II


На окерблюмовской даче с величественным видом на реку и голубеющие горы настроение подавленное, если не сказать мрачное. Не слышно радостных возгласов из купальни, не катаются крокетные шары по траве, молчит рояль, не видно стаканов с соком и романов в гамаках. Кругом царит молчание, все прислушиваются к голосам, доносящимся из кабинета начальника транспортных перевозок. О чем там говорят, понять трудно: иногда долетает несколько слов, иногда целое предложение на повышенных тонах. А так, в основном, бормотание или тишина.

Папа Юхан сидит за письменным столом, посасывая почти погасшую трубку, которую он время от времени пытается разжечь. Фру Карин расположилась на диване под картиной Оттилии Адельборг «Отъезд на выпас». Она просто побелела от гнева. Посередине комнаты стоит ее дочь, разгневанная в не меньшей степени, но с раскрасневшимся лицом. Эрнст занял стратегическую позицию у двери.


Карин. Вчера вечером позвонила Шарлотта, она утверждает, что у вас с Эрнстом ночевал какой-то мужчина. Она с возмущением рассказала, что всю ночь в комнате для прислуги разговаривали. Это правда?

Анна. Да. (Сердито.)

Юхан. Подумай, как ты разговариваешь с матерью.

Анна. Пусть мама подумает, как она разговаривает со мной. Я взрослый человек.

Карин (холодно). До тех пор, пока ты ешь наш хлеб и живешь в нашем доме, ты наша дочь и должна мириться с установленными правилами.

Анна. Я не могу мириться с тем, что вы с папой обращаетесь со мной как с ребенком.

Юхан. Если ты ведешь себя как ребенок, с тобой и будут обращаться как с ребенком. (Кашель).

Карин. Ты не понимаешь, что оскандалила нас?

Анна. Тетя Шарлотта — базарная сплетница, и я счастлива, что теперь ей будет что подать к кофе в следующий раз.

Юхан. А ты не хочешь ничего сказать, Эрнст?

Эрнст. А что я могу сказать? Анна с мамой крякают наперебой, точно рассерженные утки. И слова не вставить…

Юхан. Это ты пригласил в дом молодого человека?

Анна (сердито). Нет, представь себе, это я посмела проявить такую дерзость.

Юхан. Я спросил Эрнста.

Эрнст. Я пригласил его.

Карин. Но, Эрнст, как ты мог сделать такую глупость! (Мягко.)

Эрнст. Он наш общий друг. Кстати, вы его знаете. Он был у нас на воскресном обеде.

Карин. Как его зовут? Молодой человек, принимающий приглашение ночевать в доме в отсутствие родителей, либо дерзок, либо плохо воспитан.

Анна. Это просто смешно, мама, что вы тут навыдумывали.

Карин. Я же ничего не знаю. Возможно, вы обделываете множество разных тайных делишек у меня за спиной.

Анна. Вы устраиваете такие скандалы, мама, что не было бы ничего удивительного, если бы мы держали свои секреты при себе.

Карин. Юхан! Будь добр, вели своей дочери вести себя прилично. Я слишком долго терпела твою избалованность и твои прихоти. Теперь я вижу последствия.

Анна. Не моя вина, что меня избаловали.

Юхан. Да, в этом ты права, девочка моя. Вина, главным образом, моя, и мама меня не раз предупреждала. Теперь, как я понимаю, мы будем с тобой построже. (Кашель, кашель.)

Анна (смеется). Шлепок по попке, и марш в постель без ужина?

Юхан (с трудом сохраняет серьезность). Не дурачься, Анна. Данная ситуация не дает ни малейшего повода к шуткам. Как зовут юношу?

Анна. Его зовут Хенрик Бергман. Он изучает богословие и будет священником. И я люблю его и собираюсь выйти за него замуж.


Тут в кабинете начальника транспортных перевозок, во всем красивом доме и в его окрестностях и в самом деле воцаряется гробовая тишина.


Карин. Вот как. Так, так. Значит, так.

Юхан. Откровенное признание.

Анна. Вы не сможете мне помешать.

Юхан. Моя дорогая дочь, боюсь, ты в известной степени неверно оцениваешь свое положение. До твоего совершеннолетия еще целый год, и до тех пор ты и юридически и морально находишься под опекой твоих родителей.

Карин. И этот мальчишка намерен стать священником! Не имея понятия о том, что он обязан беречь девичью честь. (Сердито.) Ты была у него ночью. Это ваши голоса чертова Шарлотта слышала сквозь стену? Это были вы?

Анна. Да, ну и что из того? Мы говорили о помолвке.

Карин. Может, ты еще и спала с ним в одной постели?

Анна. Нет, не спала, но если бы он меня попросил, я бы легла с ним.

Юхан (мрачно). Помолчи-ка лучше.

Анна. Мама спросила, я ответила.

Юхан. А где был Эрнст?

Эрнст. Я спал. Об этом я ничего не знал.

Карин. А если ты забеременеешь?

Анна (с улыбкой). Довольно трудно на таком расстоянии.

Карин. Ты слышишь, Юхан!

Юхан (печально). Слышу. Прекрасно слышу. Слышу. (Снова кашель.)

Карин. Просто не представляю, что теперь делать.

Эрнст. У меня есть предложение, если позволите.

Юхан (нахмурив лоб). Валяй говори.

Эрнст. Я предлагаю уважаемым родителям не делать ровным счетом ничего. Случившееся — результат нашего с Анной необдуманного поведения. Мы просто-напросто совершили глупость. Мы готовы попросить у наших родителей прощения за те неприятности и волнение, которые мы причинили своим необдуманным поведением. Правда ведь, готовы, Анна?

Анна. Что?

Эрнст. Попросить у мамы и папы прощения.

Анна. Я должна подумать.

Эрнст. Пока ты думаешь, я предлагаю, чтобы Анна написала вежливое и официальное письмо Хенрику. Мама добавит несколько любезных строчек и пригласит его приехать сюда, к нам, на неделю.

Карин. Никогда в жизни. Мошенник и соблазнитель.

Анна (с новым пылом). Если кто и был соблазнителем в этом случае, так это я. Запомните это, уважаемые родители! И если вы намерены и дальше стоять на своем, так я соблазню его по-настоящему и рожу ребенка, тогда вам волей-неволей придется выдать меня замуж за отца ребенка.

Карин. Мне кажется, ты недооцениваешь решимость твоих родителей, дорогая Анна.

Анна. Твою решимость, мамочка. У нас с папой никогда не было разногласий. Правда, папа?

Юхан (немного смущен). Ну да, конечно, малышка. Разумеется. Гм!

Карин. По зрелом размышлении, предложение. Эрнста представляется мне весьма разумным. Мы пригласим сюда этого прохвоста и поглядим на него поближе.

Анна. Бедный Хенрик. Какой кошмар.

Эрнст. О нем позабочусь я.

Карин. А что ты скажешь, Юхан?

Юхан. Я? Ничего. Кстати, а что ты сделала с Торстеном Булином? С ним уже покончено?

Анна. А, этот! Он был просто приятель.

Юхан. Вот как, ну-ну. А я-то так ревновал к этому франту-профессору.

Карин. Не болтай глупостей, Юхан.

Юхан. Пожалуйста, молчу. Мне задают вопрос, я отвечаю встречным вопросом и за это получаю выговор. (Тихонько смеется.)

Карин. Юхан, пожалуйста, попытайся еще пару минут быть серьезным. Если я — я имею в виду мы — пригласим сюда этого молодого человека, не будешь ли ты так добр, Эрнст, объяснить ему, чтобы он не вздумал предъявлять жениховских претензий.

Эрнст. Гарантирую.

Анна. Я ничего не гарантирую.

Карин. Тебя не спрашивают. Давайте присоединимся к остальным, они, наверное, начали недоумевать, уже десять минут шестого, обед ждет.


«Столовая Мэрты» расположена во дворе, на третьем этаже обшарпанного дома на углу улицы Драгарбрюннсгатан и переулка Бэвернс грэнд и состоит из трех проходных, довольно вместительных комнат со стенами, покрытыми сальной коричневой грязью. Тесная и темная кухня находится по другую сторону длинного мрачного коридора без дневного освещения, представляющего собой прихожую. В конце коридора — маленькая, плохо проветриваемая уборная. Даже в разгар лета в эти помещения не проникает солнце. Если в «Столовой Мэрты» не топят кафельные печи и угольную печурку, там царит могильный холод, пропитанный запахом плесени. Отсюда и ласкательное название «Холодная Мэрта». Сама фрёкен Мэрта и две ее помощницы обитают в каморке и двух чуланчиках перед кухней.

Но, пожалуй, следует замолвить слово об этом заведении, где питаются студенты, спившиеся телеграфисты и неизлечимые холостяки. Кормят у Мэрты вряд ли вкусно, зато обильно. При необходимости, но тайком здесь можно получить шнапс до и коньяк после обеда. В качестве лекарства. Кроме того, здесь щедро, если не сказать — с презрением к смерти, отпускают в кредит. Заведение едва сводит концы с концами, но душевности ему не занимать. В городе учености есть харчевни и получше (намного лучше), а есть и похуже. Мясная запеканка по пятницам — tour de force[12]. Появляясь в несколько закамуфлированном виде по вторникам, она столь же опасна, как русская рулетка.

Сейчас, стало быть, середина августа, половина шестого вечера. В столовой посетителей немного. В меню — сконский гуляш и кисель, к этому подают домашний квас. За стенами заведения по-прежнему жаркое лето и всеобщая стачка. Внутри — полусумрак, застоявшийся чад и неопределенные, приглушенные запахи уборной и сдерживаемой похоти.

Во внутренней комнате за угловым столиком сидят три богослова, сдававшие экзамен профессору Сюнделиусу. Хенрик от растерянности и нерешительности остался в городе, вместо того чтобы уехать к матери в Сёдерхамн. Он ночует на продавленном диване у Юстуса Барка, который поддерживает в себе жизнь рытьем грядок в Ботаническом саду. Причитающееся ему минимальное пособие будет выплачено лишь в начале сентября. Будущий самоубийца Бальтсар всегда при деньгах и берет частные уроки. Каникулы он посвящает изучению китайской письменности VIII века, когда императрица By Дзетян подвергла преследованиям и уничтожила немало представителей могущественной династии Тан.

Молодые люди прихлебывают кисель, запивая его снятым молоком. Мимо проходит фрёкен Мэрта, она приветливо спрашивает, понравился ли им гуляш. Вежливое бормотание. Она останавливается, хочет что-то сказать, передумывает. Но потом все же решается.


Фрёкен Мэрта. Мне очень неприятно это говорить, но я вынуждена повысить месячную абонементную плату. Всеобщая стачка. Все страшно подорожало, понимаете. Так что мне придется повысить плату с первого сентября. Двадцать эре за каждый обед и ужин, получается тридцать пять крон в месяц или что-то около этого. Нам ведь не хочется снижать качества. И потом, зимой у нас должно быть тепло и уютно. Разрешите угостить вас коньячком к кофе.


Умиротворенное бормотание. Фрёкен Мэрта приносит четыре бокала, отпирает буфет, вынимает бутылку, снова запирает замок и присаживается за стол. Богословам приносят кофе. Все чокаются. И замолкают.

Наверное, следует сказать, что вид у фрёкен Мэрты Лагерстам вовсе не такой, как можно было бы предположить. Это маленькая седая дама с черными глазами и красиво вылепленным бледным лицом. Узкоплечая, тоненькая, с легкими движениями. Никто не рискует пререкаться с фрёкен Мэртой.

Она зажигает сигарету в длинном мундштуке и, откинувшись, разглядывает своих гостей из-под полуопущенных век сквозь пелену дыма. Помощницы фрёкен Мэрты уже начали убирать со столов — с большого стола в средней комнате и с маленьких столиков, только что покинутых немногочисленными посетителями. Фрёкен Густава — толстая молчаливая девушка с печальными глазами, фрёкен Петра не отличается красотой, но приветлива и любезна, ей сорок лет, она вдова.

«Сейчас заведем граммофон»,— говорит фрёкен Мэрта и велит Густаве принести аппарат и пластинки. Юстус предлагает свою помощь. Войдя в сильно захламленную каморку фрёкен Мэрты рядом с кухней, богослов тут же принимается облизывать и тискать грустную, пассивную девушку. Только он прижал ее к стене, намереваясь стащить с нее трусы, как неожиданно появляется Петра. Не обращая особого внимания на возню у печки, она говорит, что сама возьмет пластинки, с ними надо быть поосторожнее, чтобы, не дай Бог, не упали и не разбились. У Юстуса пропадает желание, и Густава запихивает свои большие груди обратно в блузку.

Фрёкен Мэрта угощает коньяком по второму разу, девушки сели на придвинутые стулья, богословы курят предложенные им сигары. Из красного зева граммофона вырывается заклинающий голос Карузо: «Principessa di morte! Principessa di gelo! Dal tuo tragico cielo, scendi giù sulla terra»![13] В табачном тумане и коньячном аромате сонно светится принесенная керосиновая лампа.

Фрёкен Мэрта смотрит на гостей с материнской улыбкой: нам сейчас хорошо, все хорошо, так будет и дальше, милые юноши. Хенрику надо отучиться грызть ногти, а этот Бальтсар, что с ним делать, глядя на него, хочется плакать, ну, а молодой Барк, похоже, неплохо справляется, вон залез своим длинным носом в вырез блузки. Густавы, правда, ему надо вставить верхние зубы, бедняжка.

«Подойдите сюда, кандидат Бергман! Сядьте рядом со мной. Почему вы грызете ногти? Разве можно это делать, имея такие красивые руки. Ну, что скажете? Как дела с женским полом? Конечно, избалованы вниманием и поклонницами? Выбирай любую? Послушайте, малыш, не смотрите на меня с таким ужасом, я вас не съем. Вот так-то лучше!»

Юстус Барк с фрёкен Густавой, потеряв равновесие, грохнулись на пол под протяжное беззвучное хихикание. Они помогают друг другу подняться, у девушки узел волос сполз с затылка на шею, влажные от пота пряди упали на уши. Фрёкен Мэрта перегибается через стол и меняет пластинку: «Летучая мышь», вечеринка у тоскливо-похотливого принца Орловского. Под царапание иглы ласкающе поет хор: «Brüderlein, Brüderlein und Schwesterlein. Du, Du, Du immerzu! Erst ein Kuss, dann ein Du…»[14]

Бальтсар Кугельман, отложив свое самоубийство еще на несколько часов, склоняет узкое белое чело на круглое плечо и опытно-ласковую руку фрёкен Петры. Фрёкен Мэрта вытягивает губы, свои красивой формы чувственные губы с поперечными морщинками к губам Хенрика и легко целует его, три раза, не меньше. «Черт возьми! — восклицает внезапно Юстус Барк. — У меня же письмо для Хенрика! Оно пришло сегодня после обеда, как раз когда я зашел домой привести себя в порядок. Извини за задержку, но мы же были заняты».

Юстус вытаскивает из нагрудного кармана мятый конверт и протягивает его Хенрику, у которого сразу же напрягается взгляд: почерк Анны, без всякого сомнения, это письмо от Анны, без всякого сомнения, Анна написала ему письмо. Анна написала!

Он очень осторожно берет письмо и, извинившись больше растерянно, чем вежливо, вываливается на пустынную, в красных лучах заходящего солнца Драгарбрюннсгатан. С расположенной поблизости сортировочной станции доносятся пыхтенье маневрового паровоза и лязг буферов. Он почти бежит вверх по Бэвернс грэнду в направлении Фюрисона. И, опустившись на скамейку, читает короткое и официально-любезное письмо, в конце которого мать Анны несколькими строками приглашает его навестить их.


Эрнсту на день рождения подарили фотоаппарат с автоматическим спуском, и сейчас будет сделан семейный портрет. После завтрака барабанным боем клан сзывают на лужайку у опушки. Теплый солнечный день, все в светлых одеждах. (Фотография существует на самом деле, хотя она сделана чуть позже, вероятно, летом 1912 года, но к этому моменту подходит больше.) Итак, вынесли два стула. На одном сидит начальник транспортных перевозок с тростью и утренней сигарой. Если поглядеть хорошенько, через лупу, можно убедиться, что спокойное красивое лицо измучено болями и бессонницей. Рядом с супругом сидит Карин Окерблюм. Кто из этих двоих глава семейства, сомневаться не приходится. Маленькая, полная фигурка дышит авторитетом и, возможно, улыбчивым сарказмом. На тщательно уложенных волосах великолепная летняя шляпа, словно печать ее власти. Ясный взгляд, устремленный в объектив, небольшой двойной подбородок. Она приготовилась к фотографированию, но через несколько секунд встанет, полная жизненной силы, дабы раздать приказания. Вокруг родителей сгруппировались старшие сыновья с женами. Карл стоит один, повернувшись в профиль, смотрит куда-то вправо, делая вид, что его там нет. Дочки Густава и Марты хохочут так, что изображение смазалось. Сгорбившись, они обнимают друг друга за талию, на них матроски и юбки до колен. Ближе к камере, слева на фотографии, сидит на траве Анна. Она по какой-то причине, о которой, наверное, нетрудно догадаться, очень серьезна, взгляд открытый и доверчивый, губы чуть раздвинуты — столько страстных поцелуев украдкой. За Карин, на коленях, Эрнст и Хенрик, оба в студенческих фуражках, аккуратных пиджаках, с пристежными воротничками и при галстуках. Совершенно очевидно, что Хенрика пригласили на дачу к начальнику транспортных перевозок как друга сына, а не как возможного жениха дочери. На заднем плане, но хорошо видимые, стоят фрёкен Лисен и фрёкен Сири, достойная пара в белоснежных передниках и с серьезным фотографическим выражением лица.

Четырнадцать человек, лето, август 1909 года. Всего секунда. Войди в фотографию и воссоздай оставшиеся секунды и минуты! Войди туда, ведь тебе так этого хочется! Почему ты столь страстно этого жаждешь, узнать трудно. Может быть, для того, чтобы задним числом реабилитировать стройного молодого человека, стоящего рядом с Эрнстом. Того самого, с красивым, беззащитно-неуверенным лицом.

Семейный портрет запечатлен, и начальника транспортных перевозок с помощью трости и бережно поддерживающих рук ведут к открытой лоджии, обращенной к солнцу и ландшафту. Там старого джентльмена усаживают в особое кресло с регулируемыми спинкой и подлокотниками и зеленой в клетку обивкой. За спину ему кладут подушку, под ноги ставят скамеечку, пододвигают плетеный стол с сегодняшней почтой и вчерашней газетой, стаканом минеральной воды, разбавленной несколькими каплями коньяка, и полевым биноклем. Фру Карин собственноручно накрывает супругу колени пледом и целует его в лоб, точно так же, как она делает каждое утро, прежде чем пуститься в широкомасштабные экзерсисы по проявлению власти.

«Ты хотел поговорить с молодым Бергманом, он ожидает в столовой, попросить его зайти или сначала прочитаешь почту и газеты?» — требовательно спрашивает фру Карин. «Нет, нет, пусть заходит, — бормочет Юхан Окерблюм, — вообще-то это ты хотела, чтобы я поговорил с мальчиком. Не знаю, что я ему скажу?» — «Конечно, знаешь», — ответствует без улыбки фру Карин и приводит Хенрика.

Ему предлагают садиться в неопределенного вида плетеную мебель — ни скамеечка, ни стул, ни кресло. Начальник транспортных перевозок улыбается чуточку извиняющейся улыбкой, как будто хочет сказать: не смотри с таким ужасом, молодой человек, не я здесь опасен. Вместо этого он спрашивает Хенрика, не желает ли тот закурить — сигару, сигарету или, может быть, сигарилью? «Вот как, не желает? Естественно. Естественно, кандидат, вы же курите трубку. Английский табак? Разумеется. Английский трубочный табак — самый лучший. Французский резковат». Юхан Окерблюм отпивает глоток минеральной воды, подкрашенной коньяком, и затягивается сигарой.


