Под музыку фортепьяно, блаженствующую внизу, постепенно поднимающуюся и вновь оседающую, дрожащую в исступлении, он декламировал песню, предложенную фрейлейн Франциской и разученную вместе с ней. Его голос был сиплым, и казалось, в нем никогда не хватит силы для подъема, который требовался в финале. Дело в том, что стихотворение, которое начиналось меланхолично и цинично, взмывало в конце в нарочитом порыве на некую гимническую и одновременно религиозно проникновенную и все же как-то не совсем серьезно обозначенную высоту.
«У нас прелестные ножки, – затянул его неуверенный приглушенный голос, он вопрошал, обращаясь к красной карусели, – но кто же нас возьмет? Ох, как мы одиноки – все сутки напролет».
Внизу кто-то громко произнес: «Этого следовало ожидать...» Андреас услышал и еще сильнее потупил взор. Он улавливал, как постукивают вилки, и даже легкое бульканье, с которым вино текло из бутылок, не ускользало от его внимания. В состоянии смятения все его чувства были болезненно обострены. Но он выкладывался дальше, рассказывая со сцены:
Мы спали в теплых кроватях
И жаждали смерти и страсти,
Мы жили в таких захолустьях.
О, как нас тянуло прочь.
На этой последней строке он слегка запрокинул голову Этот ритм песни, чарующий такт, который ему так нравился: вот сейчас был он, сейчас он вступил. И пусть те внизу подтрунивают, жуя свои бифштексы. Он и сам знал, что с точки зрения литературы это было не на высоте, но это и называлось: «напето на улице». Но вот фортепьяно воззвало к нему ввысь командно, принуждая. Не задумываясь больше о смысле, он завопил голосом, внезапно обретшим полноту, обращаясь к зрителям:
И вот мы уже на панели
С багровым платком на плече –
Мы ходим, гуляем степенно
И нам на все наплевать.
Ой, скоро мы, скоро погибнем,
Тут долго пожить не дадут,
Мы гибнем, мы гибнем, мы гибнем,
Уж близится праведный суд.
А сейчас нужно выложиться на полную, нарисовать голосом неизбежность кары и великое милосердие Господа:
Мы близимся к Божьему трону,
Как гневно грозит его лик,
Склонили смиренно мы голову –
Смотрите, но он не сердит!
Но вовсе не мы виноваты.
Ох, как мы одиноки,
О, как нас тянуло прочь.
У нас прелестные ножки...
Каким тихим стал под конец его голос. Совершенно изможденно прозвучали заключительные слова – смертельно усталое, последнее, молящее о помощи упоминание ног. Этот поблекший голос делал их виновными во всем – со всей их красотой. Но именно его голосом это было сделано здорово.
Аплодисменты были слабые, даже обидно жидкие. Уличную песенку нашли скорее циничной, даже по сравнению с веселым шансоном Альмы о По.
Фрейлейн Франциска неожиданно оказалась рядом с ним в своем хулиганском одеянии. Черные волосы беспорядочно окаймляли ее строгое лицо. Сейчас наступил черед их совместного выступления, их замечательного дуэта. Они великолепно его отрепетировали, фрейлейн Франциска добивалась качества. Это был небольшой, немножко странный музыкальный скетч, такая взволнованная, смущенная беседа между хулиганкой и накрашенным матросом. Все окончилось тем, что Франциска, с горьким юмором подхватив юбки, с гневом и страстью танцевала вокруг него, притопывая, в то время как он стоял в центре, надвинув шапочку на лоб, закрыв глаза и аплодируя в такт. Финалом, по-видимому, должен был быть момент, когда она с истошным воплем и всклокоченными волосами кидалась к его ногам.
Эта яркая разбойничья сценка, которую фрейлейн Франциска практично подготовила для себя, понравилась публике «Лужи» куда больше. Аплодисменты были искренние, а когда Андреас уже сидел в гримерке, собираясь снимать грим, фрейлейн Цайзерихь зашла к нему и произнесла презрительнее, чем обычно – ее трудно было обмануть этими жидкими хлопками: «Идите же на сцену; покажите господам свою порочную красоту – вы слышите, по вам стосковались». Он повиновался ее приказу; пошел, и вновь перед его утомленными глазами была карусель, в ушах звучали аплодисменты, не означавшие ровным счетом ничего, какой-то идиотский шум. Он стоял в матросском костюме и кланялся им, потягивавшим красное вино. А Паульхен, еще более щуплый и хрупкий в своем лиловом шелковом одеянии, стоял за кулисами и смотрел на него. Он слабо помахал и зашептал одними губами: «Это было божественно, ты это восхитительно сделал».
Когда Андреас вновь оказался в гримерке, он приложил лоб к зеркалу. Вот оно – его лицо. Та, которая жила за счет трех вульгарных песен и дешево поблескивающего парчового платья, назвала его красоту «порочной». Ему казалось, что и он сам уже видит черты раннего увядания на этих слишком выбеленных щеках, вокруг этого кроваво-алого рта, который своей неестественностью мог опорочить все, к чему прикасался. Порочный? Разве она не права? Его глаза болезненно выглядывали из черно-красных глазниц, предусмотрительно подведенных рукой фрейлейн Франциски. «Что же с этой молодостью?» – слышал он сомневающийся девичий голос. Но как всегда, когда хуже уже быть не могло, он улыбнулся. «О, эта сладкая опасность, – говорила улыбка, – о, таинственная угроза – благая надежда на истину – блаженное, хорошо замаскированное знание того, что истина уже близка...»
Вечером он пил. Там, где завывал и гремел джаз, где в небольших ложах кокотки пускали в ход свои пышные прелести, Андреас сидел с незнакомыми людьми в клубах сигаретного дыма, смеялся, рассказывал совершенные глупости, увлеченно болтал и пил.
Вечером он вернулся домой и обнаружил на ночном столике маленький кактус. Рядом лежала вульгарная розовая карточка. «От Генриетты. Сердечно поздравляю с первым выступлением». С тяжелой головой он молча смотрел, не в силах пошевелиться, на робкое, колючее, но все же одобрение этого зажатого сердца.
***
После того, как он спел во второй вечер, Альма Цайзерихь просунула свое тощее лицо в его маленькую гримерку, где он полураздетый сидел перед зеркалом, не находя сил от усталости, чтобы снять грим. «Вами интересуется господин, – бесцеремонно сказала она, перекосив свой безобразный рот, – полагаю, вы не откажетесь его принять».
Господин, по-видимому, стоял прямо за ней. Едва она исчезла, он вошел в каморку, толстый и разодетый. Он вставил монокль и кисло огляделся – повсюду лежали костюмы, грим, сигаретные окурки. Но вот он уже рассмеялся медузообразным ртом и представился с венским акцентом: «Мое имя Дорфбаум. Я, собственно, писатель».
Андреас не понял, почему тот сказал «собственно». Сидя вполоборота к посетителю за своим измазанным трюмо, он побелел. «Да», – выдавил он, и не смог произнести больше ни слова.
По разодетый господин Дорфбаум улыбался и подмигивал, стоя вплотную за его спиной. Андреас только сейчас заметил, что у него в руках даже был букет сирени. Так вот, господин Дорфбаум очаровательно говорил, дыша в затылок: «Вы очень весело пели, действительно, очень весело».
На что Андреас с комом в горле, дрожа всем телом, ответил: «Может быть, присядете?»
Хотя даже язык практически перестал слушаться его, он все же нашелся и необычно ловким движением кисти как во сне, отведя взгляд, указал на свободный стул.
5.
Берлин был огромен.
Хотя Андреас и ненавидел его до глубины души, начиная с того самого утра, когда тот подавил его своей немилосердной омерзительностью, как в кошмаре, он бродил по нему каждый день и каждую ночь, полный смирения, вновь и вновь – ради его необъяснимой, полной тайн, никогда не иссякающей громады. Он не осуждал его порочность, он не находил упреков для гой грязи, из-за которой многие предрекали ему катастрофу. Он лишь ходил по нему и смотрел, потому что так много людей жило в нем, старалось, стремилось найти здесь свое воплощение. Те, кто ежедневно, вновь и вновь выполняли свою маленькую работу, находили в своем усердии удовлетворение, а те, чьи усилия были экстравагантны, кто в своем тщеславии хотел добиться выдающегося, значимого, – отчаянно красноречиво или затаенно молча кружили по городу, но рано или поздно все же были вынуждены капитулировать. Были и те, которые совсем пали, возможно, даже не поборовшись перед этим, и которых теперь назвали «потерянными». Андреас сталкивался со многими из них. Одни доставляли ему больше, другие – меньше хлопот. Он встречал их на улице, в кофейнях или в пансионе «Майерштайн», куда они приходили в гости то к одному, то к другому. Он разговаривал с ними, он вглядывался в них, он пытался в них разобраться.
Молодежь, посещавшая Анну, была проста и усердна – усердна на какой-то страстный, почти монашеский лад. Они непривычно одевались: носили льняные рясы и сверху широкие пальто из грубой шерсти. У них были непроницаемые, но теплые глаза, тяжелая походка.
У фрейлейн Барбары тоже бывало много гостей, но это были уже совершенно другие личности.
Она любила молодых биржевиков, которые носили короткие меховые сюртуки, пренебрежительно смеялись в нос, когда речь заходила об искусстве и литературе, предпочитали гордиться своей непременной элегантной спортивностью, а все, выходившее за ее пределы, не представляло для них никакого интереса.
К фрейлейн Лизе, занимавшейся прикладным искусством, напротив, ходили темно одетые, по-пасторски высокомерные господа, строгие интеллектуалки и застегнутые на все пуговицы, косо поглядывающие подростки. Андреас знал, что это – посвященные неких глубоко законспирированных религиозно-философских сект, которые все обо всем знали. Они нравились Андреасу меньше других. Ему были несимпатичны все те, которые высокомерно полагали, что нашли выход, хотя речь всего-навсего шла о тупике.
Паульхен был ему все же приятней, несмотря на свою глупость. На его молочном, ничего не выражающем лице все глубже обозначалась маленькая болезненная черточка вокруг рта. Андреас догадывался отчего.
Андреас, преисполненный смирения, изменившийся на какой-то чудной сомнамбулический лад, прислушивался, приглядывался ко всем.
Как огромен был Берлин днем! Андреас практически не видел того, что здесь творилось, как здесь жилось и страдалось. Но он чувствовал это в воздухе, он вдыхал это, и его сердце начинало трепетать.
Он смотрел на детей, бледных и некрасивых, как его подружка Генриетта, играющих в сорняках за дощатыми заборами, и ужасался тому, что каждый из них, тощий и невинный, имел свою собственную судьбу, созревал для своей собственной вины. И у мальчиков, которые в своих кургузых костюмчиках серьезно и молчаливо шли в школу, на лице уже были написаны свои вопросы. Он заглядывал в лицо каждого проходящего мимо и видел в каждом какую-либо авантюру Он даже прислушивался к промозглым шорохам улицы, которые казались существенными, пронзительными и немилосердными. Но для Андреаса, как для задумчивого и слушающего ребенка, они сливались в огромную человеческую песню.
Но насколько огромнее город становился ночью! Он постепенно разрастался до масштабов пылающего гигантского сна, который неожиданно, по высшему немилосердному велению Господа должен был превратиться в кровь и наполненную страданиями явь. Как непомерно велик был город, когда с наступлением вечера, как на большой праздник, воспламенялось все необузданное великолепие электрической рекламы, все его кружащееся, постоянно вспыхивающее освещение, когда он, деловитый и опьяненный одновременно, лежал у ног Господа, как сгорающий от страсти зверь.
Так Андреас бродил после своего пения в «Луже» по улицам, а Паульхен и фрейлейн Франциска сопровождали его.
Они мало разговаривали, эти трое. Франциска в белесо-красной шляпе, надвинутой на лоб, мрачно смотрела перед собой черными прищуренными глазами, изредка бросая на Андреаса тяжелый взгляд. Бледный Паульхен семенил в своих светло-желтых туфлях, с лиловым шелковым платком в нагрудном кармане дамского пальто, с пугливо поджатым тщательно подведенным ртом. Андреас находился между ними в своем светлом пальто из верблюжьей шерсти, чаще без шляпы.
Желто-серые вытянутые машины торопясь скользили мимо них. Между чернотой ночи и яростной желтизной светящейся рекламы, недовольно обсуждая между собой дела, дефилировали старые кокотки, высохшие, как мумии, в своих убогих мехах и безвкусных красных полусапожках. Звонкие голоса торговцев газетами, срываясь и захлебываясь, звучали так, словно все сумасшедшие и мудрейшие собрались, чтобы в таинственных трещащих заклинаниях рассказать предания этого города.
Больше всего на свете Андреас любил, когда в такой вечер Франциска предлагала посетить одно из заведений «по теме».
Вблизи главных улиц, хотя разумеется в укромных уголках, можно было найти такие кафе. Тут царило игривое веселье, и юноши в кокетливых нарядах бросали в зал серпантин. С дамским очарованием приветствовал старых знакомых хозяин – бледный и полный, сильно надушенный. Молодые люди издали пронзительные, ликующие возгласы, увидев Андреаса, Пауля и Франциску, входящих в кафе. Они начали делать навстречу им легкие движения руками, как будто бросали любимым посетителям цветы или шелковые шарики, восклицая: «Эй, солнышко! Нет, вы только посмотрите на этих трех очаровательных сестренок!» Они покачивались в танцующих движениях на высоких неудобных барных стульях, на которых сидели, поджав ноги. Но вскоре они подсели за столик к троице, которую знали как благовоспитанную, сначала немного посмеялись, побезобразничали с шелковым шлейфом, который пытались носить, как взрослые дамы, в них они как бы уже превратились, пригубили поднесенного вина. А потом их глаза быстро посерьезнели, их тщательно накрашенные лица заметно осунулись под слоем грима, они сели, теперь уже двигаясь без жеманства, и начали говорить о деньгах.
Разговор стал деловым и сосредоточенным. Паульхен по сути такой же, как они, хотел узнать их доходы, сколько платит тот, а сколько – этот. Тихими, пугливыми голосами они давали справки. У них были такие нежные лица – надо было только внимательнее приглядеться – нежные лица с тусклыми глазами. Андреас внимательно разглядывал их.
Он нашел, что они все немного походили на Паульхена. У них всех был такой же взгляд, да и черты увядания у рта были ему знакомы. У каждого их прочертила своя судьба. Видно было, что всем им жилось нелегко.
