6 ВНИЗ

И я хотел бы, чтобы я умел верить,

Но как верить в такие бездарные дни —

Нам, потерянным между сердцем и полночью,

Нам, брошенным там, где погасли огни?

О, как нам вернуться домой, когда мы одни;

О, как нам вернуться домой?

БГ

Ненавижу загадки! Терпеть их не могу — все эти заговоры, секреты, исторические расследования, тайны и прочие головоломки. И в детстве их недолюбливал, и сейчас не люблю. Возможно, отчасти поэтому из меня не получилось хорошего врача — необходимость выявить болезнь, поставить диагноз всегда меня раздражала: я ни разу не ошибался, но чувствовал себя потом как выжатый лимон. То же и работа в милиции, пусть даже банальным фотографом. Другое дело — смотреть по телику викторины или передачи про загадки древних цивилизаций: там, даже если не знаешь ответа, тебе предложат десять версий и в итоге объяснят, кто дурак. По этой причине я ненавижу экзамены и зачёты — я, как Черчилль, люблю учиться, но терпеть не могу, когда меня учат. А мучительное осознание, что с тобой происходит что-то непонятное и это тянется и тянется, для меня совершенно невыносимо. Поэтому засыпал я с мыслью: уж скорее бы всё это кончилось. Но что «это» — по-прежнему было не ясно.

Часы на стене оглушительно, как в медный таз, отбили полседьмого, и я проснулся. За окном палило солнце и свистели птицы, с кухни доносился приглушенный звон посуды. Я прислушался к ощущениям. Голод немного утих. Впрочем, утром у меня всегда нет аппетита — организм ещё не проснулся. Я встал; шатаясь, прошёл в ванную, умылся и почистил зубы пальцем. Подумал, что зря не купил зубную щётку, но, с другой стороны, тратить Танукины деньги тоже надо аккуратно: бог знает, как у девчонки с финансами.

Зяба и Танука встали, видимо, давно: когда я оделся и явился на кухню, они там пили чай, ели бутерброды и выглядели бодрыми и свежими. Волосы у девчонки чуть посветлели после душа, но всё равно их анимэшная, кондитерская яркость бросалась в глаза, как аварийный стоп-сигнал. Ладно, вздохнул я, один раз маскировка сработала, а дальше, будем надеяться, под бейсболкой их не заметят. Коридор загромождали два рюкзака — побольше и поменьше, и зелёный мешок, в каких перевозят каркасные байдарки. Красный Танукин рюкзачок, лежащий сверху, больше походил на кошелёк и выглядел игрушечным, ненастоящим.

— Присаживайся. — Андрей кивнул на табуретку и придвинул мне чашку и чайник. — Пей чай, скоро выходить. Немного проспали, но ничего, в пути нагоним.

— Проспали? — Я непонимающе нахмурился и снова глянул на часы. — Так ведь ещё и семи-то нет, куда проспали-то?

— Чем раньше, тем лучше, — философски сказал тот и спросил, скорее для проформы, чем из интереса: — Есть хочешь?

— Не очень.

Тёплый чай падал в желудок, как раскалённое олово, я пил его и морщился, невольно прислушиваясь: после каждого глотка в ушах возникал слабый перезвон, комариный писк на границе слухового порога. Так, бывает, сидишь-сидишь в полнейшей тишине, читаешь книгу, и вдруг, будто в голове включают тумблер: щёлк! — и возникает этот странный звук — смодулированный, «белый», как помехи в телевизоре. И непонятно, откуда он идёт — как ни верти головой, не удаётся обнаружить его источник. И холодок по спине. А он продлится пару минут и стихает. Вот как сейчас.

Хреново мне, с грустью подумал я: колотит всего…

Так, размышляя, я едва сумел запихнуть в себя ломтик бородинского с «омичкой» и половинку яблока, после чего опять ощутил тошноту и от дальнейшей трапезы решил воздержаться. Андрей заправлялся, как десантник перед рейдом, — плотно и основательно. Танука, как плохой цыплёнок, отщипывала сыр, запивала его кофе, большими глотками, и рисовала лягушек на листке бумаги огрызком зелёного карандаша. Лягухи были важные, распученные и все как одна улыбались. Сахару себе в стакан Танука опять положила семь или восемь ложечек. А ведь сладкого не ест… Воистину, странное создание!

К семи ноль-ноль мы покончили с едой, помыли посуду, подхватили вещи и в темпе выкатились на улицу. Рюкзак мой, несмотря на свою величину, оказался довольно лёгким — Андрей ступал заметно тяжелее. Мешок несли с двух сторон, за ручки. Вопросов я не задавал, и так всё ясно — едем к реке. Меня это вполне устраивало: где ж прятаться эти два дня, как не в лесах?

День обещал быть чудесным (погода, во всяком случае). Стёкла очков у меня и у Андрея были совершенно тёмными, а Танука напялила свои, стрекозиные. За каких-то полчаса автобус подбросил нас до моста, мы спустились к реке и принялись собирать байдарку. Здесь, чуть ниже плотины, Яйва была спокойна и неширока. Ещё не кончился паводок, луговина оставалась топкой, проходы к воде истоптали коровы. Лёгкий ветерок рябил зеркальную гладь и гнал по небу облака. Синяя с оранжевым байдарка была старенькой, в заплатах, но ещё надёжной. Вам покажется странным, но это меня успокоило: сразу видно, что чувак не новичок в походах. И собирал её Андрей уверенно и ловко, лишь иногда поправляя очки; моя помощь почти не требовалась. И он всё время говорил — о реке, о погоде, о городе, о своей работе и друзьях. Остановить его было практически невозможно, да я и не пытался.

Танука разулась и бродила по мелководью, что-то высматривая на дне. «Как вода?» — окликнул её Андрей. Танука показала ему большой палец. Вообще, как только мы добрались до реки, Танука сделалась задумчива и молчалива. И раньше не особенно общительная, сейчас она и вовсе замкнулась, ходила, глазела на небо, на воду, подбирала камешки, и только раз попросила меня смазать ей спину, то ли от загара, то ли для него. Растирая желтоватый, пахнущий кокосом крем по острым девичьим плечам и лопаткам, я чувствовал, как она напрягается от моих прикосновений и потом расслабляется. Худенькая, угловатая, в смешном подростковом бикини с рисунком в синюю шотландку, она выглядела сущим ребёнком. К тому же малиновые волосы, купальник и шипованный ошейник — диковатое сочетание… Я поймал себя на мысли, что совершенно не воспринимаю её как женщину. Наверное, это неправильно: в её возрасте девочки стремятся выглядеть старше, и такое отношение может только обидеть. Я вздохнул и решил об этом не думать: пусть всё идёт как идёт.

Вдвоём мы отнесли байдарку к воде и погрузили рюкзаки. «Шампанское бить не будем», — пошутил Зебзеев. Я взял одно весло, Андрей второе, и мы двинулись вниз по течению. Так сказать, двое в лодке, не считая Тануки — её, как единственную зрячую в нашей компании, назначили вперёдсмотрящей. Она залезла на нос, развернула бейсболку козырьком вперёд и принялась высматривать топляки. Здесь было неглубоко, солнечные лучи проникали до дна, и там повсюду виднелись чёрные, прогнившие брёвна в зелёных космах. Ветер был попутным и не сильным. В воздухе носились слепни. Берега, заросшие осокой, таволгой и стрелолистом, обманчиво неспешно проплывали мимо, и только вблизи становилось ясно, как быстро мы движемся.

Итак, вниз — вниз по реке! Налегке, не напрягаясь, в два весла — четыре лопасти, на старенькой байдарке с худенькой девчонкой в качестве носовой фигуры… Ей-богу, в этом что-то было! Я не ходил на байдарках со студенческих времён и уже подзабыл, как пьянит ощущение движения по водной глади, брызги и свежий ветер, пахнущий травой и соснами. Один мой друг любит говорить, что только на воде чувствует себя человеком, и сейчас я готов был с ним согласиться.

— Не рви, тебе и так досталось, — посоветовал Андрей минут через пятнадцать. — И не гони волну: вообще-то, спешить нам некуда, байдарка ходкая, я один справлюсь. Тут главное — стремнину поймать, а там она сама пойдёт. Будет поворот, наляжем, а так-то река спокойная. Ты лучше за «расчёсками» смотри: хлестнёт по глазам, никакие очки не спасут.

— Да я ж не вижу ни фига! — возмутился я.

— Я тоже. Эй, на носу! — позвал Зебзеев. — Танука! Ты предупреди, если что.

Та кивнула. Она трогала воду и задумчиво смотрела то вперёд, то на своё отражение, как любят девчонки. С передней банки мне было видно и «оригинал», и «копию». Вода съедала краски. Серая в тени и ярко-голубая на свету, она отражала неодинаково, но так и этак отражение оставалось бесцветным, чёрно-белым. Странно, подумал я, сколько лет смотрел, а этого не замечал.

Река была пустынной. Даже странно становилось, что здесь, совсем рядом с громадным промышленным центром, сохранились такие нетронутые места. В субботний день я ожидал наплыва отдыхающих, машин, моторных лодок (река-то вполне судоходная), но нам не встретился никто.

— Такая вот у нас речка, — услышал я голос Андрея из-за спины и вздрогнул: он будто мысли мои прочёл. — Ага. Вообще-то, раньше по ней лес сплавляли, ещё лет десять назад, валовым методом — потом его запретили. Да и лес повырубали… А сейчас наросло. Вода прибыла, рыба вернулась, птица завелась. Живём, значит.

— Туристов много, небось? — предположил я.

— Туристов? Нет, туристов мало.

— Почему?

Андрей задумался.

