Глава 3

Ларионов в десятый раз хмуро смотрел на эту последнюю директиву, которую не без удовольствия принес Грязлов. Понимал, что, вероятнее всего, во имя сохранения жизней придется отменить и спектакль, и любые другие затеи. И, что приводило его в ярость и вызывало печаль, расформировать Комитет. Единственное, что можно было еще попробовать сохранить, – занятия в библиотеке.

Ларионов полностью отдавал отчет в правоте Туманова: системе безразличны мотивы объединения людей, их физические и психические характеристики и способности, логика кадровой политики лагпункта, тонкости и важность внутрилагерных взаимоотношений, ложность или недостижимость целей, которые система вменяла своим лагерям. Власть стремится реализовывать единственно важную повестку: не допустить собственной гибели.

Он понял эту систему координат. Но снова, как черт из табакерки, возникали искренне волновавшие его вопросы: как реализовать эти установки «партии и правительства» без человеческих потерь? И как все это отрикошетит по Вере и их отношениям? Только они с таким трудом сблизились, и казалось, она стала доверять ему чуть больше, как все опять летело под откос.

Придется выстраивать новую систему прикрытия для значительного числа людей, которых он не мог (не хотел, да и не должен был, по прагматичной даже логике!) просто выбросить без разбора на лесоповал.

Жестокость директив, скудоумие идеологов, лелеющих лимонные деревья и розы, но при этом неспособных критически посмотреть на вопрос совершенной бесполезности подобных инициатив, их безнравственности в суровых условиях зауральских, сибирских и северо-восточных лагерей, приводили Ларионова в ярость. Вызывали моральные муки и доводили до сильнейшего внутреннего напряжения и истощения.

Раздувая ноздри, он оттолкнул листок и теперь блуждал глазами по столу. Дверь заскрипела, и, как всегда, осторожно и деликатно в проеме показалась косматая голова Кузьмича.

– Я, ваше высокоблагородие, енто… привез дохтура нашего. А сам, если не забраните, хотел патефончик-то послухать в зале. – Кузьмич опускал глаза и стеснялся напрямую просить Ларионова отпустить его в клуб. – Бабы вроде как туды уже подались… – закончил он, виновато понижая голос.

Ларионов буравил старика взглядом, в этот момент, конечно, не думая о Кузьмиче или танцах. Он думал о том, как можно было скрутить в бараний рог всех этих людей теперь?! Теперь! С их надеждами, доверием к нему, пережитыми страданиями, достигнутыми успехами. Как было возможно на голубом глазу объявить им о новом витке насилия системы?

Ларионов невольно глубоко и невесело вздохнул.

Кузьмич считал чувства хозяина с несомненной ясностью и хмыкнул.

– Вы, отец мой, сами бы на танцы подались, – заулыбался лукаво он, что еще крепче сжало Ларионову сердце.

С каждым новым мгновением и мыслью о каждом лагерном жителе он все больше начинал считать кашу, заваренную центром, безобразной и преступной гнусностью, а свое положение – предательским и безнадежным.

– Вся администрация уж тоже там, – продолжал Кузьмич, одобрительно кивая лохматой головой. – Дохтура берите – и айда с нами погулять!

– Ступай, Кузьмич, – вымолвил Ларионов немного устало, но ласково. – Да смотри у меня – не балуй. К Федосье не приставай. Не то Марфушке скажу, – добавил он с улыбкой, чтобы подбодрить Кузьмича и не казаться бесконечно мрачным.

Кузьмич шаловливо крякнул, подкрутив усы.

– Федосья! Ха! Да она стара для меня, прости мою душу грешную! – лукаво засмеялся он из-под усов младенческим ртом с несколькими оставшимися зубами. – Валька бы ладнее была, батенька!

Ларионов ухмыльнулся – на сей раз искренне.

Кузьмич тихо испарился, а на его месте выросла крупная и статная фигура доктора Пруста. В одной руке он держал трость, в другой – соломенную шляпу, прошлым летом привезенную ему из Москвы Ларионовым, и плыл вальяжно и уверенно, с распростертыми объятиями.

Ларионов невольно широко улыбнулся. Он любил говорить с Прустом и обычно находил после их общения решения каких-то сиюминутных, но важных вопросов. В этом смысле Пруст играл роль не только лагерного терапевта, но и буквально, как любил шутить Ларионов, «трепанировал череп на предмет извлечения оттуда излишнего дерьма».

Доктор Пруст по привычке крепко сжал руку Ларионова своими горячими, мягкими, верными лапами.

– Приятно видеть вас взбодрившимся и, кажется, боевым! – засмеялся он.

Ларионов жестом пригласил его присесть на диван и налил по рюмке «эффективного технического зелья», как Вера величала коньяк. Они молча чокнулись и выпили, после чего Ларионов снова налил себе, так как Пруст по обыкновению пригублял, а Ларионов закидывал. И только тогда уже расположился напротив Пруста за рабочим столом и устремил на него одновременно радостный и озадаченный взгляд.

– Чем могу служить? И чему обязан приятным визитом? – учтиво спросил он.

Пруст, весело прищурившись, покачал головой.

– Вот все-таки с вами, Григорий Александрович, иметь дело – одно удовольствие! Не каждый в нашем положении услышит такие слова от начальника лагеря, а? – Он рассмеялся немного по-стариковски и очень по-доброму.

Ларионов иронично воздел глаза.

– А вы, Яков Семенович, неисправимый провокатор, прошу прощения за фамильярность, – отшутился он.

Доктор Пруст хлопнул себя по широким коленям и, довольный, откинулся вглубь дивана.

– В прошлый раз мне не удалось с вами долго побеседовать. Да и в этот постараюсь быть краток – я знаю о ваших прекрасных летних мероприятиях, – продолжал он с видом отдыхающего на водах курортника, что забавляло и тешило Ларионова. – Не хочу вас отвлекать. Ведь вы, наверное, тоже уже спешите в актовый зал. Вас там ждут, – сказал он невозмутимо, чуть наклонив голову и в упор поверх очков глядя на Ларионова.

Тот стушевался, обескураженный беззастенчивыми предположениями Пруста и его прямотой.