В то время как фрейлейн Франциска по-матерински сидя в компании парней, деловито высчитывала, сколько денег можно дать тому или иному, особенно нуждавшемуся. Паульхен, подперев голову, с легким возбуждением в глазах погрузился вместе со своими бывшими приятелями в непристойные рассказы. «Я тебе скажу, – шептал он, отчаянно поднимая брови, – этот господин Дорфбаум – нет, этот жирный господин Дорфбаум!!!» И внезапно, почти удовлетворенно замолкая, он дружески хлопал собеседника по плечу. Андреас еще никогда не видел его так сердечно, так радостно смеющимся. «Слушай, – говорил Паульхен, – мы же два жалких кретина!» И юноша, кому предназначалось это признание, ликовал вместе с ним. Тут все смеялись – из-за бара, с танц-пола, где они, угловато обхватив друг друга, неестественно вышагивали под музыку. Все поднимали бокалы с шампанским и стаканы с лимонадом, пили за здоровье друг друга, одновременно смеясь с неестественным выражением лиц, безудержно, странно, как будто по какой-то молчаливой договоренности. Между ними сидел Паульхен со своим молочного цвета лицом. Он посерьезнел первым. Смех оборвался, они опять сидели с наполненными страхом глазами и говорили о своей нужде.
Из всех этих кафе «Райский садик» нравилось Андреасу больше всего. Оно располагалось на втором этаже элегантного дома, поднимались туда по выстеленной красным лестнице. Встречи оказывались весьма неожиданными и особенно игриво-восторженными. Здесь можно было встретить Лепесток Розы – уже стареющего, но стройного, как кипарис. Хотя следы увядания обозначились на его щеках и вокруг рта, но танцевал он все так же гибко и нес свою кудрявую голову, окрашенную в цвет каштана с краснотой, все так же очаровательно, как опереточная дива. Он сунул Андреасу под нос надушенный платок, восклицая: «Живо, живо – эй, избранник!» – и погрозил ему вслед пальцем, увенчанным кольцами. В углу сидел маленький Борис, мягкий и оцепенелый от дури, которую он постоянно принимал, устало подперев голову У него было утонченное лицо и глаза, трогательно приглушенные изнутри. Андреас подсел к нему, когда Паульхен танцевал с Лепестком Розы, и тихо заговорил. Борис поднял как будто ослепшие глаза – казалось, что они вообще ничего не видят – на своего единственного друга, который каждый раз приходил и спрашивал, как у него дела, и ответил: «Спасибо, у меня все хорошо. Моя хозяйка собирается меня вышвырнуть. Спасибо, что вы спросили об этом...» Но как трогательна была его беглая и болезненная улыбка, с которой он взял деньги, протянутые Андреасом. Меж тем на танц-поле напротив появился невысокий брюнет в смокинге. Его приветствовали нарочито бурными аплодисментами, он грациозно оперся о бедро и запел свою песенку. «Хочешь подцепить клиента, погуляй по...». И мальчики с панели отбивали такт своими лакированными туфлями. Борис, уже один за своим столиком, отвернувшись к стене, быстро взял одну из тех маленьких белых щепоток, которые так аппетитно пахли, как нюхательный табак, давали носу прохладу, как мята, а в итоге имели столь необратимые последствия.
Позже, когда было два или три часа ночи, они поехали в необжитую часть города, вниз к реке, где тускло светили газовые фонари. Они остановились перед «Подвальчиком святой Маргариты». Здесь их тоже сердечно приветствовали, но эта сердечность была сдержанной, менее бурлящей и уж вовсе не такой пляшущей, как там, на Западе. Помещение, в которое надо было спуститься по паре ступенек, оказалось низким, а воздух – таким спертым, что его было тяжело вдыхать. Хозяин с отвислыми белыми усами ходил взад и вперед, приземистый и тугоухий, трепал ребят по голове, добро ворча, если они ему нравились, раздавая затрещины, если они его злили.
Фортепиано причитало что-то трудно различимое, но Паульхен уже танцевал в центре зала с негром, который свирепо закинул голову, как-будто подставил своему стройному партнеру большое лицо с кроваво-красным распахнутым ртом для поцелуя. В то время как Андреас обсуждал что-то важное с довольно запущенно выглядевшим матросом, с трубкой в зубах и светлыми волосами на прыщавом лбу, и обстоятельно пытался что-то ему втолковать на нижненемецком диалекте, фрейлейн Франциска сидела совсем одна у стены, неподвижная, словно маска.
Трансвеститы затеяли спор. Они грозно встали за своим столиком – длинные парни в дамских нарядах – их голоса хрипло и злобно доносились из-под шляп черного шелка. Хозяин сусами энергично вмешался, он даже ударил одну из «дам» прямо в лицо, так что на большой, в синюю клетку платок, потекла кровь. Негр демонстративно скрылся в туалете. К фрейлейн Франциске подсел мальчик-подросток. Его детское, но опустошенное лицо было грязным. Он принял фрейлейн Франциску за мужчину в женской одежде и, отвернувшись, с неожиданным остатком стыда спросил, не занят ли господин на этот вечер. Другой, сидевший один за деревянным столом, заснул за своим пивом. Он громко храпел, положив голову на руки.
Воздух был таким спертым, что его было тяжело вдыхать. Андреас тихонько сидел у барной стойки, где дряхлая супруга усатого наливала шнапс. Напротив, в глубине зала, Паульхен с пугливо поджатым ртом уже полулежал в объятиях жаждущего негра.
Трансвеститы собирались уходить, нервно возясь с сумочками и зонтами. Они пригрозили хозяину полицией и поспешили к дверям. Фрейлейн Франциска копалась в портмоне, пытаясь отыскать хоть немного мелочи для пятнадцатилетнего, принявшего ее за «клиента». Она долго искала, а чумазый ребенок со страхом следил за каждым ее движением.
Внезапно Андреасу пришло в голову, что Борис все еще сидит в «Райском садике», мягкий и оцепенелый, и ждет, пока его кто-нибудь снимет. Эта мысль ворвалась в его сердце с такой силой, что казалось, оно разорвется на месте. Он подсел к Франциске и потрепал мальчишке совершенно запущенные волосы. «Как тебя звать?» – спросил он и вдруг почувствовал, что Франциска устремила на него свой серьезный, неподвижный, вопрошающий взгляд. Мальчик сказал «Ганс». Франциска добавила, как бы поясняя: «У него, собственно, вообще нет жилья» – не сводя свой черный взгляд с Андреаса, который все еще не понимал ее туманной реплики. Он просто гладил мальчика по голове, и размышления его сердца были тихи и неясны. «Мне как-то снилось, – мечтал он, продолжая гладить, – что на меня снизойдет благодать великой невинности – даже на том пути, который я избрал. Сейчас я, кажется, знаю, как это произойдет».
Наверху вновь открылась дверь. Бритый актер в мехах пришел, чтобы подыскать себе кого-нибудь на ночь. Издалека доносился шум улицы. Все еще слышны были звонкие голоса торговцев газетами. Они все еще рассказывали предания этого города – в заклинаниях, которые никто не понимал, – очень далеко, на краю света.
Негр куда-то исчез вместе с Паульхеном.
Франциска сидела, как сидят только женщины: ожидая, спокойно, с легкой таинственной улыбкой. Так она сидела и смотрела на Андреаса.
Но он гладил мальчика и мечтал. Только гладил и мечтал.
6.
Вечерами Андреасу приходилось сталкиваться с весьма странными субъектами.
Выяснилось, что там в круглой, как карусель, «Луже», обращали внимание не только на его ноги. Для многих этот накрашенный юноша представлял еще и определенный педагогический интерес. Было неизвестно, вызывали ли этот интерес его беспомощная привлекательность, его, пожалуй, уже ущербная красота или же они прислушивались к тоскливым, страстным текстам его стихов – с мыслью, что за этим должно что-то скрываться. У кого-то появлялось желание помочь, у кого-то – стремление спасти того, кто близок к пропасти. Они приходили к нему и говорили, они нападали на него, предупреждали его, указывали на грозящую ему опасность. Он не протестовал, наоборот, размышлял над их словами, прислушивался к ним серьезно и задумчиво, пропускал их через сердце и во многом соглашался с ними. Но в итоге все разбивалось о его таинственную улыбку, которая словно говорила: «я знаю все лучше».
Когда он сидел перед зеркалом в закутке своей гримерной, возясь с кремом и пудрой, госпоже Цайзерихь частенько представлялась возможность просовывать тощую шею в дверную щель и шипя замечать: «Снова господин к нашему Андреасу – полагаю, он не откажется его принять».
Тяжелее всего пришлось с человеком, явившимся к нему с дико топорщащимися черными волосами и горящими огнем глазами. Он холодно и корректно, как в затишье перед грозой, произнес: «Извините, что мешаю». Поклонился, при этом его большой рот нервно подрагивал: «Я совершенно случайно в этом заведении, – сказал он и огляделся без отвращения, но гневно. – Один знакомый подбил меня на это, и с познавательной точки зрения меня это заинтересовало». Андреас обратил внимание, что человек был плохо одет: на нем были грубые черные сапоги, он положил ногу на ногу, и сапог на болтающейся ноге маячил словно гиря. «Посмотрев ваше выступление, я сразу же заметил: ваше место не здесь!» – продолжал он. Он четко выговаривал все слова, будто чеканил их, и они. казалось, оставались в воздухе и вибрировали в пламенном напряжении. «Вы еще молодой человек и наверняка попали в это недостойное окружение случайно». Он слегка запрокинул большую голову, его черные неопрятные волосы были взъерошены и смотрелись как воинственный ореол. Неожиданно человек закрыл глаза и заговорил совсем тихо, но так самозабвенно, как будто этот шепот собирался перерасти в рев. «Я полагаю, что вы не имеете ни малейшего представления о последствиях того, что сейчас делаете. Вы стоите там, на ярко-красной сцене, и балуетесь искусством. Тем самым вы выставляете себя посмешищем перед обществом тех, кто спекулирует культурой, разрушает ее. Ни одна душа не принимает вас всерьез. Над вами смеются как над падким до любовных связей ради небольшого приработка, словно вы зависите от этого. Может быть, в этом есть своя правда, пусть так. Но вы же приличный юноша, я вижу это по вашим глазам, по каждому вашему движению. Вы, хотя и очень слабы, но все же рассудительны. Ваше тело любит эту свободу падения, любит подвергаться бесчестию, но в вашем сердце есть выдержка. Я не думаю, что искусство, которому вы предаетесь в этой «Луже», – единственное, чем вы занимаетесь. Дома вы немножко рисуете или сочиняете. Сегодня эти ваши домашние усилия еще остаются без внимания. Но поймите, даже если вы через пару лет с тем же самым будете выступать перед публикой и даже выдавите из нее аплодисменты, от этого в вашей судьбе ничего не изменится. Вы останетесь шутом, не принимаемой всерьез игрушкой сытых, праздных буржуа и вынуждены будете погибнуть».
Он встал. Приземистый, с горящим лицом, подняв кулаки и содрогаясь, он говорил Андреасу: «Молодежь должна признать, что сегодня от искусства ничего не зависит. Искусство стало второстепенным. Вся буржуазия на протяжении стольких лет находится в легкомысленном заблуждении, что единственный вопрос, который сегодня стоит обсуждать, – социальный. Буржуазия, кажется, не чувствует, что через десять, самое позднее через двадцать лет, над ней и над ее старой культурой разразится катастрофа, чудовищная катастрофа, если этот вопрос, этот единственный вопрос не будет решен до тех пор. Но она предпочитает млеть от нежной камерной музыки, чудных ландшафтов, нравственно-этических романов в то время, как катастрофа неотвратимо надвигается!» Злорадствуя, он ходил взад и вперед большими шагами. Андреас слушал с побледневшим лицом. «Я организовал объединение для молодых людей, – продолжал человек, – которые едины в своем убеждении, что только с таким подходом есть надежда па возможное спасение. Моим друзьям от пятнадцати до двадцати. Днем они работают на фабриках или стройках. Нас связывают между собой дружба и любовь, которые та буржуазия, которую мы ненавидим, наверное, назвала бы безнравственными».
Он подошел к Андреасу, наклонился и обнял его за плечи. Он прижал мальчика к себе так, что чуть не задавил, но это было приятно, как большое объятие. «С первой же секунды, как я тебя увидел, – вздрагивая, мужчина пытался достучаться до непроницаемого лица, – я понял, что ты должен быть в нашем кругу. Ты понимаешь, о чем я? Ты понял, в чем наша цель?» Андреас только кивал, в то время как голоса и мысли в его голове путались и теснили друг друга: «Да-да, я понимаю...» «Мы должны держаться друг друга – пока не пробьет час, – шептал над ним горячий голос, – мы должны вместе ждать из любви, вместе творить – из любви, пока не пробьет этот час». Руки сжали его еще сильнее. «Идем!» – потребовал голос.
Внезапно Андреас уперся, сам не понимая почему: «Я не могу». «Почему? – спросил склонившийся над ним мужчина, – почему ты не можешь?! Неужели ты ничего не уловил из того, что я тебе сказал? Ты так тихо сидел – и ты ничего не понял?» Детское лицо улыбнулось ему снизу: «Да все я понял, что ты сказал, спасибо за все, но я не пойду...»
Человек отпустил его, отошел к двери. «Значит, тебе уже не помочь», – произнес он, склонив большую голову.
Его голос стал мягче, и темнота, как облако, опустилась на его лоб.
– Привет твоим друзьям! – сказал мальчик перед зеркалом.
– Спасибо. Мы вместе будем помнить о тебе.
– Ну, тогда до свидания, – произнес Андреас.
– До свидания. Да, я передам моим друзьям привет от тебя. До свидания, дитё...» – ответил человек.
***
Позже в его гримерку тихо вошел Паульхен.
«У тебя опять был посетитель? – спросил он недоверчиво. – «Да», – сказал Андреас, – старый знакомый».
«Ты пользуешься у людей успехом», – сказал Паульхен и усмехнулся через силу. – Пойдешь сейчас домой?» «Нет, – ответил Андреас, смертельно уставший, прислонившись к стене, – я еще прогуляюсь». На что Паульхен воскликнул, боязливо подняв руку, как будто защищаясь: «Ты слишком много гуляешь, ты действительно слишком много гуляешь... Я, собственно, тоже», – добавил он и потупил, словно смутившись, свой блеклый взор.