Юхан Окерблюм. Если вы воспользуетесь этим биноклем, то увидите там внизу, за поворотом железной дороги, здание станции. Приглядевшись повнимательнее, можно различить запасной путь. Понимаете, кандидат, я обычно забавляюсь, проверяя время прибытия и отбытия. Вот тут у меня расписание всех поездов — и скорых, и пассажирских, и товарных. Я смотрю и сравниваю. Небольшое развлечение на старости лет для человека, чья профессиональная жизнь была связана с рельсами и паровозами. Помню, еще будучи маленьким мальчиком, я просил разрешения посмотреть на поезда на станции — мы в то время жили в Хедемуре. Нет ничего прекраснее этих новых паровозов, которые Начали делать немцы, — Ф-17 или как их там называют. Да (кашель), вас, наверное, не слишком интересуют паровозы.

Хенрик (сбитый с толку). Я никогда не думал 6 паровозах в таком ключе.

Юхан Окерблюм. Ну, конечно, конечно. Кстати, как дела с учебой?

Хенрик. С тем, что мне интересно, справляюсь. А с тем, чего я не понимаю, приходится потруднее.

Юхан Окерблюм. Так, так. Подумать только, сколько надо заниматься, чтобы стать пастором. Трудно поверить.

Хенрик. Что вы имеете в виду, господин инженер?

Юхан Окерблюм. Да, что я, собственно, имею в виду? Ну, с точки зрения нейтрального гражданина можно было бы подумать, что быть священником — в общем-то, больше вопрос таланта. Нужно быть — как это называется? — ловцом душ.

Хенрик. Прежде всего надо иметь убеждение.

Юхан Окерблюм. Какое убеждение?

Хенрик. Необходимо быть убежденным в существовании Бога и в том, что Иисус Христос — его сын.

Юхан Окерблюм. И именно в этом вы убеждены?

Хенрик. Имей я более острый ум, возможно, я бы и подверг мое убеждение сомнению. У по-настоящему гениальных религиозных деятелей непременно бывают периоды жестоких сомнений. Порой мне хочется быть сомневающимся, но увы. Я довольно наивный человек. У меня детская вера.

Юхан Окерблюм. В таком случае вы не боитесь смерти? Например?

Хенрик. Да, не боюсь, но робею.

Юхан Окерблюм. Значит, вы верите, что человек воскреснет к вечной жизни?

Хенрик. Да, в этом я твердо убежден.

Юхан Окерблюм. Черт побери! И отпущение грехов? И причастие? Кровь Иисуса пролита ради тебя? И кара? Ад? Вы, стало быть, верите в своего рода ад, судя по всему.

Хенрик. Так рассуждать нельзя: вот в это верю и в это тоже, а в то не верю.

Юхан Окерблюм. Да, да, естественно.

Хенрик. Архимед сказал: дайте мне точку опоры, и я переверну земной шар. Для меня точка опоры — причастие. Этим Бог через Христа заключил соглашение с людьми. И мир изменился. Кардинально и решительно.

Юхан Окерблюм. Так, так. Это вы сами придумали? Или где-нибудь прочитали?

Хенрик. Не знаю. Это так важно?

Юхан Окерблюм. Ну ладно, а вся окружающая нас чертовщина? Как она соотносится с Божьим соглашением?

Хенрик. Не знаю. Кто-то сказал, что мы довольствуемся слишком короткой перспективой.

Юхан Окерблюм. Осмелюсь заметить, что ваши ответы весьма точны. Как у настоящего иезуита. И когда же вы завершите учебу?

Хенрик. Если все пойдет как должно, я получу сан через два года. И почти сразу же приход.

Юхан Окерблюм. Не очень-то жирно для начала, а?

Хенрик. Не слишком.

Юхан Окерблюм. Недостаточно, чтобы создать семью? А?

Хенрик. Церковь предпочитает, чтобы молодые священники женились пораньше. Жены играют важную роль в делах прихода.

Юхан Окерблюм. И сколько же им платят?

Хенрик. Насколько я знаю, ничего. Жалованье пастора — это одновременно и жалованье его жены.


Юхан Окерблюм поворачивает голову к ослепительному летнему свету, лицо у него серое, щеки ввалились, мягкий взгляд за стеклами пенсне заволокло пеленой физической боли.


Юхан Окерблюм. Что-то я вдруг страшно устал, должен ненадолго прилечь.

Хенрик. Надеюсь, я не причинил вам каких-то неудобств.

Юхан Окерблюм. Нет, никоим образом, мой друг. Больной человек, редко размышляющий о конце, может, по вполне понятным причинам, испытать определенное потрясение от разговора о смерти.


Юхан Окерблюм, приветливо глядя на Хенрика, делает ему знак, чтобы тот помог ему встать с кресла. Точно по мановению волшебной палочки появляются фру Карин и Анна, которые и берут на себя заботу о транспортировании больного.

Дабы Юхану Окерблюму не приходилось подниматься по лестнице на второй этаж, ему устроили спальню в бывшей детской, самой солнечной комнате в доме. Он опускается на кровать, под правым коленом — подушка. Приспущенная маркиза окрашивает комнату в нежно-розовый цвет. Окно открыто, шумят березы. От железнодорожного моста доносится гудок скорого поезда из Стокгольма, который не останавливается на этом полустанке. Юхан Окерблюм подносит к глазам золотые часы, проверяет. Карин стоит у изножья кровати, расшнуровывая ему ботинки. «Увы, — вздыхает Юхан Окерблюм, — не набрался я духу поговорить с нашим гостем. Абсолютно был не в состоянии поговорить с ним о том, о чем ты просила меня». — «Значит, придется мне», — отвечает Карин Окерблюм.

Вечером за обеденным столом — чтение вслух. Керосиновая лампа освещает мягким светом лица членов семейства, собравшегося в полном составе. За окнами опускаются тихие августовские сумерки.

Во время вечернего ритуала все занимают строго определенные места: читающий, сегодня это фру Карин, восседает в торце. Она читает отрывки из «Иерусалима» Сельмы Лагерлёф. Ближе всего к Карин — девочки с рукоделием в руках. По длинную сторону стола справа сгруппировались жены. Марта тонкой кисточкой что-то рисует на пергаменте. Свеа, закрыв глаза, сосредоточилась на грызущей ее изнутри болезни. За противоположным торцом Анна с Эрнстом склонились над головоломкой, которую они выкладывают на деревянной доске. Начальник транспортных перевозок устроился в качалке у окна (никому из остальных членов семьи и в голову не придет занять его место). Он в тени, взгляд его устремлен на сумеречный ландшафт и холодный лунный свет, окрашивающий листья пеларгоний в бледно-фиолетовый цвет. Карл принес собственный столик и собственную керосиновую лампу. Негромко пыхтя, он копается с конструкцией из базальтового дерева и тонких стальных проволочек. По его словам, он строит аппарат для измерения влажности воздуха. Оскар с Густавом уютно дремлют на длинном диване под маятником, каждый в своем углу. Перед ними на журнальном столике стаканы с вечерним грогом, бутылки с водой «виши» и коньяк.

Ну, и наконец, Хенрик расположился где-то с краю компании или, возможно, вне компании, трудно сказать. Он сидит на узком плетеном стуле возле двери в кухню и, посасывая потухшую трубку, разглядывает собравшихся, переводит взгляд с лица на лицо, останавливается на Анне. Анне, которая вроде бы так увлечена головоломкой, Анне, которая припала к брату, Анне, которая сегодня собрала свои густые волосы в пучок. Улыбка Анны, душевность Анны, Анна в надежном кругу семьи. Взгляни на меня, хоть на миг. Нет, она поглощена, недосягаема в пределах магического круга света. Вот она что-то шепчет Эрнсту. Мимолетная заговорщическая улыбка. Взгляни на меня, хоть на миг! Нет. Хенрик взращивает в себе тихую грусть, элегическое чувство отъединенности. В это мгновенье его лихорадит от чего-то, что он бы назвал безнадежной любовью. В то же время, дрожа от удовольствия, он понимает, что он никчемный человек. Он бредет в тени, далеко за пределами Милости. Его никто не видит, и это правда.

Фру Карин читает, четко выговаривая слова, с приглушенным драматизмом. Когда попадаются диалоги, она дает беглую характеристику действующим лицам. Взвешенно расцвечивает прочитанное, безыскусно сопереживает, позволяет себя увлечь.


Карин. «Войдя, жена пробста остановилась на пороге и обвела взглядом комнату. Кто-то пытался с ней заговорить, но в тот день она ничего не слышала. Подняв руку, она произнесла сухим, жестким голосом, так, как нередко говорят глухие: «Вы больше не приходите ко мне, поэтому я пришла к вам, чтобы сказать — не ездите в Иерусалим. Это город зла. Там распяли нашего Спасителя!» Карин хотела ей возразить, но та, не слушая, продолжала: «Это город зла, там живут дурные люди. Там распяли Христа. Я пришла сюда, — продолжала она, — потому что это хороший дом. У Ингмарссонов доброе имя. Всегда было доброе имя. Вы должны остаться дома!» И, повернувшись, она вышла. Она выполнила свой долг, теперь можно умереть спокойно. Это был последний поступок, которого потребовала от нее жизнь. После ухода старой жены пробста Карин Ингмарсдоттер заплакала. «Может, нам не надо ехать», — сказала она. Но в то же время ее обрадовали слова старой жены пробста: «У Ингмарссонов доброе имя. Всегда было доброе имя». То был первый и последний раз, когда Карин Ингмарсдоттер видели сомневающейся в великом замысле».


Карин Окерблюм с легким стуком захлопывает книгу, маятник над диваном как раз бьет десять, пора расходиться. «Подумать только, все эти благие намерения, — говорит Свеа, открывая глаза и прищуриваясь на лампу. — Все эти благие намерения приносят столько несчастий. Ведь кончилось-то все это сплошными несчастьями».


Карин (дружелюбно). А я и не знала, что Свеа уже читала «Иерусалим».

Свеа. Милая Карин, я его прочла еще семь лет назад. Когда страдаешь бессонницей, успеваешь много чего прочесть.


Карин, сделав протестующий жест, похлопала Свеу по руке. Как все пышущие здоровьем люди, она не любит разговоров о болезнях.


Карин. Вот увидишь, Свеа, эти новые таблетки с бромом совершат чудо. Девочки, как следует уберите за собой. Идите! Юхан Окерблюм, ну-ка, я помогу тебе с ботинками. Оскар, завтрак для тебя будет готов в семь утра, так что ты спокойно успеешь на стокгольмский поезд. Я велела Лисен подать тебе завтрак в семь. Идем, Юхан, где твоя палка? Анна, будь добра, вынеси поднос с грогом и убери в шкаф коньяк. Анна, Эрнст и кандидат, задержитесь, я скоро вернусь, нам надо кое о чем поговорить. Марта, пожалуйста, открой дверь, вот так, осторожней, Юхан, не споткнись о порог! Больно уж он высок, в нем вообще никакой надобности нет!


Все беспорядочно желают друг другу спокойной ночи. Марта исчезает на веранде покурить. Свекровь не жалует курящих женщин. Хенрик, Анна и Эрнст укладывают в коробку головоломку — получился замок в Нормандии с мостом и телега, запряженная быками. Оскар поспешно удаляется в уличный нужник, фонарь исчезает в ночи. Карл осторожно уносит стол и лампу к себе на мансарду, свою бывшую детскую. Густав выбирает что-нибудь почитать в книжном шкафу со стеклянными дверцами. Спокойно спи, спокойно спи, вот день один еще прошел и не вернется более, спокойно спи, усни.

Анна, Хенрик и Эрнст сидят за обеденным столом. Из холла появляется фру Карин. Она переоделась в мягкий халат фиолетового цвета (весьма строгий, ведь в доме гость). Она садится во главе стола и рукой разглаживает клеенку, которой всегда накрывают стол после ужина. Проводит по клеенке еще раз, на сильных пальцах поблескивают широкие обручальные кольца.


Карин. Эрнст предложил, чтобы вы все трое совершили велосипедную прогулку на летнее пастбище в Бэсна. Если я верно поняла, вы собираетесь там переночевать. Я случайно узнала, что Эльяс в этом году необычно рано отправил своих людей и скот домой. Таким образом, постройки пусты. Эрнст сказал, что Эльяс и его отец разрешили вам занять их на несколько дней. (Пауза.) Я, естественно, резко отрицательно отношусь к вашим планам.

Эрнст. Но, мамочка, милая!

Карин (поднимает руку). Дай мне договорить. Я резко отрицательно отношусь к вашим планам, но не намерена запрещать вам осуществить их. (Саркастически улыбается Хенрику.) Мои дети решительно утверждают, что они взрослые и должны сами отвечать за себя. Родителям остается ожидать последствий. Альтернатива отнюдь не радует. Нити, связывающие стариков и молодежь, весьма тонкие. Нам, старикам, дорога эта связь, и мы оберегаем ее, постоянно идя на компромиссы. Молодежь же, наоборот, с легкостью ее обрывает, если им что-то не по вкусу. Я вас не упрекаю, просто это так и есть. Вы пользуетесь собственной дерзостью и юношеской бесцеремонностью. Наша задача — наблюдать. Короче, я намерена до известных пределов соблюдать нейтралитет. И еще одно: я собираюсь во всех случаях извещать вас о своих планах. Чтобы не было недоразумений, поясню: вы всегда будете знать мое мнение. Вопросы есть?

Анна. Мама, а откуда вам известно, что вы всегда правы? Мы ведь тоже можем быть правы. Разве нет?

Карин. Ты не очень верно истолковала мою мысль. У меня есть опыт, у тебя его нет. Я научилась оценивать свои поступки в более отдаленной перспективе. Ты поступаешь, как тебе заблагорассудится. Молодым это свойственно. В твоем возрасте я тоже так поступала.

Анна. Вы, мама, естественно, слегка подпортили нам удовольствие своими темными и угрожающими речами. Ничего не скажешь, весьма изощренно.

Карин. Если бы ты смогла прочитать мои мысли, если бы смогла заглянуть в мою душу, как это называется, ты бы не нашла там ни угроз, ни — как ты выразилась — изощренности. Ты бы, наверное, обнаружила только несуразную любовь к тебе и твоему брату. Вот что ты бы там увидела.


Анна сразу же кидается к матери и повисает у нее на шее. Карин Окерблюм, позволяя себя обнимать, легонько шлепает дочь по мягкому месту. Молодые люди не проронили ни слова во время этого разговора, который хоть и велся на их родном языке, но остался им совершенно непонятен.


Эрнст. Мама у нас шутница. А тебе так не кажется, Хенрик?

Хенрик. Честно говоря, я не совсем понимаю, что происходит. Объясни, пожалуйста.

Карин (энергично). Вот именно. А теперь идем спать. Я хочу сказать, я иду спать. Вы, наверное, хотите посидеть еще? В буфете есть начатая бутылка красного вина. Спокойной ночи, Эрнст, поцелуй маму. Спокойной ночи, Анна, не разговаривайте слишком громко, помните, что папа в соседней комнате. Он еще с часок почитает, а потом должна быть тишина. Спокойной ночи, Хенрик Бергман. Мой муж сказал, что ваша утренняя беседа произвела определенное впечатление.

Хенрик (отвешивая поклон). Спокойной ночи, фру Окерблюм.

Карин. Анна, не забудь погасить лампу и запри двери на веранду.


Они выезжают в пять утра. Через несколько часов ветер стихнет и станет душно. Солнце в серой дымке, но свет резкий, без теней. Дорога изобилует пригорками. Слепни злобно атакуют спины и шеи, кусаются мухи. После старой паромной переправы становится полегче. Над вересковой пустошью поднимается ветер, они купаются в глубокой, ледяной воде быстрой Будаон. Перекусывают бутербродами, запивая их соком, настроение поднимается. Эрнст со смехом горько жалуется: совершенно непонятно, как могут взрослые люди в здравом уме каждое лето, ежегодно, с тех пор как он себя помнит, губить себя, теснясь на даче начальника транспортных перевозок, заявляя при этом, что все замечательно. «Строго между нами, должен тебе признаться, дорогой Хенрик, что чем сильнее усталость папы, тем хуже становится положение. Мама, чувствуя, что вся ответственность падает на нее, развила в себе потрясающую способность манипулировать и подавлять. Но сейчас мы находимся на расстоянии тридцати километров от этого жуткого скопища недоразумений, растерянности и подчинения. Выпьем за свободу, дети мои!» И они чокаются черносмородинным соком.

«Легко быть неблагодарным, — говорит Анна. — Мама старается изо всех сил. От этого плохо спит и не находит себе места. И чем больше она устает, тем с большим рвением влезает во все хозяйственные мелочи. И, конечно, ругается, а мы сердимся и бываем несправедливыми». — «Да, да, — добавляет Эрнст, — мы с Анной постоянно говорим о маме. И по большей части мы к ней несправедливы. Но нам надо беречь свои предохранительные клапаны. Представьте себе папу в те дни, когда он еще был в расцвете сил, и маму с ее изнуряющей компетентностью. Неудивительно, что братья стали такими, какие они есть. Мы с Анной легко отделались». — «Я уж постараюсь держать Хенрика подальше от нашей семьи», — вдруг говорит Анна и краснеет.

К полудню они добираются до цели и быстро устраиваются. Постройки представляют собой скопление небольших домиков, прилепившихся к опушке леса под горой. Лужайка спускается к круглому озеру, которое называется Дювчерн, у его дальнего берега плавают кувшинки. Их стебли скрыты в бурой воде.

В жилом доме всего одна комната, которая служит и спальней, и кухней. Хозяева и работники только что вернулись с летних пастбищ домой убирать и молотить хлеб, все прибрано и вымыто, но полно дохлых мух. Пахнет кислым молоком и въевшимся печным дымом. За углом дома — заросли дикой малины. Над источником высится старый колодец с журавлем. Холодная вода имеет привкус железа. У крыльца — две срубленные и увядшие березки.

После того как все трое разложили вещи и обустроились, Эрнст объявил, что собирается подняться к озеру половить форелей и проформы ради интересуется, не хочет ли кто-нибудь составить ему компанию. Ни Анна, ни Хенрик не высказывают горячего желания. Эрнст говорит, что он это прекрасно понимает, но добавляет, что вернется к ужину, который будет приготовлен из его улова. Затем, попрощавшись, перебрасывает удочку через плечо и удаляется в сторону горы.

Анна с Хенриком предоставлены самим себе и друг другу. Их кольцом охватывает напряженная тишина. Оглушительная, сбивающая с толку и, несмотря ни на что, неожиданная. Они начинают целоваться по дороге к озеру, где намеревались полюбоваться кувшинками. Возвращаются в дом и, заперев дверь, продолжают целоваться. «Нет, — говорит Анна, — нельзя, невозможно, Хенрик. У меня месячные».

Но, не переставая целоваться, они сбрасывают кое-какие предметы туалета. И приземляются на кровати, покрытой грубым, колючим, словно иголки, одеялом, — но это не помеха. Внезапно все оказывается в крови, кровь повсюду. «Больно, поосторожнее, мне больно», — говорит Анна. Потом забывает про боль, или же ей больше не больно. Плевать, что все в крови, пульс на шее Хенрика бьется у нее на губах. Она всхлипывает и смеется, крепко прижимает его к себе. Через несколько мгновений все в прошлом, но это прошлое имеет решающее значение.

Многое имеет решающее значение, когда пытаешься проанализировать событие задним числом и можешь прочитать резюме. Тем более событие, состоящее из нескольких беспорядочно разбросанных осколков. Приходится дополнять с помощью разума и возможного вдохновения. Иногда я слышу их голоса, но очень слабые. Они подбадривают меня или протестуют — все было совсем не так. На самом деле было вовсе не так.