– Признаюсь честно, – продолжил доктор Пруст, не дожидаясь реакции Ларионова, – я привез вашим подопечным из деревни контрабандой пластинки. – И засмеялся, потряхивая животом. – Надеюсь, вы простите и меня, и ваших затейниц, которые, надо сказать, с большой отдачей готовились к вечеру и нашли способы изыскания музыки всеми окольными путями. Я не смог отказать и поучаствовал в конспирации!

Ларионов вздохнул. Он представил, как доктора тащат на лесоповал, и невольно опустил ресницы.

Пруст тихонько подался вперед.

– Вас что-то тревожит? – Он принял участливый вид.

Ларионов, истощенный бесконечными тягостными мыслями то о лагере, то о судьбе дорогих людей, то о своем происхождении, то о магнатах в Москве, то о бесплодных стараниях расположить Веру, решил не юлить. Без всяких церемоний он протянул лист бумаги с приказом и скрестил руки на груди.

Пруст бегло, но при этом внимательно изучил документ и вернул Ларионову.

– Плохие вести доходят быстро, – заметил он без крупицы беспокойства, чем немного удивил Ларионова.

– Каждый раз, сделав шаг вперед и почуяв возможность, я упираюсь в глухую стену, – устало промолвил Ларионов и растер лицо.

– Я вижу, что в сиюминутной перспективе вас могут особо заботить два обстоятельства, – заговорил после паузы доктор Пруст, потягивая коньяк. – Первое, конечно (и я могу быть не прав): вас заботит судьба тех людей, которые долго не протянут на общих работах. Вот мы с Мартой – какие из нас лесорубы?! – засмеялся он как ни в чем не бывало. – А второе – конечно, морально-этическая сторона дела. Я вас понимаю, прекрасно понимаю, Григорий Александрович. – Доктор замотал головой. – Вопрос крайне сложный. В какой-то момент вы невольно, а, может, затем и сознательно, сблизились с людьми. О-о, – выдохнул протяжно Пруст. – Это огромная, огромная ответственность – вести за собой людей.

Ларионов весь напрягся.

– Да, да, – радушно продолжал Пруст. – Вести людей за собой – тяжелейшее бремя. Слава богу, я не оказался избранным судьбой для подобной роли. А вы избрали путь такого служения. И я понимаю, как сложно организовать смену коней в момент перехода брода. Это – сложнейшая ситуация. Сложнейшая. Но ведь не совершенно безысходная, верно? – закончил он, глядя на Ларионова поверх очков с каким-то юношеским озорством, которое тот считал проявлением жизнелюбия.

Ларионов молчал и только часто сглатывал ком в горле.

– Разумеется, я уже обдумал некоторые ходы. Но дело не только и даже не столько в этом…

– О, я прекрасно вас понимаю, Григорий Александрович! – снова закивал Пруст и пригубил коньяк. – И думаю, что вы уже сложили в голове новые уравнения. А это – почти полдела. Верно? Все-таки отменный вы держите арманьяк, любезный Григорий Александрович.

Ларионов покрутил свою рюмку в пальцах.

– Уравнения уравнениями, – вымолвил задумчиво он, – но каким образом я их вынесу на доску? Как людям в глаза смотреть? – признался он в своих чаяниях.

Доктор Пруст продолжал изучать Ларионова, и в глазах его плясали искорки радости.

– Видите ли, милейший Григорий Александрович, вот как вы общаетесь со мной или, скажем, с Кузьмичом?

Ларионов пожал плечами:

– Ну как-как? Просто говорю как есть. Слушаю. Решаю.

– Ага! – Пруст прищурился, словно раскрыл тайну. – Вы способны идти вперед благодаря своей искренности. Правда имеет куда более решительную силу, чем манипуляции. Груз недомолвок тяжек. Всякий раз, когда вы прямолинейны и милы с людьми, вы добиваетесь желаемого результата.

Ларионов устало кивнул в знак согласия с этой мыслью, но продолжил молчать.

– Так что вам мешает и в этот раз быть откровенным? Почему же терзаете себя догадками, выстраиваете ходы до того, как поймете истинные очертания дела? Вы обладаете редчайшим даром среди руководителей, – серьезно сказал доктор Пруст. – Умеете обсуждать, слушать и слышать людей и принимать решения на основании обратной от собеседника связи. Если бы, простите мою откровенность, ваши высокие чины в Москве применяли подобные навыки, всего этого кошмара не случилось бы. А результаты оказались бы ничем не хуже.

Доктор Пруст помолчал и продолжил:

– Верю и знаю, что то, что я сейчас скажу, не будет истолковано как проявление моей «нерусскости» – вы умный и свободный от невежественных предрассудков человек.

Пруст невольно тихо засмеялся, вспоминая семейную историю о переезде в Россию его предков еще при Петре Великом.

– Это не столь сейчас важно. Я слишком стар, чтобы беспокоиться о реноме. Важна ваша способность во всем сомневаться и скептически подходить ко всем, так сказать, партийным хрестоматиям. – Он сделал еще глоток и смаковал коньяк, одобрительно кивая Ларионову. – Вы знаете, за что я сижу. Да, я отправил семью в Европу, потому что к концу двадцатых угадал, куда движется вся эта народно-освободительная кампания. Почему сам не уехал? Тоже знаете. Не мог оставить кафедру, науку… Мы проводили важные опыты. Хотел «в своем загоне» бороться за торжество науки и разума над архаикой и безумием политиканов в нашем профессиональном сообществе. Конечно, проиграл в каком-то смысле. Мы все проиграли… Но не жалею ни о чем. Какова наша цена, если мы – люди науки, коллективного мирового знания, прогресса – готовы при каждой катастрофе все бросать и от всего отрекаться в пользу иезуитов и невежд? Но я пожилой человек: многое успел повидать, покататься по миру, пока большевики не закрыли страну. Так к чему я об этом? – улыбнулся доктор Пруст. – К тому, что многие прогрессивные народы и целые страны добиваются приличных результатов в обществе и хозяйстве, не создавая постыдную лагерную систему и не уничтожая сотнями тысяч своих собственных сограждан. Не лелея систему насилия одних людей над другими, отравляющую на долгие десятилетия – дай бог, чтобы не столетия! – почву для развития нации. Ведь вы подумайте, любезный мой, – нетерпеливо подался вперед доктор Пруст. – Как, скажите на милость, все эти глубоко травмированные люди смогут развиваться? А ведь еще и страну поднимать! Как народ, над кем столь долго и безжалостно совершается насилие, может не то что драться за свою свободу, а вообще ее понимать и желать? Воля и крепость нации не родятся от розог и штыков. Невозможно подвесить сюртук на воздух… Для сюртука нужен крепкий крючок!

