поглаживала.

Фернанда здесь так же одинока, как дома, в районе Исселя. Она замечает, что если нет особого сродства душ, явления редкого, люди сближаются и завязывают длительные отношения только, когда их роднит общая социальная среда, воспитание, сходные идеи и интересы и когда они говорят на одном языке. А Фернанда не пользуется жаргоном этих мимолетных знакомцев, более эмансипированных чем она сама. Ее существование в отличие от их жизни лишено смысла: она не совершенствуется в музыке, ей не быть поэтом или критиком искусства, она неспособна даже набросать акварель. Социальная несправедливость, которая терзает душу русской в крахмальном воротничке соседки Фернанды по этажу, в мире Фернанды — всего лишь общее место лозунгов бастующих рабочих, м-ль де К. де М. вообще не понимает, как это у женщин могут быть политические убеждения. По где же ее место и что ей делать? Дела благотворительности, которыми Жанна советует ей заполнять зимние дни, предстают перед Фернандой в образе властных дам, типа полковых, которые шьют пеленки и журят матерей-одиночек. Монастырь, который на смертном одре покажется ей лучшим выбором для ее дочери, в эту пору ее самое не соблазняет; Фернанду отпугивает суровость созерцательных религиозных орденов; мысль о том, что придется ухаживать за больными, вызывает в ней отвращение, она знает, что не сумеет его победить; одежда монашек ордена Святого сердца тоже не прельщает Фернанду — ничто из перечисленного ее жизнь не заполнит. Единственный выход — выйти замуж, хотя бы для того, чтобы не остаться во второсортном статусе непристроенной девицы. Но Освальд Альвинг и Тонио Крегер предложений не делают, подходящие партии появляются только во фраках в гостиных Брюсселя.

И все же Фернанда пережила свою немецкую идиллию. Однажды погожим сентябрьским днем они с Фрейлейн остановились в маленькой гостинице на краю Шварцвальда. Фернанда в одиночестве отправилась на далекую прогулку. Фрейлейн, страдавшая мигренями и к тому же неколебимо верившая в германскую добродетель, все реже сопровождала девушку во время таких вылазок. Гуляющих в тот день было мало, студенты, которые бродили по лесу, напевая, а иногда горланя песни Шуберта, разъехались по своим университетам. Мадемуазель де К. де М. шла по одной из тропинок, в разветвлениях которых запутаться невозможно, настолько густо размечены они синими и красными указателями. Наконец на одной из прогалин она села на скамейку из дерна. Наверняка у нее с собой по обыкновению была книга. Через некоторое время к ней подсел молодой лесничий в коротких штанах. Он был красив светловолосой красотой Зигфрида. Юноша заговорил с ней; он оказался не совсем простолюдином. Они обменялись банальными репликами — она назвала страну, из которой приехала, и объяснила, что очень любит Германию. Мало-помалу они придвинулись друг к другу — простой красивый юноша очаровал Фернанду.

Он целует ее, она возвращает ему поцелуй, разрешает какую-то ласку. Они позволили себе не очень много, но все-таки Фернанда опустила голову на плечо мужчины, почувствовала исходящий от него жар и прикосновение его рук, предалась той жгучей нежности, которая переворачивает все существо. Отныне она узнала, что ее тело — не просто машина, предназначенная для того, чтобы спать, ходить, есть, не только манекен из плоти, на который надевают платье. Пленительная дикость леса переносит ее в тот мир, где нет ложной стыдливости, парализующей ее в семейном пансионе. А Фрейлейн снова отмечает, что свежий воздух идет на пользу мадемуазель.

Фернанда была слишком щепетильна, чтобы не поведать г-ну де К. это незначительное приключение. Взгляды Мишеля на свободу незамужних женщин были самыми широкими: такого рода признание следовало делать лишь в том случае, если последствием встречи стало рождение ребенка, которого надо содержать или который мог однажды сделаться предметом шантажа. Признание Фернанды, которое Мишель счел глупым, его рассердило. Я уже говорила, что он упорно верил, будто все женщины, если не считать профессионалок и некоторых сумасшедших, до которых ему не было дела, начисто лишены какого бы то ни было зова плоти, они из одних только нежных чувств уступают пленившему их мужчине и в его объятиях познают только одну радость — возвышенной любви. И хотя собственный опыт Мишеля постоянно пробивал бреши в этом его представлении, он на всю жизнь сохранил его в тех недрах, где покоятся дорогие нам мнения, хотя им и противоречат факты, и время от времени извлекал его на свет божий. Иногда, правда, бросаясь в другую крайность, он всех женщин зачислял в Мессалины, что также влекло за собой некоторые трудности. Фернанда в данном случае предстала перед ним дурехой, которой в глазах немецкого самца померещился свет любви, когда на самом деле она должна была увидеть в нем то, что Мишель, в тех случаях, когда речь шла не о нем самом, называл грубой похотью. То, что Фернанда могла испытать чистейшее блаженство чувственности, было бы в его глазах не только позорным для нее, но и просто необъяснимым. Впрочем, женщины, считал Мишель, никакому объяснению не поддаются.

На следующий день зарядили дожди, и Фернанде больше не пришлось увидеть своего Зигфрида. С приходом зимы она вновь без большой радости включилась в светский водоворот. Барон Г., которого она не раз видела во время этих вечеров, казался ей теперь позавчерашней грезой. Ощущение «уже виденного» накладывало на все отпечаток серости. Ей были противны действительная грубость некоторых кавалеров, с которыми она танцевала, тупой смех, звучащий тем громче, чем позже доходила до них шутка, случайно подслушанные в буфете разговоры мужчин, в которых речь шла только о биржевых курсах, ипподроме или о женщинах. Ее записная книжица говорит мне, что в эту зиму она вальсировала по крайней мере с двумя молодыми людьми, сделавшими впоследствии почтенную карьеру в политике и в литературе, но едва ли между двумя контрдансами беседовали о книгах, а вздумай кавалер рассуждать о падении министерства, Фернанда едва ли стала бы его слушать. Несомненно именно в это время она избрала своим девизом вычитанную где-то мысль: «Хорошо узнать какой-то предмет — значит от него освободиться». Впоследствии она поделилась этой мыслью с г-ном де К., который ею проникся. Я часто ее оспаривала. Хорошо узнать какой-то предмет — это напротив, почти всегда означает открыть в нем неожиданные очертания и богатства, распознать новые связи и измерения, исправив то общепринятое представление, плоское и обобщенное, какое мы имеем о том, чего не изучили вблизи. Впрочем, в самом глубоком смысле эта фраза приближается к кое-каким основополагающим истинам. Но чтобы по-настоящему их освоить, надо, вероятно, чтобы твои тело и душа насытились. А Фернанда еще не насытилась.

Время текло незаметно. 23 февраля 1900 года серым зимним днем Фернанда грустно отпраздновала свое двадцативосьмилетие.