По поводу изложенного выше эпизода я не слышал каких-либо комментариев ни того, ни другого сорта. Помню, мама как-то сказала: «Конечно, мы ездили на велосипедах на летние пастбища в Бэсна. Когда мы приехали, Эрнст отправился ловить форель. Вернувшись, он продемонстрировал нам жирного угря. Я отказалась его убивать, и мы выпустили его в Дювчерн, а на ужин пожарили свинину с картошкой. Это я помню».

Сейчас они сидят на поломанных льдом мостках со щеткой и зеленым мылом — трут старое покрывало, очень неохотно расстающееся с пятнами крови.


Анна. Этой весной у нас была практика в больнице Саббатсберг. Мы с моей соседкой по комнате попали в мужское отделение, где лежат чахоточные на последней стадии. Это был кошмар, просто кошмар. Сколько горя, сколько страданий. Сперва я несколько раз на дню выбегала из палаты — меня рвало, а Паула грохнулась в обморок, когда доктор показывал пациента с пролежнями по всему телу. Да, странное было время, почти как сон. Мы обмывали их, когда они делали под себя, и научились ставить катетеры в разные места. Они мерли точно мухи, только ширмы успевай ставить. А иногда по ночам нужно было сидеть возле кровати, держать какого- нибудь беднягу за руку и смотреть, как он отходит. Мне казалось, что я уже никогда не буду прежней Анной, и радовалась этому. И еще я думала про тебя, Хенрик. Как по-твоему, пятна отстирались? Нет, вот еще одно. Я думала о тебе, Хенрик. И о нас, когда мы поженимся. Представляешь, какой непревзойденной парой мы будем? Ты — священник, я — сестра милосердия! Такое впечатление, что наши жизни идут по определенному плану. Мы явились на свет, чтобы вместе совершить что-то для людей. Ты врачуешь души, а я тело. Разве не здорово! Не будь это столь немыслимым, можно было бы подумать, что за этим стоит Бог. Как по-твоему?


Хенрик закрывает лицо руками и замирает, он слишком ослеплен пылкой любовью, льющейся из глаз Анны.


Анна. Что с тобой, Хенрик?

Хенрик. Мне кажется, это запрещено.

Анна. Я не понимаю, о чем ты.

Хенрик. Человеку не может быть дозволено столько счастья. Кара наверняка не за горами.

Анна. После дождя светит солнце. (Вытягивает вверх руку, откидывает голову, секунду-две молчит.) Дует ласковый ветер. Мы любим друг друга и будем вместе. Мы (опускает руку и прижимает ее к щеке Хенрика) будем жить друг для друга и приносить пользу другим людям. И у наших детей будут ясные души, как у нас.

Хенрик. Замолчи. Мне кажется, что существует тайная космическая зависть, которая наказывает людей, ведущих такие речи.

Анна. Тогда я вызываю космическую зависть на дуэль, и, клянусь, я знаю, кто победит! Давай-ка повесим это покрывало на солнце сушиться. И от нашего грехопадения не останется и следа.


С самого начала было решено, что Хенрик останется на даче до четверга 22 августа. В среду после обеда Хенрик, сидя в комнате Эрнста за коричневым секретером, пытается сосредоточиться на своей экзаменационной проповеди. В доме пусто и тихо, семейство вместе с гостями, прибывшими на автомобиле из столицы, отправилось в горы на обзорную площадку. Начальник транспортных перевозок дремлет в кресле на веранде. Сири и Лисен расположились на скамейке, обращенной к заходящему солнцу. Они чистят лисички из стоящей между ними корзины.

Карин Окерблюм словно бы случайно осталась дома, сославшись на легкую простуду. Словно бы случайно она стучится в дверь комнаты младшего сына и, не дожидаясь ответа, заглядывает внутрь. Хенрик тут же встает. Фру Карин, извинившись, говорит, что вовсе не собиралась мешать, просто хотела узнать, взял ли Эрнст с собой вязаный жакет, а то бы она его заштопала, там на локте большая дыра. Словно бы случайно она входит и быстро обводит взглядом комнату. На руке у нее висит хитроумно сделанный мешочек с принадлежностями для рукоделия. С приветливой улыбкой она спрашивает Хенрика, не помешала ли. Хенрик с поклоном заверяет ее, что нисколько.

«В таком случае я хочу попросить вас о помощи», — говорит она, быстро выуживая из глубины мешочка толстый моток пряжи и надевая его на вытянутые руки Хенрика. Она предлагает сесть друг напротив друга у раскрытого окна. Дикий виноград, добравшийся уже до самой крыши, начал краснеть, ноготки на клумбе источают слабый кисловатый запах осени. Но на улице все еще по-летнему тепло, и над речкой, переливающейся в лучах яркого послеполуденного солнца, дует летний ветерок.

Имей Хенрик хоть какое-нибудь представление о фру Карин Окерблюм, он бы поостерегся. Он же летит вниз головой во все ямы, без оглядки попадает во все ловушки. Ее способность выуживать признания хорошо известна. Сейчас у нее на губах играет безмятежная улыбка, руки Хенрика связаны синей шерстяной нитью. Пряжа сматывается споро.


Карин. Вы, кандидат, завтра едете в Сёдерхамн навестить вашу мать?

Хенрик. Пожалуй, я поеду прямо в Уппсалу.

Карин. Но до начала семестра есть же еще время?

Хенрик. Мне надо найти комнату и устроиться. Кроме того, подучить церковную историю.

Карин. Вот как, вы сдавали экзамен по церковной истории. У профессора Сюнделиуса, наверно?

Хенрик. Да. Довольно неудачно.

Карин. Профессор Сюнделиус — настоящий мучитель студентов. Я помню его еще молодым, он бывал у нас в доме. Видный юноша, но страшно надутый. Потом он женился на деньгах и каменном особняке и сделал карьеру в кругу политиков-либералов. Говорят, все идет к тому, что он станет министром.


Карин Окерблюм бросает взгляд в окно, она, кажется, о чем-то задумалась. Но тут заело нитку, и она, наклонившись, распутывает пряжу.


Карин. Как вам у нас понравилось?

Хенрик. Спасибо, все было прекрасно. Эрнст — хороший друг.

Карин. Эрнст — славный мальчик. Мы с Юханом невероятно гордимся им. Но пытаемся обуздать свои чувства. Иначе, возлагая на него слишком большие надежды, мы рискуем затормозить его развитие.

Хенрик. По-моему, Эрнст не чувствует никакого давления. Он необычайно свободный человек. Пожалуй, единственный по-настоящему свободный человек из тех, кого я знаю.

Карин. Меня радуют ваши слова, кандидат.

Хенрик. Я очень привязан к нему. Он мне как брат.

Карин. Мне кажется, что и Эрнст рад вашей дружбе. Он это повторял неоднократно.

Хенрик. Вы, фру Окерблюм, только что были настолько любезны, что спросили, как мне понравилось у вас. Я ответил, естественно, что все было прекрасно. Это не совсем правда. Я испытывал страх и напряжение.

Карин. Господи, друг мой! Почему страх?

Хенрик. Семейство Окерблюмов для меня — незнакомый мир. Хотя моя мать и положила столько трудов на мое воспитание.

Карин. Милый мальчик! Неужели было так тяжело?

Хенрик. Все бы ничего, если бы я не чувствовал критического отношения.

Карин. Критического отношения?

Хенрик. Семья настроена критически. Меня взвесили на весах и посчитали слишком легким.

Карин (смеется). Послушайте, кандидат! Так бывает во всех семьях, мы наверняка ничуть не хуже других. И, кроме того, у вас два весьма компетентных и преданных защитника.


Хенрик чересчур поздно сообразил, что капкан захлопнулся. Возможностей защищаться у него сильно поубавилось.


Хенрик. Дело, быть может, обстоит гораздо хуже. Я чувствовал себя нежеланным.


Фру Карин чуть улыбается, продолжая сматывать пряжу. Она не сразу отвечает, что приводит его в замешательство. Ему, верно, чудится, что он зашел слишком далеко, преступил границы вежливости.


Карин. Вы так считаете?

Хенрик. Прошу извинить меня. Я не хотел быть невежливым. И все же не могу освободиться от ощущения, что меня здесь едва терпят. Особенно мать Эрнста и Анны.


Снова молчание. Фру Карин утвердительно кивает: я поняла вас и собираюсь обдумать ваши слова.


Карин. Я попытаюсь быть откровенной, хотя, не исключено, буду вынуждена ранить ваши чувства. В таком случае это произойдет ненамеренно, моя антипатия, или как это еще назвать, не носит личного характера. Мне даже кажется, что я смогла бы питать дружеские и материнские чувства к юному другу Эрнста. Ведь я вижу, что он эмоциональный, ранимый и мягкий человек, который уже испытал удары жестокой во многом действительности. Моя антипатия, если мы назовем так мое отношение к вам, связана целиком и полностью с Анной. Я хорошо знаю свою дочь и считаю, что ее привязанность к вам, кандидат Бергман, приведет к катастрофе. Это сильное слово, я понимаю, что это может показаться преувеличением, но тем не менее я вынуждена употребить именно слово «катастрофа». Жизненная катастрофа. Не могу представить себе более невозможного и рокового сочетания, чем наша Анна и Хенрик Бергман. Анна — девочка избалованная, с сильной волей, эмоциональная, нежная, исключительно умная, нетерпеливая, грустная и веселая одновременно. Кто ей нужен, так это зрелый человек, способный воспитывать ее с любовью, твердостью и самоотверженным терпением. Вы очень молоды, плохо знаете жизнь, и, как я опасаюсь, давно носите в своей душе глубокие раны, не поддающиеся ни лечению, ни утешению. Анна придет в отчаяние от своих безнадежных попыток унять боль и исцелить. Поэтому я прошу вас…


Фру Карин смотрит на растущий в ее руках синий клубок, прикусив губу, щеки ее пошли красными пятнами.


Хенрик. Разрешите мне кое-что сказать.

Карин. Да. (Рассеянно.) Конечно.

Хенрик. Для меня подобный разговор неприемлем. У вас, фру Окерблюм, как у матери Анны, могут быть какие угодно причины отравлять меня описанием моей жалкой духовной жизни. Заверяю вас, что большинство стрел попало в цель. Яд, вероятно, окажет задуманное действие. Тем не менее ваши нападки непростительны. Постороннему человеку, будь то сама Богоматерь, не дано понять то, что происходит в душах двух людей. Ваша семья имеет обыкновение читать по вечерам Сельму Лагерлёф. Разве из прочитанного вам не стало ясно, что писательница говорит о любви как единственном земном чуде? Чуде, которое преображает. Единственном настоящем спасении. Может, ваша семья считает, что писательница все это выдумала, чтобы сделать свои мрачные сказки чуть привлекательнее?

Карин. Я прожила достаточно долгую жизнь, но ни разу не видела и намека на чудо — ни земное, ни небесное.

Хенрик. Вот именно, фру Окерблюм. Австралия не существует, потому что фру Окерблюм не видела Австралии.


Фру Карин бросает острый, но уважительный взгляд на Хенрика Бергмана. На ее губах мелькает улыбка.


Карин. Боюсь, наша беседа становится чересчур теоретической. На практике же ситуация такова, что я всеми силами и всеми средствами буду препятствовать дальнейшим любовным отношениям моей дочери.

Хенрик. По-моему, это нереальное решение.

Карин. Что же в нем нереального?

Хенрик. У вас нет возможностей помешать Анне. Думаю, такая попытка приведет лишь к ненависти и ссорам.

Карин. Будущее покажет.

Хенрик. Вот именно, фру Окерблюм! Будущее покажет последствия роковой ошибки.

Карин. Чьей ошибки?

Хенрик. Я иду к Анне рассказать о нашем разговоре. Потом посмотрим, что нам делать.

Карин. Кстати, а как с вашей помолвкой, кандидат? Я имею в виду, конечно, помолвку с Фридой Страндберг? Насколько я понимаю, вы ее не разорвали. Фрёкен Страндберг по крайней мере отрицает факт разрыва.


Хенрик опускает руки с остатками синей пряжи. Ему в голову забили гвоздь. Гвоздь проник в самое сердце, в желудок. Взгляд Хенрика теряет всякое выражение.


Хенрик. Откуда вам…

Карин. Откуда нам известно? Мой пасынок Карл провел расследование. Мы узнали правду еще за неделю до вашего приезда сюда.

Хенрик. И теперь вы расскажете эту правду Анне.

Карин. Я ничего не собираюсь говорить своей дочери. При условии, что мы с вами заключим соглашение.

Хенрик. Соглашение? Или ультиматум?

Карин. Хорошо, пусть ультиматум, если вы так придирчивы.

Хенрик. Я должен уехать?


Фру Карин требовательно кивает. Она держится спокойно и с достоинством. Ни на полном лице, ни в пронзительных серо-голубых глазах нет и намека на гнев.


Хенрик. Вы разрешите мне написать письмо?

Карин. Разумеется.

Хенрик. Эрнст знает?

Карин. Он ничего не знает. Знаю только я одна. И, конечно, Карл.

Хенрик. И на что же мне сослаться?

Карин. Вы хорошо умеете лгать. В данном случае это качество может пригодиться. Извините, это было гадко с моей стороны.

Хенрик. Я обязан написать правду.

Карин. Делайте, как считаете нужным. В любом случае слез не избежать.

Хенрик. Разрешите мне задать последний вопрос?

Карин. Пожалуйста.

Хенрик. Почему вы разрешили мне сюда приехать? Несмотря на то, что вам было все известно. Совершенно непостижимо.

Карин. Вы так считаете? Мне хотелось поближе посмотреть на предмет страсти моей дочери. А несчастье все равно ведь уже произошло.

Хенрик. Что вы имеете в виду под «несчастьем»?

Карин. То же самое, что и вы, кандидат.

Хенрик. В таком случае должен вам сказать, фру Окерблюм, что вы грубо ошибались.

Карин. Вот как, ну-ну. А сейчас?

Хенрик. Это касается только нас с Анной.

Карин. Идите и пишите письмо, кандидат Бергман! И уезжайте трехчасовым поездом. Анна вернется позже, когда…

Хенрик. …когда меня уже не будет.


Пряжа кончилась, клубок смотан. Карин Окерблюм и Хенрик Бергман встают, не глядя друг на друга. За эти последние минуты между ними выросла стена непримиримой вражды на всю жизнь.


После разговора фру Карин чувствует себя словно выжатый лимон и места себе не находит. То сидит с книжкой в руках, но читать не в состоянии и сдвигает очки в золотой оправе на лоб. То стоит посреди комнаты, прижав палец к губам, а правую руку положив на бедро, потом видит свое отражение в зеркале и отворачивается. Ходит взад и вперед по лоскутному ковру, наклоняется, поправляет бахрому.

Слышно, как открывается и закрывается кухонная дверь — фру Карин осторожно выглядывает из-за шторы. Ну конечно, на лестнице стоит Хенрик, Лисен выносит ему пакет с бутербродами, он беззвучно благодарит, протягивает на прощание руку, берет потрепанный чемодан и быстрыми шагами идет к калитке и лесной тропинке. Карин подмывает открыть окно и вернуть его, но в то же время она осознает, что случилось нечто непоправимое.

Она-то, пожалуйста, готова отвечать. Она никогда не отказывалась от ответственности, и этот чужой человек должен был оставить их дом. Только ради Анны. Или? Хенрик выходит через калитку, не прикрыв ее за собой. Другие причины? Он лжец и обманщик, необходимо оградить Анну. Вот он скрылся из виду за деревьями на крутом пригорке. Открытое, ранимое лицо. Детское лицо. Но ведь это ради Анны? Все, его больше не видно. Не выношу подобной опасной умоляющей мягкости.

Фру Карин опирается ладонями на зеленое, без единого пятнышка сукно стола, волнами накатывает усталость, она сгибается и наклоняет голову. Теперь начнутся борьба, сражение.

Лисен на кухне готовит ужин, состоящий из зажаренной в печи щуки и крыжовенного киселя. Сири накрывает на стол. Карин словно бы случайно проходит через кухню, обронив мимоходом, что ушедшие на прогулку собираются под конец заглянуть к Берглюндам, чтобы отведать свежих сыров тетушки Греты. «Тогда у них к обеду не будет аппетита, — коротко отвечает Лисен. — Надеюсь только, что вернутся вовремя, щука превосходна… А кандидат-то взял и уехал», — говорит Лисен без всякого выражения. «Да, что-то с матерью», — рассеянно бормочет Карин, держась за ручку двери. «Но она ведь живет в Сёдерхамне, — по-прежнему вскользь говорит Лисен. — Чего ж он тогда так торопился на стокгольмский поезд?» — «Наверное, сделает пересадку в Борлэнге», — бросает Карин, перемещаясь в прихожую, где как раз появился Юхан Окерблюм, направляющийся в свою комнату. Он медленно, опираясь на палку, переставляет ноги. «Нам бы надо построить уборную внутри дома»,— говорит он, останавливаясь. «Я талдычу об этом много лет», — отвечает его жена. «Зимой трудненько будет преодолевать пригорок», — замечает Юхан. «Будешь ведром пользоваться», — любезно отзывается Карин. «Да никогда в жизни! — Потом как бы вскользь спрашивает: — Хенрик Бергман вроде бы уехал?» — «Да», — отвечает уже с лестницы Карин. «Кажется, что-то с матерью? Ясное дело, это ты его выставила, — говорит начальник транспортных перевозок, переступив порог своей комнаты. — Впрочем, и хорошо сделала. Он неподходящая пара». — «Ты же был им так очарован», — с сарказмом отвечает жена. «Ладно, ладно, — говорит Юхан. — Молодой человек со своими взглядами. Но Анна, похоже, уж слишком увлечена, хотя, конечно, возраст у нее такой».

Дверь закрывается, Карин стоит на лестнице, не зная, подниматься ей или спускаться. Опять навалилась усталость, должно быть, климактерические явления, вдруг приходит ей в голову, и ей становится чуть легче. Войдя к себе, она слышит гудок стокгольмского поезда, приближающегося к станции.

Внизу во дворе Эрнст слезает с велосипеда и бросает на землю ранец и багаж. Мать открывает окно.


Карин. Ты вернулся первый?

Эрнст. Я подумал, что успею окунуться перед обедом. Хенрик дома?

Карин. Он только что уехал.

Эрнст. Что? Хенрик уехал?

Карин. Стокгольмским поездом.

Эрнст. Почему?

Карин. Точно не знаю. Кажется, что-то с матерью.

Эрнст. А Анна знает, что он уехал?

Карин. Откуда? Кандидат Бергман сказал, что напишет письмо.


Карин закрывает окно. «Что, собственно, произошло?» — спрашивает Эрнст, но мать, сделав вид, что не слышит вопроса, лишь пожимает плечами. Потом ложится на кровать, укрыв ноги пледом.

После краткого затишья — слишком краткого — она слышит, как подъезжают лошади и экипаж, с гамом и шумом выгружаются приехавшие, радостно кричат девочки, звенит велосипедный звонок — Карл пожелал ехать на велосипеде. Гвалт разносится по всему дому, смех и болтовня, бурно обсуждается вопрос, не искупаться ли перед обедом. Сердитый голос Марты. Оскар и Густав на террасе с виски. Внезапно бодрые шаги Анны. Вот она увидела письмо, вот открывает его, читает. Быстрые шаги, дверь, решительный короткий стук. Фру Карин не успевает ответить, дверь распахивается, на пороге Анна — бледная, с сухими глазами, в бешенстве. Она обвиняюще протягивает письмо матери, которая садится в кровати, тщетно пытаясь натянуть на себя плед.


Анна. Я не потерплю этого! Мама! Я не потерплю этого!

Карин. Не ори! Хочешь, чтобы весь дом услышал! Войди и закрой дверь. Сядь.