***
Доктор Дорфбаум, хотя и был по натуре снобом, до самозабвения любящим аристократические сплетни, но к Андреасу он относился всерьез. Он встретил его в теплом розово-алом домашнем халате и сразу начал с пикантного рассказа. «Тебе уже известна графиня Доннершталь?» – спросил он радостно. – Так вот, во-первых, никакая она не графиня...»
Квартира, в которой обитал доктор, была с низкими потолками и тесными комнатами, зато богато, даже роскошно обставлена – с абажурами и шелковыми подушками. Изящные произведения искусства стояли повсюду, как в дамских будуарах. Апельсиновый ликер пили из миниатюрных серебряных кубков. Дорфбаум рассказывал смешные истории о графе Прицлевице.
Но в течение вечера что-то изменилось. Жирное лицо Дорфбаума стало смущенным, страдание стояло в его маленьких глазках, он начал сетовать. «Я не понимаю тебя, – говорил он Андреасу, – я не понимаю твоего спокойствия. Ты же должен чувствовать, как это для меня серьезно. Я же все сделаю, что ты только захочешь». Он беспомощно заламывал маленькие ручки. «Я дам тебе денег», – сказал он тихо и растерянно покачал головой. «Мы уже несколько раз встречаемся, а ты мне такой же чужой, как в первый день. Ты же должен чувствовать, как это для меня серьезно».
Но Андреас утешал его, тихо отведя глаза: «Успокойся, все пройдет».
Доктор Дорфбаум не знал, что ему делать. «Может быть, это из-за разницы в поколениях, – рассуждал он, – может быть, вы все недосягаемы для нас. В вас не хватает чего-то такого, что было в нас в молодости – мягкости, чувства стиля. При всей чувственности ты жесток. Но это же так прекрасно: быть любимым», – произнес доктор и с надеждой посмотрел на Андреаса.
Но тот, неожиданно отвернувшись в темноту, хрипло сказал. Доктор Дорфбаум не совсем понял его слова: «Я не верю ни одному твоему слову. – Ты ко мне в принципе равнодушен – меня не любит никто. Дело не в том, чтобы быть любимым. Я одинок, как зверь».
7.
Как-то утром – было еще рано, все еще спали – произошло нечто чрезвычайное, что заставило всех проснуться и прислушаться.
В коридоре внезапно раздалась пронзительная перебранка. Можно было различить звонкий голос фрейлейн Барбары и незнакомый, причитающий мужской. «Ни в коем случае! – кричала Барбара. Было отчетливо слышно, как она топнула ногой. «Делай, что хочешь, я с тобой не поеду». «Ты отказываешься? – пронзительно взвизгнул мужчина с такой ритори– чески-вопросительной интонацией, что у него сломался голос, – тогда я вынужден применить силу!!!» Последнее слово заполнило своим звоном весь дом, как будто об пол грохнули фарфоровый сервиз.
Фрейлейн Барбара засмеялась – хрипло и басом. Тут он, по-видимому, схватил ее за запястье, было слышно, как кого-то хватали и этот кто-то сопротивлялся. «Отпусти меня, – пыхтела Барбара, уже не смеясь, – уходи отсюда, занимайся, чем хочешь...»
Все стояли, затаив дыхание у своих дверей, и слушали. Было понятно, в чем дело. Приехал отчим Барбары, маленький богатый холерический тип, который когда-то подобрал и по-княжески воспитал в своем доме в Нюрнберге ставшую теперь столь непутевой девочку. Он, несмотря на некоторые трудности, разузнал ее адрес, место пребывания, ее маленькое убежище и приехал забрать и вернуть домой. «Отпусти меня», – пыхтела Барбара. Но он схватил ее за запястье.
Начался шум. Перебранка стала громче. Раздался сдавленный крик и кто-то упал.
Все двери разом открылись, со всех сторон показались лица, которые хотели знать, что случилось. И что же случилось? Постыдная сцена – отец Барбары, господин, который воспитал ее, лежал, скрючившись на ковре, а его котелок откатился на несколько метров. Вероятно, когда он хватал ее за запястье, дочь оттолкнула его с такой яростью, что он, охнув, отлетел к стене и потом упал на пол. Из носа у него обильно текла кровь, она оставляла темные полосы на полу. Его руки в перчатках коричневой кожи лежали в крови. Дочь была такая большая и сильная...
Во всех дверных проемах виднелись лица, заспанные, но с широко раскрытыми глазами. Лицо Андреаса было неподвижным. Пару секунд он стоял в дверной щели недвижимо, как парализованный, потом, не отводя взгляда от истекающего кровью отца, втянулся назад в комнату и исчез. На бледном лице фрейлейн Лизы были горячие страшные глаза. Она возбужденно удивлялась. На лице Паульхена застыл непонимающий страх, он поднял глаза и брови с тем же самым выражением, с каким он обсуждал жирную сущность господина Дорфбаума. Из-за углов появилось еще много лиц. Это напоминало магазин масок, где после окончательной распродажи вновь вывесили много пестрых личин, чтобы продемонстрировать их зрителю. Черный взгляд фрейлейн Франциски, который, казалось, ничему больше не удивлялся, все же с интересом наблюдал за происходящим. Скорченная и злобная гримаса Генриетты выглянула из-за угла. С синюшными щеками и зачесанными седыми волосами показалась большая голова старухи. Издалека смотрел спокойный и широкий индийский лик фрейлейн Анны, цвета желтой глины. Слава Богу, что вдовы не оказалось в этот момент, она была где-то в пути. С какой энергией она вмешалась бы в это!
Барбара прислонилась к стене, спрятав лицо в ладонях, все еще в той позе, в какой она оттолкнула тянущего ее отца. Ее рыдания, булькающие и душащие, были столь сильны, что от них под халатом сотрясалось все ее большое, полное тело.
Очень медленно, охая, отец поднялся. Он вытащил большой белый шелковый платок и подставил его под стекающую кровь. Сгорбившись, он заковылял к двери. Около нее ему опять пришлось наклониться, чтобы подобрать запачканный котелок. Это доставило ему мучение – его кости болели. Внезапно, может быть, из дикой злости на это непредвиденное затруднение, он погрозил своим тощим красноватым кулачком, потряс им своему ребенку, всем этим молодым людям, всему этому пансиону. После этого дверь за ним с грохотом закрылась.
Фрейлейн Барбара, все еще рыдая, прижалась к холодной стене и просто не могла видеть этой заключительной пантомимической клятвы мщения. Но от грохота захлопывающейся двери она согнулась, как под ударом кнута, и ее рыдания превратились в судороги.
Паульхен, втянув голову в плечи, тихонько направился к ней в своем желтом шелковом костюме и стал гладить ее вздрагивающую спину легкими руками. «Толстушка, – обратился он к ней, – ну, будет, будет, моя толстушка, ну-ну, успокойся...»
Барбара повернула к нему свое лицо, свое большое и расплывшееся в слезах лицо с совершенно растерянными глазами. Она рыдала какими-то толчками, плач раздавался, словно в схватках. «Этого не может быть, – вырывались у нее всхлипы, – это неправда, это был кошмар...» И продолжала рыдать, обращаясь к белому, бессодержательному лицу, которое она так любила и которое стояло напротив во всей своей молочной ухоженности и не знало, чем ее утешить, кроме этого беспомощного: «ну, ну, ну...»
***
«Он очень утомляет, этот город, – сказал Андреас позже своей подруге Франциске, которая неподвижно сидела посреди беспорядка, царившего в ее комнате, – я уже почти пугаюсь, когда вижу свое отражение в зеркале. Скулы так и выпирают...» Он задумчиво выдыхал сигаретный дым. Как быстро привыкаешь к этим маленьким крепким штучкам! Уже начинает не хватать чего-то, если не ощущаешь их возбуждающей легкости между пальцев, если их бодрящий дымок не стоит перед глазами. Но все же нужно было радоваться тому, что еще не пришлось прибегать к аппетитно пахнущим белым щепоткам. «Утомительно это», – повторил он, покачивая головой в облачке дыма, как будто удивляясь тому, что его пытливая неутомимость начала ощущать симптомы истощения.
Но фрейлейн Франциска, бренча на лютне, медленно говорила, как будто наговаривала простой текст под расплывчатую мелодию: «Мы возьмем у Альмы Цайзерихь отпуск – поедем на природу, Андреас, мы вместе поедем на природу. У меня есть подруга в Средней Германии, надворная советница Гартнер, мы поедем к ней на виллу, поживем там пару дней».
Сказав это, она погладила руки Андреаса. Ее руки были шершавые на ощупь, хотя их и украшали длинные ухоженные ногти, розовато поблескивавшие, как будто покрытые лаком. Но его руки, широкие руки с мощными, чуть длинноватыми пальцами, уже тоже не были мягкими.
Андреас и Франциска хотели отдохнуть вместе – насколько это представлялось им возможным.
***
В этот же день после обеда они уже сидели в поезде. Фрейлейн Франциска в сером практичном наряде для поездок спокойно прислонила голову к окну купе. Андреас же подставлял свое лицо ветру, разглядывая проносившийся мимо ландшафт. «Ездить на поезде здорово», – сказал он ей вполоборота.
Она откликнулась, как будто это был ответ: «У моей подруги ты познакомишься с Нильсом – она, кажется, его уже усыновила...» И рассмеялась, как будто уже знала все наперед.
1.
Надворная советница Гартнер жила в старом приюте, который некогда был монастырем и живописно возвышался над рекой.
Проезжая в кабриолете через университетский городок и потом вдоль реки, фрейлейн Франциска как обычно подробно и обстоятельно рассказывала историю подруги. Когда-то та вела – если доверять серьезному сообщению фрейлейн Франциски – распутную жизнь под именем Гертруды фон Траутенинг. В оперетте ее превозносили как звезду и диву, ее любили в Париже, Лондоне и Нью– Йорке, да ее просто боготворили! Она попробовала себя и на серьезной оперной сцене, правда, уже без столь восторженных аплодисментов. «Но своих величайших триумфов она достигала в спальнях», – мрачно констатировала фрейлейн Франциска.
Среди мягкого волнистого очарования ландшафта извивалась река. С каждого холма кокетливо поглядывали живописные руины. Андреас вполуха прислушивался к роману, который излагала фрейлейн Франциска. Это атмосфера позднего лета сделала отчетливыми все деревья и каждый предмет. Воздух дрожал и светился в голубом покое.
«К тридцати восьми годам Гертруда вышла замуж за надворного советника Гартнера, так как почувствовала усталость, – медленно сообщал хриплый голос. – Он был еще тот чудак. Весьма богат, но тем не менее непременно хотел изготавливать золото, для этого оборудовал себе алхимическую лабораторию в старом приюте, который заполучил от одного обанкротившегося графа. Гертруду, чьей красотой он, к сожалению, был до безумия очарован, носил на руках, до тех пор, пока после года супружества не скончался. Я никогда не сомневалась в том, что без участия советницы здесь не обошлось».
Они ехали по аллее из фруктовых деревьев, ведущей круто в гору. Наверху уже виднелись серые ворота во двор приюта. Застывшая Мадонна проглядывала меж ветвей яблони.
«Я на протяжении лет крепко дружила с Гертрудой, – сказала Франциска, неподвижно глядя перед собой, – в некоторых вещах, как мне кажется, мы ощущали родство. Даже когда она уже стала жить в старом приюте, я часто бывала у нее в гостях. Вот увидишь, какая она чудесная. Я всегда сожалела, что у нее не было детей – пи от надворного советника, ни от кого-то из ее приятелей. И вот вся ее педагогическая страсть выплеснулась на Нильса, которого она где-то подобрала. Не знаю, до чего доведет эта их связь».
Они ехали по шуршащей гравийной дорожке, над которой высокие красные буки образовывали таинственный полог. В его тени важно прогуливался надутый индюк. Цепной пес с желтыми глазами рвался к нему, завывая в бессильной злобе. По обочинам цвели высокие голубые, чуть тронутые увяданием цветы. Сквозь чарующий шум приютского сада доносился голос Франциски: «Сейчас она, как я слышала, носится со своим безумным планом усыновить этого мальчика».
Здание приюта, приземистое и вытянутое, располагалось между деревьями. Оно выглядело ветхо и серо, только большие окна сверкали, как чистейший хрусталь.
Черный невысокий слуга открыл дверцу экипажа. Один его глаз был стеклянный, зато настоящий смотрел живо и подозрительно. Фрейлейн Франциску он знал давно. Раболепно поклонившись, он со рвением повел гостей многочисленными прохладными, пахнущими сыростью переходами в их комнаты, расположенные рядом друг с другом. «Госпожа надеется увидеть гостей уже к чаю на веранде», – произнес он, церемонно открывая двери и ставя сумки на место.
Комната Андреаса была маленькой, строгой и фешенебельно обставленной. У светло-коричневой мебели были длинные тонкие ножки. Казалось, она сломается, если на нее попробовать сесть. Со стены по-детски очаровательно смотрела Мадонна Боттичелли.
Андреас подошел к окну. Ему открылся вид на реку. Он глубоко вдохнул чистый воздух, счастье, которое он сам не мог объяснить, наполнило его сердце.
***
Внизу на террасе за серебряным чайным сервизом гостей ожидала советница. Она встала и протянула фрейлейн Франциске руку, унизанную кольцами. «Так мило, что вы приехали!» – сказала она. Ее голос был красив, но удивительно неодухотворен, что придавало ему металлическое, почти жестяное звучание. Фрейлейн Франциска печально посмотрела на подругу и представила ей Андреаса Магнуса. Советница сразу же почувствовала к нему расположение. Лукаво посмотрела на него снизу вверх, при этом на ее щеках показались ямочки, и сказала, что он должен быть примерно того же возраста, что и Нильс. Здесь же еще оказался маленький проворный господин с крупным носом и насмешливыми глаза
ми. «Доктор Цойберлии, – представила советница, – домашний учитель моего приемного сына».
Пока рассаживались, Франциска неторопливо спросила, где же сам Нильс. Фрау Гартнер несколько поспешно ответила, наливая чай: «Он, должно быть, в саду или гуляет».
Они смотрели на реку, по которой скользили длинные узкие лодки. Это тренировались гребцы-студенты в белых трико.