– Но разве в тех прогрессивных странах буржуи не угнетают пролетариат?.. – сказал Ларионов, понижая тон.

Доктор Пруст подал знак Ларионову, чтобы тот подлил ему коньяка.

– Угнетают, – вздохнул он, – угнетают. Но не убивают и не сажают сотнями тысяч за мысль, не морят голодом в заснеженных лесах, не отнимают у матерей детей, у жен – мужей, не твердят про «светлое будущее», заставляя гибнуть за четыреста граммов хлеба в день… И, между прочим, за годы становления советского режима в схожих по культуре странах были достигнуты видимые успехи по социальным защитам пролетариата. Продвинулись в своем развитии избирательные системы, построены сотни новых трасс, заводов, домов без необходимости топить народ в крови и спирте. И разве до революции наша Россия не шла по тому же пути, хоть и медленнее? Зачем был весь этот вздор? Насилие во имя сомнительной идеи…

Ларионов потупил взор. Он не мог спорить с доктором Прустом, потому что понимал абсурдность их жизни, где борьба за освобождение рабочих и крестьян привела к их истреблению и заточению в тюрьмы и лагеря, делая из них каторжников. Сделать богатых бедными, а бедных – нищими, вот что видел Ларионов повсюду. Во всяком случае, в провинции. Словно вся огромная советская держава двигалась в обратном направлении.

– Вперед – значит назад?.. – вымолвил он.

Доктор Пруст долго смотрел на Ларионова.

–Беда не только в том, что гибнет и страдает столько людей. Но что каждый день, проведенный под тяжелой плитой террора и насилия, отбрасывает страну назад в развитии достоинства нации, в ее самосознании. Ведь можно создать заводы и фабрики, вылить миллионы тонн чугуна и стали, накормить хлебом и себя и соседа, проложить сотни тысяч километров железных дорог и магистралей… Всего этого, в конце концов, в дурном качестве, но в необходимом количестве можно будет достигнуть. Пусть так – ценой человеческих жизней и счастья – но возможно, раз уж таков выбранный путь[11]. Но для меня – человека науки, знакомого с системой эволюции и устройством homo,– очевидно одно: народ, столетиями лишенный самоуважения, выбора и опыта достойной человека жизни, если хотите, окажется в тяжелейшем положении, когда наступит час очередного пробуждения. «У человечества есть только два пути: либо прогресс, либо деградация; консерватизм в чистом виде противоречит сути законов Вселенной»[12]. Морозить в который раз страну, к тому же изолировать ее от всего мира, – путь к отсталости и очередному катаклизму в обществе.

Некоторое время они молчали от печали, которой была пропитана история и каждый в ней человек. Необъяснимой, горькой, разрывающей сердце печали, происходящей от неизбывного желания достойно жить и осознания невозможности его воплощения. Словно юдоль семьи над душевнобольным ее членом – красивым, сильным, богатым и неизлечимо больным, изматывающим себя и всех своих близких безумством и бесконтрольной жестокостью. Будто всякие лекарства были испробованы, и на какое-то время возникало просветление. Но потом болезнь возвращалась, и, несмотря на любовь и близость, появлялись отчаяние и тайное желание покинуть этого члена семьи, которого никак не удается излечить и который мучает семью, соседей и все окружение, не оставляя надежды на выздоровление и покой.

Но Ларионов чувствовал и другое: это была его земля. И ее судьба, которая, возможно, как никогда, взывала к безотчетной любви. Как тот больной, что не молит о любви, но продолжает в ней нуждаться…

– Вы слышали об академике Павлове, Григорий Александрович? – вдруг спросил утихший было доктор Пруст.

Ларионов покачал головой, поджав губы.

– Если когда-нибудь вам удастся познакомиться с его трудами, просто с мыслями этого величайшего мирового ученого и разума – нашего соотечественника, не поленитесь это сделать. Он умер в 1936 году, – спокойно сказал Пруст, глядя в окно и поблескивая стеклами очков. – Нет, его, к счастью, не расстреляли, если вы могли такое подумать. Ему повезло прожить восемьдесят шесть лет и умереть, как считается, от пневмонии. Хотя кто знает, что постигло бы Павлова, проживи он еще год. Правда, кто знает? В декабре двадцать седьмого в Москве проходил съезд психиатров и невропатологов. Знаменитый Бехтерев был заявлен докладчиком. Однако он имел несчастье получить приглашение на консультацию к одной высокопоставленной персоне касательно ее сохнущей руки…

Ларионов вздрогнул и внимательно посмотрел на Пруста. Доктор был не в курсе, что Ларионов видел Сталина и знал об этой проблеме вождя.

– Это не удивительно. Бехтерев был академиком с мировым именем и понимал, как лечить психосоматику, которая, среди прочего, может служить причиной сухорукости. Консультация проходила один на один. Но молва твердила, что Бехтерев, приехав на съезд, якобы проронил, что консультировал одного «сухорукого параноика». Было ли такое или нет, но вот вам итог: спустя сутки после визита к пациенту Бехтерев, отличавшийся знатным здоровьем, неожиданно занемог и скончался. Опасный шаг совершил ученый: сказал правду, о которой нельзя было знать никому, особенно пациенту. Судя по всему, консилиум кремлевских врачей постановил Бехтерева кремировать, после чего доказать наличие в теле яда, разумеется, стало невозможно.

Ларионов почувствовал жажду и жадно припал к кувшину.