— Ну, если кто пешком, так кругом сплошные заливы, плавни, от деревни до деревни — лес, болота, фиг пройдёшь. А если по воде, то река слишком спокойная, течение слабое. Сам знаешь, как на сплав идут: либо с бабами, толпой, либо экстремалы. Первые грести не любят — им бы только сидеть, красотами любоваться, а вторым пороги подавай, а где тут пороги? И мест для стоянок мало. Не, турья здесь нету. Если и встретишь кого, так всё больше местные: грибники, рыбаки да ребята из соседних деревень. Тоже та ещё братия, конечно, но вообще-то народ простой, оседлый, им резвиться нет резону: знают же, что если что — найдут и наваляют.

Информация эта мне понравилась. Вообще, не люблю эту братию, туристов. Говорят, в России две беды — дураки и дороги. Так вот, фиг: если они объединяются, получаются туристы. Летом даже зверя нечего бояться — летом зверь спокойный, сытый, к человеку ни за что не подойдёт. Так что, самое опасное существо в лесу — человек, особенно пьяный. Потому в походы и ходят кучей (гуртом, как известно, и батьку бить сподручней). Выходит, зря я всю дорогу присматривался к поклаже, боясь обнаружить там своё извечное походное проклятие — гитару. Тоже хорошо, а то при одной мысли, что надо будет петь очередную байду про то, как здорово, что все мы здесь, и всё такое, мне становилось дурно. Странно, что меня это раньше не раздражало. «Пока ты тренькаешь песни у костра — это одно, а глубже нырнёшь — совсем другое» — так или похоже говорил об этом Ситников.

М-да. Похоже, я уже «нырнул».

Интересно, как он, пришёл в себя или нет? Надо будет сходить в больницу, узнать, как дела, когда вернусь.

«Если вернусь», — поправил я себя. А то вдруг я теперь до конца жизни обречён бегать по лесам?

— Топляк! — подала голос Танука. — Мальчишки, там топляк! Гребите влево.

Я схватился за весло. Лёгкое судёнышко, реагирующее на малейшее движение, заставляло слушать своё тело. Слабость уже не чувствовалась, мышцы разогрелись и приятно зудели, кровь быстрее бежала по жилам. Сверху палило солнце, от воды исходила бодрящая прохлада. Я грёб и ощущал, как исчезает давящая тяжесть в груди, будто открылись засорившиеся клапаны и из души уходит всё наносное, пустое и никчёмное.

Лишь только мы покинули Пермь, напряжение стало спадать, но город отпустил меня не сразу, держал до последнего. И только здесь, среди воды, деревьев, трав и вековых камней, он оказался бессилен. Ещё болела голова, но даже эта боль была приятна; как хорошая усталость, она усиливала ощущение жизни, не позволяла отвлекаться и размениваться на мелочи. Я впервые за много лет чувствовал, что живу. От запахов воды, трав и сосновой смолы накатывало ощущение детства. Когда-то давно, ещё на втором курсе, я сжёг носоглотку формалином, сенная лихорадка довершила дело, и с тех пор я забыл, как пахнет мир. И только сейчас начал понимать, как это, оказывается, важно. (Помимо прочего, все мои девчонки обижались, если я не замечал их новые духи и всё такое, а я их попросту не чувствовал.) Вряд ли обоняние за десять лет восстановилось полностью, но что-то определённо начало пробиваться. Я смотрел на небо, нереально синее, и опять с удивлением думал, что только в детстве видел его таким ярким и прекрасным. Впрочем, это не красивый образ, тому есть вполне реальное объяснение: синюю часть спектра человеческий глаз воспринимает хуже всего, а хрусталик — единственный орган, который начинает стареть ещё в утробе матери.

Иногда я всё-таки жалею, что я врач: нельзя всё время раскладывать по полочкам весь мир вообще и человека в частности — не остаётся места для чуда, восхищения.

А может быть, и для любви.

Надо было идти на юрфак.

Мы гребли часов пять или шесть, останавливаясь, только чтоб перекусить и сбегать, как говорится, «девочки — направо, мальчики — налево», миновали две деревни и после очередного крутого поворота остановились на правом берегу, где в Яйву, разливаясь топким озерцом, впадал безымянный ручей — идеальная стоянка для байдарки. Рядом обнаружились кострище у поваленного дерева и утоптанная площадка для палатки. Ковёр травы и мха под ногами был плотен и разнообразен, хотя я распознал только плаун, бруснику и щитовник. Когда-то очень давно сюда вела дорога, теперь от неё остались только две заросшие подлеском колеи. В десяти шагах от берега, под сенью старых сосен темнел большой обломок серой скалы. Было тихо и прохладно — так тихо, что хотелось закрыть глаза, чтоб лучше слышать эту тишину, и так прохладно, что мне после долгой и утомительной нагрузки хотелось лечь и больше не вставать. Но надо было обустраиваться — разгружать байдарку, искать дрова, разводить костёр. На мою долю выпал поиск дров. Я провозился с полчаса, выламывая сушняк и собирая лапник, а когда вышел к лагерю, на полянке уже плясал огонёк, байдарка сушилась кверху днищем, а Андрей распаковал рюкзаки. Девчонки не было.

— Танука где? — спросил я, сваливая деревяшки у костра и отряхивая ладони.

Зебзеев неопределённо пожал плечами:

— Ходит где-то.

— Надолго мы тут?

— Если не понравится, дальше поплывём, — сказал он. — А если получится, останемся на ночь.

Интонации, с которыми он это произнёс, были странные, и я подумал, что смысл фразы ускользнул от меня. Впрочем, думать было лень.

Ладони мои были липкие, в смоле. Я одолжил у Андрея мыло, спустился к реке и стал плескаться. Июнь близился к концу, вода нагрелась. Я подумал, не искупаться ли целиком, и решил подождать — устал я, да и плавки не сообразил купить. Я вымыл руки, шею, сполоснул лицо и некоторое время сидел без движения, слушая, как плещется о песок мелкая волна, и наблюдая, как вьётся над прибрежными зарослями мошкара. Кроссовки мои погрузились в ил и стали промокать. Медленно, хрустя суставами, я развязал шнурки, стянул одну, другую, ступил босыми ногами на берег — и тут услышал голоса.

Известно, по воде звук расходится дальше и быстрее, чем по воздуху. Я наклонился к воде — голоса стали яснее. Пели песню. Мотив был знакомый, но, видимо, поющие были далеко, слов я не разобрал, а вскоре и песня кончилась.

Та-ак, подумал я. Выходит, без непрошеных гостей нам всё-таки не обойтись! Ошибся, значит, проводник-то наш. По логике, рыбак орать не станет, стало быть, турьё плывёт. Ну что ты будешь делать, а? И тут от них спасенья нет! Я подумал, не сказать ли Андрею, но решил не поднимать тревоги раньше времени, вновь наклонился освежить лицо и услышал, как плывущие опять затянули своё. Голоса в этот раз звучали ближе и разборчивей. Я стряхнул с ладоней капли и прислушался.

На чём ты медитируешь, подруга светлых дней?

Какую мантру дашь душе измученной моей?

Горят кресты горячие на куполах церквей,

И с ними мы в согласии, внедряя в жизнь У Вэй!

Я не поверил своим ушам: БГ! Эти люди пели Гребенщикова, «Русскую Нирвану»!

Между тем песня приближалась. Её было слышно уже вполне ясно, для этого даже не нужно наклоняться к воде.

Сай Рам — отец наш батюшка; Кармапа — свет души;

Ой, ламы линии Кагью — до чего ж вы хороши!

Я сяду в лотос поутру посереди Кремля,

И вздрогнет просветлённая сырая мать-земля!

Пели вроде парни — двое или трое, нестройно, но с большим воодушевлением. Настроение моё резко улучшилось. Вам покажется странным, но почему-то я по жизни убеждён, что гопота, вообще плохие люди, просто так, ради удовольствия, Гребенщикова петь не станут и вообще вряд ли знают, кто такой Кармапа и что такое «Линия Кагью».

А плывущие продолжали наяривать в три глотки:

На что мне жемчуг с золотом? На что мне art nouveau?

Мне, кроме просветления, не нужно ничего.

Мандола с махамудрою мне светит свысока —

Ой, Волга, Волга-матушка, буддийская река!

С последними словами из-за поворота выше по течению вынырнула маленькая надувная лодка — браконьерский зелёный «Нырок» с автомобильной камерой на буксире. Камера, судя по размерам, была от трактора «Кировец». Лодочка сидела глубоко и шла неторопливо. В ней было двое — один работал вёслами, другой восседал на корме и обозревал окрестности в большой бинокль. Из углубления камеры тоже торчали чьи-то пятки и косматая голова. Я прищурился, даже слазил в карман за очками, но лодка была ещё слишком далеко. Впрочем, каким-то шестым чувством я и так знал, что это там за три мудреца в одном тазу.

По Яйве плыли ГосНИОРХовцы.

Так оно и оказалось. Вскоре лодчонка приблизилась, сидевший на корме опустил бинокль, и стало видно вьющиеся светлые волосы — то был Валерка. На вёслах сидел писатель в камуфляжной куртке с засученными рукавами — я узнал его даже со спины по вихрастому затылку, а торчащие из камеры конечности и голова наверняка принадлежали Кэпу — в одной руке он сжимал бутылку, в другой бутерброд.

— Эй, на барже! — прокричал я. — Далеко собрались?

Севрюк (блин, как его имя-то?) обернулся, разглядел среди прибрежных зарослей меня, засуетился и налёг на вёсла, разворачивая лодку. Валера навёл на меня бинокль, расплылся в улыбке и помахал мне рукой.

— Жан, ты? — прокричал Севрюк, подгребая ближе. — Какими судьбами? У тебя тут можно причалить?

— Отчего нет? — Я сделал радушный жест. — Причаливай.

— Ты один? Или Танука тоже с тобой?

— Со мной, со мной. Вы что тут делаете?

— Как что? Работаем. У нас экспедиция, контрольный облов, я потом расскажу. Э… где здесь… Ха, да тут ручей! Славно. Серёга, Валера! Приготовьтесь: высаживаемся!