На той же самой неделе, а может быть, чуть раньше или чуть позже Фернанда получила от старой приятельницы их семьи, баронессы В. (этот инициал также мной придуман, потому что я забыла фамилию названной особы, хотя я вправе считать ее автором моего появления на свет) письмо, требовавшее немедленного ответа. Эта богатая вдова, нежно любившая Фернанду, приглашала девушку провести Пасху на ее вилле в Остенде, расположенной, что было очень привлекательно, на отшибе, прямо среди дюн. Баронесса В., презиравшая курортный сезон, жила на вилле и принимала там гостей только весной и осенью. Она сообщала своей молодой приятельнице, что на сей раз среди постоянных гостей дома, которых Фернанда уже встречала, будет один француз, мужчина лет сорока, видный собой и очень интеллигентный, и что Фернанде безусловно будет интересно с ним познакомиться. Г-н де К. прошлой осенью потерял жену, у него есть сын, мальчик лет пятнадцати, который чаще всего находится на попечении деда и бабки по матери; на сей раз, вопреки обыкновению, любитель путешествий г-н де К. провел зиму в своем особняке в Лилле. На фландрских холмах поблизости от бельгийской границы у него есть имение, где баронесса любовалась прекрасным видом — в ясные дни оттуда видно даже Северное море. Можно надеяться, что неделя, проведенная в обществе милых людей в доме старой приятельницы, развеет уныние и вернет веру в жизнь этому человеку, носящему траур. Фернанда приняла приглашение доброжелательной вдовы, как, впрочем, принимала его уже не раз. При этом она поступила так, как в этих случаях поступают все женщины: купила одно-два новых платья и отдала переделать несколько старых.

Вечером в день своего приезда, войдя в гостиную баронессы, в одной из групп Фернанда увидела высокого мужчину с очень прямой спиной, высоко державшего голову и участвовавшего в оживленном разговоре. Опечаленным он отнюдь не казался. Г-н де К. был блестящим собеседником, каких еще немало оставалось в ту эпоху и какие окончательно перевелись ныне, когда люди, похоже, все меньше общаются друг с другом. Г-н де К. не был монологистом, наоборот, он принадлежал к числу тех, кто предполагает в своих собеседниках больше темперамента, ума и занимательности, чем они на самом деле обладают. Наголо обритый череп и висячие усы придавали этому обитателю севера Франции сходство с венгерским магнатом. Живые голубые глаза с некоторой бесовщинкой поблескивали из-под нависших кустистых бровей. Не слишком наблюдательная Фернанда вряд ли заметила в этот вечер его высоко посаженные изящной формы уши — г-н де К. похвалялся, что умеет ими двигать. За столом, где он оказался ее соседом, она, вероятно, оценила его крупные кисти наездника и кузнеца, но едва ли обратила внимание, что на среднем пальце левой руки не хватает верхней фаланги. Все эти подробности, которые я для удобства привожу здесь, в два счета придали бы гостю баронессы В. странный и почти зловещий облик, если бы в нем не брал верх светский человек и кавалер. Он оказал мадемуазель де К. де М. (относительно которой он получил письмо аналогичное тому, какое Фернанда получила о нем) все положенные знаки внимания. Когда после ужина заговорили о том, чтобы послушать музыку, Фернанда удалилась к себе, напомнив баронессе, что не поет и не слишком хорошо играет на фортепиано. Это обрадовало г-на де К., не любившего светские таланты.

Баронесса, которая, как многие женщины ее возраста и круга, интуитивно склонна быть свахой, часто оставляет Мишеля наедине с Фернандой. По утрам они прогуливаются по еще пустынному в этот промозглый апрель пляжу. Фернанда в своих длинных неуклюжих юбках и под вуалью, которую надевает, чтобы защититься от песка — хорошая пожива для ветра. Мишелю приходится замедлять шаги — символ грядущих уступок. Он берет напрокат лошадь. У Фернанды нет амазонки, к тому же она почти не умеет ездить верхом — что ж, говорит себе Мишель, будет чему ее поучить. Фернанда с веранды смотрит, как он гарцует в дюнах. Красота этого берега, хоть и поруганного уже и в ту пору, в том, что, повернувшись спиной к уродливой цепи вилл на дамбе, ты видишь перед собой текучую громаду без имени и возраста, серый песок и тусклую воду, по которой неутомимо разгуливает ветер. На далеком расстоянии Фернанда не различает ни одежды наездника, ни лошадиной сбруи — только всадник и животное, как на заре времен. При отливе Мишель направляет лошадь к морю; животное, чтобы освежиться, входит в воду по самые предплечья; всадник, созерцающий морской простор, в эту минуту за тысячи лье от Фернанды. В дождливые дни самое лучшее — беседовать у камелька. Мишель обнаруживает, что Фернанда замечательно рассказывает, как настоящий поэт; благодарение Богу, она говорит без всякого акцента — акцента этот француз не вынес бы.

Мишель вспоминает: два или три года назад, во время такого же пребывания на курорте в Остенде, он предложил своей первой жене, Берте, прогуляться в дюнах. Ей вдруг стало дурно. (Все женщины одним миром мазаны — нелепо затягиваются в корсет). В это мгновение они проходили мимо какой-то виллы, слуга расставлял у входа плетеную мебель. Г-н де К. попросил позволения усадить Берту в одно из кресел. Вышедшая из дома баронесса пригласила незнакомцев к себе, так возникла дружба, причем в большей степени между Мишелем и старой дамой, чем между ней и Бертой, которая показалась баронессе слишком сухой и жесткой. Неужели все пойдет по второму кругу только оттого, что когда-то, тому две-три осени, ему вздумалось совершить прогулку в дюнах? Описание Фернанды, которое ему прислали, было довольно точным. Красивые, плохо причесанные волосы. Глаза ласковые, не только потому, что она хочет ему понравиться, — точно таким же взглядом, приветливым и рассеянным, она смотрит на даму в газетном киоске и на подметальщика улиц. Для особы ее круга она много читала. Возраст у нее самый подходящий. Г-н де К. считает, что сорокалетний мужчина, который женится на двадцатилетней девушке, может быть уверен, что все деревенские соседи будут щипать ее за ляжки (я оставляю Мишелю его язык, без которого он для меня — не он). По этой же причине очень хорошо, что она не красавица. Но, во всяком случае, в ней чувствуется порода, а это имеет значение для человека, который неустанно повторяет, что порода — вздор, имя — вздор, социальное положение — вздор, деньги — вздор (хотя сорит он ими с упоением) и вообще все на свете — вздор.

Он ждет кисло-сладких замечаний от матери, но доброжелательность не входит в число добродетелей г-жи Ноэми — это дело известное. У него проблемы с деньгами, вернее, были бы проблемы, если бы он мог их таковыми считать; он предвидит, что появление Фернанды увеличит его расходы, но тратить на женщину — одно из удовольствий, которых он от нее ждет. Впрочем, к счастью, у мадемуазель де К. де М. есть небольшое состояние, которое останется при ней, если между ними что-то не заладится. Мишель провел мрачную зиму рядом с матерью; путешествовать одному тоже не слишком приятно. И вообще этому любителю женщин нужна женщина. Светские адюльтеры отнимают много времени, о проститутках не может быть и речи, горничные не в его вкусе. Конечно, он мог бы жениться на одной из сестер Берты, но и об этом не может быть и речи. Оценивающим взглядом Мишель окидывает нежную, немного вялую фигуру Фернанды.