– Так что Павлова могла постигнуть участь многих неугодных параноику людей… – Пруст умолк, но потом резко хлопнул себя по коленям. – Итак, академик Павлов, которого мне посчастливилось не только знать, но и слушать, в тридцать пятом году на пятнадцатом Международном конгрессе физиологов получил почетное звание «старейшего физиолога мира». Ни один биолог не удостаивался такой чести ни до, ни после Павлова, дорогой Григорий Александрович. – Пруст потряс над головой кулаками, точно пытаясь энергией жестов доказать Ларионову всю важность и силу этого явления. – До того наш великий ученый выступал в декабре двадцать девятого в Первом медицинском институте в Ленинграде по случаю столетия со дня рождения академика Сеченова, где был и ваш покорный узник. Павлов негодовал, открыто называя советское правительство средневековой инквизицией, и указывал на абсурдность ведения научной работы на платформе этого тунеядца Карла Маркса, жившего на средства Энгельса и деньги от продажи серебра своей жены. Он горевал, что ученый мир принуждают принимать в свои ряды псевдоученых, и без страха говорил об уничтожении и угнетении старорежимной интеллигенции. Особенно я запомнил его страшные и, как считаю, пророческие слова: «Мы живем в обществе, где государство – все, а человек – ничто. А такое общество не имеет будущего, несмотря ни на какие Волховстрои и Днепрогэсы».

Пруст снова умолк, словно давая себе и Ларионову пропитаться словами гения, признанного миром, но получившего лишь презрительное снисхождение советского правительства[13].

– А потом было письмо, – продолжил Пруст, отпивая коньяк. – Письмо за год с лишним до смерти… Это письмо мы переписывали и рассылали коллегам – тайно. И даже не само письмо, а его основные тезисы. И вот какой тезис был потрясающим! Это был пророческий и страшный глас великого ума. Это был эпикриз строю от первооткрывателя в науке и величайшего патриота России, любившего ее беспредельно. Среди прочего Павлов написал в совнарком: «Вы напрасно верите в мировую пролетарскую революцию. Я не могу без улыбки смотреть на плакаты: „Да здравствует мировая социалистическая революция, да здравствует мировой октябрь!“ Вы сеете по культурному миру не революцию, а с огромным успехом – фашизм. До вашей революции фашизма не было… Но мне тяжело не оттого, что мировой фашизм попридержит на известный срок темп естественного человеческого прогресса, а оттого, что делается у нас и что, по моему мнению, грозит серьезною опасностью моей Родине… Мы жили и живем под неослабевающим режимом террора и насилия… надо помнить, что человеку, происшедшему из зверя, легко падать, но трудно подниматься. Тем, которые злобно приговаривают к смерти массы себе подобных и с удовлетворением приводят это в исполнение, как и тем, насильственно приучаемым участвовать в этом, едва ли возможно остаться существами, чувствующими и думающими человечно. И с другой стороны. Тем, которые превращены в забитых животных, едва ли возможно сделаться существами с чувством собственного человеческого достоинства… Пощадите же Родину и нас».

Доктор Пруст отвернулся к окну, и Ларионов видел, что тот старается унять слезы.

– Не пощадят, – тихо продолжил Пруст. – Но Павлов знал… Он был физиолог. А вы, – вдруг более решительно вымолвил доктор, – вы все равно думайте! Думайте всегда и во всем! Полагайтесь на свой добротный ум – он есть у вас. Страшная бездна разверзлась давно. Это Павлов в тридцать пятом году считал, что можно все остановить. Но не было возможно. Тот зверь, о котором писал Павлов, не только давно пробудился, но и не спал. Он давно горел ненавистью к своей вечно униженной судьбе. Он мог бы найти надежду в своей вере, но и там его скрутили в бараний рог «опричниной» и ложью. Вы знаете, за что Достоевского, которого я не без радости вижу на вашей книжной полке, приговорили к расстрелу?

Ларионов снова покачал головой, невольно краснея от осознания своего невежества.

– Достоевского осудили из-за чтения вслух письма Белинского… Это письмо Белинский написал Гоголю в ответ на книгу «Выбранные места из переписки с друзьями». Существование письма держалось в строжайшем секрете аж до девятьсот пятого года, то есть почти шестьдесят лет! В письме Белинский объяснял, почему народ не нашел опоры для взращивания гуманности и трудолюбия в церкви. Не оттого ли зверь всегда готов пробудиться и растерзать все на своем пути? Печаль… Печаль… Но довольно мучений в поисках истины! – Пруст по привычке хлопнул себя по коленям и невесело усмехнулся.

Ларионов улыбнулся и приподнял брови:

– И возникает вечный вопрос…

– …что делать, – засмеялся Пруст. – Я вижу смыслы лишь там, где что-то понимаю. Философия, психология, политика – я со всем этим неплохо знаком, но не вижу доказательств их созидательности. Людей надо обучать! И свободе через самосознание – тоже. Я, как выходец из образованной семьи и, слава богу, сумевший приобщиться к великим научным умам, вижу одним из выходов из тупика просвещение людей. Да что, собственно, я? Те же Павлов и Выготский все описали, и детально. Но исследования и находки Выготского похоронят на полках, как похоронили многие новаторства. С людьми надо говорить, надо побуждать их постоянно думать, надо научить их сомневаться, искать, анализировать, сравнивать. Страх и скудоумие не способны находить конструктивные, творческие и живые решения. Так вот – только наука может отвлечь коллективный разум от замшелости, архаики, средневековых предрассудков и покорности. Естественно-научное понимание мира, Григорий Александрович, – прекрасный препарат от иллюзий и бесплодных демагогий. Человек, условно говоря, вскрывающий десятки черепов, не может верить в физиологическую исключительность ни единого из людей, живущих на этой земле. И в головах вождей не проложены золотые нити, а пролегают капилляры, которые, лопаясь однажды, уносят их жизни. Но до того они умудряются унести миллионы жизней без их на то спроса, – драматично закончил доктор Пруст, свернув на, очевидно, самую наболевшую тему.

– Что-то я сомневаюсь в том, что в школах возможно учить думать, искать, подвергать, как вы выразились, сомнению любое утверждение. Это видится нашим идеологам как наиболее опасное дело, – возразил Ларионов.

Доктор Пруст немного помолчал, поправил очки и понизил голос.

– Давайте, голубчик, тогда совсем начистоту, – почти шепотом сказал он. – Конечно, в школах детей будут бесконечно пичкать безобидными и зачастую ненужными знаниями, будут всячески дрессировать. Стране нужна крепость для создания самой большой и послушной армии в мире. Если вы помните манифест Коминтерна, то помните и его основную цель: установить социализм и затем коммунизм по всему миру. И знаете, что самое интересное?

Ларионов отрицательно покачал головой, удивляясь страстности доктора Пруста, которой тот прежде не выказывал.

