в которой Алекс обретает красноречие, а леди тает в воздухе
Чем завершить рассказ? И есть ли заключение лучше, чем смерть льва и смерть дамы?
Поначалу смерть Фессании, казалось, соединилась не только со смертью льва, но и со смертью всякого смысла. Пути любви неведомы, однако же она пришла — и вот утрачена. Но что обретено, то потерять нельзя. Любовь осталась с Алексом, как застрявший под сердцем наконечник стрелы — рана, что будет болеть и тревожить до конца жизни, а может, лет пять или десять, пока тот наконечник не выйдет наружу, напоминая болью, что он жив, что Фессания когда-то тоже жила и что они касались друг друга.
Все это Алекс записывает сейчас на восковых дощечках, и их уже немало. Рассказ ортодоксальный закончился бы катарсисом или праздником открытия некоей великой тайны.
Смерть завершает путаную историю каждого из нас, и она же завершит историю мира. Нам не узнать собственной смерти, а значит, мы никогда в полной мере не познаем конца. После смерти человек не может оглянуться, окинуть взором пройденный путь. Также и культура, испустив последнее дыхание, не может посмотреть на саму себя со стороны.
Вернувшись в Вавилон, Алекс некоторое время предавался мыслям о самоубийстве. Возможно, мысли эти были бальзамом для его души, грустной, утешительной мелодией, которую он играл на струнах собственного сердца: погребальной песнью по Фессании, требующей, чтобы певец оставался живым, дабы было кому играть.
Что делать? Пойти к водам, где оплакивают свой храм евреи? Или броситься с Вавилонского моста и утонуть среди кружащихся на воде лодок?
Поступив так, очнется ли он где-то в другом месте?
Смерть от воды — в отличие, например, от смерти на колу или от меча — подразумевает, что ты можешь очнуться где-то еще, что это «где-то еще» существует в виде иного измерения бытия, где ты оживешь, воскреснешь.
Но можешь и не ожить, не очнуться. И тогда уже ты никогда ничего больше не узнаешь ни о мире, ни о себе.
Фессания составила заверенное по всем правилам завещание, в котором возвращала Алексу свободу. Дар сомнительный, поскольку он чувствовал, что если не умрет, то навсегда останется ее рабом. Завещание означало, что Музи не имеет на него никаких прав, а Алекс не несет перед ним никаких обязательств. Его вышвырнули из дома, не позволив даже взглянуть на дочь. Если, конечно, ребенок был его.
Гупта забрал Алекса к Камберчаняну, пообещав, что тому позволят жить там бесплатно и оставаться сколь угодно долго, а при желании поможет с «Глазом Гора». Индиец также намекнул, что умыкнул несколько золотых слитков с гробницы Гефестиона.
По прошествии некоторого времени Алексу пришло в голову, что если памятника заслужил Гефестион, то разве не заслужила его Фессания? Сооружение мемориала — не мраморного, а из слов — требовало времени и старания, но, соорудив его, он вернет Фессанию к жизни.
Вскоре он принялся задело. Гупта наблюдал за Алексом внимательно, время от времени посмеиваясь над чем-то.
Следует сказать, что со смертью Фессании индиец отказался от всякой поддержки идей своего друга касательно Вавилона как фантома, созданного tekhne будущего, борделя elektronik klones.
— Для кого вы пишете? — вопрошал он. — И когда закончите сей Гераклов труд, не произведете ли на свет отчет для кого-то еще, обитающего где-то?
Иногда, предаваясь трудам, Алекс ощущал себя безумной программой, самореализующейся в некоей безумной машине, подражающей другой безумной машине, которая и есть мир, вселенная. Он был Андромедой, прикованной цепями к скале Вавилона и предназначенной в жертву разрушительному времени.
Андромеда, Прометей, Христос. Святая троица — красота, наука, душа, — прикованная к каменному древу времени, терзаемая бурями проносящихся лет. Кровью их ран, нынешних и будущих, окрашиваются контуры истории.