Беседа за чаем шла о старом приюте и его своеобразной атмосфере. Доктор Цойберлин говорил больше других, в какой-то необычной, скорее гротескной манере. Его галантность по отношению к дамам была стилизованной и средневеково-придворной. «Возьмите, моя прелесть», – говорил он и подавал фрейлейн Франциске, которая его внимательно изучала, хрупкую сахарницу. Но перед советницей он опускал быстрые мышиные глазки. «Моя нежная», – говорил он, и его голос замирал в рыцарском преклонении.
Разговор вскоре перешел с архитектуры и старины на Нильса, как будто советница не могла иначе. «Я пытаюсь понемногу из всего этого преподать Нильсу, – сказала она звенящим голосом, – более того, я ежедневно прошу господина Цойберлина сделать для его образования все возможное, ведь я сама так мало знаю». «Надворная советница знает обо всем больше нас», – сказал доктор Цойберлин тихо, но сверхотчетливо артикулируя, наклонив при этом свое птичье лицо с острым ртом ниже над тарелкой. Но советница продолжала говорить, как будто это было важно для всех: «Доктор Цойберлин был другом моего покойного мужа. Они вместе работали в лаборатории...»
Андреас видел, что советница и сейчас еще была красива. У нее были чудно равномерные, может быть, чуть пышные формы тех женщин, что еще двадцать лет назад являли собой идеал эстетов.
У нее был благородный греческий профиль, а сероголубой взгляд поблескивал, но был в этом блеске какой-то налет пустоты и бездушности, который делал ее звучащий голос металлическим. Прекрасней всего, конечно, были рыже-коричневые волосы, сплетенные в толстые косы и уложенные вокруг головы. Они украшали ее, как драгоценнейший головной убор.
«Мы не учим его ненужным вещам, – сказала она и беспомощно потрясла головой, – не читать скучного, поменьше математики. Мне важно, чтобы он немного приобщился к общему образованию, я хочу ему лишь помочь, он очень трудный ребенок».
Андреас внезапно представил себе, как она, когда-то в украшении из покачивающихся страусиных перьев, единственная, сияющая стояла в оперетте перед хором и прилежными балеринами. Публика ликовала, розы летели к ногам. За кулисами ждал любовник, ее кавалер, ее лейтенант. Последние звуки великолепного голоса неслись над партером под восхищенные овации, похожие на золотые или серебряные пули. Она их рассыпала и щедро раздаривала. В опьяненном легкомыслии обожаемой женщины, она вздымала руки. Белый шелк обтекал тело. Огромное опахало из перьев колыхалось вокруг ее лица.
Советница опять заговорила, и кожа вокруг ее рта слегка дрогнула. «Ведь он совершенно недоступен. Он весь день на улице, я не знаю, с кем, и все наши усилия напрасны. Извините, что я говорю об этих вещах, – внезапно обернулась она к Андреасу, и на ее щеках появились ямочки – маленькое напоминание прежнего изысканного кокетства, – но вы же его ровесник».
Из-за кустов раздался голос. Он был звонкий, но все же чуть приглушенный, сияющий в каком-то невыразимо горьком блеске. Он прокричал: «Гертруда, послушай, Гертруда!» Дама за чайным столиком подняла лицо, неожиданно сложив на скатерти
вместе белые, перегруженные кольцами руки. «Да! – ответил ее голос, металлическая пустота которого начала оживать. – Да, да!» И тот голос из сада в ответ: «Гости приехали? Спускайся вместе с ними в сад – вниз, к пруду».
Советница быстро встала. Она устремилась с террасы, сказав мимоходом: «Я надеюсь, господа уже попили чаю – наверное, вам будет весьма любопытно посмотреть парк, пользуясь случаем». Она проворно стала спускаться вниз. Юбка мягко струилась по ее стройным ногам. Смеясь, фрейлейн Франциска, доктор Цойберлин и Андреас отправились следом.
Между кустами они увидели черный пруд, в стоячей воде которого меланхолично отражались ивы. Посреди пруда Нильс греб, сидя в маленьком голубом челне. Он смеялся и махал стоявшим на берегу. «Эй, эй!» – кричал он и раскачивался в своем суденышке.
Советница вытащила кружевной платок и взмахнула в ответ, будто посылала последний привет отъезжающему на океанском пароходе. «Эй, эй! – кричал мальчик в лодке, улыбаясь во все лицо. – Это Франциска! Здравствуй, старая добрая Франциска! Мне вас забрать?» И он направился прямо к ним, через пару гребков он должен был достичь берега. Фрейлейн Франциска мрачно улыбалась ему.
Андреас неожиданно погладил деревья, ласково провел рукой по их твердой коре. Ему казалось, что он переживает что-то впервые, но он еще не знал, что это было. «Деревья, – говорил он про себя, – трава, трава...» Еще никогда он так не ощущал почву, землю под своими ногами, ему захотелось приложить щеку к коре дерева или лечь лицом в мягкую землю.
Фрейлейн Франциска, которая, наверное, услышала его шепот, внезапно обернулась и посмотрела на него.
Раздосадованный доктор Цойберлин стоял позади.
А советница с ямочками на щеках продолжала махать платочком подгребавшему мальчику.
2.
За ужином в готической столовой было в высшей степени оживленно. Надворная советница появилась в роскошном вечернем наряде, ее формы обтекала серебряная парча, а полные белые руки оставались обнажены. Серебро было и у нее в волосах: несколько старомодных искусственных цветов. Веки, губы и щеки были слегка накрашены. Но несмотря на все это великолепие, фрейлейн Франциска в белом выглядела на ее фоне намного роскошней.
Доктор Цойберлин был в необычно приподнятом настроении: он пищал мышью, кукарекал, как все петухи мира одновременно, вдруг заговаривал картавым богемским выговором и так рассказывал анекдоты. К дамам обращался «моя нежная», «моя славная» и с верноподданнически склоненной птичьей головой подливал в их стаканы красное вино. Он выглядел, как ведьма, которая в промежутках между своими бесчисленными проделками и чудовищными шутками, как бы между делом, но целенаправленно варит любовное зелье для прекрасных дам.
На Нильсе был синий костюм с маленьким белым отложным воротничком, в котором он выглядел то ли молодым морским офицером, то ли воспитанником английского интерната. Он через весь стол флиртовал с фрейлейн Франциской, справлялся у нее об общих берлинских знакомых, смеялся над тем, что она о них рассказывала, и его голос звонко раздавался в комнате. Но внезапно он, еще смеясь над чем-то, поднял бокал навстречу Андреасу: «Твое здоровье, малыш!» – крикнул он и рассмеялся еще душевнее, когда тот вздрогнул. Бокал, который Андреас протянул ему в ответ, так сильно дрожал в его руке, что вино плеснулось на скатерть. Смех Нильса был заразителен. Советница, слегка склонив голову с тяжелой прической, смеялась озорно, с ямочками на обеих щеках. Смех чудно отражался от сводчатых потолков. Один доктор Цойберлин был серьезен и сидел, сжав рот, как лезвие ножа, со злобной гримасой на лице. Его цепкий, черный, неприязненный взгляд украдкой падал на Нильса, который, откинувшись на своем стуле, смеялся до слез.
По завершении трапезы, за кофе, Андреас и советница сидели чуть поодаль. Тщательно проговаривая слова, дама обратилась к своему молодому гостю. «Вы, вероятно, удивляетесь кое-чему из того, что видите здесь, – сказала она и озабоченно наклонила красивое лицо, – вам, например, должно быть непонятно, какие у нас отношения с Нильсом». Она бросила черную шелковую накидку и поежилась, погрузившись в ее глубокие складки: «Единственное мое желание – это действительно усыновить его, чтобы наши отношения не были больше причиной превратного восприятия окружающими. Крестьяне болтают... – произнесла она таинственно и опять поежилась в складках шелка. – Ах, крестьяне из окрестностей...»
Напротив них доктор Цойберлин прогуливался с фрейлейн Франциской, ссутулившись и раскачиваясь в морской походке. При этом он говорил, не вынимая трубки изо рта, на нижненемецком диалекте и обращался к фрейлейн Франциске с народными. по-крестьянски грубыми шутками, а она хрипло смеялась над ними.
«Доктор Цойберлин тоже упрекает меня, – сказала советница Андреасу, и углы ее рта трогательно задрожали, – он говорит, что я слаба по сравнению с этим мальчиком, если уж я собираюсь его принять». Она сморщила белый безупречный лоб – такой же пустой, как ее глаза и ее голос. «Я сама так мало знаю, – пожаловалась она и, словно в мольбе, сложила руки, отягощенные драгоценными камнями, – часто я не знаю, чем ему помочь, несмотря на то, что я сама многое пережила за все эти годы. Вы даже не можете представить, как это для меня серьезно. Я же всегда любила людей лишь для того, чтобы обладать ими. Теперь я люблю человека, чтобы помочь ему: вот в чем разница. Я не знаю, понимаете ли вы меня до конца. Но вы же его сверстник...» И она беспомощно потрясла головой.
Андреас, который спрятал свое лицо за дымом сигареты, лишь ответил: «Я вас понимаю, да, я понимаю вас...»
Неожиданно рядом оказался Нильс. «Беседуете?» – сказал он и рассмеялся. Он стоял рядом, широко расставив ноги, руки в карманах брюк, светлые волосы на лбу. Лицо было крупноватое, глаза светились. «Я же не помешал?» – спросил он.
Советница посмотрела на него снизу вверх и устало улыбнулась. «Я думаю, что тебе в ближайшее время надо постричься», – сказала она неожиданно. Андреас быстро отвернулся, как будто ему хотелось скрыть слезы.
В то время, когда Нильс поверх головы советницы смотрел в темноту комнаты, она поцеловала руку, которую он спокойно протянул ей. Она прикоснулась губами к его руке и осыпала ее всю поцелуями.
***
Потом Андреас сидел на кровати в своей маленькой комнате, погрузившись в раздумья. Плеск реки смешивался снаружи с необъяснимым шелестом ночи. Студенты пели, что им хочется веселиться. «Гаудеамус...» – орали они в лесу напротив.
Андреас подумал, что теперь из печной трубы следовало бы появиться доктору Цойберлину верхом на метле. Ему пришлось бы далеко объезжать Мадонну, в неподвижном очаровании выглядывавшую между ветвей яблони, чтобы она не нарушила его черного колдовства.
Чарующая прелесть этого места пленила Андреаса. Интересно, какая монашка обитала и молилась в этой келье? Благоговейно разглядывал он изображение молодой Богоматери, исполненное в нежныхтонах и висевшее на обоях. Прелестный овал ее лица – детский, таинственно завуалированный в серебряном очаровании. Она была полна трогательной боли, которая тихо и нежно читалась в глазах. Узкие и чувственные брови были слегка изогнуты. Любуясь, Андреас заметил, что этот женский образ имел небольшое сходство с тихим, беспомощным лицом надворной советницы, которая была уже немолода, но все еще полна таинственной, порочной, неизменной красоты. Она любила человека не для того, чтобы обладать им, но чтобы помочь ему. «Но он, по сути, совершенно недоступен», – сказала она. И Андреас вдруг вспомнил слова, сказанные ему одним человеком в гримерке...
Он зашел к Франциске, которая тоже еще сидела одетая. Поинтересовался, не мучает ли ее бессонница. Потом они отправились рука об руку вниз по гулкой лестнице, так как решили прогуляться по парку. Сводчатые переходы были погружены во тьму, но Франциска прихватила с собой свечу. В ее подрагивающем свете они шли, тесно прижавшись друг к другу. Лицо Франциски фантастически увеличилось в неровном свете. Андреас шептал ей: «Ты смотришься как настоятельница этого монастыря, такая строгая настоятельница». «Тогда считай, что ты доверился моему руководству, юный монах», – ответил грубый голос духовной дамы. «Почему у тебя на голове такая большая накидка? – пугался мальчик, – какие неподвижные складки на твоем платье – о! Какой сверкающий крест на шее!» Он побежал вперед, увидев под аркой входных дверей черноту парка.
Они стояли в парке рядом с фонтаном. Его струя, белая и сверкающая, поднималась в темноту. Фрейлейн Франциска собирала букет из увядающих цветов.
В комнате на первом этаже еще горел свет. За опущенными белыми занавесками были слышны голоса – само окно было открыто. Фрейлейн Франциска и Андреас, держась за руки, направились к этому окну. Не сговариваясь, они решили подслушать разговор.
Бездушный голос красивой советницы звучал долго, горько причитая. «Почему ты меня опять мучаешь, сообщаешь, что собираешься покинуть меня именно в этот час, когда ты знаешь, что я хочу навсегда привязать тебя к себе?!» – говорила она, и боль придавала ее голосу жесткую дрожь. Казалось, что некая амеба хотела страдать, но не обладала сердцем, способным к страданию. «Ты же знаешь, что я не могу жить без тебя!» Но голос мальчика, звонкий, жестокий, блестящий, отвечал: «Почему, собственно, ты не можешь жить без меня? Найди себе кого-нибудь другого, с кем будешь экспериментировать. Я уже сыт и мне осточертело быть подопытным кроликом для твоих педагогических экспериментов. Если бы я был твоим возлюбленным...» – «Ты и есть мой возлюбленный, – бесконечно мягко возразил женский голос, – ты же и есть мой единственный возлюбленный». – «Твой интерес ко мне – это интерес учителя к ученику». И она в ответ: «Как ты неверно все это понимаешь!» И он со всей немилосердностью своих восемнадцати лет: «Дальнейший разговор бесполезен. Завтра утром я уезжаю! Я поеду в Берлин. С фрейлейн Франциской мы быстрее найдем общий язык да и с тем симпатичным пареньком, который сегодня весь день так смотрел на меня, я тоже договорюсь».
Было невыносимо слышать, как голос надворной советницы предпринял последнюю попытку стать грозно-суровым. «Ты не сделаешь этого!» – выкрикнула она и поднялась во весь рост. «Этого тебе никто не простит: ни люди, ни Бог! Это было бы неслыханной неблагодарностью! Нет, ты не можешь быть так низок! После всего, что я для тебя сделала, покинуть меня без тени сомнения! Оттолкнуть меня, после того, как я вытащила тебя из грязи! Бог знает, куда бы тебя занесло, если бы не я! Ты не можешь быть так низок!» Но его голос взлетел еще выше, как пущенная вверх сияющая стрела, разящая небо. «Если бы ты только знала, как я ненавижу твои стародевичьи выверты! Даже если ты перечислишь сейчас все благодеяния, совершенные тобой ради меня, ты все равно меня ничем не удержишь! Я устал от тебя и твоих интриг». И опять ее голос, но уже на излете и с подкатившими слезами: «Эта неблагодарность, эта чудовищная низость...»
