В Либаве Шумилову довольно быстро удалось узнать, на каком судне отплыли Ордин-Нащокин-младший и Васька Чертков. Он отправил в порт Петруху – а Петруха нашел бы общий язык даже с моряками острова Мадагаскар.
В порту запомнили Черткова – он так орал, когда спустился в лодку, а лодка под ним заколыхалась, что мудрено было не запомнить, насмешил он портовый люд на славу.
– А та «Минерва» побежит сперва в Мемель, потом в Гданьск, потом в Копенгаген, потом на север, в Гетеборг, – докладывал Петруха Шумилову.
Они сидели во дворе, завернувшись в домотканые одеяла, довольно грязные, а рядом рыбачка, в чьем доме они остановились, стирала в лохани их исподнее. День был солнечный, портки и рубахи вскоре бы высохли на ветру и приняли тот замечательный запах чистого белья, который после баньки слаще медового. Рыбак, хозяин двора, был по здешним понятиям зажиточный, имел и хлев, и свинарник, и баньку. На нее была вся надежда – с самого Царевиче-Дмитриева, а Ивашка с Анриэттой с Москвы толком не мылись, а спали, не раздеваясь. Для людей, привыкших париться раз в седмицу, это было страх как неприятно.
Анриэтта – та сразу как-то договорилась с рыбачкой и получила ведро теплой воды и драную льняную простыню вместо полотенца. Потом она одолжила у рыбачки какие-то клетчатые юбки и пошла по лавкам.
– Ее дело бабье, – одобрил этот поход Петруха. – И не положено бабе в мужском ходить. В дороге, может, и ничего, Бог простит, а лучше бы в бабьем…
Ему хотелось увидеть эту женщину не в мужском кафтане, с волосами, кое-как убранными под шапку, и не в широких штанах, делавших ее неуклюжей.
– Гетеборг… – задумчиво повторил Шумилов. – Там ему, кажется, делать нечего.
– Если вздумал убежать как можно дальше, то и Гетеборг хорош, – возразил Ивашка, которому Петруха уже рассказал про этот город.
– Или Мемель, или Гданьск, или Копенгаген… – пробормотал Шумилов.
Ему очень не хотелось просить совета у Анриэтты.
Шумилов, имевший хорошую память на чертежи и карты, нарисовал прутиком на земле примерный план местности. От Мемеля шла довольно прямая дорога на Ковно. И далее можно было, сделав порядочный крюк, пробираться к Варшаве, если только целью беглецов была Варшава.
От Гданьска до Варшавы было куда ближе.
Но если Ордин-Нащокин-младший вздумал бежать в Копенгаген, то вряд ли этот город – конечная цель его путешествия. Там никому не нужны письма Алексея Михайловича к царевиче-дмитриевскому воеводе.
– Из Копенгагена он может отправиться в какой-то из шведских городов, объявить себя и снестись со шведским двором, – сказал Шумилов. – Но письма безнадежно устареют. Задумывался ли он об этом?
– Кабы знать, что в письмах! – воскликнул Ивашка.
– Сам бы выпорол дурака плетью! – сердито брякнул Петруха. – А рука у меня тяжелая!
В разгар спора вернулась Анриэтта с немалым узлом и, ни слова не говоря, направилась к баньке.
– Эй, эй! – крикнул ей вслед Петруха. – Первый пар для мужиков, бабы – потом!
Она даже не обернулась.
– Да ну ее… – скучным голосом сказал Шумилов. – Довезем до какого-нибудь города и избавимся, сама сбежит.