Мысль о самоубийстве как побеге куда-то еще поблекла и отступила. Если то, что писал Алекс на вощеных табличках, всего лишь рассказ об имитации реальности при условии существования где-то мира более аутентичного, то чем тогда его работа отличалась от большинства других писаний — и даже историй, — создавших альтернативные, тщательно продуманные миры, сбежать в которые мог читатель? Вавилон сказочный должен быть более реален — более правдив, идеален, обеспечен большим запасом прочности, — чем тот мир, что породил его, тот, из которого бежали обитатели Вавилона, оставив там, возможно, свои оригиналы, которые, не исключено, со временем почувствуют, что копии, двойники — это они.
У человека часто возникает желание поверить в другой, более возвышенный мир — мир, свидетельств существования которого нет либо никаких вовсе, либо они очень и очень сомнительны. Так возникает вера. Но здесь, в Вавилоне, была реальность. Здесь была жизнь и нигде больше. И другого, кроме Вавилона, ничего и нигде не было, как не было ничего другого и для тех, первоначальных, исторических вавилонян. Как для римлян не было ничего, кроме Рима. Для американцев — Америки. Единственное место — там, где ты есть. И единственная жизнь — та, которой ты живешь.
Иногда кажется, что жизнь состоит из набора символов и аналогий. Что она — ключ к некоей другой, существующей где-то реальности. Но жизнь — это то, что есть. Это все, что есть. Теперь, после смерти Фессании, Вавилон был для Алекса единственным местом, где он мог существовать. Вавилон был его любовницей. А он был рабом Вавилона, его блудницей.
Алекс писал на вощеных дощечках не только в память о Фессании, но и для ее дочери, бывшей также и его дочерью. Их девочка была дитем Вавилона, и только его. С годами он изыщет способ увидеть ее, встретиться с ней, познакомиться и представить историю ее отца и матери. Она будет расти, а он будет присматривать за ней. Лет через шестнадцать она, может быть, тоже пойдет к храму Иштар, и он встретит ее там, хотя и не для того, чтобы совершить кровосмешение. Если только их дочь не будет такой же взбалмошной и капризной, как мать…
Алекс писал для того, чтобы поведать дочери о прошлом, которое есть будущее. Если только она поверит, если только сможет понять…
А пока — прощайте, глупые мысли о том, как броситься с Вавилонского моста. Нет, вместо этого он посетит храм Иштар — завтра! — и возобновит контракт с реальностью Вавилона.
Но сначала закончит отчет. Прежде всего — отчет. В Вавилоне, где время перевернуто, конец всегда начало.
Здесь. Сейчас.
Еще не конец.
Подойдя к воротам двора, затененного ливанскими кедрами, Алекс обратил внимание, что их никто не охраняет. Из-за стены, однако, доносились приглушенные голоса обоих стражников. Улица была пуста.
Голос за спиной.
— Алекс!
Он обернулся. На улице, в нескольких шагах от него, стояла Фессания.
Значит, она все-таки не умерла? Значит, все случившееся было лишь жестокой — или необходимой в силу обстоятельств — интригой? А как же Гибил и Музи? Стали ли они, как и сам Алекс, жертвами ловкого обмана? Может быть, Фессания рассчитала все с самого начала, чтобы ввести в заблуждение Мардука? Обнадежить, а потом сразить трагическим известием? И не была ли оставшаяся в доме Музи девочка дочерью каких-нибудь нищих, выкупленная у родителей Гуптой. Хитрецом Гуптой, с улыбкой наблюдавшего за его, Алекса, трудами и прекрасно знавшего все это время, что Фессания с дочерью скрываются где-то под чужими именами?
Не получил ли доктор Кассандр взятку частью украденного золота? Тела Фессании Алекс не видел. Видели ли его Музи и Гибил? И не была умершая рабыней, лицу которой индиец придал сходство с Фессанией? А может, никакого тела не было вообще, и его заменяла восковая кукла?
Но как же тогда ужасные схватки, свидетелями которых были слуги?
Алекс подбежал к ней, чтобы обнять.
И руки прошли сквозь ее тело. Он сам прошел через Фессанию.
Алекс чуть не упал. Попятился. Она все так же стояла перед ним. Только улыбка слегка померкла.
— Ты — holographos. — Он произнес это тоном обвинителя.
