Этот фильм я смотрю всю жизнь, но ни разу не досмотрела его до конца.
Лучше бы сразу сказала: «Этот фильм и есть моя жизнь!»
Первый раз мать взяла ее в кино, когда ей было года два или три. Первое воспоминание, и такое яркое! «Египетский театр» Граумана[2] на Голливудском бульваре. Лишь через несколько лет она в общих чертах поняла, о чем этот фильм. В первый же раз девочка была просто очарована беспрерывным плавным движением на огромном экране, смотреть на который приходилось, запрокинув голову. Тогда она не могла еще сказать фразу «То была сама вселенная, куда проецируются бесчисленные и безымянные формы жизни».
Сколько раз в безрадостном детстве, а потом в отрочестве с трепетом пересматривала она этот фильм, и всегда он назывался по-разному, но многие актеры оставались прежними, и она их тут же узнавала. Потому что в фильме непременно была Принцесса-Блондинка и Темный Принц. Вихрь самых разнообразных событий то сводил их вместе, то разлучал. Снова сводил и снова разлучал, а потом, ближе к концу фильма, гремела драматичная музыка, и оба появлялись на экране, чтобы слиться в жарких объятиях.
Или не слиться, тут уж не угадаешь. Конец фильма не всегда бывал счастливым. Порой один из героев опускался на колени пред смертным одром второго и возвещал о финале жизни прощальным поцелуем. Даже если Принцесса переживала возлюбленного Принца (или наоборот), зрителю ясно было, что отныне жизнь ее не будет иметь никакого смысла.
Ибо жизнь имеет смысл лишь в кино.
А кино существует лишь в темном зале кинотеатра.
Однако как же досадно ни разу не увидеть конец фильма!
Потому что вечно что-то мешало. То в зале поднимался шум и зажигался свет. Громко верещала пожарная сирена (но без огня? был ли огонь? однажды ей показалось, что пахнет дымом), и всех просили покинуть зал. Или же она куда-то опаздывала, и приходилось уйти, так и не досмотрев до конца; или же просто засыпала в кресле, пропускала конец и просыпалась, рассеянно щурясь от яркого света, а незнакомые люди вокруг вставали с мест и начинали расходиться.
Как, фильм уже закончился? Не может такого быть!
И, даже став взрослой женщиной, она продолжала искать тот самый фильм. Проскальзывала в кинотеатры, расположенные в сомнительных районах города или даже в незнакомых городах. Она страдала бессонницей, а потому то и дело покупала билет на ночной сеанс. Или же на самый первый, поздним утром. Не то чтобы она искала отдохновения от собственной жизни (хотя жизнь ее изрядно потрепала, как треплет любого взрослого). В ее жизни кино скорее было интермедией – так ребенок пытается силой остановить бег времени, схватившись за стрелки часов.
Итак, она входила в темный зал (где зачастую стоял запах лежалого попкорна, чужой парфюмерии, дезинфицирующего средства), волнуясь, словно малое дитя, и жадно глядела на экран, где – о, снова! вот она! – раз за разом появлялась роскошная блондинка, над которой, казалось, не властно время. Блондинка из плоти и крови, но изящная, как ни одна женщина на свете. И глаза ее, и сама кожа лучились мощным сиянием. Ибо кожа моя – это моя душа, и другой души у меня нет. Я всего лишь проекция людских желаний. Итак, она проскальзывала в зал, выбирала кресло в первых рядах, поближе к экрану, и целиком погружалась в фильм, а тот казался одновременно знакомым и незнакомым – как часто повторяющийся сон, что никак не удается запомнить. Костюмы актеров, их прически, даже лица и голоса со временем менялись. В голове у нее проносились смутные обрывки детских воспоминаний. Одиночество, что она тогда чувствовала, от которого лишь частично могло избавить марево экрана. Другой мир, в котором можно жить? Какой?
В один прекрасный день – или даже час – она вдруг поняла, что Принцесса, которая прекрасна просто потому, что прекрасна и зовется Принцессой, обречена вечно искать в глазах смотрящих подтверждение своему существованию. Ибо нельзя узнать, кто ты есть, пока тебе об этом не скажут. Разве не так?
Взрослая женщина. Беспокойство и нарастающий страх.
Сюжет фильма страшно запутан и сложен, хотя и знаком. Или почти знаком. Возможно, пленку склеили небрежной рукой. Или же нарочно так сделали, чтобы пробудить в зрителе интерес. Возможно, настоящее перемежается в этом сюжете с обрывками прошлого. Или даже будущего! Крупные планы Принцессы, они чересчур интимны. Мы ведь предпочитаем оставаться снаружи, не влезать в шкуру других. Если б я только могла сказать: Вот она! Это я! Эта женщина, это существо на экране, вот кто я! Но ведь никогда не знаешь, чем все кончится. Она ни разу не видела ни заключительной сцены, ни титров. А ведь именно в них, если не считать финального поцелуя, и был ключ к тайне фильма, она это твердо знала. Как органы человека при вскрытии являются ключом к загадкам его жизни.
Но обязательно настанет время, возможно даже сегодня вечером, когда она, слегка запыхавшись, усядется в кресло с протертой и засаленной плюшевой обивкой, где-нибудь во втором ряду старого кинотеатра в богом забытом районе; и пол изогнется под ее ногами, как земной шар, и покажется неровным и липким под подошвами дорогих туфель. И народу в зале совсем немного, и почти все они сидят поодиночке; и она рада этому обстоятельству и тому, что за маскировкой – плащ, темные очки, красивый парик – ее никто не узнает; и никто из знакомых никогда не подумает, что она здесь, даже не догадается, где она сейчас.
Ну уж на сей раз я досмотрю до конца. На сей раз! Но почему, почему именно сейчас? Она понятия не имеет. Вообще-то, ее ждут в совершенно другом месте, она опаздывает уже на несколько часов; возможно, ее ждет машина, чтобы отвезти в аэропорт. А может, она опаздывает уже на несколько дней, недель, поскольку, став взрослой, перестала считаться со временем? Ибо время есть то, чего ожидают от нас другие люди. Но необязательно играть в эту игру.
А еще она заметила, что Принцесса тоже запуталась во времени. Запуталась в сюжете фильма. Ведь реплики для нее придумывают другие люди. Что, если на этот раз реплик не будет? В этом фильме Принцесса уже немного не та, что прежде. Уже не в том ослепительном расцвете молодости и красоты. Хотя, конечно, все еще очень красива. И на экране она такая белокожая и вся сияет, когда выходит из такси на ветреную улицу. Она замаскировала свою внешность, надев темные очки, гладкий каштановый парик, туго затянув плащ на талии. Камера неотступно следит за ней, пока она взбегает по ступенькам, входит в кинотеатр и покупает билет, проскальзывает в темный зал и садится в кресло во втором ряду. И хотя она Принцесса, другие люди в зале скользят по ней взглядом, но не узнают. Принимают за обычную женщину, пусть даже очень красивую, но им незнакомую. Фильм только что начался. Через секунду она растворяется в происходящем и снимает темные очки. Голова ее запрокинута, глаза прикованы к светящемуся экрану, в них читается по-детски благоговейный трепет. Все происходящее на этом экране отражается на ее лице, словно на водной глади. Она с головой уходит в восхищенное созерцание и не видит Принца. Не замечает, что он вошел в кинотеатр следом за ней.
Вот на несколько напряженных минут он попадает в объектив камеры, стоит за потертыми бархатными шторами у бокового прохода. Красивое лицо в тени, выражение лица нетерпеливое. На Принце темный костюм без галстука, мягкая фетровая шляпа сдвинута на лоб. Звучит музыкальная тема Принца, он быстро подходит и наклоняется к ней, к одинокой женщине во втором ряду. Что-то шепчет ей на ухо, она вздрагивает, оборачивается. Похоже, она искренне удивлена, хотя сценарий ей известен. По крайней мере, до этого момента. И еще немножко из того, что будет дальше.
Моя любовь! Это ты!
Всегда только ты, и никто другой!
На лицах влюбленных мерцает отражение гигантского экрана, и лица эти исполнены смысла, возвещая о былом величии. Словно теперь, такие маленькие и смертные, Принц и Принцесса должны сыграть все ту же сцену. Что ж, они ее сыграют. Он впивается пальцами ей в шею, чтобы успокоить, удержать, заявить на нее свои права, владеть ею. Как сильны его пальцы и как холодны. Да они просто ледяные! Как странно, стеклянно, блестят его глаза. Так близко она их еще ни разу не видела.
И она, вздохнув, поднимает безупречно красивое лицо навстречу поцелую Принца.
Прирожденный актер проявляется в раннем детстве. Поскольку только в самом раннем детстве мир воспринимается как великая Тайна. В истоках любой актерской игры лежит не что иное, как импровизация перед лицом Тайны.
– Видишь? Этот человек – твой отец.
В тот день Норме Джин исполнилось шесть. Первый день июня 1932 года. И утро этого дня в Венис-Бич, что в штате Калифорния, выдалось волшебным, ослепительно-светлым и воздушным. С Тихого океана тянуло свежим и прохладным ветерком и еще чем-то вяжущим на вкус, и запах гниющих на пляже отбросов и водорослей был сегодня едва заметен. И принесенная, казалось, самим этим ветерком, вдруг появилась Мать. Мать, с худым, немного вытянутым лицом, соблазнительно-алыми губами, подведенными черным карандашом бровями, приехала за Нормой Джин, жившей с бабушкой и дедушкой. Жившей на бульваре Венис, в рябой развалюхе с бежевыми оштукатуренными стенами.
– Норма Джин, иди-ка сюда!
И Норма Джин побежала, побежала к Матери! Ее маленькая пухлая ручка утонула в узкой изящной ладони, и прикосновение к черной сетчатой перчатке показалось таким необычным, новым, странным и волшебным. Ибо у бабушки руки были старые, загрубелые и шершавые, и пахло от бабушки старостью, а от мамы… от мамы пахло так сладко, так чудесно, как от разогретой дольки лимона с сахаром, и от аромата этого голова шла кругом.
– Норма Джин, любовь моя, иди же сюда!
Ибо Мать звали Глэдис, и Глэдис была настоящей мамой Нормы Джин. Когда, конечно, сама того хотела. Когда находила в себе достаточно сил. Когда позволял распорядок Студии. Поскольку жизнь Глэдис проходила «в трех измерениях на грани четвертого». Ее жизнь не была «плоской, точно доска для игры в парчизи»[3], а ведь именно такой, плоской жизнью живет большинство людей. Невзирая на встревоженные и неодобрительные возгласы бабушки Деллы, мама торжествующе увела Норму Джин с собой, из квартиры на третьем этаже, провонявшей луком, щелочным мылом, мозольной мазью и дедушкиной курительной трубкой, а бабушка тем временем надрывалась, словно комик по радио:
– Глэдис, на чьей машине прикатила на сей раз, а? Посмотри-ка на меня, девочка! Ты что, не в себе? Ты пьяная, что ли? Когда вернешь мне внучку? Черт бы тебя побрал! Да погоди ты, дай хоть туфли надеть! Я тоже спускаюсь! Глэдис!
А Мать лишь спокойно откликнулась своим сводящим с ума сопрано:
– Qué será, será![4]
И, хихикая, словно непослушные дети, за которыми гонятся взрослые, мать и дочь сбежали вниз по лестнице, как с горного склона, запыхавшись, продолжая держаться за руки. И вон, вон отсюда, на выход, на бульвар Венис, скорее к непредсказуемой машине Глэдис (страх как интересно, на чем она сегодня приехала), стоящей у тротуара. В то ослепительно-яркое утро 1 июня 1932 года волшебная машина, на которую, улыбаясь, точно завороженная, смотрела Норма Джин, оказалась горбатым «нэшем» цвета грязной мыльной воды, которой только что помыли посуду. На правом боковом стекле красовалась паутинка мелких трещин, наспех заклеенная липкой лентой. И все равно это была совершенно чудесная машина, и как молода и весела была Глэдис! Она так редко прикасалась к Норме Джин, а сегодня обняла ее обеими руками в сетчатых перчатках, приподняла и посадила на сиденье. «Опля!.. Вот так, детка, любовь моя!» Словно сажала ее в кабинку чертова колеса на пирсе в Санта-Монике и аттракцион должен был унести восхищенную Норму Джин прямо в небо. А потом громко хлопнула дверцей. Подергала и убедилась, что она заперта. (То был древний страх, страх Матери за Дочь. Что, если во время побега дверца вдруг распахнется, как распахиваются люки-ловушки в немых фильмах? И все, нет человека, пропала Дочь!)
Потом она уселась на водительское место, за руль – с тем же видом, с каким забирался Линдберг в кабинку своего моноплана под названием «Дух Сент-Луиса»[5]. И взревела мотором, и переключила рукоятку скоростей, и влилась в поток движения. А бедная бабушка Делла, полная рябая женщина в линялом ситцевом халате, спущенных эластичных чулках и старушьих шлепанцах, только выбегала в это время из дома. Вид у нее был до смешного ошалелый, точь-в-точь как у Маленького Бродяги в исполнении Чарли Чаплина.
– Подожди! Вот сумасшедшая. Идиотка, пьянь! Я тебе запрещаю! Я позвоню в по-ли-цию! Да подожди ты!..
Но ждать ее никто не стал, о нет.
Даже дышать было некогда!
– Не обращай внимания на бабушку, дорогая. Она еще немое кино, а мы с тобой – уже новое, звуковое.
Ибо Глэдис, настоящую маму Нормы, в этот особенный день просто распирало от Материнской Любви. Она наконец «почувствовала в себе достаточно сил» и к тому же сэкономила несколько баксов и потому смогла исполнить свою клятву и приехать к Норме Джин в день ее рождения (сколько ей? уже шесть? о господи, как же летит время, вот ужас-то!). И в тот момент вполне могла бы поклясться: «В солнце и в дождь, в болезни и в здравии, пока смерть не разлучит нас, клянусь!» Даже разлом Сан-Андреас[6] не смог бы остановить Глэдис, когда она пребывала в таком настроении. «Ты моя. Ты на меня похожа. И никто не отнимет тебя у меня, Норма Джин, – так, как отняли других моих дочерей».
Но тех ликующих и вместе с тем ужасных слов Норма Джин не услышала, нет, ибо их унесло порывом ветра.
Шестой день рождения будет первым в жизни Нормы Джин, который она запомнит во всех подробностях. Тот замечательный день с Глэдис, которая иногда становилась Матерью, или с Матерью, которая иногда была Глэдис. Стройной и быстрой в движениях женщиной-птичкой с цепким рыскающим взглядом и, как она сама выражалась, «хищной улыбкой». И острыми локотками, которыми всегда могла ткнуть под ребра, если ты слишком нарывался. А когда она выпускала белый табачный дым из ноздрей, отчего становилась похожей на слона с двумя изогнутыми бивнями, просто невозможно было назвать ее никаким словом, и уж тем более «мамочкой» или «мамулечкой» – всеми этими сопливыми словечками, на которые Глэдис давным-давно наложила запрет. Даже рассмотреть ее как следует было невозможно. «Нечего на меня пялиться, слышишь? Никаких крупных планов, пока я не готова!» В такие моменты скрипучий смешок Глэдис напоминал звук, с которым колют лед для коктейля.
Этот день откровения Норма Джин будет вспоминать всю свою жизнь, на протяжении тридцати шести лет и шестидесяти трех дней. Глэдис переживет свою дочь, словно матрешка, спрятанная в другой матрешке, побольше. Нужно ли мне было другое счастье? Нет, ничего не нужно, только бы быть с ней. Ну, разве что приласкаться немножко и поспать в ее постели, если она, конечно, пустит. Я так ее любила! Вообще-то, существуют доказательства, что Норма Джин проводила с матерью и другие дни рождения. Первый уж точно, однако сама Норма Джин помнила о нем лишь по фотографиям – НОРМЕ ДЖИН 1 ГОД. СЧАСТЛИВОГО ДНЯ РОЖДЕНИЯ, ДЕТКА! – эта надпись, сделанная вручную, украшала бумажную ленту, накинутую через плечо, как это бывает на конкурсах красоты, на девочку-младенца с херувимским личиком-луной. Влажно блестящие глаза, ямочки на щечках, атласные ленты, вплетенные в темно-русые локоны; словно старые сны, снимки эти были смазанные, выцветшие, и сделал их, по всей очевидности, приятель матери. На них же была очень молодая и весьма миловидная, хоть и явно взбудораженная Глэдис с перманентом, мелко взбитыми кудряшками, и пухлыми красными губами – точь-в-точь как у Клары Боу. На коленях у нее сидел годовалый пупс по имени Норма Джин, и Глэдис крепко держала дочку, как держат что-то очень хрупкое и драгоценное, если не с радостью, то с благоговением, если не с любовью, то с гордостью. А на обратной стороне этих нескольких снимков была нацарапана дата: 1 июня 1927 года. Однако шестилетняя Норма Джин помнила об этом событии не больше чем о самом факте своего рождения. И еще ей все время хотелось спросить Глэдис или бабушку: «А как рождаются, сами по себе?» Спросить мать, на долю которой выпали двадцать два часа «сущего ада» (именно так обычно Глэдис называла это испытание), проведенные в бесплатном родильном отделении лос-анджелесской окружной больницы, и которая таскала ее в «специальном мешке» под сердцем на протяжении восьми месяцев и одиннадцати дней. Ну откуда такое помнить!
Однако Норма Джин с замиранием сердца вглядывалась в эти снимки, когда на Глэдис находило соответствующее настроение и она вдруг вываливала их на кровать в какой-нибудь очередной съемной квартирке. Норма ни разу не усомнилась в том, что этот пухлый пупс – она сама. Точно всю свою жизнь я буду узнавать о себе через свидетельства других людей. Как Иисус в Евангелии, которого видели, обсуждали и описывали лишь со стороны. Я обречена знать о своей жизни и ее ценности только по впечатлениям других людей, которым, в отличие от собственных, могу доверять.
Глэдис поглядывала на дочь, которую не видела… ну, пожалуй, уже несколько месяцев. Резко одергивала ее:
– Ну что ты вся изнервничалась! Нечего коситься на меня, словно я вот-вот разобью машину, иначе докосишься до того, что тебе пропишут очки, а очки – это последнее дело! И не извивайся, как змейка, которой приспичило в туалет. Разве я учила тебя таким плохим манерам? И я не собираюсь разбивать машину, если именно это тебя беспокоит, как твою ненормальную бабулю. Обещаю! – И Глэдис снова посмотрела на дочь краем глаза, и взгляд ее был ребячливым и одновременно притягательным, ибо именно такова была по сути своей Глэдис: она то отталкивала, то притягивала тебя; а теперь говорила низким хрипловатым голосом: – Знаешь, на день рождения мама приготовила тебе сюрприз. Наберись терпения, скоро увидишь.
– С-сюрприз?..
Втянув щеки, Глэдис с загадочной улыбкой продолжала вести машину.
– А к-куда мы едем, м-мама?
Ощущение счастья было столь острым, что обернулось во рту Нормы Джин осколками стекла.
Даже в теплую и влажную погоду Глэдис носила стильные черные сетчатые перчатки, чтобы защитить чувствительную кожу. Она весело хлопнула обеими руками в перчатках по баранке:
– Куда едем? Нет, вы слышали? Будто ты никогда не была у мамы в голливудской резиденции.
Норма Джин смущенно улыбнулась. И попыталась вспомнить. Неужели была? Получалось, будто она, Норма Джин, забыла что-то очень важное. Это было почти как предательство. Но ведь Глэдис очень часто переезжала. Иногда уведомляла об этом Деллу, иногда – нет. Жизнь ее была очень сложной и таинственной. Вечно возникали проблемы с домовладельцами и соседями по дому; бывали «денежные» проблемы и проблемы «хозяйственные». Прошлой зимой короткое, но мощное землетрясение в том районе Голливуда, где проживала Глэдис, на целых две недели лишило ее крова. Вынудило поселиться у друзей, и на какое-то время связь ее с Деллой полностью оборвалась.
Тем не менее Глэдис всегда жила только в Голливуде. Или Западном Голливуде. Этого требовала работа на Студии. Потому что она находилась «на контракте» (Студия была самой крупной кинокомпанией в Голливуде, а следовательно – и во всем мире. Считалось, что звезд, работающих по контракту, у них «было больше, чем во всех небесных созвездиях»). Ее собственная жизнь ей не принадлежала – «ну, как католическим монахиням, которые являются невестами Христа». А потому Глэдис была просто вынуждена отдать Норму Джин на воспитание, когда девочке исполнилось всего двенадцать дней от роду. Бо́льшую часть времени Норма проводила с бабушкой – за пять долларов в неделю плюс дополнительные расходы; жизнь так чертовски тяжела, так изнурительна, так глупа, но другого выхода у Глэдис просто не было, ведь она, точно проклятая, часами вкалывала на Студии, иногда даже в две смены, была у начальника на побегушках. Так разве могла она взять на себя столь непосильную ношу – заботиться еще и о малом ребенке?
– И пусть хоть кто-то попробует осудить меня за это! Ну разве что он в моей шкуре. Вернее, она. Да, именно она!
Глэдис говорила с непостижимой горячностью. Наверное, продолжала вести вечный спор с Деллой, своей матерью.
Когда они ссорились, Делла называла Глэдис ненормальной – или наркоманкой? – и Глэдис тут же начинала кричать, что это наглая ложь и грязные слухи; да она в жизни своей не то что не курила – ни разу даже не нюхала дыма марихуаны. «А уж что касается опиума, так тем более! Никогда!» Просто Делла наслушалась нелепых и ничем не обоснованных сплетен о людях, работающих в кино. Да, верно, Глэдис иногда заводилась. Прямо как огонь какой жжет изнутри. Здорово! Что правда, то правда, иногда Глэдис была подвержена приступам меланхолии, «впадала во мрак», «доходила до ручки». А душа точно превратилась в расплавленный свинец, вытекла и затвердела. Тем не менее Глэдис была молодой и привлекательной, и у нее было полно друзей – мужского пола, и эти друзья выбивали ее из душевного равновесия. «Если б парни оставили меня в покое, Глэдис была бы в полном порядке». Но этого не происходило, и потому Глэдис сидела на таблетках. Какие-то лекарства ей прописывали доктора. Другие, наверное, приносили все те же парни. Нет, она признавала, что часто принимает байеровский аспирин и даже успела приобрести к нему высокую толерантность: сыпала таблетки в черный кофе, словно крошечные кубики рафинада, – «И никакого привкуса!».
В то утро Норма Джин сразу заметила, что Глэдис «в ударе»: рассеянная, взвинченная, веселая, непредсказуемая, как пламя свечи на сквозняке. От бледно-восковой кожи, казалось, исходят волны жара, как от нагретого летним солнцем асфальта, а глаза, эти глаза!.. Игривые, стреляющие по сторонам, с расширенными зрачками. Эти глаза я очень любила. Не было сил в них смотреть. Глэдис и машину вела рассеянно, но очень быстро. Ехать в машине с Глэдис – это все равно что кататься на автодроме, держись покрепче. Они ехали в другую сторону от Венис-Бич и океана. К северу, по бульвару к Ла-Синега, и наконец оказались на бульваре Сансет – Норма Джин узнала его, ибо они с мамой здесь уже проезжали. А горбатый «нэш», погромыхивая, мчался все быстрее, и Глэдис пришпоривала его, не снимая ноги с педали газа. Их трясло, когда машина переезжала трамвайные пути, в последнюю секунду тормозили они на красный свет, и зубы у Нормы Джин стучали, а сама она нервно хихикала. Иногда машина Глэдис врывалась на перекресток, прямо как в кино, сопровождаемая возмущенным хором гудков, криками и гневными жестами водителей. В том случае, конечно, если водители эти не были мужчинами, сидевшими в машинах в одиночестве, тогда гудки были не такими уж возмущенными. И Глэдис не раз игнорировала свисток полицейского и мчалась дальше – «Да что я такого сделала! Не собираюсь я идти на поводу у этих наглецов!».
Делла в присущей ей шутливо-сердитой манере часто ворчала, что Глэдис «посеяла» свои водительские права, что значило… Но что бы это значило? Просто потеряла, как люди теряют всякие другие вещи? Куда-то сунула и не может найти? Или же какой-то полицейский отобрал эти права, чтобы наказать Глэдис, когда Нормы Джин не было рядом?
Одно Норма Джин знала точно: она никогда не осмелится спросить об этом у Глэдис.
Они свернули с Сансет-бульвара на боковую улицу, затем еще раз свернули и наконец оказались на Ла-Меса, узкой неприглядной улочке, застроенной маленькими офисами, закусочными, коктейль-барами и жилыми многоквартирными домами. Глэдис сказала, что это ее «новый район, пока что я его осваиваю, но здесь мне очень по душе». Кроме того, от дома до Студии «всего шесть минут езды». К тому же имеются и некие «личные причины» жить именно здесь, но все это слишком сложно и объяснять не хочется. Норма Джин, однако, все сама увидит – «это часть того сюрприза, что я для тебя приготовила». Глэдис припарковала машину перед дешевеньким оштукатуренным домом в мексиканском стиле, с рассыпающимся зеленым навесом у входа и кривыми пожарными лестницами. «АСЬЕНДА, КОМНАТЫ С УДОБСТВАМИ, СДАЮТСЯ НА НЕДЕЛЮ И МЕСЯЦ. СПРОСИТЬ ВНУТРИ». На доме был номер: 387. Норма Джин смотрела, стараясь запомнить все, что видит; она обратилась в фотоаппарат, делающий снимок за снимком; может, однажды она потеряется, и придется добираться самой до этого дома, которого она прежде никогда не видела. Но когда ты с Глэдис, не очень-то поглазеешь. С Глэдис время летело стрелой, все было срочно, спешно, наэлектризовано и загадочно, отчего сердце начинало биться быстро-быстро, пульс учащался, будто ты приняла таблетку. Как амфетаминовый приход, вот на что это было похоже. Словно всю мою жизнь я должна искать этот дом. Пробираться по ночам, точно лунатик, из моей жизни обратно, на улицу Ла-Меса, к асьенде и к тому дому на Хайленд-авеню, где я снова ребенок, снова в полной ее власти, под ее чарами, и кошмара еще не было.
Глэдис заметила выражение на лице Нормы Джин – сама девочка его, разумеется, не видела – и рассмеялась:
– С днем рождения, милая! Шесть лет бывает лишь раз в жизни. До семи можешь и не дожить, глупышка. Пошли!
Ладошки у Нормы Джин вспотели, и Глэдис отказалась брать ее за руку. Вместо этого, подталкивая девочку в спину кулачком в сетчатой перчатке – само собой, легонько, игриво, – направила ее вверх, по ступенькам, к входу. И вот они оказались внутри, в жарком, словно печь, подъезде; наверх вела выщербленная, покрытая линолеумом лестница. «Нас там кое-кто ждет, и, боюсь, он уже теряет терпение. Пошли. Быстрее». И они пошли. Побежали. Помчались вверх по лестнице. Глэдис, в модных туфлях на высоченных каблуках, вдруг запаниковала – или притворилась, что запаниковала? Может, разыгрывала очередную сцену? Наверху обе, и мать и дочь, едва дышали. И вот наконец Глэдис отперла дверь в свою «резиденцию», которая, как оказалось, мало чем отличалась от прежней. Правда, Норма Джин помнила прежнюю квартиру смутно. Три тесные комнатки с грязными обоями и потолком в разводах; узкие окна, линолеум, пузырящийся на дощатом полу, пара мексиканских половиков, подтекающий (судя по запаху) холодильник, плита с двумя горелками, тарелки, сваленные в раковину. И блестящие черные, похожие на арбузные семечки, тараканы, что с шорохом начали разбегаться в разные стороны при их появлении. Стены в кухне украшали афиши фильмов, в создании которых довелось принимать участие Глэдис, чем она страшно гордилась, – «Кики» с Мэри Пикфорд, «На Западном фронте без перемен» с Лью Эйрсом, «Огни большого города» с Чарли Чаплином, в чьи печальные глаза Норма Джин была готова смотреть до бесконечности, уверенная, что Чарли тоже ее видит. Не совсем понятно было, какое отношение к этим знаменитым фильмам имеет Глэдис, но Норму Джин заворожили лица актеров. Вот это был настоящий дом! Его я прекрасно запомнила! Знакомой была и жаркая духота в квартире, ибо Глэдис, уходя, никогда не оставляла окна открытыми, даже на самую маленькую щелочку. И пахло здесь тоже очень знакомо, резко: едой, молотым кофе, окурками, духа́ми, чем-то паленым. И еще чем-то загадочным, резким, химическим, и Глэдис никак не удавалось избавиться от этого въедливого запаха, сколько она ни старалась, сколько ни мыла, ни терла, ни скребла руки калиевым мылом, растирая их до мяса, до крови. Однако эти запахи оказывали на Норму Джин умиротворяющее действие, ибо означали: Я дома. Там, где живет Мать.
Но эта новая квартира! Она была еще более тесной, еще более захламленной и чужой, чем прежние. Или просто Норма Джин стала старше и научилась замечать такие вещи? Только оказалась внутри, и вся так и замираешь – ужасный момент, сравнимый разве что с первым содроганием земной коры, за которым следует повторный толчок, еще более мощный и неумолимый. И ты, затаив дыхание, ждешь. Сколько же здесь вскрытых, но неразобранных коробок со штампом: СОБСТВЕННОСТЬ СТУДИИ. Горы одежды на кухонном столе, одежда на проволочных плечиках, развешанных на веревке, кое-как привязанной под самым потолком. На первый взгляд казалось, что в кухне полно народу, женщин в «костюмах» (Норма Джин знала, что «костюмы» – это совсем не то же, что «одежда», хотя не могла бы толком объяснить, в чем разница). Некоторые из этих костюмов были очень эффектные и нарядные – легкомысленные прозрачные платьица с крошечными юбочками и на тоненьких бретельках. Имелись тут и более строгие наряды с длинными, как хвосты, рукавами. На веревке также были аккуратно развешаны для просушки выстиранные трусики, лифчики и чулки. Глэдис увидела, как Норма Джин, разинув рот, глазеет на все эти тряпки у себя над головой, заметила растерянное выражение ее лица и рассмеялась:
– Ну? Что теперь не так? Что тебе не нравится? Тебе или Делле? Она что, прислала тебя шпионить? Ладно, хватит. Пошли сюда. Пошли!