Анна захлопывает дверь, но остается стоять. Через минуту она овладевает собой.


Анна (спокойно). Он пишет, что мы больше никогда не увидимся.

Карин. У него могут быть свои причины.

Анна. В этом письме нет ни одной разумной причины. Кто заставил его написать? Ты?

Карин. Нет, я его не заставляла. Но узнав кое-какие обстоятельства, я посоветовала ему уехать и никогда больше не появляться.

Анна. Какие еще обстоятельства?

Карин. Мне бы не хотелось о них говорить.

Анна. Если я не узнаю правды, немедленно поеду и разыщу его. И никто меня не остановит.

Карин. Ты меня вынуждаешь.

Анна. Что известно вам, чего не знаю я? Про его невесту, что ли, эту Фриду? Об этом он мне сказал. Я знаю все. Он был со мной абсолютно откровенен.

Карин. Не думаю, что абсолютно.

Анна. Вы, мама, намеренно хотите сделать мне больно.

Карин. Послушай, девочка моя. У твоего брата Карла есть совершенно точные доказательства, что Хенрик Бергман продолжает жить с этой женщиной. Если желаешь, я могу…

Анна (жест рукой). Нет.

Карин. Если желаешь, я могу позвать Карла, чтобы он подтвердил свои сведения.

Анна (жест рукой). Нет.

Карин. В детали вдаваться не буду. Сама делай выводы.

Анна (жест рукой). Нет.

Карин (спокойно). С первого момента я почувствовала что-то неприятное в этом человеке. Конечно, он достоин сожаления, я имею в виду — безотцовщина, бедность, трудное детство. Все это очень трогательно, и не скрою, вызвало у меня определенное сочувствие и колебания. (Пауза.) Ты молчишь?

Анна. Значит, Карл шпионил?

Карин. Собственно, ему этого не понадобилось делать. Скорее, его просветили, и он счел нужным поставить в известность меня.

Анна. …я этого не потерплю.

Карин. …и что ты намерена делать?

Анна. …этого я не скажу.

Карин. …как бы то ни было, пора обедать. Ты, наверное, предпочитаешь поесть у себя. Я велю Лисен принести тебе молока и бутербродов.


Усталость фру Карин прошла, она энергично поднимается с кровати, складывает плед, расправляет покрывало и проверяет у зеркала прическу. Потом подходит к стоящей в дверях дочери.


Анна. …я этого никогда не прощу.

Карин (мягко). …кого ты никогда не простишь? Меня или твоего друга? Или, быть может, жизнь? Или Бога?

Анна (мрачно). Не говори больше ничего.

Карин. Когда ты все хорошенько обдумаешь, кое-что наверняка поймешь.

Анна. …я хочу побыть одна.

Карин. Бедная моя девочка.

Анна. …перестань! Перестань меня жалеть!


Фру Карин собирается что-то добавить, но передумывает и оставляет совершенно потерянную Анну одну.


Ледяной ветер катится по равнине и обрушивается на город, сокрушенно приседающий на корточки: неужто это проклятье начнется уже в конце октября? Значит, зима будет воистину затяжной и тяжелой. Гудит похоронный колокол Домского собора, три часа пополудни свинцово-серого четверга, галки с криком носятся вокруг башен и выступов, под мостами лениво течет бурая Фюрисон. В университетских аудиториях раскаленные глаза железных печек уставились на сонных студентов и бормочущих профессоров, запутавшихся в своих ожесточенных кознях. Угасающий дневной свет вяло борется с грязно-желтым газовым освещением на лестничных пролетах и в коридорах: мыслить свободно — прекрасно, мыслить правильно — еще лучше, не мыслить вовсе — надежнее всего. Это день, когда человек умирает, потому что перестает дышать. С выставленной вперед головой, выпяченными губами и дурным запахом изо рта бредет по крепости знаний Иммануил Кант: «Дабы быть нравственным, необходимо подчиниться нравственному закону из чистого уважения к этому закону в том виде, в каком он выступает в категорическом императиве: поступай так, чтобы максима твоей воли всегда могла стать принципом общего законодательства!»

В четыре часа почти темно. Пошел снег — то колючий, то мягкий, он покрывает площади и крыши. Но сейчас все же лучше: лекции, несмотря ни на что, закончились, и студенты кидаются снежками — друг в друга и в Эрика Густафа Гейера.

Хенрик покинул приятелей, которые поспешили к обжигающему гороховому супу и согревающим дровяным печам «Холодной Мэрты». Он встает напротив дома номер 12 по Трэдгордсгатан. И стоит там час и еще один, весь засыпанный снегом и окоченевший и телом, и душой. Никого не видно, прохожих нет, улица пустынна. В окнах на втором этаже горит свет, иногда по белым занавесям движется тень. За спиной Хенрика в темном пустом школьном дворе хлопает на ветру дверь. В паузах — писк и завывания. В редкие минуты полной тишины он слышит удары собственного сердца. Вот появляется фонарщик, он пересекает улицу и, подняв свою длинную палку, тянет за стальные ушки фонарей. Вокруг фонарей метет и кружится снег. Часы бьют без четверти семь, три звонких удара в далеком мраке, маленький трамвай с резким визгом, вздымая вихри снега, взбирается по склону на повороте от Дроттнинггатан к Домскому собору. За заиндевевшими стеклами мелькают фигуры людей. Потом опять все стихает. Хенрик притоптывает, пальцы в тонких ботинках совсем замерзли, в остальном же он потерял чувствительность: буду стоять здесь, пока она не выйдет. Она должна выйти. Обязательно выйдет.

И наконец она выходит, но не одна, а в сопровождении своей невестки, толстухи Марты. Они выныривают из подворотни, тепло укутанные, дружески болтая. Анна тотчас замечает Хенрика и, бросив что-то своей спутнице, переходит улицу. Ее лицо внезапно освещается фонарем.


Анна. Перестань меня караулить. Нет, не прикасайся ко мне.

Хенрик. Но можем же мы хоть поговорить! Пару минут?

Анна. Ты все не так понял, Хенрик. Я не хочу говорить с тобой. Нам больше не о чем говорить. Оставь, пожалуйста, меня в покое.


Анна разражается слезами, она плачет громко и бурно, как ребенок. Колобком подкатывается Марта в тускло поблескивающей шубе и русской меховой шапке. Она сердито дергает Хенрика за рукав.


Марта. Оставь девочку в покое. Не понимаешь, что ли, ты ведь ее пугаешь.

Хенрик. Будьте добры, не вмешивайтесь не в свое дело.

Марта. Ты ведешь себя как идиот. Кстати, у нас нет времени тут с тобой стоять, мы идем на концерт в университет, а сейчас почти семь.

Анна. Пожалуйста, оставь меня в покое. Пожалуйста, Хенрик, по-хорошему прошу тебя. Оставь меня в покое!

Хенрик. Что с тобой? Ты не больна?

Анна. Да. Нет, не знаю. Наверно, мне просто грустно.

Хенрик. Я больше не могу жить.

Анна. Э, не будь так высокопарен. И ты можешь, и я могу.

Хенрик. Анна, поговори со мной!

Анна. Не прикасайся ко мне, я сказала. Не прикасайся! Не трогай меня. Ты мне противен.


Ее тон парализует Хенрика. Он никогда не слышал такого тона. Он видит презрение в ее глазах, никогда прежде он ничего подобного не видел (Хенрика жизнь щадила, он как бы был невидимкой. И жил невидимым, ничуть об этом не беспокоясь. К комментариям Фриды относился довольно безразлично. Анна смотрит на него с явным презрением, это очевидно, он не мог неверно истолковать ее взгляд: это относится именно к нему или, скорее, к кому-то, кто находится в самом центре разыгрываемого по ролям действа, кто на один болезненный миг узрел масштаб его нищеты. Так было и так будет до конца жизни. Его наконец увидели.). Он отпускает руку Анны и дает ей уйти, плакать она перестала. Вскоре обе женщины скрываются во мраке и снежной поземке.


После Рождества Анне предстояло возвращаться в училище. Все было совершенно не так, как прежде: у начальника транспортных перевозок случился легкий удар, у него парализовало одну половину тела, но паралич, похоже, уже отпускает. Карлу за неделю до Рождества грозило банкротство. Родители и Оскар спасли его, но назначили финансового опекуна, мачеха выразила желание взять на себя заботу о его финансовых делах. Девочки заболели скарлатиной. Свеа заявила, что это, вероятно, ее последнее Рождество в жизни, а Анна страдала от любовных мук, сочетавшихся с упрямым кашлем, никак не желавшим ослабить хватку. На следующий день после Нового года она получила письмо, написанное незнакомым почерком, ясным и хорошим языком. Она читала его со всевозрастающим удивлением:

«Высокоуважаемая фрёкен Окерблюм! Прошу простить меня за то, что осмелилась побеспокоить Вас, но я сочла необходимым обратиться к Вам по делу, исключительно важному как для Вас, высокоуважаемая, так и для нижеподписавшейся. Осмелюсь ли я попросить Вас о беседе? В таком случае предлагаю встретиться в кондитерской Лагерберга в четверг в два часа. Нижеподписавшуюся очень легко узнать. На мне будет зимнее пальто вишневого цвета и шляпа того же цвета. Если Вы, Высокоуважаемая, сочтете возможным встретиться со мной, я буду чрезвычайно благодарна. Если нет, прошу оставить это письмо без внимания.

Со всем почтением

Фрида Страндберг».


В самом начале третьего Анна входит в кондитерскую Лагерберга на углу Дроттнинггатан и Вестра Огатан. Там почти никого. Две пожилые ухоженные дамы с аккуратными прическами и в больших передниках мирно беседуют с профессором гражданского права в котелке. Тихо падает снег. Кафельные печи распространяют ароматное тепло, извлекая розовый переливающийся аккорд из соблазна вкуснейшей сдобы и знаменитых кренделей. Надо всем этим дразнящим контрапунктом парит запах свежесваренного кофе.

Одна из ухоженных дам спрашивает Анну, что та желает, и Анна заказывает шоколад со взбитыми сливками и маленькое кофейное пирожное и просит принести ей это в дальний зал, если можно. Конечно, пожалуйста, проходите, фрёкен Окерблюм.

Фрида Страндберг уже на месте, увидев приближающуюся Анну, она встает и протягивает руку. Они сдержанно здороваются, не пытаясь выказать притворную сердечность. На Фриде простое пальто из шерсти вишневого цвета, которое ей весьма к лицу. Шляпа из той же ткани с кожаной отделкой. Анна в элегантной, сшитой по фигуре шубке, подаренной ей на Рождество. На гладкозачесанных волосах небольшой соболий берет.


Фрида. Вы сделали заказ, фрёкен Окерблюм?

Анна. Да, спасибо. Я заказала.

Фрида. Очень мило, что вы пришли.

Анна. Очевидно, из любопытства. (Кашляет.)

Фрида. Вы здоровы?

Анна. Простуда никак не проходит.

Фрида. Прошу вас. Выпейте минеральной воды. Я не пользовалась стаканом.

Анна. Спасибо, вы очень любезны.

Фрида. В этом году болеют как никогда.

Анна. Правда?

Фрида. Если люди несчастны, они заболевают. По-моему, этой осенью многие чувствовали себя как никогда несчастными.

Анна. А почему именно этой осенью?

Фрида. Всеобщая стачка, разумеется, и ее последствия.

Анна. Ну да, конечно. Всеобщая стачка.

Фрида. Вы собираетесь стать сестрой милосердия, фрёкен Окерблюм?

Анна. На днях уезжаю в училище.

Фрида. Мне страшно хотелось стать медсестрой. Но я была вынуждена с ранних лет зарабатывать себе на хлеб, так что…


Тут приносят заказ Анны: большую чашку шоколада с шапкой взбитых сливок, кофейное пирожное в гофрированной бумажке и стакан воды. Ухоженная дама улыбается материнской улыбкой и дематериализуется. Фрида смотрит ей вслед.


Фрида. Вы ее знаете?

Анна. Когда мы были детьми, папа водил нас сюда почти каждую субботу.


Наступает то молчание, которое предвещает поворот разговора к его цели. Анна, подавив приступ кашля, отпивает немного воды, пирожное остается нетронутым. Фрида разглядывает свою руку с обручальным кольцом на пальце: письмо написано под влиянием внезапного порыва, это было не так уж трудно. Сейчас задуманное кажется почти невыполнимым.

Я спросил свою мать, как ей запомнилась эта встреча. Поколебавшись, она ответила, что Фрида Страндберг понравилась ей с первого взгляда, что она выглядела старше своих лет и более зрелой и «была красива». Кроме того, мать вспомнила, что они обе одновременно посмотрели на обручальное кольцо, и Фрида чуточку смутилась.


Фрида. Мне через полчаса на работу. Поэтому я скажу то, что должна сказать, без обиняков. Это не так-то просто. Когда я писала письмо, мне казалось, что я все вижу четко и ясно, а теперь вот тяжело.


С извиняющейся улыбкой она качает головой. Анна чувствует, как ее лоб и губы окатывает волной жара. Совсем собралась было вынуть из сумки платок, но раздумала.


Фрида. Это касается Хенрика. Я хочу попросить фрёкен Окерблюм принять его обратно. Он буквально — не знаю, как лучше выразиться, — он… разваливается на куски. Это звучит нелепо, когда говоришь вот так, прямо. Но я не могу подобрать более подходящих слов. Он не спит, занимается ночи напролет, и вид у него такой жалкий, что плакать хочется. Все это я говорю не для того, чтобы вызвать сочувствие. Коли сочувствия нет, я имею в виду чувства, то это было бы глупо и бестактно. Я ведь не слишком много знаю о ваших отношениях. Он ничего не рассказывал, я, в основном, сама догадалась.


Нетерпеливый жест и быстрая улыбка. Она, наверное, ждет, чтобы я что-нибудь сказала. Но что можно сказать?


Фрида. Я пытаюсь не сердиться, не обижаться. Ни один человек не властен над своими чувствами. Я, к примеру, ничего не могу поделать с тем, что я прихожу в бешенство. Или с тем, что я люблю его, хоть он и ведет себя как последний слюнтяй. Знаете, что я думаю, фрёкен Окерблюм? Я думаю, он самый боязливый человек, который когда-нибудь ходил по этой земле. Он теперь не хочет быть со мной, но решиться сказать мне: все, Фрида, довольно, между нами все кончено, у меня есть другая, — куда там. Он не осмеливается признаться, что я ему больше не нужна, потому что знает, как я разозлюсь, как мне будет тяжело. Но ничего не говоря, он обижает меня еще сильнее. Я, конечно, плохо знаю, что между вами было или какие у вас, фрёкен Окерблюм, мысли по этому поводу. Но, по-моему, мы все трое — бедолаги, тайком страдаем и плачем. Поэтому я чувствую, что решить дело, так сказать, одним ударом выпало на мою долю. Я должна сказать Хенрику, что не намерена продолжать в том же духе. Ради самой себя. Не намерена больше позволять обижать себя и… унижать, вот именно, унижать. Он спит в моей постели и льет слезы по другой. Это унизительно и для него, и для меня. Унизительно. Сейчас я вам, фрёкен Окерблюм, скажу что-то, о чем думаю беспрестанно: он словно бы не живет по-настоящему, бедолага. Поэтому все становится бессмысленным. Причину, почему у него все так скверно, понять не сложно: его мать — ужасно такое говорить, — его мать высасывает из него жизнь. Что уж она делает, не знаю, ведь я понимаю — она любит его так, что с ума сходит от страха. Знаете, фрёкен Окерблюм, в моей профессии довольно хорошо узнаешь людей. Я всего один раз видела его вдвоем с матерью. Он не осмелился даже сказать ей, что мы обручены, что носим кольца. Нет, мне была предоставлена честь обслуживать господ, когда они пили кофе в «Флюстрете», я сама все подстроила. Мне хотелось увидеть эту женщину, по-другому называть ее язык не поворачивается. Ой, мне надо бежать, а то опоздаю.

Анна. …и что я должна делать?

Фрида. …примите его, фрёкен Окерблюм, надо просто решиться. Хенрик — самый благородный и хороший человек изо всех, кого я знаю. Самый милый, самый добрый, лучше я не встречала. Мне же хочется только, чтобы ему наконец было хорошо, никогда за всю его несчастную жизнь ему не было хорошо. Ему нужен кто-то, кого бы он мог любить, и тогда он перестанет так ненавидеть самого себя. Я правда должна бежать, ох и достанется мне. В общем-то, это неважно, потому как к лету я уйду оттуда, уеду в Худиксвалль. (Слабо улыбается.) Вам, может быть, интересно услышать, что я уезжаю из города. Дело в том, что у меня есть хороший друг — нет, друг не в этом смысле, — хороший друг, который живет в Худиксвалле и держит прекрасный пансион, и вот теперь он продает пансион и строит гостиницу. И зовет меня в свою замечательную гостиницу заведовать рестораном вместе с местной девушкой, которая училась ресторанному делу в Стокгольме и Швейцарии. Многие считают, что Норрланд — край с большим будущим, и оказаться там, когда все только начинается, может быть весьма интересно. Так что я уезжаю, конечно, мне будет очень грустно, и я буду плакать, это ясно. Но так лучше для всех. Разрешите мне заплатить за заказ, я заплачу при выходе, если вы, фрёкен Окерблюм, соблаговолите посидеть еще немного, нам, пожалуй, ни к чему показываться вместе на набережной Фюрисон. Ну так, значит, прощайте, фрёкен Окерблюм, и не запускайте этот ваш кашель. (Идет к выходу, оборачивается.) Да, еще одно. Не рассказывайте Хенрику о … я хочу сказать, о моем письме и нашем разговоре. Не надо, он только все запутает. Он всегда все запутывает, бедняга.


Внезапно Фрида Страндберг грустнеет, глаза блестят, губы дрожат. Она делает протестующий жест, я же за все это время ни единой слезы не уронила — сейчас-то с чего, это просто смешно.

И она исчезает, колышутся красные занавеси.


После Крещения наступают холода. Дым из труб столбом уходит в небо, с час или два над кирпичной громадой замка горит солнце, вот-вот начнет смеркаться. На горке Каролины беснуются дети и воробьи, окна в морозных узорах, пронзительно звенят колокольчики на дугах впряженных в сани лошадей.

Анна в форменном платье упаковывает вещи, она отправляется в училище, зимние каникулы закончились. Чувствует она себя отвратительно, кашляет, у нее температура, она медленно ходит между шкафом, комодом и гардеробной, присаживается на кровать, замирает на минуту у окна, идет к письменному столу, начинает что-то писать, возможно, письмо, рвет, бросает в мусорную корзину: «Дорогой Хенрик, я хочу, чтобы мы…», а что дальше, не знает. Лихорадка сотрясает тело, иногда ей становится трудно дышать, особенно после приступа кашля.

Входит Эрнст: «Неужели ты серьезно хочешь ехать, ты же больна. Черт подери, у твоего чувства долга должен быть предел. Я был в Старой Уппсале, катался на лыжах. Мороз — двадцать пять градусов. Выпью рюмку коньяку. А потом на работу, у меня вечерняя смена, так что мы, похоже, расстаемся ненадолго. Я приеду в Стокгольм на следующей неделе. И мы сходим в Драматический театр, на последнюю пьесу Стриндберга. Береги себя, моя любимая сестренка. Поцелуй меня. Передать что-нибудь Хенрику? Мы с ним увидимся завтра вечером в хоре. Передать привет? Стало быть, не передам. Прощай, моя ягодка!»

Эрнст уходит, а Анна разражается слезами, она опять плачет, вовсе не желая плакать, не понимает, откуда берутся слезы. В дверь заглядывает мама Карин: «Не выпить ли тебе немножко эмсеровской воды, девочка моя? Дай-ка я попробую твой лоб. Ты, кажется, разболелась всерьез. Сейчас я позвоню директрисе и скажу, что ты больна. Я не собираюсь отпускать тебя в таком состоянии!» Анна недовольно мотает головой: «Оставь меня в покое, уходи, я запрещаю звонить директрисе. Она ненавидит неженок. А вот эмсеровской воды, пожалуй, было бы неплохо выпить».