Он сделал ещё несколько гребков, и резиновый нос лодки мягко въехал в берег. За ней последовала камера. Биологи попрыгали в воду и быстро-быстро стали выгружать поклажу. Кэп извлёк из камеры что-то сетчатое, на двух палках («Гамак!» — решил я, но это оказался мальковый невод), прошёлся вдоль узкой песчаной полосы, измеряя глубину, и довольно встопорщил бороду. Крупный, высокий, в огромных семейных трусах с утятами, с волосами и бородой, Кэп сейчас походил не на Карла Маркса, а скорее на Порфирия Иванова.

— Бухта удобная… — как бы про себя заключил он, напомнив мне мультяшного Билли Бонса. — Пожалуй, мы пройдёмся пару раз. — Он обернулся к Севрюку: — Тебе подходит?

— Да, вполне, — не оборачиваясь отозвался тот. Он как раз проверял какие-то сачки и расставлял рядками на песке белые пластмассовые баночки для проб. — Сами справитесь?

Кэп фыркнул: «Есессно!» — и начал разматывать невод, а Севрюк наконец выкроил минутку, чтобы подойти. Мы пожали руки.

— Привет бойцам невидимого фронта, — поздоровался я.

— Здорово, Жан. Неважно выглядишь.

— Ты тоже не цветёшь… Я слышал, грабанули вас?

— Да, был налёт. — Севрюк поморщился и непроизвольно потрогал синяк под глазом. — Правда, дурацкий какой-то: всех уже переловили. Но кража кражей, а работы никто не отменял. Да… А ты заинтриговал меня! — вдруг признался он.

— Чем?

— Да гитаристами этими. Я много думал. Кое-какие мысли в голову пришли. Хорошо, что я тебя встретил. Хотелось кое-что обсудить, а телефона ты не дал.

Кусты за моей спиной раздвинулись. Оттуда вышла Танука с котелком, помахала Севрюку, кивнула остальным, зачерпнула воды и ушла. За нею, привлечённый суетой и шумом, показался Андрей.

— Кто там, Жан? Хм… Привет, — поздоровался он. — Вы откуда будете, ребята?

— Они из института, — поспешил представить я. — Изучают реку.

— А, — понимающе кивнул тот. — Постой-ка, постой… — Он прищурился. — Вадим?

Я закряхтел. Однако, и эти двое знакомы! Ну, дела… Попутно возникло желание треснуть себя по лбу: ведь верно — Севрюка звать Вадим. Ох уж эти украинские фамилии — начисто перебивают имя.

— Андрей! — Писатель удивлённо вскинул руку. — И ты здесь? Что это вы удумали?

— Да вот, сплавляемся. Решили отдохнуть. А вы надолго? Ночевать тут будете?

Севрюк покачал головой:

— Нет, это вряд ли. Разве что посидим с вами до вечера, а то до послезавтра нам ещё три точки надо обловить… О, у вас байдарка! Слушай, можно взять? Ребята сплавают на отмель, пока я сети ставлю. Так быстрей управимся. Можно?

— Ладно, берите.

— Вот спасибо! Кэп, Валера! Слышали? Хватайте байду и дуйте вниз, за Косые, на дальнюю отмель. Найдёте? Вот и отлично. Вперёд!

— Есть! — отрапортовал Кэп таким тоном, словно хотел добавить: «пить» и «спать», после чего они прыгнули в байдарку и стремительно отчалили. Вообще, работали они быстро, слаженно, без суеты, напомнив мне метеорологов из фильма «Смерч» — был в них тот психованный кураж, свойственный увлечённым научным работникам. Думаю, случись сейчас мороз и снег, они бы всё равно полезли в воду.

Зебзеев посмотрел на солнце.

— Поужинаете с нами? — спросил он.

— Погоди пару часиков — поймаем судачка, ушицы сварим.

— Не надо ухи: Танука рыбы не ест.

— Ох ты ж, верно, я забыл. Ладно, готовьте. И посмотри там, в синем рюкзаке, если какие продукты пригодятся, бросай в котёл. Только водку не трогай. — Он повернулся ко мне. — Жан, поможешь мне?

— Да я сетей не ставил никогда, — признался я.

— Это не беда, с сетями я управлюсь, ты только греби, — успокоил меня Севрюк и многозначительно добавил: — Заодно и поговорим.

Вдвоём мы быстро освободили надувашку от остатков груза, на дне остались только три кучки сложенных капроновых сеток и камни для грузил. Я сел на вёсла, писатель примостился на корме, и мы отчалили. «Куда грести?» — спросил я. Севрюк неопределённо махнул рукой куда-то обратно, против течения и принялся высматривать подходящее место.

Мы неторопливо двигались вдоль берега. Синие пластиковые лопасти вёсел бликовали в лучах заходящего солнца.

— О чём ты хотел поговорить? — спросил я. — Только учти, тут со мной произошли кое-какие события, я тоже о многом успел передумать.

— События, говоришь? — Севрюк с интересом посмотрел на меня. — Какие события? Рассказать можешь?

— Ну…

— Не темни, давай выкладывай. Я тебе не враг.

Я вздохнул и стал рассказывать, начиная с того момента, как пропал Игнат и я впервые встретился с Танукой, и заканчивая тем, как я буквально провалился сквозь землю, а затем удрал из города на автобусе. Я говорил и говорил, опуская незначительные детали, а Севрюк то мрачнел, то усмехался и кивал каким-то своим мыслям.

— Только ты учти, — сказал я напоследок, — я сам не могу разобраться, что тут настоящее, реальное, что — плод моего воображения, а что — кислотный трип. И вообще, наверное, я зря с тобой разоткровенничался — если ты тут ни при чём, помочь ничем не сможешь. Ну а если ты с ними заодно… Тогда вообще все разговоры ни к чему.

Севрюк молчал, по-прежнему не глядя на меня.

— Да, — сказал он наконец. — Я-то думал с тобой о музыке поболтать, а теперь, мне кажется, говорить надо совсем о другом… Ну-ка, греби вон к тому дереву, — неожиданно сказал он. — Кормой подходи, кормой.

Я оглянулся. Писатель указывал на торчащие неподалёку три затопленные ивы. Оказалось, они и раньше привлекали рыбаков, даже, скорее, браконьеров — меж стволов намоталась забитая мусором капроновая сеть. Была она старая, изодранная и висела уже над водой — вероятно, её снесло течением в половодье. Я подогнал лодку, и писатель, чертыхаясь, долго кромсал эту сеть, бросая куски на днище лодки. Нож у него был узкий, с очень острым концом, я всё время боялся, что он сорвётся и пропорет лодку, но Севрюк был осторожен.

— Проклятые китайцы, наделали всякой дряни, — ругался он. — Раньше как было? Сеть же денег стоила. Уж если потерялась и надзора нет, то браконьер её обязательно отыщет. А теперь? Китайская сетка, двадцатипятиметровка, стоит сто рублей, рыбу из неё фиг выпутаешь — ячея рвётся. Получается, сетка одноразовая, снесёт — дешевле новую купить. Вот и сносит. А потом всё лето рыба в ней запутывается и дохнет. За рейд штук пятнадцать таких брошенных сеток снимаем. Сволочи, ах, сволочи… Во всей Европе ловля этими сетями запрещена, и только у нас на всё плевать хотели… Блин, надо же, как намоталась — даже нож не берёт… Уф… Всё! Давай нашу ставить.

Мы закрепили один конец сети на дереве, и я медленно повёл лодку вдоль берега вниз по течению. Стало не до разговоров: всё время приходилось работать вёслами то туда, то обратно. В полном молчании Севрюк поставил одну сеть, вторую, привязал и опустил на дно булыжники, после чего сел на вёсла вместо меня и стал грести к другому берегу. Я перебрался на корму.

— Одно могу сказать тебе точно, — начал он, делая небольшие паузы между гребками. — Танука не подсыпала тебе никакой дряни — ни грибов, ни травки, ничего такого.

— Почему ты так в этом уверен? У Игната я нашёл пакет с травой.

— А ты не задумывался, как это странно: парень травкой балуется, а едет с друзьями за город — и не берёт с собой травы, чтоб раскумариться? А? У нас, между прочим, здесь не Азия, и конопля на каждом углу не растёт. Нет, Жан, я думаю, как раз Танука его и отвадила: она ж это терпеть не может. А и захотела б ширануться, всё равно бы не смогла — у неё же куча аллергий! Она у меня после сыра с грибами два дня кашляла… Нет, я Тануку не один год знаю: она никогда не пойдёт на такое.

— Тогда откуда это всё — видения, гитара… предчувствия… Откуда?

— Всякое бывает. Ты когда-нибудь сеанс гипноза видел? У людей обнаруживаются странные способности. Они рисуют, говорят на незнакомых языках, начинают играть на музыкальных инструментах… Ты же много раз слышал Игната.

— Да, но меня ж никто не гипнотизировал!

Севрюк усмехнулся:

— Я бы на твоём месте не говорил об этом так уверенно. Видишь ли, Танука… она странная. Блин, как бы объяснить… В общем, в её присутствии у людей обостряются их свойства… нет, не то, не свойства — личные качества. Да. Скрытые и явные способности. Ты понимаешь меня?

— Да ну, какая ерунда! — Я не знал, смеяться мне или плакать. — Такого не бывает.

— А пропадающих наколок тоже не бывает? — парировал Севрюк. — Вот ты давеча рассказывал, как у гопника на вокзале сердце прихватило. Десять против одного, у парня предрасположенность к инфаркту. А до этого, небось, скакал, не жаловался… козёл. В армии служил. А Танука рядом постояла, он бряк с копыт! Парни ж сами говорили, что раньше за ним такого не водилось.

— Да как такое может быть?