– Они готовятся к этому всерьез. Они или вы – не знаю, – засмеялся Пруст, – но все идет к этому. В стране продолжают ковать солдат Коминтерна. Однако люди весьма самонадеянны. Выстраивая свои планы, они не принимают в расчет ряд важных факторов. Дело в том, что чем тверже металл, тем он более хрупкий. Чем жестче и консервативнее вертикаль власти, тем более молниеносен ее распад.

– Как это? – заинтересовался Ларионов и резко покраснел: эта тема его давно занимала, и он читал некоторые труды французских и немецких революционеров и философов.

Доктор Пруст потянул коньяк и перевел дух:

–Весьма просто, любезный Григорий Александрович. Я вижу на вашей книжной полке труды ваших якобинских праотцов[14]. Значит, вы поймете меня. Многовековая монархия во Франции – одна из мощнейших в Европе в течение столетий – летит в тартарары в одночасье. Людовик XVI и Мария-Антуанетта обезглавлены. От монархии не остается и следа. Их судьбу в точности до ужасного повторяют наши Романовы со своей трехсотлетней монархией. И ведь прекрасно знал о надвигающейся катастрофе Александр Освободитель – дед нашего последнего царя. Он потому и тащил – с остановками и перебоями, но тащил! – реформы. И пришел девятьсот пятый год. Уж, казалось бы, все карты на столе, и понятно, что треснет и рванет. А куда испарилось смирение? Как вчерашние прихожане громили церкви и отстреливали батюшек по всей Руси-матушке. Это все отчего, по-вашему? Никогда жесткая вертикаль не будет долговечна, поймите.

– Я вовсе вам не возражаю, – ласково заметил Ларионов, невольно улыбаясь. – Но ведь у нас действует правило: «шаг в сторону – стреляем без предупреждения». Разве возможен при таком всестороннем контроле распад?

Доктор Пруст негодующе поморщился.

–Да что вы в самом деле, любезнейший!– разошелся он.– Именно так. Чем тверже металл – запомните… Ведь вы поймите: жесткая вертикаль подразумевает концентрацию энергии в одной точке. При этом все вокруг: фундамент, опора – то есть все общество – становится рыхлым и неустойчивым. И потом, жесткая вертикаль имеет над собой одну голову. Чем ригиднее, консервативнее и плотнее такая вертикаль, тем автократичнее суверен. Тем драматичнее происходит распад. Вспомните Нерона… Да что Нерон! При Анне Иоанновне помышляли о подобии парламента! Но проводить реформы каждый царь волен, да не каждый способен, мудр и смел. Если бы сын услышал отца – Александра II! В конце жизни тот пришел к подготовке перехода к парламентской монархии и сказал: «Чтобы спасти самодержавие, надо его ограничить». И если бы этот сын потом услышал своего генерал-адъютанта Отто Рихтера, который объяснил, как придет революция[15]… то, может, еще и не рухнуло бы с кровью, а как-то продолжало меняться. Но было поздно. Теперь мы с вами сидим в Сухом овраге, и снова временем исчисляется доля страдания в судьбе Родины…

Ларионов хотел спросить Пруста, но вопрос казался настолько пугающим и на первый взгляд нелепым, что он колебался. А потом тоже приглушил голос, помня о Швебеле:

– Но «суверен» не выказывает симптомов послабления…

Пруст несколько секунд пристально смотрел на Ларионова.

– Не выказывает, – ответил он. – Но я же сказал, что сильные мира сего часто переоценивают себя и свои идеи. Они самонадеянно не берут в расчет все факторы действительности, в особенности – ее способность удивлять! Мы говорили уже о рожденном Марксом уродце, физиологии и законах бытия. И второй из них – важнейший: это время.

– Время? – Ларионов удивился, что столь очевидная мысль не посетила его раньше.

– Вы верите в вечную жизнь? – иронично спросил доктор Пруст.

Ларионов понимал, что будет еще долго обдумывать их разговор. Но уже сейчас эта мысль поражала своей прозрачностью.

– Вы думаете – треснет однажды вертикаль, и наша страна снова станет развиваться по своему прежнему пути? – спросил Ларионов.

Доктор Пруст поджал губы к носу и качал головой, словно выискивая ответ в картотеке своего мозга.

– Не знаю, – ответил он. – Ленин не просто так свернул на НЭП. Понял, что зашли в тупик. Химера провалилась. Эволюцию никто не отменял. Ведь вы подумайте: еще вчера людей продавали как живой товар, как продают кошек или там попугаев на птичьем рынке. Всего три колена назад отменили крепостное право, и вот оно в значительном смысле снова с нами. Так что нам еще тащить и тащить Россию из тьмы. Но надеяться все-таки стоит. – После некоторых раздумий доктор Пруст добавил: – Стоит. И верить в нее.

Коньяк и страсть доктора Пруста немного растормошили апатию Ларионова. Он ощущал, как энергия снова прилила к телу и разум немного рассортировал по полкам взбаламученные мысли.

Доктор осушил рюмку и привычным жестом энергично хлопнул себя по коленям.

– Ну что же, – радостно зашевелился он, схватил трость и принялся отыскивать на диване шляпу, – время освобождать и вас от тягостных разговоров о судьбах Отечества! Давно пора на вечер.

Ларионов уклончиво промолчал и пожал плечами.

– Разве можно так надолго оставлять без присмотра подопечных? – лукаво заметил доктор Пруст.

– Стоит ли их смущать моим появлением? – нерешительно заметил Ларионов. – Я лишь всех стесню…

– Помните? – улыбнулся, глядя поверх очков, Пруст. – Ваша сильная сторона – прямота и искренность. Перестаньте в этом сомневаться. Перестаньте, простите за назидательность, сомневаться в себе и тех, кому вы доверились.

* * *

В актовом зале шли приготовления последних минут. В общей сумятице не было заметно Веру и Клавку, активно совещавшихся о чем-то в дальнем углу. Девушки иногда вспыхивали смехом, заговорщически поглядывали на Мартынова.

Федосья, от которой ничего нельзя было утаить, покачала головой.

– Ирка наша разошлась, – буркнула она Вальке. – Ишь, решила Мартынова охмурить. Слава богу, хозяина нет.

– Да нужен ей больно ваш Мартынов, – ухмыльнулась Валька. – Они с Клавкой интриги плетут. И Мартынов тут ни при чем.