Фру Карин отправляется вскипятить эмсеровской воды. Анна садится за стол. «Дорогой, милый Хенрик, мы должны…» — но она не знает, что они должны, и рвет лист. Раздается робкий стук в дверь. В дверь просовывает голову начальник транспортных перевозок, увидев Анну, он улыбается. Передвигаясь с помощью двух палок, заходит в комнату и опускается на ближайший стул.

Искушение непреодолимо. Анна бросается на колени и обнимает отца: «Милый, дорогой папочка, помоги мне. Я больше не могу. Не знаю, что мне делать, ведь на мне лежит ответственность, понимаешь, а у меня нет сил!»

Наконец-то Анна заплакала по-настоящему. Она кашляет, хлюпает носом и плачет, прямо как маленькая девочка — совершенно безутешно. Появляется фру Карин со стаканом дымящейся эмсеровской воды. Она прямо-таки приходит в ужас и, поставив стакан на ночной столик, придвигает стул, чтобы быть поближе к дочери. Время от времени она похлопывает Анну по плечу и по спине.


Карин. Сейчас я уложу мою доченьку в постель и сразу же позвоню доктору Фюрстенбергу и директрисе. После ужина я приду к моей девочке, и мы немножко поболтаем. А потом я тебе дам порошок, чтобы ты хорошо выспалась, и завтра тебе полегчает, и тогда мы все решим. Хорошо, девочка моя?


Анна молча кивает. Пожалуй, так будет лучше.


Следующая сцена разыгрывается через несколько дней после описанных событий. В кадре — студенческая каморка Хенрика. За письменным столом сидит нежданный гость. Это оптовик Оскар Окерблюм. Он в шубе, на ногах боты, каракулевую шапку он положил на Священное Писание. Входит Хенрик, на его лице появляется ошеломленное выражение. Оскар немедленно начинает говорить.


Оскар Окерблюм. Добрый день, кандидат, извините мое непрошеное вторжение, но ваш друг Юстус Барк счел, что он может меня впустить без особого риска. Черт, ну и холодина же у вас здесь! Вы позволите старому человеку остаться в шубе? Нет, нет, не разводите огонь ради меня. Юным сорвиголовам, верно, надо остужать лоб. Почем знать? Будьте так добры, сядьте. Я не отниму у вас слишком много вашего драгоценного времени, господин Бергман. Садитесь же, я сказал.

Хенрик. В чем дело?

Оскар Окерблюм. Скоро выяснится. Скоро выяснится, молодой человек. Умерьте ваш гнев. Я вам не враг. Я лишь передаю сообщение. Семейство сочло, что кандидата нужно поставить в известность и что я для этого самая подходящая кандидатура.

Хенрик. Говорите, что у вас на сердце, и уходите.

Оскар Окерблюм. Вот вы какой тон взяли, молодой человек! Ну да ладно, это облегчает дело.

Хенрик. И прекрасно.

Оскар Окерблюм. Меня послали сюда, чтобы сообщить вам следующее, и слушайте внимательно, кандидат: моя младшая сестра Анна больна. У нее туберкулез. Поражено одно легкое, и есть опасность, что болезнь затронет и другое. Сейчас ее лечат дома. Как только ее состояние позволит, мать повезет ее в санаторий в Швейцарии, где ей будет обеспечено соответствующее лечение. Помолчите, кандидат, позвольте мне договорить, не прерывайте. Моя сестра Анна просит вам передать, что она больше не хочет иметь с вами дела, господин Бергман. Она настоятельно просит не писать ей, не звонить, и не стоять возле дома, и не домогаться ее каким-нибудь другим образом. Она решительно хочет забыть о вашем существовании, господин Бергман! Наш врач говорит, что это будет важной частью ее выздоровления. Мое последнее сообщение — незаслуженная любезность со стороны семьи. В этом конверте — тысяча крон. Прошу вас, господин Бергман. Я кладу конверт на ваш стол. Теперь наша встреча окончена, и я удаляюсь. Позвольте мне только добавить личный комментарий к сказанному ранее. Мне жаль вас, и мне больно видеть, как вы несчастны. Вы наверняка вполне достойный юноша. Мой брат Эрнст решительно утверждает, что вы обладаете талантом, необходимым для серьезного призвания священника. И со временем вы, конечно, извлечете урок из случившегося. (Наклоняется вперед.) Нашу жизнь пересекают невидимые барьеры. И эти барьеры преодолевать бесполезно, что в одну, что в другую сторону. Подумайте об этом, кандидат. А теперь давайте скоренько попрощаемся, провожать меня не нужно.


Есть веские причины побыстрее пролистнуть несколько страниц нашего повествования. Таким образом исчезают два года, нырнув, они пропадают в реке времени, почти не оставив после себя следов. Это ведь не Хроника, предъявляющая строгие требования к описываемой действительности, и даже не документ. В моем детстве в еженедельниках публиковались картинки, состоявшие лишь из номеров и точек. Надо было самому карандашом соединять эти точки. И постепенно проступали слон, ведьма или замок. У меня есть фрагментарные заметки, короткие рассказы, отдельные эпизоды — нумерованные точки. Я соединяю их линиями в надежде, возможно, тщетной, что проступит лицо. Может, я вижу очертания правды о своей жизни? Иначе зачем бы мне так стараться? Старые отцовские часы неутомимо тикают на подставке на моем рабочем столе, я взял их из его тумбочки после его смерти вечером в конце апреля 1970 года. Часы тикают, им скоро сто лет. Однажды они почему-то остановились. Я был подавлен, вообразив, что отцу не нравится моя писанина, что он отвергает это запоздалое внимание. Как я ни крутил часы, как ни тряс их, как ни ковырялся и ни дул в них, секундная стрелка отказывалась двигаться. Я спрятал часы в отдельном ящичке письменного стола, это был развод. Мне будет недоставать их тикающего пульса и тихого напоминания о том, что время отмерено. Полежав, часы одумались. На следующее утро я заглянул в ящик, без всякой надежды. Часы неслись во всю прыть. Может, то был добрый знак. Я рассказываю этот эпизод, чтобы вы улыбнулись. Сам я, однако, серьезен.

Проходит два года: умирает Густаф Фрёдинг, его возводят в ранг короля поэзии. Появляется новый сборник псалмов. В автогонках Гётеборг — Стокгольм победитель зафиксировал рекордное время — 22 часа 2 минуты. Приступает к своим обязанностям второе правительство Стааффа, в городе насчитывается тысяча автомобилей. Летом открываются смешанные бани в Мёлле, на месте события присутствуют международная пресса и фоторепортеры еженедельников. Один искатель приключений перелетает через Эресунд, архиепископ Экман противится назначению Бенгта Лидфорсса профессором ботаники, ссылаясь на беспорядочный образ жизни последнего. Метрдотеля Юхана Альфреда Андера, совершившего зверское убийство с ограблением, казнят на только что купленной за границей гуманной гильотине. Комета Галлея, по общему мнению, предвещает мировую катастрофу, возможно, гибель Земли.

Прошло всего два года, сейчас апрель 1911.

Хенрик Бергман только-только посвящен в сан. Анна все еще находится в санатории на берегу озера Лугано, он называется «Монте Верита». Она практически здорова. Свее Окерблюм сделали обширную операцию — удалили обе груди, матку, селезенку и яичники. У нее начала расти борода, и она ежедневно бреется. Карл осаждает Патентное бюро своим новым изобретением: с помощью коротких, но безопасных электрических разрядов можно предотвратить у подростков ночное недержание мочи и эякуляцию. Жена Густава Окерблюма, веселая и еще больше покруглевшая Марта, завела себе любовника. Каждый четверг она отправляется в столицу на занятия по миниатюрной живописи. Ее муж, чьи габариты тоже заметно увеличились, не отказывает супруге в этом развлечении. Дочери пошли в гимназию и собираются сдавать выпускные экзамены, что в то время было довольно необычно. Оптовик Оскар Окерблюм расширил свою империю и открыл филиалы в Венерсборге и Сундсвалле. Теперь он не просто зажиточный человек, а прямо-таки богатый. Эрнст подал заявление на работу в качестве метеоролога в Норвегии, далеко обогнавшей отчизну в этой новой науке. Здоровье начальника транспортных перевозок слабовато, последствия кровоизлияния в мозг преодолены, но боли в ноге и бедре становятся все сильнее. Фру Карин хозяйничает и распоряжается в своей обширной империи, она на несколько килограммов прибавила в весе, но это ее вряд ли сколько-нибудь заботит. Зато ее начал мучить геморрой. И постоянные запоры, несмотря на финики, чернослив и особый отвар из черной бузины и ромашки.


После всех этих отступлений мы наконец возвращаемся к нашему рассказу, или действию, или сказке, или чему хотите.

Сцена представляет собой супружескую спальню весенним вечером в конце апреля. Думаю, стрелка часов перевалила за десять. На Трэдгордсгатан тихо. Из общежития землячества Естрике-Хельсинге, расположенного ближе к Домскому собору, иногда доносятся гомон и музыка. Там готовятся к празднованию Вальпургиевой ночи.

Фру Карин заплетает на ночь свои длинные волосы в косу. Как всегда она стоит перед зеркалом в просторной туалетной комнате, прилегающей к спальне. Там недавно установили ванну, провели воду, облицевали кафелем стены, а под окном с цветными стеклами смонтировали громадную батарею. Красивой фру Карин, пожалуй, не назовешь, но у нее победительная улыбка, белая, без морщин кожа, широкий лоб, решительный нос, рот еще более решительный, «губы не для поцелуев, а для приказов», как говорит Шиллер. Взгляд синих глаз может быть холодным и изучающим, а может и темнеть от гнева. Фру Карин никогда не произносила слов «я люблю» или «я ненавижу». Такое было бы просто немыслимо, почти непристойно. Однако это отнюдь не означает, что фру Карин, которой на днях исполнилось сорок пять, чужды страстные выражения чувств.

Юхан Окерблюм в ночной рубахе с красной оторочкой и в пенсне сидит на краю кровати. Он читает английский научно-технический журнал «The Railroad»[15] там в сладострастных выражениях описывается новый паровоз с поразительными характеристиками. Ночник освещает его жидкие, только что вымытые волосы, чуть сгорбленную фигуру и длинный нос. Верхний свет уже выключен, комната погружена в сумрак: две стоящие рядышком белые кровати, светлые занавеси, ниспадающие изысканными складками, могучий платяной шкаф с двойными дверцами и зеркалами, удобные кресла со светло-зеленой обивкой, широченный ковер мягких оттенков, прочные, хитроумно сделанные ночные тумбочки, на которых помещаются графины с водой, пузырьки с лекарствами, книги для чтения на ночь, а внутри устроены шкафчики для ночных горшков.

На стенах висят доставшиеся по наследству картины: молодая Карин в летнем платье, развесистое дерево на фоне яркого летнего неба, итальянская базилика на открытой площади, три женщины в цветастых платьях, остановившиеся на пьяцца.

Фру Карин закрывает Дверь в ванную. На носу у нее очки, в руке круглые ножницы для ногтей. Она усаживается на низенькую скамеечку возле кровати и принимается стричь мужу ногти на ногах.


Юхан. Ой, мизинец отрезала.

Карин. Я плохо вижу. Пожалуйста, повернись чуть-чуть.

Юхан. Тогда я не смогу читать.

Карин. Не понимаю, что ты делаешь со своими ногтями.

Юхан. Грызу.

Карин. Здесь у тебя затвердение, его надо срезать.

Юхан (читая журнал). Если ты его срежешь, я потеряю равновесие. Мне и без того трудно ходить.

Карин. Я невероятно терпелива. Невероятно. Правда.

Юхан. Не притворяйся, дорогуша. Ты обожаешь чистить уши, накладывать повязки, выдавливать прыщи и угри, выстригать волосы в носу кому угодно. И не в последнюю очередь — стричь ногти на ногах. Это твоя страсть.

Карин. Ну подними хотя бы ногу немножко.

Юхан. Мне нравится видеть тебя у моих ног.

Карин. Я сижу у твоих ног, чтобы ты совсем не запаршивел.

Юхан. Если у человека чистые помыслы, ему не обязательно мыть ноги.

Карин. А у тебя они именно таковы?

Юхан. Что?

Карин. Ты сам не слышишь, что говоришь.

Юхан. Потому что ты все время мне мешаешь. (Читает.) «На новых больших паровозных цилиндрах используются так называемые воздушные клапаны, которые автоматически открывают сообщение между обоими концами цилиндра благодаря чему, когда выход пара перекрывается, воздух, заключенный в цилиндре, не подвергается компрессии и, следовательно, не возникает противодавления». Вот так-то. Спасибо, спасибо, на этот раз стрижка ногтей окончена.


Начальник транспортных перевозок откладывает в сторону журнал, с некоторым усилием поднимает ноги и залезает под одеяло. Фру Карин нажимает кнопку электрического звонка и на цыпочках огибает свою кровать. На ней длинный, до пят, халат. Стоя у кровати, она быстро принимает подряд три таблетки, запрокидывая при этом голову и запивая каждую таблетку глотком воды.


Юхан. Когда ты пьешь эти свои таблетки, ты похожа на курицу, у которой болит шея. И при этом еще моргаешь.


Раздается стук в дверь, и в комнату входит фрёкен Сири с маленьким серебряным подносом в руках, на котором стоит чашка с дымящимся бульоном. На блюдечке два овсяных крекера, намазанных плавленым сыром. Она ставит поднос на тумбочку возле кровати начальника транспортных перевозок и, пожелав спокойной ночи, удаляется так же бесшумно, как появилась.

Юхан грызет крекер, дуя на горячий бульон. Фру Карин, сидя на кровати, тоненьким карандашиком записывает что-то в свой дневник.


Юхан. Ну?

Карин. Не знаю. Я записываю то, что случилось вчера, но очень странно — я ничего не помню. Что было вчера? Ты можешь рассказать?

Юхан. Нет. Хотя подожди — мы получили письмо от Марты. И еще я был у зубного, мне вырвали зуб мудрости. Ты купила пластинку с Арвидом Эдманном.

Карин. Иногда мне становится так грустно, Юхан. (Вздыхает.)

Юхан. Что же тебя гнетет?

Карин. Не знаю. Впрочем, знаю.

Юхан. Если знаешь, так скажи.

Карин. Тебе не кажется, что Эрнст все реже появляется дома?

Юхан. Я об этом не думал.

Карин. Да, все реже.

Юхан. Ты сама настояла, чтобы он начал жить самостоятельно.

Карин. А тебе никогда не приходило в голову, что моя настойчивость объяснялась желанием услышать его протест: «Нет, нет, мамчик, мне гораздо лучше дома, с мамой и папой».

Юхан (пораженно). Неужели ты и правда надеялась на это?

Карин. А вышло наоборот. Он прямо-таки пришел в восторг.

Юхан. И нашей малышки нет. Лежит в больнице. Далеко-далеко. Слава Богу, уже почти здорова, наконец-то! Но без нее так пусто.

Карин. Конечно. Но ей хорошо в этом санатории и немецкий как следует выучила. Похоже, она не особо скучает без нас.

Юхан. Скоро ты поедешь за ней.

Карин. А ты бы очень огорчился, если бы мы завернули в Италию? Очень уж хочется еще раз в жизни побывать во Флоренции.

Юхан. Значит, вы вернетесь не скоро?

Карин. Мы пробудем там не больше месяца. Почему бы тебе не поехать с нами, Юхан!

Юхан. Ты знаешь, что я не могу.

Карин. Мы были бы очень осторожны. Небольшое путешествие пришлось бы тебе по вкусу, Юхан. Представь себе Тоскану весной!

Юхан. Ты поедешь, я — нет.

Карин. Вот Анна бы обрадовалась.

Юхан. Я останусь дома и буду считать дни.

Карин. Я думаю, Анне сейчас будет полезно повременить с возвращением домой. Май может оказаться холодным и дождливым. А в июне мы сразу же отправимся на дачу.

Юхан. Ты считаешь, что она захочет так долго ждать?

Карин. Что ты имеешь в виду? Говори же.

Юхан. Я просто хотел сказать, что, возможно, кто-то ее здесь притягивает. Теперь, когда она здорова.

Карин. Я не совсем понимаю. Ты хочешь сказать, что…


Начальник транспортных перевозок задумчиво смотрит на жену: он стоит перед моральной и стратегической дилеммой. Хранить тайны, не делясь ими с фру Карин, весьма нежелательно. Ему бы следовало промолчать. Но он этого не делает. Быстрые решения и далеко идущие последствия.


Карин. В чем дело, Юхан? Я ведь вижу, что тебе хочется облегчить душу.


Не отвечая, он выдвигает ящик тумбочки и вынимает оттуда письмо. Оно от Анны. Эрнсту. Незапечатанное. Довольно толстое.


Юхан. Тебя не было дома, когда пришла вечерняя почта. Так что я принял ее. Это письмо Анны Эрнсту. Отправлено из Асконы четыре дня назад.

Карин. Эрнст приедет из Христиании на следующей неделе. Нет смысла пересылать ему письмо.

Юхан. Анна, очевидно, забыла заклеить его. Или плохо заклеила, и оно открылось само по себе.

Карин. Почему ты так об этом говоришь? Ничего особенного тут нет. Обычное дело, когда…

Юхан. В письмо к Эрнсту вложено другое письмо.

Карин. …другое письмо? Хенрику Бергману.

Юхан. На конверте написано: Хенрику Бергману, «для дальнейшей пересылки, потому что я не знаю его адреса».

Карин. И это письмо запечатано.

Юхан. Оно было запечатано, но я его открыл.

Карин. И что, по-твоему, скажет на это Анна…

Юхан. Это было очень просто. Подержать немного над чайником.

Карин. Ты прочитал письмо?

Юхан. Нет, не прочитал.

Карин. Почему?

Юхан. Не знаю. Наверное, стыдно стало.

Карин. Если мы прочитаем это письмо, то сделаем это для блага Анны.

Юхан. Или из ревности. Или из ярости, что девочка действует за нашей спиной. Или потому, что нам не по душе молодой Бергман.

Карин. Естественно, Юхан. Как просто усложнить свои внутренние побудительные мотивы. О такой чепухе пишут в романах.

Юхан. Прочитай сама! Я плохо разбираю почерк Анны.


Карин берет письмо, адресованное Хенрику Бергману, открывает его, надевает очки, которые недавно сняла, разворачивает многостраничное послание и принимается молча читать. Качает головой.


Карин. Нет, ты только послушай!


Но Юхану не доводится ничего услышать. Фру Карин молча переворачивает страницу, морщит лоб и почесывает щеку.


Юхан. Я ничего не слышу.

Карин (читает), «…все это позади. Думая о прошлом, я наконец-то понимаю, какой наивной, незрелой и избалованной я была. Долгое время, проведенное здесь, в санатории, общение со сверстниками, которые гораздо серьезнее больны, чем я, заставили меня многое переоценить. И тогда я сказала себе…»

Юхан (тихо). …не читай дальше.

Карин. …если ты не хочешь слушать, я буду читать про себя.

Юхан. …это нехорошо.

Карин (читает), «…и тогда я сказала себе: я несу ответственность за тебя, Хенрик, ответственность, которая, как мне казалось, была мне не по силам, и потому я пыталась снять ее с себя. К тому же я болела, не могла четко мыслить, так приятно было просто погрузиться в горячку и позволять за собой ухаживать. Я чувствовала себя униженной и преданной, я считала, что ты мне солгал, была убеждена, что больше никогда не смогу тебе верить. Кроме того, моя вина столь же велика, как и твоя, если вообще можно говорить о вине, когда человек ослеплен и сбит с толку».


