Усталый, голодный военный
Ты скорчен в предсмертном броске,
И бьется затравленной веной
Нева у тебя на виске!
– Говорит Москва, говорит Москва… – Ква, ква, – слышится во сне; мелькает финская легенда о сотворении мира – Москвы; Мосок и Ква. Голос диктора, очень взволнованный и торжественный, настойчиво и властно врывается в сознание…
– …минут, слушайте выступление товарища Молотова.
– Что-то будет, – подумал Дмитрий, вставая. – Это уже не какая-нибудь сессия и не съезд, а протягивание братской руки помощи, или новый процесс вождят-изменников, или, – он выглянул в окно: на площади около репродуктора, уже установленного на балконе Горсовета, собралась толпа, – или настоящая, большая война.
На стук в дверь Тоня не отвечала. Дверь не была заперта. Он вошел. На полу, сдунутая ветром, лежала записка. Не надо было наклоняться и брать ее в руки, чтобы прочесть слова, крупные, как большое несчастье: «Прощай, дельфин. Ныряй без меня. Чем ты меня обидел и как – я пока не поняла. Разберусь потом. Сейчас некогда. Я уезжаю».
Был ли это каприз, или вчерашнее вещее чувство идущего на убыль мира, как уходящая волна, захлестнуло с собой и Тоню?
– Это все, – сказал он – и, даже не подобрав с пола эти крупные, набухшие печалью, разбросанные как попало буквы, вышел – на площадь, в толпу, в это уже недолгое ожидание чего-то.
– Это все, – повторял он. Почти так оно и было: почти все.
Черная труба с балкона хрипела, кашляла и трещала, словно волнуясь, готовясь к тому, чтобы через несколько минут извергнуть гром среди ясного неба.
Вчера сводка погоды точно предсказывала ясное небо надо всей страной, а сегодня уже военные сводки принесли первые точные известия о поражениях на фронте и замутившемся от бомбардировки небе над Киевом, Одессой, Гомелем…
Какую-то, с кем-то – войну ждали. И все же она была ударом не только грома средь ясного неба, но и молнии, расщепляющей дуб-Россию.
Речь Молотова поражала своей запутанной откровенностью. Советские вожди, привыкшие тщательно и заблаговременно готовить свои речи и даже короткие выступления, зная, какое огромное значение придают им во всем мире, на этот раз оплошали. Впрочем, они сплоховали вообще.
– Прошляпили, – вот слово, брошенное народом на площадях, как площадная брань.
– Непобедимых армий не было и нет, – сказал Молотов. Фраза с двухсторонним промахом: в России никто немецкую армию непобедимой не считал. Красная армия этими словами вычеркивалась из «непобедимых».
«Наполеон тоже был в Москве» – параллель, приготовляющая стези к отступлению, а то и потере Москвы, – весьма рискованная в смысле паники и пророческая в своей фатальной повторимости: по этой параллели и пошла война в первом своем, ничего не решившем, этапе.
«Создать народное ополчение» – еще одна неутешительная историческая параллель: надежды на армию, пожиравшую половину народного дохода 25 лет, – нет.
Молотов, с огромной силой воли преодолевая заикание и понятное волнение, довел свою речь до победоносного конца: «Победа будет за нами!»
Все ожидали еще одной речи, но главный вождь, пока еще даже не генерал, молчал – чтобы через две недели, видя провал на всех фронтах, выступить со своей, пожалуй, единственно искренней – или прочувствованно-лживой речью: «Братья и сестры!»…
Пройдет война, и еще несколько немировых войн (надо же было повоевать тем, кто не участвовал в великом сражении, и тем, кто еще не навоевался), но эту речь, вернее, первые ее слова, их просительный тон – будут помнить.
Сразу же началась война в эфире. Только к вечеру московским глушителям удалось справиться с немецкими.
Редактор сам организовывал неизбежные отзывы трудящихся и передавал их Дмитрию на правку. «Бей фашистских гадов, – еще из рядов выкрикнул товарищ Иванов и вышел на трибуну». И это не был из ряда вон выходящий товарищ Иванов: к вечеру Ивановых, выходящих из рядов, набралось в заметках до сотни.
Кто как встретил войну? Этот день навсегда останется у всех в памяти. В душной общественно-государственной атмосфере многие «сыны отечества» встретили войну не как бедствие, а как избавление от гнетущей несвободы. Для них война была клапаном, выпускающим, как пар, духовные силы на волю – на простор сражений, поражений или побед, опьяняющих до самозабвения.
Наивные авантюристы и романтики встретили войну с падающим, жутко замирающим сердцем.
Больше всего война взволновала врагов советской власти, сидящих в концлагерях, или живущих под надзором, или просто недовольных. Врагов у России – русских – нет. Есть только политические противники, болыпевицкой властью обиженные. Их восприятие войны было наиболее сложным: избавление или бедствие? Оно стало симптомом вскоре определившегося трагического отношения к войне лучшей части советского общества. Одни ушли из России с сокрушенным сердцем, и борцов против власти из них не вышло, другие боролись, считая себя в душе изменниками, третьи, отчаявшись, не найдя решения, умирая за Россию, спасали чуждую им власть.