Но когда Мишель сделал предложение, мадемуазель де К. де М. заколебалась. Не то, чтобы баронесса ее обманула — Мишель всем хорош. Однако дружелюбная сваха не уточнила некоторых подробностей, которые, впрочем, может быть, ей и самой не до конца известны. Этому сорокалетнему французу, если быть точными, сорок шесть лет. Почти внезапная смерть жены его потрясла, но не сокрушила, как можно было понять из письма баронессы. Особняк в Лилле на самом деле принадлежит богатой толстухе Ноэми, которая правит также Мон-Нуаром и прекрасным видом, из него открывающимся, и расстанется с ними только на смертном одре. Мишель чувствует себя как дома лишь в номерах богатых отелей. Баронесса ничего не рассказала о прошлом жениха, которого она предназначила Фернанде, но история жизни, прожитой, как придется, и напоминающей не столько XIX, сколько XVIII век, скорее, воодушевила бы, чем смутила девушку. Сама не зная почему, Фернанда чувствует, что перед ней существо высокого полета, хотя она не употребляет этого выражения, да оно и не из ее лексикона. Но в присутствии этого стремительного и непринужденного француза она не испытывает того упоительного трепета, который, по ее мнению, и есть любовь. Не ее вина, если она предпочитает ангелоподобных мужчин, эстетов или Зигфридов, кавалерийским офицерам. Мишель, не привыкший встречать сопротивление со стороны женщин, растерян и раздражен. Но он придумывает план, который приносит ему победу.

— Вы собираетесь провести лето в Германии. Как приятно будет мне вместе с вами открыть страну, которую я плохо знаю... Мы возьмем с собой эту Фрейлейн, о которой вы так часто рассказываете. Надо же соблюдать приличия, если только они не слишком отравляют жизнь...

От этого предложения у Фернанды перехватило дыхание — оно ее пленило. Возвратившись к Жанне, она объявила родным о своей помолвке и о поездке. Во всей этой истории семью Фернанды больше всего коробила национальность Мишеля де К. Помню, каким тоном почти десять лет спустя кузина Луиза, преисполненная патриотизма и меланхолии, воскликнула при мне: «А все-таки жаль, что дочь Фернанды — француженка!». В ту пору до этого еще не дошло. Теобальд, однако, из принципа высказал кое-какие возражения. Жанна не сказала ничего, понимая, что Фернанда все равно поступит по-своему. Фрейлейн пошла укладывать чемоданы.

С этими чемоданами случилось первое за время поездки недоразумение. В минуту рассеянности Фрейлейн отправила их в Кельн малой скоростью. Они прибыли в город лишь накануне отъезда оттуда всей троицы. Но то, что чемоданы запоздали, дало возможность Мишелю преподнести Фернанде кое-какие безделушки, которых ей в эту минуту не хватало, и которые он приобрел для нее в магазинах, торгующих английской кожей и модными парижскими новинками. Фрейлейн воспользовалась остановкой в Дрездене, чтобы зайти в контору фирмы по продаже сельскохозяйственных машин, которую в свое время представлял ее бывший жених. Ей сообщили, что гepp Н. умер в Померании; она заказала обедню за упокой души прохвоста и каждый год до конца своих дней проделывала этот благочестивый ритуал. Мишель и Фернанда, отправившиеся осматривать маленький замок в стиле рококо, ничего не узнали об утрате, понесенной суровой гувернанткой; лет двадцать спустя бывшая горничная Жанны, которой когда-то открылась старая немка, рассказала мне, потешаясь, эту историю.

Мишель и Фернанда купаются в немецком благодушии. Им обоим доставляют удовольствие деревенские праздники, на которых красивые парни танцуют с красивыми девушками, а в Английском саду Мюнхена — невозмутимые бюргеры, перед Китайской башней потягивающие пиво в своей компании. Им понравились мистерии Обермергау16. Мишель убедил Фернанду отказаться от уютных неудобств семейных пансионов, и теперь из окна своего гостиничного номера Фрейлейн, которая вначале отнеслась к г-ну де К. с ворчливым недоверием, а теперь его обожает (он с ней учтив и даже галантен) машет платком вслед отъезжающей в карете необычной парочке, которую старается не обременять своим присутствием, и которая отправляется осматривать городские и окрестные достопримечательности. Как всегда страдая мигренями, Фрейлейн просит мсье и мадемуазель купить ей в аптеке патентованные средства, которые отличаются устрашающими названиями и мольеровской эффективностью; в простоте душевной она вносит в их романтическую комедию необходимый комический элемент.

Оба единодушно восхищаются Людвигом II Баварским; они очарованы ландшафтом, окружающим его замки, но хорошо, что гид, ведущий их из зала в зал, не понимает замечаний, которые француз отпускает насчет консолей в стиле Людовика XIV и кресел в стиле Людовика XV, — поэтический государь обставлял ими некоторые свои покои. Фернанда великодушно замечает, что эти погрешности вкуса даже, пожалуй, трогательны. Они с Мишелем плывут по Штарнбергскому озеру на старом позолоченном пароходике, который когда-то был королевским судном, и вдвоем ищут то место на берегу, откуда заподозренный в безумии Лоэнгрин увлек за собой в пучину смерти толстяка-психиатра в очках и с зонтиком. Однако Фернанда заразилась презрительным отношением Мишеля к некоторым вещам: она уже не смотрит на офицеров, волокущих свои сабли, с почтением, какое ей когда-то внушила Фрейлейн.

К концу лета в Инсбруке задул пронзительный ветер, привезенный сыном г-на де К., которого, несмотря на его шестнадцать лет, все еще зовут Мишелем-маленьким. Отец неосмотрительно пригласил его провести в Тироле с будущей мачехой две недели в промежутке между унылыми каникулами у деда и бабки с материнской стороны и возвращением в один из коллежей Лилля — г-н де К. не знал точно, в какой, поскольку недисциплинированный мальчик часто менял учебные заведения. Ни Мишель, ни Берта никогда не уделяли большого внимания своему сыну. За год с лишком до этого подросток возмутил Мишеля, отказавшись войти в комнату умирающей — если верить его отцу, он провел эти несколько страшных дней на ярмарке у игральных автоматов. В хмуром безразличии сына г-н де К. не распознал последствий обездоленного озлобленного детства, усугубленных тем, что мальчик был постоянным свидетелем подспудного супружеского раздора, который, вероятно, давался ему тяжелее, чем самим его родителям, а ко всему этому под конец еще добавился ужас перед продолжавшейся неделю агонией. Не понял Мишель и того, что в глазах подростка, даже если он не слишком любил мать, сорокасемилетний вдовец, обхаживающий ее заместительницу, может показаться чудовищем, в какой-то мере даже непристойным. Дело еще ухудшила Фернанда тщетными попытками проявлять материнскую заботливость.

Пятьдесят лет спустя мой единокровный брат вкратце описал эти дни, воспоминания о которых тем временем прокисли в нем. Обиды подростка смешиваются в них с предвзятостью зрелого мужчины. Этот любитель генеалогии, посвящавший свой досуг прилежному установлению дат рождений, браков и смерти всех членов семьи, в том числе и Фернанды, утверждает, что Фернанде было в ту пору тридцать пять лет, хотя ей не пришлось дожить до этого возраста. Мы знаем, что Фернанде было тогда двадцать восемь. В глазах подростка взрослые всегда кажутся старше своих лет, а потому нет ничего удивительного, что мальчик мог ошибиться, но характерно, что пятьдесят лет спустя он повторил эту ошибку вопреки датам, которые сам же привел в другом месте Он высмеивает перетянутую талию невесты и ее формы, которые его отец считал соблазнительными, и не замечает того, что судит женщину Прекрасной эпохи с позиций вкусов, требующих от женской фигуры «линии стручка». Фотографии Фернанды, снятые в те годы, демонстрируют то, чего и следовало ждать, — деликатные изгибы силуэта Эллё17. Впрочем, я спрашиваю себя, не наложился ли в памяти пасынка на этот образ будущей мачехи другой, который мы видим на фотографии, снятой за несколько месяцев до моего рождения, очевидно последней, если не считать тех, что очищены смертью. На этом снимке Фернанда кажется вдруг погрузневшей в стесняющем ее дорожном костюме: в таком виде предстала она глазам г-жи Ноэми и моего единокровного брата, когда уезжала из Мон-Нуара, чтобы никогда больше туда не вернуться.