Внезапно Андреас увидел, как будто он мог видеть сквозь белые занавески, их лица: его лицо, полное страстного упрямства, с жестко горящими глазами и стиснутыми зубами. И ее лицо в слезах, склоненное, с безупречным лбом, с пустыми глазами.
Нильс направился к двери. Не обернувшись, сказал «прощай!», и дверь с грохотом захлопнулась за его спиной. Советница выпрямилась возле столика и, воздев негнущиеся руки, запричитала хриплым голосом. Глаза на ее лице застыли и погасли. Ее рот был широко и болезненно растянут, словно у трагической маски. Это была женщина, у которой отняли последнее.
Подгоняемые этим криком двое в саду поспешили прочь – подальше в парк, к кустам, как будто скрывались бегством.
Когда они, наконец, остановились – уже далеко, почти у стены, Андреас тихо сказал: «Он собирается к нам».
Но Франциска ничего не ответила. Она напряженно вслушивалась в звуки ночи.
На следующее утро еще перед первым завтраком доктор Цойберлин постучался к Андреасу. На нем был белый лабораторный халат, в котором он казался забавным, как дрессированная обезьянка. «Простите, пожалуйста, за беспокойство, – сказал он своим узким ртом, – вдобавок мое поручение весьма неприятного свойства». Он стоял маленький, смешной и чрезвычайно серьезный, а Андреас уже знал, что тот скажет, только подумал: «Посланника, больше него похожего на ведьму, она вряд ли смогла бы подыскать. Она хочет, чтобы ее замок ассоциировался с колдовством». Но доктор тактично сказал: «Милостивая госпожа попросила меня передать вам, что будет лучше, если вы вместе со своей подругой покинете приют, что вовсе не означает какой-то выпад, а лишь связано с тем, что надворная советница находится сейчас в очень тяжелом состоянии, пребывает в полной апатии и не может видеть никого вокруг. Советница частенько бывает нездорова, – она склонна к периодическим депрессиям, от этого много страдал и ее бывший супруг».
Андреас, сидя на стуле, думал: «Чего только не происходило в этом приюте. И здесь мне суждено было найти его...»
Но вслух он сказал, что ожидал такого сообщения от доктора: «Я прошу передать привет госпоже надворной советнице и мои наилучшие пожелания скорейшего выздоровления. Разумеется, что при таких обстоятельствах мы покинем приют сегодня же утром».
Так как Цойберлин уже повернулся, чтобы уйти, Андреас вежливо спросил вдогонку: «Извините, если это бестактно, но я хотел бы спросить, вы занимаетесь сейчас поисками золота?»
Дернувшись, доктор замахал обеими руками. «Я вас умоляю, – сказал он, – я ищу камень мудрости».
3.
На следующий день после обеда, когда фрейлейн Франциска, Паульхен и Андреас пили чай в большой бывшей столовой, раздался стук, и маленькая Генриэтта ввела Нильса. «Господин желает с вами поговорить», – сказала она, побледнев, и сделала книксен в дверном проеме.
На улице лило, как из ведра, вода стекала по оконным стеклам, но Нильс был без пальто. Волосы слиплись на его голове, вода струилась по лицу и рукам. Паульхен испуганно захметил: «Он выглядит, как вытащенный из воды солдат, скажу я вам», после чего сильно сжал нежный рот, и никто не понял, что он имел в виду.
Но Нильс уже отряхивался, как собака. «А вот и я, – сказал он смеясь. – Вот он я – у меня не хватило денег на метро, я добирался сюда от Ангальтского вокзала пешком».
Андреас лишь смотрел на него, застыв с чайной чашкой в руке. Он оцепенело думал: «Вот он, теперь он здесь – теперь он здесь». Он был рад, что Нильс выглядел так беспомощно. Так он мог ему помочь и быстро сделать для него что-нибудь хорошее. «Вы совсем промокли», – сказал он в пустоту. Вокруг Нильса уже образовалась лужа, которая стекала с его волос и одежды. Андреас притащил халат и домашние тапочки и осторожно помог Нильсу раздеться.
Тот переодевался, не обращая особого внимания на фрейлейн Франциску. В короткой, до нитки промокшей рубашке он подбежал к ней. «Ну, как дела, старая добрая Франциска?» – спросил он и неожиданно поцеловал ей руку. Она смотрела на него без смеха, но и не без дружелюбия и даже не очень строго. «Как дела у советницы Гартнер?» – спросила она и продолжила есть пирог. Нильс, выглядевший в этой рубашке двенадцатилетним, ответил: «Ах, у нее все хорошо – сидит теперь тихо».
Когда Пильс оказался смешно укутанным в длинный оборчатый халат из верблюжьей шерсти, он решил поприветствовать фрейлейн Барбару – они давно были знакомы. У Барбары за чаем собрался узкий дамский круг, который встретил Нильса с радостью. «Нильс приехал! Нильс снова тут!» – загалдели все и стали протягивать ему руки сквозь клубы сладковатого сигаретного дыма.
Сама Барбара, крепкая и мужеподобная в своей бархатной пижаме, предложила ему сигареты, которые она россыпью носила в широких карманах. Она весело вставила монокль и засмеялась всем своим небрежно напудренным детским лицом. «Эй, эй!» – все время выкрикивала она, расхаживая вокруг капитанской походкой. Фрейлейн Лиза сидела на оттоманке, поджав ноги, и ее глаза горели, как мерцающие фонари. Рядом с ней, вытянувшись во весь рост, лежала малокровная балерина, вялая и бледная, как заболевшая наложница гарема. Она приподнялась, смущенно улыбаясь нездорово-красным ртом цвета вишни. «Кто это, толстушка?» – спросила она Барбару слабым голосом, но та уже готовила подобие пунша где-то в глубине комнаты. Нильс почти нежно склонился над тусклой танцовщицей, которая возлежала в персиковом платье в мелкую оборку. «Это я, Нильс», – сказал он и уже играл с задорными мелкими завитушками, легко спадавшими ей на лицо.
Паульхен тоже подошел, нервно вздернув плечи. «Ну вот теперь нам так хорошо вместе», – сказал он высоким голосом. Но косой взгляд, который он бросил на Нильса, был все же несколько недоверчивым. «Да, можно так сказать», – бойко крикнула толстая Барбара из глубины комнаты. Она приветливо смеялась Паульхену, хотя в ее глазах читался некий страх. Она все еще опасалась, что отец пошлет за ней из исправительного учреждения.
Потом Нильс поприветствовал вдову Майерштайн в ее комнате. Договорились, что в первое время он будет есть вместе со всеми, а комнату он, пожалуй, найдет поблизости. «Вы всегда приносите с собой свежее веяние в наше общество!» – сказала вдова и так начала хохотать, что вскоре все забеспокоились о ее самочувствии.
***
Было решено, что после окончания программы в «Луже» все пойдут в луна-парк на луг, где проходил праздник, – все вместе, большой компанией.
хМестом встречи определили вход на американские горки, потому что их любили все. Это не потому, что кто-то не хотел на водные горки, на дьявольскую лестницу или на гигантское колесо обозрения – об этом нельзя было и помыслить. Их привлекало все, что носилось, вращалось и представляло грохочущую и искрящуюся опасность.
Фрейлейн Барбара предложила экстремальную программу. «Сначала мы три раза катаемся на американских горках, – сказала она кровожадно и начала загибать пальцы, перечисляя, – потом два раза на водяных горках, потом один раз на колесе обозрения». В комнату кривых зеркал они, разумеется, тоже хотели. Паульхен в женском пальто висел на ее руке, дрожал, и у него зуб на зуб не попадал от непомерного страха. «Я этого не перенесу, я этого не перенесу!» – жалобно попискивал он.
Фрейлейн Франциска высказала сомнения по существу. «Три раза на американских горках, – нашла она, – это явно чересчур. И вообще, как у нас с наличностью?» Этот вопрос все пропустили мимо ушей, бурно зашумев.
Бледная балерина в розовом вязаном пальто, страшно увлеченная, пританцовывала поодаль.
Ее обведенные глаза необычно блестели, она исполняла сложные па, прогибаясь в пояснице, так, что ее голова касалась земли. Остальные по-детски радовались этому. Нильс хлопал в ладоши. «Браво, браво!» – кричал он снова и снова. А фрейлейн Лиза буквально зацеловала гуттаперчевую. «У тебя это восхитительно получается!» – шептала она ей с горящими глазами.
Между тем, Андреас в приталенном пальто и без шляпы, горячился и красноречиво доказывал, что американские горки – это самое лучшее, неоспоримо великолепнейшее из всего. Он настаивал на том, чтобы три раза прокатиться на американских горках.
Толстых господ, проходивших мимо, позабавила пестрая компания. Усмехаясь, они немножко пофлиртовали с юными дамами, с одним из молодых людей. Нильс смеялся так, что его было слышно на весь луг. Он взял фрейлейн Франциску под руку. Недолго думая, купили билеты.
Они практически заполнили всю кабинку, лишь для двух дам постарше у них нашлось еще место. Продолговатая кабинка медленно поднималась вверх, к самой вершине. Паульхен заранее пугливо попискивал, еще до того, как началась собственно езда – это проваливание вниз и снова взмывание ввысь, это вверх-вниз, вызывающее головокружение. «Я тебе говорю: это всем нам предначертанный конец», – стучал зубами Паульхен, в порыве вцепившись в руку Андреаса. Фрейлейн Франциска была беззаботна и бодра. «Фу, фу», – шутила она, выглядывая из-под белесо-красной шляпки. Фрейлейн Лиза, доверившись своей судьбе, сидела грациозно и обнимала маленькую балерину за плечи.
Наконец, они оказались наверху. Под ними сиял, шумел, блистал луна-парк. Внизу остались невероятный звон, визжание и круговерть.
Обе незнакомые дамы все еще возмущенно шипели: «Это только подумать – среди них нет ни одного ненакрашенного!». В этот миг кабинка уже понеслась вниз. Она с грохотом сорвалась в пропасть, так что все чувства отключились, а желудок сжался в спазме.
Все дружно орали «у-у-х!» – так, что это разносилось над всем лугом. Широкую фетровую шляпу фрейлейн Барбары сорвало встречным воздухом, и она исчезла где-то вдали. Писк Паульхена жалобно захлебнулся в предчувствии смертельной опасности. Андреас закинул голову назад, у него захватило дыхание. Женские крики разной тональности слились в однохм ревущем хоре. Но над всеми остальными витал голос Нильса, в то время как сам он, закрыв глаза, бросился в объятия фрейлейн Франциски.
Так они по собственной воле понеслись в преисподнюю.
4.
Вот большая комната пансиона: она наполнена сигаретным дымом, и в этом дыму на маленьком столике играет граммофон. Мелодия поднимается к потолку вместе с дымом – дикая, дребезжащая, щелкающая и исполненная тоски, тягучая. Светло-серый дым и неестественное щелканье кастаньет. Сладкая музыка саксофона и скрипки делают воздух густым и гнетущим.
Четверо сидят, расположившись довольно далеко друг от друга, – четыре человека в заполненной дымом комнате пансиона. Так как граммофон особенно изощренно навевает тоску и манит, двое из них поднимаются, сходятся в середине комнаты, обнимают друг друга, и не говоря ни слова, начинают ритмично передвигаться взад и вперед.
Нильс танцует танго с фрейлейн Франциской, а Андреас и Паульхен наблюдают за ними. Музыка приобретает особенно задушевный и нежный оттенок, эти двое тоже встают, обнимают друг друга и тоже танцуют, правда, угловато, но увлеченно и меньше придерживаясь правил, чем первая пара, которая, по-видимому, благодаря даме танцует более корректно. Паульхен и Андреас перемещаются по ковру длинными экзальтированными шагами, щека к щеке, в то время, как Нильс и Франциска меленькими шажочками описывают круг в центре комнаты, еще крепче прижавшись друг к другу, и серьезным взглядом наблюдая за витиеватой страстной игрой носков туфлей – как того требует танго.
Едва музыка обрывается, Паульхен и Андреас отпускают друг друга, быстро улыбнувшись, раскланиваются, и каждый идет на свое место. А Нильс оставляет свою руку на талии фрейлейн Франциски, и они вместе садятся на кровать.
Они немного поговорили, но их слова раздавались тихо, казалось, собеседники не слышат друг друга. «Ты так смешно сидишь, – сказала фрейлейн Франциска Андреасу, – согнувшись». И она попыталась рассмеяться. Как будто издалека донесся высокий голос Паульхена: «Танго в прошлом году было несмотря ни на что симпатичнее». Пильс вдруг попросил сигареты.
Они сидели с опущенными головами, как будто прятались от ветра, их взгляды встретились, как их слова. Тусклые глаза Паульхена не отрывались от Андреаса, а тот совершенно неподвижно смотрел на Нильса. Фрейлейн Франциска не спускала мрачного взгляда с лица Андреаса, как будто пыталась постичь его до конца. Но несмотря на это, она не вздрогнула от прикосновения Нильса, который стал гладить ее обеими руками, тесно прижавшись к ней так, что она могла ощущать свежий запах его волос. Он сказал ей отчетливо и ясно: «Ты никогда еще не нравилась мне так, как сегодня».
Она не сопротивлялась и тогда, когда он уложил ее на кровать, она спокойно позволила это сделать. Даже опускаясь, она не отрывала взгляда от Андреаса. И Нильс, уже почти лежа на ней с закрытыми глазами и взлохмаченными волосами, прошептал: «Теперь, пожалуй, надо выключить свет». Когда стало темно, она все еще видела рот Андреаса, который был приоткрыт, как будто бы он пил.
Паульхен из своего угла зашептал, стуча зубами, но все же не находя в себе мужества закричать. «Нет, вы не должны этого делать, нет, это подло по отношению к Андреасу. Я ожидал весь вечер, что это случится – нет, нет...» – жалобно стонал он, как будто его избивали, но звуки, доносившиеся с кровати, заглушали его слабый голос, они были сильнее его.
Тогда Паульхен, дрожа всем телом, бросился к Андреасу, который неподвижно сидел, погрузившись в себя, как будто он теперь никогда не сможет пошевелиться. В глубокой темноте он опустился перед сидящим на колени, придвинулся к нему и стал непрерывно гладить его ноги, одновременно горячо обращаясь к нему, хотя он даже не видел его лица. «Я обижен на Франциску, – говорил он, прижавшись к его коленям, – к тому же еще и на твоей кровати... Это подло со стороны Нильса». Так как Андреас совсем не двигался, он продолжал, уже ближе к его лицу, приподнявшись: «Ну, не сиди же так – я здесь...»