Большинство же гуляющих на свободе (относительной) молчало. Война так война! Чему быть, того не миновать.
Вся водка в магазинах к вечеру была разобрана. Когда редакция хватилась – было уже поздно. Но «блат» мирного времени еще действовал. Рассыльная принесла по записке редактора несколько литров. Приготовленный с субботы на понедельник номер газеты пошел в разбор, пришлось работать всю ночь всем – и редакции, и типографии.
Набирались патриотизма и мужества, входящих как составной элемент в крепчайший для всех времен и народов напиток «Московскую особую». Капля на скатерти мгновенно застывала восковым блинчиком, капля на сердце запекалась родимым пятном – воспоминанием о первом дне войны.
Через несколько дней чудовищное засекреченное строительство было свернуто, тысячи заключенных – отпущены на свободу.
Свободу умереть на фронте. Эта отчаянная публика, в основном уголовная, налетела на город как саранча, но ее быстро пропустили через писорубку военкомата, чтобы отправить на мясорубку войны.
Только в середине июля, получив телеграмму от директора института, выехал Дмитрий в Ленинград. Под вой сирен покинул он старинный русский городок, никогда не знавший вражеского нашествия. И с этого дня он пошел по дорогам войны сквозь сплошную воздушную тревогу, грохот снарядов и бомб, не раз лицом к лицу встречая смерть и теряя ее на бесконечных сожженных просторах родины, в войну особенно чудесной.
С вокзала шли эшелоны войск на фронт. Им навстречу тянулись поезда с беженцами из Прибалтики и Ленинградской области Многие шли пешком, уже оборванные, изможденные, с остановившимися глазами. Идущие на смерть встречают уходящих от смерти. Что думают эти молодые и отборные, видя российских людей, над которыми уже надругалась война, так неожиданно и жестоко? Горят ли их сердца огнем ненависти и мести?.. Они должны гореть – и сгореть, чтобы на их пепле когда-то выросла грандиозная и призрачная, как мираж, победа.
Война, война…
На тех вина,
Кто продает свободного,
Чтоб выкупить раба.
Странные слова? Откуда? «Юг и Север» Элтона Синклера. А если нет, то все равно. Важно то, что в этой войне столкнулись полурабы с полусвободными. Свобода достается победителю. Победителем должна быть сама свобода.
Поезд подошел к пересадочной станции Угловка. Сладковатый, тошнотворный запах… Это первое смрадное дыхание войны успело дойти до исконно русской земли. Среди белого дня немецкие самолеты налетели на ничем не защищенные эшелоны ленинградских детей – и сожгли их за несколько минут.
Вот они, первые жертвы войны. А что же будет дальше? То же: жертвы и жертвы. Во имя чего? Во имя свободы и независимости.
Но разве мертвым нужна свобода и независимость, эти весьма относительные конституционные блага жизни? Они достанутся живым, да и то в рассрочку, с налогами. Но кто останется в живых? Кто храбрее, сильнее или хитрее? Нет, конечно. Просто те, кому суждено. И что такое война? Может быть, это тоже соревнование, в отличие от мирного, потогонного – кровопролитное: если немцы бьют нас, то чем мы хуже, чтобы когда-нибудь не показать им, как свое время японцу Араки (Халхин-Гол), где раки зимуют? Пели же пионеры:
Если надо, Коккинаки
Долетит до Нагасаки,
И покажет он Араки,
Где и как зимуют раки…
Обо многом передумал Дмитрий, пока не развернулась бескрайне величественная панорама Ленинграда. Он будто впервые увидел его. Тонкий, игольчатый хохолок по проводкам нервов пробежал от глаз к сердцу. Глаза увидели – передали: вот он, любимый город. Теперь он не может спать спокойно. Песня обманула нас. Только ли песня? Сердце, пока еще такой же чистоты, как глазные хрусталики, сжалось, забилось в этой жалости: что его ждет, любимый город? А тебя самого?
Толпа приезжих вынесла на вокзальную площадь. Через несколько минут уже был у знакомого дома на Старом Невском проспекте. Гранитные львы, по-собачьи поджав хвосты, по-прежнему сидели в подъезде, у подножья колонн. Когда-то – давно ли это было? – Тоня заставляла здороваться с каждым из них за лапу, не как-нибудь.
– Мои Церберы, – говорила она, – не бойся, не кусаются.
Львы были, но Тони не было. Квартира была запечатана – крупная сургучная печать Генерального Штаба свисала на дощечке с пломбой.
– Уехали, – сказал дворник, – все уехали. Жена – на юг, на Кубань, что ли, енерал – само собой, воюет, а стрекоза тоже на фронт подалась. Чаво?.. Записка?.. Да, она мне что-то оставила, да я не помню, куда задевал. Ужо поищу.
Сразу идти в институт не хотелось. Надо было побродить по городу – бесцельно, как всегда после разлуки, даже недолгой. Невский проспект… Это первое и самое главное, что должен обязательно видеть каждый, свой или гость, приехавший в Ленинград.