И она подтолкнула Норму Джин острым локотком, и та вошла в соседнюю комнату, в спальню. То была тесная комнатушка с потолком в ужасных разводах, одним-единственным окошком, полуприкрытым старыми растрескавшимися и грязными жалюзи. Там же стояли знакомая кровать с блестящей, хоть и слегка потускневшей медной спинкой, с горой подушек из гусиного пера; сосновое трюмо, тумбочка, заваленная журналами, пузырьками с лекарствами и книжками в мягких обложках. На журнале «Светский Голливуд» примостилась пепельница, доверху набитая окурками; повсюду разбросана одежда; на полу еще несколько вскрытых, но неразобранных коробок; на стене возле кровати – репродукция с шикарным кадром из фильма «Голливудское ревю 1929 года»: Мари Дресслер в воздушном белом платье. Глэдис возбуждена, дышит часто и следит за Нормой Джин, нервно озирающейся по сторонам, – где же «человек-сюрприз»? Спрятался? Но где? Может, под кроватью? Или в чулане? (Но в комнате нет никакого чулана, лишь тяжелый гардероб из ДСП, придвинутый к стене.) Жужжала одинокая муха. В единственном окошке был виден край глухой грязной стены соседнего здания. А Норма Джин продолжала гадать: Где же, где? И кто это? Глэдис, легонько ткнув ее локтем между лопатками, пожурила:
– Нет. Норма Джин, ей-богу, ты, наверное, у меня полуслепая, да и тупенькая! Неужели не видишь? Протри глаза и смотри! Этот мужчина – твой отец.
Наконец Норма Джин увидела, куда указывает Глэдис.
Это был вовсе не мужчина. Это была фотография мужчины, висевшая на стене, рядом с зеркалом трюмо.
Впервые я увидела его лицо в день рождения, когда мне исполнилось шесть.
До этого дня я и не знала, что у меня есть отец. Отец, как и у всех других детей.
Всегда почему-то думала, что в том, что у меня его нет, виновата я сама. Что-то со мной не так, раз его у меня нет.
Неужели никто не говорил мне о нем прежде? Ни мама, ни бабушка, ни дедушка? Никто.
Мне так и не удастся увидеть его лицо не на снимке, а в жизни. И умру я раньше, чем он.
– Ну, скажи, разве он не красавец, твой отец? А, Норма Джин?
И голос Глэдис, обычно такой пресный, ровный, немного насмешливый, трепетал, как у молоденькой девушки.
Норма Джин, лишившись дара речи, смотрела на мужчину, который оказался ее отцом. Мужчину на фотографии. Мужчину на стене, рядом с зеркалом трюмо. Отец?.. В теле жгло и дрожало что-то. Так бывает, когда порежешь палец.
– Да, такие вот дела. Нет-нет, только не трогать грязными лапками!
Глэдис покраснела немного и сняла снимок в рамочке со стены. Теперь Норма Джин видела – это настоящая фотокарточка, глянцевая, не какая-нибудь там афишка или вырезка из журнала.
Глэдис бережно взяла фото в рамочке обеими руками в шикарных сетчатых перчатках и опустила до уровня глаз Нормы Джин, но так, чтобы девочка не могла с легкостью до него дотянуться. Как будто в такой момент Норме Джин захочется его потрогать! Из прошлого опыта она уже знала, что к личным вещам Глэдис лучше не прикасаться.
– Он… он мой п-папа?
– Ну да, конечно! У тебя его глаза. Такие же голубые и обалденные.
– Но… но где…
– Ш-ш! Смотри.
Прямо как сцена из кинофильма. Норме Джин даже показалось, что она слышит напряженную, тревожную музыку.
И как же долго смотрели на него мать и дочь! Разглядывали в благоговейном молчании мужчину в рамочке, мужчину на фотографии, мужчину, который был отцом Нормы Джин. Мужчину, красивого суровой мужской красотой. Мужчину с густыми черными волосами, гладкими и блестящими, будто смазанными маслом, зализанными на висках. Мужчину с карандашными усиками над верхней губой, мужчину с бледными, слегка набрякшими веками. Мужчину с сочными губами, готовыми вот-вот улыбнуться, мужчину, который игриво отвел глаза, отказываясь встречаться с их взглядами, мужчину с круто выступающим подбородком, гордым ястребиным носом и крошечной впадинкой на левой щеке, которая вполне могла оказаться ямочкой, как у Нормы Джин. Или шрамом.
Он был старше Глэдис, но ненамного. Лет тридцать пять. Типичное лицо актера, с напускной самоуверенностью позирующего перед камерой. Гордо вздернутая голова, игриво сдвинутая набекрень фетровая шляпа, и еще на нем была белая рубашка с мягким и широким отложным воротником. Казалось, что это костюм для какого-то исторического фильма. Норме Джин почудилось, что он вот-вот заговорит с ней, – но нет, он молчал. А я вся обратилась в слух. Но мне казалось, я оглохла.
Сердце у Нормы Джин билось часто-часто и мелко-мелко, как крылышки у птички колибри. И так шумно, что шум этот заполнял всю комнату. Но Глэдис того не замечала и не ругала ее. Она восторженно и жадно всматривалась в лицо мужчины на снимке. И говорила голосом исступленным и прочувственным, словно не говорила, а пела:
– Твой отец. И у него красивое имя, но он такой важный человек, что я не имею права называть его имени. Даже Делла не знает, как его зовут. Думает, что знает, а не знает. И не должна узнать! Не должна знать даже того, что ты видела эту фотографию, слышишь? Жизнь у нас обоих сложилась непросто. Когда ты родилась, отца рядом не было; он и сейчас далеко-далеко, и я очень за него беспокоюсь. У него страсть к путешествиям, в другую эпоху он непременно стал бы воином. Вообще-то, он уже не раз рисковал жизнью в борьбе за демократию. Мы с ним обвенчаны, в наших сердцах… мы муж и жена. Хотя и презираем условности, и не желаем их соблюдать. «Я люблю тебя и нашу дочь и как-нибудь обязательно вернусь в Лос-Анджелес и заберу вас обеих». Так обещал твой отец, Норма Джин. Обещал нам обеим. – Тут Глэдис умолкла и облизнула губы.
И хотя обращалась она к Норме Джин, но, казалось, вовсе не видела ее, не сводила глаз с фотографии, от которой словно исходило некое притягательное сияние. Щеки ее раскраснелись, губы под алой помадой опухли, словно искусанные; рука, затянутая в перчатку, слегка дрожала. Норма Джин изо всех сил пыталась сосредоточиться на том, что говорит ей мать, – несмотря на ревущий шум в ушах, сердцебиение и неприятное ощущение внизу живота, какое бывает, когда тебе срочно надо в туалет, но ты не можешь набраться храбрости, чтобы заговорить или двинуться с места.
– Когда мы познакомились с отцом, у него был контракт со Студией… произошло это восемь лет назад, в понедельник после Вербного воскресенья, никогда не забуду тот день! И он был одним из самых многообещающих молодых актеров, но… несмотря на весь свой природный талант и фотогеничную внешность – «второй Валентино», так называл его сам мистер Тальберг, – был слишком непослушен, слишком нетерпелив и бесшабашен для актерской карьеры. Внешности, стиля и характера мало, Норма Джин, надо еще быть послушным. Надо уметь смиряться. Надо уметь забыть о своей гордыне и пахать как вол. Женщины справляются с этим легче. Я ведь тоже была на контракте, ну, какое-то время. Когда была еще начинающей актрисой. А потом ушла в другую сферу – по своей воле! Потому что поняла, там мне ничего не светит. А он был по натуре своей бунтарь. Какое-то время работал дублером Честера Морриса и Дональда Рида. А потом все бросил. «Выбирая между карьерой и душой, я предпочел выбрать душу» – так он тогда сказал.
Разволновавшись, Глэдис закашлялась. Когда она кашляла, от нее еще сильнее пахло духами с примесью слабого лимонно-кислого химического запаха, который, казалось, впитался ей в кожу.
Норма Джин спросила, где сейчас ее отец.
Глэдис раздраженно фыркнула:
– Уехал, глупенькая! Я же тебе сказала!
Тут настроение Глэдис резко переменилось. Так случалось с ней довольно часто. И музыка из кино тоже стала другой. Теперь она была как зазубренная пила, то нарастала, то стихала, как шум огромных валов, накатывающих на берег, где по утоптанному песку гуляла иногда с Нормой Джин, задыхаясь от «давления», ворчливая Делла – для «моциона», как она выражалась.
Я так и не спросила почему. Почему мне до сих пор ничего о нем не говорили.
Глэдис повесила снимок на прежнее место. Но теперь гвоздик, вбитый в гипсокартон, расшатался и держался плохо. Одинокая муха продолжала жужжать, настойчиво и не теряя надежды, билась о стекло.
– Чертова муха, жужжала, когда я умерла, – таинственно заметила Глэдис.
В присутствии дочери она, бывало, выражалась весьма непонятно, хотя эти слова совсем не обязательно адресовались именно Норме Джин. Нет, скорее всего, Норма Джин была лишь свидетелем, неким особо привилегированным наблюдателем, зрителем в зале, чьего присутствия основные актеры притворяются, что не замечают – или действительно не замечают. Гвоздик поправили, вдавили в стенку поглубже. Теперь он вроде бы держался и не должен был выпасть, и настал черед рамочки – ее тоже поправили, чтобы висела ровно. В таких домашних мелочах Глэдис была аккуратисткой, бранила Норму Джин, когда видела, что полотенца на крючке висят у нее вкривь и вкось и книги на полке расставлены как попало. Когда фотография с мужчиной благополучно вернулась на свое место, на стенку у зеркала, Глэдис отступила на шаг и слегка расслабилась. Норма Джин продолжала глазеть на фото, точно завороженная. «Твой отец, так и запомни. Но только это наш секрет, Норма Джин. Пока что его с нами нет – вот и все, что ты должна знать. Но в один прекрасный день он обязательно вернется в Лос-Анджелес. Он обещал».
Обо мне обязательно скажут, что ребенком я была несчастна, что детство мое было тяжелым. Но позвольте сказать вам, что я никогда не была несчастлива. Пока у меня была мама, я никогда не чувствовала себя несчастной, и в один прекрасный день у меня появился отец, которого я тоже стала любить.
И еще, конечно же, у Нормы Джин была бабушка Делла! Мамина мама.
Крепкая женщина с оливковой кожей, густыми кустистыми бровями и едва заметными усиками над верхней губой. Делла имела привычку стоять в дверях или на ступеньках у дома, уперев руки в боки, и напоминала при этом античную амфору. Бакалейщики опасались ее острого глаза и меткого языка. Она была поклонницей Уильяма С. Харта, эталонного ковбоя-забияки; была поклонницей Чарли Чаплина, этого мастера перевоплощения; хвасталась своим происхождением «из настоящих американцев, пионеров, первопроходцев». Родилась в Канзасе, затем переехала в Неваду, потом – в Южную Калифорнию, где познакомилась с будущим своим мужем, отцом Глэдис, и вышла за него. А в 1918-м он попал под газовую атаку во Франции, в Мойзе-Аргонне. «По крайней мере, хоть живой остался, – говорила Делла. – Есть за что благодарить правительство США, верно?»
Итак, имелся еще и дедушка Монро, муж Деллы. Он жил вместе с ними, и Норма Джин знала, что дедушка ее недолюбливает, – но по большому счету, что он был, что его не было. А когда кто-нибудь спрашивал Деллу о муже, она лишь пожимала плечами и говорила: «По крайней мере, хоть живой остался».
Бабушка Делла! Женщина с характером, местная достопримечательность.
Все, что Норма Джин знала о Глэдис – или казалось, что знала, – рассказала ей бабушка Делла.
Сама суть Глэдис и ее главная тайна была вот в чем: Глэдис не могла быть настоящей матерью Норме Джин. Во всяком случае, в настоящее время.
Но почему нет?
– Вот только не нужно меня осуждать! – возбужденно говорила Глэдис, прикуривая сигарету. – Меня и без того Бог наказал!
Наказал? Как это?
Если Норма Джин осмеливалась задать подобный вопрос, Глэдис лишь моргала красивыми синевато-серыми глазами, покрасневшими и всегда немного влажными.
– Не надо. После всего, что Бог со мной сотворил. Ясно?
Норма Джин улыбалась. Не потому, что понимала этот ответ. Потому, что была рада не понять его.
И еще. Вроде было известно, что у Глэдис имелись и «другие маленькие девочки». Точнее – «две маленькие девочки», еще до Нормы Джин. Но куда же тогда подевались ее сестренки?
– Не смейте меня ни в чем упрекать, слышите? Черт бы вас всех побрал!
Кстати говоря, никто не отрицал, что Глэдис, выглядевшая невероятно молодо в свой тридцать один год, уже два раза побывала замужем.
Это действительно был факт, и Глэдис весело признавала (похоже, это было у нее чем-то вроде комичной привычки или причуды киноперсонажа), что часто меняла фамилию.
Делла рассказывала историю, одну из своих скорбных материнских историй. О том, как в 1902-м, в Хоторне, округ Лос-Анджелес, родила она дочь, нареченную при крещении Глэдис Перл Монро. В семнадцать Глэдис выскочила замуж (против желания Деллы) за какого-то мужчину по фамилии Бейкер и стала миссис Глэдис Бейкер. Но (разумеется!) брак не продержался и года, и они развелись; и дочь снова вышла замуж «за контролера счетчиков Мортенсена» (отца двух старших сестренок, исчезнувших неведомо куда?); но и этот брак тоже развалился (чего и следовало ожидать!); и Мортенсен исчез из жизни Глэдис, и скатертью дорожка. Однако в некоторых документах, которые она не успела поменять, Глэдис до сих пор значилась под фамилией Мортенсен. Впрочем, она и не собиралась их менять: ее почему-то страшило все связанное с регистрациями, записями и разными формальностями. И разумеется, Мортенсен не являлся отцом Нормы Джин, но, когда та родилась, фамилия Глэдис была Мортенсен. Как ни странно, но этот факт почему-то больше всего раздражал бабушку Деллу, казался ей просто вопиющим – фамилия Нормы Джин была Бейкер, а не Мортенсен.
– И знаете почему? – спрашивала Делла соседей или кого угодно, кто выслушивал ее разглагольствования. – Потому что этот самый Бейкер, видите ли, был мужчиной, которого моя ненормальная дочь «ненавидела меньше других»! – И Делла, накручивая себя до предела, продолжала рассказ: – Ночи напролет я лежала без сна, жалела бедное дитя, у нее ведь все так запуталось. Я должна была удочерить эту несчастную девочку, дать ей нормальную, приличную фамилию – Монро.
– Никаких удочерений, – тут же взвивалась Глэдис, – до тех пор, пока я жива!
Жива. Норма Джин уже поняла, как это важно – оставаться живой.
В общем, вышло так, что по документам Норма Джин носила фамилию Бейкер. В возрасте семи месяцев ее крестила известная проповедница евангелистской церкви по имени Эйми Семпл Макферсон, крестила в храме Ангелов Международной церкви четырехстороннего Евангелия (к которой в ту пору принадлежала Делла). И она так и осталась жить с этой фамилией – до самого того момента, когда мужчина, взяв Норму Джин в жены, настоял на том, что фамилию надо изменить. Да и полное ее имя в итоге изменилось по решению мужчин. Я сделала то, что от меня требовалось. А от меня прежде всего требовалось выжить.
Во время редких приступов материнской любви Глэдис объясняла Норме Джин, что имя у нее особенное. Норма – это в честь великой Нормы Толмадж, а Джин – это в честь… Ну кого же еще, как не Джин Харлоу?[7] Имена эти ничего не говорили девочке, но она видела, что Глэдис произносит их с благоговейным трепетом. «Да, Норма Джин, тебя назвали в их честь. А значит, ты возьмешь от них самое лучшее, и судьба тебя ждет особенная».
– Ну вот, Норма Джин! Теперь ты все знаешь.
То была новость, слепящая, словно солнце. Всеобъемлющая и безжалостная, как длань бичующего. И намазанные алой помадой губы Глэдис улыбались, что случалось крайне редко. А дыхание у нее было частым-частым, точно она долго бежала куда-то и вдруг остановилась.
– Теперь ты видела его лицо. Он твой настоящий отец, и фамилия его не Бейкер. Но ты никому не должна говорить, слышишь? Никому, даже Делле.
– Д-да, мама.
Между тонкими, подведенными карандашом бровями Глэдис прорезалась морщинка.
– Что, Норма Джин?
– Да, мама.
– Ну вот, теперь другое дело!
Заикание Нормы Джин никуда не делось. Просто переместилось с языка в маленькое, как у колибри, сердечко, где его никто не заметит.
На кухне Глэдис сняла одну из своих шикарных перчаток и набросила ее на шею Норме Джин, и это было приятно и щекотно.
О, что за день! Счастье обволакивало Норму Джин со всех сторон, точно теплый и влажный городской туман. Счастье ощущалось в каждом вдохе.
– С днем рождения, Норма Джин, – промурлыкала Глэдис. А потом: – Ну, что я говорила, Норма Джин? Этот день и впрямь для тебя особенный.
Зазвонил телефон. Но Глэдис, улыбаясь себе под нос, не стала снимать трубку.
Жалюзи на окнах были старательно опущены до самого подоконника. Глэдис сказала что-то насчет «чересчур любопытных» соседей.
Сняла она только левую перчатку, правую оставила. Похоже, просто забыла ее снять. Норма Джин заметила, что слегка покрасневшая кожа на левой руке Глэдис покрыта ромбовидной мелкой сеточкой – остался отпечаток от слишком тесной перчатки. На Глэдис было темно-бордовое платье из крепа, туго облегающее талию, с высоким воротничком-стойкой и пышной широкой юбкой, которая чуть слышно шуршала при каждом движении. Этого платья Норма Джин прежде никогда не видела.
Каждая секунда была наполнена особым значением. Каждый миг, как каждый удар сердца, был предупреждающим сигналом.
Схватив две кофейные чашки с щербатыми краями, Глэдис уселась за столик в кухонной нише и налила Норме Джин виноградный сок, а себе – прозрачную «лечебную водичку» с резким запахом. Тут Норму Джин ждал еще один сюрприз – праздничный бисквитный торт! Пышный ванильный крем, шесть крохотных розовых свечек и надпись, выведенная сладкой малиновой глазурью:
От одного вида этого торта, от его чудесного запаха у Нормы Джин слюнки потекли. А Глэдис вся так и кипела от возмущения:
– Чертов кондитер! Вот болван! Неправильно написал «рождения» и твое имя. Я же ему говорила!
Не без труда, поскольку руки у нее дрожали – то ли комната вибрировала от уличного шума, то ли содрогались глубокие пласты земли (в Калифорнии никогда не знаешь, сама дрожишь или это настоящее землетрясение), – Глэдис все же удалось зажечь шесть маленьких свечек. Теперь Норме Джин предстояло задуть бледные, нервно трепещущие язычки пламени.
– А сейчас ты должна загадать желание, Норма Джин, – сказала Глэдис и подалась вперед, так что губы ее едва не коснулись теплого личика девочки. – Желание, чтобы он, ну, сама знаешь кто, побыстрее к нам вернулся. Давай дуй! – И Норма Джин крепко зажмурилась, загадала это желание и сильно дунула, затушив все свечки, кроме одной. Глэдис сама задула ее. – Ну вот и славно. Как Бог свят.
Затем Глэдис принялась искать подходящий нож – разрезать торт. Долго шарила в ящике и наконец нашла. «Этот для мяса, но ты не пугайся!» И узкое длинное лезвие сверкало, как солнце в волнах Венис-Бич, и глазам было больно, но не смотреть на этот нож было почему-то невозможно. Однако Глэдис не сделала с этим ножом ничего такого особенного, просто погрузила его в торт, сосредоточенно хмурясь, и, придерживая правую руку в перчатке левой, той, что без перчатки, вырезала два щедрых куска, себе и дочери. Внутри торт оказался сыроватый, липкий, и куски не помещались на чайных блюдцах, которые Глэдис поставила вместо тарелок.
Ну и хорош! До чего же хорош был на вкус этот торт. Знаете, в жизни больше не пробовала такого вкусного торта.
Мать и дочь ели с жадностью, ведь обе еще не завтракали, а было уже за полдень.
– А теперь, Норма Джин, подарки!
Снова зазвонил телефон. И снова Глэдис, лучезарно улыбаясь, не сняла трубку. Она объясняла, что у нее не было времени завернуть подарки как следует. Первым оказался хорошенький розовый, связанный крючком свитерок из тонкой шерсти, а вместо пуговок – вышитые розовые бутоны, совсем крошечные. Пожалуй, он предназначался ребенку помоложе, поскольку был немного тесноват Норме Джин, хотя для своих лет та была девочкой совсем не крупной. Но Глэдис, восторженно ахая, похоже, этого не замечала:
– Ну разве не прелесть? В нем ты как маленькая принцесса!
Потом пошли подарки помельче – белые хлопковые носки, трусики (с которых даже не были срезаны ценники «десятицентовой» лавки). Глэдис вот уже несколько месяцев не покупала дочери ничего подобного; Глэдис уже на несколько недель просрочила плату Делле за содержание дочери, и Норма Джин с восторгом думала, что теперь бабушка страшно обрадуется, и благодарила маму; Глэдис прищелкнула пальцами и весело сказала:
– Это еще не главное! Пошли!
И торжественно повела Норму Джин обратно в спальню, где на самом видном месте висел портрет красивого мужчины. Поддразнивая Норму, нарочито медленно выдвинула верхний ящик трюмо, словно тот не желал открываться.
– Presto, Норма Джин! Тут и для тебя кое-что есть!
Неужели кукла?
Норма Джин, привстав на цыпочки, трепетно и неловко вытащила из ящика куклу. Златоволосую куклу с круглыми синими стеклянными глазами и ротиком, похожим на розовый бутон. А Глэдис спросила:
– Помнишь, Норма Джин, кто у нас тут спал, в этом ящике, а? – (Норма Джин отрицательно помотала головой.) – Да нет, не в этой квартире, именно в ящике. Вот в этом самом.
И снова Норма Джин отрицательно помотала головой. Ей стало не по себе. А Глэдис так пристально смотрела на нее, широко распахнув глаза, и были они почти точь-в-точь как у куклы, только не синие, а сероватые, словно выцветшие, и губы не розовые, а ярко-красные. И тут она со смехом сказала:
– Да ты! Ты, Норма Джин! Ты спала в этом самом ящике! Я была такая бедная, что не могла купить тебе кроватку. Этот ящик и служил тебе кроваткой, когда ты была еще крошечным младенцем. Добрую службу сослужил, верно?
Глэдис едва не сорвалась на крик. Если бы эту сцену сопровождала музыка, звучало бы очень быстрое стаккато. Норма Джин покачала головой – дескать, нет. И личико ее помрачнело, а глаза затуманились: не помню, не желаю помнить. Как не помнила, что носила когда-то подгузники и как намучились Глэдис с Деллой, «приучая ее к горшку». И если б у нее было время как следует осмотреть верхний ящик соснового трюмо и увидеть, как плотно он закрывается, ей стало бы совсем плохо. Затошнило бы, живот скрутило бы от страха – так бывало, когда она стояла на верхней ступеньке лестницы, или смотрела на улицу из окна верхнего этажа, или слишком близко подбегала к берегу, на который должна была обрушиться огромная волна… Ибо как она, такая большая девочка шести лет, могла когда-то поместиться в таком маленьком ящике? А может, кто-то задвигал этот ящик, чтобы приглушить ее плач?
Но у Нормы Джин просто не было времени думать о таких вещах. Ведь в руках она держала куклу. Самую красивую куклу, которую когда-либо видела так близко, красивую, как Спящая красавица из книжки с картинками, с золотыми кудрями до плеч, шелковистыми и мягкими. Прямо как настоящие!.. О, они были куда красивее волнистых светло-каштановых волос самой Нормы Джин и уж ни в какое сравнение не шли с жесткими синтетическими волосами других кукол. Одета она была в цветастый фланелевый халатик, а на голове – крохотный кружевной чепчик. И кожа у нее была из резины, такая гладкая, мягкая, безупречная кожа, а пальчики, крохотные пальчики идеальной формы, совсем как настоящие! На маленьких ножках – белые хлопковые пинетки, перевязанные розовыми ленточками! Норма Джин взвизгнула от восторга и обязательно обняла бы маму крепко-крепко, но заметила, что Глэдис вся так и сжалась, и поняла, что прикасаться к маме не следует.
Глэдис закурила сигарету – «Честерфилд», любимую марку Деллы (хотя сама Делла считала курение признаком слабости характера, очень вредной привычкой и твердо намеревалась от нее избавиться). С наслаждением выдохнув дым, она насмешливо сказала:
– Знаешь, как трудно было достать такую куклу, Норма Джин? Теперь же, надеюсь, ты примешь на себя ответственность за эту куклу.
Ответственность за куклу… Эта странная фраза повисла в воздухе.
Как же сильно Норма Джин будет любить эту белокурую куклу! То будет главная любовь ее детства.
За исключением одного «но». Ее смущало, что ножки и ручки у куклы совсем мягкие, без костей. И как-то странно болтаются и шлепают. Если положить куклу на спину, у нее тут же – шлеп! – и опускались ножки.
– А к-как ее зовут, мама? – запинаясь, спросила Норма Джин.
Глэдис нашла пузырек с аспирином, вытряхнула на ладонь несколько таблеток и проглотила, не запивая. А затем, комично вскинув выщипанные брови, важно сказала голосом, как у Джин Харлоу:
– Ну, это тебе решать, родная. Она же не чья-то, а твоя.
И Норма Джин стала придумывать кукле имя. Уж как она старалась придумать, но ничего не получалось. В голове будто что-то заело, и ни одно имя не шло на ум. Она забеспокоилась, принялась сосать большой палец. Ведь имя – это страшно важная штука! Если кого-то никак не зовут, о нем и подумать не получится. Если бы люди не знали, к примеру, твоего имени, что бы с тобой стало?
И Норма Джин закричала:
– Мама, нет, правда, как зовут эту к-куклу? Ну пожалуйста!
И Глэдис – ее этот вопрос скорее не рассердил, а позабавил – крикнула в ответ из другой комнаты:
– Черт! Назови эту куклу Нормой Джин! Она ведь такая же красотка, как и ты, ей-богу!
После стольких впечатлений девочка совсем вымоталась. Норме Джин пора было вздремнуть.
Но звонил телефон. День потихоньку шел к вечеру. И девочка с тревогой подумала: Почему это Мать не подходит к телефону? Что, если звонит Отец? Или она точно знает, что это не Отец? Но откуда ей это известно?
В сказках братьев Гримм, что читала Норме Джин бабушка Делла, случались вещи, которые могли только присниться. Странные и жуткие, какими бывают только сны. Но то были вовсе не сны. И ты все время хочешь проснуться, но не можешь.
О, как же Норме Джин хотелось спать! Голодная, она съела слишком много торта. Нахрюкалась тем тортом, словно поросенок. Ничего себе завтрак, праздничный торт! И теперь ее тошнило и болели зубы, или же все оттого, что Глэдис подлила ей в виноградный сок своей «лечебной водички» – «чуть-чуть, для веселья». И глаза у нее закрывались, и голова казалась ужасно тяжелой и какой-то деревянной, и Глэдис пришлось отвести ее в жаркую душную спальню и уложить на просевшую кровать (Глэдис не нравилось, когда Норма спала на этой кровати), прямо на покрывало из синели. Она стащила с Нормы Джин туфли и, весьма брезгливая в подобных вещах, подложила под голову дочери полотенце: «это чтобы слюней не напустила мне на подушку». Норма Джин сразу же узнала это ярко-оранжевое покрывало, она видела его раньше, в других квартирах Глэдис, но цвет немного потускнел, оно было все в подпалинах от сигарет, каких-то странных пятнах и разводах, ржавых, оттенка застарелых пятен крови.
Со стены рядом с трюмо смотрел на Норму Джин отец, и она смотрела на него сквозь полуопущенные веки. А потом прошептала: «Пап-па…»
Впервые! В день, когда ей исполнилось шесть лет.
Впервые произнесла она это слово, «папа».
Жалюзи, опущенные до самого подоконника, были старые, растрескались и не могли сдержать лучей свирепого послеобеденного солнца, пламенеющего Божьего ока, гнева Господня. Впоследствии бабушка Делла разочаровалась в Эйми Семпл Макферсон и ее церкви четырехстороннего Евангелия, однако все равно продолжала верить в то, что называла «Словом Божьим», в Библию. «Это непростое учение, и мы по большей части глухи к его мудрости, но это все, что у нас есть». (Но так ли это? У Глэдис были свои книги, но она никогда не упоминала о Библии. О чем Глэдис и говорила со страстью и трепетом, так это о Кино.)
Солнце уже клонилось к закату, когда Норму Джин разбудил звонок телефона в соседней комнате – резкий звук, насмешливый, сердитый и взрослый. Звук, в котором слышался мужской упрек. Я знаю, что ты дома, Глэдис, знаю, что слышишь, тебе от меня не спрятаться. Потом наконец Глэдис схватила трубку и торопливо заговорила – высоким, почти умоляющим голосом: «Нет, не могу! Только не сегодня, я же тебе говорила! Сегодня день рождения у дочки, и я хочу побыть с ней наедине!» Затем пауза, и снова, уже более настойчиво, пронзительно, словно раненое животное: «Нет, говорила! Я тебе говорила, что у меня есть маленькая дочь, мне плевать, веришь ты или нет! Нет, я нормальный человек, и я на самом деле мать! Я тебе говорила, что у меня есть маленькие дети, я нормальная женщина, и не нужны мне твои вонючие деньги, нет, я сказала, сегодня не могу, сегодня мы не увидимся, ни сегодня, ни завтра, оставь меня в покое, а не то пожалеешь. И если посмеешь явиться сюда и открыть дверь своим ключом, я вызову полицию, так и знай, скотина!»
Когда 1 июня 1926 года я родилась в лос-анджелесской окружной больнице, в палате для бедноты, моей матери рядом не было.
И где она была, моя мать, никто не знал!
Позже обнаружили, что она прячется от меня. Ей долго и укоризненно выговаривали: У вас такой красивый ребенок, миссис Мортенсен, не хотите подержать этого чудесного младенца? Это девочка, и ее пора бы покормить. Но мать лежала, отвернувшись лицом к стене. Из сосков ее, точно гной, сочилось молоко, но не для меня.
Какая-то чужая женщина, медсестра, научила мать, как правильно брать младенца на руки и держать. Как, складывая ладонь чашечкой, подкладывать ее под хрупкий затылок ребенка, а другой рукой поддерживать спинку.
А если я ее уроню?
Не уроните!
Она такая тяжелая и горячая. Она… брыкается.
Нормальный здоровый ребенок. Красавица! Вы только посмотрите на эти глазки!
На Студии, где с девятнадцати лет работала Глэдис Мортенсен, было два мира, две реальности: та, что видишь своими глазами, и та, что видишь через камеру. Первый мир был ничем, второй – всем. Со временем мать научилась смотреть на меня в зеркало. Даже улыбаться мне (но только не в глаза! Нет, никогда!). В зеркале ты отражаешься почти как в объективе камеры, и тебя почти что можно любить.
Отца этого ребенка я обожала. Он назвался чужим именем, такого имени нет в природе. Дал мне 225 долларов и номер телефона – чтобы я РЕШИЛА ВОПРОС. Неужели я действительно мать? Иногда мне просто не верится.
Мы постигли искусство смотреть в зеркала.