В то время как Нильс смеялся и стонал на кровати, бледное испуганное лицо Пьеро взывало к Андреасу с тихими, путаными словами. «Я же здесь, – ныл бедный писклявый голос, – сегодня, скажу я тебе, сегодня ты увидел, кто этот Нильс, эта мразь. Я ведь не сразу все понял, когда познакомился с тобой. Я думал, нам будет так хорошо вместе, как коллегам, а ты стал мне симпатичен. Обычно я никогда так легко не западаю на кого-то», – говорил он и находил лишь глупые слова – выражение растерянности своего сердца, – которые он сам не мог понять и толковать. – Это впервые со мной. Ах, если бы ты мог стать моим другом». Напротив грохотала кровать, и Андреаса передернуло, как в тяжелом сне. Но он спохватился, что никакой сон не может быть так тяжел, и никакая жизнь не может быть запутаннее той, в которой мы так одиноки. Паульхен у его ног, бледный, беспомощный, так и не получил ответа, отпустил спинку стула, по которой поднимался, опустился на пол и сжался там. Стоны и фальшивое пение на кровати напротив стали тише. Жалкая тихая речь Паульхена иссякла, как капля в песке. <Я никогда так легко не западаю на кого-то...»
Андреас сидел, не шелохнувшись: руки – как мертвые – на коленях, голова чуть подана вперед, как будто он увидел что-то, потрясшее его. Он быстро шевелил губами, как будто собирался молиться. Но не находил слов: они растворились в тишине комнаты...
Он медленно встал и медленно пошел к кровати. Еще слабый первый утренний свет падал через окно на спящих. Андреас стоял рядом и смотрел на них. Они лежали рядом, вытянувшись между скомканных подушек, едва прикрытые. Нильс глубоко дышал, и на его губах была улыбка. А Франциска лежала почти как мертвая, ее кирпично-красный рот в сумерках странно побледнел, губы были строго сжаты. На ее лице было полно теней – серых и голубоватых, но вокруг глаз, там, где обычно сходились мрачно вздернутые брови, все разгладилось, и веки с длинными ресницами были закрыты в глубоком покое. Ближе к краю кровати, между беспорядочно скомканных одеял, виднелись ее ноги, широкие и трогательные в черных шелковых чулках. А рядом были его ноги. Светлые и голые.
Андреас опустился на колени перед этими двумя телами, которые лежали объединенные, но не принадлежавшие друг другу. И пока Паульхен в своем углу тихо стонал во сне, он уткнулся лицом в простыню, на которой Нильс и Франциска любили друг друга. На шершавой ткани он нашел те слова, которые искал раньше. «Отче наш, иже еси на небесах!..»
Нильс ворочался во сне. Он подтянул колени, перевернул голову на подушке, но ноги фрейлейн Франциски остались неподвижными. Андреас молился, склонившись перед кроватью: «И остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должникам нашим...»
***
Андреас стоял у окна, быстро светлело. Огромная ночь подходила к концу, темнота постепенно бледнела, серела, над домами по-утреннему появились желтые и розовые тона. Дул прохладный ветер. Вода кучерявилась ледяными барашками в светлых изящных волнах от дуновения ранней свежести. Стали появляться молочницы и мальчики из булочных.
Нильс приподнялся в кровати, огляделся, как будто в задумчивости провел рукой полбу, на который падали светлые волосы, и встал рядом с Андреасом. Он широко открыл окно и подставил лицо свежему воздуху. Он был еще не совсем одет, на нем были лишь короткие голубые штаны, открытая рубаха, он стоял босиком. Он дышал и смеялся этому утру.
Он был молодым матросом, который утром, когда море просыпается, поднимается на палубу и драит ее горячей парящей водой. Он был пастушком, который гонит коз в горы с утра, когда луга еще белы и зябнут перед восходом солнца в тумане. Он был мальчик– апаш. который после бурной ночи утром выходит из притона – с утра босиком, в голубых штанах, открытой рубахе, подставляя лицо прохладе.
Он повернулся к Андреасу, внезапно опустив глаза, но все еще с улыбкой в уголках рта, сказал быстро, тихо, но очень звонко: «Ты не обижаешься на меня, Андреас?» Но Андреас не ответил.
Раздался громкий стук, и большая фигура в мужском пальто появилась на пороге. Это была фрейлейн Барбара. Испуганно приглушенным голосом она спросила, нет ли здесь Паульхена. Она, собственно, хотела попрощаться, потому что сегодня утром она уезжает, она ожидает, что отец пошлет за ней людей из исправительного учреждения. «Паульхен здесь?» – повторила она неожиданно громче, почти крикнула.
Паульхен еще спал, трогательно прижавшись к стулу, на котором сидел Андреас. Фрейлейн Барбара подошла к нему. Толстая и печальная стояла она рядом. «Милый Паульхен, – сказала она, – до свидания».
Но он спал и не слышал ее.
Франциска поднялась на подушках. Ее торчащие неприбранные волосы спадали на серьезное лицо. «Доброе утро», – произнесла она в зал.
Фрейлейн Барбара продолжала прощаться с Паульхеном, который спал и никак не реагировал. «Я не знаю, когда мы вновь увидимся, – горько заметила она, – но когда-нибудь, по воле Божьей, это произойдет». Она неловко и скованно наклонилась над ним и осторожно прикоснулась кончиками пальцев к его легким волнистым волосам. «Прощай, милый Паульхен», – произнесла она еще раз, ее лицо скрывала тень большой фетровой шляпы.
Франциска опять прилегла в кровати и снова закрыла глаза. У окна рядом друг с другом стояли Нильс и Андреас. Нильс положил руку Андреасу на плечи. «Ты не должен обижаться на меня. – сказал он почти испуганно, – ты не думай, что я хотел тебе сделать больно». И он покраснел как маленький мальчик, который сказал что-то серьезное и застыдился этого.
Их освещал ясный свет первого утра.
5.
Пару дней спустя Нильс неожиданно заболел. Внезапно, с температурой, как это обычно бывает лишь у детей. В горячке он лежал в постели с неестественно блестящими глазами и, приподнявшись, пил жадными глотками лимонную воду. Она была такая кислая, что сводила ему рот. Это вызывало Схмех. Смеясь, он снова ложился в совершенно разворошенную постель, где опять лежал тихо, и только удивленно смотрел в потолок, потому что ему было так плохо. Изредка он метался, сотрясаемый громкими хриплыми приступами кашля. Андреас сидел рядом с ним и утешал его то молча, то разговорами.
«Тихонько, – говорил он и успокаивал горячую руку своей, которая была легче, – полежи немножко спокойно, тебе надо только подумать о чем-то тайном, нежном, утешительном. Это їможет быть что-то смешное или даже неприличное, но тогда ты совершенно точно сможешь сразу закрыть глаза.
Конечно, никакой ты не Нильс, и я не Андреас. Ты – четырнадцатилетний сельский паренек, сильно заболевший, ты живешь в маленьком домике, далеко за деревней, за тобой совсем никто не ухаживает. Папа и мама заняты в поле, а у тебя болит горло и шумит в ушах, но вдруг появляется пожилой доктор в белом, как колдун в своей шубе, – он прискакал верхом на коне. Пожилой господин смешно смотрит через стекла своих очков. Он говорит: «Ну, дружок, чем это мы тут развлекаемся?» Прикладывает свое большое прохладное ухо к твоей горячей груди, свой старый рот к твоим горячим ногам – что-то черное, как совиное крыло, бьется в полумраке крестьянской хижины...»
Глаза Нильса уже закрылись, но Андреас продолжал рассказывать. «Мне кажется, что ты себя неважно чувствуешь, – произнес он и сквозь полумрак улыбнулся этому лицу, которое, не замечая его, лежало перед ним в подушках с закрытыми глазами, – ты ведь и есть тот дорожный работник, которого мой конь задел копытом. О, как должно быть горит твоя рана! Но ведь я – принц в черном одеянии, который устраивает прием в осеннем саду под уже почти сбросившими листву деревьями, несмотря на то, что все мерзнут. Слуги подводят к нему того, кого поранил конь господина. Но принц – единственный неподвижный среди мерзнущих пажей – медленно поднимает руку и велит: «Дайте этому ребенку денег и шелковые одежды. Я причинил ему боль, этот мальчик будет как мой брат, как сын, как возлюбленная жить в моем замке, потому что я причинил ему боль... И пажи, дрожа худенькими телами, окружают тебя, уводят к замку, а принц, внезапно оказавшись в одиночестве, остается поддеревьями...»
«О, – сказал Андреас, – я еще о многом хочу тебе рассказать, все, что я знаю. Я много о нас знаю. Милый Нильс, я почти уверен, что знаю о нас все. Мы – двое детей, которые заблудились в лесу и не могут найти друг друга. Кактаипствеппа, заполнена звуками, искушениями, страхами эта ночь. Междучерныхтуч сегодня не видно луны. Даже звезды потеряли спокойствие, они блуждают, как будто ветер бросает их из стороны в сторону’: Загораются отдельные огоньки, наверное, в близлежащих гостиницах. Собаки перелаиваются друг с другом, обмениваются своими жуткими тайнами. Громко квакают лягушки. Я выкрикиваю твое имя, тебя зовут Уголино. «Уголино!» – кричу я в пустоту. Может быть, ты тоже где-то выкрикиваешь мое имя, откуда-то издалека я слышу твой воркующий голос. Меня зовут Каспар. Но наши имена никак не могут встретиться, их слоги превратились в игрушку ветра, он перемешивает их, они встречаются, сталкиваются в черном воздухе. Каспар не видит тебя, Уголино, ты – чужой, увлеченный, неудержимый среди кустов. Ты то останавливаешься, замираешь, словно дерево, и он уже не замечает тебя, – твое древесное спокойствие вовсе не похоже на твою непоседливость – Каспар просто проходит мимо тебя. И все же ты – его путеводная нить, и без тебя его давно бы не стало. Угол и но, я хочу тебе все рассказать. Тебе нельзя этого слышать. Хорошо, что у тебя закрыты глаза, ты все равно ничего не поймешь. Ночи были бурные и беспокойные, я хочу тебе рассказать все, что я познал в них...»
Казалось, что лежащий в кровати уже заснул. Он ровно дышал, и лицо его было спокойно. Голос рассказчика доносился до него так тихо, что не мог разбудить. «Ты выше меня, потому что ты невиннее, чем я, – обращался голос к спящему. – Значит, ты более благочестив. Я знаю теперь, что дышащий рот привлекательней, чем рот говорящий. Так же как благочестивый увлечен больше познавшего. Как любящее тело более страстно, чем знающая голова. И танцующий тоже более страстен, чем тот, который пишет или рисует. Я знаю, что ты велик.
Это, Уголино, и есть моя тайна, моя сказка, моя томительная песня – это сказка моей юности и моего противоречивого времени: то, что мы должны быть невинны, а не умны. Что мы должны быть благочестивы, а не горды. Что мы должны быть любящими, а не задающими вопросы. Созерцающими мир, а не познающими его. И что лишь тело соединяет нас с Богом, лишь тело и живущая в нем душа, а не какой-то дух. Это моя песня, я услышал ее днем, я познал ее ночью. Я не знаю другой, лучшей, мне не нужна другая. Я не знаю, создам ли я из нее картину, но, когда пробьет последний час, я скажу ему: спасибо, что ты теперь есть, я так много видел. Спасибо, наконец, могу я сказать ему. Спасибо, мой дорогой печальный час, что ты не позабыл про меня. Я думал о тебе все это время. Та нежность, которую я хранил по отношению к тебе, облагородила все мои деяния. Но мое тело, которое ты дал мне, моя плоть, которую ты изобрел, наколдовал, связало меня с землей – болезненно, похотливо, ведь этим своим телом я любил все на свете, но чаще всего – любимые тела любимых людей. Так я ходил, сгорая от любопытства и желания, по улицам, открывавшимся предо мной, и это мое желание, мое любопытство были благочестивыми. Мой любимый час! Я прожил жизнь, как ты мне велел, – это была бурная жизнь...»
Голос, обращающийся к спящему, утих. Андреас смолк и только прислушивался к глубокому дыханию друга, лежащего рядом. Тем временем стало почти совсем темно.
Но в темноте Андреас опять заговорил, его слова, как вода, омывали покоящееся тело друга. «Как странно это было, – рассказывал голос телу, – как было странно, пока я не нашел тебя. Какими лабиринтами пришлось мне идти. Как тяжело и мучительно это было. Но однажды мне было видение, что я найду и познаю истину Нашел ли я ее? Познал ли я? Мое сердце не отваживается дать мне ответ». И голос поведал спящему короткую путаную историю своей жизни, какой она была до этого часа.
Был отец, простой и умный отец, который хотел помочь, но не знал как. У отца был сын, выросший в противоречивые времена, тщеславный и усталый одновременно. Голос повествовал о друге отца, строгом и ясном представителе всего отцовского поколения, которого сын ненавидел за то, что тот смог достичь всего, к чему мучительно стремился сам сын. О, детское, болезненное недоразумение: пытаться породить произведение из абстрактной юношеской нужды. Начатая картина, холодная и пестрая, стояла дома в его комнате.