Это была некая ревность – нестерпимо знать, что женщина в каких-то мужских делах разбирается лучше мужчины. Шумилов, подьячий Посольского приказа, знал про европейские события немало – из писем, газет, донесений, присылаемых в приказ книг. Анриэтта же изъездила пол-Европы, выполняя поручения кардинала Мазарини, и знала то, о чем в книжках не пишут. Одна беседа о парагвайских иезуитах чего стоила…
Перебрав в пятый раз причины, по которым беглецы могли оказаться в Мемеле, Гданьске, Копенгагене и Гетеборге, московиты спохватились: что-то слишком долго француженка сидит в баньке, не угорела ли. За ней, объяснив на пальцах, в чем дело, послали рыбачку. Та вернулась, разводя руками: Анриэтты в баньке не было.
Оказалось – она незаметно выбралась оттуда и через калитку вышла прямо на морской берег. Там она отыскала заветренное местечко, чтобы высушить длинные волосы. И там же, в дюнах, переоделась.
Она решила, что скромное платье в голландском вкусе пригодится в любой стране. Поэтому выбрала синюю юбку с полосатой каймой внизу, белые чулки (взяла полдюжины пар!), сандалии на деревянной подошве, три белые сорочки, синюю кофту со шнурованием и с рукавами чуть ниже локтя, черную накидку до талии, две кружевные косынки – прикрывать вырез на груди. Косы она уложила и спрятала под маленький чепчик.
Юбка не прикрывала щиколоток, и Анриэтта с удовольствием смотрела на свои ноги – после растоптанных мужских сапог они казались ей совсем крошечными.
В таком виде она и явилась перед московитами.
Ивашка уже знал от Денизы, что носить пестрое в городах на побережье Балтийского моря не очень принято. Узнал он это после попытки купить ей дорогой летник с галунными нашивками, вышитыми вошвами и прочими украшениями, которые она сочла варварскими, хотя вслух этого не сказала. Денизе нравилась простота – лучше всего она себя чувствовала в наряде бегинки.
Петруха тоже знал, что немки и голландки одеваются скромно. А вот Шумилов, который после смерти Алены на женщин не смотрел вовсе, несколько удивился – ему казалось, что француженка должна разрядиться в пух и прах.
Чтобы не видеть ноги в белых чулках и голые почти по локоть руки, он мрачно отвернулся.
Анриэтта подошла и кротко сказала, что баня – к услугам господ московитов.
Господа московиты поднялись с чурбаков, на которых сидели, и Петруха осведомился, как обстоит дело с полотенцами. Оказалось – Анриэтта купила и полотенца. Небольшие, ну да выбирать не приходится.
Потом был скромный обед – жареная салака с хлебом, политый сметаной творог и на большой тарелке какое-то подозрительное темное мясо.
– Что это за птица? – спросил озадаченный Ивашка.
Позвали рыбачку – и, к счастью, оказалось, что «ворона» по-латышски звучит очень похоже – «варна».
– Тут что, ворон едят? – изумился Петруха. Выяснилось – едят, да еще как, целыми бочками заготавливают.
Блюдо отдали доброй рыбачке нетронутым.
И, поев, стали решать, как быть дальше.
– Плыть в Гданьск, – сказала Анриэтта.
– Но мы можем потратить в Гданьске время зря, – возразил Шумилов.
– Их надо искать там.
– Отчего вы так решили?
Анриэтта, прищурившись, поглядела на несговорчивого подьячего.
– Господин Шумилов, не показалось ли вам странным, что ваши перебежчики так скоро добрались до Либавы?
– Нет, не показалось, – упрямо возразил он.
– Господин Шумилов, вы очень образованный человек, но вы совершенно не знакомы с деятельностью лазутчиков. Два человека исчезли возле Крейцбурга и ненадолго показались в Либаве, где сразу же отплыли на пинассе. Между Крейцбургом и Либавой их никто не видел. Чтобы проехать незамеченными, нужно знать окольные дороги, а ваши перебежчики их знать не могли. И на дорогах не висят вывески «Либава – в той стороне». Скорость и незаметность – вам не приходит на ум решение этой загадки?