Фру Карин прерывает чтение и откладывает в сторону тщательно сложенные несколько раз листы бумаги с золотой эмблемой санатория в левом углу. Она с трудом сдерживает чувства, рвущиеся из горла и заставляющие ее сглотнуть.


Юхан. …странно представить себе…

Карин (читает дальше), «…я ничего не знаю. Но если ты по-прежнему, спустя почти два года, если ты по-прежнему смотришь на меня так, как смотрел, когда мы сидели на мостках на Дювчерн, смывая кровь с покрывала…»

Юхан. …кроме себя, винить некого.

Карин (читает), «…так легко говорить, что ты любишь: я люблю тебя, папочка, я люблю тебя, братишка. Но в общем-то, мы употребляем слово, значения которого не знаем. Поэтому я не осмеливаюсь писать, что я люблю тебя, Хенрик. Не решаюсь. Но если ты согласен взять мою руку и помочь мне выбраться из моей глубокой печали, то, может быть, мы сумеем научить друг друга значению этого слова…» (Пауза.)

Юхан. …теперь мы знаем больше, чем хотели.

Карин. …да, теперь будет нелегко.

Юхан. …мы не можем скрыть письмо.

Карин. …он не должен его получить.

Юхан. …прошу тебя, Карин.

Карин. …ради Анны.

Юхан. …а если она узнает, что мы…

Карин. …письма пропадают. Такое случается каждый день.

Юхан. …этого не должно случиться.

Карин. …что это еще за глупости, Юхан?

Юхан. …поступай, как хочешь. Но я ничего не желаю знать.

Карин. …именно так я себе и представляла.

Юхан. …неужели ты правда воображаешь, что мы сможем воспрепятствовать…

Карин. …возможно, и не сможем. (Пауза.) Но сейчас я скажу тебе кое-что важное. Иногда я точно знаю, что хорошо, а что плохо. Настолько точно, словно это где-то записано. И я знаю точно, что Анне будет плохо с Хенриком Бергманом. Поэтому я сожгу письмо к Эрнсту и письмо к Хенрику. И мы поедем с Анной в Италию, на все лето, если понадобится. Слышишь, что я говорю, Юхан?

Юхан. …в этом случае ты бессильна.

Карин. …не думаю.

Юхан. …ты только усугубишь зло.

Карин. …увидим.

Юхан. …не понимаю, как у тебя хватает духу!


В спальне воцаряется молчание: уныние, страх, отвращение, гнев, ревность, грусть — Анна покидает меня, она уже меня покинула. Анна пошла своей дорогой и унесла с собой свет.

Фру Карин перелистывает мелко исписанные страницы, вчитываясь в отдельные места, лоб у нее пошел красными пятнами: я ведь знаю, что в глубине души Анна чувствует неуверенность. Она идет наперекор, только когда злится или возмущается. Надо действовать осторожно, в общем-то, она не хочет ссориться с матерью, ее взгляд порой бывает умоляющим: подскажи мне, как поступить, я ведь ничего не знаю.


Карин (внезапно). Вот как, здесь написано, что Хенрик Бергман посвящен в сан. (Читает.) «Мне горько, что я не была на твоем посвящении в сан, представляю, что сейчас чувствует твоя мать». Так, так. Значит, он весьма скоро уедет из города, это…


Она замолкает. Как мучительно, что Юхан не понимает. Больше того, уходит в сторону. Так бывало не раз в их совместной жизни. Ей приходилось одной выполнять неприятные решения.


Карин. Юхан!

Юхан. Да?

Карин. Ты огорчен?

Юхан. Растерян и огорчен.

Карин. Давай не будем ссориться, хоть у нас и разные точки зрения по этому вопросу.

Юхан. Но, Карин, это же вопрос жизни.

Карин. Именно поэтому. Я не хочу, чтобы ты от меня отдалялся. Я охотно возьму на себя всю ответственность, только не отдаляйся.

Юхан. Ведь это же вопрос жизни.

Карин. Ты уже говорил это.

Юхан. Для нас с тобой.

Карин. Для нас?

Юхан. Если ты осуществишь задуманное, ты нанесешь вред Анне. Нанося вред Анне, ты наносишь вред мне. Нанося вред мне, ты вредишь самой себе.

Карин. Почему ты так уверен, что я наношу вред Анне? Ужасно слышать такие слова.

Юхан. Ты мешаешь ей жить собственной жизнью. Ты только поселишь в ней страх и неуверенность, но ты не сможешь ничего изменить. Навредишь, но ничего не изменишь.

Карин. И ты в этом совершенно уверен?

Юхан. Да.

Карин. Уверен?

Юхан. Иногда, правда, редко, я думаю о будущем. И ты, и я знаем, что скоро я тебя покину. Мы это знаем, хотя и стыдимся говорить о таких неприятных вещах. Ты останешься одна и будешь продолжать управлять своим королевством. Мне кажется, ты очутишься в изоляции. Не усугубляй еще больше своего одиночества.


Карин сидит выпрямившись на кровати, не опираясь на подушки. Рывком она снимает очки, но кладет их не на тумбочку, а перед собой, на разбросанные листки письма. Ее лицо в тени, руки на одеяле. На секунду она вся раскрывается, становится ранимой. Юхан хочет взять ее руку, но она резко вырывает ее.


Карин. Не думаю, что могу стать еще более одинокой, чем сейчас.

Юхан. Не понимаю.

Карин. Эрнст переезжает в Христианию. Навсегда.

Юхан. Тебе так тяжело?

Карин. Да, тяжело.

Юхан. Собственно говоря, Эрнст — единственный человек…

Карин. Не знаю. К этому с линейкой не подойдешь. Но Эрнст…


Оборвав себя, она ладонью хлопает по одеялу — раз, другой.


Юхан. Неужели настолько тяжело?

Карин. Я не собираюсь жаловаться.

Юхан. Дети покидают нас. Это нормально.

Карин. Я не жалуюсь.

Юхан. Но, конечно, я понимаю твое отчаяние.

Карин. Какие драматические слова ты употребляешь.

Юхан. Наверное, дело вот в чем: этот момент должен был наступить. Просто мы не подготовились. И теперь беспомощно пытаемся подавить слезы.

Карин. Неправда. Я всегда давала детям свободу. Старалась оградить их, но никогда не запирала. Ни Эрнста, ни Анну. Ты не можешь утверждать, что я их принуждала.

Юхан. Да, да, да. Я сижу в своем кабинете, прислушиваясь время от времени к голосам и шагам. И вот я слышу, как хлопает входная дверь, и знаю, что это Анна вернулась из школы. У меня начинает стучать сердце. Кинется ли она сейчас через гостиную, распахнет ли дверь? Прибежит ли ко мне в кабинет? Обнимет ли меня? Примется ли, захлебываясь, рассказывать что-нибудь важное.

Карин. Это было давно.

Юхан. Да, наверное. Давно?

Карин (решительно). Совершенно бесполезно теперь ломать руки, прошлого не вернуть. Главное — мы здоровы и более или менее довольны своей жизнью. Мы с тобой уже, в основном, свое отслужили и должны уйти в сторону. (Улыбается.) Не так ли, друг мой?

Юхан. Ты, во всяком случае, как раз сейчас намерена взять в свои руки жизнь Анны. Как сочетается одно с другим?

Карин. Я не могу стоять опустив руки и смотреть, как у меня на глазах происходит несчастье.

Юхан. Значит, ты решилась?

Карин. Решилась? Это бы означало, что я хоть секунду колебалась.

Юхан. В таком случае спокойной ночи, Карин.

Карин. Спокойной ночи.


Наклонившись, она быстро целует его в щеку и хлопает по руке, после чего собирает листки, засовывает их обратно в конверт, который помещает в большой конверт, тот в свою очередь кладет в ящик тумбочки и поворачивает ключ. Потом фру Карин гасит ночник и укладывается поудобнее, на спину, руки сложены на груди. Через несколько минут глубокое дыхание извещает, что на ближайшие семь часов она отбросила все заботы.

Юхан Окерблюм долго не может заснуть — во-первых, через каждые три часа ему нужно опорожнять мочевой пузырь, во-вторых, ноет левый бок, в-третьих, несильно, но упорно болят колено и бедро, вероятно, предвещая перемену погоды. Лампа в изголовье погашена, но сквозь роликовую штору пробивается бледный свет уличного фонаря, образуя причудливые тени на потолке: я не плачу, но я в отчаянии.


Хенрик Бергман заканчивает вечернее воскресное богослужение в средневековой церкви в Миттсунде. Тихий вечер в середине июня. Из-под облаков светит солнце, окрашивая невысокую башню и кроны лип. От блестящего зеркала маленького озера тянет холодком. Церковные ворота, недавно просмоленные, издают терпкий запах. Дорожки разрыхлены граблями, могилы прибраны, тишина. С разных сторон слышится кукование кукушки.

Хенрик снимает сутану, вешает ее в покрытый желтой олифой шкаф, стоящий в ризнице, и садится за стол, за которым церковный староста подсчитывает вечерние пожертвования. Времени это занимает немного, так же как и занести цифру в книги. «Я посижу еще немного», — говорит Хенрик. «Не забудьте запереть, — напоминает староста. — Я оставлю ключ на обычном месте. Спокойной ночи, пастор». — «Спокойной ночи». И Хенрик остается один.

Чуть позже он стоит на берегу озера, всматриваясь в бледный покой. Сумерки прозрачно-светлы. Никто не говорит, никто не отвечает, никто не молится и никто не слушает. Хенрик один.

Еще позднее он сидит в комнате для гостей у настоятеля Миттсунды. Пасторша принесла ему молоко и бутерброды на хрустящих хлебцах. Хенрик пьет и жует. Потом встает, зажигает керосиновую лампу и замирает, вслушиваясь; одиночество — открытая рана.

Из столовой доносятся приглушенные голоса и смех. Настоятель пригласил к ужину гостей.

Бессонница. Встать на рассвете, побриться, умыться, одеться и выйти на пригорок. Моросящий дождик, ласковый ветер. Одуряющие запахи сада. Шумят вязы. Хенрик стоит не шевелясь. Больно. Он делает несколько шагов. Это причиняет такую же боль. Невозможно, чтобы было так больно, ведь это боль не физическая. Безмолвие. Изоляция. Вне.

Вдруг на посыпанной гравием дорожке раздаются шаги. Хенрик оборачивается. К нему приближается человек: высокий лоб, зачесанные назад волосы, широкие скулы, курносый нос, пухлые губы, волевой подбородок, широкие плечи, энергичные движения, легкая походка, — он протягивает руку Хенрику, смотрит на него сияющими глазами. Хенрик мгновенно узнает подошедшего: это Натан Сёдерблюм, профессор богословия, занимается богословской энциклопедией, студенты его боготворят, по всей вероятности, он в скором времени станет архиепископом, международная известность, смертельная угроза академическим интригам. Музыкант. На нем мешковатые брюки, жилет расстегнут, рубашка без пристежного воротничка, потертый шерстяной жакет.


Натан Сёдерблюм. Не спится?

Хенрик. Доброе утро, профессор. Да, не спится.

Натан Сёдерблюм. Белые ночи? Или душа?

Хенрик. Скорее душа.

Натан Сёдерблюм. Я слышал твою вчерашнюю проповедь.

Хенрик. Вы были в церкви? Я не видел…

Натан Сёдерблюм. …нет, ты меня не видел, зато я видел тебя. Я сидел рядом с органистом. Мы несколько часов подряд играли прелюдии Баха, по очереди нажимали на педали и играли. Тебе известно, что старик Мурен один из наших великих музыкантов? Да, ну а потом я подумал, почему бы не остаться и не послушать тебя.

Хенрик. Какое счастье, что я об этом не знал.

Натан Сёдерблюм. Да, может быть.


Профессор останавливается и ловко набивает трубку. Несмотря на моросящий дождь, трубка вспыхивает сразу. Ладони у профессора широкие, с выступающими жилами. Трубка курится, жалобно попискивая.


Хенрик. Мне повезло — получил временную службу на лето. Я, естественно, еще не созрел для выполнения этой задачи, но настоятель приветлив и не жалуется. Не думаю, чтобы моя вчерашняя проповедь была особо… Я все переписываю и переписываю. Я отчаянно недоволен результатами. Мне намного легче совершать крестины и отпевания. Не надо готовиться. И я вижу паству вблизи. И тогда слова рождаются сами собой. Простите, я что-то разболтался.

Натан Сёдерблюм. Продолжай, продолжай.


Но Хенрик молчит. Он понял, что слишком много наговорил, и потому смущен. Мужчины медленно поднимаются к калитке и к узкой тропинке, ведущей к церкви и кладбищу. Профессор дымит трубкой. Пляшут комары.


Натан Сёдерблюм. Я временно живу вон в том флигеле. Настоятель, мой старый приятель со студенческих лет, предложил мне приют. Мне надо закончить книгу. В Уппсале слишком шумно.

Хенрик. А о чем вы пишете, профессор?

Натан Сёдерблюм. Ну, это не так просто сказать. Пишу о том, что Моцарт являет Бога. Что художники доказывают присутствие Бога. Вот так приблизительно.

Хенрик. Это действительно так?

Натан Сёдерблюм. Меня не спрашивай.

Хенрик. Для меня Бог — это отсутствие, молчание. Я говорю, а Бог молчит.

Натан Сёдерблюм. Это неважно.

Хенрик. Неважно?

Натан Сёдерблюм. Ты пришел в мир, чтобы служить людям, не Богу. Если ты забудешь эти стенания о присутствии Бога, об отсутствии Бога и направишь все свои силы на служение людям, твои дела будут Божьими делами. Не умаляй самого себя, непрерывно лелея собственную веру и собственные сомнения. Ты не можешь желать ясности, надежности, понимания. Попробуй осознать, что Бог есть часть своего Творения, точно так же, как Бах живет в своей си-минорной мессе. Ты интерпретируешь нотную запись. Иногда она бывает таинственной, это неизбежно. Тогда ты даешь звучать музыке — и являешь миру Баха. Читай ноты! И по мере сил играй по ним. Но не сомневайся в существовании Баха и Создателя.


Трубка погасла, и профессор обрывает свой монолог. Он останавливается и пытается ее разжечь, раз, другой, наконец-то. Хенрика бьет дрожь, но не от утренней прохлады и мелкого дождя.


Натан Сёдерблюм. И при этом ты не имеешь права требовать совершенства. Гневаться на жестокость Творения бесполезно. Бессмысленно требовать ответственности. Твоя задача — быть конкретным. Не затевай судебного процесса с Богом. На этом сломала зубы не одна мудрейшая голова в мировой истории. По-моему, дождь припустил всерьез.


Они сворачивают к церкви и заходят под арку. Хенрик прислоняется спиной к шершавой стене.


Хенрик. Я в тюрьме. И боюсь, что это пожизненное наказание, хотя никто ничего не говорит.

Натан Сёдерблюм. Это тоже неважно.

Хенрик. Неважно?

Натан Сёдерблюм. Да, сын мой. Неважно. Мне кажется, ты способен на глубокую преданность. Мне думается, что в тебе кроется сокровенное желание принести себя в жертву, только ты не знаешь как. Тебе мешает ощущение собственной никчемности. Ты сам себе враг и тюремщик. Выйди из тюрьмы. К своему удивлению, ты обнаружишь, что препятствий на твоем пути нет. Не бойся. Действительность за стенами твоей камеры не так ужасна, как твой страх там, внутри запертой темной комнаты.

Хенрик (едва слышно). Что я должен делать?

Натан Сёдерблюм. На следующей неделе мне придется поехать в Лондон на конференцию. Я вернусь в конце июня, свяжись со мной. Может быть, я ошибаюсь, но если все обстоит так, как я предполагаю, впереди брезжит скорое разрешение твоих проблем.

Хенрик (падает на колени). Благословите меня!

Натан Сёдерблюм. Нет, не так. Встань!

Хенрик (хватает его за руку и целует). Благословите меня!

Натан Сёдерблюм. Встань. Ты сделал первый шаг к свободе. Я сейчас уйду, а ты останься. Поплачь, если тебе хочется. Я оставлю тебя.

Хенрик. Профессор, вы ведь не знаете ни как меня зовут, ни кто я.

Натан Сёдерблюм (отойдя, оборачивается). Я знаю, как тебя зовут. Да благословит тебя Господь.


Карин Окерблюм принимает решение, проводит в жизнь запланированные акции и несет ответственность за свои поступки. Не обращая внимания на ноющее предчувствие приближающейся беды, она отправляется в конце мая в Швейцарию, чтобы забрать дочь и предпринять с ней путешествие во Флоренцию, Венецию и Рим. В Амальфи предполагается передохнуть несколько недель у друзей, Эгерманов. После чего вернуться в лоно Семьи, на Дачу.

Фру Карин находит Анну здоровой, круглощекой, но молчаливой. Дочь с вежливой улыбкой заверяет мать, что рада ее видеть, что она поправилась, говорит, что скоро лето. Кроме того, с энтузиазмом воспринимает сообщение о путешествии в Италию. Интересуется здоровьем членов семейства и говорит, что соскучилась по брату. Тем не менее под этим любезным стремлением любезной молодой девушки угодить своей матери скрываются покой и недоступная меланхолия.

В первый четверг июня мать с дочерью стоят в старинном закрытом дворике Museo Nazionale[16]. Фру Карин в очках на носу читает из небольшой толстой книжки. Анна, опершись на колодец, вежливо слушает. Обе в практичных, элегантного покроя летних платьях, у фру Карин на голове шляпа, у Анны легкий головной убор из тонких кружев.


Карин (читает вслух). «Реалистическая направленность XV века вызвала новый интерес к изучению природы. Интерес к человеку и реальной жизни сделался господствующим в скульптуре. Собственно, основателем искусства ваяния эпохи Возрождения был Донателло, величайший художник этого столетия, глубокое изучение античности оплодотворило его природный талант и оригинальное творчество».


Яркий свет рисует резкие контуры на каменных плитах дворика. Ленивыми группами движутся туристы, жирный кот злобного вида наблюдает за пичугами, плескающимися в лужице, оставшейся после ночного дождя.


Карин. Ты устала?

Анна. Нет, нет. Может быть, чуть-чуть.

Карин. Мы мало спали. Всю ночь гремел гром и лил дождь.

Анна. За завтраком только об этом и говорили.

Карин. Тебе надо было попросить завтрак в номер, как я сделала. Намного приятнее.

Анна. Мне нравятся разговоры в столовой. Господин Селльмер особенно внимателен.

Карин. Обедать будем дома или в кафе? Я знаю одно прекрасное место поблизости.

Анна. Как скажешь.

Карин. Тогда я предлагаю поесть в гостинице, чтобы потом устроить длительную сиесту.


Из гостиницы открывается знаменитый вид на Ponte Vecchio и реку. Отель известен английской вежливостью, затененными гостиными с матово-красными стенами, дорогими, несколько выцветшими обоями и обивкой, громадными картинами в отливающих золотом рамах, широкими мраморными лестницами, толстыми коврами, приглушающими звук шагов, сверкающей начищенной бронзой. Во внутреннем дворике — пышная зелень, два фонтана и музыка по вечерам.

Карин Окерблюм с дочерью живут на третьем этаже, в разных комнатах, соединенных между собой дверью, с окнами на реку. Высокие потолки, резные притолоки и внушительных размеров кровати. Общая ванная недавно полностью переоборудована. Выведенные наружу трубы исполняют собственные мелодии. У нас есть повод послушать разговор за обедом. Звучит он примерно так:


Карин. Кстати, ты знаешь, что в этой гостинице обычно останавливался граф Сноильский, мама была с ним знакома, не раз встречалась, то есть она, собственно, была ближе знакома с графиней Пипер, Эббой Пипер. Об этом скандале еще долго говорили. Спустя почти тридцать лет. А сейчас граф Сноильский практически забыт — прекрасный, грустный человек.