Как добросовестный художник пишет свою картину, так этот голос упорядочивал вещи, которые когда-то перепутались, – он делал это тщательно, четко. В круглой золотой раме голос размещал их на золотом фоне. Конечно. Андреас сам был в центре, но из всех он был начертан более расплывчато, даже его контуры были едва различимы. За его спиной стоял отец – праздничный, в сюртуке, как в тот торжественный вечер по случаю дня рождения, а рядом с ним стоял Франк Бишоф, чья поседевшая и продолговатая голова с мудрым взглядом была намного выше его. Остальные родственники, чья кровь текла в его жилах, были поменьше и обозначены вдали. О них не было известно подробностей, по крайней мере, Андреас никогда не интересовался их уже пожелтевшей судьбой. Но на этом полотне они все же были. Странного вида тетки в длинных платьях с широкими рукавами, но у некоторых уже был его затуманенный взгляд. Виднелись деды, до смешного маленькие, совсем сзади, но с серьезными глазами и важными лицами. И уже почти исчезающие за горизонтом, удаленные в растворяющуюся синеву, виднелись нежные бидермейерские черты дам далекого далека, которые любили этих дедов, они махали розово-красными платками и капорами и даже еще хотели что-то сообщить. Рядом с Андреасом, как два темных ангела, стояли женщины, которые помогли ему в минуту его слабости. Одна, требовавшая от него в рассеянной робости, несмотря на то, что он мог плакать у нее на виду, чтобы он нашел «выход», а другая – более пестрая, броская, противоречивая, но во многом так похожая на первую – такая же строгая, такая же мягкая. Даже черный взгляд и плотно закрытый рот были у них одинаковы, хотя глаза второй были мрачно прищурены, а первой – сверкающе ясны, хотя рот второй был сильно обведен красным, а у первой он оставался неприкосновенным. Перед Андреасом располагались дети – маленький рядок. Мария Тереза жеманничала, мило и озорно, хранимая и оберегаемая от неизвестности. Петер– хен, лихой и радостный, жадно смотрящий навстречу судьбе, которая, еще не покоренная им, готовила ему очередные сюрпризы. Генриетта чуть поодаль кусала губу, она уже чересчур много знала, уже несла свою печать, свою темную маленькую судьбу, о которой она в своей сложной душе подозревала, что та должна расти и однажды достичь величия. Ближе к краям, в стороне теснились образы вперемешку. Вот лицо цвета сырого мяса вдовы Майерш– тайн, а вот протиснулась забавная маска ведьмака доктора Цойберлина, проглядывала широкая детская улыбка Барбары. Бесцветный пьероподобный лик Паульхена, преисполненный страдания, нелепо прижимался к овалу рамы. А вот здесь – разве это не шоферская чета с их разбитной дочуркой, которой для прогулки требовалась исключительно самая лучшая шляпка? Человеческие лица... Человеческие лица. Греческий профиль графини возник вдруг вместе с ее бесподобными волосами – голос дорисовал и ее. Униженный отчим фрейлейн Барбары, застывшая старуха-мать с синюшными щеками... Голос сказал: «Так было до сегодняшнего дня. Кто знает, что будет завтра?»
Но потом он все стер, сделал так, будто ничего не происходило, и вложил всю свою нежность в один вопрос, глубину и сладкую бессмысленность которого он понял сам, уже произнося его. Андреас низко наклонился над спящим так, что его рот почти прикоснулся к нему. «Но ты, ты же хочешь остаться со мной?» Но спящий лишь дышал в ответ.
Андреас снова выпрямился и сел, как прежде на стуле перед кроватью в темноте. Почему он спросил так? Этому он сам усмехнулся. Он слишком хорошо знал, что обладать другим человеком не было его участью, его судьбой. Как же тот должен был остаться с ним? Он не видел, что улыбка на его лице играла, была больше похожа на рыдание.
Тогда он придумал последний маскарад, для себя и для него: более глубокую игру. «Так я буду поэтом, – сказал он в темноту7, – а ты будешь моей мечтой».
6.
«Я посмотрю, что можно сделать», – сказал Андреас, сидя среди своих гримерных принадлежностей, разложенных на трюмо, и играя сигаретой. «Просто я уже так часто обращался к доктору Дорфбауму...»
Нильс прохаживался по гримерке большими шагами. «Но если тебе так необходимы деньги...» – сказал Андреас и посмотрел вслед сигаретному дымку Нильс остановился и в отчаянии заговорил, обращаясь в потолок. «Я вообще не понимаю, куда исчезает так много денег, – сказал он и гневным движением смахнул со лба волосы. – Прямо как будто из кармана выпадают». Он даже топнул ногой от негодования.
Но Андреас уже улыбался, склонившись над своими красными и голубыми гримерными красками. «Я посмотрю, что можно будет сделать», – сказал он еще раз. подводя карандашом брови. Нильс, стоя сзади, провел рукой по его волосам. «Да», – произнес он. Андреас вздрогнул от этого прикосновения и звука его голоса. Ощущавшаяся в них светлая дрожь тронула его сердце и заставила его трепетать. «Речь идет о трехстах марках», – сказал он механически. А голос за его спиной повторил: «Да».
«Господину Магнусу пора на сцену», – раздался за их спиной пронзительный голос. Госпожа Цайзе– рихь стояла в дверях – тощая и сверкающая в своем туалете. «Надеюсь, я не помешала господам», – злобно сказала она. Андреас молча прошел мимо нее на выход. «До свидания», – прокричала она ему вслед, и он с неприязнью ощутил запах ее дешевых вязких духов. Она осталась в гримерной.
На сцене конферансье капризным голосом объявил: «Мне доставляет большое удовольствие представить нашей радушно настроенной публике одного очаровательного молодого человека из хорошей семьи, который сегодня охотно исполнит перед вами несколько пикантных номеров...»
Андреас, стоя между кулис, размышлял: «Триста марок... Я только на прошлой неделе получил с него пятьсот...» Но все его сомнения рассеялись, как только у него в ушах опять возник гот голос. Он вышел на сцену и встал перед теми, кто пил красное вино и ел бифштексы, практически не задумываясь о чьем-то присутствии. Он не видел направленных на себя лорнетов любопытствующих дам, не слышал сытого похрюкивания господ. «Вот это фрукт!» – произнес один и указал толстым морщинистым пальцем на накрашенного матроса. Тот произносил слова своего стихотворения, которое уже не понимал. То, с мальчиком на панели и божьим судом, не прижилось, и теперь у него в репертуаре было другое. «Ах, если б я был не из хорошей семьи! Так, знаешь...» – произнес он и оперся рукой о бедро. Но голос друга переливался в его сердце, как ветер в струнах арфы. Публика «Лужи» обсуждала выступающего. «Ноги хороши! – произнес какой-то знаток достаточно громко, – но рот мне не очень нравится...» «Мой отец, он высокий государственный чин, тьфу, черт! – мрачно произнес юноша на сцене, – подумайте, как меня жаль, о-ох...» Некоторое время он еще распространялся по поводу того, кто из него еще мог бы получиться, не родись он в таких фатальных бюргерских условиях. «Мне кажется, что он не слишком стеснителен», – высказалась в своей ложе красная толстая мадам и хихикнула в бокал с шампанским. А потом на сцене появилась мрачная девица-апаш в черном, певшая раньше странную балладу о хромой собаке и бородатой деве, а с ней сомнительный матрос – сын высокого государственного чиновника. Он затянул дичайший диалог с этой портовой шлюхой, перешедший в крик, неистовое хлопанье в ладоши, в непристойный танец с притопыванием. «Ну, темпераментные, сволочи», – бормотали друг другу жирные господа. Дама в красном с шампанским доказывала своему кавалеру: «Ты посмотри на его тело, это же прожженный...» Но тот увлеченный, томно парировал: «Ее грудь, ты только посмотри на ее руки, плечи...» – что, понятное дело, раздосадовало даму.
По темному коридору Андреас возвращался в свою гримерную. Паульхен сидел на каком-то ящике, болтая тощими ногами в лиловом шелке, он невнятно крикнул что-то проходившему мимо Андреасу. «Ну, как было?» – повторил он и улыбнулся. Но Андреас не слышал его, он уже свернул за угол, к своему закутку. Улыбка застыла на лице Паульхена, он сидел с примерзшей улыбкой – печальная кукла.
Андреас стоял перед дверью своей гримерной. Она была прикрыта. Внутри разговаривали. Был слышен резкий женский голос Альмы Цайзерихь: «Я думаю, что тебе надо остерегаться меня – твой смазливый кавалер может приревновать». Пока она еще блея смеялась, другой звонкий голос ответил: «Вы, наверное, говорите об Андреасе? Ну, на малыше я вроде как еще не женат». Тут Альма приглушила свой голос до омерзительной нежности: «Ну, если ты не женат на нем, то, может быть, ты согласишься меня...» – и снова это хихиканье, дребезжащее и нежное одновременно. Нильс тихо ответил на ее хихиканье: «Я все-таки женюсь на том, кто захочет обладать мной...»
Андреас рванул дверь на себя. Нильс, смеясь, стоял посреди комнаты, а Цайзерихь, полулежа на нем в своем сверкающем платье, уже распутно ощупывала руками его лицо и тело. «Я уезжаю завтра на пару дней, – шептала она ему вздрагивая, – ты поедешь со мной, моя любовь». Нильс, который уже заметил Андреаса, ответил лишь: «Да, да, я поеду с тобой» и закрыл при этом глаза, как будто не хотел больше ничего видеть. В этот миг Андреас схватил госпожу Цайзерихь сзади за плечи и рванул ее назад так, что она с грохотом ударилась в стену. «О Боже!» – пронзительно вскричала она, схватившись за гудевшую голову. «Эй, обманутый муж», – зашипела она, и глаза ее пожелтели, словно мгновенно наполнились страшным ядом. С наигранным пафосом она подняла тощую руку «Трагическая семейная сцена! – издевалась она. – Коку страшно мстит за свой позор». Но поскольку Андреас со сжатыми кулаками и хриплым голосом, какого она никогда еще от него не слышала, закричал: «Вон! Вон отсюда!!!», она выскользнула через дверь, держась рукой за причинявшую боль шишку, и исчезла злобно оскалившись.
Нильс все еще стоял посреди комнаты, не изменив положения, с повисшими руками и закрытыми глазахми. С яростью, которая притупила все его чувства, Андреас орал ему в лицо. «Вообще не имеет смысла говорить с тобой, – ругался он быстро, с какой-то горькой виртуозностью, полной муки, – ты не достоин ни одного слова и не поймешь в итоге ни одного из них. Спрашивается, как я только мог поду– хмать, что ты хоть как-то заинтересовался мной, хоть каплю? Ты, вероятно, знаешь, как глубоко было хмое чувство к тебе, вернее сказать: ты не знаешь этого!»
Рядом, отделенная от них всего лишь тонкой дощатой перегородкой, сидела фрейлейн Франциска и подслушивала. У нее находились два кавалера – полноватый друг дамы в красном с шампанским, который под каким-то предлогом сбежал от нее, и седой лысый повеса в Схмокинге, на протяжении многих лет окружавший Франциску своим почти профессиональным ухаживанием. Полноватый все время повторял: «Ваша фигура, она действительно просто восхитительна», – с такой интонацией, как будто это его удивляло. Но фрейлейн Франциска не слушала его. С черными прищуренными глазами она прислушивалась к тому тяжелому разговору, который велся за перегородкой.
«И притом еще эта отвратительная баба, эта недостойная личность, – говорил Андреас, – с которой ты потешался надо мной. Этого я тебе никогда не прощу! По отношению ко мне так не поступил бы ни один из тех, кого бы я снял в «Райском садике» или даже на улице. Ты – просто бездна эгоизма и аморальности. У тебя нет ни сердца, ни рассудка».
Но на лице Нильса было лишь глубокое, почти болезненное спокойствие. «Я знал это, – сказал он тихо, – да, я ожидал этого». Слабая, быстрая, необъяснимая улыбка печально и легко мелькнула на его красивых губах. Андреас не видел улыбки и замкнул свое сердце для звуков любимого голоса. Перед лицом этой непостижимой тишины его ярость росла, и гнев разгорался как лесной пожар. Тело Нильса казалось ему расколдованным. Он видел его перед собой в давно уже утраченной элегантности подержанного габардинового костюма, который он приобрел недавно на его, Андреаса, деньги. По нему всюду в своей подлой похотливой игре прошлись некрасивые руки Альмы Цайзерихь, они побывали везде – до самого низа его туловища. И Андреас закричал, внезапно выбросив руку в сторону двери: «Вон! Убирайся отсюда! Иди к ней, беги к ней в постель! Я не могу тебя больше видеть, теперь я тебя не хочу видеть – никогда, ни за что на свете. Беги к ней в постель, беги к ней в постель!!!» – приказывал он ему снова и снова, а сам опустился на стул перед трюмо. Очень серьезный Нильс медленно покинул гримерную. Его светлые глаза почти почернели.
Когда некоторое время спустя фрейлейн Франциска вошла к Андреасу в украшении из перьев на вечернем платье, он все еще сидел – накрашенный матрос – неудобно согнувшись над своими гримерными принадлежностями. Фрейлейн Франциска заговорила и мягко коснулась его: «Ты не оденешься?» Невидящими глазами, обведенными красными и фиолетовыми красками, он посмотрел на нее снизу вверх. «Мне еще нужно к Дорфбауму, – сказал он устало и неожиданно улыбнулся, – мне нужно триста марок».
На сцене Паульхен уже второй раз танцевал «Вечернюю молитву птицы» – она нравилась публике. Он то склонялся, словно погибая, к земле, то вновь поднимался, вытягивался, весь как-то растягивался, восхищенный, сам охваченный движением, которым он вздымал, раскидывал руки, стоял высоко на носках, покачиваясь, подрагивая и вибрируя так, словно готов был вылететь в зал и, поднимаясь ввысь, раствориться в воздухе. Его голова была чуть склонена вбок – эта пустая, легкая голова, рот полуоткрыт, обведенные черным глаза словно угасли.
***
На следующее утро Андреас проснулся от острого взгляда маленькой Генриетты. Она стояла перед ним с подносом, на котором был завтрак, и сообщила ему, пребывающему еще в полусне: «Господин Нильс поручил мне еще вчера сказать вам, что он уехал. В ближайшее время он больше не появится». Андреас, лежа на подушках, тихо спросил: «Он не сказал, куда едет?» Его лицо было бледно, как простыни на кровати. «Нет», – сказала Генриетта и поставила поднос на стул. Андреас отвернулся лицом к стене.
Снаружи доносился раскатистый смех вдовы Майерштайн. Генриетта наливала чай из дешевого чайника. Но поскольку она при этом не отрывала глаз от Андреаса, то чай, вместо того, чтобы литься в чашку, тек по стулу и капал оттуда на ковер.
7.
Андреас вновь начал работать. Он сидел в большом зале пансиона, вероятно, служившем раньше столовой, положив альбом для рисования на колени, и делал набросок. Фрейлейн Франциска заняла место на кровати – она любила сидеть там больше всего – так что он вынужден был невежливо расположиться спиной к ней. Но ни он, ни она этого не замечали.
В то время, как Андреас, чуть наклонив голову, проводил линии и штриховал тени, Франциска говорила за его спиной, хрипло и медленно. Она подперла подбородок обеими руками, а ее глаза неподвижно уставились в примитивный орнамент ковра. Ноги были широко расставлены. Почему она сегодня так много говорила? Обычно она ходила вокруг с прищуренными глазами и наблюдала. Фрейлейн Франциска рассказывала о своей судьбе.