– Мне приходит, – сказал Петруха. – Только о таких делах и думать противно…
– Да, мой друг. Предательство всегда отвратительно, – согласилась Анриэтта. – Возле Крейцбурга ваших беглецов ждали со сменными лошадьми. Ваш конюх, господин Шумилов, может знать приметы их лошадей, на которых они ушли из Крейцбурга. Хотелось бы знать, на чьей конюшне сейчас стоят эти лошади. Может быть, это ключ к тайне побега.
– Они могли с кем-то из курляндцев сговориться, – предположил Ивашка.
– Могли, – согласилась Анриэтта. – И дай Бог, чтобы это оказался всего лишь курляндский помещик, вздумавший им помочь, чтобы устроить пакость господину Ордину-Нащокину. Но я боюсь, что все гораздо хуже. Я уже объясняла вам положение дел, господин Шумилов. В Курляндии немало иезуитов, главным образом тайных. Их цель не сама Курляндия, а Рига. Они проникают в Ригу всеми путями. Рижский магистрат знает это, кое-кого обезвредили, когда мы с Денизой там были. Не удивляйтесь, если окажется, что сапожник в Кокенгаузене, прибивавший подметки к вашим сапогам, – тайный иезуит. Скорее всего, господин Ордин-Нащокин-младший сам не знает, с кем связался. Я знаю, о чем вы подумали! Вы хотите скакать в Гробин, чтобы герцог отправил в Кокенгаузен ваше письмо.
Так оно и было.
– Это необходимо, – сказал Шумилов.
– Да, ваш начальник должен знать, что вы первым же судном отплываете в Гданьск. Только не просите его арестовывать всех кокенгаузенских сапожников! Это ведь может оказаться и аптекарь!
– Нужно все объяснить Афанасию Лаврентьевичу, – подал голос Ивашка. – Что сын сбежал по уговору…
– На кой? Чем позже узнает, тем лучше, – возразил Петруха.
– А если до государя дойдет правда раньше, чем до Афанасия Лаврентьевича? Пусть бы он упредил тех, кто пришлет донесения из Варшавы! Что-де пропажа нашлась, сынок сбежал по тайному уговору! А так бы он сам, первый, повинился, что за сынком не углядел! Государь в ярости скор, да отходчив, оплошку простит, вранье может не простить.
Слушая подчиненных, Шумилов молчал.
Если речь о предательстве, то при Ордине-Нащокине-младшем могут оказаться не только те письма, что он вез из Москвы, но и списки многих тайных бумаг. Если так, этот батюшкин сынок хитрее, чем все о нем думали. Так ловко рассчитать, где оторваться от своего отряда, так стремительно исчезнуть, – для этого, поди, нужно быть либо прирожденным лазутчиком, либо иметь советника-лазутчика.
– Добудь, Ванюша, перо с чернильницей и бумагу, – наконец сказал Шумилов. – Напишу письмо Афанасию Лаврентьевичу, Якушка отвезет. А ты, Петруша, беги в порт, узнай, какие суда уходят к Мемелю и Данцигу.
– На что нам Мемель?
По удивлению подчиненного Шумилов понял, что тот уже безоговорочно поверил Анриэтте.
– На то – все нужно проверить. Все!
– Трата времени, господин Шумилов, – тихо сказала Анриэтта.
Однако Петруха, который не мог ослушаться начальства, сговорился в порту с капитаном флейта «Голубь», построенного не так давно на виндавской верфи и еще не попорченного всякой морской нечистью.
Как и следовало ожидать, в Мемеле никаких московитов не видели или же не смогли отличить их долгополых кафтанов от польских жупанов. Потратив три дня на поиск следов, Шумилов велел искать судно до Гданьска. И там, в порту, вспомнили двух бородатых мужчин в странном платье и сопровождавшего их прислужника в шведских ботфортах. Удалось найти и человека, который знал, где они приобрели лошадей, и кузнеца, который этих лошадей перековал, и корчмаря, подметившего, что сперва уехали двое в русских кафтанах, а потом только их спутник, причем спутник где-то раздобыл очень хорошую лошадь.