(Анна вежливо улыбается, но не отвечает.)

Карин. Я уже говорила, что получила письмо от твоего брата Оскара? Да, вот видишь. Он ничуть не изменился, но такой заботливый, самый славный изо всех вас. Ну так вот, он докладывает, что на Трэдгорсгатан все в порядке, они с папой даже совершили небольшую прогулку! Как мило, что Оскар не забывает папу, особенно теперь, когда мы далеко. А то ему было бы совсем одиноко. Правда, папа утверждает, что любит одиночество, и Эйнар Хедин играет с ним в шахматы по пятницам, но сейчас, когда Эрнст в Христиании… уж и не знаю. Папа пишет, что ждет не дождется, когда мы вернемся домой, особенно скучает, разумеется, по тебе, но ведь он никогда не жалуется.

Анна молча осушает свой бокал.

Карин. …я хочу сказать, папа одобрительно отнесся к нашему путешествию. Нам бы надо попытаться позвонить домой, представляешь, как они удивятся, хотя, кто знает, может, просто перепугаются, вообразят, будто что-то случилось.

Анна не отвечает, позволяет себя обслуживать.

Карин. …главное, что ты здорова, это я твержу себе ежедневно.

Анна. Интересно, почему от Эрнста ничего нет?

Карин. Эрнст! Ты ведь знаешь его.

Анна. Я отправила ему письмо полтора месяца назад.

Карин. Он знает, что ты скоро вернешься.

Анна. Да.

Карин. Не стоит волноваться.

Анна (нетерпеливо). Я не волнуюсь.

Карин. Он знает, что мы с папой пишем друг другу почти каждый день.

Анна (нетерпеливо). Это к делу не относится.

Карин. Что ты имеешь в виду? Ну да, конечно.

Анна. Я хочу вернуться домой.

Карин. Конечно, душенька. Мы уже на пути.

Анна. А нельзя уехать завтра? Прямо домой.

Карин. Но мы же составили твердый график!

Анна. Раз твердый, так и изменить нельзя?

Карин. А что, по-твоему, скажут Эгерманы?

Анна. Мне абсолютно все равно, что скажут Эгерманы. Это ваши с папой друзья. Не мои.

Карин. Эльна — твоя подруга детства, Анна.

Анна. Плевать мне на Эльну. С высокой колокольни.

Карин. Иногда ты ведешь себя, как строптивое дитя.

Анна. Я и есть строптивое дитя.

Карин. Как бы там ни было, но мы не можем отказаться от поездки к Эгерманам в Амальфи. Они огорчатся и расстроятся.

Анна. Вы, мама, поезжайте в Амальфи, а я уеду домой.

Карин. Глупости, Анна. Мы сделаем так, как договорились. И хватит об этом.

Анна. Это вы, мама, договорились, не я.

Карин. Дома холодно, дождливо. Врач тоже считал, что нам какое-то время надо провести в теплом климате. Мы будем дома после Иванова дня.


Фру Карин обладает неподражаемой манерой заканчивать разговор: ободряюще улыбаясь, она легонько хлопает своей маленькой, унизанной кольцами ручкой по столу, словно держит председательский молоток. И одновременно встает. Подбежавшие тотчас официанты отодвигают стулья. У Анны нет ни малейшей реальной возможности выразить свой протест — остаться сидеть, повысить голос, купить отдельный билет на поезд.

Сиеста: спущенные жалюзи, полусумрак в обеих комнатах, приоткрытая дверь. Из города доносится колокольный звон, на улице внизу кричит продавец газет, гудит трамвай. Обе женщины прилегли отдохнуть — в халатах и носках, волосы распущены. Милосердный сон, который был бы так к месту после ночной непогоды, почему-то никак не идет. Молчание. Отчуждение. Возможно, печаль. Совершенно точно, печаль.

Неожиданно в дверь фру Карин стучат. Еще раз. И еще, уже решительно. Карин просит дочь узнать, в чем дело, и Анна, запахнув поплотнее халат и убрав волосы за уши, выходит в тесную прихожую. За дверью, к большому ее удивлению, стоит один из гостиничных администраторов в безупречном рединготе и с нафабренными усами. Он передает телеграмму в голубом конверте. В ответ на беспомощный жест Анны, означающий, что у нее под рукой нет чаевых, человек протестующе машет рукой, с серьезным лицом отвешивает поклон и поспешно удаляется в глубь коридора. Анна закрывает дверь и замирает с конвертом в руке, не зная, на что решиться, и чувствуя, как упало сердце. Карин спрашивает, что там такое, и Анна отвечает — телеграмма. «Неси же ее сюда», — нетерпеливо приказывает Карин.

Прикрыв дверь в прихожую, Анна входит в комнату Карин, которая уже сидит в постели, приготовив очки и включив ночник. Анна протягивает ей запечатанный конверт. Та разрывает его и разворачивает написанное от руки сообщение. Читает, делает глубокий вздох, отдает листок Анне. Там всего пять слов. «Сегодня ночью умер папа. Оскар».


В чужом гостиничном номере чужого города ночь. Фру Карин и Анна всю вторую половину дня провели в хлопотах: упаковывались, отменяли заказы на гостиницы, говорили по телефону с фру Эгерман в Амальфи. Едва слышный разговор с Густавом и Оскаром в Уппсале, перезаказ билетов на Северный экспресс из Милана (в те времена поездка продолжалась почти двое суток). Ни минуты на размышления, обдумывания, боль, слезы.

Но вот наступает вечер — резкий багровый свет сквозь жалюзи, колокольный звон с расположенной неподалеку церкви Марии, отдаленная танцевальная музыка — наступает вечер, и фру Карин сразу резко бледнеет. Она стоит у накрытого к ужину стола — ужин заказали в номер, но он почти не тронут. Карин наливает себе вина, рука ее дрожит, лицо бледное, под глазами черные тени. Анна склоняется над чемоданом.


Анна. Надо проверить, не забыли ли мы чего. Во всяком случае, вещи мы собрали, остались туалетные принадлежности и дорожное платье. Отменили заказ на гостиницы в Венеции и Риме, и разговор с фру Эгерман, слава Богу, уже позади. Портье заверил, что мы едем первым классом в Северном экспрессе, который отправляется завтра после обеда из Милана — значит, будем дома послезавтра вечером. С Густавом и Оскаром поговорили. По-моему, ничего не забыли, а, мама?


Фру Карин подносит бокал к губам, но не пьет. Боль настолько неожиданна и сильна, что ей приходится замереть в неподвижности, чтобы пережить ближайшую секунду, и последующую, и еще одну.


Анна (мягко). Мама, что с тобой?


Мать поворачивается лицом к дочери и недоуменно, как ребенок, смотрит на нее.


Карин. Я не понимаю. (Качает головой.) Не понимаю.

Анна. Мамочка, миленькая, иди сюда, давай сядем. Задернуть шторы? Тебе мешает солнце? Впрочем, оно скоро зайдет. Хочешь еще вина? Тебе станет лучше. Давай посидим с тобой вот так, тихонечко.


Анна крепко сжимает руку матери. Резкий солнечный узор на картинах в золоченых рамах и матово-красных обоях постепенно исчезает. Затихает перезвон колоколов, затихает день. Теперь слышно лишь, как где-то в глубине громадного здания гостиничный оркестр играет вальс из «Веселой вдовы»: «Lippen schweigen, 's flüstern Geigen: hab micht leib! All die Schritte sagen: Bitte, hab mich lieb!»[17]. Фру Карин отпивает вино, откидывается на диванные подушки и закрывает глаза.


Карин. Самое невыносимое, что я оставила его одного. Он был один, Анна! И это случилось ночью.

Анна (умоляюще). Мама!

Карин. Он был один, без меня. У него начались боли, и он встал с кровати. Потом сел за письменный стол, зажег лампу, достал бумагу и ручку и упал — на бок, на пол.

Анна. Мама, не думай про это.

Карин. Я тебе сейчас расскажу кое-что очень странное, Анна. Когда я решила ехать, когда все было уже готово, когда я попрощалась с папой и уже стояла на пороге, меня внезапно пронзила совершенно необъяснимая мысль: не делай этого!

Анна. Чего ты не должна была делать?

Карин. …не делай этого. Не уезжай. Останься дома. Отмени все. На какой-то момент мне стало ужасно страшно. Странно, правда, Анна?

Анна. Да, странно.

Карин. Мне пришлось присесть, меня словно прошибло холодным потом. Потом я рассердилась на себя. Я не привыкла поддаваться случайным капризам или прихотям. С чего бы делать это сейчас, для этого не было ни малейшего повода.

Анна. Бедная мамочка.

Карин. Вот именно. Бедная мамочка. Я принимаю решения и выполняю их. Так было всегда. Я никогда не меняю своих решений.

Анна. Я знаю.

Карин. Большинство людей не любят принимать решения. (Пауза.) Я принимала немало глупых и неверных решений, но осмелюсь утверждать, что ни разу не раскаивалась. Хотя в этот раз… (вздыхает). О Господи!


На секунду она закрывает глаза рукой, но тотчас отдергивает ее, словно бы посчитав этот жест преувеличенным или, может быть, мелодраматическим, и отпивает глоток вина.


Анна (держит руку Карин в своей). Мама.

Карин. Когда папа спросил, не соглашусь ли я выйти за него замуж, несмотря на то, что он был почти вдвое старше и имел трех взрослых сыновей, я приняла решение, не думая. Мать остерегала меня, а отец был вне себя. Я не любила его, даже не была влюблена, это я знала точно. Но он был так страшно одинок с этими своими ленивыми домоправительницами, которые обкрадывали его и совсем запустили хозяйство, и со своими тремя невоспитанными буйными мальчишками. Я тоже чувствовала себя одинокой, вот я и подумала, что мы наверняка сумеем излечить друг друга от нашего одиночества.

Анна. Ты рассуждала вполне правильно.

Карин. Нет, Анна. Неправильно. С одним одиночеством еще можно справиться. Два — почти непереносимы. Но тут надо только не копаться в себе. А потом появились ты и Эрнст. Это стало чем-то вроде спасения — избавления.


Фру Карин виновато улыбается, она замечает, что употребляет непривычные для себя слова, делает непривычные для себя жесты, она пытается преодолеть гнетущее, набухающее горе, горе, которого никогда не переживала прежде. Она опустошает бокал.


Карин. Налей мне, пожалуйста, еще вина. А ты не хочешь?

Анна. Спасибо, у меня есть.

Карин. Так вот мы с Юханом выбрались из своего одиночества. Впрочем, не знаю. Может, это просто расхожее выражение. Но вы с Эрнстом принесли в дом большую радость, сблизили нас. Нам ведь все время приходилось заниматься вами, любая мелочь была важна.

Анна. И Эрнст стал мамочкиным сынком, а Анна — папенькиной дочкой.

Карин. Не знаю. Неужели?

Анна. Мама!

Карин. Да, да. Наверное, ты права.


Она сидит, отвернувшись, рана тихо кровоточит, почти уже не причиняя боли. Смеркается. Вспыхивают уличные фонари. Сквозь тишину и слабый уличный шум пробивается журчанье реки.


Анна (мягко). Давай ложиться, мама? Нам завтра рано вставать.

Карин (с отсутствующим видом). Да, пожалуй.


Тут она прислоняется лбом к плечу Анны, потом опускается ниже и прижимается головой к ее животу — загадочное движение, почти запретное. Анна отдергивает руки и складывает их на груди, она не знает, как себя вести. Но вдруг в порыве чувств она крепко обнимает мать. Карин всхлипывает — долго, прерывисто. Это необычно и пугающе.

Внезапно она высвобождается из объятий Анны, резко, чуть ли не грубо. Выпрямляется, проводит руками по лицу, поправляет волосы, дважды, и, потерев лоб, отклоняется вбок и зажигает торшер рядом с диваном. Бросает холодный, испытующий взгляд на дочь.


Анна (испуганно). Что случилось, мама?

Карин. Ты должна кое-что узнать.

Анна. Это касается меня?

Карин. В высшей степени.

Анна. А нельзя подождать?

Карин. Не думаю.

Анна. Тогда говори, если это так важно.

Карин. Речь идет о Хенрике Бергмане.

Анна (сразу насторожившись). Так. И?

Карин. Ты пишешь ему?

Анна. Да. Я писала ему. Письмо переслала Эрнсту, потому что не знаю адреса Хенрика. Кстати, ответа не получила. Очевидно, письмо затерялось.

Карин. Не затерялось.

Анна. Ничего не понимаю.

Карин. Ты должна узнать. Я получила письмо, прочитала его и сожгла.

Анна. Нет!

Карин. Я его уничтожила.

Анна. Нет, мама, нет!

Карин. Я обязана была тебе рассказать об этом, потому что твой отец меня предупреждал. Он сказал, что это нехорошо. Что мы не имеем права вмешиваться. Что это причинит вред. Он предупреждал меня.

Анна. Мама!

Карин. Я не собираюсь увиливать. Я считала, что делаю это ради твоего блага. Юхан предупреждал меня.

Анна. Я больше ничего не хочу слушать.

Карин (не слыша). Теперь, когда Юхана нет, я поняла, что обязана рассказать тебе о том, что произошло. Я даже не могу попросить тебя о прощении, потому что знаю, что ты никогда не простишь меня.

Анна (спокойно). Наверное, нет.

Карин. Теперь ты все знаешь.

Анна. Как только мы вернемся домой, я разыщу Хенрика и все ему расскажу.

Карин. Прошу тебя только об одном — не говори ему, что я сожгла письмо!

Анна. Почему?

Карин. Если ты выйдешь замуж за Хенрика. Понимаешь? Если ты ему скажешь, это будет непоправимо. Нам же вместе жить!

Анна. Почему?


Анна задумчиво разглядывает мать. Внутри приятно ворочается незнакомое ей прежде чувство бешенства.


Карин. Теперь ты все знаешь.

Анна. Да, теперь я все знаю. (Пауза, другим тоном.) Давай спать… Нам надо хоть немного поспать, завтра предстоит долгий день.


Она вскакивает с дивана, идет к двери и, обернувшись, вежливо желает спокойной ночи.


В то время (в июле 1912 года) университетский городок замирал так, что казался нереальным или, быть может, приснившимся. Если бы не птичий щебет в черных ветвистых деревьях, тишина была бы просто пугающей. Часы Домского собора, напоминающие о том, что время движется к своему концу, делают тишину еще более удивительной. «Флюстрет» закрыт, оркестры со своими попурри из «Золотых рыбок» и «Прекрасной Елены» перебрались к каким-нибудь целебным источникам или на курорты. В зажиточных домах окна занавешены простынями, словно бы там покойники, и над раскаленными тротуарами печально струится запах средства от моли. Привидение в анатомическом театре Густавианума спряталось в стену за картиной Улофа Рюдбекиуса. Бордель на Свартбэккен закрыт, и его усердные обитатели отправились в Гётеборг обслуживать прибывшую с визитом английскую эскадру. В старинном городском театре в солнечных лучиках, пробивающихся сквозь неплотно закрытые ставни и вычерчивающих волшебные узоры на немытых досках наклонной сцены, пляшет пыль.

Да — пустынно, тихо, нереально, как во сне, чуть пугающе, если у кого есть склонность к такому. Солнце стоит высоко на бесцветном небе. Безветренно, вокруг разлит запах высохших слез, прокисшей печали, подавленной боли — слабый, но вполне ощутимый запах, едкий и немного затхлый.

Некоторые утверждают, что мир погибнет с грохотом, шумом и громом. Я лично убежден, что мир просто остановится, затихнет, замрет, побелеет, растворится в бесконечной космической дымке. Этот июльский день в университетском городке вполне может быть началом такого в высшей степени недраматического конца.

Сцена представляет собой студенческую комнату Хенрика Бергмана, вначале совершенно пустую — ни людей, ни движений. Но вот распахивается дверь, и в комнату, пятясь задом, входит Хенрик, пытаясь протиснуть свой обитый жестью чемодан в узкий проем. Стол, стулья, пол завалены вещами. Он начинает их собирать без всякой системы и без желания. Наконец опускается на пол, зажигает трубку и упирается локтями в колени. В таком положении и сидит — довольно долго.

Внезапно в дверях появляется Анна. У нее за спиной виднеется узкое, грязное, освещенное солнцем окошко, выходящее на улицу. Анна в трауре, волосы забраны под берет, под траурной вуалью лицо кажется бледным, глаза в тени.


Хенрик (продолжает сидеть). Я почти испугался.

Анна (продолжает стоять). Испугался?

Хенрик. Я сидел и думал о тебе.

Анна. И вдруг я — тут как тут.

Хенрик. Как во сне.

Анна. У меня есть кое-что для тебя.


Она уже в комнате. Опускается на колени рядом с ним, начинает рыться в черной шелковой сумочке.


Хенрик. Ты изменилась.

Анна (вглядываясь в него). Ты тоже.

Хенрик. Ты стала еще красивее.

Анна. У тебя грустный вид.

Хенрик. Наверное, потому, что мне грустно.

Анна. Тебе только сейчас грустно или вообще?

Хенрик. Я тосковал по тебе.


Он замолкает, сглатывает, сняв очки, бросает их на стопку книг, смотрит в окно.


Анна. Я пришла, Хенрик.

Хенрик. Это правда?

Анна. Пришла. Я пришла.

Хенрик. Все это как во сне: сперва ты приходишь и говоришь что-то, чего я не понимаю. Потом ты внезапно исчезаешь.

Анна. Я не исчезну.


Улыбаясь, она продолжает рыться в сумочке, находит маленькую вещицу, завернутую в папиросную бумагу, кладет на его ладонь, поднимает вуаль и стаскивает берет, который летит на пол. На лоб падает завиток.


Хенрик. Анна?

Анна. Разверни. Я купила это в последний день, когда мы уезжали из Флоренции. Ничего особенного, наверняка подделка.


Он разворачивает папиросную бумагу: там маленькая, сантиметров пять, статуэтка из потемневшего дерева, изображающая Святую Деву, которая внимает благой вести. Хенрик держит статуэтку на раскрытой ладони.


Хенрик. Это Мария без младенца. Мария в момент Благовещения.

Анна (смотрит на него). Да.

Хенрик. Она теплая, согревает ладонь, удивительно. Потрогай.


Анна снимает перчатку, и Хенрик кладет статуэтку в ее раскрытую ладонь. Она качает головой, улыбается.


Анна. Нет, я не чувствую никакого тепла.


Она ставит Марию на стопку книг рядом с очками Хенрика, потом берет перчатку.


Хенрик. У тебя умер отец.

Анна. Да. Похороны послезавтра.

Хенрик. Тяжело?

Анна. Я жила в его любви, если ты понимаешь, что я хочу сказать. Я никогда об этом не думала, кроме тех редких случаев, когда она мне мешала. Теперь мне грустно, потому что я была такой наивной и неблагодарной.

Хенрик. А где Эрнст?

Анна. Ждет внизу, во дворе.

Хенрик. Ты не хочешь позвать его подняться сюда?

Анна. Нет, нет. Позже. Я не рискнула прийти сюда одна. Ведь шансов почти не было. Я знала, что ты уехал из города. И все-таки не могла удержаться. И сказала Эрнсту: пошли погуляем, оставим ненадолго Дом печали. Пройдем по Огатан, может, столкнемся с Хенриком. Вроде как пошутила. Мы засмеялись. Когда мы проходили мимо твоего дома, Эрнст предложил: «Зайди, посмотри, может, он дома. Держу пари на пять крон, что он дома». — «Ты всегда выигрываешь пари», — ответила я. И я вошла. И ты оказался дома, а Эрнст выиграл пари. Кстати, я знаю, что ты не получил моего письма.