И у меня появился Друг в Зеркале. Как только я подросла и научилась его видеть.
Мой Волшебный Друг.
В этом была какая-то непорочность. Я никогда не воспринимала своего лица и тела изнутри (внутри меня все онемело, будто во сне), лишь видела в зеркале, четко и ясно. Только в нем могла я видеть себя.
Глэдис засмеялась. Черт, а эта малышка и правда славная! Пожалуй, оставлю ее себе.
Решение это принималось изо дня в день и лишь до следующего дня.
Словно в голубоватой дымке, меня передают из рук в руки. Мне уже три недели. Я завернута в одеяло. Какая-то женщина кричит пьяным голосом: Голова! Осторожней! Подложи ей руку под голову! А другая женщина вторит: Господи! Ну и накурено же здесь! Где Глэдис? Мужчины бросают быстрые взгляды и усмехаются. Совсем маленькая девочка, а? Лежит себе, как шелковый кошелечек. Вся такая гла-аденькая!
Один из них, чуть позже, помогал маме купать меня. А потом купался сам вместе с мамой. Сколько было визга и смеха среди белых кафельных стен! Лужи воды на полу. Пахучие соли для ванны. Мистер Эдди был богач! Владелец трех «крутых кабаков» в Л.-А.[8], где собирались звезды, чтобы поужинать и потанцевать. Мистер Эдди выступал по радио. Мистер Эдди был любителем розыгрышей, сорил двадцатидолларовыми купюрами, совал их в разные неподходящие места – на глыбу льда в холодильнике, в складку шторы, между истрепанными страницами «Маленькой сокровищницы американской поэзии», приклеивал скотчем к грязной крышке унитаза – изнутри.
Мать смеялась звонко и пронзительно, как бьется стекло.
– Но сперва надо тебя искупать.
Слово «искупать» произносилось медленно и чувственно.
Глэдис пила свою «лечебную водичку», ей не сиделось на месте. На патефоне крутилась пластинка Дюка Эллингтона «Настроение цвета индиго». Лицо и руки Нормы Джин были липкими от праздничного торта. Все еще был день, когда Норме Джин исполнилось шесть, и уже почти совсем стемнело. А потом настала ночь. В крошечной ванной вода с шумом хлестала из обоих кранов в старую, всю в ржавых пятнах, ванну на ножках в виде когтистых лап.
С холодильника взирала на происходящее белокурая красавица-кукла. Стеклянно-синие глаза широко распахнуты, рот-бутон того и гляди расплывется в улыбке. Если ее потрясти, глаза раскроются еще шире. А вот розовый рот не меняется. Крохотные ножки в грязно-белых пинетках вывернуты наружу и торчат под нелепым углом.
Мама учила Норму Джин словам песни. Раскачивалась и мурлыкала под нос:
Считай, тебе не было грустно.
Нет, нет, нет!
Считай, тебе не было грустно.
О нет, нет!..
Если на тебя не находило настроение цвета индиго…
Потом маме наскучила музыка, и она стала искать какую-то книгу – почти все они до сих пор были в коробках. В свое время Глэдис брала на Студии уроки ораторского искусства. Норме Джин нравилось, когда Глэдис что-то читала ей, потому что в доме сразу становилось тише и спокойнее. Не было ни внезапных взрывов смеха, ни ругани, ни слез. Музыка тоже иногда помогала. И вот Глэдис с благоговейным выражением на лице перелистывала свою любимую книгу «Маленькая сокровищница американской поэзии». Наконец, приподняв худенькие плечи, запрокинув голову и подняв книгу к лицу, словно заправская киноактриса, начала читать:
Сама я Смерти не звала,
Но Смерть была ко мне добра —
Приехала и увезла в карете;
Втроем в карете – я, Она
И, кажется, Бессмертие…
Норма Джин впитывала каждое слово. Закончив читать, Глэдис поворачивалась к дочери, и глаза ее сверкали.
– О чем это, а, Норма Джин? – Норма Джин не знала, и Глэдис ответила сама: – Настанет день, и твоя мама не сможет прийти к тебе на помощь, потому что ее уже не будет рядом, так и знай! – Она подлила себе в чашку бесцветной крепкой жидкости и выпила.
Норма Джин надеялась, что мама прочтет еще какое-нибудь стихотворение. Стихи с рифмой, стихи, которые можно понять. Но похоже, поэзии на сегодня для Глэдис было достаточно. Не стала она читать ни из «Машины времени», ни из «Войны миров». То были «пророческие» книги, все описанное в них «скоро сбудется» – так иногда говорила она дрожащим от волнения голосом.
– А теперь, малышка, пора в ва-а-анну!
Все было как в кино. Вода хлестала из кранов, и шум ее смешивался со звуками воображаемой музыки, и музыка становилась почти настоящей.
Глэдис наклонилась к Норме Джин, чтобы раздеть ее. Но Норма Джин умела раздеваться сама! Ей уже шесть! Глэдис торопилась, отталкивала руки Нормы Джин. «Стыд и позор! Вся в торте!» Потом стала ждать, пока наполнится ванна, а наполнялась она страшно медленно. Очень уж была большая. Глэдис сняла креповое платье, стянула его через голову, отчего мелко завитые волосы встали хохолками, точно встревоженные змейки. Бледная кожа блестела от пота. На мамино тело смотреть нельзя – это ее тайна. Бледная веснушчатая кожа, выпирающие косточки, маленькие твердые груди, точно сжатые кулачки, обтянутые кружевной комбинацией. Норме Джин казалось: от наэлектризованных волос Глэдис разлетаются искры. Искры сверкали и в ее влажных, печальных, застывших глазах.
За окном шумел в пальмовых ветвях ветер. Голоса мертвых, так называла Глэдис этот шум. Хотят войти в дом.
– В нас хотят войти, – объяснила Глэдис. – Потому что тел им не хватает. Возьми любой момент в истории, и всегда увидишь нехватку жизни. А после войны – ты, конечно, не помнишь войну, тебя тогда еще на свете не было, но я-то помню. Я, твоя мать, прекрасно помню ту войну, потому что появилась на свет раньше тебя… Так вот, во время войны погибло столько мужчин, женщин, даже детей, что тел стало очень сильно не хватать, так и знай. И все эти бедные души умерших хотят забраться в живых.
Норма Джин испугалась. Как забраться, куда?..
Глэдис расхаживала по комнате, ждала, когда наполнится ванна. Нет, пьяна она не была и под кайфом – тоже. Она уже сняла перчатку с правой руки, и теперь обе ее длинные изящные руки были обнажены, и Норма Джин увидела, что они в красных шелушащихся пятнах. Глэдис не хотела признаваться, что это результат ее работы на Студии, иногда – по целых шестьдесят часов в неделю. Вся кожа пропиталась химикатами, не спасали даже латексные перчатки. Да, химикаты впитались и в кожу, и в волосы, в самые корни, и в легкие, о, она просто умирает! Эта Америка убивает ее! Начав кашлять, она никак не могла остановиться. Да, но зачем тогда еще и курить? Господи, да в Голливуде все курят, все, кто работает в кино, курят. Сигарета успокаивает нервы. Зато Глэдис перестала баловаться марихуаной, которую в газетах называют анашой; черт побери, она хочет, чтобы Делла знала: никакая она не пьянь и не наркоманка! Никакая не вертихвостка и, черт побери, никогда не занималась этим за деньги. Или почти никогда.
И лишь однажды на восемь недель потеряла работу на Студии. После Краха, в октябре 1929-го.
– Знаешь, что это такое? Крах?
Норма Джин недоуменно покачала головой. Нет. А что?
– Тогда тебе было три годика, малышка. Я была просто в отчаянии. Все, что я делала, Норма Джин, я делала только ради тебя.
С кряхтеньем подхватив Норму Джин на руки – руки у нее были жилистые, мускулистые, – Глэдис опустила барахтающуюся девочку в воду, от которой так и валил пар. Норма Джин тихонько захныкала, заорать во весь голос она просто не осмелилась. Вода была такая горячая! Обжигающе горячая! Просто кипяток! Вода продолжала бить из крана, который забыла завернуть Глэдис, она забыла завернуть оба крана, а еще забыла проверить температуру воды. Норма Джин порывалась выскочить из ванны, но Глэдис затолкала ее обратно:
– Сиди смирно! Нужно вымыться. Я тоже к тебе иду. Где мыло? Грязну-уля!
Глэдис развернулась спиной к всхлипывающей Норме Джин и быстро скинула с себя остатки одежды, комбинацию, лифчик, трусики, весело бросая их на пол, будто стриптизерша. Оставшись нагишом, она отважно полезла в большую старую ванну на когтистых лапах, поскользнулась, чтобы удержать равновесие, ухватилась за край и погрузила узкие бедра в воду, от которой разило маслом гаультерии. А потом уселась напротив испуганной девочки, широко раздвинув колени, словно пыталась ими зажать, обнять, обхватить или защитить своего ребенка, которому шесть лет назад дала жизнь в муках отчаяния и упреков. Где ты? Зачем оставил меня? Слова эти были адресованы мужчине, который был ее любовником, имени которого она ни за что бы не выдала даже в родовых муках. Как неуклюже возились в ванне мать и дочь, вода мелкими волночками перехлестывала через край; Глэдис подтолкнула Норму Джин коленом, и та погрузилась в воду до ноздрей, подавилась и закашлялась, а Глэдис, ухватив ее за волосы, бранилась:
– Прекрати сейчас же, Норма Джин! Прекрати!
Потом Глэдис поймала кусок мыла и начала энергично намыливать руки. Странно, что она всегда уклонялась от объятий и прикосновений дочери, а сейчас сидела с ней в ванне, обнаженная; странным было и восторженное, даже исступленное выражение ее лица, раскрасневшегося от горячей воды.
И снова Норма Джин пискнула, что вода слишком горячая, пожалуйста, мама, вода слишком горячая, такая горячая, что кожа уже почти ничего не чувствует, а Глэдис ответила строго:
– Она и должна быть горячая, слишком уж много грязи. И снаружи, и внутри нас.
Откуда-то издалека, из другой комнаты, заглушенный плеском воды и визгливым голосом Глэдис, донесся звук, с которым поворачивают в замочной скважине ключ.
То было не в первый раз. И не в последний.
– Норма Джин, просыпайся! Быстро!
Сезон пожаров. Осень 1934-го. В голосе, то был голос Глэдис, звенели возбуждение и тревога.
Среди ночи этот запах дыма – и пепла! – запах, какой бывает, когда горит мусор в мусоросжигателе за старым домом Деллы Монро, что на Венис-Бич, но только то было не на Венис-Бич. То было в Голливуде, на Хайленд-авеню в Голливуде, где мать с дочерью наконец поселились вместе, вдвоем, только ты да я, как и положено, пока он не призовет нас к себе; и тут послышался вой сирен, и этот запах, похожий на запах паленых волос, горящего на сковородке жира, сырой одежды, нечаянно прожженной утюгом. Зря оставили окно в спальне открытым, потому что теперь этот запах пропитал всю комнату: удушливый, царапающий горло, жгущий глаза, словно порыв ветра хлестнул по ним песком.
Такой запах появлялся, когда Глэдис, поставив чайник на плиту, забывала о нем, вода выкипала и дно чайника вплавлялось в горелку. Запах как от пепла бесконечных сигарет Глэдис, от прожженных ими дырок – в линолеуме, в ковре с орнаментом из роз, в двуспальной кровати с медным изголовьем, в набитых гусиным пером подушках, на которых спали мать и дочь. Тот запах горелого постельного белья, который девочка безошибочно узнала еще во сне; запах тлеющей сигареты «Честерфилд», выпавшей из руки матери, когда та зачитывалась допоздна в постели. Страсть к чтению обуревала Глэдис порывами и всегда сопровождалась бессонницей, и она засыпала за книгой, а потом вдруг просыпалась, разбуженная грубо и резко и, как ей казалось, загадочно и необъяснимо искрой, упавшей на подушку, на простыни, на стеганое ватное одеяло.
Иногда из искры рождалось пламя, и Глэдис отчаянно колотила по нему книжкой или журналом, пытаясь загасить. Как-то раз пришлось даже сорвать со стены календарь «Шайка-лейка» и действовать им или же просто молотить по пламени кулачками, а если огонь все же не сдавался, Глэдис, чертыхаясь, бежала в ванную, где набирала стакан воды и заливала пламя, и матрас, и постельное белье. «Черт побери! Только этого не хватало!» Все это было похоже на дешевый фарс из немого кино. Норма Джин, спавшая рядом с Глэдис, тут же просыпалась и скатывалась с кровати, тяжело дыша и настороже, как и положено зверьку, привыкшему бороться за выживание; очень часто именно она, девочка, первая бросалась в ванную за водой. Эти подъемы по тревоге среди ночи давно уже стали привычными, превратились в ритуальное ЧП, и на эти случаи был даже разработан специальный план действий. Мы привыкли спасаться, чтобы не сгореть заживо в постели. Научились с этим справляться.
– Я даже и не спала! Как-то не получалось. Разные мысли. Голова ясная, как днем. Знаешь, наверное, просто пальцы занемели. Такое в последнее время часто бывает. Буквально вчера вечером села поиграть на пианино, и ничего не вышло!.. И в лаборатории никогда не работаю без перчаток, просто, наверное, химикаты стали сильнее. Может, это уже навсегда. Вот посмотри, нервные окончания пальцев как мертвые, рука даже не дрожит.
И Глэдис протягивала провинившуюся правую руку дочери, чтобы та сама убедилась. И действительно, как ни странно, но после всех треволнений ночи, дымящихся простыней, внезапного пробуждения изящная рука Глэдис ничуть не дрожала. Лишь безвольно изгибалась в запястье, точно и не принадлежала ей вовсе, вперед раскрытой ладонью с нечеткими линиями; бледная, но загрубевшая и покрасневшая кожа; ладонь такой изящной формы, совсем пустая.
Были и другие загадочные происшествия в жизни Глэдис, всех не перечислить. И для того чтобы хоть как-то их отслеживать, требовалась постоянная бдительность и, сколь ни покажется парадоксальным, почти мистическая отрешенность. «Этому учили все философы, от Платона до Джона Дьюи, – не лезь, пока не выкликнули твой номер. А когда его выкликнули – полный вперед!» Глэдис улыбнулась и щелкнула пальцами. У нее это называлось оптимизмом.
Вот почему я фаталистка. И с логикой не поспоришь!
Вот почему я всегда готова к неожиданностям. Или была готова.
Я не могла бы сыграть лишь одну роль – в фильме о нормальной, повседневной жизни.
Но в ту ночь пожар был настоящим.
Не миниатюрные язычки пламени в постели, которые легко затушить книжкой или залить стаканом воды. Нет, по всей Калифорнии после пяти месяцев засухи и жары бушевали пожары. Низовые пожары представляли «серьезную опасность для жизни и имущества людей» даже в окраинах Лос-Анджелеса. Виной тому были ветры Санта-Ана[9], они зарождались над пустыней Мохаве, сперва как ласковый ветерок, но постепенно набирали силу, несли с собой удушливую жару, и через несколько часов начинали поступать сообщения о пожарах – сначала у подножия гор и в каньонах хребта Сан-Гейбриел, потом все западнее, ближе к тихоокеанскому побережью. Уже через двадцать четыре часа повсюду бушевали сотни обособленных, но похожих друг на друга пожаров. То были раскаленные ветры, летящие со скоростью сто миль в час по долинам Сан-Фернандо и Сими. Очевидцы сообщали о стенах пламени высотой до двадцати футов, перепрыгивающих через тянущиеся вдоль побережья автомагистрали – точь-в-точь как хищные звери. В нескольких милях от Санта-Моники наблюдались целые поля пламени, каньоны пламени, летали, как кометы, огненные шары. Искры, разносимые ветром, словно зловредные семена, превращались в огненную бурю, бушующую в жилых кварталах Таузанд-Оукс, Малибу, Пасифик-Пэлисейдс и Топанги. Рассказывали о птицах, которые воспламенялись и заживо сгорали в воздухе; об объятых пламенем стадах крупного рогатого скота, о том, как несчастные животные с криками ужаса мчались куда глаза глядят, словно живые факелы, пока не падали замертво. Огромные столетние деревья разом вспыхивали и сгорали за несколько минут. Загорались даже облитые водой крыши, и здания взрывались в пламени, точно бомбы.
Несмотря на все усилия тысяч пожарных, низовые пожары никак не удавалось «взять под контроль», и тяжелые бело-серые клубы едкого дыма затягивали небо на сотни миль вокруг. Увидев днем это потемневшее небо, это солнце, сократившееся до блеклого тоненького полумесяца, можно было подумать, что наступило бесконечное затмение. Можно было подумать, так мать говорила перепуганной дочери, что наступил обещанный в Библии, в Откровении Иоанна Богослова, конец света: «И жег людей сильный зной; и они хулили имя Бога». Но это Божья хула нам, людям.
Зловещие ветры Санта-Ана дули двадцать дней и двадцать ночей подряд, несли с собой пыль, песок, пепел и удушливую дымную вонь, и когда наконец с началом дождей пожары стали стихать, выяснились масштабы разорения: семьдесят тысяч акров в округе Лос-Анджелес.
К этому времени Глэдис Мортенсен уже три недели как будет в Государственной психиатрической больнице в Норуолке.
Она была маленькой девочкой, а маленьким девочкам не положено задумываться. Особенно таким хорошеньким кудрявым девочкам. Им не положено тревожиться, переживать, размышлять; тем не менее у нее выработалась манера, по-карличьи насупив брови, задаваться такими, к примеру, вопросами: как начинается пожар? С какой-то одной-единственной искры, первой искры, взявшейся неизвестно откуда? Не от спички или зажигалки, а просто из ниоткуда? Но как и почему?
– Потому что он от солнца. Огонь от солнца. Само солнце – огонь. И Бог есть не что иное, как огонь. Только поверь в Него, и обратишься в пепел. Протяни руку, чтобы коснуться Его, и рука твоя обратится в пепел. И никакого «Бога Отца» не существует. Да я лучше поверю в У. К. Филдса[10]. Уж он-то действительно существует. Да, я была крещена в христианской церкви – лишь потому, что мать моя заблуждалась, но я же не дура. Я агностик. Верю, что наука спасет человечество, да и то не факт. Лекарство против туберкулеза, лекарство против рака, улучшение человеческой расы через евгенику, эвтаназия для безнадежных больных. Но моя вера не слишком крепка. И твоя, Норма Джин, тоже не будет крепкой. Дело в том, что мы не годимся для жизни в Южной Калифорнии. Нельзя было нам здесь селиться. Твой отец, – тут хрипловатый голос Глэдис смягчался, как бывало всегда, когда она заговаривала об отсутствующем отце Нормы Джин, словно он витал где-то рядом и прислушивался к разговору, – всегда называл Лос-Анджелес «песочным городом». Построен на песке и сам песок. Это же пустыня. Дождя выпадает меньше двадцати дюймов в год. Или же наоборот – уж если дождь, так просто потоп! Люди не предназначены для жизни в таких местах. Вот нам и наказание. За нашу гордыню и глупость. Землетрясения, пожары, этот душный воздух. Некоторые из нас родились тут, и некоторым суждено здесь умереть. Таков пакт, что мы заключили с дьяволом.
Глэдис умолкла, чтобы перевести дух. За рулем – как сейчас – она часто начинала задыхаться, словно выбивалась из сил из-за скорости. Но говорила спокойно и даже весело.
Они ехали по погруженной во тьму Колдуотер-Каньон-драйв над бульваром Сансет, и было тридцать пять минут второго ночи, первой ночи, когда в Лос-Анджелесе начались массовые пожары. Глэдис закричала, разбудила Норму Джин, вытащила ее в пижаме и босиком из бунгало, затолкала в свой «форд» выпуска 1929 года, поторапливая, приговаривая: живей, живей, живей, – и все это шепотом, чтобы не услышали соседи. Сама Глэдис была в черной кружевной ночной сорочке, поверх которой второпях накинула полинялое шелковое кимоно зеленого цвета, давешний подарок мистера Эдди. Она тоже была босиком, встрепанные волосы прихвачены шарфом. Узкое лицо словно величественная маска: перед сном Глэдис намазала его кольдкремом, и кожу только-только начал покрывать принесенный ветром пепел. Ужас что за ветер, сухой, горячий, он злым неукротимым потоком несся по каньону! Норма Джин была в таком ужасе, что даже плакать не могла. А эти сирены! Эти людские крики! Странные визгливые крики, они напоминали голоса птиц или животных. (Может, то были койоты?)
Норма Джин видела зловещие всполохи огня, что отражались в облаках, в небе над горизонтом за Сансет-стрип, в небе над тем, что Глэдис называла «целебными водами океана», – далеко-далеко; на фоне этого грозного неба вырисовывались пальмы, трепещущие от ветра, теряющие иссушенную пожелтевшую листву; и она уже несколько часов чувствовала запах дыма (о, совсем не то, что вонь от прожженных сигаретами простыней Глэдис). Но до нее не дошло, ни поначалу, ни теперь – я ведь не была приставучим ребенком, скорее я была очень послушная и отчаянно надеялась на лучшее, – что мать ведет машину совсем не в том направлении.
Не от забрызганных пламенем холмов, а наоборот – к ним.
Не от жгучего удушливого дыма, но прямиком к нему.
И все же Норме Джин следовало бы догадаться, все признаки были налицо: Глэдис говорила очень спокойно и рассудительно, так что ее приятно было слушать.
Когда Глэдис была, что называется, «в себе», она говорила ровным невыразительным голосом, из которого, казалось, были выжаты все эмоции, как выжимают с силой последние капли воды из мягкой мочалки. В такие моменты она избегала смотреть вам в глаза; она обладала способностью видеть вас насквозь – так мог бы смотреть сквозь вас арифмометр, будь у него глаза. Когда же Глэдис была «не в себе» или только начинала проваливаться в это состояние, она изъяснялась быстро, обрывками слов, не поспевая за своим кипящим разумом. Или же говорила особенно спокойно, логично, как одна из учительниц Нормы Джин, объясняющая общеизвестные вещи.
– Мы заключили пакт с дьяволом. Даже те из нас, кто не верит в дьявола.
И Глэдис, резко повернув голову к Норме Джин, спросила, слушает ли та ее.
– Д-да, мама.
С дьяволом? Пакт? Как это?
У обочины дороги валялся какой-то бледный блестящий предмет, нет, не человеческое тело, возможно, кукла, брошенная кукла. Но первой панической мыслью было, что это именно ребенок, забытый впопыхах, когда начался пожар, нет, конечно, никакая это не кукла!.. Глэдис, похоже, не заметила этого предмета, машина промчалась мимо, но Норму Джин вдруг пронзил ужас – она оставила свою куклу дома, на постели! В этой панике и спешке, когда возбужденная мать разбудила ее и затолкала в машину, среди воя сирен, сполохов огня, запаха дыма, она забыла свою куклу-златовласку, и теперь она сгорит!.. Правда, в последнее время кукла была уже не та – золотые волосы потускнели, розовая резиновая кожа уже не была столь безупречна, кружевной чепчик давно потерялся, а халатик в цветочек и белые пинетки на дряблых ножках были безнадежно испачканы. Но Норма Джин все равно очень любила свою куклу, свою единственную куклу, так и оставшуюся безымянной, подаренную ей в день рождения, которую она называла не иначе как «Кукла». Но чаще, в приливе нежности, – просто «Ты». Так обращается человек к своему отражению в зеркале, ведь когда он видит себя, имена не нужны. И Норма Джин вскрикнула:
– Ой, м-мама, а что, если наш дом сгорит? Я там забыла куклу!
Глэдис презрительно фыркнула:
– Кукла! И очень хорошо, если сгорит! Для тебя же лучше. Какая-то нездоровая привязанность.
Глэдис надо было следить за дорогой. Тускло-зеленый «форд» 1929 года выпуска, прошедший уже через несколько рук, она купила за 75 долларов у какого-то приятеля своего знакомого. Тот «сочувствовал» Глэдис как разведенной матери-одиночке. Машина была не слишком надежная, тормоза у нее барахлили, за руль приходилось держаться крепко, обеими руками, причем в самой верхней его части, и еще сильно наклоняться вперед, к лобовому стеклу, чтобы заглянуть за капот и разглядеть дорогу, поскольку все стекло покрывала паутинка мелких трещин. Глэдис сохраняла спокойствие, была даже как-то чересчур спокойна, она успела выпить полстакана крепкого напитка, успокаивающего, вселяющего уверенность, – нет, не джина, не виски и не водки. Но поездка в гору по Сансет-стрип была сегодня ночью настоящим испытанием, ибо мимо пролетали пожарные машины с оглушительными сиренами и слепящими фарами, а на Колдуотер-Каньон-драйв, на этой узкой дороге, полно было других машин, едущих навстречу. Они тоже слепили ее фарами, и Глэдис чертыхалась и сетовала на то, что не надела темные очки. А Норма Джин, прикрывая глаза ладонью, поглядывала сквозь пальцы на бледные встревоженные лица за ветровыми стеклами других автомобилей. Зачем мы едем наверх, в горы, зачем нам туда в эту ночь, когда бушует пожар?
Но девочка не стала задавать этих вопросов, хотя, возможно, и вспомнила, как ныне покойная бабушка Делла предупреждала ее, Норму Джин, чтобы та следила за «перепадами в настроении» Глэдис. И заставила Норму Джин пообещать, что, если дело «примет опасный оборот», та должна немедленно позвонить ей.
– И если надо, я возьму такси и тут же примчусь, пусть даже это обойдется мне в пять долларов, – решительно добавила она.
Вообще-то, бабушка Делла оставила Норме Джин вовсе не свой телефон, а номер старшего по дому, поскольку у самой Деллы телефона не было. И Норма Джин заучила этот номер наизусть, когда год назад переехала жить к Глэдис, когда свершился тот триумфальный переезд в новую резиденцию Глэдис на Хайленд-авеню, совсем рядом с Голливуд-боул[11]. Этот номер Норма Джин помнила потом всю жизнь – VB 3-2993, хотя ни разу так и не осмелилась его набрать. К тому же в ту ночь, в октябре 1934-го, бабушки уже не было на свете. Она умерла несколько месяцев назад, а дедушка Монро, так тот умер еще раньше, и некого было ей звать, даже если она отважилась бы позвонить по этому номеру.
На свете вообще не существовало номера, по которому Норма Джин могла бы кому-то позвонить.
Отец! Если бы я знала его номер, позвонила бы ему, где бы он ни был. И сказала бы: ты нужен маме, пожалуйста, приезжай! Помоги нам! И я верила, верила, что он тут же приехал бы.
Впереди, у въезда на Малхолланд-драйв, перекрыл дорогу полицейский кордон. Глэдис выругалась:
– Черт побери! – и резко ударила по тормозам.
Она хотела уехать повыше в горы, чтобы оказаться над городом, и плевать на риск. Плевать на сирены, на хаотичные вспышки огня, на завывающие горячие ветры Санта-Ана, трепавшие машину даже за скалистыми стенами Колдуотер-Каньон-драйв.
Здесь, на этих уединенных престижных холмах – Беверли-Хиллз, Бель-Эйр и Лос-Фелис, – находились частные резиденции кинозвезд; Глэдис часто возила Норму Джин на воскресные экскурсии мимо их ворот, когда, конечно, хватало денег на бензин. То были счастливые мгновения для матери и дочери – другие ходят в церковь, а мы вместе ездили на прогулки, – но сейчас была ночь, и воздух загустел от дыма, и никаких домов не было видно, и, возможно, частные резиденции звезд сейчас были объяты пламенем, и поэтому дорога была перекрыта. Вот почему через несколько минут после того, как Глэдис свернула к северу, на Лорел-Каньон-драйв, где у обочины были припаркованы машины «скорой», ее остановили полицейские в форме.
Они грубо спросили, куда это она, черт побери, направляется, и Глэдис объяснила, что живет здесь, на Лорел-Каньон, что здесь у нее жилье, что она имеет полное право ехать к себе домой, и тогда один из полицейских спросил, где именно она живет, а Глэдис ответила:
– Не ваше дело! – И тогда полицейские подошли поближе к машине и стали светить ей в лицо фонариком; они были настроены подозрительно и скептически и спросили, кто это с ней в машине, и Глэдис со смехом ответила: – Ну уж не Ширли Темпл, это точно!
И тогда подошел другой полицейский, помощник шерифа округа Лос-Анджелес. Подошел, чтобы заговорить, но сначала долго смотрел на Глэдис, которая даже под жирным слоем кольдкрема выглядела женщиной красивой и уверенной в себе, похожей на классический образ загадочной Гарбо, если, конечно, не присматриваться. Глаза с расширенными зрачками казались просто огромными, длинный тонкий нос был сердито вздернут, а припухшие губы намазаны алой помадой. Ибо перед тем как выбежать в ночь, из всех ночей ночь, она нашла время накрасить губы, потому что как знать, а вдруг кто станет тебя рассматривать и оценивать?
Помощник шерифа понял, что здесь что-то не так, что перед ним растерянная моложавая женщина, полуодетая, в сползающем с плеча зеленом шелковом кимоно и кружевной черной сорочке, сквозь которую видны маленькие обвисшие груди. И рядом с ней – испуганная девочка со встрепанными кудрявыми волосами, в пижамке и босиком, круглое личико с тонкими чертами, раскрасневшиеся щеки перемазаны копотью, а по копоти – дорожки от слез. И женщина, и девочка кашляли, а женщина еще что-то бормотала себе под нос – она была возмущена, сердита, она кокетничала, она твердила о том, что ее пригласили в частный дом в самом конце Лорел-Каньон.
– У него несгораемый особняк. Мы с дочерью будем там в безопасности. Нет, я не могу назвать вам имени этого человека, сэр, но его имя все знают. Он работает в киноиндустрии. А эта девочка – его дочь. Это песочный город, ему не устоять, а потому нам надо ехать дальше. – И в хриплом голосе Глэдис слышались воинственные нотки.
На что помощник шерифа сказал, что ему очень жаль, но она должна повернуть обратно; сегодня никому не разрешается ехать туда, в горы, там опасно, оттуда уже эвакуируют людей целыми семьями, что и ей, и ее дочери будет куда безопаснее в городе.
– Езжайте домой, мэм, и успокойтесь, и уложите дочурку спать. Уже поздно.
Глэдис так и вспыхнула:
– Что за менторский тон, сэр? Не указывайте мне, что делать!
Тогда помощник шерифа попросил Глэдис показать водительские права и талон на регистрацию автомобиля, на что Глэдис ответила, что этих документов при ней сейчас нет, – повсюду пожары, ЧП, они собирались второпях, неужели не ясно? Однако она все же протянула ему студийный пропуск. Он бросил на него беглый взгляд и тут же вернул и заметил, что Хайленд-авеню находится в безопасном районе города, по крайней мере на данный момент, так что ей повезло и что она должна немедленно вернуться домой.