Он красив, Невский, как и двести лет назад, мужественной, суровой красотой, которой так отличался сам Петр от всех земных царей.
Невский проспект по-прежнему высоко держит свою голову – шпиль Адмиралтейства.
Но от блеска его и нарядности почти ничего не осталось. Первые этажи домов сделали шаг вперед, оградив себя противооско-лочными каменными щитами. Это первые щиты защиты.
Безобразные щели и траншеи вырыты около памятника Екатерине Второй. Земля разбросана как попало, на кусты и клумбы. Еще больше изрыт Адмиралтейский сквер.
Вот они, первые скорбные морщины на твоем прекрасном челе, град Петров.
Однажды Дмитрий поднимался на купол Исакиевского собора. Тогда впервые и навсегда – поразил его почти стокилометровый размах Северной столицы. Кругом, до самого горизонта, не было видно ничего – ни полей, ни лесов, – кроме стройного каменного массива из ста островов с оазисами парков и скверов, разрезаемого на части Невой, Невкой, Фонтанкой, Мойкой, Большой Охтой, Малой Охтой, каналами.
Если бы снова подняться на купол собора, теперь, наверное, можно было увидеть вооруженным духовным зрением глазом, как мучительная, жестокая гримаса войны исказила черты каменного лица города.
Дмитрий обошел вокруг собора. Над свинцовой Невой отдохнул на полукруглом бастионе – гранитной скамье. Здесь сиживал Пушкин. Некоторые сидели напротив – в Петропавловской крепости. Один князь Кропоткин сумел из нее бежать. Советская власть открыла в крепости музей. А сидят в других местах: на Литейном, Шпалерной, в «Крестах», в Нижегородской. Когда-нибудь устроят музеи и там.
Бригада рабочих заделывала памятник Петру. Со всех сторон заваливали пирамидой из мешков с песком. Но державная рука высунулась на волю, протянулась к Неве, к враждебным финским берегам, а может быть, и дальше, к сердцу Европы. Потом мешки обшили тесовыми досками. В скором времени все памятники, старые и новые, будут прикрыты или сняты и увезены куда-то. Почему-то оставят в покое одну Екатерину Вторую, и при жизни весьма скульптурную женщину, – один из самых крупных и ценных памятников. Она так и простоит всю блокаду, как голая, в окружении своих славных сподвижников, – и уцелеет.
Почти все театры, кино, рестораны, магазины – открыты. В академическом Александрийском идет «Фландрия», в театре Радлова – «Бравый солдат Швейк», в «Музкомедии» – что-то веселое, не то «Вдова», не то «Цыганский барон»… Этому театру трудно перестроиться на военную тематику. В «Комедии» – «Под липами Берлина». В большом Гостином Дворе довоенные рекламы Пищеторга: «Здесь эскимо», «Всегда горячее какао», «Пирожки с мясом 25 копеек штука»: розовощекий парень уписывает пирожок. Зубы у него белые, как у негра на крышке зубной пасты.
На фасадах зданий, на чугунных оградах, на специальных щитах – новые плакаты, художественное оформление войны. На одном фантазия какого-то художника изобразила неведомого, как марсианин, молодца с вытаращенными глазами, поставленными так, как в известном рисунке с оптическим обманом в «Занимательной физике» Якова Перельмана: куда ни повернись, всюду встретишь этот прицеливающийся в упор взгляд. Укоризненно указывая перстом на прохожих, молодец вопрошал: «А ты (мол, сукин сын), что сделал для освобождения своей Родины?..»
На этот плакат старались не смотреть: еще мало кто из идущих по проспекту сделал что-нибудь полезное. Но разве уже вся Россия отдана врагу? Пока не отдано и десятой доли. От кого же освобождать? Не от тех ли против народа вояк, под кем большая часть?
Всем нравятся плакаты: «Вперед, буденновцы!» – с усатым дядей а-ля Буденный на коне, и – «Родина зовет» – красивый мужественный солдат трубит в горн.
У Казанского собора – громадное историческое панно: немцы в смешных костюмах подносят ключи Берлина графу Чернышеву. Поднесут ли нам? Пока что преподносят пилюли, вроде бомб и снарядов, на почти не защищенные – ни с земли, ни с воздуха – города.
Казанский собор и при советской власти оставался святыней. В нем хранятся бесчисленные штандарты немецких, шведских, польских, турецких, французских и австрийских армий. Здесь же ключи от Варшавы, Вены, Будапешта, Берлина и Парижа. Конечно, эти ключи устарели. К этим столицам теперь нужно подобрать другие. Да и кто об этом думает?.. Уцелеть бы самим…
Война красна не началом, а концом, а больше кровью. Буря грянула. Бои идут с переменным – то большим, то малым – неуспехом. От Белого до Черного моря извивается огненный змей – линия фронта.
За море Черное, за море Белое
В черные ночи и белые дни
Дико глядится лицо онемелое,
Очи татарские мечут огни.