— Не знаю, — грустно сказал писатель, — даже не догадываюсь. Но факт есть факт. Ты пробыл с ней сколько-то времени и начал видеть странные вещи, играть на гитаре как бог, ходить сквозь стены… Кстати, насчёт стен. Там, в участке, ты вполне мог потерять сознание. Задохнуться в дыму. Допустим, тебя вынесли на улицу, оставили без присмотра. А ты пришёл в себя, на автомате спустился в подвал… Всё остальное тебе привиделось. Впрочем, может, и нет. Вдруг у тебя талант ходить сквозь стены!

— Издеваешься? Да… — Я задумался. — Мне б такие способности, как у неё! Это ж любого человека можно гением сделать!

Писатель вздохнул и задумчиво проводил взглядом проплывающие мимо листья кувшинок.

— Эх, слышала б тебя сейчас Танука. Для неё это не дар, а проклятие.

— С чего бы это?

— Да с того, что есть побочный эффект! У всех, кто с ней общается, потом случаются несчастья. Неприятности. У одних — так, ерунда, у других посерьёзнее. Люди разные. Кто-то в душе — художник, поэт, музыкант. А у другого за душой и нету ни фига, кроме скрытой агрессии и наследственной предрасположенности к инфаркту…

— Ну и ну… — Я не на шутку озадачился. Раз такое дело, не случилось ли чего и с нашим тишайшим Толиком после той встречи у библиотеки? Надо будет позвонить ему, когда вернусь. — Так это что ж получается? Кто она тогда? Демон?

— Демон? — Севрюк усмехнулся. — Ну, это ты загнул! Нет. Я думаю, в мире искусства для таких существ есть другое… э-э-э… определение.

— Какое?

— Муза, — произнёс писатель. Я поперхнулся собственными словами и ошарашенно умолк. — А насчёт остального ты лучше у Зябы спроси — он тебе объяснит.

— Почему? Потому что он шаман?

— Нет, просто он знал её первого парня, того, который погиб.

— У неё парень погиб?!

— А, так она тебе ничего не рассказывала? Нет? Ну так и я не буду.

— Нет уж! Начал, так договаривай, — потребовал я.

— Да я и сам толком не знаю. Знаю только, что он был поэт. Талантливый малый. Вообще, гнусная была история. У него родители прямо бесились оттого, что у них сын «тунеядец». Убить его готовы были, угрожали, заявления писали на него…

— Какие заявления? — растерялся я.

Писатель грустно рассмеялся и упустил весло. Меня обдало брызгами.

— Ой, извини… Что ты хочешь от поколения, которое засудило Бродского? Они из деревни были, отец — механизатор, мать — доярка, так что, сам понимаешь, это был полный совок. Люди крутые, по-старинному твердолобые. Прокляли любимого сына, когда узнали, с кем он. Ханжи, лицемеры — законченный продукт совкового воспитания. Они на него столько дерьма вылили… А, что тут говорить…

— И как он погиб?

— Попал под товарняк. Никто не знает, случайно или он сам под поезд кинулся. Его два месяца искали, почти всё лето, а тело в морге лежало неопознанное… Ты только Тануке не говори, что я тебе рассказал. А то она с тех пор не общается ни с кем. Я так удивился, когда она тебя к нам привела. Есть у неё пара-тройка друзей, подружки, но это так, не всерьёз. Обычно она снимает квартиры подальше от родителей и живёт одна. Нигде подолгу не задерживается. Рисует, стихи пишет. А если надо куда-нибудь выйти — глушит себя валерьянкой, лошадиными дозами, как Громозека. Она думает, так от неё меньше вреда.

Мне вспомнился запах валерьяновых капель, густой, удушливый, пропитавший всю Танукину квартиру. Меня передёрнуло.

— А как фамилия его была?

— Ты не знаешь. Давно это было.

— Когда?

— Да уж лет пять или шесть… Тогда много народу перемёрло. Дурацкое было время. Миллениум!

Тут наш разговор невольно прервался — мы как раз нашли второе подходящее место с большим топляком, к которому и привязали очередную сетку. Та, правда, спуталась, мы провозились дольше, чем в первый раз. А как поплыли дальше, я решил задать ещё один вопрос, который тоже давно вертелся у меня на языке.

— Она поэтому такие стихи пишет?

— А, так ты читал её стихи! Ну, в общем, да. Наверное, поэтому.

— А при взгляде на неё не скажешь.

— Н-ну… — неопределенно протянул Севрюк, щурясь на вечернее солнце. — Все психологи признают, что для современной жизни характерен эмоциональный дефицит. Люди недополучают эмоций. Отсюда все эти сериалы и боевики, отсюда увлечение экстримом, как в жизни, так и в любви. Необходимость переживания, но в безопасной форме. И потом, это ведь образ, в некоторой степени! Не надо принимать метафору за реальность. Актёр, когда играет роль, тоже входит в образ. Это её маска, за которой она прячется и от имени которой говорит. Как Урсус у Виктора Гюго говорил от имени медведя. Каждый вырабатывает свой образ, нет ни одного человека, который был бы идеально сам собой. Все отыгрывают роли. «Весь мир — театр, и мы в нём актёры»… Ты писал когда-нибудь? Вдохновение — загадочная штука. «Канал связи» у художника обычно перекрыт, это своего рода полупроводник, его только временами «пробивает». Приходит вдохновение — художник творит. А что Тануке делать, коль она и есть этот канал? Искать таланта нераскрывшегося, гения? Так он завтра, не приведи бог, отравится или под машину угодит! А скроешься, наденешь маску — понесёт вразнос: она же сама себе боль причиняет.

— Ну, это уж совсем нехорошо получается. Это шизофренией попахивает.

— Ты, брат, поосторожнее с эпитетами, — проворчал Севрюк. — А то признать человека сумасшедшим легко, а вот доказать обратное… Ты вот сам понять не можешь: на концерте ты играл или не ты, а на девку бочку катишь! Если рассуждать по-твоему, то всякий чел немного шизофреник. Вот и у бывшего Танукиного парня так же родители рассуждали — если им непонятно, значит, человек плохой, даже если он родной сын. И никаких тебе полутонов — либо чёрное, либо белое. Баб домой водит — бабник, баб домой не водит — гомосек… Хотя не виноваты они, если вдуматься, это общество у нас больное на всю голову. С этим ты, надеюсь, спорить не будешь?

— Нет.

— Вот и выходит — что пользы проводу от тока? Если ты постоянно на нервах, быстро дойдёшь до крайностей. Пишешь о любви — напишешь и о боли. Захочешь привязанности — получишь ошейник и цепи. Задумайся о боге — и познаешь дьявола… А она во всём стремится донырнуть до дна.

— Почему?

Писатель перевёл взгляд на воду, потом на меня.

— Кто знает, — сказал он, глядя мне в глаза. — Может, потому, что подняться на поверхность можно, только оттолкнувшись от дна.

— Странная она всё-таки. Зачем ей всё это — ошейник, волосы… стихи эти… а?

Севрюк пожал плечами.

— Кому странная, а кому оригинальная. Странности рано или поздно становятся нормой. Культурные рамки подвижны, вчерашние отклонения — это сегодняшние стандарты. Для тебя это блажь, а для неё самый серьёзный вопрос. Культурные «табу» рушатся с каждым днём. Раньше многое было не так. Девчонки носят серьги, красят губы, пудрятся, рисуют тени под глазами… Ерунда как будто. А если покопаться и выяснить, откуда что идёт? В древние времена губы красили, когда девочка становилась девушкой — цвет крови, понимаешь? То же и ногти. А уши прокалывали после замужества — это тоже был своего рода знак инициации. Тени под глазами — знак бессонной ночи; был такой своеобразный символ куртизанки, падшей женщины. Чахотка в девятнадцатом была болезнью высшего света, в итоге в моду вошла «аристократическая бледность». Весь имидж готиков — белила, чёрная помада, тени под глаза — всё взято из «вампирского» кинематографа двадцатых — Бэла Лугоши, «Вампир Дракула», «Кабинет доктора Калигари»… Суммируй, так сказать, полученные сведения в кратком обобщении. Всё со временем потеряло один смысл и приобрело другой. Так что никогда не спеши осуждать: жизнь меняется слишком быстро. За каких-нибудь десять лет столько всего появилось, даже я чувствую себя ископаемым, а мне всего тридцать пять! Столько слов поменяли значение, я уже боюсь книги писать: вдруг что не так. Ну кто бы мог подумать, что слова «голубой», «член», «трахать», «опускать» станут нецензурными? Хотя чего я трясусь… Матюги в газетах печатают, порнуха по Интернету гигабайтами, свободно, обнажёнка в кино и на сцене. Политики кидаются из крайности в крайность, то либеральничают, то мракобесят… Ошейник его, видите ли, раздражает… Давно ли тебя самого били на улице за длинные волосы?

— Меня не били за длинные волосы. Я вообще не носил длинных волос.

— Ну, не за это били, так за что-нибудь ещё.

— Да при чём тут это! — Я поморщился. — Я о другом. Есть же какие-то традиции, обычаи… правила приличия…

— «Традиции, обычаи, правила приличия», — передразнил меня Севрюк. — Поэт ты наш доморощенный… Традиция традиции рознь. Если их не ломать, не реформировать, общество загнивает. Ислам запрещает изображать людей, но на паспорт мусульмане фотографируются! Десять лет назад телевизор и компьютер православное духовенство однозначно отнесло к исчадию, а сегодня в каждом монастыре стоит персоналка. А обыватель — опора стабильного общества, потому его и возмущает, бесит всё непонятное: молодёжные движения, авангардное искусство, сексуальные предпочтения, мода, музыка, технические новинки… Вот и пойми, такие люди, как Танука, — это подрывание основ или движение вперёд? Кстати, ты слышал, наша пермская мэрия постановила взымать повышенный налог с артистов типа Земфиры или «Ночных снайперов» — они, видите ли, пропагандируют нетрадиционный секс и развращают молодёжь! И это при том, что кругом звучит блатной «шансон» и тюремную «романтику» не пропагандирует. Да… Это было бы смешно, когда бы не было так страшно.