Глэдис нехорошо улыбнулась и сказала в ответ:
– Вообще-то, сэр, мне хотелось посмотреть на ад с близкого расстояния. В качестве предварительного ознакомления. – Говорила она теперь хрипловато-сексуальным голосом Джин Харлоу; превращение было внезапным и привело собеседника в замешательство.
Офицер нахмурился, когда Глэдис вдруг одарила его соблазнительной улыбкой, а потом стащила шарф с головы и волосы ее рассыпались по плечам. Некогда очень трепетно относившаяся к своей прическе, Глэдис уже несколько месяцев не была у парикмахера. Над левым виском у нее появилась снежно-белая прядь, напоминавшая острую молнию из мультфильма. Помощник шерифа смущенно сказал Глэдис, что она должна повернуть обратно, что, если надо, ее могут даже сопроводить домой, а в противном случае просто арестуют, ибо это приказ. Глэдис расхохоталась.
– Арестуют! Только за то, что я еду в своей машине! – И добавила уже более рассудительным тоном: – Простите, сэр. И, пожалуйста, прошу, не надо меня арестовывать. – А потом шепотом, так чтобы не слышала Норма Джин: – Лучше бы вы меня пристрелили.
Помощник шерифа, похоже, начал терять терпение:
– Езжайте домой, леди! Вы пьяны или под кайфом, но сейчас ни у кого нет времени с вами разбираться. Такие разговоры вас до добра не доведут.
Глэдис мертвой хваткой вцепилась ему в рукав, и сразу стало видно, что перед ней просто мужчина в форме, мужчина средних лет, с мешками под грустными глазами и усталым лицом, с блестящей бляхой на толстом кожаном ремне на талии и револьвером в кобуре. Ему жаль было эту женщину и ее дочку, перемазанную кольдкремом женщину с расширенными зрачками и запахом спиртного изо рта, да и в целом зловонным, нездоровым дыханием. Но ему хотелось от них отделаться, ибо другие помощники шерифа ждали его и до утра им предстоит быть на ногах. Он вежливо высвободил руку из цепких пальцев Глэдис, а та игриво заметила:
– Даже если вы пристрелите меня, сэр, когда я, к примеру, попробую прорвать это заграждение, вы не станете стрелять в мою дочь. Она и так останется сиротой. Она и без того уже сирота. Но мне не хотелось бы, чтобы она это знала. Даже если б я ее любила. То есть если бы не любила. Потому как всем известно – человек не виноват, что рождается на свет.
– Вы правы, мэм. Теперь же поезжайте домой, о’кей?
Помощники шерифа округа Лос-Анджелес смотрели, как Глэдис неуклюже разворачивала грязно-зеленый «форд» на узкой горной дороге, сочувственно и смущенно покачивали головой, и вся эта сцена почему-то похожа была на стриптиз. Глэдис вся так и кипела от злости под взглядами этих незнакомцев:
– А в головах только грязные мужские мыслишки, только об одном и думают!
Все же Глэдис удалось наконец развернуться, и они двинулись к югу, по Лорел-Каньон, обратно к Сансету, в город. Лицо Глэдис блестело от жирного кольдкрема, губы, намазанные алой помадой, дрожали от возмущения. Рядом с ней молча, сгорая от недетского стыда и смущения, сидела Норма Джин. Она слышала, что говорила Глэдис помощнику шерифа, но лишь краем уха. Она думала, но не была до конца уверена в том, что Глэдис «играла роль» – как часто бывало, когда она входила в раж и становилась не похожа на саму себя. Но то был факт, неоспоримый факт, как сцена из кинофильма, и другие люди тоже видели, как ее мать, Глэдис Мортенсен, гордая, независимая, верная своей работе на Студии, твердо намеренная «сделать карьеру», ни от кого не принимающая подачек, только что вела себя как чокнутая, и все пялились на нее и жалели ее, да, так и было!
Норма Джин терла глаза, их щипало от дыма, и они не переставая слезились, но она не плакала, нет. Ее мучил недетский стыд, но она не плакала, она пыталась сообразить: неужели отец действительно пригласил их к себе домой? Неужели все эти годы он жил всего в нескольких милях от них, в самом конце Лорел-Каньон-драйв? Но почему тогда Глэдис хотела свернуть на Малхолланд-драйв? Неужели хотела обмануть этих помощников шерифа, сбить их со следа? (То была частая присказка Глэдис – «собьем их со следа».) Когда по воскресеньям Глэдис возила Норму Джин на прогулки и они проезжали мимо особняков звезд и других «занятых в киноиндустрии» людей, она иногда намекала: не исключено, что твой отец живет здесь, неподалеку, возможно, твой отец совсем недавно побывал здесь на вечеринке; но этим Глэдис и ограничивалась, ничего больше не объясняла, и высказывания эти не следовало принимать всерьез.
Как, к примеру, не следовало принимать всерьез или понимать буквально некоторые пророчества и предупреждения бабушки Деллы. То были лишь намеки, как бы игривое подмигивание, и тебе полагалось испытывать при этом легкий всплеск волнения, не более того. И Норме Джин оставалось лишь гадать, правда это или нет и есть ли в том хотя бы доля той самой «правды». Ибо жизнь вовсе не походила на гигантский пазл, где каждый из фрагментов идеально подходит к другому, и дело даже не в том, что составленный из фрагментов пейзаж прекрасен, словно волшебная страна. Дело в том, что собранный пазл существовал. Можно было видеть его, любоваться им, даже снова разобрать на кусочки, но он существовал. В жизни же, как успела убедиться Норма Джин, когда ей еще не исполнилось и восьми, не существовало ровным счетом ничего.
И все же Норма Джин помнила, как отец склонялся над ее колыбелькой – белой, плетеной, с розовыми ленточками. Как-то Глэдис показала ей в витрине такую колыбельку: «Видишь? У тебя была в точности такая же, когда ты была совсем маленькой. Помнишь?» Норма Джин молча мотала головой – нет, она не помнила. Но позднее к ней все чаще стало приходить это видение – наяву, когда она сидела на уроке в школе, рискуя получить очередное замечание (в той новой школе, в Голливуде, ее никто не любил). Ей казалось, что она все же помнит колыбельку, а еще лучше – отца, с улыбкой склонившегося над ней, а рядом – прильнувшую к его руке Глэдис. Лицо у отца крупное, волевое, красивое, чуть ироничное, как у Кларка Гейбла, а густые черные волосы над лбом растут «вдовьим мысом», тоже как у Кларка Гейбла. У отца были тонкие изящные усики и глубокий бархатный баритон, и отец обещал ей: Я люблю тебя, Норма Джин, и однажды вернусь за тобой в Лос-Анджелес. А потом легонько целовал в лоб. И Глэдис, любящая мать, смотрела на нее и улыбалась.
Как живо все это в памяти!
Куда «реальнее», чем все вокруг.
– А он все время был з-здесь? – выпалила Норма Джин. – Отец? Все это время? Почему тогда не приходил к нам? Почему мы сейчас не с ним?
Глэдис, похоже, не слышала. Ее кипучая энергия таяла на глазах. Она вся вспотела под тонким шелковым кимоно, и от нее сильно пахло. И еще что-то случилось с фарами автомобиля: то ли накал в лампах ослабел, то ли стекла запачкались грязью. И ветровое стекло тоже было покрыто тонким слоем серого пепла. Горячие ветры трепали машину, вокруг вздымались змеевидные спирали пыли. Над северной частью города нависли зловещие, подсвеченные пламенем облака. Повсюду стоял резкий запах пожара: паленых волос, жженого сахара, горящей помойки, гнилых овощей, мусора. Норма Джин чувствовала, что вот-вот закричит. Это было невыносимо!
Именно тогда Норма Джин повторила вопрос, на сей раз уже громче, взволнованным и дрожащим детским голоском. Ей следовало понять, что этого ее обезумевшая мать уже не выдержит. Где отец? Неужели все время он жил совсем рядом с ними? Но почему…
– Ты! Заткнись! – Быстрее гремучей змеи Глэдис оторвала руку от руля и тыльной стороной ладони влепила раскрасневшейся Норме Джин пощечину.
Норма Джин взвизгнула, отпрянула, съежилась у дверцы, подтянула колени к подбородку.
В конце Лорел-Каньон-драйв был объезд, и, проехав по нему несколько кварталов, Глэдис наткнулась на второй объезд, а когда наконец, возмущенная, едва не плача, выехала на более широкую улицу, не узнала ее, не поняла, то ли это бульвар Сансет, то ли нет. И если да, если это бульвар Сансет, то какое именно место и как прикажете сворачивать с него на Хайленд-авеню? Было уже два часа ночи. Жуткой ночи, ночи отчаяния. И еще этот ребенок рядом, в слезах и соплях. И ей уже тридцать четыре. И уже ни один мужчина не посмотрит на нее с вожделением. Всю свою молодость она отдала Студии, и вот она, жестокая награда! Она проезжает один перекресток за другим, по лицу струится пот, она вертит головой направо и налево: «О господи! Как же проехать к дому?»
Жили-были… На песчаном берегу огромного Тихого океана.
Там была деревня, таинственное местечко. Где солнечный свет отливал золотом на воде. Где небо по ночам было чернильно-черным и подмигивало звездами. Где ветер был теплым и нежным, ласковым.
Где маленькая девочка вошла в Сад за Стеной. Стена была из камня, высотой в двадцать футов и вся увита изумительными пылающе-красными бугенвиллеями. Из Сада за Стеной доносились пение птиц, и музыка, и плеск фонтана! И голоса каких-то незнакомых людей, и смех.
Через эту стену ни за что не перелезть, сил не хватит; девочки не отличаются ни силой, ни ростом; тело у тебя хрупкое и ломкое, как у куклы; твое тело и есть тело куклы; твое тело предназначено для других – чтобы любовались им и ласкали его; твое тело для того, чтобы им пользовались другие, не ты; твое тело – соблазнительный плод, чтобы другие вонзали в него зубы и наслаждались его вкусом; твое тело – для других, не для тебя.
Маленькая девочка заплакала. Сердце маленькой девочки было разбито.
Затем появилась ее крестная фея и сказала: есть тайный путь в Сад за Стеной!
Потайная дверца в стене, но ты должна быть умницей и ждать, пока ее не откроют. Должна ждать терпеливо, ждать тихо. Нельзя ломиться в эту дверцу, как какой-нибудь мальчишка-сорванец. Нельзя кричать и плакать. Ты должна перехитрить привратника – старого безобразного гнома с зеленой кожей. Ты должна сделать так, чтобы он заметил тебя. Должна сделать так, чтобы он тобой восхищался. Чтобы возжелал тебя. И тогда он полюбит тебя и исполнит твое желание. Улыбайся! Улыбайся и будь счастлива! Улыбайся и снимай одежду! Ибо твой Волшебный Друг в Зеркале поможет тебе. Ибо твой Волшебный Друг в Зеркале – существо особенное. Старый безобразный гном с зеленой кожей влюбится в тебя, и тогда потайная дверца в Сад распахнется для тебя – и только для тебя, и ты войдешь в нее, смеясь от счастья. А в Саду за Стеной цветут роскошные розы и порхают колибри с танаграми, и еще там музыка и плещет фонтан, и ты широко раскроешь глаза при виде всех этих чудес. А старый безобразный гном с зеленой кожей окажется заколдованным Принцем, и злые чары развеются, и он упадет пред тобой на колени, и попросит твоей руки, и женится на тебе, и вы будете жить с ним счастливо и вечно в этом его садовом царстве; и ты никогда больше не будешь одинокой и несчастной маленькой девочкой.
Пока будешь со своим Принцем в этом Саду за Стеной.
– Норма Джи-и-ин! Домой, быстро!
Так прошлым летом часто звала Норму Джин бабушка Делла, чересчур часто, с крыльца своего дома. Прикладывала рупором руки ко рту и кричала что есть мочи. Похоже, старая женщина все больше и больше беспокоилась о маленькой внучке. Точно знала некую зловещую истину, которой не желали знать другие.
Но я спряталась. Я была плохой девочкой. Я не знала, что бабушка зовет меня в последний раз.
Тот день ничем не отличался от всех остальных. Почти не отличался. Норма Джин играла на пляже с двумя своими подружками; и тут точно гром среди ясного неба, точно крик хищной птицы донесся до нее этот голос:
– Норма Джин! НОРМА ДЖИ-И-ИН!
Две маленькие девочки взглянули на Норму Джин и захихикали, – может, им было ее жалко. Норма Джин, надув губки, продолжала рыться в песке. Не пойду! Попробуй заставь.
Все в районе знали Деллу Монро, женщину, похожую на персонажа из фильма «Буксирщица Энни». Она часто бывала в церкви четырехстороннего Евангелия – очевидцы клялись и божились, что, когда Делла начинала петь, бифокальные очки ее запотевали. А после этого она бесстыдно проталкивала вперед свою внучку Норму Джин – чтобы моложавый светловолосый священник полюбовался кудряшками девочки (в точности как у Ширли Темпл!) и ее чинным воскресным платьицем. Что он всякий раз и делал. Улыбался и говорил:
– Господь благословил тебя, Делла Монро! Ты, должно быть, очень благодарна Ему за такую внучку.
В ответ Делла смеялась и вздыхала. Она всегда с изрядной долей недоверия воспринимала самые, казалось бы, сердечные комплименты.
– Я-то благодарна. А уж как там ее мамаша – не знаю.
Бабушка Делла не верила в то, что ребенка можно избаловать. Зато верила, что полезно приучаться к работе с самого раннего возраста, – наверное, потому, что сама проработала всю свою жизнь. Теперь, когда муж ее умер, а пенсия была «мизерной» – «сущие крохи», – Делла продолжала работать. «Покой нам только снится!» Подрабатывала гладильщицей в прачечной на Оушен-авеню, портнихой в маленьком местном ателье, а когда не удавалось отвертеться, сидела с маленькими детьми у себя дома – короче говоря, справлялась. Она родилась на Фронтире и вовсе не была похожа на тех глупых кисейных барышень, каких показывают в кино, и на свою психопатку-дочь.
О, Делла Монро просто терпеть не могла эту «возлюбленную Америки», Мэри Пикфорд! Она всегда поддерживала девятнадцатую поправку, дающую женщинам право голоса, а с осени 1920 года голосовала на каждых выборах. Она была практична, остра на язык и вспыльчива. Она принципиально ненавидела кино, говорила, что все это фальшивка, ломаный грош, но при этом восхищалась Джеймсом Кэгни в фильме «Враг общества», который смотрела раза три, – этот низкорослый крепыш и задира лихо расправлялся со всеми врагами и мужественно встретил свою судьбу, когда та выкликнула его номер и бросила на крыльце, забинтованного, словно мумию. Еще она страшно восхищалась парнем-убийцей из фильма «Маленький Цезарь» с Эдвардом Джи Робинсоном в главной роли, произносившим бандитские речи своим по-девчачьи писклявым голоском. То были люди, готовые достойно встретить свою смерть, когда выкликали их номер.
А раз уж его выкликнули, назад дороги нет. И бабушку Деллу нисколько не смущал этот факт.
Иногда, после того, как Норма Джин все утро помогала бабушке убирать квартиру, мыть и вытирать посуду, Делла брала ее с собой на важное мероприятие – кормить птиц. Норма Джин бывала просто счастлива! Они с бабушкой выбирали какой-нибудь укромный уголок и бросали крошки хлеба на песок, а потом стояли неподалеку и смотрели, как слетаются на это угощение птицы. Голодные, но осторожные, они шумно хлопали крыльями и быстро-быстро подбирали крошки своими маленькими острыми клювами. Голуби, африканские горлицы, иволги, шумливые голубые сойки. Целые стайки черноголовых аремонов. А в кустах гнездились и порхали среди цветов кампсиса колибри, совсем маленькие птички, величиной не больше шмеля. Делла говорила, что эта крохотная птичка умеет летать не только вперед, но и назад, и в стороны, в отличие от всех других птиц. «Хитрая маленькая чертовка», почти ручная, но не ест ни хлебных крошек, ни семян. Норму Джин очаровали эти птички с радужным малиново-зеленым оперением, отливающим металлическим блеском под солнцем, которые так быстро махали крылышками, что те сливались в туманное пятно. И еще они, зависнув в воздухе, опускали длинные и тонкие, как иголки, клювы в трубкообразные цветки и высасывали из них нектар. И улетали так быстро!
– Ой, бабушка, а куда они летят?
Бабушка Делла пожала плечами. Настроение развлекать внучку у нее уже прошло.
– Как знать, куда они летают, эти птицы.
Позднее, уже после похорон, люди говорили, что Делла Монро сильно состарилась, потеряв мужа. Хотя когда он был жив, Делла жаловалась на него любому, кто был готов ее слушать: на его пьянство, «слабые легкие», «дурные привычки». Хотя и сама она была грузной женщиной, лицо ее часто краснело – от высокого давления, и о своем здоровье она никогда не заботилась.
Подобно наполненному ветром парусу, носилась она по округе в поисках внучки. Только разрешала Норме Джин выйти поиграть на улицу и тут же звала ее обратно. Часто говорила, что спасает девочку от матери – «той, что собственной матери разбила сердце».
Тем августовским днем жара стояла страшная, солнце палило, и почти все сидели по квартирам, если не считать нескольких детишек, что играли за домом. И у бабушки Деллы вдруг появилось предчувствие – должно что-то случиться, что-то очень плохое. И она рискнула выбежать на жару и стала звать:
– Норма Джин! Норма Джи-и-ин!
Словно рубила слоги мясницким тесаком – раз-два-три и раз-два-три, сначала с улицы перед входом в дом, потом из переулка за домом, потом побежала туда, где они кормили птиц, а Норма Джин с подружками с хихиканьем убегали и прятались, и я не откликалась, ей меня не заставить! Хотя Норма Джин обожала бабушку, единственного на всем свете человека, который по-настоящему любил ее и желал не обидеть ее, но лишь защитить. Разве что соседские мальчишки обзывали Деллу Монро «толстой старой слонихой», и Норма Джин, услышав эти слова, страшно стеснялась.
И вот Норма Джин спряталась от бабушки. Прошло какое-то время, и она уже больше не слышала ее криков, и тогда Норма Джин решила, что лучше все же пойти домой. И она помчалась с пляжа, вся растрепанная, и кровь стучала у нее в ушах, и какая-то женщина едва ли не старше Деллы успела выбранить ее по дороге: Эх ты, мисс! Тебя, между прочим, бабушка звала! Норма Джин вбежала в подъезд, взлетела вверх по ступенькам на третий этаж, как делала много раз, и вдруг поняла, что на этот раз все будет по-другому. Потому что уж очень тихо было в доме, а в фильмах тишина всегда предшествует сюрпризу, от которого можно и закричать, именно потому, что ты к нему не готова. О, глянь-ка – дверь в бабушкину квартиру распахнута настежь. Стало быть, что-то не так. Норма Джин поняла: что-то случилось. И уже знала, что увидит внутри.
Бабушка упала прежде, чем я вернулась. Потеряла равновесие, голова у нее вдруг закружилась. Я найду ее на полу, на кухне. Она будет лежать и тихонько стонать, и так тяжело дышать, и не поймет, что случилось. И я помогу ей подняться и сесть в кресло, а потом принесу ей таблетки и еще завернутый в тряпку лед и стану прикладывать его к лицу бабушки. А лицо у нее будет такое горячее и испуганное, но чуть погодя она вдруг засмеется, и я пойму, что все в порядке.
Но только на сей раз дело было плохо. Бабушка лежала на полу в ванной, огромное потное тело, зажатое между ванной и туалетным бачком, столь тщательно надраенными сегодня утром, и запах чистящего средства был немым укором человеческой слабости. Она лежала на боку, словно выброшенная на песок рыба, с красным и распухшим лицом, глаза приоткрыты, взгляд расфокусирован, дыхание с присвистом.
– Бабушка! Бабушка!
То была сцена из кино и в то же время – реальность.
Бабушка Делла шарила рукой в поисках руки Нормы Джин, словно хотела, чтобы та помогла ей подняться. Потом вдруг издала сдавленный гортанный звук, поначалу неразборчивый. Нет, она не сердилась, не бранилась, и Норма Джин поняла: дело плохо! Опустилась на колени рядом с бабушкой, вдыхая тошнотворный запах обреченной плоти, запах пота и кишечных газов, и тут же безошибочно распознала в нем запах смерти и закричала:
– Бабушка, не умирай!
А умирающая женщина конвульсивно сжала ладошку Нормы Джин, так сильно, что едва не сломала ей пальцы, и с трудом выдавила, гулко, словно не говорила, а забивала гвозди:
– Благослови тебя Бог, дитя, я люблю тебя.
Это я виновата! Я виновата, что бабушка умерла.
Не болтай глупостей. Никто не виноват.
Она меня звала, а я все не приходила! Я плохо себя вела.
Ничего подобного. Это Бог виноват. Давай спи.
Мама, а она нас слышит? Скажи, бабушка сейчас нас слышит?
О боже! Надеюсь, что нет.
Это я виновата в том, что случилось с бабушкой. О мамочка…
Перестань называть меня мамочкой, дура проклятая! Просто выкликнули ее номер, вот и все.
И она острым локотком оттолкнула от себя девочку. Давать ей пощечину не хотелось, очень уж чесались трещины на покрасневших руках.
(Руки Глэдис! Она постоянно пребывала в страхе, что от всех этих химикатов в кости просочился рак.)
И не смей ко мне прикасаться, черт бы тебя побрал! Ведь знаешь, я этого не переношу.
То были трудные времена для всех рожденных под знаком Близнецов, трагической парочки.
Когда Глэдис Мортенсен позвонили в монтажную, ее пришлось чуть ли не волоком тащить к телефону – так она испугалась. Ее начальник мистер Икс – некогда он был влюблен в нее, да и умолял выйти за него замуж, даже был готов бросить ради нее семью, тогда, в 29-м, она работала у него помощницей, а потом заболела, и ее перевели на более низкую должность, но разве она в том виновата? – молча протянул ей трубку. Обрезиненный шнур скрутился, как змея. Эта штука была живая, однако Глэдис упрямо отказывалась это признать. Глаза у нее слезились от ядовитых химикатов, с которыми она работала (на эту должность должны были поставить другого человека, менее ценного сотрудника, но Глэдис никогда не жаловалась мистеру Икс, не желала доставлять ему такую радость), в ушах слегка шумело, будто голоса из фильмов бормотали: Сейчас! сейчас! сейчас! сейчас! – но она и на них не обращала внимания. Она уже научилась, с двадцати шести лет, после рождения ее последней дочери, не слышать, фильтровать хор назойливых голосов в голове. Ведь она понимала, что на самом деле нет никаких голосов; но порой, когда она уставала, сквозь эту защиту пробивался какой-нибудь особенно звучный, как у радиодиктора, голос. Если бы ее спросили, она тут же ответила бы, что это «срочный звонок» насчет ее дочери Нормы Джин. (Две другие дочери, жившие с отцом в Кентукки, исчезли из ее жизни. Отец просто взял и забрал их. Сказал, что она «больная», что ж, может, так оно и было.) Кое-что случилось. С вашим ребенком. Примите соболезнования. Это был несчастный случай.
Но звонок был насчет матери Глэдис! Деллы! Деллы Монро! Кое-что случилось. С вашей матерью. Примите соболезнования. Не могли бы вы поскорее приехать?
Глэдис выпустила трубку из рук, и та повисла на перекрученном, похожем на змею шнуре. И мистер Икс вынужден был подхватить ее, ибо Глэдис едва не лишилась чувств.
О господи, она забыла о Делле. О собственной матери, Делле Монро. Выкинула ее из головы, вот с ней и случилась беда. Делла Монро родилась под знаком Тельца. (Отец Глэдис умер прошлой зимой. Тогда у Глэдис как раз случилась одна из ее страшных мигреней, и она не смогла приехать на похороны, даже до Венис-Бич была не в состоянии доехать, чтобы повидаться с матерью. Каким-то образом она смогла забыть Монро, забыть своего отца, рассудив, что Делла оплачет его за двоих. И если Делла будет на нее злиться, это лишь поможет ей забыть, что отныне она вдова. «Мой бедный отец погиб во Франции. Был отравлен газами в Мойзе-Аргоне, – так уже много лет говорила Глэдис своим друзьям. – Я толком его и не знала».)
И все последние годы у Глэдис как-то не получалось любить Деллу. Ведь любовь – штука страшно утомительная, требующая много сил. И еще она почему-то считала, что Делла ее переживет. Переживет и дочку-сиротку Норму Джин, оставленную ей на попечение. Глэдис не любила Деллу Монро, может, просто потому, что боялась ее старушьего порицания. Око за око, зуб за зуб. Ни одной матери на свете, бросившей свое дитя, не сойдет это с рук. А если она и любила Деллу, то любовь эта была какая-то куцая. Такая любовь не могла защитить Деллу от несчастий.
А что есть любовь, как не защита от несчастий?
И если несчастье случилось, значит то была куцая любовь.
Во всяком случае, девочка по имени Норма Джин, которую трудно было не винить в происшедшем и которая обнаружила бабушку умирающей на полу, осталась цела и невредима.
Бабушку словно «молнией ударило», так говорила Норма Джин.
Но молния пощадила Норму Джин, не попала в нее, и уже за это Глэдис решила быть благодарна.
Может, то был знак. Ведь и Глэдис, и Норма Джин родились под знаком Близнецов, в июне. А Делла, с которой было чрезвычайно трудно ладить, родилась под знаком Тельца, а этот знак отстоит от Близнецов дальше всех. Противоположности притягиваются, противоположности отталкиваются.
Другие дочери Глэдис родились под совершенно другими знаками. Для Глэдис облегчением было знать, что там, в Кентукки, в тысяче миль от Калифорнии, они вышли из-под влияния своей больной матери и теперь полностью и безраздельно принадлежат отцу. Жизнь их пощадила!
Разумеется, Глэдис взяла Норму Джин к себе. Она вовсе не собиралась отдавать свою кровиночку в сиротский приют округа Лос-Анджелес, хоть Делла и намекала мрачно, что именно такой была бы судьба девочки, если б не она, бабушка Делла. Глэдис почти хотелось уверовать в Господа и Небеса, чтобы Делла глядела с Небес на нее и Норму Джин в маленьком бунгало на Хайленд-авеню и сердилась бы, видя, что ее предсказание не сбылось. Вот видишь? Я вовсе не такая уж плохая мать. Просто я была слаба. Больна. Мужчины плохо со мной поступали. Но теперь я в порядке. Теперь я сильная!
И однако же, первая неделя с Нормой Джин была сущим кошмаром. Такая тесная квартирка, и все бунгало пропахло плесенью! И спать приходилось на одной продавленной кровати. Спать было вообще невозможно. Видя, что дочь ее побаивается, отскакивает от нее, вся сжимается, как побитая собака, Глэдис приходила в ярость. Я же не виновата, что твоя драгоценная бабушка умерла! Я же ее не убивала! Глэдис не выносила детского плача и сопливого дочкиного носа и видеть не могла, как Норма Джин, словно беспризорница из фильма, не выпускает из рук свою куклу, теперь уже грязную и потрепанную.
– Что, она до сих пор у тебя, эта штуковина? Я запрещаю тебе говорить с ней! Это первый шаг к… – Тут Глэдис, вся дрожа, умолкала, она не осмеливалась озвучить свой страх.
(Почему, думала Глэдис, почему я так ненавижу эту куклу? Ведь это же мой собственный подарок Норме Джин на день рождения. Неужели я ревную к этой кукле, к тому, что дочь уделяет ей столько внимания? А может, все дело в том, что эта белокурая кукла с пустыми голубыми глазами и застывшей улыбкой и была Нормой Джин?) Глэдис подарила куклу дочери почти что в шутку, она досталась ей от одного приятеля. Тот сказал, что подобрал ее где-то, просто нашел, но Глэдис, неплохо знакомая с этим укурком, предполагала, что он стащил куклу из чужой машины или с крыльца и ушел прочь с чьей-то любимой куклой, разбив сердце какой-нибудь девочке, словно злодей из фильма «М убийца» в исполнении Питера Лорри! Но она не могла отобрать у Нормы Джин эту чертову куклу. По крайней мере, пока.
И они изо всех сил уживались, мать и дочь. До самой осени 1934 года, когда подули ветры Санта-Ана и в городе начался сущий ад.
Они жили вместе и снимали три комнатки в бунгало по адресу: 828, Хайленд-авеню, Голливуд, – «стол и кров», всего в пяти минутах ходьбы от Голливуд-боул, как часто говорила Глэдис. Хотя на самом деле они так никогда и не дошли до Голливуд-боул.
Матери было тридцать четыре года, дочери – восемь.
И тут крылся небольшой подвох. Искажение, как в аттракционе «Комната кривых зеркал», – с виду отражение почти нормальное, и ты веришь ему, а верить ему не следует. Дело в том, что Глэдис было уже тридцать четыре года, а жизнь ее так и не началась по-настоящему. Она родила троих детей, и их у нее забрали, в каком-то смысле стерли из ее жизни, и вот теперь рядом с ней была эта восьмилетняя девочка с печальными глазами, юной и одновременно старой душой. Она, словно живой упрек, постоянно маячила перед глазами, и это было совершенно невыносимо, но приходилось выносить. Потому что больше у нас с тобой никого нет, – часто говорила дочери Глэдис, – и если у меня хватит сил, будем держаться вместе.
Пожаров следовало ожидать. По преступлению и наказание, так всегда бывает.
Еще задолго до начала пожаров 1934-го в Лос-Анджелесе, в самом воздухе Южной Калифорнии, казалось, висела угроза. И без ветров, дувших из пустыни Мохаве, было ясно, что скоро хаос выйдет из-под контроля. Предчувствие это читалось на озадаченных, обветренных лицах уличных бродяг (так их тогда называли), виднелось в демоническом нагромождении вечерних облаков над Тихим океаном, скользило в завуалированных намеках, сдержанных улыбках и сдавленных смешках некоторых людей со Студии, которым ты некогда доверяла. Лучше уж не слушать новостей по радио. Лучше даже не заглядывать в новостные колонки газет, даже в «Лос-Анджелес таймс», которая часто лежала в бунгало (нарочно, что ли?.. чтобы окончательно вывести из равновесия чувствительных жильцов, вроде Глэдис?). Ибо кому хочется знать о тревожной статистике роста безработицы в Америке, о выселенных и ныне бездомных семьях, что мыкались по всей стране, о самоубийствах банкротов и о ветеранах Первой мировой войны, инвалидах, оставшихся без работы и без «надежды на будущее». Да и новости из Европы, из Германии, тоже не сулили ничего хорошего.
Потому что в следующей войне мы будем сражаться именно здесь. И на сей раз спасения не будет.
Глэдис закрыла глаза от боли. Боль обрушилась внезапно, как начало приступа мигрени. Эта фраза прозвучала не у нее в голове, а по радио, и произнес ее властный мужской голос.