Упрек в том, что лицо у Фернанды было в красных прожилках, вероятно, более справедлив. Судя по рекламе соответствующих патентованных средств в газетах того времени, этот изъян был тогда весьма распространенным. Враждебный взгляд школьника мог разглядеть красноту под слоем рисовой пудры. Однако г-н де К., беспощадный к малейшим физическим недостаткам своих женщин, никогда о ней не упоминал, а это говорит о том, что по крайней мере эта краснота не безобразила Фернанду. Упрек в аффектации также быть может обоснован, ибо в ту эпоху она была делом обычным. И, конечно, поведение особы, которая, восхищаясь понравившимся ей видом, цитировала своих любимых поэтов, должно было показаться аффектированным мальчишке из породы лентяев. Мой сводный брат добавляет, что вскоре с удовлетворением, скрыть которого не может, узнал, что злополучная незнакомка из очень хорошей семьи. Хочется надеяться, что он отметил это задним числом и что шестнадцатилетний подросток еще не питал такого почтения к родовитости.

После отъезда угрюмого юнца, вернувшегося к своим добрым наставникам, Мишель и Фернанда смогли спокойно наслаждаться последними летними днями среди зальцбургских озер. В воздухе уже чувствовалась осень. Что-то заканчивалось: в дальнейшем их путешествия уже никогда не будут овеяны такой свободной фантазией, как эта долгая предсвадебная поездка. Однажды утром, когда под кишечными лучами обычно испаряется туман, в глубине меланхолического Хельбруннского парка на повороте аллеи они оказались у пьедестала без статуи. Восхищенная Фернанда обратила внимание Мишеля на то, как исходящий от земли пар, сгущаясь, поднимается но цоколю точно жертвенный дым, потом струится выше, преображается, смутно напоминая белые формы богини или какой-нибудь призрачной нимфы. Мишель всегда страстно любил поэзию, но находил ее прежде всего в книгах. И, может быть, ему впервые пришлось стать свидетелем того, как поэзию во всей ее первозданной свежести вызвала к жизни изящной игрой воображения начитанная молодая женщина. Мишель чувствовал себя перенесенным в волшебную страну фей.

Но феям свойственны причуды, иногда даже безумства. Когда Мишель, сначала вернувшийся в Мон-Нуар, потом на два дня приехал в Брюссель, чтобы заняться подготовкой к оглашению предстоящей свадьбы, он застал Фернанду в полном унынии — она твердила, что жизнь ее кончена, сердце разбито и будущее печально. Как небесное тело, проходя поблизости от другой планеты, вызывает на ней пертурбации, так, быть может, этот кризис вызвал, сам того не подозревая, барон Г., увиденный Фернандой на каком-нибудь светском вечере. Фернанда заявила, что если и пойдет под венец, то только в глубоком трауре. Но такой пустяк не мог смутить г-на де К.

— Вот как, дорогая?.. В черном кружеве шантильи?.. Но это будет восхитительно!

Фернанда от своей затеи отказалась.

А несколько дней спустя, в конце октября, утром, наверняка пасмурным, снова вернувшийся во Францию Мишель, которому предстояло присутствовать на литургии по случаю годовщины смерти первой жены, получил от Фернанды письмо, заботливо им сохраненное. В этом письме отразились все лучшие стороны молодой женщины:

Дорогой Мишель!

Я хочу, чтобы завтра ты получил от меня несколько слов. Это будет такой печальный для тебя день. Ты будешь так одинок. Видишь, как нелепы приличия... Мне никак нельзя быть рядом с тобой, хотя что может быть естественнее, когда любишь, обнять друг друга и друг друга поддержать... Начиная с этих последних октябрьских дней, дорогой Мишель, все прошлое забыто. Ты знаешь, что говорит о времени добрый г-н Фейе: «Прошлое становится для нас по-настоящему прошлым, только когда оно забыто».

И вообще верь в будущее и в меня. Я думаю, что этот тусклый и серый октябрь — только облачко между двумя светлыми полосами: нашей очаровательной поездкой в Германию и нашей будущей жизнью. Здесь в семье чувствуешь, как тебя снова опутывают будничные тревоги, заботы и слухи, то робкое и ограниченное состояние духа, которое свойственно всем вокруг... Там, в путешествии, под небом более светлым мы опять обретем нашу радостную беззаботность, атмосферу нежности и близости, которая была нам так дорога.

Я счастлива при мысли, что осталось всего три недели... А в эти два дня я не стану говорить: «Не грусти», скажу только: «Грусти не слишком сильно». Я жду тебя в день твоего приезда во вторник вечером.

Поцелуй за меня Мишеля-маленького. Сердечный привет тем, кто рядом... Я тебя очень люблю.

Фернанда.

«Добрый г-н Фейе» — очевидно, Альфред Фейе, довольно популярный в те годы философ, и то, что Фернанда на него ссылается, еще раз подтверждает, что она не чуралась чтения серьезных книг. «Сердечные приветы тем, кто рядом...», по-видимому, осторожно намекают, не называя ее по имени, на г-жу Ноэми, которую Фернанда уже успела невзлюбить. Упоминание о Мишеле-маленьком свидетельствует о том, что простодушная Фернанда еще сохраняла иллюзии, надеясь, что сумеет привязать к себе пасынка.

Мишель и впрямь нуждался в этом письме-талисмане, чтобы выдержать не столько заупокойную службу в конце года, сколько брачную церемонию, жупел для сорокасемилетнего мужчины, уже прошедшего через это испытание. За день до свадьбы в доме Жанны состоялся торжественный ритуал: дележ серебра, которым до этой минуты обе сестры владели сообща. На столе в столовой был выставлен целый комплект посуды, обернутой в папиросную бумагу. Фрейлейн деловито считала и пересчитывала столовые приборы. В подробном перечне описывался внешний вид каждого предмета с указанием стоимости и веса. Вышло так, что двух последних данных не оказалось в описании больших щипцов для сахара в виде медвежьих лап, вокруг которых обвилась змея — жуткий предмет, который Мишель охотно отправил бы в ломбард. Дело шло к вечеру, ювелирные магазины были уже закрыты. Теобальд надел шляпу, пальто и галоши и отправился к знакомому ювелиру, который любезно согласился спуститься в магазин, чтобы взвесить и оценить щипцы. Мишелю эти щепетильные люди показались мещанами. Когда ему и его любимой сестре Марии пришлось делить драгоценности и безделушки, доставшиеся от отца, брат с сестрой устроили для развлечения лотерею, вытягивая жребий наугад, и Мишель плутовал, чтобы Марии досталось то, что ей особенно нравилось. Медвежьи лапы, в которых было что-то символическое, отравляли Мишелю предстоящее бракосочетание.