Он умолк. Некоторое время слышался только шелест листьев и плеск вёсел. Пока мы говорили, лодка дважды пересекла реку и опять вырулила на стрежень.

— Что-то мы какими-то зигзагами движемся, — посетовал я и сам задумался, относится сказанное к плаванию или к разговору.

— Кальмары прямо не плывут… — отшутился писатель. — О, смотри, — вдруг сказал он. — Цапля!

Я посмотрел, куда он указывал, и действительно увидел в кустах большую серую цаплю. Она стояла там, провожая нас подозрительным взглядом, потом поднялась в воздух, сделала пару кругов и приземлилась впереди по курсу, откуда опять принялась наблюдать.

— Цапли снова появились, — раздумчиво сказал Севрюк. — Долго их не было… Знаешь, а я ещё помню времена, когда рыбхозы специально выделяли особые деньги на закупку патронов, чтоб цапель стрелять, и бензина, чтобы гнёзда жечь.

— Зачем? — опешил я.

— Да какой-то дебил подсчитал и решил, что цапли вредят рыбному хозяйству, истребляют молодь рыб и всё такое.

— И ты выжигал?!

— Нет, — глухо ответил Севрюк, — я не выжигал. Но когда другие выжигали, я молчал. Молодой был, не хотел переть против «общественного мнения». До сих пор простить себе не могу. Вижу их — и попросить прощенья хочется.

Возникла пауза. Я неловко откашлялся. У меня опять кружилась голова.

— Слушай, а зачем вы здесь? Что исследуете?

— Да видишь ли, один завод задумал сбрасывать отходы в Яйву. Типа они у них такие безобидные, а река такая большая, что вреда не будет. Суки, ах, суки, слов нет! Здесь же сотни заливов, рыбьи «ясли» — самые крупные нерестилища в бассейне Камы!

Я хмыкнул:

— Они что, чокнутые? Кто ж им разрешит!

— Нет, почему? Десять лет назад это вполне бы прокатило — такая неразбериха была, что ты… А сейчас и правда не вышло. Экологи поставили вопрос, администрация заказала исследования. В итоге сбрасывать решили в Лёнву — это здесь, недалеко. Я был там. Мёртвая река, вода солёная, фенолом пахнет. Вся рыба кверху брюхом. А Яйву отстояли. Сейчас контрольные исследования, мониторинг. — Он посмотрел на воду, на берег, хмыкнул, перевёл взгляд на меня и невесело улыбнулся. — Так что путешествуйте, наслаждайтесь, пока можно. Скоро этого не будет.

— Почему? — растерялся я.

— А частная собственность будет! — не переставая грести, ехидно пояснил Севрюк. — Места здесь чистые, хорошие, от города недалеко. Понтовые места. Так что, если тут не сделают заказник, скоро всё это, — он указал на берега, — скупят какие-нибудь абрамовичи. И уж тогда ты тут не покупаешься, где хочешь не причалишь и вообще на лодке не поплаваешь — хрен тебя пустят сюда с твоей дурацкой лодкой. Будешь плавать по солёной Лёнве и дышать через тряпочку. Оно, может быть, и правильно, если говорить о туристах, но всё равно как-то нехорошо. А что делать? Что делать? Эх…

Я с минуту смотрел на реку. У меня не укладывалось в голове, что всей этой красоты сейчас могло и не быть. Ещё меньше укладывались там писательские соображения насчёт грядущего торжества капитализма. Слишком много в них было иронии, слишком много горечи. Всё-таки наше поколение сильно ушиблено «переходным периодом». Прежние ценности в нас сумели порушить, но имплантировать новые не смогли. Наши убеждения, эстетика и этика, мораль и принципы — странная мозаика из кусков, противоречащих друг другу. Всё, что мы пытались строить в эти страшные пятнадцать лет, у нас отняли или разрушили. Все, кто не поступился совестью, сегодня в нищете или в земле. Воинствующая религия оказалась так же плоха, как воинствующий марксизм и атеизм. Мы приучили себя никому не верить, но от этого не стало легче. Мы не потерянное, мы — «растерянное» поколение. Мы разучились быть отличниками, но так и не стали неформалами — и то и это было для нас одинаково противным. Но середина эта оказалась отнюдь не золотая. И на наших спинах в дни сегодняшние с триумфом въехали совсем другие персонажи, и это наша вина, что мы их вовремя не разглядели. И сейчас, глядя на сидящего напротив Севрюка, я понимал, что он такой же, как я, и так же мало верит в справедливость и порядочность власть предержащих, политических кликуш и частного капитала. Но и альтернативы я не видел. Да и какая может быть альтернатива? Или нам тоже глотки драть за жирные куски? А что дальше? Реки крови, новый передел? Пытались уже, знаем — не поможет. Прав Оруэлл — в обществе лишь два элемента существуют вне закона: власть и криминал. Во время революции они меняются местами, и только. Всё прочее остаётся прежним, середина не выигрывает ничего. Нас упорно загоняют в угол — ценами, отсутствием жилья, нищенской зарплатой, дикими налогами, дурацкими законами, ментовским беспределом, изуверской медициной, подставными террористами, войной, тупыми телепередачами, в конце концов — элементарно — палёной водкой… Мы ничего не можем исправить и не сможем исправить. Даже если захотим — сделаем так же, может, чуть лучше или чуть хуже, но в итоге ничего не изменится. В юности каждый мечтает изменить мир, но чтобы изменить мир, надо прежде изменить себя. А этого никто не хочет потому, что в понимании многих изменить себя значит — изменить себе. И в итоге пружина сжимается, а мы всё терпим, терпим… Как-то живём. По закону получается, что если человек имеет собственность под землёй и хочет до неё добраться, мы обязаны дать ему возможность смести к чёртовой матери всё, что находится над его собственностью. Защитить от этого может только государство. Но что делать, если тот человек и есть государство? И тогда какая разница для простого человека, кто отнимет у него вот эту реку, этот дом, эту жизнь — заводское начальство или бандиты? Никакой.

— Наверное, это хорошо, что мы опять встретились, — признал я. — Надо было с кем-то поговорить, разгрузить голову. А то я совсем запутался.

— А случайных встреч не бывает.

— Не понял… — Я снял очки и вгляделся Севрюку в яйцо. — Ты хочешь сказать, что вы с Танукой всё это… подстроили?

— Боже упаси! — рассмеялся тот. — Ни в коем разе. Просто я говорю, что в этом мире ничего не происходит просто так. Вот я сейчас расскажу тебе один случай, очень давний. Был я влюблён в одну девчонку. А тогда я увлекался фотографией. Это сейчас ты этим никого не удивишь — у каждого второго цифровик в мобиле, но у меня тогда была плёночная камера, нормальная зеркалка. И однажды я сфотографировал свою девушку с подружкой — поймал их возле института. Нащёлкал кадров десять. Ну, моей-то отдать — не проблема. Но подружке ж тоже надо! А я ни адреса, ни телефона не знал, а спросить боялся: вдруг приревнует. Эх, молодость… — мечтательно произнёс он и улыбнулся своим мыслям. — Да… Так вот, однажды был дождь. Я пошёл за хлебом. Фотки лежали на столе. Я, сам не знаю зачем, сунул их в сумку. Пока я ходил, дождь сильней пошёл. Ну что мне было делать? Не топать же пешком! Я и двинул на остановку — какая-никакая, а всё-таки крыша. Подошёл троллейбус — я в него не сел, уже сейчас не вспомню почему. Полный был, наверное. Дождался второго, лезу в него и сразу — представляешь?! — сталкиваюсь с той самой девицей! Она: «Ой, Вадим, привет! А я у Ленки фотки видела, тоже хочу! Сделаешь?» А я глазами хлоп-хлоп, лезу в сумку, достаю фотографии: «Держи». Вот с тех пор я убедился, что ничего в этом мире не происходит без влияния Будды.

— Почему Будды?

— А, не важно. К слову пришлось. Просто пойми, что всё в мире взаимосвязано. И если тебе почему-то хочется взять с собой вчерашние фотки — не думай, а возьми. Даже если идёшь за хлебом.

— А вдруг ты врёшь и всё сейчас придумал?

— А если и ты про наколку придумал? — парировал писатель, и я заткнулся.

Мы помолчали.

— Это была Танука? — спросил я.

— А? — встрепенулся писатель. — Нет, не Танука. А почему ты спрашиваешь?

— Она тоже предвидит события. Не предсказывает будущее, но всегда оказывается в нужный момент в нужном месте. Помнишь ту рыбу? Как она узнала, что автобус будут проверять? И что я так сыграю на концерте — а она заранее знала, что я сыграю! И где я из-под земли вылезу, она тоже знала. Откуда?

Севрюк нахмурился.

— Вот с предсказаниями сложно, — признал он. — Тут я не могу сказать, как она это делает. Но как-то делает! А вот то, что рок — в какой-то степени шаманство, она права. Психология артиста слабо изучена. Все художники немного контактёры, что ж удивляться, если у самых лучших это получается настолько точно? Артист выходит на сцену из-за того, что ему чего-то не хватает, у него в душе есть пустота, которую он пытается заполнить. Из-за этого дисбаланса у творческих людей развивается нечто вроде дара предвидения, своего рода третий глаз. Многие музыканты предсказали свою гибель. Витька Цой пел: «Следи за собой, будь осторожен». Прикалывался, наверное, а видишь, как вышло. Когда Джона Леннона спросили, как, по его мнению, ему суждено умереть, он сказал: «Скорее всего, меня прихлопнет какой-нибудь маньяк». Джимми Пейдж на вопрос о будущем группы ответил: «Мы будем вместе, пока один из нас не протянет ноги». Джим Моррисон, когда узнал о смерти Дженис, заявил: «Я буду третьим» (первым, само собой, был Хендрикс). А, ещё такая штука: у дорзов есть песня «Конец», там Джим поёт: «Папа! — Да, сын? — Я хочу убить тебя. Мама! — Да, сын? — Я хочу ТРАХНУТЬ тебя!» Слышал её?