По этим причинам Глэдис поселила Норму Джин у себя в бунгало на Хайленд-авеню. Однако она до сих пор целыми днями работала на Студии и пребывала в беспрестанном страхе, что ее отстранят от работы (сотрудников голливудских студий уже начали отправлять в неоплачиваемые отпуска или даже увольнять насовсем); и бывали дни, когда она едва находила в себе силы подняться с постели, – казалось, на душе ее лежала тяжесть всего мира. Она вознамерилась стать «хорошей матерью» ребенку, пусть даже жить им осталось недолго. Потому что если война не придет из Европы или с Тихого океана, она непременно обрушится на них с небес: Г. Уэллс предсказал и описал весь этот ужас в «Войне миров», романе, который по неким причинам Глэдис знала почти назубок, как и целые отрывки из его же «Машины времени». (Она смутно припоминала, что отец Нормы Джин подарил ей сборник Уэллса с этими и другими романами, а также несколько томиков со стихами, хотя на деле их подарил ей «для общего развития» один из сотрудников Студии. В середине двадцатых он дружил с отцом Нормы Джин, тоже сотрудником Студии, но дружба эта продлилась недолго.) Нашествие марсиан – почему бы, собственно, и нет? В периоды экзальтации Глэдис верила в знаки зодиака, в мощное влияние звезд и других планет на человечество. Она не исключала, что во Вселенной могут обитать другие разумные существа, созданные другим Богом, по другому образу и подобию, питающие злобные и хищнические чувства по отношению к землянам. Подобному вторжению самое место в Откровении Иоанна Богослова, в Апокалипсисе. Лишь эту книгу Библии Глэдис считала убедительной, особенно здесь, в Южной Калифорнии. Но только вместо разгневанных ангелов с огненными мечами на Землю явятся мерзкие грибовидные марсиане и будут стрелять невидимыми жаркими лучами, превращая в пепел и прах все вокруг, а мишенью их будут люди.
Неужели Глэдис действительно верила в марсиан? В возможность инопланетного вторжения?
– На дворе двадцатый век. Времена изменились, они уже не те, что при Яхве. А потому и катаклизмы будут новые.
И никто не знал, говорит ли все это Глэдис шутя или всерьез. Она делала подобные заявления сексуальным голосом Джин Харлоу, опустив руку на стройное бедро ладонью вверх. Сверкающие глаза смотрели пристально, не мигая, а губы были припухшие, красные, влажные. И Норма Джин с беспокойством замечала, что другие взрослые, особенно мужчины, точно околдованы мамой и смотрят на нее завороженно, как на женщину, что наполовину высунулась из окна на верхнем этаже или поднесла горящую свечу к волосам. И это – несмотря на седую прядь надо лбом (Глэдис категорически отказывалась ее закрашивать, просто из чувства «протеста»), на морщинистые мешки под глазами, на лихорадочно-беспокойные движения. Везде: в фойе бунгало, на дорожке у входа, на улице – везде, где только находились слушатели, Глэдис начинала играть роль. Любому, кто хоть раз бывал в кино, ясно было, что Глэдис играет роль. Потому как исполнение роли, даже не очень понятной, привлекало внимание окружающих, а оно, в свою очередь, помогало Глэдис успокоиться. И еще волновало, поскольку внимание это всегда имело эротический оттенок.
Эротический: то есть ты «желанна».
Ибо безумие соблазнительно, оно сексуально, женское безумие.
Пока женщина не слишком стара и все еще привлекательна.
Норма Джин была ребенком застенчивым, ребенком-невидимкой, и ей нравилось видеть, как взрослые, особенно мужчины, с таким интересом взирают на женщину, которая доводилась ей матерью. И если бы нервный смех Глэдис и ее беспрерывная жестикуляция не отбивали первый интерес, она, возможно, нашла бы другого мужчину, который полюбил бы ее. Мужчину, который бы на ней женился. И мы были бы спасены! Однако Норме Джин не нравилось, что после очередной оживленной «сцены» Глэдис, вернувшись домой, проглатывала пригоршню таблеток и валилась на кровать с медной спинкой, где лежала без чувств, сотрясаемая мелкой дрожью. Нет, она не спала, даже глаз не закрывала, просто они были словно подернуты слизью. Проходило несколько часов. Если Норма Джин пыталась хотя бы расстегнуть ей одежду, Глэдис начинала драться и сквернословить. А если Норма Джин пробовала стащить с нее одну из узких туфель-лодочек, мать могла ее лягнуть.
– Нет! Не трогай! А не то заразишься от меня проказой! Оставь меня в покое.
Может, если бы она постаралась получше с теми мужчинами… может, тогда что-нибудь да получилось?
Где бы ты ни была, я тоже буду там. Даже прежде, чем ты там окажешься, я уже буду там. Буду тебя ждать.
Я в твоих мыслях, Норма Джин. Всегда.
Чудесные воспоминания! Она чувствовала себя привилегированной особой.
Она была единственной ученицей в хайлендской начальной школе, у которой водились «карманные деньги» – в маленьком атласном кошелечке клубнично-красного цвета, чтобы покупать завтрак в ближайшей лавке на углу. Пирожки с фруктовой начинкой, апельсиновую газировку. Иногда – пакетик крекеров с арахисовым маслом. Ну и вкуснятина! Даже годы спустя при одном воспоминании обо всех этих яствах у нее текли слюнки. Иногда после уроков, даже зимой, когда на улице темнело рано, Норме Джин разрешалось одной пройти две с половиной мили до «Египетского театра» Граумана на Голливудском бульваре, где за каких-то десять центов можно было посмотреть два фильма подряд.
О Принцессе-Блондинке и Темном Принце! Эти двое всегда готовы были утешить ее, ее и Глэдис.
– Смотри никому не рассказывай об этих походах в кино.
Глэдис учила Норму Джин, что ни с кем нельзя откровенничать, никому нельзя верить, даже друзьям. Они могут неправильно все понять и станут резко высказываться о Глэдис. Но ей частенько приходилось работать допоздна. Были кое-какие нюансы в «проявке», о которых знала только Глэдис Мортенсен; на нее полагалось ее начальство; без участия Глэдис такие кассовые картины, как «Счастливые дни» с Дикси Ли и «Кики» с Мэри Пикфорд, потерпели бы полный провал. И вообще, Глэдис считала, что в «Египетском театре» Граумана вполне безопасно.
– Просто садись сзади, у прохода. Смотри только перед собой, на экран. И пожалуйся билетеру, если кто будет к тебе приставать. И не разговаривай с незнакомыми людьми.
Уже в сумерках, возвращаясь домой и пребывая в восторженно-обалделом состоянии, мыслями вся еще в фильме, Норма Джин следовала и другим наставлениям матери – «иди быстро и уверенно, показывай, что твердо знаешь, куда идешь, держись поближе к фонарям и краю тротуара. В глаза никому не смотри и, если кто предложит подвезти, отказывайся, всегда отказывайся».
И со мной ни разу ничего не случилось. Это я точно помню.
Потому что она всегда была со мной. И он – тоже.
Темный Принц. Если он где и был, так только в кино. Чем ближе к «Египетскому театру», напоминавшему кафедральный собор, тем чаще стучало сердечко. И первый взгляд на него – еще снаружи. Лицо на афише, красивые глянцевые фотографии за стеклом, словно картины в музее. Фред Астер, Гари Купер, Кэри Грант, Шарль Буайе, Пол Муни, Фредрик Марч, Лью Эйрс, Кларк Гейбл.
А на экране он просто исполин, и так близко: руку протяни – и коснешься, ну почти! Говорит с другими людьми, обнимает и целует красивых женщин и все равно принадлежит только тебе. А эти женщины, они тоже совсем близко, их тоже почти что можно потрогать, они – твое собственное отражение в волшебном зеркале, твои Волшебные Друзья, заключенные в чужих телах, и лица их по загадочной причине выглядят как твое лицо. Или как лицо, которое однажды станет твоим. Джинджер Роджерс, Джоан Кроуфорд, Кэтрин Хепберн, Джин Харлоу, Марлен Дитрих, Грета Гарбо, Констанс Беннетт, Джоан Блонделл, Клодетт Кольбер, Глория Свенсон. И, словно сны, которые снятся один за другим и сливаются в один сон, их истории сливаются в одну. Веселые незамысловатые мюзиклы, печальные драмы, бурлескные комедии, саги о приключениях, войне, древних временах – видения, в которых появлялись, исчезали и снова появлялись все те же выразительные лица. В разном гриме и разных костюмах, с разными судьбами. И там был он! Темный Принц.
И его Принцесса.
Где бы ты ни была, я тоже буду там. Но в школе это не всегда получалось.
В бунгало на Хайленд-авеню обитали преимущественно люди взрослые. Исключение составляла лишь кудрявая малышка Норма Джин, и все соседи в ней души не чаяли. («Хотя, конечно, не слишком тут подходящая атмосфера для детей, иногда такие типы ошиваются», – сказала как-то Глэдис одна из соседок. «Как это понять, „типы“? – несколько раздраженно осведомилась Глэдис. – Все мы работаем на Студии». – «Именно это я и хотела сказать, – рассмеялась женщина, – все мы работаем на Студии».) Но в школе детей было полно.
Я так их боялась! Особенно волевых ребят. Чтоб одержать над ними верх, надо было действовать быстро. Второго шанса у тебя не было. Без братьев и сестер ты совершенно одинока. Ты здесь совсем чужая. Наверное, я страшно старалась им понравиться, так мне теперь кажется. А они придумали мне прозвища: Пучеглазая и Головастик. Я так и не поняла почему.
Глэдис говорила друзьям, что «ей покою не дает низкое качество бесплатного образования» у дочери в школе. Но за те одиннадцать месяцев, что Норма Джин проучилась в начальной школе Хайленда, мать побывала там лишь однажды. Да и то лишь потому, что ее вызвали.
Темный Принц не появился там ни разу.
Даже в мечтах наяву, даже с крепко зажмуренными глазами Норме Джин никак не удавалось увидеть его. Он ждал ее в других мечтах, в кино; и то была ее тайная радость.
– А у меня есть на твой счет кое-какие планы, Норма Джин. И это касается нас обеих.
Маленькое белое пианино «Стейнвей» было так красиво, что Норма Джин не сводила с него завороженных глаз, робко гладила кончиками пальцев полированную поверхность. О, неужели это для нее?
– Будешь брать уроки музыки. Я всегда этого хотела.
Гостиная в трехкомнатной квартире Глэдис была совсем крохотная и уже заставленная мебелью, но место для пианино все же нашлось. Раньше инструмент принадлежал самому Фредрику Марчу, часто хвасталась знакомым Глэдис.
Знаменитый мистер Марч, сделавший себе имя в немых фильмах, работал на Студии по контракту. Однажды он «подружился» с Глэдис в студийной столовой; и он продал ей пианино «по довольно скромной цене», в качестве доброго жеста, зная, что денег у нее немного. По другой версии, которую любила излагать Глэдис, когда ее спрашивали, как это ей удалось приобрести столь необыкновенное пианино, мистер Марч просто подарил ей инструмент «в знак уважения». (Глэдис водила Норму Джин на фильм с Фредриком Марчем «Ничего святого», где играла также Кэрол Ломбард. Водила во все тот же «Египетский театр» Граумана. Мать и дочь смотрели эту картину трижды. «Твой отец ревновал бы, если б узнал», – таинственно говорила при этом Глэдис.) Поскольку на профессионального преподавателя для Нормы Джин пока что не хватало денег, Глэдис договорилась с соседом по бунгало, чтобы Норма Джин время от времени брала у него уроки. То был англичанин по фамилии Пирс, дублер нескольких ведущих актеров, в том числе Шарля Буайе и Кларка Гейбла. Среднего роста мужчина, довольно красивый, с тонкими усиками. Однако никакого тепла от него не исходило – не было «шарма». Норма Джин старалась угодить ему, занимаясь с усердием; ей нравилось играть на «волшебном пианино», когда она была одна. Но, слыша ее игру, мистер Пирс лишь вздыхал и кривил лицо, и она сгорала от стыда. И быстро обрела скверную привычку непроизвольно повторять ноты.
– Дорогуша, не следует так запинаться на клавишах, – насмешливо и с легким акцентом чеканил мистер Пирс. – Достаточно того, что запинаешься при разговоре.
Глэдис, которая в свое время немножко «насобачилась» играть на пианино, пыталась научить Норму Джин тому, что знала, но эти уроки давались еще тяжелее, чем занятия у мистера Пирса. Глэдис сердито кричала:
– Неужели не слышно, что ты берешь не ту ноту? Бемоль, диез? Тебе что, слон на ухо наступил? Или ты просто глухая?
И тем не менее уроки игры на пианино продолжались, хоть и нерегулярно. Кроме того, время от времени Норма Джин брала у одной из приятельниц Глэдис уроки пения. Та жила в этом же бунгало и тоже работала на Студии, в музотделе. Мисс Флинн – так ее звали – сказала Глэдис:
– У тебя очень милая малышка, очень хорошая девочка. Очень старается. Куда больше, чем некоторые молодые певцы, что работают у нас по контракту. Но пока что, – тут Джесс Флинн начинала говорить совсем тихо, так чтобы не слышала Норма Джин, – у нее совсем нет голоса.
На что Глэдис отвечала:
– Ничего, будет!
Вот чем мы занимались, вместо того чтобы ходить в церковь. Вот каким богам поклонялись.
По воскресеньям, когда у Глэдис находились деньги на бензин (или она одалживала горючее у кого-нибудь из приятелей), они с Нормой Джин ездили смотреть особняки звезд. В Беверли-Хиллз, Бель-Эйр, Лос-Фелис и на Голливудских холмах. Всю весну, лето и часть засушливой осени 1934-го Глэдис с гордостью поясняла своим меццо-сопрано: вот дворец Мэри Пикфорд, вот дворец Дугласа Фэрбенкса, вот – Полы Негри, а вот – Тома Микса и Теды Бара.
– Бара подцепила мультимиллионера, бизнесмена, вышла за него замуж и ушла из кино. Очень умно поступила.
Норма Джин смотрела во все глаза. Ну и огромные же дома! Действительно, прямо дворцы или замки, что она видела на картинках в книжках со сказками. Мать и дочь разъезжали по этим великолепным улицам, и то были самые счастливые моменты их жизни. В такие мгновения Норма Джин не опасалась рассердить маму заиканием, ибо говорила только Глэдис.
– А вот дом Барбары ла Марр, «девушки, которая была слишком красива». (Это шутка, дорогая. Нельзя быть слишком красивой. Красоты, как и денег, много не бывает.) Дом У. К. Филдса. А вот это бывший дом Греты Гарбо – прелестный, правда, но мог бы быть и побольше. А вон там, видишь, вон за теми воротами, особняк в мексиканском стиле, там живет несравненная Глория Свенсон. А это дом Нормы Толмадж, «нашей» Нормы.
И Глэдис останавливала машину, чтобы вместе с дочкой вдоволь полюбоваться богатым каменным особняком, в котором жила в Лос-Фелис Норма Толмадж вместе со своим мужем-продюсером. Вход в него охраняли восемь великолепных гранитных львов – точь-в-точь как с эмблемы «Метро-Голдвин-Майер»! Норма Джин не могла на них насмотреться. И трава тут была такая зеленая и сочная! Если Лос-Анджелес и правда был песочным городом, этого никак нельзя было сказать про Беверли-Хиллз, Бель-Эйр, Лос-Фелис или же Голливудские холмы. Дождей не выпадало уже несколько недель, трава повсюду была выжжена солнцем, поникшая, мертвая, сухая, но в этих сказочных местах все лужайки были одинаково зелеными. А малиновые и пурпурные бугенвиллеи – вечно в цвету. И еще там росли деревья идеальной формы – таких Норма Джин не видела больше нигде – вечнозеленые кипарисы, так называла их Глэдис. И пальмы здесь были совсем другие, мощные, высокие, выше самых высоких крыш. Совсем не то что растущие повсюду растрепанные хилые пальмочки.
– А это бывший дом Бастера Китона. А вон там – Хелен Чандлер. А вон за теми воротами – Мэйбл Норманд. И Гарольда Ллойда. И Джона Барримора, и Джоан Кроуфорд. И Джин Харлоу – «нашей» Джин.
Норме Джин нравилось, что Джин Харлоу и Норма Толмадж живут в таких прекрасных, утопающих в зелени дворцах.
И всегда над этими домами солнце почему-то светило мягко, нежно и совсем не слепило глаз. И если появлялись облака, то были они здесь пушистые, белые, воздушные, а небо – безупречно голубое.
– Вон дом Кэри Гранта! А ведь Грант такой молодой! А вон там – Джона Гилберта. Лилиан Гиш – это только один из ее особняков. А вон тот, на углу, принадлежал покойной Джинн Иглс. Бедняжка…
Норма Джин тут же спросила, что случилось с Джинн Иглс.
Раньше Глэдис отвечала грустно и просто: Она умерла. Но теперь мать лишь презрительно фыркнула:
– Иглс! Конченая наркоманка. Говорят, перед смертью была тощая как скелет. Уже в тридцать пять была старухой.
Глэдис ехала дальше. Экскурсия продолжалась. Иногда Глэдис начинала прогулку с Беверли-Хиллз, и лишь к концу дня поворачивали они обратно, к Хайленд-авеню. Иногда она ехала прямиком к Лос-Фелис, а потом уже направлялась к Беверли-Хиллз, а порой начинала с менее населенных Голливудских холмов, где жили молодые звезды или актеры, которые вот-вот станут звездами. Иногда, как будто против собственной воли, она, словно сомнамбула, сворачивала на улицу, по которой они уже проезжали сегодня, и повторяла свои реплики:
– Видишь? Вон там, за воротами, дом в мексиканском стиле, там живет Глория Свенсон. А вон там – Мирна Лой. А там, впереди, – Конрад Найджел.
Экскурсия продолжалась, и напряжение росло, и Глэдис ехала все медленнее, всматриваясь в ветровое стекло вечно немытого тускло-зеленого «форда». Или же стекло всегда было покрыто тонкой пленкой пыли? Казалось, у этих поездок есть некая неведомая цель, которая, как в фильме со сложным, запутанным сюжетом, вот-вот станет явной. Глэдис, как обычно, говорила с почтительным восторгом, но за ним слышалась холодная непримиримая ярость.
– А вон там, вон он, самый знаменитый из всех, – «СОКОЛИНОЕ ГНЕЗДО»! Дом покойного Рудольфа Валентино. Полная бездарность, никудышный актеришка! Он даже жизнь свою прожил бездарно. Но был фотогеничен. И умер вовремя. Запомни, Норма Джин, умирать нужно вовремя.
Мать и дочь сидели в тускло-зеленом «форде» 1929 года выпуска и разглядывали барочный особняк величайшей звезды немого кино, Рудольфа Валентино. И им не хотелось уезжать отсюда никогда.
И Глэдис, и Норма Джин оделись на похороны с величайшим тщанием и вкусом. Хотя кто бы заметил их в почти семитысячной толпе «скорбящих», собравшейся на бульваре Уилшир возле синагоги.
Синагога была «еврейской церковью», так объяснила Норме Джин Глэдис.
А евреи – это «те же христиане», только куда более древняя, мудрая, трагическая раса. Христиане были первопроходцами западных земель – в буквальном смысле; евреи же стали пионерами киноиндустрии и стояли у истоков кинореволюции.
Норма Джин спросила:
– А мы с тобой можем стать евреями, мама?
Глэдис хотела ответить отрицательно, потом передумала, рассмеялась и сказала:
– Это только в том случае, если б они того захотели. Если б сочли нас достойными. Если б мы могли родиться заново.
Глэдис, уже несколько дней твердившая, что знала мистера Тальберга – «ну, может, не близко, но всегда восхищалась его продюсерским талантом», – выглядела просто сногсшибательно. На ней было черное платье из крепа в стиле двадцатых. Платье с заниженной талией, шуршащей многослойной юбкой до середины икры и с искусно исполненным черным кружевным воротником. Еще на ней была черная шляпка-колокол с черной вуалью, которая то вздымалась, то опускалась, то вздымалась, то опускалась в унисон с теплым и учащенным ее дыханием. И перчатки на ней были новенькие – черные атласные перчатки до локтя. А на ногах – дымчатые чулки и черные кожаные туфли на высоком каблуке. Лицо под бледно-восковым слоем макияжа походило на лицо манекена, веки, брови, губы подведены так, что бросаются в глаза, – в вышедшем из моды стиле Полы Негри. Духи она выбрала резкие, сладкие, и пахли они, как подгнившие апельсины в холодильнике Глэдис, где всегда не хватало льда. А в ушах при каждом повороте головы блистали серьги – то ли бриллиантовые, то ли из горного хрусталя, то ли из искусно ограненного стекла.
Никогда не жалей, что влезла в долги ради сто́ящей цели.
А смерть великого человека – как раз тот самый случай.
(Вообще-то, Глэдис купила лишь аксессуары. Черное траурное платье она без разрешения «позаимствовала» на Студии, в костюмерной.)
Норма Джин, оробевшая при виде всего этого столпотворения незнакомых людей, конных полицейских в форме, вереницы строгих черных лимузинов и волн стонов, криков, воплей и даже аплодисментов, была в платье из темно-синего бархата с кружевными воротничком и манжетами. Наряд довершали белые кружевные перчатки, шотландский клетчатый берет, темные ластичные чулки и блестящие туфли из черной лакированной кожи. В школу ее сегодня не пустили. С самого утра ее только дергали и распекали.
Еще до рассвета вымыли волосы (Глэдис сделала это собственноручно, тщательно и сосредоточенно). Ночь у Глэдис выдалась тяжелая, от прописанных врачом таблеток ее тошнило, мысли «путались в голове, как серпантин», и поэтому кудрявые волосы Нормы Джин необходимо было выпрямить во что бы то ни стало – сперва безжалостной расческой с длинными острыми зубьями, а после того – щеткой, щеткой, щеткой, до тех пор, пока они не засияли. А потом с помощью Джесс Флинн, которая слышала, как несчастный ребенок рыдает уже с пяти утра, волосы Нормы Джин были аккуратно заплетены в косички и уложены вокруг головы. И, несмотря на заплаканные глаза и надутые губы, Норма Джин была теперь похожа на принцессу с картинки.
Он будет там. На похоронах. Возможно, даже будет нести гроб или распоряжаться, кто где сядет. Нет, он не заговорит с нами. Только не на людях. Но он нас увидит. Увидит тебя, свою дочь. Когда именно, предсказать невозможно. Но ты должна быть к этому готова.
Уже в квартале от синагоги люди толпились на обоих тротуарах. Хотя не было еще половины восьмого, а похороны были назначены на девять. Множество полицейских, конных и пеших; снующие вокруг фотографы, жаждущие запечатлеть на снимках это историческое событие. На проезжей части и тротуарах были выставлены ограждения, а за ними кишела бесконечная масса мужчин и женщин. Все жадно, с невероятным и неестественным нетерпением, ожидали появления кинозвезд и других знаменитостей: те подъедут в лимузинах с шоферами, выйдут из машин и скроются в синагоге, а затем, часа через полтора, выйдут и уедут прочь. И все это время гудящая толпа, не допущенная на поминальную службу, огражденная от любых – тем более тесных – контактов со знаменитостями, будет разбухать прямо на глазах; и Глэдис с Нормой Джин, притиснутые к деревянному заградительному барьеру, будут стоять, цепляясь за него и друг за друга.
Наконец из широких дверей синагоги вынесли блестящий черный гроб, его несли на руках элегантно одетые мужчины со скорбными лицами. Их узнавали, в толпе зевак послышались возбужденные возгласы: Рональд Колман! Адольф Менжу! Нельсон Эдди! Кларк Гейбл! Дуглас Фэрбенкс-младший! Эл Джолсон! Джон Барримор! Бэзил Рэтбоун! А за ними, пошатываясь, шла убитая горем вдова Норма Ширер, тоже кинозвезда, в шикарном черном наряде с головы до пят, красивое лицо закрыто вуалью. А за ней, за миссис Ширер, выплеснулся из собора целый поток знаменитостей, точно золотая лава растеклась по тротуару. И у всех были мрачные скорбные лица, и их имена звучали одно за другим, словно в литании, и Глэдис повторяла их Норме Джин, присевшей у заграждения, возбужденной и испуганной, – только бы не затоптали. Лесли Говард! Эрик фон Штрогейм! Грета Гарбо! Джоэл Маккри! Уоллес Бири! Клара Боу! Хелен Твелвтрис! Спенсер Трейси! Рауль Уолш! Эдвард Джи Робинсон! Чарли Чаплин! Лайонел Барримор! Джин Харлоу! Братья Маркс: Граучо, Харпо и Чико! Мэри Пикфорд! Джейн Уитерс! Ирвин С. Кобб! Ширли Темпл! Джеки Куган! Бела Лугоши! Микки Руни! Фредди Бартоломью – надо же, в том самом бархатном костюме из «Юного лорда Фаунтлероя»! Басби Беркли! Бинг Кросби! Лон Чейни! Мэри Дресслер! Мэй Уэст! Тут охотники за фотографиями и автографами прорвали заграждение, и конная полиция, чертыхаясь и размахивая дубинками, принялась теснить их обратно.
Началась свалка. Сердитые возгласы, вопли. Кажется, кто-то упал. Кого-то, кажется, огрели резиновой дубинкой, кого-то затоптала лошадь. Полицейские кричали в мегафоны. Нарастал рев автомобильных моторов. Но суматоха быстро улеглась. От страха Норма Джин даже плакать не могла, а клетчатый берет ее съехал набекрень. Она цеплялась за неподатливую руку Глэдис. И мама не была против, она меня не оттолкнула.
Постепенно напор толпы начал ослабевать. Словно колесница Смерти, уехал красивый черный катафалк, а за ним – вереница длинных лимузинов с шоферами. Остались лишь зеваки, обычные люди, представлявшие друг для друга не больше интереса, чем стайка воробьев. Люди начали расходиться, теперь их никто не сдерживал. Идти было некуда, но и оставаться здесь тоже не имело смысла. Историческое событие – похороны одного из пионеров Голливуда Ирвинга Тальберга – осталось в прошлом.
Там и здесь женщины терли глаза. Зеваки смотрели растерянно, словно понесли великую потерю, не понимая толком, в чем она заключалась.
Одной из них была мать Нормы Джин. Косметика на лице размазалась, вуаль стала влажной и липкой, в глазах у Глэдис стояли слезы, а взгляд ее был расфокусирован, точно две миниатюрные рыбки уплывали прочь друг от друга. Натянуто улыбаясь, Глэдис что-то шептала себе под нос. Она скользила взглядом по Норме Джин, но, казалось, не видела ее. Затем побрела куда-то, нетвердо ступая на высоченных каблуках. Норма Джин заметила двух мужчин, стоявших порознь, они не сводили с Глэдис глаз. Один из них вопросительно свистнул ей вслед. Все это напоминало на внезапное начало танца в мюзикле с Фредом Астером и Джинджер Роджерс – за тем исключением, что музыка так и не грянула, и Глэдис, похоже, не замечала того мужчину, и он тут же потерял к ней всякий интерес, развернулся, зевнул и зашагал в другую сторону. Второй, рассеянно почесывая мошонку, точно был на улице один и никто его не видел, двинулся в противоположном направлении.
Зацокали копыта! Вскинув изумленный взгляд, Норма Джин увидела человека в форме. Он сидел верхом на высокой, красивой, пучеглазой гнедой лошади и, щурясь, смотрел на нее сверху вниз.
– Девочка, где твоя мама? Ты же здесь не одна, нет?
Оробевшая Норма Джин лишь отрицательно помотала головой – нет, не одна. И бросилась вдогонку за Глэдис, и взяла Глэдис за руку в перчатке, и снова Глэдис не вырвала руку, не оттолкнула Норму Джин, ибо конный полицейский пристально смотрел на них. Скоро это случится. Скоро, но не сейчас. Глэдис была не в себе. Казалось, она не может вспомнить, где оставила машину. Но Норма Джин помнила, точно или хотя бы примерно, и в конце концов они нашли свой тускло-зеленый «форд» 1929 года выпуска на торговой улице, идущей перпендикулярно бульвару Уилшир. Норма Джин подумала: как это странно, ну прямо как в кино, что у тебя есть ключ от определенной машины; из сотен, тысяч машин у тебя есть ключ только от одной; ключ, который Глэдис называла ключом «зажигания». И когда ты поворачиваешь его, этот ключ «зажигания», заводится мотор. И теперь ты уже не потеряешься, не останешься в затруднительном положении за много миль от дома.
В машине было жарко, как в печке. Норме Джин хотелось в туалет, просто ужас до чего хотелось, и от этого она так и ерзала на сиденье.
Вытирая глаза, Глэдис раздраженно заметила:
– Одного хочу: не горевать. Но помалкиваю. – И неожиданно резко добавила, обращаясь к Норме Джин: – Что стало с твоим платьем, черт побери, а?
Кромка его порвалась, зацепившись за выщербину в ограждении.
– Я… я не знаю. Это не я.
– А кто? Санта-Клаус?
Глэдис хотела поехать на «еврейское кладбище», но понятия не имела, где оно находится. Несколько раз останавливалась на бульваре Уилшир, чтобы спросить дорогу, но никто не мог ничего сказать. Закурив «Честерфилд», она продолжала ехать вперед.
Сняла со шляпки-колокола липкую вуаль и швырнула ее на заднее сиденье – туда, где месяцами валялись газеты, киножурналы, книги в мягких обложках, задубелые носовые платки и разнообразные предметы гардероба. Норма Джин продолжала ерзать на сиденье, а Глэдис задумчиво заметила:
– Может, у евреев вроде Тальберга все по-другому. Иной взгляд на вселенную. Даже календарь у них не такой, как у нас. И то, что кажется нам новым, необыкновенным, для них давным-давно уже не новость. Ведь они наполовину живут в Ветхом Завете со всеми его бедствиями и пророчествами. Будь у нас такой взгляд… – Тут она умолкла. Покосилась на Норму Джин, которая изо всех сил старалась не описаться, но хотелось ей так сильно, что боль между ногами была острой, точно игла. – В нем еврейская кровь. Еще одно препятствие между нами. Но сегодня он нас видел. Заговорить не мог, но глаза его все сказали. Он видел тебя, Норма Джин.
И в этот момент, меньше чем в миле от Хайленд-авеню, Норма Джин намочила трусики – о несчастье, о стыд и позор! – но остановиться она никак не могла, стоило только начать, и все. Глэдис тут же учуяла запах мочи и, не притормозив, принялась в ярости лупить Норму Джин и кулаком, и раскрытой ладонью:
– Вот поросенок! Свинья, скотина! Испортила такое красивое платье, а ведь оно даже не наше! Ты это все нарочно, назло, да?
Четыре дня спустя задули первые ветры Санта-Ана.
Потому что она любила этого ребенка и хотела избавить его от несчастий.
Потому что была отравлена. И эта маленькая девочка тоже была отравлена.
Потому что песочный город рушился, объятый пламенем.
Потому что в воздухе стоял запах гари.