Наконец настало утро 8 ноября, надо полагать, пасмурное и холодное, какими обычно бывают в Брюсселе ноябрьские утра. Погода не благоприятствовала ни нежным чувствам, ни светлым туалетам. Приходская церковь отличалась банальным уродством. Мишель пригласил немногих. Из Лилля приехали его мать и сын, причем первая была уже заранее встревожена тем, что у Мишеля может появиться потомство, а это соответственным образом уменьшит наследственную долю Мишеля-маленького. Затянутая не то в серую, не то в сизую тафту, Ноэми являла глазам присутствующих величественные останки красавицы, которая вышла замуж примерно в то же время, когда Наполеон III женился на Евгении Монтихо. Сестра Мишеля, Мари де П., очевидно приехала из Па-де-Кале с мужем, человеком учтивым и в то же время унылым, в котором янсенистская суровость уживалась со старомодной роялистской элегантностью. Брат Берты, добрейший и неотесанный Бодуэн, явился из лояльности по отношению к Мишелю. Несомненно на одной из скамеек восседала очаровательная сваха, баронесса. Но неф заполонила ближняя и дальняя родня Фернанды. С этими людьми следовало порвать.

Мишеля ожидал сюрприз. В последнюю минуту Фернанда представила его подружке невесты, Монике, прекрасной голландке, которая накануне приехала из Гааги, чтобы в тот же вечер туда вернуться. В розовом бархате, с розовой шляпой на темных волосах, Моника ослепила и очаровала Мишеля. Если бы баронесса В. пригласила на Пасху эту большеглазую девушку с золотистой кожей... Но дело сделано, к тому же у мадемуазель Г. был жених. Впрочем, Фернанда в белых кружевах была очень мила. Еще больше понравилась она Мишелю в строгом дорожном костюме, готовая уехать с ним подальше от всех этих сложностей.

В 1927 или 1928 году, то есть за год или два до своей смерти, мой отец извлек из ящика стола дюжину рукописных страниц; такой бумаги, листки которой в ширину больше, чем в длину и форматом напоминают черновики Пруста, по-моему, теперь нет в продаже. Это была первая глава романа, начатого Мишелем в 1904 году и так и не продолженного. Если не считать одного перевода и нескольких стихотворений, то был единственный литературный опус Мишеля. Светский человек по имени Жорж де.., лет очевидно тридцати, выезжает в Швейцарию с молодой особой, на которой он утром женился в Версале. В процессе рассказа Мишель по недосмотру изменил маршрут новобрачных и ночь им пришлось провести в Кельне. Молодая женщина скучала по матери, с которой разлучилась впервые в жизни. Муж, который незадолго перед тем не без облегчения порвал с прежней любовницей, теперь вспоминал о ней с ласковой грустью. Юная подруга трогала Жоржа своей наивной свежестью; он думал о том, что ему самому предстоит в этот вечер лишить ее этого хрупкого свойства, в одно мгновение превратив в такую же женщину, как все. Несколько принужденная учтивость, нежная и робкая взаимная предупредительность двух людей, только недавно на всю жизнь связавших друг с другом свою судьбу и впервые оказавшихся наедине в отведенном им купе, так же, как и то, как они, смущаясь, выбирают в кельнской гостинице номер с одной кроватью, были описаны очень хорошо. Предоставив жене готовиться ко сну, Жорж в курительной от нечего делать завязывал разговор с официантом. Полчаса спустя, желая избежать испытующего взгляда лифтера и потому не воспользовавшись лифтом, он поднимался по лестнице, входил в номер, омытый слабым светом ночника, и начинал постепенно раздеваться, совершая этот столько раз повторенный в других местах с другими женщинами обряд со смешанным чувством нетерпения и разочарования, и желал чего-то другого, сам не зная, чего.

Меня пленила точность описания, лишенного всякой литературщины. В эту пору я сочиняла свой первый роман — «Алексис». Время от времени я читала из него несколько страниц Мишелю, который был прекрасным слушателем, способным сразу проникнуть во внутренний мир этого совершенно не похожего на него персонажа. По-моему именно описание свадьбы Алексиса напоминало ему о его давнем наброске.

К этому времени я уже кое-что опубликовала: где-то сказку, где-то эссе, где-то поэму. Отец предложил мне напечатать рассказ под моим именем. Это предложение, если подумать, весьма необычное, было характерным для особого рода непринужденной задушевности наших отношений. Я отказалась по той простой причине, что не была автором этих страниц. Отец стал настаивать:

— Ты переделаешь их по-своему, и они станут твоими. У них нет названия и на них несомненно еще надо нарастить плоть. В общем мне было бы приятно, если бы после стольких лет они были напечатаны. Но в моем возрасте я не стану предлагать рукопись какой-нибудь редколлегии.

Игра меня соблазнила. Мишеля нисколько не удивляло, что я пишу исповедь Алексиса18, и точно так же он не видел ничего неуместного в том, чтобы предложить мне переписать историю свадебного путешествия 1900 года. В глазах этого человека, который непрестанно повторял, что ничто человеческое не должно быть нам чуждо, возраст и пол были делом второстепенным, когда речь шла о литературном творчестве. Для него не возникало проблем, которые впоследствии озадачивали моих критиков.

Не помню, кто из нас выбрал для этого рассказа название «Первый вечер» — до сих пор не знаю, нравится оно мне или нет. Но так или иначе, это я обратила внимание Мишеля, что первая глава неоконченного романа, превратившись в новеллу, как бы зависала. Мы стали искать эпизод, который бы ее завершил. Кто-то из нас двоих придумал, что Жоржу, когда он начинает подниматься по лестнице, портье вручает телеграмму: в ней сообщается, что любовница, о которой он почти уже начал сожалеть, покончила с собой. Деталь была вполне правдоподобной, но я не заметила, что она опошляет страницы, главным достоинством которых была как раз их незавершенность. На этот раз мы перенесли брачную ночь в Монтрё, вблизи которого находились, когда занимались этой перелицовкой. Мой вклад в «наращивание плоти» новеллы выразился в том, что я превратила Жоржа в интеллектуала, всегда готового погрузиться в размышления на первую попавшуюся тему, что, вопреки моим ожиданиям, дела не улучшило. Подновленный таким образом рассказик был послан в один журнал, который, как и положено, подержав его у себя некоторое время, его отверг, потом во второй, который его одобрил, но к тому времени моего отца уже не было в живых. Год спустя рассказик появился в печати и удостоился какой-то скромной литературной премии, что позабавило бы Мишеля и в то же время порадовало бы его.

Я иногда задавалась вопросом, какие элементы пережитого вошли в этот «Первый вечер». Мне кажется, г-н де К. воспользовался привилегией настоящего писателя — сочинять, только кое в чем опираясь на собственный опыт. Ни Берта прежних лет, властная и смелая, ни Фернанда, более сложная и притом сирота, не имеют ничего общего с этой новобрачной, так любившей свою мать. К тому же второе свадебное путешествие Мишеля (а только оно нас здесь интересует) вовсе не в первый раз объединило двух едва знакомых людей и вряд ли, чтобы жениться на Фернанде, Мишель бросил свою постоянную любовницу — наоборот, именно одиночество, какое он почувствовал зимой, проведенной в Лилле, и подвигло его на это новое приключение. Частица личной исповеди чувствуется, скорее, в интонации, окрашенной нежной и пресыщенной чувственностью, в ощущении, что такова жизнь и, может быть, ее можно было прожить лучше. Mutatis mutandis [внеся необходимые изменения (лат.)] мы можем представить себе г-на де К в каком-нибудь богатом отеле итальянской или французской Ривьеры, еще не слишком людной в начале ноября; он проводит долгие полчаса в курительной или на выходящей на море сыроватой террасе, где из экономии еще не зажгли больших фарфоровых шаров, которые в ту эпоху окаймляли террасы дорогих отелей. Как и его герой, он предпочтет лестницу лифту. Ступив на укрепленный медными прутьями красный ковер, ведущий к номерам, расположенным на втором этаже, который в Италии называют «благородным», он поднимается вверх ни ускоренным, ни замедленным шагом, спрашивая себя, чем все это кончится.