— Конечно же, нет. Я — это я.
— Holographos, иначе и быть не может. Здесь где-то должен быть стеклянный глаз. Мы у ворот Иштар, самое подходящее место! Тебя показывает мне Мардук. Или кто-то другой. Но зачем?
— Если я holographos, дорогой, то тогда я либо образ кого-то вполне живого, но находящегося в другой части города — а с какой стати мне скрывать от тебя свою физическую сущность? — либо я нечто вроде копии, хранящейся в некоем свитке, и в таком случае мы вряд ли смогли бы беседовать. Я не могу быть holographos, верно?
— Тогда что ты?
— Я — призрак. Настоящий призрак.
— Но… призраков не бывает. По крайней мере таких!
— В Вавилоне есть только один призрак. Это я. Умирая, я вспомнила, что ты рассказывал мне тогда, в колеснице, когда мы воровали золото. Вспомнила и вдруг поняла, что знаю, как стать невидимой. Поняла, как сделать так, чтобы безжизненное тело осталось лежать на том перепачканном кровью тюфяке и чтобы моя копия продолжала жить. Мне все стало ясно: как сохраниться в модели Вавилона, как спрятаться, чтобы модель не обнаружила моего присутствия.
И все получилось! О, какая чудесная интрига! Но и рискованная тоже. И опасная. Мне постоянно приходится перемещаться. Ловчить, прятаться, делать вид, что меня нет. Отыскивать пустые уголки и скрытые ниши. Быть хамелеоном. Быть листом стекла. Я потратила сто лет, чтобы научиться фокусам невидимости с тем, чтобы Вавилон не знал, что я здесь. Мне бы и показываться не следовало, но я должна! Потому что ты любишь меня, а я люблю тебя. К тому же призрак ведь и должен время от времени появляться? А иначе он не настоящий призрак! Алекс, ты должен…
Фессания замялась. Оглянулась.
Что? Что он должен? Брать уроки у Гупты, а потом покончить с собой? Чтобы вместе с ней блуждать по матрице Вавилона, как два проказливых привидения?
Не был ли ее голос голосом взывающего к нему неисполненного самоубийства?
Она так и не сказала, что он должен или что не должен делать.
— Я узнала столько нового! Столько восхитительных тайн! Но не сейчас. Мне нужно уходить.
— Подожди, Фес! Ты являлась Гупте?
— Нет, только тебе.
— А можешь? Явиться нам двоим? — Тогда он смог бы удостовериться, что она не галлюцинация, не образ, сформировавшийся в его голове за месяцы работы над отчетом, образ, в который он поверил так сильно, что тот воплотился в призрачную реальность. — Пожалуйста, Фес?
— Не знаю. Не уверена, что это безопасно. Модель в этом случае концентрируется, уплотняется. Она может обнаружить меня и поймать. Думаю, я буду являться тебе одному. Когда смогу. Пожалуй, тебе не стоит говорить обо мне Гупте. Не знаю. Подумаю.
— Выходит, Вавилон все же elektronik модель? Фессания рассмеялась.
— А как же еще я могла бы стать призраком? О!
Она исчезла у него на глазах как раз в тот момент, когда из-за угла вышел мужчина. Высокий, чернобородый, на голове тюрбан. Помахивая резной палкой, он миновал Алекса и вошел в ворота храма. Шазар, наверно, решил взглянуть на образцы предлагаемого Иштар товара. Но уж точно он пришел не за новой невестой для Мардука.
Минуло около трех месяцев с тех пор, как Дебора-Зарпанит отправилась в Нижний мир, а Мардук взял новую супругу. Кандидатуру подбирал уже не Шазар, и следующую тоже выбирать не ему.
Скорее всего он просто наведался с дружеским визитом. Син в гостях у Иштар, как в Игре в Вавилон. Вечной игре.
Страж снова занял место у ворот и торопливо подтянулся. Проходя мимо Алекса, Шазар едва ли обратил внимание на незнакомца. К тому же волосы у Алекса успели отрасти.
Ему не нужно было брить голову в знак верности Фессании. Ее метка, знак льва, навсегда останется на щеке, как слишком пылкий поцелуй.