Потому что рожденные под знаком Близнецов должны были согласно календарю «действовать решительно», а также «проявлять мужество в определении дальнейшей своей судьбы».
Потому что в этом месяце у нее была задержка, месячные прекратились, и отныне она не будет женщиной, желанной для любого мужчины.
Потому что вот уже тринадцать лет она работала в проявочной на Студии, тринадцать лет верно и преданно помогала создавать великие фильмы с главными звездами американского кино, влиявшие на самую суть Америки. А теперь вдруг выяснилось, что молодость прошла, а душа ее поражена смертельным недугом.
Ей лгали в студийном лазарете, и нанятый той же Студией врач уверял, что кровь ее вовсе не отравлена, хотя она была отравлена. Химические яды проникали даже сквозь двойные резиновые перчатки, просачивались в кожу и кости рук. Тех самых рук, которые целовал ее возлюбленный, восхищаясь их красотой и изяществом. «Руки, которые утешают» – так он говорил. Яды проникали в костный мозг, разносились по кровотоку, отравили мозг, пары́ их просочились в ничем не защищенные легкие. Перед глазами все дрожало. Глаза болели даже во сне. Ее коллеги боялись признаться, что тоже больны, боялись, что их уволят и они станут «безработными». Потому что в 1934-м в Соединенных Штатах настали просто адские времена. Адские и позорные. Потому что она звонила и говорила, что заболела, звонила и говорила, что больна, звонила и говорила, пока ей не сообщили, что «она уже больше не в штате Студии, что пропуск ее аннулирован и охрана ее не пропустит». И это после тринадцати лет.
Потому что больше никогда она не будет работать на Студии. Никогда не будет продавать свою душу за гроши ради биологического выживания. Потому что должна очиститься сама и очистить свою пораженную недугом дочь.
Потому что в глубине души она сама была как дочь, а дочь ее была как на ладони.
Потому что на самом деле дочь ее была безобразным уродцем и лишь притворялась хорошенькой кудрявой девочкой. Потому что все вокруг сплошной обман.
Потому что даже отец этой девочки не хотел, чтобы она появилась на свет.
Потому что сомневался, что это его ребенок.
Потому что он дал ей денег, швырнул банкноты на кровать.
Потому что в сумме эти банкноты составляли ровно 225 долларов, такова была стоимость их любви.
Потому что он сказал, что никогда не любил ее; просто она не так все поняла.
Потому что он велел больше не звонить ему и не ходить за ним по улице.
Потому что все вокруг сплошной обман.
Потому что до беременности он любил ее, а потом перестал. Потому что он взял бы ее в жены, она в этом не сомневалась.
Потому что ребенок родился на три недели раньше срока и тоже оказался Близнецом, как и она сама. И так же, как она, был проклят.
Потому что никто никогда не полюбит такого мерзкого про́клятого ребенка.
Потому что низовые пожары в холмах были четким знаком, приказом «на выход».
За мамой пришли, но то был не Темный Принц.
До конца жизни меня не оставлял этот страх. Что однажды за мной тоже придут совсем чужие люди и уведут меня, а я буду голая и буду отбрыкиваться и кричать что-то бессвязное. Жалкое зрелище.
Пришлось пропустить школу и остаться дома. Мама не разрешала ей общаться с «врагами». Джесс Флинн иногда можно было доверять, иногда – нет. Ибо Джесс Флинн работала на Студии и вполне могла оказаться шпионкой. И в то же время Джесс Флинн была им другом, приносила еду. Заскакивала с улыбкой – «просто взглянуть, как вы тут». Даже предлагала Глэдис денег взаймы, если нужно, а если не нужно – свою щетку для чистки ковров. Большую часть времени Глэдис проводила в потемках, в постели, лежала обнаженная под грязными простынями. Рядом на тумбочке был фонарик – чтобы высматривать скорпионов, которых Глэдис ужасно боялась. Жалюзи на всех окнах, во всех комнатах, были опущены до подоконника, и невозможно было отличить день от ночи, сумерки от рассвета. Даже в самый яркий солнечный день в спальне висела туманная дымка. Запах болезни. Запах грязных простыней и нижнего белья. Запах лежалой кофейной гущи, прокисшего молока и апельсинов в холодильнике, где не было льда. Запах джина, сигарет, запах человеческого пота, гнева и отчаяния. Джесс Флинн «прибиралась немного», если ей разрешали. А если не разрешали – на нет и суда нет.
Время от времени в дверь стучал Клайв Пирс. Через дверь говорил или с Глэдис, или с ее дочуркой. Хотя слышно его было плохо. В отличие от Джесс Флинн он никогда не входил. Летом уроки игры на пианино прекратились. Он говорил, что это «трагедия», но «могло бы быть гораздо хуже». Другие жильцы совещались: что делать? Все они работали на Студии: дублеры и статисты, а еще один помощник оператора, массажистка, костюмерша, двое укладчиков реплик, тренер по гимнастике, техник из проявочной лаборатории, стенографистка, декораторы и несколько музыкантов. И все они, в общем, сходились во мнении, что Глэдис Мортенсен «психически неуравновешенная», а может, просто «эксцентричная и темпераментная» особа. Почти все соседи знали, что проживает миссис Мортенсен вместе с маленькой девочкой, которая, если б не кудряшки, была похожа на нее «самым сверхъестественным образом».
Однако никто не знал, что делать и надо ли вообще что-то делать. Никому не хотелось лезть не в свое дело. Никому не хотелось навлечь на себя гнев этой Мортенсен. Все исходили из смутного предположения, что Джесс Флинн является подругой Глэдис Мортенсен, вот пусть она и разбирается.
Девочка, обнаженная и рыдающая, забилась за пианино, спряталась там вопреки материнским приказам. Она старалась не попадаться матери на глаза. Потом выползла на ковер, съежившись, будто испуганный зверек, ибо мать принялась бить по клавишам кулаками, извлекая резкие нестройные звуки, вибрирующие, как натянутые нервы. В духе Мака Сеннета[12]. Словно Мэйбл Норманд из фильма «Хромоножка», который Глэдис смотрела еще девочкой.
Раз вы смеетесь, значит это комедия. Даже если при этом вам больно.
Вода, чистая и обжигающе горячая, хлестала из крана в ванну. Глэдис раздела девочку и разделась сама. Потом потащила дочь в ванную, пыталась приподнять и опустить в воду. Но девочка кричала и упиралась. В полном смятении, поскольку мысли ее смешались с едким привкусом дыма и насмешливо-злобными, невнятными из-за проглоченных таблеток голосами, Глэдис думала, что ребенок куда моложе, что они вернулись на несколько лет назад, и девочке всего года два или три, и весит она всего лишь – сколько? – фунтов тридцать. И доверяет маме, и ничего не подозревает. Но девочка сопротивлялась, вырывалась, ускользала, кричала: Нет! Нет! Такая большая, сильная, своевольная, перечит материнскому слову, отказывается идти в ванную, не хочет, чтобы ее поднимали и сажали в чистую, обжигающе горячую воду. Борется, вырывается из голых, цепких рук матери, выбегает из распаренной ванной.
– Все из-за тебя. Из-за тебя он ушел. Это ты была ему не нужна. – Эти слова произнесла она почти спокойно, вслед перепуганной девочке, и те ударили ей в спину, словно пригоршня колючей щебенки.
Голая девочка сломя голову выбежала в коридор и застучала в соседскую дверь с криком:
– Помогите! Помогите нам! – Но ответа не было. Тогда девочка побежала дальше и застучала во вторую дверь с криком: – Помогите! Помогите нам! – Но ответа не было. И тогда девочка подбежала к третьей двери и застучала в нее изо всех своих сил, и на этот раз дверь отворилась, а за дверью стоял удивленный молодой человек, загорелый, мускулистый, в майке и тренировочных брюках, стоял и смотрел на нее сверху вниз. У него было типично актерское лицо, но сейчас он моргал от искреннего удивления при виде этой девочки, обезумевшей и совершенно голой. По лицу девочки бежали слезы, и она кричала: – П-помогите, моя мама заболела, помогите маме, она больна!
Первым делом молодой человек сорвал со спинки стула собственную рубашку и укутал в нее девочку, чтобы прикрыть ее наготу, а потом сказал:
– Вот и все, малышка. Говоришь, твоя мама больна? И что же с ней случилось?
Она меня любила. Ее у меня забрали, но она всегда меня любила.
– Твоей мамочке уже лучше. И теперь ее можно навестить, Норма Джин.
Это говорила мисс Флинн, а мистер Пирс стоял у нее за спиной, в дверях, и выглядели оба так, словно на плечах у них был гроб с покойником. У подруги Глэдис Джесс Флинн веки покраснели, а кончик носа дергался, словно у крольчихи. Друг Глэдис Клайв Пирс все время поглаживал подбородок, нервно так поглаживал подбородок и перекатывал во рту мятный леденец.
– Твоя мамочка зовет тебя, Норма Джин, – сказала мисс Флинн. – Врачи говорят, что теперь ей лучше и к ней уже можно. Ну так что, поедем?
Поедем? Разговор прямо как в кино, и девочка насторожилась, почуяв опасность.
Нет, в кино нужно отыгрывать роль. Нельзя выказывать своих подозрений. Потому что заранее ничего не известно. Вот если посмотреть фильм второй раз, тогда совсем другое дело. Тогда ты уже будешь понимать, что означают эти вымученные улыбочки, эти уклончивые взгляды, эти неуклюжие слова.
И девочка радостно улыбнулась. Улыбнулась доверчиво, так чтобы видно было, что она купилась.
С тех пор как Глэдис «забрали», прошло уже десять дней. Ее положили в больницу штата в Норуолке, к югу от Лос-Анджелеса. Воздух в городе все еще был дымным и влажным, и от него слезились глаза, но пожары в каньонах пошли на спад. Все реже завывали по ночам сирены. Семьям, эвакуированным из каньонов к северу от города, разрешили вернуться в свои дома.
Почти во всех школах возобновились занятия. Однако Норма Джин в школу не пошла. Она так и не вернется в четвертый класс хайлендской начальной школы. Девочка то и дело заливалась слезами и вела себя «нервно». Спала она у мисс Флинн в гостиной, на раздвижном диване мисс Флинн, на небрежно наброшенных на него простынях из квартиры Глэдис. Иногда ей удавалось поспать целых шесть-семь часов кряду. Когда мисс Флинн давала ей «только половинку» какой-то белой таблетки (по вкусу та была как прогорклая мука), Норма Джин проваливалась в глубокий ступорозный сон, и сердце ее билось громко и размеренно, словно кузнечный молот, и кожа становилась липкой, словно тельце слизня. Когда она пробуждалась от этого сна, то ровным счетом ничего не помнила. Даже не понимала, где находится. Я ее не видела. Меня не было рядом, когда ее забрали.
Бабушка Делла, бывало, рассказывала Норме Джин одну сказку. А может, то была вовсе не сказка, а история, которую придумала сама бабушка. К маленькой девочке, которая слишком много видит, к девочке, которая слишком много слышит, прилетает ворон и выклевывает ей глаза. Потом «приходит на хвосте огромная рыба» – проглотить ее уши. И наконец, прибегает рыжая лисица, чтобы откусить ей любопытный носик. Поняла, как оно бывает, мисс?
День обетованный. И все же он пришел неожиданно. Мисс Флинн нервно потирала пальцы, и улыбалась, показывая зубы, крупноватые для ее небольшого рта, и говорила, что Глэдис «ее зовет».
Жестоко со стороны Глэдис было обзывать Джесс Флинн тридцатипятилетней девственницей. Джесс работала на Студии преподавателем вокала и помощником звукорежиссера и поступила на работу много лет назад, выпустившись из Школы хорового пения Сан-Франциско, и сопрано у нее было не хуже, чем у Лили Понс[13]. Глэдис говорила: «Вот ведь Джесс невезучая! Да в Голливуде таких сопрано пруд пруди! Как тараканов. Или членов». Но нельзя было смеяться, нельзя было даже улыбаться, когда Глэдис «говорила непристойности», смущая тем самым своих друзей. Нельзя было даже показывать, что ты все слышишь, пока Глэдис тебе не подмигнет.
И вот оно пришло, это утро, и Джесс Флинн улыбалась одними губами, и глаза у нее были влажные, а кончик носа беспрестанно дергался. Ей пришлось на целый день отпроситься с работы. Она сказала, что говорила по телефону с врачами и что «мамочка» Нормы Джин уже почти поправилась и можно ее навестить. И что они с Клайвом Пирсом отвезут ее в больницу и еще захватят «чемоданы с кое-какими вещами», которые она, Джесс, соберет сама, а Норма Джин тем временем может пойти поиграть на задний двор, потому что Джесс справится и без ее помощи. (Но как это можно «играть», когда твоя мама больна и лежит в больнице?) Выйдя на улицу и вытирая слезящиеся от пыльного воздуха глаза, девочка запрещала себе думать, что тут что-то не так; слово «мамочка» совсем не подходило для Глэдис, и Джесс Флинн наверняка это знала.
Не видела, как ее забирали. Руки в длинных рукавах, завязанных узлом за спиной. Сама голая, лежит на носилках, и кто-то накинул на нее тонкое одеяло. Плюется, кричит, рвется на волю. А санитары «скорой» с потными лицами клянут ее в ответ и уносят прочь.
Норме Джин сказали, что она ничего не видела, что ее там не было.
Может, мисс Флинн закрыла ей лицо ладонями? Уж гораздо лучше, чем ждать, что прилетит ворон и выклюет тебе глаза!
Мисс Флинн, мистер Пирс. Но они совсем не пара. Разве что киношная пара в какой-нибудь кинокомедии. Просто близкие друзья Глэдис, соседи по бунгало. И они очень любят Норму Джин, правда-правда! Мистер Пирс был крайне огорчен случившимся, а мисс Флинн обещала «позаботиться» о Норме Джин и заботилась о ней целых десять нелегких дней. Теперь, когда поставили диагноз, решение было принято. Норма Джин подслушала, как в соседней комнате говорит по телефону Джесс, долго говорит, всхлипывает и шмыгает носом. Я так ужасно себя чувствую! Но это не может продолжаться до бесконечности. Господь да простит меня, знаю, что обещала. От чистого сердца, потому что люблю эту девчушку, как собственного ребенка, если бы он у меня был. Но мне надо работать. Господь свидетель, я должна работать! У меня нет никаких сбережений, и тут уж ничего не поделаешь! Была она в бежевом льняном платье, под мышками уже проступили темные полукружия пота. Прорыдавшись в ванной, она долго и яростно чистила зубы. Она всегда чистила зубы, когда нервничала, и теперь из бледных десен сочилась кровь.
Клайва Пирса соседи прозвали Джентльмен Брит.
Он работал на Студии по контракту, было ему уже под сорок, однако до сих пор надеялся «выбиться в люди». А Глэдис потешно кривила губы и говорила: «Скорее, выбьется из сил, как и остальные». Клайв Пирс носил темный костюм, белую хлопчатобумажную сорочку и аскотский галстук[14]. Был красив, но не мог побриться, не порезавшись. От него пахло спиртным, мятными леденцами и шоколадными конфетами – этот запах Норма Джин узнала бы с закрытыми глазами. Таков был «дядя Клайв» – именно так предложил он Норме Джин называть себя, но девочка так и не заставила себя выговорить эти два слова, потому что так нельзя, потому что никакой он мне не дядя. И тем не менее мистер Пирс нравился Норме Джин, даже очень и очень нравился! Ведь он учил ее музыке, и она всячески старалась ему угодить и счастлива была, когда на узких губах его появлялась улыбка. И мисс Флинн ей тоже очень нравилась, а та в последние дни настаивала, чтобы Норма Джин называла ее «тетей Джесс» или «тетушкой Джесс», – но слова эти застревали в горле Нормы Джин, потому что никакая она мне не тетя.
Мисс Флинн откашлялась. «Ну так что, едем?» И снова улыбнулась жуткой улыбкой.
Мистер Пирс смотрел виновато, шумно перекатывал во рту мятный леденец. Подхватил чемоданы Глэдис, два маленьких чемоданчика взял в одну здоровенную руку, третий – в другую. Не глядя на Норму Джин, пробормотал:
– Чему быть, того не миновать, на все воля Божья.
Наверное, был на свете фильм, где дядя Клайв и тетя Джесс были женаты, а она, Норма Джин, была их дочкой. Но то был другой фильм, не этот.
Широкоплечий мистер Пирс понес чемоданы к автомобилю у тротуара. Нервно щебеча, мисс Флинн вела Норму Джин за руку. На улице было жарко, как в печке, и солнце, скрытое за дымными облаками, казалось, было везде и повсюду. За руль, разумеется, сел мистер Пирс, ведь это мужское дело – вести машину. Норма Джин умоляла мисс Флинн сесть на заднее сиденье, рядом с ней и ее куклой, но мисс Флинн уселась впереди, рядом с мистером Пирсом. Ехали они, наверное, целый час, и по дороге между передним и задним сиденьем не прозвучало почти ни слова. Только мотор тарахтел да ветер посвистывал в открытых окнах. Мисс Флинн, шмыгая носом, заглядывала в листок бумаги и подсказывала мистеру Пирсу, куда ехать. Сейчас они направлялись «в больницу, навестить Мать»; но если оглянуться в прошлое, окажется, что ехали они совсем в другое место. Если, конечно, можно было бы пересмотреть этот фильм.
Всегда очень важно выбрать правильный костюм, вне зависимости от того, какая будет сцена. На Норме Джин был ее единственный наряд, что годился для школы: клетчатая юбочка в складку, белая хлопчатобумажная блузка (тем утром мисс Флинн собственноручно ее отгладила), относительно чистые и заштопанные белые носки и самые новые трусики. Кудрявые и вечно спутанные волосы лишь слегка приглажены щеткой, но не расчесаны.
(– Бесполезно! – вздохнула мисс Флинн, выронила расческу, и та упала на кровать. – Если расчесывать и дальше, Норма Джин, я вырву у тебя половину волос.)
Мисс Флинн и мистера Пирса, похоже, несколько смущал тот факт, что Норма Джин отчаянно вцепилась в куклу и не выпускала ее из рук. Кукла никуда не годилась – кожа ее оплавилась, волосы сгорели почти подчистую, в стеклянно-голубых глазках застыл идиотский ужас. Мисс Флинн обещала купить Норме Джин другую куклу, но то ли времени у нее не было, то ли просто забыла. Однако Норма Джин крепко держала свою куклу и не собиралась с ней расставаться. «Это моя кукла! Мне ее мама подарила».
Кукла пережила пожар в спальне Глэдис. Ускользнув из ванной, где ее ждала обжигающе горячая вода, Норма Джин бросилась звать на помощь соседей. Она знала, что поступает неправильно, что «нельзя ничего делать у матери за спиной», как говорила Глэдис, но у Нормы Джин не было выбора. И тогда разъяренная Глэдис подожгла постельное белье на кровати. Заперла за девочкой дверь и, чиркая спичками, стала поджигать все подряд – спалила шикарное черное креповое платье и темно-синее бархатное платьице, в котором Норма Джин ходила на бульвар Уилшир смотреть похороны. Потом порвала несколько снимков и подожгла их (наверное, на одном из них был отец Нормы Джин, ибо девочка больше не видела той красивой фотографии). Потом бросила в огонь туфли, косметику; в гневе она решила сжечь все свои вещи, в том числе и красивое белое пианино, некогда принадлежавшее Фредрику Марчу, то самое пианино, которым она так гордилась.
Она и сама хотела сгореть, но помешали санитары. Взломали дверь, выпустив из квартиры клубы дыма, и увидели Глэдис Мортенсен, обнаженную женщину, такую худую, что кости просвечивали сквозь землистого цвета кожу, с морщинистым перекошенным лицом ведьмы. Изрыгая скверные слова, женщина набросилась на своих спасителей, царапалась, лягалась, и поэтому ее пришлось скрутить – «для ее же собственной пользы». Именно так выражалась мисс Флинн и другие жильцы бунгало, раз за разом описывая эту сцену, которой сама Норма Джин не видела, поскольку ее там не было или же кто-то закрыл ей глаза.
– Ты же знаешь, Норма Джин, тебя там не было. Ты была со мной, в полной безопасности.
Нехватка любви – вот самое страшное наказание для женщины.
Итак, настал день, когда Норму Джин повезли «навестить мамочку» в больнице. Но где же этот Норуолк? К югу от Лос-Анджелеса, так ей сказали. Мисс Флинн откашлялась и продолжила объяснять мистеру Пирсу, куда ехать. Сам мистер Пирс был, похоже, взволнован и недоволен. Теперь он уже не был дядей Клайвом. Во время уроков музыки мистер Пирс, бывало, молчал и лишь грустно вздыхал. Иногда, напротив, был весел и оживлен. И все это было связано с запахом. Если от его дыхания пахло «тем самым», Норма Джин знала, что сегодня урок пройдет на славу, как бы скверно она ни играла.
Мистер Пирс отбивал такт карандашиком, постукивал им по пианино – раз-два, раз-два, раз-два, – а иногда по голове маленькой своей ученицы, отчего она тут же начинала хихикать. А потом подносил пахнущий виски рот прямо к уху Нормы Джин и гудел ей на ухо, будто шмель, а карандашик все громче отбивал такт – раз-два, раз-два. А потом игриво просовывал ей кончик языка в ухо и начинал щекотать! Норма Джин взвизгивала и хохотала и вскакивала с табурета, ей хотелось убежать, спрятаться, но мистер Пирс сердито говорил: «Куда это ты собралась, глупышка?» – и тогда она возвращалась к пианино, дрожа и хихикая, и урок продолжался. Мне нравилась щекотка! Пусть даже иногда было больно. Мне нравилось, когда меня целовала и обнимала бабушка Делла, я так скучаю по бабушке Делле! И не страшно, что на лице иной раз оставались царапины.
Но иногда на уроках музыки мистер Пирс вдруг начинал дышать тяжело и часто, резко захлопывал крышку пианино (чего никогда не делала Глэдис, и пианино с закрытой крышкой выглядело так странно!). Заявлял: «На сегодня хватит!» – и выходил из комнаты, даже не обернувшись.
Однажды вечером, тем же летом, произошла довольно странная история. Норма Джин, которой уже давно пора было спать, всячески старалась привлечь внимание мистера Пирса: тот зашел к Глэдис выпить по стаканчику. Она старалась забраться на диван и пристроиться между Глэдис и ее гостем, залезть к нему на колени, словно щенок, и Глэдис посмотрела на нее страшными глазами и сказала резко:
– Норма Джин, веди себя прилично! Смотреть противно. – А потом, понизив голос, обратилась к мистеру Пирсу: – Что это значит, Клайв?
И непослушную, хихикающую девочку изгнали в спальню, откуда не было слышно, о чем говорят взрослые. Впрочем, через несколько напряженных минут раздался дружный взрыв смеха, а затем – дзинь! – горлышко бутылки примирительно звякнуло о стакан. Именно с этого момента Норма Джин поняла, что мистер Пирс бывает совсем разным и что глупо было бы ожидать от него другого поведения. Ведь и Глэдис бывала совсем разной. Да что там далеко ходить, сама Норма Джин тоже себя удивляла: то веселилась дурашливо, то вдруг ни с того ни с сего могла расплакаться, то витала в облаках и манерничала, то была, по словам Глэдис, «вся на нервах» и «пугалась своей собственной тени, словно то была не тень, а змея».
А в зеркале всегда был Волшебный Друг Нормы Джин. То тихонько подглядывал за ней из уголка, то вставал в полный рост и смотрел открыто и беззастенчиво. Зеркало было очень похоже на кино, – возможно, зеркало и было не что иное, как кино, и эта хорошенькая кудрявая девочка, что отражалась в нем, была она сама.
Крепко вцепившись в куклу, Норма Джин рассматривала затылки взрослых, сидевших на переднем сиденье автомобиля мистера Пирса. Джентльмен Брит в красивом темном костюме и аскотском галстуке совсем не походил на того мистера Пирса, что сидел за пианино и, забывшись от восторга, вдохновенно исполнял душераздирающую «Für Elise»[15] Бетховена. «Нотка к нотке, идеальнейшая музыка на свете», – с видом знатока заявляла Глэдис. Не был он похож и на того мистера Пирса, который, будто шмель, гудел Норме Джин на ухо и щекотал ее, сидевшую рядом с ним у пианино. Перебирал паучьими пальцами ее ребрышки, словно клавиши, и тело ее дрожало. Да и мисс Флинн, прикрывавшая глаза рукой во время приступа мигрени, мисс Флинн, обнимавшая ее, и рыдавшая над ней, и просившая называть себя «тетей Джесс» или «тетушкой Джесс», тоже была сама не своя.
Однако Норма Джин до сих пор не верила, что эти двое взрослых нарочно обманули ее. Ну, во всяком случае, не больше, чем в свое время ее обманывала Глэдис. То были разные времена и разные сцены. На кинопленке не обязательна строгая последовательность, ибо все в фильме происходит сейчас, в настоящем времени. Пленку можно прокрутить задом наперед. Безжалостно смонтировать. Наконец, просто засветить. На пленке вечно хранится то, что не удалось запомнить. И однажды, когда Норма Джин навсегда переедет в Царство Безумия, она будет вспоминать, как логично был выстроен тот жестокий день. Вспомнит (и ошибется), как мистер Пирс, перед тем как отправиться в это путешествие, играл «Für Elise», – «еще разок, дорогая, последний раз». Вскоре познакомится она с учением Христианской науки, и многое из того, что казалось неясным в тот день, станет ясным. Мысль – это все. Истина делает нас свободными; ложь, обман, боль и зло есть не что иное, как человеческие иллюзии, вызванные нами же для собственного наказания, и они нереальны. Мы прибегаем к ним лишь из слабости и по невежеству нашему. Ибо всегда есть способ простить, через веру в Иисуса Христа.
Вот бы еще понять, где та боль, которую ты должен простить.
В тот день Норму Джин повезли навестить «мамочку» в больнице в Норуолке. Но вместо этого привезли к кирпичному зданию на Эль-Сентро-авеню, где над входом висела вывеска; и каждая буква этой вывески отпечаталась в душе Нормы Джин, хотя в первый момент она смотрела на нее невидящими глазами.
Так это не больница? Но где же больница? Где же Мать?
Мисс Флинн сморкалась и ворчала и была взволнована – Норма Джин впервые видела ее такой, – и ей пришлось силой вытаскивать перепуганную девочку с заднего сиденья машины мистера Пирса.
– Норма Джин, прошу тебя, ну пожалуйста. Будь умницей, Норма Джин. Не лягайся, Норма Джин!
Мистер Пирс развернулся к ним спиной, не желая быть свидетелем этой схватки, поспешно отошел в сторонку и закурил. Он столько лет выступал в роли статиста, зачастую просто позировал в профиль, демонстрируя загадочную британскую улыбку, и понятия не имел, как сыграть настоящую сцену; он получил классическое британское образование в Королевской академии, а там импровизации не учили. Мисс Флинн крикнула ему:
– Клайв, черт побери, хоть бы чемоданы занес!
Вспоминая то тяжелое утро, мисс Флинн рассказывала, что ей чуть ли не на руках пришлось тащить дочку Глэдис Мортенсен в сиротский приют. Она то бранилась, то умоляла:
– Пожалуйста, прости меня, Норма Джин, просто сейчас нет другого выхода… твоя мама больна, врачи говорят, она очень больна… она хотела причинить тебе вред, сама знаешь. Она просто не может быть сейчас тебе мамой… и я тоже не могу быть тебе мамой – ой, Норма Джин, негодяйка, больно же!
Оказавшись в сыром и душном помещении, Норма Джин непроизвольно задрожала, а в кабинете директора разрыдалась. И, заикаясь, стала объяснять полной женщине с каменным лицом, что никакая она не сирота, что у нее есть мама. Не была она сиротой. У нее была мама. Мисс Флинн в спешке удалилась, сморкаясь в носовой платок. Мистер Пирс занес чемоданы Глэдис в вестибюль и удалился едва ли не в большей спешке. Заплаканная, шмыгающая носом Норма Джин Бейкер (именно под таким именем значилась она в документах; родилась 1 июня 1926 года, в окружной лос-анджелесской больнице) осталась наедине с доктором Миттельштадт, которая призвала в кабинет матрону чуть помоложе себя, хмурую женщину в грязном комбинезоне. А девочка продолжала протестовать. Она не сирота. У нее есть мама. У нее есть папа, он живет в огромном особняке на Беверли-Хиллз.
Доктор Миттельштадт разглядывала восьмилетнюю подопечную окружного сиротского приюта сквозь неровные стекла бифокальных очков. А потом сказала, не жестко, а скорее добродушно, со вздохом, от которого на миг приподнялся ее внушительный бюст:
– Побереги слезы, дитя мое! Они тебе еще пригодятся.
Будь я по-настоящему хорошенькой, отец приехал бы и забрал меня.
Четыре года девять месяцев и одиннадцать дней.
На всем североамериканском континенте начался сезон брошенных детей. И больше всего их было в Южной Калифорнии.
После того как улеглись сухие, горячие, безжалостные ветры, дувшие со стороны пустыни, в песке и мусоре начали находить младенцев. Повсюду – в дренажных канавах, высохших водостоках, у железнодорожных насыпей, прибитых ветром к гранитным ступеням церквей, больниц, муниципальных зданий. Только что рожденных младенцев с окровавленной, еще не отрезанной пуповиной находили в общественных туалетах, на церковных скамьях, в мусорных баках и на свалках. Как же завывал, целыми днями стонал ветер, но, когда он улегся, оказалось, что стоны эти издают младенцы. А также их братья и сестры постарше: детишки лет двух-трех ошалело блуждали по улицам, у некоторых дымились волосы и одежда. У этих детей не было имен. Эти дети не умели говорить, они ничего не соображали. Раненые, многие с сильными ожогами. Другим повезло еще меньше: они или умерли сами, или были убиты – их трупики, часто обугленные до неузнаваемости, мусорщики в спешке убирали с улиц Лос-Анджелеса. Забрасывали в грузовики, везли в каньоны и хоронили в безымянных общих могилах. Ни по радио, ни в газетах ни слова! Никто не должен об этом знать.
«Потеряшки» – так их называли. Те, кому «недостало милосердия».
Над Голливудскими холмами сверкали ослепительные молнии, гроза обрушилась на город, точно гнев Иеговы, постель, которую Норма Джин делила с мамой, взорвалась в ослепительной вспышке. А потом – опаленные волосы и ресницы, жжение в глазах, как будто Норму Джин заставляли долго смотреть на яркий свет, и она одна, без мамы, в этом месте, для которого у нее нет другого названия, кроме как это место.
По ночам, встав на казенную кровать (босая, в ночной рубашке), Норма Джин всматривалась в узкое оконце под карнизом и видела далекие (как знать, насколько далекие?) пульсирующие неоновые буквы на голливудской башне кинокомпании «RKO Pictures»[16].