Это свадебное путешествие вместе с предшествующей ему долгой предсвадебной прогулкой продолжалось без малого тысячу дней. Не столько подлинные путешественники, сколько фланеры, Мишель с Фернандой неутомимо повторяют своеобразный сезонный маршрут, который приводит их к любимым местам и отелям. Маршрут пролегает через Ривьеру и Швейцарию, через итальянские озера и венецианские лагуны, через Австрию, доходя до лечебных вод Богемии, потом клонится в сторону Германии, которая продолжает оставаться родиной для ученицы Фрейлейн. Париж навещают только мимоходом, чтобы сделать покупки или посмотреть модную пьесу. Испания, представления о которой у Мишеля пока ограничиваются барселонскими андалузками, воспетыми Мюссе, их не привлекает; если они оказываются в Сан-Себастьяне, то потому лишь, что Фернанде захотелось посетить Лурд, и это обратило их взоры к Пиренеям. Венгрия и Украина, где Мишель в свое время побывал с Бертой, теперь лежат в стороне от их пути, то же касается и Англии, которая остается для Мишеля владениями другой женщины, той, которую он когда-то безумно любил; не удается ему также повезти Фернанду на острова Голландии или Дании, вокруг которых он когда-то плавал, — Фернанда не переносит морской качки. Время от времени Мишель с Фернандой мечтают о путешествии в страны арабского Востока, которое они так и не совершат, но мечты оставят след в нескольких стихотворениях Мишеля, в которых ностальгически описываются розовые ибисы и серебристый песок.

Их цель прежде всего — получать удовольствие от жизни. Конечно, прославленные места и памятники имеют для них значение, но меньшее, нежели климат, — мягкая зима и освежающее лето, и та экзотика, которой еще изобилует Европа 1900 года. К тому же для них, как и для многих их современников, отель сохраняет свое волшебное очарование, напоминая в одно и то же время караван-сарай восточных сказок, феодальную крепость и королевский дворец. Им доставляет удовольствие профессиональная угодливость метрдотелей и укрощенная дикость цыганского оркестра. Пробродив целый день по завлекательно гнусным улочкам какого-нибудь старинного итальянского города, налюбовавшись в Ницце цветочными баталиями, а в излюбленном художниками очаровательном баварском городке Дахау праздником сбора винограда, они возвращаются в отель, как в некое привилегированное, почти экстерриториальное убежище, где за деньги можно купить роскошь и покой, где тебе оказывает внимание портье и расточает любезности управляющий. Барнабут20, прустовский Марсель, как и персонажи Томаса Манна, Арнольда Беннета и Генри Джеймса, думают и чувствуют точно так же.

Однако ни Мишель, ни Фернанда не принадлежат вполне к тому пестрому кругу, с которым они общаются в качестве иностранцев. Само собой, Мишель вовсе не прочь поцеловать руку Великой княгине, которая занимает анфиладу комнат второго этажа и которая проявила любезность по отношению к Фернанде; выйдя из отдельного кабинета в ресторане «Захер» пикантно столкнуться с эрцгерцогом, который выходит из другого кабинета навеселе и в компании двух веселых дам. Забавно издали наблюдать за курьезно богатыми янки, которые проходят через холл следом за гидом, и Сара Бернар, которая ужинает со своим импресарио, добавляет очарования Гранд Отелю. Но, впрочем, Сара Бернар интересна только на сцене, знакомства с американцами они вообще избегают, и г-н де К. любит повторять непочтительную поговорку: «С русскими князьями, что с итальянскими маркизами, водиться неприлично». Мишелю и Фернанде ни к чему даже те отношения, которые не требуют отвешивания почтительных поклонов — они все равно отнимают время.

Тем более не принадлежат молодые супруги к тем снабженным рекомендательными письмами лицам, которые рвутся увидеть коллекции князя Колонна или барона Ротшильда, — эти залы почти закрыты для широкой публики, а, стало быть, увидеть их престижно. Мишелю и Фернанде вполне достаточно музейных коллекций: этих сокровищ хватит с лихвой, чтобы насытить их интерес. Они посещают художественные галереи в надежде обнаружить там или здесь прекрасное произведение, которое сразу же пленит или тронет их, но шедевр, помеченный двумя звездочками, если он не очаровал их с первого взгляда, вторичного визита не удостаивается. Эта легковесность, лишающая их права называться просвещенными любителями, зато избавляет их от почтения к заказным работам и от восторгов перед веяниями моды. Большую часть произведений, выставленных в Салоне, Мишель находит смешными, и он прав. Молодоженов особенно притягивает история, и катастрофы прошлого по контрасту создают у них ощущение, что они живут в эпоху незыблемой безопасности. В Праге Фернанда, которая хорошо знает историю Германии, рассказывает Мишелю о Дефенестрации 1618 года (гибель Яна Масарика21 в 1948 году еще впереди): гайдуки и рейтары, служившие протестантской партии, выкинули из окна в Градчанах двух католических губернаторов, которые с высоты семидесяти футов рухнули в ров. Проходящий с группой туристов гид, который понимает по-французски, обращает внимание мадам, что она показывает не тот фасад. Им, так сказать, следует переместить свои эмоции в пространстве. Фернанду и Мишеля разбирает безудержный смех. В тот день они поняли: когда речь идет о великих исторических воспоминаниях, как, впрочем и во всех других случаях, спасает вера.

Я знаю, что привязывает меня к этим двум людям, как бы затерявшимся в Утраченном времени. В мире, где все расталкивают друг друга, они об этом не помышляют. Их культура, хотя я и вижу ее изъяны, изолирует их: Мишель очень быстро заметил, что Великая княгиня ничего не читала. Этот человек, инстинктивно завязывающий отношения с каждым встречным животным, презирает охоту и слишком любит лошадей, чтобы любить скачки. В Большом призе, как, впрочем, и во всем остальном, он угадывает махинации и фарс. Кухня и вина модных ресторанов не интересуют Фернанду, которая охотно довольствуется за обедом апельсином и стаканом воды. Г-н де К., едок гомерических возможностей, ценит только самые простые блюда: для него нет большего наслаждения, чем заказать у Ларю несколько яиц всмятку или кусок сочного отварного мяса. Кабаре для бродяг и погребки с лестницами, где не хватает ступенек и где, завидев тебя, хором кричат: «Вот пожаловали свиньи!», забавляют его не дольше получаса. Ему нравится едкий талант Брюана22 и патетическое арго Риктюса23, но он чувствует всю искусственность этих низов на потребу светским людям. Один только порок объединяет его с обществом прожигателей жизни — страсть в игре. Но в настоящий момент Фернанда изгнала злого духа, Мишель возобновит игру только после ее смерти.