– Ой, – презрительно отстранилась от нее Федосья, – с каких это пор ты стала разбираться в делах сердечных, девка?

Валька хмыкнула и ушла прочь. Через некоторое время наконец раздался немного дребезжащий голос патефона.

– Танцуют все! – крикнул Самсонов со сцены.

Народ расступился. Быстро и весело образовывались пары для первого за историю лагпункта вальса.

Федосья потешалась в углу с Кузьмичом, обсуждая всех подряд. Вон смущенные Полька и Денис робко раскачивались в вальсе. Инесса Павловна с Левушкой нежно смотрели друг на друга, деликатно скользя по доскам танцпола. Рыжая Валька с Касымовым хохотала над его пошлыми шутками. Самсонов с Клавкой неуклюже пытались поймать такт. Вера с Мартыновым закружилась в волнах своего платья.

Женщин, как водится, было больше мужчин, и некоторые из них тоже образовали пары. С Нового года народу не было так хорошо.

Рябова стояла в стороне и печально смотрела на танцующих. К ней приблизился Грязлов и ухмыльнулся:

– Для кого бережешь себя?

Рябова съежилась и опустила ресницы:

– Я не танцую.

Грязлов бесцеремонно потянул ее к себе.

– Это ты так думаешь, – сказал он, не обращая на нее внимания и уже неловко ведя ее по полу. – Начальник отпустил сегодня свою шлюху одну. Не жди его. Он никогда не придет прилюдно танцевать с зэками. А если б и пришел, то у него есть та, кого он любит лапать…

Рябова задрожала и нерешительно посмотрела на Веру. Та ответила ей настороженным взглядом. Грязлов явно контролировал Рябову, и это ничего хорошего для девушки, по опыту с Анисьей, не предвещало. Грязлов всегда доводил дело до конца. Но чего он действительно добивался?

Вера на мгновение нахмурилась.

– Что-то не так? – участливо спросил Мартынов.

Вера искренне старалась прекратить думать о тех двоих.

– Все волшебно! – просияла она и тут же смутилась.

Мартынов рассматривал ее алые губы и лицо.

– Ты здесь самая красивая девушка, Ирина, – тихо произнес он. – Самая очаровательная.

Так прошли и второй, и третий туры. Потом были новые раунды с другими кавалерами, потом – снова с Мартыновым.

Ларионов не появлялся. Вера иногда осматривала толпу в надежде увидеть его. И в то же время почему-то боялась его появления.

По прошествии часа раскрасневшиеся люди уже не могли остановиться. Им хотелось все больше движения. Зэки и охра смешались в толпе. Всюду слышались смех и громкие диалоги: люди увлеклись радостью, им снова стало не до лагерных тревог. Это и была сейчас настоящая их жизнь, в которой в данный момент не присутствовали партия, НКВД, кровь и гной лагерей.

Внезапно дверь в актовый зал отворилась, и вошел Ларионов. Его не сразу заметили, но постепенно по толпе пошел гул.

Ларионов был одет с иголочки, выбрит, улыбчив и приветлив с людьми. Он попросил всех продолжать веселиться, не обращая на него внимания. Но люди не могли не замечать Ларионова, потому что он всегда был центром их внимания.

Сведущие зэки сразу заметили, что на форме его уже нашиты петлицы комиссара. Кто-то округлял рот, кто-то улыбался, кто-то пытался рассмотреть «своего майора» через плечо соседа.

– Повысили нашего. Неужели пришел? А танцевать-то теперь можно? – полз шепот.

Вера вздрогнула и обернулась. Ларионов слабо улыбнулся ей с другого конца зала, все еще стоя недалеко от входа.

– Товарищ комиссар, – обратился Касымов, подскочив к начальнику.

– Вольно. Продолжайте веселиться, – с усмешкой сказал Ларионов.

Но Кузьмич остановил музыку, чтобы поменять пластинку.

По случаю прихода Ларионова он решил поставить свой любимый вальс, почему-то решив, что теперь Ларионов должен непременно и танцевать. Ведь он ставил вальс именно для своего «высокоблагородия», хотя и не думал об этом сознательно.

Но и все остальные это понимали. Бабы тихо хихикали, переговариваясь о том, чего теперь ждать. Не будет же Ларионов стоять в углу до конца вечера!

Федосья, как всегда, решила, что должна взять на себя устроительство ситуации, коль она возникла, и поспешила к Ларионову.

– Григорий Александрович, – быстро залопотала она, – вот ведь радость! Потанцуйте, не побрезгуйте. Или вы так заглянули?

– Так заглянул, – сдержанно ответил тот.

Федосья насупилась, а бабы захохотали.

Кузьмич наконец завел «На сопках Маньчжурии», но люди не спешили танцевать, прижавшись к стенам и словно ожидая позволения.

Ларионов не чувствовал ног. Зачем только он пришел? Как глупо все это – ведь он начальник зоны. Только всполошил людей и испортил всем праздник. Но в тот миг, как в его голове неслись все эти мысли, он уже не сводил глаз с Веры, а она смотрела через зал на него.

Мартынов приблизился к ней и пригласил на танец. И в тот же момент уже Ларионов, не помня, как это случилось, оказался рядом. Словно не замечая Мартынова, он встал между ними.

– Потанцуешь со мной?

Вера, как в тумане, шагнула в его объятия. Это был самый неловкий момент во всей ее жизни. И она думала, что Ларионов чувствовал то же самое.

– Как вы решились прийти? – не выдержала она, когда они уже вальсировали и другие пары робко стали вступать в круг.

– Не мог представить, кто еще может составить тебе пару, – улыбнулся Ларионов.

– Вы правда божественно вальсируете, комиссар, – сказала ему в тон Вера.

Ларионов перевел дух и не сводил с нее глаз, в которых плясали огоньки радости.

– Я сам не понимаю, как решился, – признался он. – Надеюсь, не слишком огорчил этим тебя и всех остальных.

Вера немного помолчала. Потом кокетливо устремила на него взгляд исподлобья:

– Ничуть. Вы можете пообещать мне кое-что?

Ларионов весело посмотрел на нее сверху вниз.

– Что угодно, – ответил он. – Но всякий раз, когда ты так говоришь, следует что-то незаурядное.

Веру, казалось, все это забавляло.