«Да уж, удивительно», – произносила она слово за словом, не отрывая глаз от орнамента ковра, сама удивляясь, как это у нее так получилось: «если так подумать, то действительно чудно, что у меня вообще нет родины».
Сидящий у окна проводил линии, и нельзя было понять, слушает ли он ее. Фрейлейн Франциска рассказывала: «Мой папа был русским, а мама – испанка. Смешное сочетание. Я унаследовала от мамы волосы и цвет глаз, а вот фигура и движения – папины. Когда я родилась, родители обосновались в Вене, где отец вел дела. Он даже натурализовался в Австрии – так было нужно для работы, я даже не знаю, каким образом он это сделал. Мой покойный папа был австрийским подданным. Мы оставались в Вене до 1912 года, а потом переехали в Париж. Я была тогда маленькой девочкой одиннадцати лет. Говорят, маленькой девочкой я была довольно странной», – сказала фрейлейн Франциска с улыбкой, внезапно отклонившись от темы. – Я ходила все время черная и мрачная, и мама рассказывала, что я, хотя и едва умела читать и писать, таскала из нашей библиотеки толстых запыленных немецких классиков, чтобы читать их взахлеб – Гете и Геббеля, и Грильпарцера». Фрейлейн Франциска рассмеялась, как это делают те, кто не умеет смеяться: обстоятельно и некрасиво. Но потом продолжила: «В Париже было здорово. Мы жили в доме в приличном районе, и моя мать-испанка неплохо развлекалась. Отец часто уезжал в командировки, и почти каждый вечер мы устраивали дома праздник. В то же время моя мать была вечно недовольна, что я недостаточно симпатична. Уже тогда у меня была нездоровая кожа, а я казалась себе такой смешной в белых шелковых воротничках из-за торчащих черных лошадиных волос и гневных глаз. Но тогда еще был жив мой единственный младший брат, которого я любила больше всего на свете. Его звали Александр – в честь отца. Мы вместе с ним решили, что станем писателями: он должен был что-то придумывать, а я – исполнять. Мы могли бы создать прекраснейшие драмы и романы. Одна бы я это не смогла. Когда мы прожили в Париже два года, которые кажутся мне сейчас сном, разразилась война. Мне было тогда тринадцать, и я не догадывалась, что происходит. Я занималась только своим Геббелем и Грильпарцером и моим любимым Александром. Первую неделю после объявления войны мы провели в нашем доме, дрожа от страха. Нам строго-настрого запретили выходить на улицу, я не понимала почему, и ни один человек не приходил к нам в гости. Моя прекрасная мама плакала целыми днями, а папа мерил длинными шагами комнату. Я помню, он еще сказал, что теперь на небе должен появиться кровавый меч. Конечно, быстро стало известно, что мы австрийцы. Когда мы все вместе сидели в одной комнате, то услышали, как толпа собирается у наших окон. Я до сих пор отчетливо помню, как уличные мальчишки кричали «Il faut tuer les boches! – Il faut tuer les boches!!»1У мамы тут же случился припадок, а внизу уже сотрясали входную дверь. Камни щелкали об опущенные жалюзи. При каждом ударе мать вздрагивала только сильнее. Отец – я до сих пор не знаю, чего он хотел этим добиться, – неожиданно вышел на маленький балкон, он хотел обратиться к этим людям. «Nous ne sommes pas des boches!»2– повторял он вновь и вновь, прикрываясь поднятыми руками. Но тупым яростным ответом доносилось лишь это «Ilfaut tuer les boches! – Il faut tuer les boches!!»1Один камень попал ему прямо в лоб. Шатаясь, весь в крови, он вернулся в комнату, его глаза были залиты кровью, мы даже сначала подумали, что он ослеп.
1Надо убить бошей! Надо убить бошей!! (фр.)
2Мы не боши! (фр.)
С этой минуты все переменилось. Это было единственное, что я заметила и что я поняла: теперь все будет по-другому. Меня отняли у отца и моего маленького брата Александра и вместе с мамой бросили в женский лагерь. Я больше никогда не видела ни брата, ни отца. Как я узнала позже, Александр умер от какой-то подхваченной болезни, а вслед за ним и отец, по-видимому, от тяжелого ранения в голову. Наш дом отняли у нас вместе со всем, что нам принадлежало. Я уже не помню, сколько времени мы провели в этом лагере. Моя мама становилась все неподвижнее и безмолвнее, она почти не смотрела на меня, и под конец я стала ее бояться. Однажды нас, женщин, отправили в Вену. Поскольку у нас не осталось ни пфеннига за душой, нам с мамой пришлось работать на фабрике. Мама по состоянию ее здоровья, конечно, с трудом это выносила, а я всегда была более выносливой. Кроме того, здесь с нами обходились почти так же плохо, как во Франции, потому что нас считали русскими врагами. Писательницей я, конечно, в этих условиях стать уже не смогла, столько сил у меня не было, да и растерянность во мне и вокруг была слишком велика. Но я не думаю, что в наше время особо нужны писательницы. Вскоре выяснилось, что мама окончательно стала душевнобольной, и ее поместили в народную клинику.
Я осталась совсем одна в городе, и меня определили в пансион к чужим людям».
Фрейлейн Франциска рассказывала медленно и грубо, почти с равнодушием в голосе, так, как читают мрачный, но традиционный роман. «Никто не может упрекнуть меня в том, что работа на фабрике оказалась не по мне, – сказала она упрямо, – и в том, что я последовала за седовласым бароном, который заигрывал со мной. Этот пожилой господин определил меня за мои красивые ноги и черные глаза в танцевальную школу, а потом и в кабаре. Он был первым...» Она потянулась с закрытыми глазами. «Что поимела бы я с того, если бросилась бы тогда в воду, о чем я, разумеется, ежедневно помышляла?» – сказала она, смеясь в потолок, все еще вытянув руки. «Сначала я только и думала о моем отце, глаза которого были полны крови, и о моей больной матери, и о моем любимом брате. Поначалу я все бродила, и в голове у меня было лишь смятение и одна мысль, которая мучила меня непрестанно. Но потом я научилась любить тела...» Она опустила устремленный в потолок взгляд, встала и подошла к Андреасу, остановилась, широко расставив ноги, позади него, склонившегося над своим рисунком.
«Я не знаю, можно ли после этого стать писательницей, – сказала она и опустила руки на его волосы, – я не знаю, кем становятся после этого». Ее голос гладил его еще нежнее, чем ее руки. «Я знаю, Андреас, что у тебя было что-то в этом роде. И ты тоже одинок». Это было так трогательно слышать, как ее грубый голос смягчался до удивительной нежности. «И у всех дела обстоят примерно так же, если они, конечно, захотят об этом рассказать, – сказала она, – здесь, в пансионе, да и везде... Молодость началась в шуме восстания. А где она закончится?» Этот вопрос возникал перед каждым из них, но никто еще не смог ответить на него, и его старались забыть, перевести в шутку. Где она закончится?
Он повернул голову к ней, она стояла сзади, наклонившись над спинкой стула. «И это везде так? – спросил он у Франциски. – В пансионе «Майер– штайн» и повсюду?» Она ответила, и ничто не дрогнуло на ее лице, только руки сжали его голову немножко сильнее, как у больного: «Мой маленький Андреас, я знаю, ты не можешь меня любить – ты не любишь женщин, – давай не будем обманывать друг друга, не будем облегчать наше положение, но дай мне свой рот». И прежде, чем он смог ответить, она прикоснулась к его рту своим, запачканным красным.
Когда она уже снова спокойно сидела на краю кровати, Андреас подошел к ней, сел рядом и показал ей рисунок. Они вместе склонились над ним, так что их головы почти соприкасались.
Большой полуобнаженный мальчик в центре стоял на коленях и играл с двумя детьми. Он подкидывал мяч в воздух, его рука была напряжена в движении, а дети смеялись: маленькая девочка и маленький мальчик. «Теперь его еще надо раскрасить», – сказал Андреас и улыбнулся над своим угольным эскизом. «Это еще ерунда, я как-то хотел изобразить самого Господа с застывшими мудрыми глазами. А это просто Мария Тереза и Петерхен, которые играют с Нильсом. Мне так понравилась эта идея: моя маленькая сестра, играющая с Нильсом. Я всегда об этом мечтал. А Петерхен, конечно, тоже должен быть здесь...»
Но фрейлейн Франциска, все еще склонив голову над рисунком с несколько недоверчиво поднятыми бровями, так обычно выражают легкое подозрение, произнесла: «Мы вот уже думали над тем, как теперь все будет дальше. Что, если мир скоро погибнет?» И она мрачно рассмеялась, глядя на играющих детей, изображенных Андреасом.
Он ответил так, что невозможно было уловить связь с ее мрачно-легкомысленной идеей: «То, что у тел есть души: вот это тайна. С этого все начинается, этим все заканчивается».
И, произнося слова, он слышал голос Нильса, который спрашивал: «А что это собственно такое – душа?»
1.
Было непросто выудить из Лепестка Розы то, что он знал. Доктор Дорфбаум и Андреас пригласили его за свой столик в «Райском садике», налили ему белого «бордо» и вообще всячески оказывали ему честь. Доктор Дорфбаум, жирный сноб, но не лишенный добродушия, помогал самым бескорыстным образом, хотя появление Нильса оказалось бы для него неприятным, если не сказать болезненным. «Этот мальчик очень много значил для нас!» – говорил он, правда, не без строгости и барабанил всеми пальцами по столешнице. Андреас был измучен и молчалив. «Если ты действительно знаешь, куда он направился, – сказал он поспешно, одновременно подливая Лепестку Розы вино, – тогда неудерживай меня – мне так необходимо увидеть его...» Что-то в его голосе привлекло внимание Лепестка Розы – он стал чуточку серьезнее. «Вообще– то мне следовало попросить денег за такую информацию, – внезапно сказал он совершенно спокойно, – я еще не рассчитался за мои новые туфли».
Кто-то из бывших кавалеров окликнул его. «О-о, старый знакомый!» – воскликнул он в ответ и тут же испарился. Андреас и доктор остались. «Ладно. мы все равно это у него выпытаем», – успокоил добрый Дорфбаум, но Андреас только устало следил за струйкой сигаретного дыма.
Когда Лепесток Розы пританцовывая вернулся, он вновь продемонстрировал свою развязную игривость. «И вообще, как мне могло прийти в голову выдать вам пристанище вашего возлюбленного? – манерно спросил он сам себя. – Я ревную!!!» Он неожиданно поднес руку к губам, одновременно наклонив голову. Когда ему дали пятнадцать марок, он выложил то, что знал. Оказывается, Нильс отправился в Гамбург и устроился там в небольшом стилизованном под верхнебаварское заведение на Репербане, где каждый вечер танцевал что-то типа баварского народного.
Андреас невольно ухмыльнулся. «Спасибо», – сказал он и потрепал Лепесток Розы по изящной, но увядшей руке, теребившей бумажки, сунутые доктором Дорфбаумом. Немолодое лицо Лепестка Розы, склонившееся над старыми сальными банкнотами, было испещрено маленькими морщинками, и накрашенные коричневым щеки казались отвислыми.
Откуда-то донесся плач. Это был Борис, который всхлипывал, нагнувшись над столом, потому что хозяин хотел его выгнать. Плач заглушали громкие крики, доносившиеся от барной стойки. Один со светлыми, как пшеница, волнистыми волосами пел, прислонившись к стойке:
Погоди еще немножко,
И к тебе придет палач,
Своим малым топорочком
Он порубит на кусочки.
Лепесток Розы, восторженно склонившись над пятнадцатью марками, подпевал – это была простая народная мелодия.
Андреас и Дорфбаум договорились за столом, что завтра рано утром они поедут в Гамбург.
Пришло время прощаться с пансионом «Майерштайн».
Денежные дела с квартиросъемщиком Андреасом Магнусом, если не принимать во внимание пару проколов, протекали относительно успешно, и сама вдова была дружески к нему расположена. Она смеялась от всего сердца, сказала «гуд бай!» и крепко пожала ему руку. Она даже упаковала ему с собой огромные бутерброды, правда в газетную бумагу, с тем чтобы в поезде он мог подкрепиться. «Рекомендуйте мой пансион всем молодым людям, которых только встретите на этом свете», – сказала вдова, усилив слова всеохватывающим жестом, и ее лицо затряслось от смеха. Профессор Зонн, завтракавший у вдовы, подошел, отталкивающе поглядывая из-за стекол пенсне, но все же придал лицу черты некоего участия, сказав: «Что, птичка собралась улететь?» Андреас приблизился к старухе-матери, неподвижно сидевшей перед швейным столиком. Она обратила к нему широкий овал своего синюшного лица и изучала его с неподвижной внимательностью. Большой ярко-белый льняной отрез, с которым она вовсе не работала, складками лежал у нее на коленях. Костлявые руки старой женщины расположились, как замороженные, рядом. «На поезде, – сказала она и строго покачала головой, – смотрите только, чтобы вы в целости и сохранности вернулись домой».
В темной каморке Андреас склонился над металлическими конструкциями фрейлейн Анны. «Вы прилежны», – сказал он Анне, но друг другу они не улыбнулись. Между ними состоялась недолгая серьезная беседа. «Да, – ответила Анна, склонив широкое лицо к коротким, но изящным рукам, покрытым копотью, – что же нам остается делать, если мы не будем прилежны? Я вижу спасение только в прилежании – в прилежании рук, в прилежании...» – «Я еду сейчас искать моего друга, – робко сказал Андреас и посмотрел на множество предметов, изготовленных ею: сковородки, коробочки, кружки. – Я должен сейчас ехать...» – «Да, – ответила на это фрейлейн Анна, – каждый надеется, что поступает правильно...» На этом они протянули друг другу руки.
Фрейлейн Франциска сидела посреди беспорядка в своей комнате, задумчиво склонившись над лютней. Она протянула ему шершавую руку со сверкающими ногтями. «Пока!» – только и сказала она, а он впервые поцеловал ей руку. Она почувствовала его губы на своей коже и произнесла поверх его головы: «Привет Нильсу...» Они оба вздрогнули, мурашки пробежали вниз по их спинам, как будто их охватил страх перед чем-то еще неизвестным. «Когда вновь увидимся?» – спросил Андреас. И она все так же поверх его головы ответила: «Этого мы не знаем». Они склонили головы, как на сильном ветру.