– Ни черта не понять, – сказал, узнав эти новости, Ивашка. – Он их отправил в Варшаву, это ясно, а сам куда подевался?
Это даже Анриэтту несколько озадачило.
– Значит, едем в Варшаву, – решил Шумилов. – Только нужно купить польское платье.
– Наконец-то! – усмехнулась Анриэтта. – И не просто купить там, где продают подержанное платье, а нанять портного, чтобы подогнал. Иначе будете выглядеть, как будто в краденом. Хорошо бы еще бороды сбрить, а усы оставить.
– Опять?! – возмутился Ивашка. Им с Петрухой уже доводилось избавляться от бород в Курляндии, и воспоминания были отвратительные: так она себе растет и растет, только иногда подравнивай, а без нее – раз в два дня изволь скрести рожу бритвой!
– Придется, – поневоле согласился Шумилов. Чтобы выследить беглецов, нужно изменить внешность, притвориться панами, и он даже знал, каких именно панов следует изобразить, – из православной русской шляхты, из-под Орши. Это объяснило бы и своеобразный выговор, по которому варшавские поляки сразу бы опознали иноземцев.
Менять потребовалось решительно все – кроме разве что холщовых подштанников.
Казалось бы, не так уж отличается жупан от русского кафтана или однорядки, а поди ж ты – люди сразу видят разницу. А польские кушаки без слов говорят, кто ты таков и богат ли. Узнав цены на эти особым образом сотканные кушаки с золотыми нитями и филигранными пряжками, Шумилов возмутился и отказался брать. Ивашке с Петрухой-то что, а ему за каждую копейку ответ держать.
Временно отложив попечение об одежде, московиты задумались об оружии.
– Нужно обзавестись саблями, – сказал Шумилов. – Иначе нас польские паны и за людей не сочтут, а так – за подлое сословие.
– Может, и лучше, чтобы за подлое сословие, – возразил Петруха. – Я слыхал, паны горды, чуть что – за рукоять хватаются. Я вот саблей махать не обучен, как раз на тот свет отправлюсь.
– Я тоже, – признался Ивашка.
– Я умею обращаться с рапирой и со шпагой, но не очень хорошо, – призналась Анриэтта. – Мне больше приходилось стрелять.
О том, что Анриэтта и Дениза побывали во всяких переделках, следуя за мужьями, сторонниками покойного английского короля, Шумилов знал от Ордина-Нащокина, который, вербуя женщин в лазутчицы, обо всем их расспросил, Ивашке же немало рассказала Дениза.
– Сабельной рубке меня учили, – сообщил Шумилов с таким видом, будто у него вдруг зубы заболели. – Вот только выбирать клинки не умею. Будь мы на Москве, я бы нашел в Саадачном ряду знатока. А тут нам вместо хорошего клинка поганый подсунут, мы и не поморщимся.
– А не все ли равно? – спросил Петруха. – Коли они нам лишь для вида?
– Не дам тратить казенные деньги на всякую дрянь, – отрубил Шумилов.
С деньгами была сущая беда – московиты напрочь запутались в польских медных шелягах, серебряных грошах, двугрошах, трояках, шостаках, ортах, талерах, полуталерах, дукатах и двудукатах. А у них еще были и курляндские деньги, и даже, на всякий случай, шведские.
– Вот, возьми, – Анриэтта, сняв с пальца перстень, дала Петрухе. – Нужно найти ювелира и продать. Вот и деньги на доброе оружие.
При этом она строго посмотрела на Шумилова.
– Что, Арсений Петрович, брать? – в Петрухином голосе было немалое лукавство, он наслаждался забавным положением; он уже давно подметил, что Шумилов и Анриэтта повадились силой меряться, но не той, что в руках и плечах, а незримой, внутренней.