Время от времени глухие раскаты возвещают грозу — она, однако, не разражается или проходит стороной так далеко, что никто не чувствует опасности. После 1899 года война с бурами раскаляет до бела англофобию французов, и когда Мишеля спрашивают, за кого он — за Крюгера24 или за Англию, он отвечает — за кафров. В 1900 году муж с женой, как и все, с жадностью поглощают газетные сообщения о жестокостях Боксеров, но Мишелю в особенности запоминаются польские дамы, которые, подхватив длинные юбки, со всех ног бежали к Летнему дворцу, чтобы оказаться среди первых участников разграбления. Убийство в Италии Умберто I25 воспринимается просто как жуткое происшествие газетной хроники. На Балканах и в Македонии то там, то здесь вспыхивает пламя восстания — буря в стакане воды. Иногда напоминание о деле Дрейфуса, намек на конфликт между церковью и государством снова привлекают внимание Мишеля к этим событиям. Из любви к правосудию он на стороне Дрейфуса, из любви к свободе он теперь на стороне преследуемых конгрегации. Однако в первом случае он не пытается оценивать толщу лжи и оскорблений, которые за минувшие годы накопила Франция, а во втором — солидаризироваться с церковью, ошибки и промахи которой он осуждает. Его общественное негодование длится недолго, как и вспышки гнева по личным поводам. Европа, по которой он странствует в обществе дамы в боа и вуалетке, все еще остается прекрасным парком, где привилегированные счастливчики прогуливаются в свое удовольствие и где удостоверение личности служит главным образом для того, чтобы получать письма до востребования. Мишель говорит себе, что однажды разразится война, и тогда все рухнет, но потом люстры зажгутся вновь. Что до Великого Сумрака, если он настанет, буржуазия, конечно, это заслужила, но передряга случится, без сомнения, уже после его смерти. Англия надежна, как надежен Английский банк. Франция так или иначе пребудет вечно. Германская империя, почти новехонькая, похожа на раскрашенную кричащими красками металлическую игрушку, и невозможно представить, что она скоро развалится. Австрийская империя могущественна самой своей обветшалостью — Мишель знает, что симпатичного старика-императора («Бедняжка! Сколько он выстрадал!») когда-то прозвали Королем повешенных, но в этих далеких историях Венгрии и Ломбардии как отделить справедливость от несправедливости? Русская империя, которую они когда-то мимоходом повидали с Бертой, кажется королевством Великого Могола или Великого Микадо, каким-то почти Полярным Востоком. Огромная христианская страна, застывшая в обрядах более древних, чем западные, море мужиков, целый континент почти целинных земель, мумии святых в криптах Киевского собора, а на самом верху золотые кресты церквей, сверкание митр и переливы эмалей Фаберже. Что может против этого Божий человек, подобный старцу Льву Толстому, или горстка анархистов? Мишель очень удивился бы, если бы ему сказали, что этим трем великим имперским структурам суждена более краткая жизнь, чем дорогим костюмам, которые он себе заказывает, похваляясь, что носит их по двадцать лет.

За эти три года Мишель сделал сотни фотографий. Некоторые, почти стереоскопические, образуют длинные, свернутые наподобие папируса ленты, концы которых загибаются, когда я пытаюсь их разгладить. Народные сценки: крестьяне, погоняющие осла, крестьянки, несущие на голове глиняные кувшины с водой, хороводы девочек на маленьких итальянских площадях или баварские фарандолы. Памятники, которые он видел в такой-то день, в такой-то час, полагая, что схваченный фотоаппаратом их образ когда-нибудь напомнит ему маленькие радости минувших дней. Мишель ошибался — насколько мне известно, он ни разу не удосужился взглянуть на эти быстро выцветшие клише. Цвет сепии накладывает на них отпечаток какой-то тревожной меланхолии: можно подумать, что они сняты в инфракрасных лучах, в которых, как говорят, лучше видны призраки. Венеция выглядит на этих снимках так, словно уже тогда страдала недугом, от которого гибнет в наши дни, — ее дворцы и церкви кажутся хрупкими и как бы пораженными червоточиной. Каналы, забитые не так плотно, как ныне, окутаны нездоровым сумраком, в котором Баррес26 в ту пору находил сходство с пагубным свечением опала. Над озером Комо лежит отсвет бури. Дворцы Дрездена и Вюрцбурга, снятые фотографом-любителем немного сбоку, кажутся уже изувеченными будущими бомбардировками. Объектив этого непредубежденного прохожего задним числом, точно рентген, вскрывает болезненные изменения в мире, который не чувствует, как велика угрожающая ему опасность.

Эти роскошные декорации иногда оживляет присутствие живого существа. Вот Трир, совсем молодой, блестящий и гладкий, его купили в городе, именем которого он назван, и он на своих кривых ногах просеменил мимо римских развалин родного города. Длинным поводком он привязан к одному из бронзовых флагштоков, водруженных у собора Святого Марка, и ревниво охраняет пальто своего хозяина, его трость и футляр от бинокля — настоящий натюрморт из принадлежностей путешественника 1900 года. А вот, конечно, и Фернанда. Фернанда в Мариенбаде, склонившаяся к источнику; в одной руке она держит букет и солнечный зонтик, в другой — стакан воды, которую пьет с прелестной гримаской. Фернанда, тоненькая и стройная в своем дорожном костюме, в юбке чуть короче обычного, из-под которой виднеются высокие боты, в снегу на какой-то альпийской станции. Фернанда в городской одежде с неизменным зонтиком в руках, идет мелкими шажками на фоне гористого пейзажа, а ее пасынок, взгромоздившийся на вершину какого-то доломитового уступа, чем-то напоминает молодого тролля. Фернанда в белой блузке, светлой юбке и в одной из тех огромных шляп с лентами, которые она любила, прогуливается с книгой в руке в каком-то тенистом германском лесу и, очевидно, читает вслух стихи. Одна из этих фотографий свидетельствует о том, что Мишель хотя бы в эти годы был счастлив, пусть даже воспоминания со временем выцвели, как сами фотографии. Моментальный снимок сделан в номере какого-то корсиканского трактира. Жалкие обои в цветочек, туалетный столик, видно, что колченогий; сидящая перед зеркалом молодая женщина втыкает последнюю булавку в свой замысловатый шиньон. Широкие рукава ее белого пеньюара соскользнули с поднятых рук до самых плеч. Ее лицо — лишь отражение, не столько видимое, сколько угадываемое. Рядом с ней на круглом столике дорожные принадлежности — спиртовка и грелка. Думаю, Мишель не дал бы себе труда запечатлеть эту сцену, если бы она не воплощала для него нежную интимность утра. Наверняка за эти три года такое утро было не одно.

И, однако, на беспечной жизни Мишеля и Фернанды уже появляются потертости, словно на кое-где поредевшей шелковой ткани. Похоже, что в Фернанде, как в ту пору во многих женщинах, жила Гедда Габлер, вся напрягшаяся и уязвленная. На горизонте иногда возникает тень меломана-барона. В дни острых кризисов Мишель надолго уходит гулять и возвращается, успокоившись: он не из тех, кто любит длить ссоры. Я уже говорила в другом месте о том, как его раздражало, что Фернанда теряет кольца и слишком быстро приводит в негодность свои туалеты. Фернанда радуется своей близорукости. («Издали все кажется более красивым, когда не видишь деталей»), тем не менее в театре, да и в других местах она вынуждена пользоваться лорнетом, этим наглым инструментом, который преображает физический изъян в высокомерное самоутверждение; у Фернанды целая коллекция лорнетов в золотой, серебряной и — признаюсь со стыдом — в черепаховой оправе и в оправе из слоновой кости. От сухого щелчка их пружин Мишель вздрагивает так же раздраженно, как при хлопке бесцеремонного веера.