– И сегодня попрошу вас о чем-то незаурядном, – задорно говорила она. – И вы должны будете просто выполнить мою просьбу. Звучит странно. Доверьтесь мне. Как вам такая просьба?

Ларионов понятия не имел, о чем Вера вела речь, но он был так счастлив держать ее в объятиях и чувствовать ее запах, слышать веселый голосок у своего лица, что согласился бы на любые ее прихоти.

Вальс так скоро кончился, что они оба немного растерялись и замешкались. Возникла неловкая пауза, и Вера ловила на себе любопытные взгляды соратников. А Ларионов в смятении забыл выпустить ее руки.

– Музыка закончилась, – засмеялась Вера, – а вы все еще держите меня.

Ларионов сконфузился. Вера выпорхнула из его объятий, а он смущенно заозирался по сторонам, чувствуя, что к нему приковано все внимание зэков.

На спасение снова подбежала вперевалку Федосья и стала расспрашивать, когда разводить по баракам народ. Ларионов был обескуражен и не очень соображал, что ответить, но в душе радовался, что Федосья сгладила неловкость.

В это время Полька объявила белый танец. Ларионов почувствовал, как часто забилось сердце, увидев Веру, решительно шедшую к Мартынову. Она сияла. Бодрая походка сообщала волнение подолу платья.

Но откуда ни возьмись к Мартынову подскочила Клавка. Даже издалека было ясно, что Вера и Клавка что-то выясняют на повышенных тонах. Мартынов пытался вмешаться, но его удел был наблюдать за сценой. Не обращая на него внимания, девушки все сильнее ссорились.

Клавка обвиняла Веру в том, что та сидит на двух стульях, не дает прохода Мартынову, флиртует с ним, а потом танцует с комиссаром у всех на глазах. А теперь вот снова бросается к Мартынову. Клавка все свирепела, и к ним уже спешили Инесса Павловна и Полька.

Окружившая женщин толпа заколыхалась.

Вера упрекнула Клавку, что та просто невоспитанная и неблагодарная склочница, и развернулась, чтобы уйти. Но Клавка ловко схватила Веру за плечо и дернула изо всех сил. Вера пыталась оттолкнуть ее, но тут Клавка уже сама лихо толкнула Веру, и та полетела на пол. Бабы принялись визжать, а Ларионов бросился к дерущимся девушкам. Клавку пытались удерживать мужики, но она брыкалась и кусалась, выкрикивала бранные слова и старалась достать Веру, которую поднимали с пола женщины.

Ларионов ворвался в круг и приказал прекратить бардак. Тут же подскочил Грязлов и так огрел Клавку прикладом Касымова по плечу, что та принялась громко кричать от боли и на чем свет стоит костерить самого Грязлова.

– Что происходит?! – рявкнул Ларионов, схватив Веру за локоть. – Твоя подружка сошла с ума? Или как это все понимать?

– Касымов, в ШИЗО эту дуру! – вскричал Грязлов. – Сучка, за руку укусила.

Вера вцепилась Ларионову в рукав, вся содрогаясь от всхлипываний, и вдруг тихо и быстро произнесла:

– Пусть посадят в камеру Анисьи. – И принялась стонать, уткнувшись в плечо Инессы Павловны.

Ларионов помедлил, но потом быстро вышел вслед за Касымовым. Тот волочил Клавку, во всю зону горланившую «На станции одной обыкновенной…»[16]. Какое-то время он шел за ними, а когда поравнялся со своей избой, вдруг бросил Касымову вслед:

– В третью ее.

– Так точно, – ответил Касымов и продолжил тащить Клавку в ШИЗО.

Ларионов вошел в свою комнату и бросил на стол фуражку. Эти женщины опять что-то затеяли.

За ним в дом вбежала, пыхтя, Федосья.

– Александрову ко мне, – сказал он спокойно.

Скоро Вера уже стояла перед Ларионовым в его кабинете, довольная и таинственная. Ларионов смерил ее взглядом, и она сразу почувствовала, как он взбешен. Ей-то казалось, что все прошло как нельзя лучше.

– Что все это значит? – спросил он тихо и грустно.

Вера уставилась в пол, ноздри ее подрагивали. Ларионов, почувствовав в ней искреннюю досаду, мгновенно обмяк. Он подошел к Вере, взял за руку и заглянул в лицо.

– Ты расскажешь мне, зачем вы инсценировали драку? И что Клаве понадобилось в третьей камере? – уже нежно спросил он, не в силах долго сердиться на Веру.

– Для того и затеяли, чтобы Клавку упекли в камеру Анисьи. На что вы спрашиваете, если сами понимаете?! – капризно бросила Вера и отвернулась.

– Почему ты просто не попросила меня открыть камеру Анисьи? – все еще не мог понять Ларионов. – Ты могла бы ее осмотреть и без всего этого безобразия на танцах.

– Вот как?! Сразу видно, что вы – военный, а не конспиратор. Вас в разведку нельзя брать, гражданин комиссар!

Ларионов сел на край стола и, не выдержав, улыбнулся.

– Так… – Он скрестил руки на груди. – Поясни мне ваши маневры, моя драгоценная забияка, мой воинствующий Пинкертон в струящемся платье…

– Да прекратите вы! – обиженно оборвала его Вера и принялась расхаживать перед ним по комнате. На лице ее кое-где была размазана красная помада, волосы растрепаны. – Вы что, сами в толк не возьмете? – Она в сердцах постучала себе по голове кулаком. – Тут за каждым шагом следят. Грязлов… – Она перешла на шепот и выглядела забавно со своим заговорщическим видом. – Грязлов всюду поставил шпионов. Вы сами знаете – только из Москвы приехали. Он сразу бы заметил, если б мы пошли обследовать камеру Анисьи. Понимаете, – Вера приблизилась вплотную к Ларионову и заговорила совсем тихо, – я не верю, что Анисья подожгла зимой барак. И вы, я уверена, в это тоже не верите…

Теперь Ларионов слушал ее внимательно и вдумчиво.

– Когда она лежала у меня на руках, она прошептала: «Из…» Я долго размышляла и пришла к выводу, что речь шла об изоляторе, а не каком-то непонятном «из»! Я думаю, она оставила там знак – доказательство ее невиновности или виновности кого-то еще. В ту ночь они с Грязловым почти одновременно покинули зал. Что-то произошло между ее уходом из зала и возвращением, о чем мы не знаем. Но догадываемся. На стакане в комнате Грязлова был след от красной помады… Я видела Грязлова с Рябовой…

Ларионов неожиданно сжал Вере запястье.