– Коли охота деньгами швыряться… – проворчал Шумилов, и трудно было понять, позволение это или запрет.
Петруха решил, что скорее позволение.
Наутро они с Ивашкой пошли по всему Гданьску искать оружейные лавки.
После «кровавого потопа» оружия в этих краях осталось великое множество – и татарского, и турецкого, и шведского. Всякая оружейная лавка была целым арсеналом, да только оба московита понятия не имели, какая сабля должна прийтись по руке. Самые короткие были в семнадцать вершков, самые длинные – вершков чуть ли не в двадцать. Вот и поди пойми, которая лучше, когда не обучен рубке!
Ивашка был по натуре человеком миролюбивым, а пора, когда он по молодой дури ввязывался в драки, миновала. И то – главным образом кулаками махал, за нож не хватался. Трудясь под началом Ордина-Нащокина и Шумилова, он не имел дела ни с каким оружием, кроме обязательного засапожника с красной шелковой кисточкой, свисающей на голенище.
А Петруха, приставленный к корабельному строению, встречался с разными людьми и очень любил мужские разговоры об оружии. В Царевиче-Дмитриеве служили донские казаки, было некоторое количество стрельцов, приезжали курляндцы, которые после разорения герцогских верфей и пленения герцога Якоба осиротели. Было с кем потолковать о ножах, саблях и прочих клинках, поспорить о творениях золингенских оружейников в самом Золингене и в Англии, куда удачно сбежали два опытных мастера и открыли свои мастерские.
Вот и сейчас Петруха хватался то за ятаган, который ему совершенно не был нужен, то за персидскую саблю-шемшир. А польские сабли-карабели, которых в лавке было большинство, его внимания пока не удостаивались. Возможно, потому, что он видывал их редко и все больше издали. А Ивашка – тот с карабелями был знаком, потому что ими щеголяли в Москве молодые княжичи и боярские сынки.
Видя, что хозяин лавки, пожилой купец с неимоверной длины седыми усами, уже смотрит на покупателей косо, Ивашка стал примериваться к сабле-карабеле, любимице всех панов, особенно в мирное время – она была более приспособлена для пешего боя. И, пробуя, как ложится в ладонь рукоять в виде орлиной головы, вовремя вспомнил поговорку и порадовал ею купца:
– Без Бога – ни до порога, без карабели – ни с постели!
Из лавки они унесли три хорошие карабели и три кинжала – подвешивать к поясу.
Шумилова они застали в удивительно бодром настроении.
– Баба с возу – кобыле легче, – сказал Арсений Петрович. – Она ухитрилась наняться комнатной девкой к какой-то польской пани и уезжает с ней в Варшаву.
– Эх… – вздохнул Петруха. Он все это время пытался как-то подладиться к Анриэтте, но француженка решительно не желала замечать его поползновений.
– Она сказала, как ее найти в Варшаве? – спросил Ивашка.
– Сказала, сама нас сыщет. А как – одному Богу ведомо, и будет ли искать – не уверен. По-моему, она только и хотела, что от нас отвязаться. Довезли мы ее до Гданьска, и более мы ей не нужны. Вот и славно, – подытожил Шумилов. – Сами справимся.
Два дня ушло на возню с одеждой, потом еще нужно было купить лошадей. Наконец тронулись в дорогу – и через седмицу были в Варшаве.
По дороге московиты придумали себе новые прозвища. Шумилов стал паном Арсением Залесским, Ивашка – паном Яном Ковальским, благо в Речи Посполитой Ковальских сто тысяч, не менее, а Петруху, почти не говорящего по-польски, сделали паном Петром Немовлянским.
Но добраться до Варшавы было просто, отыскать в большом городе беглецов – куда труднее. Московиты прочесали все гостиницы, ходили во все церкви – и в костелы, и в лютеранские храмы, выбирая время, когда народ расходится после службы. Наконец Шумилов вынужден был признать: Анриэтта права, беглецов где-то прячут иезуиты. А об иезуитах он уже знал довольно много.