— Конечно, она в «Апокалипсисе» Копполы звучит, — хрипло сказал я и откашлялся. — Ну и что? Время было такое. ЛСД, Вьетнам, холодная война, этот, как его… Вудсток, сексуальная революция… Целое поколение хипповало, все ценности — нахрен, что ж тут удивительного?

Писатель бросил вёсла и с хитрым видом подался ко мне.

— Это, конечно, да. А удивительно вот что: за сто лет до этого жил в Англии писатель Алан Милн…

— Это который Винни-Пуха написал?

— Да, он. Кстати, он был совсем не детский писатель — детективы писал, романы взрослые, стихи… Так вот, у него есть стихотворение «Непослушание», а в нем такие строчки.

Он процитировал:

Джеймс Джеймс

Моррисон Моррисон,

А попросту звать его Джим,

Высказал маме

Своё отношение —

И его мы не виним.

Я офигел.

— Это правда?

— Чистая правда! — Он откинулся назад и снова взялся за вёсла. — Если мне не изменяет память, их Сапгир переводил. Сходи в библиотеку, если не веришь, сам посмотри.

— Да нет, я верю, верю. Просто… ну, это уж вообще фантастика! В Англии, наверно, этих Моррисонов как собак, но всё равно — такое совпадение… Хотя Джим был большой эрудит и вполне мог знать эти стихи. Но пусть даже так. К чему они тогда, как ты говоришь, «подключаются»?

— Кто знает! Мировой эфир, ноосфера, лептонный газ — называй как хочешь, суть от этого не меняется. Какое-то единое информационное поле. Настоящие экстрасенсы — Джон Ди, Папюс, Бальзамо, Пинетти, Месмер, Мессинг, Ванга — умели им пользоваться, всё черпали оттуда. А музыкант, если он, конечно, настоящий музыкант, всегда ходит по краю, надо только вовремя раскрыть глаза. Откуда будущее? Есть такая теория, что времени как понятия вообще не существует.

— Знаю, знаю, — перебил его я. — Теория Бартини, я читал. Время, как ветвящееся дерево, вечно и так же трёхмерно, как пространство. В самом деле, трудно поверить в то, что мир существует только сейчас, а за мгновение «до» и мгновение «после» сейчас его нет. Не лангольеры же его съедают, в конце-то концов. Об этом ещё Роман Подольный писал. Кажется, «Четверть гения» книжка называлась.

Писатель по-новому посмотрел на меня.

— Приятно поговорить с эрудированным человеком, — сказал он. — Только в эти дебри неподготовленным лучше не лезть.

— Ты б ещё сказал «непосвящённым», — усмехнулся я.

— А хоть бы и так. Понять ничего не поймёшь, а невроз заработаешь. Всё равно, что б ни говорили, шаманство, транс, вдохновение остаются основными средствами при общении с этой самой… «ноосферой».

— А как же вера в бога, религия?

— А никак! Что мы знаем о боге? В сущности, религия регламентирует, расписывает только физическую жизнь человека. О так называемой душе тоже заботятся материальными средствами. Десять заповедей, семь грехов, молитва в нужные часы. Всё регламентировано: богу — свечка, чёрту — кочерга… Но! Внутри любой религии есть скрытая, мистическая ветвь. Цзэн — в буддизме, каббала — в иудаизме, суфизм — в исламе… Вот там и происходит главное. Наверное. Мы-то с тобой всё равно об этом не узнаем.

— И в православии?

— И в православии! Всегда ж существовало такое явление, как святые старцы. Это старались не афишировать, но в трудные времена всегда шли к ним за советом. И хотя церковь усиленно от этого открещивается, отказаться всё равно не может, поскольку понимает, что это — сердце религии. А сердце мозгам не подчиняется. После того как церковь вышла из опалы, происходит, скажем так, массовый охват населения — новый «посев идеи». Статистическое накопление адептов, рекрутов. Церковь позволяет им делать всё, лишь бы они помогли ей одолеть безбожников. Временами это просто мерзко. Мне кажется, скоро, если ты не перекрестишься на храм, тебя расстреляют. Что из этого получится, какие будут всходы — это дело будущего. Вот, кстати, заодно можно поговорить и о тех странных датах…

— О каких странных датах?

— Ну, даты смертей рок-музыкантов, Ты забыл? Двадцать семь и прочее. Помнишь, мы с тобой говорили? Видишь ли, человек растёт, взрослеет в несколько этапов. Первый, скажем так, «животный», физиологический, длится лет двенадцать-пятнадцать — от рождения до тинейджерского возраста. Человек больше занят собственным телом, остальное его мало интересует. Следующий — этап социальной реализации. Человек выбирает профессию, учится быть кем-то, занимает своё место в обществе, делает карьеру, находит пару, заводит семью, детей, строит дом…

— Постой, постой. Дай угадаю: этот этап и длится от пятнадцати до двадцати семи?

— Ну-у, примерно, — согласился он. — Я б не стал утверждать наверняка. Двадцать семь, тридцать три, где-то так. Три года — достаточная погрешность. И вот тут начинается самое интересное. Гормоны уже отбушевали, в социальном плане, если человек сумел устроить свою жизнь, тоже всё тип-топ: жена и дети сыты, обуты, одеты, дом не протекает. И тут человек начинает ощущать, что ему чего-то не хватает. Не в физическом плане, в другом — сакральном, духовном. Смысл жизни не появится, если его не искать. В любом нормальном обществе на этот случай есть определённые институты: хочется духовного развития, роста — иди туда-то и туда-то, выбирай и думай на здоровье, ищи Учителя, учись и постигай. На том и погорели коммунисты, кстати говоря: ничего не предусмотрели для своих граждан после тридцати, так и застряли на этапе семьи и карьерного роста. Но и в обществе развитого капитала такая же фигня, только с другим знаком: всё меряется на деньги. Ты читал Хаксли? Человек в этом «дивном новом мире» живёт, только чтоб работать, зарабатывать и тратить. Больше ему жить незачем: всё ж продаётся! Хочешь просветления? Приходи завтра с двух до шести. Сто долларов — и будешь просветлён. Не просветлишься — деньги назад. Блин, — он состроил гримасу, — противно… Даже бог у них какой-то быстрорастворимый! Немудрено, что там процветают культы, секты и всякие там доморощенные «гуру» вроде Муна или Мэнсона. А кому верить? Слишком часто духовность подменяют религией. А молодой музыкант, достигший славы, если он по-настоящему талантлив, а не продюсерская кукла, с первыми двумя этапами справляется быстро и сразу оказывается в тупике. Как раз примерно в двадцать пять! Отсюда все эти глупости, метания: религии, наркотики, попытки суицида… Вот и выходит, и у них, и у нас человеку ищущему, думающему после тридцати девать себя некуда.

— Так что ж, на Западе вообще нет этой самой «мистической ветви»?

— Да есть, есть… Куда она денется? Ты видел, как негры в церкви гимны поют? Как они подпевают, хлопают, притоптывают, двигаются, чуть ли не танцуют? Видел, какие у них лица в этот момент? Вот это живое, это сразу чувствуется — настоящий религиозный экстаз! Хотя и отдаёт тем самым шаманством, которое все ругают…

Тут я вспомнил об Андрее.

— Что за фамилия такая странная — Зебзеев?

— Почему странная? — удивился Севрюк. — Очень распространённая фамилия. Даже целая деревня есть — Зебзеево.

— Коми-пермяцкая?

— Ну, раньше думали, что да. И правда ведь похоже: «зеп» — «карман», «зi» — «оса». Оса в кармане типа. Но учёные сказали — нет! Как говорят в науке: «значение затемнено». Я думаю, она другая, допермяцкая ещё. Вот у тебя, к примеру, фамилия местная, исконная — Кудымов, сразу ясно всё.

— Чего ясно? — возмутился я. — Ничего не ясно! У меня вообще отец — татарин, мать — полячка.

— Не ори, я тоже не хохол. Просто у нас понятно, откуда предки пришли, а у него — не очень. Да и на пермяка Андрюха не похож…

— Он и правда шаман?

— Кто знает… А спроси у него!

— Да с их секретами спросишь… Я вообще не понимаю, чего эта девка ко мне привязалась. Иногда думаю: может, они задумали что? Может, мне удрать, пока не поздно?

— Нет, это вряд ли. Думаю, ничего плохого с тобой не случится, если сам дурить не будешь. Меня, если честно, волнует другой вопрос.

— Какой?

— Почему она так привязалась к Игнату.

— Может, она увидела в нём талант? — предположил я. — Увидела и захотела быть рядом, чтобы он «раскрылся». Впрочем, вряд ли — она ж знала, чем это может кончиться.

— А может, всё проще? Может, она просто чувствует свою вину за случившееся? А что, с девчонки станется. Вообразит, что виновата, и будет пилить себя всю оставшуюся жизнь, исправлять ошибку. Потому и стихи такие…

— А она была, эта ошибка?

— Хороший вопрос! — Писатель задумался. — Может, она настолько боялась за свою любовь, что хотела даже уйти, лишь бы он остался жив. И всё равно не могла пройти мимо — это же её предназначение, в этом её смысл жизни! По крайней мере, она так считает… А он, наверно, тоже что-то такое понял… Блин…

Тут Севрюк умолк, затем решительным движением направил лодку к берегу, бросил вёсла и посмотрел на меня таким взглядом, что мне сделалось не по себе.

— Жан, — сказал он и поёжился. — Блин, Жан, страшно как! Неужели ж есть только два пути? И если мы хотим слушать настоящую музыку, такой рок-н-ролл, чтоб до дрожи, чтоб мурашки по коже, то ребята и дальше должны умирать?

— Да на фига умирать-то?