– Вера, послушай меня, – сказал он тоже тихо. – Ты не должна лезть в эти дела.

Она было попыталась возразить, но Ларионов вдруг прижал ее лицо к своей гимнастерке.

– Тихо, девочка. Слушай меня внимательно. Я знаю о делах Грязлова. Я знаю, что он подлец, – спокойно заговорил Ларионов. – Но у меня ничего на него нет. Пойми, – он отпустил Веру, и она теперь его слушала, – никакие свидетельства Анисьи (тем более ее больше нет в живых), свидетельства Клавдии или твои не поспособствуют решению дела. Для любого следственного органа вы – зэки. А ты проходишь по пятьдесят восьмой как враг народа, Вера. – Ларионов произносил последние слова с досадой, но уверенно, не оставляя места для эмоций, а приводя лишь факты. – Я сам решу этот вопрос. По-своему.

– Это как же? – с подозрением спросила Вера.

– А вот так, – улыбнулся наконец Ларионов. – Как мужчина и военный, без привлечения женщин. Прошу тебя держаться подальше от Грязлова и всех этих скользких дел. Иначе лишу вас с Клавдией всех полномочий, – добавил он нарочито сурово, и Вера открыла рот. – И вот еще что. В лагере будут перемены. Мы должны снять практически всех с работ по зоне и поставить на общие – таков приказ из центра. Мне теперь не до Грязлова, – устало закончил он. – Надо думать, как не лишиться лучших людей. Не погубить их. Еще пара месяцев, и – зима…

Вера смотрела на него теперь сочувственно. Значит, их ждут еще более суровые времена. И Ларионову надо придумать десятки ходов, чтобы не вызвать ярости центра и спасти побольше не годных для работ на делянке людей.

Вера вздохнула и плюхнулась на диван.

– Какое, право, было ребячество сегодня с нашей стороны, – вымолвила она, и в глазах ее заблестели слезы. – Простите.

Ларионов опешил. Он вдруг опустился перед ней на колени и принялся осторожно и нежно целовать кисти ее рук.

– Я так испугался за тебя, – прошептал он. – Каждый раз, когда ты что-то затеваешь, я боюсь, что это тебе навредит. Прояви немного терпения, не вороши осиное гнездо, Верочка. Я смогу сберечь тебя для твоих родных, если ты сама мне в этом поможешь…

Вера замерла. Она смотрела на его склоненную голову, его послушные темные волосы. Теплое дыхание касалось ладоней и, казалось, проникало вглубь ее существа миллионами электрических разрядов. Ей захотелось запустить руку в его волосы, прижать голову к своим коленям и позволить естественному ходу событий распоряжаться их жизнями. Но это было так страшно: просто позволить течению жизни повелевать судьбой.

Она выпростала руки и поспешно поднялась с дивана, качнувшись от волнения. Ларионов поднялся вслед за ней, раздосадованный на свою очередную слабость.

– Ты уходишь?

– Да, – тихо промолвила Вера. – Пойду в барак. А вы все же проверьте, кто такой Грязлов и кто такая Рябова: хотя бы понять, что за фрукт эта тихоня…

– Обещай мне, – тихо проговорил Ларионов. – Обещай более не вмешиваться в лагерные дела. Это все, о чем я прошу. Пока ты под моей защитой и все считают тебя моей женщиной, тебе ничего не грозит, – ласково сказал он, а Вера вспыхнула от его слов. – Но в любой момент все может измениться не в нашу пользу, Верочка. И поэтому я прошу тебя быть благоразумной. Тебя ждут мать и сестра. И скоро ты с ними соединишься…

Вера метнула на него тревожный взгляд и вышла из комнаты. На пороге она столкнулась с Федосьей.

– Ох, дела, дела, – дежурно пропыхтела та. – Вот и танцы! Разобрались-то с хозяином?

Вера кивнула и неожиданно погладила Федосью по плечу.

– Может, тебе в гостевой постелить, дитятко? – спросила Федосья. – Хватит в бараке маяться. Все одно – вся зона про вас почти год как судачит.

Вера нежно и устало улыбнулась:

– Пойду я, теть Федосья. Не место мне тут.

Вера ушла в барак, а Федосья поспешила накрывать к ужину, неодобрительно качая головой. Валька вскоре тоже вернулась в дом, и все, как казалось, снова стало прежним: Ларионов сидел в своем кабинете, Вера в бараке, а женщины – в кухне.

Но по лагерю уже пронесся слух: Ларионова повысили, он может в любой момент покинуть зону, и в центре готовятся неблагоприятные для всех перемены.

– Что опять стряслось? – принялась сплетничать Валька. – Я дюже хорошо наплясалась.

– Не знаю уж что и сказать, – устало выдохнула Федосья. – Чаи давай гонять. Наше дело маленькое: обслужить хозяина да помалкивать. Ирку, видать, заругал он: вышла опять вся в слезах, а он закрылся.

– А Клавка белены объелась, поди, – прыснула Валька. – Девкам так долго немужними быть плохо. Надо такое выдумать! Ирку к Мартынову приревновать. Вот чудно!

– Нечисто тут что-то – правда твоя. – Федосья захлюпала наконец чаем, и на лице ее изобразилось блаженство. – Во всем виновата гордость. Ирка майора – тьфу ты, комиссара! – почитай год как жеребца за повод водит. Я всегда говорила: зажили бы вместе, и кончились бы все эти беды!

Валька ухмылялась и закручивала волосы на макушке.

– Скажете вы тоже иногда. Все в кучу валите вечно. Господь с вами! При чем тут зажили, не зажили?

– А при том! – вымолвила с осведомленностью опыта Федосья. – Брожения все эти – дело вредное. А когда баба при мужике, она им занимается и в голову всякие прочие глупости не берет. А мужик бабой занимается: и пить ни к чему, и дурить ему, потому как вся его сила в бабу уходит.

– Так-то да… – протянула Валька. – Хоть натанцевались вдоволь. Спать хочу дюже. Лясы с вами точить даже нет мочи. – Валька с истомой потянулась.

Вскоре огни по лагпункту погасли. Наступила ночь.

Загрузка...