Изнеженность Фернанды лишает Мишеля возможности совершать далекие прогулки. Уроки верховой езды не излечили Фернанду от боязни лошадей. Что касается маленькой яхты, сменившей «Пери» и «Бенши», которые были у Мишеля с Бертой, Фернанда дала ей имя другой мифологической женщины — «Валькирия» (впрочем, не исключено, что этим именем ее нарекла прежняя владелица яхты графиня Тасанкур, также поклонница Вагнера, и тогда, быть может, имя и стало одной из причин, по какой эту яхту купили). Но в самой Фернанде нет ничего от Брунгильды. На Корсику они с Мишелем вернулись в надежной почтовой карете. А «Валькирия» со своим капитаном и двумя матросами не спеша следовала за ними вдоль итальянского побережья, причем трое лихих парней заходили в каждый порт, где у них были родные, знакомые или девицы в их вкусе. В ответ на их отчаянные телеграммы «Tеmро cattivissimo. Navigare impossibile» [погода ужасная, плыть невозможно (итал.)] Мишель только посмеивался, но Фернанда выражала недовольство лишними расходами. По временам в Генуе, в Ливорно им случается повстречать свой маленький кораблик, и тогда Мишель не может отказать себе в удовольствии провести ночь в покачиваемой волнами каюте. Но его мучают укоры совести. Не в его характере оставлять женщину одну в комнате отеля с томиком Лоти в качестве единственного утешения. Рано утром он является к жене, купив ей перед тем цветы на какой-нибудь площади Риссорджименто.

В Байрейте трещина углубляется. Фернанда здесь упивается немецкой мифологией и поэзией. Г-н де К. принимает Вагнера до «Лоэнгрина» и «Тангейзера» включительно — иногда он напевает «Романс звезде». Но вся Музыка будущего, написанная после этого, для Мишеля не более чем продолжительный шум. Приземистые Тристаны и толстухи Изольды, выходящий на авансцену бородач Вотан и дочери Рейна, похожие на расплывшихся деревенских баб, вызывают у него такой же поток колкостей, как снедь, выставленная в буфете, или та, что в антракте извлекают из кармана зрители, как каски и мундиры, не менее театральные, чем варварское снаряжение на сцене, как напыщенные берлинские или подчеркнуто томные венские дамы. Он без симпатии оглядывает светскую публику, явившуюся из Франции аплодировать Новой музыке; тут и г-жа Вердюрен28 со своей клакой («Мы составим клан! Мы составим клан»), пронзительные голоса парижанок врываются в немецкое ворчанье. Предоставив Фернанде в одиночестве наслаждаться третьим актом «Мейстерзингеров», Мишель возвращается в отель и выводит Трира на вечернюю прогулку. Зажженные газовые рожки смотрят на эту дружескую и в исконном смысле слова циничную пару, на двух по-настоящему привязанных друг к другу живых существ (причем у каждого свое более или менее ограниченное поле деятельности, свои наследственные вкусы и личный опыт, свои причуды, своя потребность иногда поворчать, а иногда и укусить) — на человека и его собаку.

Читая письма от сестер, Фернанда могла лучше оценить прелести своей собственной жизни. Письма Жанны сводились к метеорологическим сводкам, иногда в них упоминалось о свадьбе, болезни или кончине кого-то из знакомых. О своей жизни она не сообщала никаких подробностей, считая, что они никому не интересны. Мишель неоднократно предлагал свояченице совершить с ним и Фернандой поездку в Лурд — ему казалось, что шок от погружения в водоем и сама наэлектризованная атмосфера паломничества могут облегчить ее необычную болезнь. Впрочем, он не отрицал и возможности божественного вмешательства — он вообще ничего не отрицал. Но Жанна каждый раз холодно отвечала, что чудеса не для нее.

Письма Зоэ были окрашены кротким благочестием. Она умиленно рассказывала о трогательной речи, которую Монсеньер епископ произнес по поводу конфирмации ее старшего сына Фернана, о той почти небесной атмосфере, какую создавали букеты, свечи, пение девочек, готовящихся к конфирмации, и, наконец, о великолепной трапезе, которую приготовили монахини соседнего монастыря. Зоэ не добавляла, что ведь не могла же она пригласить епископа отобедать в замке нечестивца и уж тем более в ресторане племянниц Сесили. Что бы сказала Зоэ, знай она, что через два года умрет, а ее Фернан в пятнадцать лет скончается от злокачественной лихорадки? Думаю, она безропотно приняла бы волю Божию. Незадолго до кончины она завещала мужу свою часть имущества, стремясь, несмотря ни на что, дать ему доказательство своего доверия. В прощальных словах, вдохновленных, быть может, словами Матильды, а может быть, просто желанием отвести всем глаза, эта святая, до конца пропитанная наставлениями матери, Фрейлейн, Английских дам и советами приходского кюре, смиренно просила прощения у Юбера и троих своих детей за горести, какие могла им причинить, и просила их сохранить верность семейным традициям. Юбер продемонстрировал эту верность, в конце концов женившись на Сесили.

В январе 1902 года Мишель и Фернанда присутствовали на похоронах другой святой — сестры Мишеля, Мари, случайно убитой во время прогулки в парке егерем, чья пуля рикошетом прострелила ей сердце. О жизни и смерти Мари мне еще придется говорить. Скажу пока, что более сильная духом и телом, чем Зоэ, менее уязвленная в своем женском достоинстве, она пришла к Богу интуитивно через порыв всего своего существа, и в этом ее поддержали строгие нравственные правила суровой в своем христианстве старой Франции. Во время этих похорон Мишель бесспорно страдал гораздо больше, чем во время службы по поводу некой печальной годовщины за три года до этого. Мари, моложе брата на пятнадцать лет, несомненно была единственным, кроме отца, существом, которое он почитал и при этом нежно любил. Но северная зима непереносима для Мишеля и Фернанды — небесные и морские миражи приводят их вскоре в Ментону или в Бордигеру.

Как Мишель и предполагал заранее, жизнь, которую он организовал себе со своей второй женой, требовала больших расходов. Верная себе г-жа Ноэми отказывала в каких бы то ни было дополнительных щедротах, а поступить, как во времена Берты, и обратиться к ростовщикам, Мишель не отваживался. Проблема была решена классическим способом — лето положили провести в деревне. Вдова, замуровавшаяся в своих апартаментах и вечно занятая плетением и расплетением интриг, касающихся обслуги, им не мешала. Мишель не преминул отправиться в Ф., чтобы представить Фернанду братьям и сестрам Берты, с которыми его связывала двадцатилетняя дружба. На одной из фотографий он в цилиндре, верхом, бок о бок с братьями де Л., на которых котелки; всадники на мгновение остановились у входа в сельский ресторанчик на обратном пути с ралли или с какого-нибудь местного состязания — а я думаю не столько даже о всадниках, сколько о послушных красавицах-лошадях, имена которых мне неизвестны. В эту же эпоху Фернанда снята на фоне конюшен Мон-Нуара: одетая в амазонку, она изо всех сил пытается усидеть на статной кобыле, которую конюх Ашиль придерживает за длинный недоуздок, смеясь, чтобы придать уверенности мадам.

Но вскоре эти экскурсии и эти упражнения заканчиваются. Фернанда устает даже от пеших прогулок по парку среди его лужаек и зарослей пихт. Как путешественницы на палубе трансатлантического парохода, вытягивается она в шезлонге на краю террасы, с которой, как уверяют, за бледно-зелеными всхолмлениями равнины можно увидеть серую полоску моря. По небу плывут величавые облака, похожие на те, что писали в этих краях художники-баталисты XVII века. Фернанда кутается в плед, небрежно открывает книгу, ласково треплет Трира, свернувшегося у ее ног. На экране времени начинает проступать мое лицо.

Загрузка...