— Ну как же… Если неподготовленным выходишь на край, надо быть везунчиком, чтоб удержаться и не упасть! А иначе ничего не получится: у настоящей звезды рок-н-ролла должны слететь тормоза. Настоящее — оно ведь всегда за гранью. Если долго биться головой об стену, стена может и рухнуть. Другой вопрос — что за стеной. Чаще всего это пропасть. Потом другие будут заглядывать в пробитую дыру, крутить башкой: «Вот это да!» Но это такая фигня по сравнению с тем, кто прошёл эту стену навылет и успел крикнуть перед тем, как упал! Уж какие талантливые артисты и Кинчев, и Шевчук, и БГ, а всё равно до Башлачёва им как до луны. Потому что он был первым. И выходит, что выбора нет. Или слушать попсу, все эти дурацкие «ха-ра-шо!» и «ху-ху-хуе», или платить человеческими жизнями… Так, что ли? А?

— Можно воспитать шамана с детства, — неуверенно возразил я. — Мне Танука говорила, что раньше так и делали.

— Ну, можно, наверное… Если разглядишь его в толпе. Только нам-то что с того? Ему же музыка, весь этот рок-н-ролл, по барабану будет!

И мы уставились друг на друга.

— Слышь, Вадим, а как ты сам понимаешь, что такое музыка?

— Музыка? — задумался тот на миг. — Музыка — это искусство. Самое эфемерное из всех, какие создал человек. Она и существует только в момент исполнения, а потом исчезает. Можно прослушать ещё раз, но это будет другое. Если хочешь знать моё мнение, музыка — это символ времени.

— Иди ты!..

— Я серьёзно. Иногда я даже думаю, что музыка — это и есть само время. Так… — Он неожиданно засуетился и стал расправлять последнюю сетку. — Давай ставить: здесь хорошая ямина.

Я огляделся.

— Зацепиться не за что.

— Ничего, добавим камешек, привяжем балбер, далеко не уплывёт. Устал? Погреби ещё чуть-чуть, поставим сеть, а обратно по течению дойдём…

Он говорил, а его руки проворно привязывали камень снизу, пластиковую бутылку сверху, разматывали сеть… Дно лодки проседало, в углублении под ногами скапливалась вода. Я едва успевал грести. Голова моя кружилась, лицо Севрюка расплывалось перед глазами. Я опустил руку за борт и ополоснул лицо. Малость полегчало.

Наконец последняя сеть была поставлена, мы поменялись местами и двинулись обратно.

— Споем, чтобы не скучать, а? — вдруг предложил писатель. — Любимую попсу, а?

Он подмигнул и затянул, подражая одной бездарной, но знаменитой певичке:

Ах, как хочется надуться, ах, как хочется взорваться

Поперёк!

От таких бездарных песен, чей сюжет неинтересен,

Недалёк.

Взять дубинку вместо трости, сосчитать поэту кости —

Поделом!

А певице безголосой, чтобы не было вопросов,

Дать ремнём!

Он манерничал, кривлялся, шепелявил, акал, якал и закатывал глаза — получалось очень похоже. Я против воли рассмеялся.

— Сам придумал?

— Нет, мама помогала, — отшутился он, глянул через плечо и слегка подправил курс.

— Слушай, — вдруг спросил я, — у тебя есть какое-нибудь прозвище?

— Нет никакого, — не задумываясь ответил тот. — У меня фамилия круче любого прозвища.

И он умолк. Я думал, что сейчас он спросит меня о том же самом и я в припадке мужской откровенности вынужден буду отвечать, но он оглянулся через одно плечо, через другое и вновь повернулся ко мне:

— Что за странное место вы выбрали для стоянки?

— Место как место. — Я пожал плечами. — Что странного?

— Ну, как тебе сказать… — задумался он. — Там все биоценозы сразу — луговой, лесной, болотный и предгорный. Обычно так не бывает. Это потому, наверное, что там лесосека была, потом новые деревья выросли, всё смешалось. Тут неподалёку деревня, Косые. — Он мотнул головой, указывая, где — именно. Я посмотрел в ту сторону, но не увидел решительно ничего, пустое место, и вопросительно посмотрел на Севрюка. — Оттуда все уехали, — пояснил тот. — Народ на сплаве работал, потом деньги кончились. Хотя семь лет назад дома ещё стояли. А теперь всё вывезли. Сейчас там даже коровы не пасутся.

— Ну и что? — пробормотал я.

— Да ничего. Спроси у Андрея, почему он тут решил остановиться.

— А вы разве не с нами?

— Здесь? Ещё чего! Да вы тут комаров давить заколебётесь, сейчас как раз третье поколение вылетает. Не, мы ниже станем — там крутояр, хоть вещи высоко таскать, зато прогрето, сухо, сосны, чистый воздух. Дров, опять же, не надо искать. Дно хорошее — пробы брать удобно, купаться. Правда, сети негде ставить, ну так мы уже поставили.

— Хорошо… я спрошу…

— Спроси, спроси. Мне потом расскажешь, а то мне тоже интересно. И вообще, чего ты куксишься? Посмотри вокруг, взгляни, какая красота. А ведь этого всего сейчас могло и не быть. Порадуйся жизни…

Он говорил, а голос его звучал для меня отдаляясь, всё тише и тише. Мир вокруг опять стал размываться, становиться чёрно-белым. Я сглотнул и закрыл глаза. На мгновение настала полная, глухая тишина, нарушаемая только плеском воды. Накатило головокружение. Потом я снова услыхал, как мне что-то говорят, открыл глаза и увидел следующую картину.

Я по-прежнему был на реке, только это была не Яйва. Ни фига не Яйва. Широкая, даже огромная, она неторопливо и величественно несла свои воды мимо зеленеющих лугов и бескрайних полей. Была жара. Я огляделся и обнаружил, что сижу на верхней палубе большого парохода. Это был именно пароход — из двух его узких, увенчанных железными коронами труб струились чёрные дымовые хвосты, а далеко внизу шлёпало плицами гребное колесо. Мы с собеседником сидели прямо над ним, и брызги залетали к нам на палубу, принося с собой приятную прохладу. В руке я сжимал тяжёлый широкий стакан, в котором плескалась янтарная жидкость и брякали кубики льда. Я машинально поднёс его к губам, сделал глоток, но не почувствовал вкуса, только с изумлением заметил, что рука моя черная, не в смысле — в саже или краске, нет. Тёмной была сама кожа.

Так, подумал я. Очередной сон. Только теперь я в нём ещё и негр. Что ж, ладно, посмотрим, что дальше.

Я попытался сфокусировать взгляд на собеседнике и снова изумился.

Напротив меня, в плетёном ротанговом кресле тоже восседал какой-то негритос. Невероятной толщины, среднего роста, далеко не старый (да практически мой ровесник) — вряд ли ему больше тридцати пяти. В одной руке он, как и я, сжимал стакан, другою теребил брелок на золотой цепочке. Он был отменно выбрит и одет прилично, даже, я б сказал, с налётом изящества, вот только люди так не одеваются очень давно — с начала XX века. Он говорил со мной, хотя смотрел совсем не на меня, а куда-то в сторону. Лицо уверенное, спокойное, необычайно отстранённое. Глаза, укрытые за дымчатыми стёклами круглых очков, оставались неподвижными, и я скорее догадался, чем увидел, что он слеп. Между нами помещался стол, на нём — наполовину полная бутылка толстого стекла и пепельница с дымящейся сигарой. Рядом с креслом толстяка, прислонённая к спинке, примостилась видавшая виды гитара с прикрученной к ней жестяной лужёной миской. Я перевёл взгляд на его руки: словно в противовес рыхлой, похожей на лимон фигуре, пальцы были тонкие, сильные — пальцы настоящего гитариста.

Никого из людей поблизости не наблюдалось, палуба была пуста.

— …Сынок, о чём ты там, твою мать, так задумался, а? Ты вообще слушаешь меня?

Я вздрогнул, сообразив, что слова толстяка предназначались мне, пробормотал: «Да, сэр, конечно, сэр», и лишь сейчас сообразил, что и толстяк, и я говорим по-английски. Новая напасть — в обычной жизни я в нём понимаю с пятого на десятое… Но и это радовало: налицо прогресс — в этом сне я уже не был немым.

Негр, казалось, успокоился. Он уверенно, словно был зрячим, взял сигару, обмакнул её кончик в стакан, со вкусом пыхнул разок-другой и положил обратно.

— Ну так слушай меня, сынок, — растягивая слова, проговорил он. — Раз уж ты пришёл и попросил по-человечески, и выпивку мне поставил, то старина Дик тебя плохому не научит. Ты спрашиваешь, как играть тот блюз, который я играю? Я тебе отвечу, парень: чёрт его знает, как его играть. Не буду же я тебе, в самом деле, говорить, что блюз — это когда хорошему человеку плохо, ведь ты и сам это понимаешь. Меня знают по всему Техасу, а сейчас зовут в Чикаго большие люди, чтоб записывать меня на аппарат, но будь я проклят, если я знаю, как играть блюз!

— Но как же… как же вы не знаете! — запротестовал я. — Если не вы, то кто? Люди говорят, что вы — король. И я столько раз слушал вас, но никак не могу понять, как вы это делаете. Ведь наверняка есть какой-то секрет!

— Секрет… — пробормотал тот. — Я расскажу тебе историю, парень. Когда Господь низвергнул сатану с небес, то дьявол, прежде чем уйти, схитрил и попросил соизволения оставить людям что-нибудь хорошее, раз уж он столько им сделал плохого. Бог смилостивился, и сатана оставил людям несколько созвучий. Говорят, их было шесть. Они существовали много лет, тысячелетий, их теряли, находили, изменяли, приспосабливали, переделывали для всяких инструментов, пока наконец не появилась такая штука, как гитара с шестью струнами. Это и была та самая лазейка, которую оставил себе старый хитрый Папа Легба. Я слышал от отца, а тот — от своего отца, что шесть аккордов дьявола существуют, сынок, и если их сыграть как надо — в правильном порядке, двери отворятся, и он опять вернётся.