Когда-нибудь…
Кто привез ее в это место, девочка не помнила. В памяти не осталось ни четких лиц, ни имен. На долгие дни она словно потеряла дар речи. В горле пощипывало, и было больно глотать, словно ее заставляли вдыхать огонь. Есть она не могла, давилась едой, ее часто рвало. У нее был болезненный вид. Она надеялась, что скоро умрет. Она была достаточно взрослой, чтобы сформулировать это желание: Мне стыдно, что я никому не нужна, и я хочу умереть. Однако она была слишком мала и не способна была пожелать этого с нужной силой. И еще не было в ней того безумного исступления, желания отомстить миру, завоевав его тем или иным способом, – хотя любой человек способен «завоевать мир», даже маленькая девочка, что осталась без родителей, одинокая, брошенная, не более значимая, чем одинокий муравей в огромном муравейнике. И все же я заставлю всех вас полюбить меня, а потом накажу себя вопреки этой любви. О нет, тогда еще Норма Джин никому так не угрожала. Ибо, несмотря на рану в душе, понимала: ей еще повезло, что ее привезли сюда, в это место. Повезло, что ее не сварила в кипятке обезумевшая мать, что она не сгорела живьем в бунгало на Хайленд-авеню.
И потом, в сиротском приюте были другие дети, пострадавшие куда больше, чем Норма Джин. Она понимала это, даже несмотря на смятение и обиду. Дети с задержкой в развитии, умственно отсталые, дети-калеки – с первого взгляда ясно было, почему матери от них отказались. Уродливые, озлобленные, отверженные, не дети, а зверьки. К ним даже прикоснуться было страшно, чтобы от такого прикосновения ваша собственная кожа не стала такой же липкой, как у них.
Там была десятилетняя девочка, ее койка стояла рядом с койкой Нормы Джин, в спальне для девочек на третьем этаже. Звали ее Дебра Мэй. Так вот, эту девочку били и насиловали (какое грубое, страшное, взрослое слово «насиловали»). Норма Джин инстинктивно догадывалась, что оно означает, или почти догадывалась. В нем был свист, с которым лезвие бритвы рассекает воздух, и еще нечто постыдное, связанное с тем, «что у девочек между ногами и что нельзя никому показывать». С тем местом, где плоть мягка, чувствительна, уязвима, и Норме Джин становилось дурно при одной мысли о том, что ее могут туда ударить, и уж тем более – ударить чем-то твердым и острым. Были там и пятилетние мальчики-близнецы, чуть не умершие от голода в одном из каньонов хребта Санта-Моника. Их, как выяснилось, связала и бросила там мать, задумавшая «принести жертву, как Авраам в Библии» (так, во всяком случае, объяснялось в материнской записке). Была девочка постарше, с которой подружится Норма Джин, одиннадцатилетняя девочка по имени Флис, чье настоящее имя было Фелис. Она, точно завороженная, снова и снова рассказывала о своей годовалой сестренке, как мамин приятель «бил и бил ее головой о стенку, пока мозги не полезли, ну прямо как семечки из лопнувшей дыни». Норма Джин, вытирая слезы, признавалась, что ее и вовсе не били.
По крайней мере, она этого не помнила.
Будь я по-настоящему хорошенькой, отец приехал бы и забрал меня. Эта мысль была связана с мерцающими неоновыми буквами на голливудской башне за много миль от сиротского приюта. Норма Джин видела ее из окна над кроватью, а иногда и с крыши. То был маячок в ночи, некий тайный сигнал, хотя остальные тоже его видели и, наверное, думали о нем так же. Обещание – но что за обещание?
Норма Джин ждала, что Глэдис выпишут из больницы и они снова заживут вместе. Ждала с отчаянной детской надеждой, к которой примешивались взрослые мысли фаталиста: она никогда не приедет, она бросила меня, я ее ненавижу.
Хотя она места себе не находила от тревоги: что, если Глэдис не узнает, куда ее забрали, где стоит это здание из красного кирпича, обнесенное восьмифутовой проволочной сеткой, с зарешеченными окнами, крутыми лестницами, бесконечными коридорами; со спальнями, где теснились койки (здесь их называли «кровати») и где пахло всем, чем угодно, но по большей части кислой мочой. Со «столовой», где стоял одинаково сильный запах прокисшего молока, горелого жира и моющего средства, где она, косноязычная, оробевшая, должна была принимать пищу, не давиться едой и сдерживать рвотные позывы, потому что «надо поддерживать силы», чтобы не заболеть и не угодить в лазарет.
Эль-Сентро-авеню, где же это, в скольких милях от Хайленд?
Норма Джин думала: что, если я вернусь туда, а она уже там, ждет?
За первые несколько дней в окружном сиротском приюте Норма Джин выплакала все слезы. Слишком быстро выплакала, и слез у нее осталось не больше, чем у потрепанной синеглазой куклы. Безымянной, просто Куклы. Некрасивая, но приветливая женщина, директор приюта, которую положено было называть «доктор Миттельштадт», ее предупреждала. Низкорослая и плотная матрона, с красным лицом и в грязном халате, ее предупреждала. Девочки постарше – Флис, Лу, Дебра Мэй, Джанет – тоже предупреждали. «Хватит реветь! Ты такая же, как все». В общем, прав был веселый румяный священник из церкви, в которую ходила бабушка Делла, и можно было смело повторить его слова: все остальные дети в приюте не были чужаками, которых следовало с опаской избегать. На деле они были ее братьями и сестрами, разве что раньше Норма Джин о них не знала, и весь этот огромный мир был населен несметным количеством ее братьев и сестер, их больше, чем песчинок на пляже, и у каждого есть душа, и все одинаково любимы Богом.
Ожидая, что Глэдис выпишут из больницы, что мама приедет и заберет ее, Норма Джин оставалась сиротой среди ста сорока других сирот. Она была моложе многих, и ее приписали к спальне на третьем этаже, спальне для младших девочек (от шести до одиннадцати лет). К железной койке с тонким свалявшимся матрасом, застланным клеенкой в пятнах, от которой все равно разило мочой. Койка эта стояла у самого окна в большой прямоугольной комнате, до отказа забитой другими девочками, комнате, где даже днем царил полумрак. В жаркие солнечные дни здесь было очень душно, а в пасмурные, дождливые дни – то есть почти всю зиму – сыро и зябко и от оконной рамы сквозило. Тумбочка была одна на троих: для нее, Дебры Мэй и еще одной девочки. Ей выдали два комплекта одежды – два голубых хлопчатобумажных джемпера и две белые батистовые блузки, а также застиранную «постель» и «нижнее белье». Выдали полотенца, носки, туфли, галоши. Выдали плащ-дождевик и тонкое шерстяное пальто.
В тот ужасный, самый первый день Норма Джин произвела в этой спальне настоящий фурор. Кряжистая краснолицая матрона поставила у ее кровати чемоданы Глэдис, остатки былой роскоши, если, конечно, не приглядываться к ним слишком внимательно. В чемоданах была странная, причудливая одежда – шелковые платья, оборчатый передник, юбочка из красной тафты, клетчатый шотландский берет, клетчатый плащ на атласной подкладке, маленькие белые перчатки, блестящие черные туфли из лакированной кожи и другие вещи, что второпях виновато запихнула в чемоданы женщина, просившая называть ее «тетей Джесс» или же «тетушкой Джесс». Через несколько дней почти все вещи эти, провонявшие дымом, украли, присвоили себе другие девочки – даже те, что выказывали Норме Джин явные знаки расположения и с которыми она со временем подружилась. (Позже Флис сконфуженно объяснила, что здесь, в детдоме, «каждый за себя».)
Но на куклу Нормы Джин никто не позарился. Никто не украл у Нормы Джин ее куклу, к тому времени уже лысую, голую, грязную, с широко распахнутыми стеклянными глазами и ртом в виде розового бутона, куклу, на чьем кокетливом лице застыла гримаса ужаса. Флис беззлобно называла ее «жуть какая-то». Норма Джин спала с ней по ночам, а на день прятала ее в постели, словно осколок разбитой души, смешной и нелепый для остальных, но по-прежнему прекрасный для нее самой.
– Подождите Мышку! – так кричала Флис подружкам, и они снисходительно ждали Норму Джин, самую младшую, самую маленькую и робкую из всей компании. – Давай, Мышка, шевели жопкой!
Длинноногая Флис, с тонкими губами, жесткими черными волосами, загрубелой оливковой кожей и бегающими ярко-зелеными глазками, наверное, привязалась к Норме Джин из жалости, хотя порой и срывала на ней раздражение. Снова примерила на себя роль старшей сестры, увидев в Норме Джин ту малышку, чьи мозги так живописно разметались по стене – «ну прямо как семечки из дыни». Флис и Дебра Мэй первыми взяли Норму Джин под свое покровительство. Позже воспоминания о Флис пробуждали в душе Нормы Джин всю палитру эмоций, от любви до страха и трепетного благоговения, потому что нельзя было предугадать, как она себя поведет, неведомо было, какие жестокие и грубые слова слетят с ее губ или когда она стукнет тебя рукой, стремительной, как у боксера, – чтобы то ли сделать больно, то ли привлечь внимание, как восклицательный знак в конце предложения. Ибо, сумев вытрясти из Нормы Джин несколько слов (та, запинаясь, доверчиво рассказала, что на самом деле она не сирота, что м-мама в больнице, а п-папа живет в большом особняке на Беверли-Хиллз), Флис расхохоталась ей в лицо и так сильно ущипнула за руку, что на бледно-восковой коже Нормы Джин осталась красная отметина, словно от поцелуя Иуды, осталась и не сходила несколько часов.
– Чушь! Брех-ло! Твои мать с отцом умерли, как и все остальные. Никого в живых не осталось.
Они явились в приют вечером накануне сочельника и принесли сиротам свои дары.
Принесли две дюжины выпотрошенных индеек для рождественского стола и великолепную двенадцатифутовую елку, и эльфы Санта-Клауса установили ее в зале для посетителей сиротского дома, и затхлое пространство мигом превратилось в дивный храм чудес. Дерево было такое высокое, такое пушистое, яркое, живое; от него даже издали остро пахло лесом, тьмой и тайной. Елка сверкала стеклянными украшениями, а на самой верхней ветке примостился белокурый ангел с глазами, возведенными к небесам, и молитвенно сложенными руками.
А под елкой – россыпи подарков в ярких веселых обертках.
Вокруг – море света, и звуки рождественских песенок льются из громкоговорителя на грузовике, что стоит у входа в приют: «Тихая ночь», «Мы, три короля», «Украсьте залы». Такие громкие, что сердце начинало биться им в унисон.
Дети постарше уже всё знали, в прошлые сочельники им уже выпадало такое счастье. А новенькие и те, кто помоложе, испугались, не понимая, что творится.
Тихо! Тихо! Встаньте в строй! И дети, построившись парами, по команде вышли из столовой, где после ужина их заставили ждать больше часа без всяких объяснений. Вышли скорым маршем, нет, на учебную пожарную тревогу не похоже, да и для прогулки слишком поздно. Норма Джин ничего не понимала, сзади напирали другие дети: что случилось? кто это там? И тут она увидела в дальнем конце зала для посетителей, на возвышении, нечто поразительное: по-мужски красивого Принца и белокурую красавицу Принцессу!
Здесь, в сиротском приюте Лос-Анджелеса!
Сперва я подумала: они пришли за мной, и только за мной.
Вокруг крики, громкие голоса, возбужденный смех. Рождественская музыка гремит жизнерадостным стаккато, и дышишь быстрее, чтобы поспеть за ее ритмом. Повсюду ослепительные вспышки света – это прибыла команда кинооператоров: снимать, как царственная чета раздает подарки нуждающимся. И фотографов налетела тьма-тьмущая, и у всех камеры со вспышками, и все норовят протолкнуться вперед. Занять удобное местечко. Важная, солидная директриса сиротского дома, доктор Эдит Миттельштадт, принимает от Принца с Принцессой дарственную, и на красном несвежем лице ее, высвеченном вспышками фотоаппаратов, застыла неловкая, неотрепетированная улыбка. А Принц с Принцессой, стоя по обе стороны от этой пожилой женщины, улыбаются красиво, отрепетированно. И на них хочется смотреть и смотреть, и глаза отвести невозможно.
– При-вет, дети! Счастливого вам Р-рождества, дети! – восклицает Темный Принц и поднимает руки в перчатках, точно священник, благословляющий паству.
А Принцесса-Блондинка вторит ему:
– Веселого вам Р-рождества, дорогие дети! Мы вас любим!
Этим ее словам, похоже, поверили, и в ответ раздается восторженный и восхищенный рев, настоящая лавина счастья.
Какими знакомыми казались лица Принца и Принцессы! Но при этом Норма Джин никак не могла их узнать. Принц похож был на Рональда Колмана, Джона Гилберта, Дугласа Фэрбенкса-младшего – и, однако же, он не был ни тот, ни другой, ни третий. Принцесса похожа была на Дикси Ли, Джоан Блонделл, грудастую Джинджер Роджерс – и, однако же, она не была ни та, ни другая, ни третья. На Принце смокинг, белая шелковая рубашка, в петлице – веточка с красными ягодами. На черных, щедро залитых лаком волосах задорный колпак Санта-Клауса – красного бархата с пушистой белой оторочкой.
– Дети, подходите за подарками! Не стесняйтесь! (Он что, этот Принц, дразнится? Ведь все дети, особенно те, кто постарше, так и рванули вперед, к елке, стремясь получить подарок, пока не разобрали, и вовсе не стеснялись.)
– Да, подходите! Просим, просим! Дорогие дети!.. Да благослови вас Господь! (Она что, эта Принцесса, вот-вот разрыдается? Подкрашенные глаза отливают стеклянным блеском и смотрят так искренне, а лощеные малиновые губы то растягиваются в улыбке, то сжимаются бантиком, словно своенравное живое существо.)
На Принцессе сверкающее платье из красной тафты с пышной юбкой, туго стянутое в тонюсенькой талии; лиф, усыпанный красными блестками, облегает полную грудь, как тесная перчатка. На залитых лаком платиновых волосах диадема – неужели бриллиантовая? Ради раздачи подарков в сиротском доме Лос-Анджелеса? На Принце короткие белые перчатки, на Принцессе – тоже белые, но длинные, до самого локтя. Вокруг царственной четы – эльфы Санта-Клауса, у некоторых белые бакенбарды и колючие накладные брови, тоже белые. И эти подручные непрерывно берут из-под елки подарки и передают их царственной чете. Просто волшебное, завораживающее зрелище – как ловко Принц и Принцесса перехватывают в воздухе эти подарки, даже не глядя, не говоря уже о том, чтобы нагнуться за ними.
Атмосфера в зале царила веселая, но лихорадочная. Рождественские песенки гремели во всю мощь; микрофон Принца искрил статическим электричеством, и Принц, похоже, был этим недоволен. Помимо подарков, Принц и Принцесса раздавали длинные полосатые леденцы и глазированные яблоки на палочках, и запасы их быстро подходили к концу. Кажется, в прошлом году подарков на всех не хватило, и дети постарше с удвоенной силой пробивались вперед. По очереди! Все по очереди! Матроны в униформе ловко выхватывали нарушителей порядка из шеренги, хорошенько встряхивали их, награждали шлепком и отправляли наверх, в спальню. К счастью, царственная чета этого не замечала, и фотографы не замечали, а если и замечали, то не подавали виду: все, что вне фокуса, в расчет не принимается.
Наконец настал черед Нормы Джин! Она терпеливо отстояла в очереди за подарком от Темного Принца, который вблизи выглядел куда старше, чем издалека. Кожа у него была странная, румяная, без пор, такая кожа раньше была у куклы Нормы Джин; губы казались накрашенными, а глаза отливали тем же стеклянным блеском, что и у Принцессы-Блондинки. Но Норме Джин некогда было обращать внимание на такие мелочи. Она, споткнувшись от волнения, вышла вперед, в ушах стоял звон и рев, а чей-то острый локоть подталкивал в спину. И вот она робко подняла обе руки, принять подарок, а Принц воскликнул:
– Малышка! Слав-вная моя малышка!
Не успела Норма Джин понять, что происходит, прямо как в сказках бабушки Деллы, не успела она опомниться, как Принц, схватив ее за руки, поднял на возвышение и поставил рядом с собой!
Здесь свет был поистине ослепительным, таким, что ничего не разглядеть. Комната, полная детей и взрослых, расплывалась и рябила перед глазами, точно взволнованная вода. Принц с шутливой галантностью протянул Норме Джин леденец в розовую полоску, глазированное яблоко на палочке – оба лакомства оказались страшно липкими, – а также завернутый в красную бумагу подарок. Потом поставил ее лицом к шквалу фотовспышек и улыбнулся великолепно разученной улыбкой:
– Счастливого тебе Р-рождества, малышка! Наилучшие пожелания от Сан-нты!
В полной панике девятилетняя Норма Джин, должно быть, широко разинула рот и распахнула глаза, и фотографы – все до единого мужчины – довольно расхохотались, и один из них крикнул:
– Так и стой, милая!
И – щелк, щелк, щелк – замигали вспышки, и Норма Джин совершенно от них ослепла, и ей не выпало второго случая улыбнуться в камеру, как следовало бы улыбаться, когда тебя снимают для «Вэрайети», «Лос-Анджелес таймс», «Скрин уорлд», «Фотогрэфи», «Пэрейд», «Пикс» или же для новостной службы Ассошиэйтед Пресс. Как она улыбалась десятки раз, когда смотрела на Волшебного Друга в Зеркале, как умела она улыбаться дюжиной разных способов, известных только ей. Но Друг в Зеркале покинул ее в тот миг, она спугнула его своим изумлением и поклялась, что отныне меня ничем не удивишь.
В следующий миг ее уже спустили с возвышения, единственного почетного места в этом зале, и она вновь стала сиротой, одной из самых младших и маленьких сирот, и матрона в униформе грубо втолкнула ее в колонну детей, которые поднимались наверх, в дортуар.
Те уже срывали обертки с рождественских подарков, бросая на пол обрывки блестящей бумаги.
Это была мягкая игрушка для ребенка лет двух-трех или четырех; Норма Джин была вдвое старше, однако ее страшно растрогал этот полосатый тигренок – размером с котенка, сделанный из мягкой пушистой ткани. Его хотелось приложить к щеке, потереться. Хотелось прижимать к себе, мять, тискать, уложить с собой в постель. У него были золотистые глазки-пуговки, смешной плоский нос, упругие щекотные усы, а сам он был в оранжево-черную полоску. Еще у него был изогнутый в дугу хвостик с проволочкой внутри, и его можно было двигать вверх-вниз и сворачивать в знак вопроса.
Мой полосатый тигренок! Мой рождественский подарок. От Него.
Леденец и глазированное яблоко отобрали у Нормы Джин девочки постарше, прямо в спальне, и тут же жадно сгрызли.
Ей было все равно. Ей нужен был лишь полосатый тигренок.
Но через несколько дней тигренок тоже исчез.
Она была осторожна, прятала его в постели глубоко-глубоко, вместе с куклой. И тем не менее однажды, вернувшись в спальню после трудовой повинности, Норма Джин обнаружила, что постель ее перерыта, а тигренок исчез. (Куклу не взяли.) После Рождества в приюте было полно полосатых тигрят, а также панд, кроликов, собачек и кукол. Такие подарки предназначались детям помоложе, старшим же дарили авторучки, коробки цветных карандашей, настольные игры. Даже если б Норма Джин и узнала своего полосатого тигренка, у нее все равно не хватило бы смелости заявить на него свои права или же просто выкрасть, подобно той девочке, что уже его украла.
Зачем обижать другого человека? Достаточно того, что обидели тебя.
Кто будет веровать и креститься, спасен будет; а кто не будет веровать, осужден будет.
Уверовавших же будут сопровождать сии знамения: именем Моим будут изгонять бесов; будут говорить новыми языками;
будут брать змей; и если что смертоносное выпьют, не повредит им; возложат руки на больных, и они будут здоровы.
Любви Божественной всегда не хватало и не будет хватать каждому человеку.
– Норма Джин, твоя мама попросила еще один день на размышления.
Еще день! Но голос доктора Миттельштадт звучал ободряюще. Она была не из тех, кто склонен сомневаться, выказывать слабость или беспокойство; в ее присутствии полагалось излучать оптимизм. Полагалось отбросить все дурные мысли. И Норма Джин улыбнулась, а доктор Миттельштадт продолжила пересказывать ей мнение главного врача психиатрической клиники в Норуолке, которое сводилось к тому, что теперь Глэдис Мортенсен уже менее «подвержена галлюцинациям», менее «склонна к агрессии». И есть надежда, что на этот раз, в третий раз, когда Норму Джин хотели удочерить, Глэдис Мортенсен примет разумное решение и ответит утвердительно.
– Потому что, вне всякого сомнения, мама любит тебя, дорогая, и желает тебе счастья. Желает только самого лучшего, как и мы все. – Доктор Миттельштадт умолкла и вздохнула, а потом со страстью сказала то, что хотела сказать с самого начала: – Ну что, дитя, помолимся?
Доктор Миттельштадт была ярой сторонницей Христианской науки, однако не навязывала никому своих убеждений. За исключением разве что тех девочек, что были у нее «в фаворе», да и с ними делала это очень деликатно и малыми дозами, как кормят долго голодавших людей.
За четыре месяца до этого, когда Норме Джин исполнилось одиннадцать, доктор Миттельштадт вызвала ее к себе в кабинет и подарила книгу Мэри Бейкер Эдди «Наука и здоровье с Ключом к Священному Писанию». На внутренней стороне обложки была надпись, сделанная безупречным почерком доктора Миттельштадт:
Норме Джин в день рождения!
«Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мною». Псалом 22: 4.
Эта великая американская Книга Премудрости изменит твою жизнь, как изменила мою!
Каждую ночь Норма Джин читала эту книгу перед сном и каждую ночь шептала вслух эту надпись. Я люблю вас, доктор Миттельштадт. Она считала эту книгу первым настоящим подарком в своей жизни. Тот день рождения запомнился ей как самый счастливый день с тех пор, как ее сдали в детдом.
– Мы будем молиться о верном решении, дитя. И чтобы Отец наш дал нам силы смириться с ее решением, каким бы оно ни было.
Норма Джин преклонила колени на ковре. Доктор Миттельштадт, чьи суставы были поражены артритом, осталась сидеть за столом, низко склонив голову и сложив руки в молитвенном экстазе. Ей было всего пятьдесят, но отчего-то она напоминала Норме Джин бабушку Деллу. То же таинственное обилие женской плоти, бесформенной, если бы не тугой корсет, та же необъятная вислая грудь. Добродушное красноватое лицо, подернутые сединой волосы, толстые ноги с набухшими венами в утягивающих чулках. Глаза ее смотрели с тоской и надеждой. Я люблю тебя, Норма Джин. Как родную дочь.
Может, она произнесла эти слова вслух? Нет.
Может, она обняла Норму Джин и поцеловала ее? Нет.
Доктор Миттельштадт подалась вперед (старое кресло ее скрипнуло) и со вздохом приготовилась читать с Нормой Джин молитву из Христианской науки, ибо та была величайшим ее даром этому ребенку и великим Божьим даром для нее самой.
Отче наш, сущий на небесах!
Отче-Мать, Боже наш, всегармоничный,
Да святится имя Твое,
Единый, достойный поклонения.
Да приидет Царствие Твое,
Твое царство пришло, Ты всегда присутствуешь.
Да будет воля Твоя и на земле, как на небе.
Дай нам познать, что как на небе, так и на земле, Бог всемогущ и превыше всего.
Хлеб наш насущный дай нам на сей день,
Ниспошли нам благодать на сей день, крепи ослабевшую любовь;
И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим.
И любовь отражается в любви;
И не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого.
И Бог не вводит нас в искушение, а избавляет нас от греха, болезни и смерти.
Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки[19].
Ибо Бог бесконечен, вся сила, вся Жизнь, Истина, Любовь, над всем, Он – Все.
Аминь!
И Норма Джин отозвалась робким эхом:
– Аминь.
Куда ты уходишь, когда исчезаешь?
И ты одна там, куда ушла?
Три дня ждали решения Глэдис Мортенсен, отдавать ли дочь на удочерение. Дни разбивались на часы и даже минуты, невыносимо долгие, как бывает, когда задерживаешь дыхание.
Мэри Бейкер Эдди, Норма Джин Бейкер. О, это очевидное знамение!
Зная, как нервничает Норма Джин, ее подружки, Флис и Дебра Мэй, погадали ей на ворованной колоде карт.
В приюте разрешалось играть только в «черву», «джин рамми» и «рыбу» и запрещалось играть в покер, а также юкер – эти игры считались азартными и чисто мужскими. Запрещалось и гадание, ибо его считали «колдовством» и оскорблением Христа. Поэтому девочки гадали тайком, после отбоя, трепеща от волнения.
Норме Джин не очень-то хотелось, чтобы подружки предсказывали ей судьбу, потому что карты могли помешать молитвам. И еще из страха, что ей нагадают что-нибудь плохое, а плохого лучше не знать, пока есть такой выбор.
Но Флис и Дебра Мэй настояли на своем. Они верили в магическую силу карт куда больше, чем в волшебные способности Иисуса Христа. Флис перетасовала колоду, дала Дебре Мэй снять, снова перетасовала и начала раскладывать карты на столике перед Нормой Джин. Та в ожидании затаила дыхание: дама бубен, семерка червей, червовый туз и бубновая четверка…
– Все красной масти, видишь? Это означает, что наша Мышка получит добрую весть.
Может, Флис врет? Норма Джин обожала свою подружку, которая дразнила ее, а то и мучила, но в то же время защищала и в приюте, и в школе, где младшие девочки-сироты нуждались в защите. И тем не менее Норма Джин ей не доверяла. Просто Флис хочет, чтобы я осталась в этой тюрьме вместе с ней. Потому что ее никто никогда не удочерит.
Это было правдой, горькой, но правдой. Ни одна супружеская пара на свете не захочет удочерить ни Флис, ни Джанет, ни Джуэлл, ни Линду, ни даже Дебру Мэй, эту хорошенькую рыжеволосую и веснушчатую двенадцатилетнюю девочку. Потому что они были уже не детьми, а девочками, слишком большими, с этаким «особенным» взглядом. Взгляд выдавал их, говорил, что взрослые их обижали и что они этого не простят. Но в основном потому, что они уже были большие. Они успели побывать в приемных семьях, но «не сложилось», и их вернули в приют, где они останутся на попечении государства, пока не достигнут шестнадцати лет и не смогут себя обеспечивать. Ребенок старше трех-четырех лет уже считался в приюте «большим». Приемным родителям нужны были грудные младенцы или совсем маленькие дети, чей характер не успел сформироваться. Дети, не умевшие говорить и потому не имевшие воспоминаний.
И это было чудо, что кто-то захотел удочерить Норму Джин. Причем за время пребывания в приюте о ней спрашивали целых три супружеские пары. Эти люди влюбились в нее – так, во всяком случае, они утверждали. И готовы были закрыть глаза на тот факт, что девочке исполнилось сначала девять, затем десять и вот теперь – одиннадцать лет; что мать ее жива и содержится в психиатрической клинике штата Калифорния в Норуолке с официальным диагнозом «острая хроническая параноидная шизофрения, осложненная невропатией на почве злоупотребления алкоголем и, возможно, наркотиками» (ибо такие сведения были доступны потенциальным приемным родителям по запросу).
Это и впрямь было чудо. Если бы не один неоспоримый факт, который все уже давно успели заметить. Входя в зал для посетителей, серая мышка Норма Джин как будто расцветала. Даже если минуту назад она грустила, в присутствии важных гостей Норма Джин загоралась, словно электрическая лампочка. Милое, луноподобное, идеальное личико, пылкий взгляд синих глаз, мимолетная застенчивая улыбка, манеры, как у Ширли Темпл, только сдержанные, – «Да она просто ангелочек!».
А в синих глазах светилась мольба: «Любите меня! Видите, я уже люблю вас!»
Первой подала заявку на удочерение Нормы Джин пара из Бербанка, владельцы тысячеакровой фруктовой фермы. Они утверждали, что просто влюбились в эту девочку, потому что она очень похожа на их дочь Синтию Роуз, которую в возрасте восьми лет забрал полиомиелит. (Они показывали Норме Джин фотографию умершей девочки, и Норма Джин начала верить, что станет им настоящей дочерью, что такое вполне возможно. Что, если она будет жить с этими людьми, звать ее станут по-другому, Синтией Роуз. И с нетерпением ждала этого. «Синтия Роуз»! Волшебное имя.) Той паре хотелось взять ребенка помоложе, пока они не увидели Норму Джин. «Словно Синтия Роуз воскресла и вернулась к нам. Чудо!» Однако из Норуолка пришло известие, что Глэдис Мортенсен отказывается подписать согласие на удочерение. Пара из Бербанка была безутешна: «Точно нашу Синтию Роуз отняли у нас во второй раз!» Однако ничего нельзя было поделать.
Норма Джин плакала, забившись в укромный уголок. Ей так хотелось стать Синтией Роуз! И жить на тысячеакровой фруктовой ферме, в месте с красивым названием Бербанк, с любящими отцом и матерью.
Второй была супружеская пара из Торранса, они хвастали, что «вполне обеспечены», невзирая на плачевное состояние экономики. Муж был владельцем фордовского автосалона, и у них была целая куча собственных ребятишек – пять мальчиков! – но жена мечтала о девочке. Им тоже хотелось взять ребенка помоложе, но едва супруга увидела Норму Джин… «Ой, ну прямо ангелочек!» Женщина попросила Норму Джин называть ее мамитой – может, по-испански это «мамочка»? – и Норма Джин послушалась. Само это слово казалось ей волшебным. Мамита! Теперь у меня будет настоящая мамочка. Мамита! Норме Джин очень понравилась эта полная сорокалетняя женщина, решившая найти ее из одиночества, от которого страдала в доме, полном мужчин, – таковы были ее слова. У нее было загорелое морщинистое лицо, но улыбка такая же сияющая и исполненная надежды, как у Нормы Джин. И еще у нее была манера то и дело прикасаться к Норме Джин, сжимать ее ручку в своей, дарить ей подарки – то белый детский платочек с инициалами «Н. Д.», то коробку цветных карандашей, то пять центов, то десять, то маленькие шоколадки в фольге, и Норма Джин спешила поделиться ими с Флис и другими девочками, чтобы те поменьше ей завидовали.
Но и этому удочерению, весной 1936 года, помешала Глэдис Мортенсен. Не лично, но через заведующего норуолкской больницей: тот сообщил доктору Миттельштадт, что миссис Мортенсен очень больна, что у нее то и дело бывают галлюцинации. Однажды она якобы видела, что на Землю в космических кораблях прилетели марсиане, чтобы забрать человеческих детей; в другой раз сказала, что отец ее девочки хочет похитить Норму Джин и спрятать в некоем потаенном месте, чтобы она, настоящая мать своей дочери, никогда ее не увидела. Миссис Мортенсен «идентифицирует себя лишь с ролью матери Нормы Джин и пока что недостаточно здорова, чтобы отказаться от этой единственной своей роли».