Они появились в здешних краях около ста лет назад – и не сами пришли, а их пригласил кардинал Станислав Гозий. В то время на землях Польши и Литвы сильно укрепился кальвинизм – до того даже доходило, что католических ксендзов принуждали менять веру. Католики оказались в незавидном положении. Куда уж дальше-то: епископ Пац сложил сан, стал протестантом и, страшно сказать, женился. Кальвинизм больше соответствовал нравам вольнолюбивой и своенравной польской шляхты. Но, когда в стране имеется несколько вер, добра не жди. Короли – сперва Стефан Баторий, потом Сигизмунд Третий – решили, что вера должна быть одна, и пусть это будет католицизм.
Иезуиты, которых к тому времени уже прозвали «черной гвардией папы», прибыли в Вильно весьма смиренно. Большинство их было польского происхождения. Но вскоре они завладели лучшим в Вильно Свято-Янским костелом. А потом взялись за дело тихо, но упорно. Они стали создавать коллегии – школы для детей шляхты, где нравы были почти монастырские, а знания давались не хуже, чем в ином университете. Обучение было бесплатным. А поскольку шляхта и сама хотела видеть наследников образованными на европейский лад, то общество Иисуса создало немалую сеть коллегий, куда брали всех – и детишек русской шляхты тоже. Никто открыто не принуждал их к перемене веры – это происходило само собой. Европейская культура оказалась очень хорошей приманкой.
Вскоре польская аристократия почти вся перешла в католицизм и предалась этой вере со всей страстью души. Доходило до странных затей – внучка знаменитого защитника православия, князя Острожского, на свою беду, пославшего детей учиться в католические коллегии и университеты, так яростно веровала, что распорядилась выкопать останки деда и окрестить их по католическому обряду.
– Уж не прячут ли раба Божия в коллегии? – предположил Шумилов. – Обучают его там латинской вере?
– И Черткова тоже обучают? – удивился Ивашка. Он, живя в Москве, кое-что слыхал о Ваське и сильно сомневался, что этот детинушка в состоянии разобрать хоть строку в молитвослове. – Куда-то же Чертков подевался?
– Нужно будет объехать несколько этих басурманских коллегий, – решил Шумилов. – Притворимся, будто мы из самой глуши, лаптем щи хлебаем, а сынов хотим вышколить на польский лад. Может, там кто хоть словом обмолвится, что есть-де у нас такие ученики.
– Тогда это твои сыны должны быть, Арсений Петрович, ты среди нас самый старший. Рано женили, удержу не знал, вот и наплодил с ходу троих, старшему – шестнадцать, – сразу сочинил Петруха. Шумилов поморщился: о том, что у него есть два сына-близнеца, растущие у деда с бабкой, он даже лишний раз вспоминать не хотел, рождение этих детей погубило Алену.
– А сколько в Варшаве этих коллегий? – спросил Ивашка.
– А с чего ты взял, будто наши голубчики именно в Варшаве? Может, они уже в Кракове! – ответил Петруха.
– Придется поладить с каким-нибудь ксендзом, – решил Шумилов. – И просить у него совета, куда лучше отдать сынов.
– Ну, ксендзов тут – как комаров на болоте!
Теперь нужно было приготовить вразумительное вранье.
Ивашка врать умел – всякий, над кем множество начальников, обучается этому искусству легко и даже радостно, а у Ивашки в придачу жизнь складывалась причудливо, врать приходилось много. Ему и четырнадцати не было, когда, не выдержав отцовских строгостей, он сбежал из дома и оказался у бабкиной сестры. Она жила на Неглинке, а там было царство зазорных девок, которые пригрели смышленого и услужливого парнишку. Его способность к языкам обнаружилась случайно – когда он, с четверть часа потолковав с немцем, тайно приехавшим выбрать себе зазнобу, сперва махал руками и чуть ли не блеял по-овечьи, но потом, повторяя наугад немецкие слова, достиг понимания. Потом, лет в шестнадцать, он пошел в услужение к немцу-живописцу. Всякий, кто в услужении, врет не задумываясь. В Посольском приказе тоже по-всякому приходилось выкручиваться. Так что Ивашка был готов нести любую чушь – лишь бы на пользу розыску.