Она быстро встает и подходит к открытому окну, отодвигает занавеску и тихо зовет Эрнста. Он сидит на штабеле досок и курит сигару, с непокрытой головой, в темном костюме, белом галстуке и с траурной повязкой на рукаве. Он тотчас поворачивается лицом к сестре и улыбается.


Эрнст. Мне и здесь хорошо. Скажи, когда у вас появится желание пообщаться.

Анна. Я должна тебе пять крон.


Эрнст не отвечает, ограничившись неопределенным жестом сигарой. Анну распирает от счастья: грудь, голову, ноги, чрево. Она снова поворачивается к Хенрику, который все еще сидит на полу — очевидно, считает, что сон дематериализуется, стоит ему хоть чуточку пошевелиться. Анна садится на шаткий стул со сломанной спинкой. Они молчат, оба немного растерянны.


Хенрик. Ты писала мне?

Анна. Да, письмо было очень важное. Но оно пропало.

Хенрик. Откуда ты знаешь, что оно пропало?

Анна. Знаю, и все.

Хенрик. И о чем ты писала?

Анна. Неважно. Теперь неважно.

Хенрик. Я временно служу в небольшом приходе в нескольких десятках километров отсюда. Мне продлили службу там на полгода. Поэтому я и упаковываюсь. Профессор Сёдерблюм, ты знаешь, кто это…

Анна. Конечно, знаю.

Хенрик. Профессор Сёдерблюм предложил мне подать прошение о постоянной службе в приходе Форсбуда, на севере Естрикланда. Меня предупредили, что там будет нелегко, очень нелегко. Мама, естественно, расстроилась. Она представляла себе что-то пошикарнее.

Анна. Но теперь ты больше не один.

Хенрик. Да, да. Я могу и отказаться?

Анна. Само собой, мы поедем туда и осмотримся. (Практичным тоном.)

Хенрик. Разумеется, если бы я знал…

Анна (трезво). Хенрик, не глупи. Раз ты обещал, значит, обещал, менять такое решение нельзя.

Хенрик. Настоятель там, говорят, стар и болен.

Анна. Мы на него взглянем.

Хенрик. Надеюсь, ты понимаешь, что жалование будет ничтожным.

Анна. Что нам за дело до этого. (Наклоняется вперед.) К тому же, Хенрик! Ты сделаешь блестящую партию, женившись на мне. Я унаследую кучу денег. (Шепотом.) Страшную кучу денег. Что скажешь?

Хенрик. Я не намерен позволить тебе содержать меня.

Анна. Послушай, Хенрик! (Практично и решительно.) Прежде всего, как только пройдут похороны, мы обручимся. Сегодня же закажем кольца, самое позднее в субботу они будут готовы. И мы обручимся, и здесь у тебя устроим вечеринку, на которую пригласим Эрнста, но больше никому об этом не скажем. На следующей неделе мы поедем к твоей матери. Я хочу познакомиться с ней как можно скорее. Ты напишешь настоятелю, что ты со своей будущей женой приедешь в Форсбуду в конце недели, чтобы осмотреть пасторскую усадьбу, церковь и поглядеть на него самого. Затем в сентябре или самое позднее в начале октября мы обвенчаемся — у нас будет роскошная свадьба, Хенрик. На что ты смотришь?

Хенрик. На тебя.

Анна. Мы ждали достаточно. Мама всегда говорит: «Надо принимать решения и брать на себя ответственность».


Она опускается на колени и, обхватив руками голову Хенрика, целует его в губы. Тут же, потеряв равновесие, он падает на пол, в падении привлекая ее к себе.


Хенрик. Не забудь о поцелуях.

Анна. Да, поцелуи очень важны.


И они страстно и жадно целуются. Анна садится. Черное траурное платье все в пыли.


Хенрик. Платье испачкалось.

Анна. Да, ну и вид у меня. (Смеется.) Давай приведем себя в порядок и спустимся к Эрнсту — пригласим его на нашу помолвку в субботу.

Хенрик. А что скажет твоя мать?

Анна. Начиная с Флоренции то, что говорит или думает моя мать, имеет второстепенное значение.

Хенрик. Что-нибудь произошло?

Анна. Можно сказать.

Хенрик. Но я об этом не узнаю.

Анна. Возможно, узнаешь. Может быть, когда мы будем лежать, тесно обнявшись, в нашей постели в пасторской усадьбе Форсбуды, а за окном будет завывать вьюга. Тогда я, быть может, расскажу, что произошло. Но только может быть.

Хенрик. Это связано с письмом?

Анна. Хенрик! По-моему, любящие всегда заверяют друг друга в полной откровенности, до мозга костей, в том, что у них никогда не будет никаких тайн. Это глупо. Я не собираюсь требовать, чтобы ты открывал мне свои тайны.

Хенрик. А правду?

Анна. Правда совсем другое дело.

Хенрик. Мы будем правдивы. Будем держаться правды.

Анна (вдруг посерьезнев). Мы будем стараться.

Хенрик. Придется потренироваться.

Анна (улыбаясь). Придётся. Тебе понравились мои фрикадельки? Не…

Хенрик. Гадость!

Анна. Видишь! (Улыбается.) И так далее. Пожалуйста, помоги мне отряхнуться!


Помогая друг другу привести себя в порядок, они не могут удержаться от объятий и поцелуев — горят щеки, горят ладони. Наконец им удается выбраться в коридор и спуститься по узкой деревянной лесенке. Эрнст, поднявшись со штабеля, всплескивает руками при виде сплетенной в объятиях парочки. Друзья медленно сближаются и, остановившись в нескольких метрах, смотрят друг на друга с радостной нежностью.


Эрнст (Хенрику). У тебя такой вид, словно ты не от мира сего.

Хенрик. Я в самом деле не от мира сего.

Эрнст. У тебя, сестричка, губы пунцовые.

Анна. Ага, пунцовые.

Эрнст. Недавно ты была совсем бледная. Как сиг.

Анна. Я посваталась, и Хенрик согласен взять меня в жены. Представляешь, до чего просто все иногда бывает?


Эрнст подходит к Хенрику, обнимает его, отступает на шаг и, полюбовавшись, обнимает его еще раз, крепко стукнув по спине. Потом целует Анну — в щеки, глаза и в губы.


Эрнст. Вы мои любимые и всегда ими будете.


После чего компания отправляется к ювелиру на Санкт-Ларсгатан.


Эта Хроника произвольно превращает главное во второстепенное, и наоборот. Иногда она позволяет себе обширное отступление, опирающееся на шаткий фундамент устной традиции. Иногда уделяет большое внимание нескольким строчкам какого-нибудь письма. Внезапно строит фантазии по поводу каких-то фрагментов, выныривающих из мутной воды времени. Полное отсутствие достоверности в фактах, датах, именах, ситуациях. Преднамеренное и последовательное. Поиски ведутся на темных тропинках, это ни в коей мере не судебный процесс — ни открытый, ни закрытый — над людьми, принужденными молчать. Их жизнь, описанная в нашей хронике, иллюзорна, быть может, это фиктивная жизнь, и тем не менее она более отчетлива, чем их настоящая. Зато раскрыть их глубинную правду хроника не способна. У хроники своя, в высшей степени случайная, правда. Желание продолжать записи — это день ото дня все более дружелюбное желание — единственный веский аргумент в пользу данной затеи. Сама игра и есть движущая сила этой игры. Это как в детстве: открыть поцарапанные белые дверцы шкафа с игрушками и выпустить на волю природные тайны вещей. Проще не бывает.

С учетом вышесказанного, наше повествование перескакивает ту минуту, когда Анна показывает свою руку с блестящим обручальным кольцом усталой фру Карин. Та просто-напросто ограничивается несколькими фразами: «Знаю, знаю. Надеюсь, ты понимаешь, что делаешь. Теперь должен наступить мир. Пусть Хенрик узнает, что семья ему рада».

Хроника не упомянет и того, как взорвалась бомба вечером после похорон, когда все собрались в салоне Мамхен, чтобы обсудить предстоящие практические проблемы. Не станем мы рассказывать и о том, как Оскар позднее тем же вечером вместе со своей больной раком и угасающей женой Свеей отправляется спать. В ее переполненном злобой сосуде открывается кран, и она изрыгает гадости по поводу священников вообще и Хенрика Бергмана в частности. Наконец Оскар берет слово и говорит тоном, не допускающим возражений: «Заткнись, Свеа. Нам же, черт побери, грозит, что он будет нашим родственником!»


Итак, фру Карин созвала семейство на совещание в столовой дома на Трэдгордсгатан. Прошло несколько дней после похорон, на спущенных маркизах горит июльское солнце. Блестит черная поверхность громадного стола на львиных ножках, с которого снята скатерть. Присутствующие тоже в черном, черное в черном на фоне светлых обоев и ярких картин. Фру Карин заняла место в торце, обращенном к окну, слева сидят Оскар и Свеа, справа Густав и Марта. Карл потеет от похмелья и тоски справа от Свеи. Девочки свернулись калачиком на диване у стены. И наконец Эрнст, Анна и Хенрик расположились напротив фру Карин.


Карин. …итак, я попросила вас прийти сюда, чтобы обсудить некоторые важные вопросы. Но перед этим я хочу приветствовать Хенрика и сказать ему, что мы рады видеть его среди членов нашей семьи. Давайте забудем былые распри и озлобление. Мы должны подвести черту под прошлым. Если честно постараться, примирение и дружба вполне возможны.


Фру Карин улыбается Хенрику и Анне. Остальные члены семейства делают то же самое, набор улыбок получается весьма разнообразный. На стекле бьется муха. Фру Карин вертит брильянтовое кольцо, место которому навечно определено между двумя массивными обручальными кольцами.


Карин. Мы были у адвоката Эльгеруса и познакомились с последней волей вашего отца, с его завещанием. Если я правильно поняла, все без исключения (взгляд в сторону Карла) согласились с существующими распоряжениями и сочли, что они продиктованы заботой. Я благодарна вам за единодушие. Пока Юхан был жив, мы с ним раз или два обсуждали, что будет с домом, если он умрет раньше меня. Он твердо объявил свою волю — дом остается в моем единоличном владении, а остальным членам семьи будет предоставлена компенсация в виде акций и капитала. Я отгоняла от себя эту возможность, не хотела об этом говорить, но когда речь зашла о доме, я поняла, что не хочу им владеть. Поэтому я попросила адвоката Эльгеруса изучить вопрос о продаже. Вчера он сообщил мне, что получил весьма выгодное предложение от Школы домоводства, расположенной напротив. Им уже давно стало тесно, потому они готовы немедленно заключить сделку. Я сказала, что положительно отношусь к этому предложению, но, естественно, обязана обсудить вопрос со своими сыновьями, которые живут в трех квартирах дома. Школа выразила готовность подобрать им равноценное жилье. Что до меня, то я заявила, что собираюсь остаться здесь, но намерена поделить квартиру пополам. Столовую я перегорожу стеной, оставив за собой четыре комнаты и кухню. Я предупредила Сири, что с первого октября не нуждаюсь в ее услугах. Она, конечно, расстроилась, потому что работала у нас почти двадцать лет, но ей будет выплачена приличная сумма, и она переедет к своей сестре в Смоланд. Есть вопросы?


Хенрик разглядывает своих новых родственников: замкнутые лица, неуверенные взгляды, сжатые губы. Нет, не у Анны и не у Эрнста, у них такой вид, точно все это их не касается. Что соответствует действительности. Напряжение скоро становится густым и липким. Карл смежил веки, очевидно, притворяется отсутствующим. Оскар улыбается вежливой, непроницаемой улыбкой. Густав перебирает часовую цепочку, выпущенную на округлость жилета, и, выпятив губы, смотрит в окно. Голова Свеи на жилистой шее трясется. Лоб у нее побагровел, на усиках над верхней губой выступили капельки пота.


Свеа. Как всегда, когда Карин выдает нам свои декреты, никто не осмеливается и слова вымолвить.

Оскар. Свеа, прошу тебя!

Свеа. Придется мне сказать то, о чем все думают.

Густав. Я заявляю протест. Свеа не представляет интересов семьи. Насколько мне известно, она представляет только саму себя.

Свеа. Странно. Разве не Густав сказал только вчера, что мамхен смертельно опасна. Будешь отрицать?

Густав. Ты лжешь, Свеа, и сама прекрасно это знаешь. Ненависть Свеи к нашей матери, по-видимому, не знает границ.

Свеа. Поскольку я скоро умру, я, вероятно, единственная, кто осмеливается говорить правду в этой семье!

Оскар (терпеливо). Свеа, пожалуйста.

Свеа. «Свеа, пожалуйста», «Свеа, прошу тебя». Это все, что ты можешь сказать.

Карл (внезапно). Заткнись, Свеа. А то лопнешь со злости. В твой рак больше никто не верит. Естественно, он не может существовать в теле, отравленном злобой. Впрочем, должен сказать, что решение мамхен было несколько неожиданным. Когда начальник прикажет выставить нас вон?

Густав. По-моему, мама Карин своим стремительным шахматным ходом хочет намекнуть нам, что она терпела нас двадцать лет и теперь страшно устала и от нас, и от наших семей. И за это осуждать ее не приходится.

Марта. А мы так любили свою квартиру. Куда же нам теперь деваться?

Густав. Не будь идиоткой, Марта! Нас же все-таки не на улицу выбрасывают.

Оскар. У меня лично возражений нет. Дом принадлежит маме Карин. Это сказано четко и ясно, без тени сомнения. Мы получим щедрую компенсацию. Насколько я понимаю, мама может делать с домом все, что ей вздумается. Кстати, а мы когда-нибудь с ней считались?

Свеа. Зато подлизывались, подмазывались, угождали вовсю! А стоило ей отвернуться, насмехались и плевались! Вы — Густав Окерблюм, Карл Окерблюм, Оскар Окерблюм. Мушкетеры.

Эрнст. Если этот треп будет продолжаться в таком же духе, я позволю себе удалиться. Нам бы следовало подумать о том, что Хенрик Бергман сегодня с нами в первый раз. Ради него и Анны я прошу попридержать языки. (Хенрику, улыбаясь.) Не бойся, бывает и хуже. Честное слово, мы иногда бываем похожи на людей.

Карл. Пожалуй, можно сказать, что смерть папы откупорила бутылку.

Густав. Сравнение, достойное брата Карла.

Карл. Да будет тебе известно, милый Хенрик, что брат Густав — духовный глава семьи. Если ты попросишь у него совета, он тебе выдаст целых три. Если же ты не последуешь его совету, то позднее хлебнешь лиха, и проделано это будет в изощренно-академическом духе. Профессор заседает в государственной комиссии по профессуре, так что ему хорошо известно, на какие клавиши нажимать. Предупреждаю тебя по дружбе, Хенрик. Остерегайся и фру Марты. Слишком уж она любезна с красивыми юношами.

Марта (смеется). Карл, ты невозможен. (Замахивается на него.)

Карл (обливаясь потом). Марта, когда эти поминки закончатся, я тебя поцелую.

Оскар. Я считаю мамино решение вполне продуманным. Мы все жили в каком-то сочетании обманчивой надежности, принуждения и привычки. Жизнь стала напоминать стоячую воду. Наши отношения заплесневели, а мы и пальцем не пошевелили. Нам будет только полезно разъехаться.

Свеа. А как с дачей?

Оскар. Дача всегда принадлежала мамхен.

Свеа. Значит, теперь и летом нам некуда будет деться?

Оскар. Успокойся, Свеа. Ты же никогда не любила дачу, только и говорила о курортах да о Париже. (Язвительно смеется.) Не понимаю, как это мы так долго уживались вместе.

Анна. А почему молчит мама?


Все оборачиваются к фру Карин. Все это время она сидела, чуть склонив голову и поигрывая узкой линейкой. Сейчас она поднимает глаза и смотрит на свое семейство с отсутствующей, чуть ли не сонной улыбкой.


Карин. А что вы хотите от меня услышать? Вы ведь вечно ссорились между собой. Теперь, когда папа умер, вы набросились на меня. Это естественно. И я должна это понимать.

Густав. Извини, мама, но вообще-то только Свее следовало бы…

Карин (поднимает руку). Дай мне закончить. Порой я не могу себя перебороть и начинаю думать о том, как бы сложилась жизнь семьи, если бы я не вышла замуж и не несла бы своей доли вины. (Улыбается.) Да, смешная мысль! Я так горела энтузиазмом, так хотела всем добра: порядок, чистота, сплоченность… образование. Благие намерения. Не подумайте, что во мне говорит горечь. Просто я размышляю.

Карл. А что было бы с тобой, мамхен, если бы ты не была вынуждена заботиться о нас?

Карин. Ах, Карл! Ты задаешь умные вопросы, хотя сам… такой беспорядочный. Что было бы со мной? Наверное, продолжала бы учительскую карьеру. Продолжала бы учить и воспитывать других детей. Я, пожалуй, никогда не сомневалась в правильности своих действий. Возможно, по мелочам я и ошибалась, но в главном мне себя упрекнуть не в чем.


Неуверенность. Размышления. Пустота. Отвращение. Равнодушие. Горечь. Усталость. «Пойдемте в гостиную пить кофе, — говорит Анна. — Я испекла торт». — «Конечно», — сразу же отзывается фру Карин и встает из-за стола.

«Мы не такие ужасные, как это может показаться, — говорит Густав, прижимая чашку к животу и осыпая жилет крошками торта. — Иногда, Хенрик, мы бываем весьма и весьма приятными людьми». — «Анна с Хенриком обязательно должны прийти к нам на обед в честь помолвки», — жужжит Марта, обнимая Анну сзади. «До чего хорошенький мальчик», — шепчет она в ухо Анне. «Забудь все эти дрязги, — говорит Оскар Окерблюм, кладя руку на плечо Хенрика, — называй меня просто Оскар. Наша последняя встреча у меня тоже оставила весьма неприятный осадок, но я был преувеличенно ретив, считал, что обязан очертить границы. Я, если мне будет позволено сказать так о себе самом, человек кроткий. Вы с Анной обязательно должны прийти к нам на обед до нашего отъезда на дачу!»

Свеа гладит Анну по щеке своей изможденной, покрытой пятнами рукой. «Мне страшно стыдно за свою вспышку. Доктор говорит, что это лекарство выбивает меня из равновесия. Пусть Хенрик не думает, что тетя Свеа (Хенрик может называть меня тетей Свеей) такая уж противная всегда». Подплывает Карл, он дышит в лицо растерянному жениху: «Я предупреждал тебя, и вот ты попался! Что ж, пеняй на себя, несчастный. Анна — прехорошенькая, только не поддавайся очарованию ее мордашки. Слишком уж много в ней от Окерблюмов. Я вот тут предостерегаю твоего будущего супруга, — ухмыляется Карл, дыша в лицо Анне. — Предостерегаю черт знает как, ну, да это, верно, бесполезно». «Что ты пил, Карл?» — спрашивает Анна с напускным гневом. «Да уж пахнет не розами», — отвечает Карл, вздыхая.

«Уходим! — Эрнст тянет Хенрика за рукав. — Я сказал маме, что нам надо тебя проветрить. Пошли, Анна, ну и гадость ты испекла». — «До свидания, тетя Карин, спасибо», — бормочет Хенрик, кланяясь спине фру Карин. Она оборачивается — только что она велела Лисен перенести ужин на час. «До свидания, тетя Карин», — повторяет Хенрик, кланяясь еще раз. «Ты ведь вернешься к ужину! — мягко говорит фру Карин, лицо ее бледно, в глазах — усталость. — Ты ведь вернешься к ужину?» — «Нет, спасибо, мама, мы не вернемся к ужину, — решительно отвечает Эрнст. — Мы идем развлекаться с Анной и Хенриком. Напьемся, как свиньи». Фру Карин с улыбкой качает головой. «Приятного вечера, — говорит она поспешно. — Деньги есть?» — «Спасибо, мамочка, нам хватит», — говорит Эрнст и целует мать в губы.


Загрузка...