И снова Норма Джин плакала в укромном уголке, но на сей раз не только из-за разбитого сердца. Она стала старше, ей уже исполнилось десять, и ей было горько, и она гневалась на несправедливую судьбу. У нее отняли мамиту, ту, что ее полюбила. Отняла ее жестокая равнодушная женщина, та, что не разрешала называть себя мамочкой. Она уже не будет мне матерью. Но и ни за что не допустит, чтобы у меня была настоящая мать. Она не позволит, чтобы у меня были мать с отцом, нормальный дом, настоящая семья.
Из окошка туалета для девочек на третьем этаже можно было тайком выбраться на крышу и спрятаться там за высокой печной трубой из крашеного кирпича. Вечером оттуда были прекрасно видны неоновые буквы RKO; даже с закрытыми глазами можно было ощущать их пульсирующий жар на вытянутых руках и плотно сжатых веках. Запыхавшись, Флис прибегала туда же, обнимала Норму Джин тонкими и сильными, как у мальчишки, руками. Флис, у которой всегда пахло от подмышек и от сальных волос, Флис утешала ее неуклюже и грубо, словно громадный пес. Норма Джин начинала беспомощно рыдать:
– Лучше б она умерла! Как же я ее ненавижу!
Флис терлась теплой щекой о щеку Нормы Джин:
– Ага! Я тоже ее ненавижу, эту суку.
Кажется, в одну из таких ночей они придумали план – как пробраться в больницу в Норуолке и устроить там пожар. Или же Норма Джин что-то путает? Может, это ей приснилось? И она там была, видела пламя, слышала дикие крики, смотрела, как мечется обнаженная женщина с горящей шевелюрой и безумными, но всезнающими глазами. Ох, как же она кричала! А я лишь зажмурилась и прижала ладони к ушам.
Много лет спустя Норма Джин навещала Глэдис в Норуолке, говорила с медсестрами и узнала, что весной 1936-го Глэдис пыталась покончить с собой, перерезала себе горло и запястья заколками для волос и «потеряла много крови». А нашли ее в подвале, в котельной.
11 октября 1937 г.
Дорогая мама!
Я – Никто! А ты – ты кто?
Может быть – тоже Никто?
Тогда нас двое. Молчок!
Чего доброго – выдворят нас за порог.
Это мое любимое стихотворение из твоей книжки, помнишь ее? «Маленькую сокровищницу американской поэзии»? Ее привезла мне тетя Джесс, и я все время ее читаю и вспоминаю, как ты читала мне эти стихи. Они мне так нравились. Я читаю их и думаю о тебе, мама.
Как у тебя дела? Я о тебе все время думаю и надеюсь, что тебе гораздо лучше. У меня дела хорошо. Не поверишь, как я выросла! Здесь, в приюте, у меня много подруг, и в начальной школе Херста тоже. Я в шестом классе, и я там почти что выше всех. У нас в приюте очень хорошая директриса и весь персонал – тоже хорошие и добрые люди. Строгие, но ведь без этого никак, правда? Потому что нас тут очень много. Мы ходим в церковь, и я пою там в хоре. Хотя, сама знаешь, мне слон на ухо наступил!
Иногда ко мне приезжает тетя Джесс, и мы ходим в кино, и в школе учиться трудновато, особенно по арефметике [sic], но вообще там весело. Если не считать арефметики, все оценки у меня не ниже четверок, а сказать, что у меня по арефметике, мне стыдно. По-моему, мистер Пирс тоже ко мне приезжал.
Есть одна очень милая пара, миссис и мистер Джосайя Маунт, они живут в Пасадене, мистер Маунт работает адвокатом, а у миссис Маунт есть огромный сад, где растут почти одни только розы. Они берут меня на воскресенье и возят на прогулки. И я даже была у них в гостях. И дом у них очень большой и смотрит на пруд. Мистер и миссис Маунт приглашают меня переехать к ним. Жить у них как дочь. Они очень надеются, что ты скажешь «да». И я тоже очень надеюсь.
Норма Джин решилась-таки написать письмо Глэдис. Краснея от смущения, она показала это письмо доктору Миттельштадт – вдруг там что-нибудь не так. Но доктор Миттельштадт похвалила Норму Джин, сказала, что это «очень милое письмо», да и ошибок в нем совсем немного, и она все исправит. Вот только не мешало бы закончить его молитвой.
И Норма Джин приписала внизу:
Молюсь за нас обеих, мама, надеюсь, ты позволишь меня удочерить. От души благодарю тебя за это, и да благословит тебя Бог. Аминь.
Двенадцать дней спустя пришел ответ – первое, и последнее письмо от Глэдис Мортенсен, адресованное в сиротский приют Лос-Анджелеса дочери Норме Джин. Письмо на обрывке желтой бумаги, написанное косым и неровным почерком, где строки походили на шеренги подвыпивших муравьев.
Дорогая Норма Джин, если тебе не стыдно говорить такое, вот ты кто в глазах всего мира…
Получила твое поганое письмо & пока жива & способна не допустить такой пакости, знай: никто & никогда не удочерит мою Дочь! Как это можно ее «удочерить», когда у нее есть МАТЬ, которая жива & невредима & обязательно поправится & заберет ее домой.
Прошу, не смей оскорблять меня такими омерзительными просьбами, поскольку они лишь делают мне больно! Не нужен мне твой сраный Бог, чихать я хотела на все Его проклятия & благословения! & буду чихать, пока у меня не отвалится нос! Найму адвоката & будь уверена, сделаю все, чтобы мое оставалось моим до самой Смерти.
– Глянь-ка на ту блондиночку! Вот это задница!
Слышишь такое, краснеешь и возмущенно притворяешься, что ничего не слышишь. Идешь по Эль-Сентро, возвращаешься из школы в приют. В белой блузке, голубом джемпере (уже маловат, туго обтягивает бюст и бедра) и белых коротких носках. Тебе двенадцать лет. Но в глубине души чувствуешь себя лет на восемь или девять, не больше, словно развитие твое остановилось, когда ты голой вылетела из спальни Глэдис и с криком бросилась искать помощи и защиты. Убежала от кипятка и горящей постели, своего погребального костра.
Стыд и позор!
И вот он настал, этот день. На второй неделе сентября, когда она пошла в седьмой класс. Не то чтобы этот день застал ее врасплох. Ей просто не верилось. С другой стороны, разве она не слышала разговоров старших девочек и грубых мальчишеских шуток? Разве не смотрела она с отвращением, но завороженно на мерзкие окровавленные «гигиенические прокладки», завернутые в туалетную бумагу, а иногда и незавернутые, в мусорных корзинах в туалете для девочек?
А когда ее заставляли выносить мусор на задний двор приюта, разве не тошнило ее от вони засохшей крови?
Кровавое проклятие, так с ухмылкой повторяла Флис, и от него никуда не деться.
Но Норма Джин в глубине души ликовала: есть куда деться, есть один способ!
Ни своим подругам по приюту, ни друзьям из школы (там у Нормы Джин имелись среди друзей и дети из нормальных семей, с «настоящими» домами) она никогда не говорила о том, что это за способ. А научила ее этому способу Христианская наука, премудрости которой раскрыла Норме Джин доктор Миттельштадт. Что Бог – это прежде всего Разум. Что Разум вездесущ, а простой «материи» и вовсе нет на свете.
Что Бог излечивает нас через Иисуса Христа. При условии, что мы безоглядно веруем в Него.
Однако же в тот день, в середине сентября, она вдруг ощутила странную тупую боль в нижней части живота. Случилось это в спортивном зале, где Норма Джин в свободной майке и спортивных штанах играла в волейбол, – для семиклассницы она была довольно рослой и делала успехи в спорте, хотя иногда (из стеснительности) медлила при передаче мяча, чем выводила из терпения других девочек. (На эту Норму Джин никогда нельзя положиться!) А уж как она старалась опровергнуть это суждение, с какой решимостью!.. И все же в тот день в душном спортивном зале она вдруг выронила мяч из рук, чувствуя, что в трусиках собралось что-то горячее. Тут же сильно заболела голова. Уже после урока, в раздевалке, переодеваясь в комбинацию, блузку и джемпер, она твердо вознамерилась не обращать внимания на это происшествие, чем бы оно ни было. Она была потрясена, оскорблена до глубины души: этого просто не могло с ней случиться!
– Эй, Норма Джин, что это с тобой?
– Со мной? Со мной все в порядке.
– Но ты выглядишь… – Девочка хотела сочувственно улыбнуться, но вместо этого выплюнула: – Как больная.
– Со мной все в порядке. Может, с тобой что-то не так?
И Норма Джин вышла из раздевалки, дрожа от возмущения. Стыд и позор! Но стыдиться нечего, ибо на все воля Божья.
И она, не дожидаясь подруг, побежала из школы домой. Обычно они возвращались небольшой группой, в которой выделялись Флис и Дебра Мэй. Но сегодня она предпочла одиночество, шла быстрыми мелкими шажками, стараясь посильнее сжимать бедра, нелепой утиной походкой, в трусиках было мокро, но горячая жидкость течь, похоже, перестала. Еще бы, ведь она велела ей остановиться! Она не сдалась! Глаза ее были опущены на тротуар, и она пропускала мимо ушей свист и окрики мальчишек, и школьников, и парней постарше, лет под двадцать, что ошивались на Эль-Сентро-авеню. «Нор-ма Джин!.. Так тебя звать, да, крошка? Эй, Нор-ма Джин!» Ну до чего же он стал тесный, этот джемпер! Она клялась себе, что похудеет. Фунтов на пять! Никогда не буду толстой, как некоторые девчонки в классе, ни за что не отяжелею, как доктор Миттельштадт. Но плоти не существует, Норма Джин. Материя – это не Разум, а только Разум и есть Бог!
Только когда доктор Миттельштадт в осторожных выражениях поведала ей правду, она все поняла. Когда она читала книгу миссис Эдди, особенно главу под названием «Молитва», она понимала ее лишь отчасти. Но наедине мысли ее путались, словно кусочки оброненного на пол пазла. Какой-то порядок в них был, но как его найти?
Итак, в тот день мысли ее были подобны падающим осколкам разбитого стекла. То, что простые, непросвещенные люди называли головной болью, было всего лишь иллюзией, слабостью. Однако, прошагав девять кварталов от школы Херста до приюта, Норма Джин почувствовала, что голова у нее просто раскалывается и что она почти ничего не видит.
Ей нужен аспирин. Всего одна таблетка!
Медсестра в лазарете запросто выдавала аспирин, когда тебе нездоровилось. Когда у девочек наступали «критические дни».
Но Норма Джин поклялась, что не сдастся.
Все это было испытанием, проверкой, крепка ли ее вера. Разве не сказал Иисус Христос: ибо знает Отец ваш, в чем вы имеете нужду, прежде вашего прошения у Него?
Она с отвращением вспомнила, как мать крошила таблетки аспирина, а потом бросала их в стакан фруктового сока (тогда Норма Джин была совсем маленькой), после чего наливала из бутылки без этикетки ложку-другую «лечебной водички» – должно быть, то была водка – Норме Джин в стакан. Самой девочке было тогда всего три – или и того меньше! – и она не способна была защитить себя от этой отравы. От таблеток, спиртного. Христианская наука осуждала все нездоровые привычки. Что ж, придет день, и Норма Джин осудит Глэдис за жестокое обращение с ребенком-несмышленышем. Она не только травилась сама, она и меня хотела отравить. Я никогда не буду принимать таблеток и не возьму в рот спиртного!
За ужином, ослабевшая от голода, она не смогла есть из-за тошноты, не сумела проглотить макароны с тертым сыром и оскребышами подгорелого жира со сковородки. Заставила себя прожевать лишь кусок белого хлеба, медленно прожевать и так же медленно проглотить. Убирая со стола, она чуть не выронила поднос с тарелками и столовыми приборами, и выронила бы, не подхвати его какая-то девочка. А потом на душной кухне пришлось скрести и отмывать котелки и жирные сковородки под хмурым взглядом поварихи. Из всех работ в приюте эта была самая противная, не лучше, чем мыть туалеты. За десять центов в неделю.
Стыд и позор! Но ты возликуешь над стыдом!
В ноябре 1938-го, когда Норма Джин выйдет наконец из приюта и поселится с приемными родителями в Ван-Найсе, «на счете» у нее будет 20 долларов 60 центов. В качестве прощального подарка доктор Миттельштадт удвоит эту сумму. «Поминай нас добрым словом, Норма Джин».
Иногда – да, но чаще всего нет. Однажды она напишет историю своей сиротской жизни. Ее гордость так дешево не продается.
Если честно, не было у меня никакой гордости! И стыда тоже! Я была благодарна за любое доброе слово, за каждый взгляд встречного парня. Собственное юное тело казалось мне таким странным, словно луковица, что начала разбухать в земле, того и гляди лопнет. Нет, разумеется, она замечала изменения в своей фигуре: как набухают груди, как становятся шире бедра, как округляется «задница» – именно так одобрительно и шутливо-любовно было принято называть эту часть женского тела. Славная задница! Ты только глянь, какая славная задница! Эй, детка, детка! Кто она такая? Шикарная телка! Норму Джин пугали эти анатомические перемены. Если б Глэдис видела, не преминула бы сказать какую-нибудь колкость. Глэдис была такой стройной и гибкой, и ей больше всего нравились женственно-худощавые кинозвезды, вроде Нормы Толмадж, Греты Гарбо, юной Джоан Кроуфорд и Глории Свенсон, а вовсе не мясистые пышки, такие как Мэй Уэст, Маргарет Дюмон или же Мэй Мюррей. Глэдис очень давно не видела Норму Джин и определенно не одобрила бы этих возрастных изменений.
Норме Джин и в голову не приходило задуматься, как выглядит сама Глэдис после долгих лет заточения в норуолкской больнице.
То письмо, в котором Глэдис отказалась подписать бумаги на удочерение Нормы Джин, было последним. Да и Норма Джин больше не писала матери писем, разве что посылала, как обычно, открытки ко дню рождения и Рождеству. (А взамен ничего! Впрочем, Христос учил, что давать всегда лучше, чем брать.)
Обычно робкая и послушная, Норма Джин закатила перед Эдит Миттельштадт настоящую истерику. С какой стати ее гадкая мать, больная мать, гадкая, ужасная, сумасшедшая мать имеет право ломать ей жизнь? Почему из-за дурацких законов Норма Джин оказалась во власти женщины, закрытой в сумасшедшем доме – не исключено, что навсегда? Это нечестно, это несправедливо, Глэдис просто ревнует ее к мистеру и миссис Маунт и ненавидит Норму Джин.
– И это после всех молитв! – рыдала Норма Джин. – Я ведь по вашему совету читала молитву за молитвой!
Тут доктор Миттельштадт заговорила с ней сурово и строго, как говорила с остальными сиротами на ее попечении. Упрекнула Норму Джин в «слепом эгоизме». В том, что она читала «Науку и здоровье» без должного внимания. А ведь там ясно сказано, что молитва не может изменить Науку бытия, она способна лишь смирить нас с нею.
В таком случае, молча кипела Норма Джин, что толку от всех этих молитв?
– Понимаю твое разочарование, Норма Джин, и твою обиду, – со вздохом добавила доктор Миттельштадт. – Я и сама разочарована. Эти Маунты такие милые люди, добрые христиане, хоть и не сайентисты, и очень тебя полюбили. Но твоя мать… Пойми, ее сознание до сих пор затуманено. Она – ярко выраженный «современный» типаж, «неврастеник». Болеет, потому что сама отравляет себя негативным мышлением. Ты же вольна отринуть такие мысли, и тебе следует ежеминутно возносить хвалу Господу за этот бесценный дар, твою жизнь!
Больно нужен ей этот сраный Господь со всеми Его проклятиями и благословениями.
Но она, вытирая детские слезы, выслушивала убедительные речи доктора Миттельштадт и кивала. Да! Так оно и есть.
Директриса говорила с расстановкой, но и с сочувствием. Пытливо смотрела на Норму Джин, и в глазах ее сияла ее душа. И ты почти не видела, что лицо у нее усталое, дряблое и морщинистое, не видела, что мягкие руки покрыты печеночными пятнами (она не замазывала эти пятна тональным кремом и не прятала их под длинными рукавами, ибо, в отличие от других женщин, не была тщеславна), а на подбородке пробились жесткие волоски. Словно на киноэкране видела Норма Джин все эти пугающие изъяны. Ведь согласно логике кино, эстетика превалирует над этикой. Быть «некрасавицей» прискорбно, но быть «некрасавицей» по собственному выбору просто аморально. При виде доктора Миттельштадт Глэдис содрогнулась бы. Глэдис насмехалась бы над ней у нее за спиной, широченной спиной, затянутой в темно-синий серж. Но Норма Джин восхищалась директрисой Миттельштадт. Она сильная. Ей плевать, что думают другие. И правильно.
А доктор Миттельштадт тем временем говорила:
– Я тоже заблуждалась. Меня ввели в заблуждение врачи из норуолкской больницы. Возможно, тут нет ничьей вины. Но мы, Норма Джин, можем отдать тебя в отличную приемную семью, и для этого не потребуется согласия твоей матери. Я найду семью сайентистов, милая. Обещаю.
Семью сайентистов? Да хоть какую.
И Норма Джин пробормотала тихо:
– Спасибо, доктор Миттельштадт.
А потом вытерла покрасневшие глаза предложенным ей платком. Казалось, она стала меньше ростом, снова превратилась в робкую и послушную девочку и заговорила детским голоском. И доктор Миттельштадт сказала:
– В этом же году, к Рождеству, Норма Джин! С Божьей помощью. Обещаю.
Нет, вряд ли это совпадение, что вторым именем Мэри Бейкер Эдди было Бейкер, а фамилия Нормы Джин Бейкер тоже была Бейкер, думала Норма Джин и вся светилась от радости.
В школе Норма Джин нашла в энциклопедии статью о МЭРИ БЕЙКЕР ЭДДИ и узнала, что основательница «Сайентистской Церкви Христа» родилась в 1821 году, а умерла в 1910-м. Не в Калифорнии, но это не так уж и важно; люди путешествуют по всей стране, то поездом, то самолетом. Первый муж Глэдис, мужчина по фамилии Бейкер, тоже отправился в путешествие и исчез из ее жизни. Возможно – почему бы и нет? – он был родственником миссис Эдди. Ведь неспроста же «Бейкер» было вторым ее именем. Наверняка она в каком-то смысле тоже была Бейкер.
Во Вселенной, созданной Господом, как и в любом пазле, не бывает случайных совпадений.
Моей бабушкой была Мэри Бейкер Эдди.
Моей бабушкой со стороны отца.
Потому что моя мать вышла замуж за сына миссис Эдди.
Правда, он не был мне родным отцом, но он меня удочерил.
Мэри Бейкер Эдди была мне приемной бабушкой.
И доводилась свекровью моей матери.
Но сама мать не была знакома с миссис Эдди.
Лично, я имею в виду.
Я и сама никогда не была знакома с миссис Эдди,
Которая основала «Сайентистскую Церковь Христа».
Она умерла в 1910-м.
Я родилась 1 июня 1926 г.
Этот факт мне доподлинно известен.
Она съеживалась под взглядами мальчишек постарше. Сколько же их, этих глаз! И в них всегда ожидание. Новая, средняя школа находилась по соседству с первой, начальной. И ходить в нее теперь… о, это совсем не то, что в шестой класс.
Норма Джин старалась затеряться среди девочек. То был единственный способ защиты. И еще этот голубой джемпер, так тесно обтягивающий грудь и бедра. Он все время задирался вверх, заворачивался швом наружу. А вдруг и комбинацию видно? Почему-то обязательно приходилось надевать комбинацию, у которой все время перекручивались и пачкались бретельки. Под мышками полагалось мыть два раза в неделю. Но иногда этого было недостаточно. В школе шутили: от сирот воняет! Крикнув такие слова, мальчишка картинно зажимал нос и морщился, и все вокруг непременно смеялись.
Даже приютские дети смеялись. Те, кто знал – к ним это не относится.
Эти мерзкие шутки про девочек! Про их особый запах. Проклятие. Кровавое проклятие. Нет, она не будет об этом думать, никто не заставит ее думать об этом.
Несколько недель она не решалась попросить воспитательницу выдать ей джемпер на размер больше. Потому что знала: эта женщина обязательно отпустит ехидное замечание. Растешь как на дрожжах, да? Наверное, это у вас семейное.
За «гигиеническими прокладками» нужно было идти в лазарет. Все девочки, что постарше, за ними ходили. А Норма Джин не пойдет. И цыганить аспирин тоже не пойдет. Все эти способы не для нее.
Одно знаю, что я был слеп, а теперь вижу.
Так говорилось в Новом Завете, в Евангелии от Иоанна, и Норма Джин часто шептала эти слова себе под нос. Ибо перво-наперво доктор Миттельштадт прочитала ей в тиши своего кабинета историю о том, как Иисус исцелил слепца, просто взял и исцелил. Он плюнул на землю, сделал брение из плюновения и помазал брением глаза слепому, и глаза слепца открылись, и он прозрел. Вот и все. Если, конечно, веруешь.
Бог есть Разум. Излечиться можно лишь через Разум. Если веруешь, нет для тебя ничего невозможного.
И однако – правда, об этом она никогда не расскажет ни доктору Миттельштадт, ни даже подружкам, – ее постоянно преследовало видение наяву, любимое видение, словно нескончаемый фильм. Видение о том, как она срывает одежды, чтобы ее увидели. Повсюду – в церкви, в столовой, в школе, на Эль-Сентро-авеню с ее шумным движением. Смотрите на меня, смотрите, смотрите!
Ее Волшебному Другу в Зеркале был неведом страх. Боялась только сама Норма Джин.
Ее Волшебный Друг в Зеркале проделывал нагишом разные пируэты, крутил хулахуп, покачивал бедрами и грудью, улыбался, улыбался и улыбался, торжествуя в своей наготе перед Богом, как торжествует змея, гордится своей гладкой блестящей кожей.
Потому что тогда я буду не так одинока. Пусть даже все вы станете осыпать меня бранью.
Ибо вы не сможете смотреть ни на кого, кроме МЕНЯ.
– Эй, поглядите-ка на Мышку! Хоро-ошенькая!
Одна из девочек раздобыла пудреницу с ароматной пудрой персикового цвета и страшно затертой пуховкой. Другая нашла яркую кораллово-розовую помаду. Эти драгоценные предметы «находили» в школе или в Вулворте[20], если повезет, конечно. В приюте девочкам моложе шестнадцати запрещалось пользоваться косметикой. Однако они, спрятавшись где-нибудь в укромном уголке, старательно пудрили свои вымытые до блеска лица и мазали губы помадой. Норма Джин разглядывала себя в мутном зеркальце пудреницы с чувством вины – или возбуждения? – острым и резким, как боль между ногами. Да она, оказывается, действительно хорошенькая, хоть и не одна такая.
Девочки дразнили ее. Она краснела, она терпеть не могла, когда ее дразнят. Вообще-то, раньше дразнилки ей даже нравились. Но сейчас в них было нечто новое, пугающее, непонятное. Рассердившись, чего подружки никак не ожидали от робкой Мышки, она сказала:
– Ненавижу! Ненавижу всю эту фальшь! Ненавижу этот привкус!
Она оттолкнула пудреницу и стерла ярко-коралловую помаду с губ.
Но сладкий восковой привкус остался на всю ночь.
Она молилась, молилась, молилась, молилась. Чтобы прошла боль в голове и между ногами. Чтобы остановилось кровотечение (если это и правда было кровотечение). Она отказывалась лечь в постель, потому что время спать еще не пришло, потому что не хотела сдаваться. Потому что другие девочки догадались бы. Потому что тогда она стала бы такой же, как они. А Норма Джин не такая, как они. Потому что у нее была вера, и не было ничего, кроме веры. Потому что ей нужно делать уроки, огромное домашнее задание. Ученицей она была нерасторопной. Прятала страх за улыбкой, даже когда бывала одна и рядом не было учительницы, на которую требовалось произвести хорошее впечатление.
Она была уже в седьмом классе. Занималась математикой. Домашнее задание напоминало путаницу из узелков, и ее нужно было распутать. Но стоило только развязать один узелок, как за ним появлялся второй; развяжешь его – тут же возникнет следующий. И новая задача всегда была сложнее предыдущей. Черт побери! Да Глэдис просто бы разрубила узел, вместо того чтобы его распутывать, взяла бы ножницы и чик-чик! Так она выреза́ла колтуны из волос дочери. Черт побери, иногда проще взять ножницы – чик, и все!
До девяти, до того как выключат свет, оставалось всего минут двадцать. О как она спешила! Закончив с уборкой на кухне, с жирными, противными котелками и сковородками, она заперлась в туалете и не глядя напихала в трусики туалетной бумаги. Но теперь вся эта бумага намокла, напиталась той жидкостью, что Норма Джин отказывалась признать за кровь. Совать туда палец? Да никогда в жизни! Ох какая мерзость. Флис, бесшабашная, нахальная и несносная кривляка, могла остановиться прямо на лестнице, по которой шумной толпой сбегают мальчишки, отойти в сторонку, сунуть палец под юбку, потом – в трусики. «Э, аббат пожаловал!» Увидев, что начались месячные, Флис поднимала блестящий красный палец, показывала его другим девочкам, а те возмущенно охали и хохотали. Норма Джин крепко зажмурилась, голова у нее кружилась.
Но я не Флис.
Я не такая, как вы.
Среди ночи Норма Джин часто вставала и тайком пробиралась в туалет. Девочки спали. Ей же нравилось не спать в такой поздний час. Не спать и быть наедине с собой. Много лет назад Глэдис так же бродила по дому среди ночи, точно большая неугомонная кошка, не могла уснуть или не хотела. С сигаретой в одной руке, иногда со стаканом в другой, она нередко подсаживалась к телефону. Словно в киносцене, и слова доносились до Нормы Джин сквозь ватное покрывало сна. Ну привет, думал обо мне, да? Ага, конечно. Да ну?! Ну и что думаешь делать? Ага, ага. Но нас будет трое. Ну, ты меня понял.
В такие моменты в грязном зловонном туалете она волновалась, как будто в кинотеатре, перед тем как погаснут огни, раздвинется занавес и начнется фильм. Но только в том случае, когда Норма Джин точно знала, что она здесь одна. Она снимала ночную рубашку, как снимают в кино накидку, плащ или облегающее платье, и тут же начинала тихо пульсировать киномузыка – по мере того как обнажался в зеркале ее Волшебный Друг. Который прятался доселе под этой жалкой рубашкой и только и ждал, когда бы обнажиться. Девочка, только что бывшая Нормой Джин, уже была не Нормой Джин, а незнакомкой. Девочкой во всех отношениях особенной, какой Норме Джин не стать никогда.
Она с удивлением отмечала, что ее прежде тоненькие руки и плоская, как у мальчишки, грудь теперь словно «наполняются» – именно так, с одобрением, называла она это чудо. Что маленькая твердая грудь быстро растет, становится упругой, а бледно-сливочная кожа на удивление нежна. Сложив ладони в чашечки, она брала в них грудь и не могла налюбоваться – надо же, соски, а вокруг сосков мягкая коричневая кожа, и соски твердеют, а кожа вокруг покрывается гусиными пупырышками. Странно, что у мальчишек тоже есть соски, грудей нет, а соски есть (и мальчишкам от них никакой пользы, ведь кормить ребенка может только женщина). И еще Норма Джин знала (ее сто раз заставляли смотреть!), что у мальчиков есть пенисы – «штуковины», как их еще называли, «болты», «члены» – липкие колбаски между ногами. Из-за них мальчишки были мальчишками и важничали, а девочкам не положено было важничать, потому что не такие уж они важные. И разве не заставляли ее смотреть (правда, то было очень смутным воспоминанием, и неизвестно, всамделишным или нет) на толстые, набухшие влажные и горячие «штуковины» взрослых мужчин, бывших когда-то друзьями Глэдис?
Хочешь потрогать, лапочка? Не бойся, не укусит.
– Норма Джин?.. Эй!
Это подошла Дебра Мэй и ткнула ее пальцем в ребра. Сама Норма Джин навалилась грудью на исцарапанный стол и хватала ртом воздух, как рыба. Кажется, она даже потеряла сознание, но если и так, то всего на минуту. Боли она не чувствовала, а капли горячей крови сочились как будто и не из нее вовсе. Она слабо оттолкнула руку Дебры Мэй, но та заметила резко:
– Эй, ты что, с ума сошла? Ты же кровью истекаешь! Не видишь, что ли? Вон, посмотри-ка на стул! Гос-споди!..
Залившись от стыда краской, Норма Джин с трудом поднялась из-за стола. Тетрадка по математике упала на пол.
– Уйди. Отставь меня в покое.
В ответ Дебра Мэй сказала:
– Да ты посмотри сама. Это по-настоящему. И спазмы настоящие. И кровь настоящая. У тебя месячные, вот что у тебя.
Норма Джин, пошатываясь, вышла из комнаты для учебы. Перед глазами все плыло. По внутренней поверхности бедра сбежала струйка горячей жидкости. Она молилась и, закусив нижнюю губу, приказывала себе не сдаваться. И еще не хотела, чтобы ее трогали и жалели. За спиной слышались чьи-то голоса. Спрятаться под лестницей, забиться в чулан. Укрыться, запереться в кабинке туалета. Вылезти из окна, пока никто не видит. А потом ползком, на четвереньках добраться до конька крыши.
И перед ней распахнется ночное небо с грядами темных облаков, а за ними – бледная четвертинка луны, и свежий холодный ветер ударит в лицо, и в милях от нее замигают знакомые буквы RKO. Разум есть единственная Истина. Бог есть Разум. Бог есть Любовь. Любви Божественной всегда хватало и будет хватать для любой человеческой потребности.
Что? Кто-то окликает ее по имени? Она не расслышала.
Ее охватила радость, уверенность в своих силах. Она сильна и станет еще сильнее! У нее есть силы и воля перетерпеть всю эту боль и страх. Она это знает. Знает, что получила на это благословение и Божественная Любовь переполняет ей сердце.
И вот уже боль, пульсирующая в теле, отступает, словно это боль другой, более слабой девочки. Она вышла, выкарабкалась из этой боли благодаря волевому усилию! Поднялась на покатую крышу приюта к небу, где громоздятся облака, похожие на ступени, ведущие все выше и выше, и края их освещены ушедшим за горизонт солнцем. Один неверный шаг, одно неловкое движение, секунда замешательства или сомнения – и она полетит вниз и будет лежать на земле, точно сломанная кукла. Но этого не случится, повелеваю, чтобы этого не случилось. И этого не случилось. Она поняла, что отныне сама будет управлять своей жизнью, до тех пор пока сердце ее переполняет Божественная Любовь.
К Рождеству, так ей обещали. Но где же он, новый дом Нормы Джин?