Беда была в том, что говорить с ксендзами следовало самому старшему – Шумилову, а он врать не любил. Да это у него и на лбу было написано – прям и не склонен юлить.
Решили начать с костела Святого Креста, что в Краковском предместье. Костел принадлежал братьям-лазаристам. Они как будто не иезуиты, и у ксендза можно выяснить немало любопытного о католических коллегиях – не только похвалы услышать, но и про всякие неурядицы узнать.
Проводив Шумилова и убедившись, что ксендз пригласил его в свое жилище, Ивашка с Петрухой встали у костела, чтобы потаращиться на проезжающие кареты и проходящих мимо женщин.
Женщины тоже на них поглядывали – да и немудрено, оба были недурны собой, в особенности Петруха. Он уже привык к тому, что его считают красавцем, и стоял гордо, развернув широкие плечи и опираясь на рукоять карабели; еще не всякий пан, из которого польский гонор так и прет, мог бы с ним сравниться.
Варшава, которую шведы в войну разорили основательно, оживала; шляхетство, прятавшее семьи в глуши, возвращалось; купцы везли новые товары. Жизнь налаживалась!
Ивашка с Петрухой перешептывались, обсуждая красивых полячек, входивших в костел и выходивших из костела. Им понравились оживленные личики, белизна и румянец которых были удивительны – как если бы красавицы не пользовались румянами и белилами. Московские понятия о красоте включали в себя румянец свекольного оттенка, порою и наводимый именно свеклой, неестественную белизну и угольно-черные брови, причем уголь для них брали прямо из печки. Такая отчаянная раскраска, да еще многослойная одежда, совершенно скрывающая стан, уравнивали двадцатилетнюю юную купчиху с пятидесятилетней боярыней, тем более что шею было принято тщательно закрывать. Варшавская красота была иной – женщины считали долгом казаться юными и бойкими, а нежные белые шейки и неглубокие вырезы на груди просто притягивали взгляд.
Вдруг подскочила к Петрухе прехорошенькая паненка, в забавной бархатной шапочке на белокурых волосах, синеглазая, в короткой черной пелеринке, которую она придерживала на груди белейшей ручкой, украшенной тремя знатными перстнями, и в зеленой юбке. Ростом она была – как дитя лет двенадцати, но вся повадка – словно у молодой и уверенной в себе женщины, большой насмешницы и проказницы.
– Поздравляю пана! – сказала она Петрухе и, без всякого стыда взяв его за руку, втиснула в ладонь бумажный лоскуток. Потом, подмигнув, убежала, замешалась в толпу горожан.
Ивашка с Петрухой от такой скорости ошалели.
– Глянь, что там! – опомнился Ивашка. И Петруха с изумлением уставился на записку.
– Читай ты, – сказал он. – Я по-письменному еще не разбираю.
– «Если пан и впрямь такой благородный рыцарь, каким выглядит, он не побоится прийти после заката солнца, как будет темнеть, на берег Вислы, туда, где ворота королевского замка», – прочитал Ивашка. – Это что за чертовщина?
– Это меня полакомиться зовут, – сообразил Петруха.
– И что, пойдешь?
– Хм… Ну… сколько ж можно поститься?! – воскликнул Петруха.
– Тихо ты! А если старая кляча?
– Знаешь, братец, я столько дней бабьего мяса не видел, что мне теперь и старая кляча сойдет, – честно признался Петруха.