Я шевельнул губами:

— Так, значит, всё дело в аккордах? И вы знаете их, эти аккорды?

Блюзмен усмехнулся, сделал глоток из стакана и снова потянулся за сигарой.

— Парень, — сказал он, выпуская клуб дыма, — не держи меня за дешёвку. Если б я и знал хоть один, то всё равно б тебе не показал! Но в каждом настоящем блюзе точно есть один из них, и бог позволил им существовать.

Я блюзмен, сынок, а не святой, я не пою церковных песен, меня не возьмут в хор, я торгую виски из-под полы, и у меня по всему Техасу в каждом городе есть зазноба. Но никто не заставит меня играть в воскресенье, потому что мама учила меня, что по воскресеньям ни для кого нельзя играть! Ты спрашиваешь, как сыграть блюз так, чтобы он вспугнул кролика и гнал его добрую милю? Так я тебе скажу: забудь всё, чему тебя учили, забудь те правильные аккорды, которые тебе велят играть профессионалы. Эти правильные аккорды совсем не срабатывают в настоящем блюзе. Блюз вышел не из книг, а они оттуда… Я чувствую по голосу: ты крепкий парень, сынок, чем-то похож на моего друга Хадди; он водил меня когда-то. Так вот, если ты строил дороги, мотал срок, пел холлеры в полях, а потом плясал с красотками по воскресеньям в кабачке, то ты меня поймёшь.

— Так что же мне делать, если я хочу играть?

— Хочешь играть, парень, так возьми гитару, обними её, сожми в руках и попытайся врубиться: пока не было гитары, не было и настоящего блюза — все тренькали на банджо, пиликали на скрипке и орали про синие фалды. Гитара — это не просто инструмент. У неё фигура женщины и голос ангела, но если ты не сможешь понять её душу — она заберёт твою, и ты никогда не сможешь приручить её, усёк? Прежде всего найди этот звук. Найди его у себя в голове. Пусть этот звук будет с тобой и днём и ночью. Только тогда ты научишься что-то делать. Пока этого звука нет у тебя в голове, блин, ничего ты не сделаешь, усёк? Если его нет, ищи его. Слушай что-нибудь другое. Хотя бы для начала — ту собаку, которая воет ночью у тебя под окнами: может, хоть она научит тебя, как надо слушать собственное сердце… Вот так, сынок. Вот так.

Тут он умолк, поставил стакан, протянул руку за кресло, взял гитару, утвердил её на круглом пузе так, что она почти упиралась ему в подбородок, и заиграл короткими тягучими пассажами, нанизывая их на глухой, рокочущий, какой-то нутряной ритм:

There’s one kind favor I ask of you,

There’s one kind favor I ask of you,

There’s one kind favor I ask of you,

Please se that my grave is kept clean.

Will you ever hear the church bell toll (boom),

Will you ever hear the church bell toll (boom),

Will you ever hear the church bell toll (boom),

Than you know the poor boy is dead and gone.

Я слушал, как ТОЛСТЫЙ негр воспроизводит это самое «бум» — этот колокольный звон коротким аккордом на простенькой акустике, и не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. А тот продолжал петь и играть, устремив свой взор в никуда.

My heart’s stop beating, my hands got cold,

My heart’s stop beating, my hands got cold,

My heart’s stop beating, Lord my hands got cold,

Now I believe what the bible told.

There’s two whie horses in a lane,

There’s two whie horses in a lane,

There’s two whie horses in a lane,

Gonna take me down to my burning ground.

Я слушал — и всё окружающее вдруг начал заволакивать туман, словно что-то пыталось вытолкнуть меня из этого мирка. Я силился прорваться сквозь эту пелену, но звуки становились всё глуше, и только издалека неслось отчаянное, на границе слышимости: «Жан! Жан, очнись! Жан!» Брызги воды с гребного колеса летели мне в лицо, чернокожий гитарист почти совсем исчез из виду. А блюз продолжал звучать. Я задыхался и напрягал слух, еле различая последние строчки:

Oh dig my grave with a silver spade,

You dig my grave with a silver spade,

Well dig my grave with a silver spade,

You may lie me down with my ball&chain.

Наконец я открыл глаза.

— Жан! Жан! Блин, да что с тобой, в конце концов? На тебе лица нет… У тебя всё нормально?

Севрюк склонился надо мной и тряс меня за плечи, заглядывая в глаза. Я замычал и вяло попытался отмахнуться. Лицо моё было мокрым, майка на груди тоже. Очевидно, писатель пытался привести меня в чувство, поливая водой.

— Извини… — пробормотал я и провёл рукой ладонью по лицу. — Я просто устал. Устал и не ел толком уж почти неделю. Отрубаюсь, блин.

— Ну да, молитва и пост — лучший способ достичь просветления, — сердито заметил Севрюк (наверное, кого-то процитировал) и, успокаиваясь, спросил: — А чего не ешь-то? Болеешь, что ли?

— Да так… Душа не принимает. Уже третий день один чай.

— Эх, ты ж!.. А я, дурак, тебя грести заставлял…

— Да ничего. Мне уже лучше.

— К врачу ходил?

— Я сам врач. Да и не до того сейчас.

Севрюк отпустил вёсла и начал шарить по карманам. Лодка продолжала бесшумно скользить по течению на запад, вослед заходящему солнцу. Оставшаяся на другом берегу цапля смотрела нам вслед, но вскоре я потерял её из виду. Постепенно мы приближались к правому берегу. Среди кустов мерцал огонёк костра, по воде стелился дым. Слышался стук топора. Ветерок дул в нашу сторону. Далеко впереди, по залитой закатом водной глади двигалось пятно, я пригляделся и различил байдарку: это возвращались Кэп с Валерой. Лопасти вёсел будто черпали жидкий огонь и подбрасывали его в воздух. Я поёжился. Стало холодать.

Тем временем писатель вытащил полплитки шоколада и протянул мне:

— Держи.

— Спасибо. — Я взял шоколадку и повертел в руках. Плитка показалась непривычно плотной и тяжёлой. Обёртки не было, одна фольга. — Только, боюсь, и шоколад в меня не полезет, — пожаловался я. — Как представлю что-то этакое — сладкое, молочное, заранее всего передёргивает…

Я сказал это и осёкся, внезапно сообразив, что практически дословно повторяю Танукины слова, сказанные ею возле дома с башней.

— Не дрейфь, кусай, — истолковав мои сомнения по-своему, подбодрил меня Вадим. — Только слишком не налегай — это особый шоколад, «Линдт», девяносто девять процентов. Ни молока, ни сахара, только какао и соль. Я его всегда с собой в поход беру. Полплитки на всю ночь хватает. Зелёный чай понижает давление, а тебе полезно немного взбодриться. Дольку съешь сейчас, ещё парочку потом с чаем.

Я развернул фольгу, отломил один квадратик и положил на язык. Зажмурился.

Терпкий, густой аромат… Горечь какао, соль… Всё верно. Рот наполнился слюной, я медленно задвигал челюстями. Может, это банальное внушение, но мне и впрямь полегчало. Наверное, что-то подобное и употребляли в пищу древние атцтеки — где-то я читал, что настоящий «чокоатль» варили с красным перцем и только позже придумали добавлять в него молоко и мёд.

— Вкусно, — сказал я, проглотив. — Необычная штука. Спасибо.

— Понравилось? Оставь себе.

На берегу возникла хрупкая фигурка в серебристой жилетке — Танука вышла нас встречать, а заодно, наверное, набрать воды. Севрюк поймал мой взгляд и оглянулся.

— Слушай, — спросил он, — у тебя с Танукой что-нибудь было?

— В каком смысле? — не понял я, но через миг сообразил. — А, нет, ты что: она же вдвое меня младше.

— Всякое бывает, — сказал Севрюк. Взгляд его был серьёзен. — Ты береги эту девочку, она мне как сестра. А то характер у неё не сахар. Никогда не знаешь, какой она фортель может выкинуть. Мы и так её тогда еле вытащили. Одно скажу точно: вреда тебе она не причинит — она на это неспособна. Разве что… Гхм! Гхм! Да…

И он замолчал.

— Ну, договаривай, — подбодрил его я. — Чего «разве что»?

— Я хотел сказать, она может затащить куда-нибудь вас обоих, — с неохотой сказал он. — Не успеет вовремя сообразить, как вы уже влипнете в историю.

— Так у неё же эта… интуиция. Он всё знает наперёд, предчувствует… Или нет?

— Бывает так, что куда ни кинь — кругом клин. Позаботься, чтоб такого не случилось, на то ты и мужик. Обещаешь?

— Сделаю, что смогу, — искренне заверил его я.

— Лучше сделай, что надо, — посоветовал Севрюк, и лодка с шелестом раздвинула прибрежную осоку. Мы причалили.

В лагере всё было спокойно. Андрей приволок большую колоду и рубил её на дрова. Танука сыпала заварку в котелок. Ещё один котелок, побольше, стоял в стороне, накрытый крышкой. Севрюк первым делом прошёл к костру, бросил в огонь обрывки браконьерской сетки, долго смотрел, как они трещат и плавятся, плюнул, отошёл и занялся своими пробами. Через минуту или две прибыла байдарка, ребята развернули невод на кустах сушиться и принялись выставлять на берег банки, набитые фиксированными мальками. Кэп и Валера, мокрые, весёлые, взъерошенные, хватали то одну банку, то другую, вертели ими друг у друга перед носом и взволнованно обсуждали улов. «Эй, вы! Чего разорались? Есть идите!» — наконец окликнул их Севрюк, и те, прервавши спор, спрятали банки и подсели к костру.

Танука сварила рисовую кашу — густую, наваристую, с двумя банками тушёнки, карри и ещё какими-то приправами, но сама не стала есть. Не смог и я, хотя от запаха накатывала слюна. Пришлось обойтись очередным кусочком шоколадки и сухариком. Впрочем, остальных это не смутило — вчетвером Андрей и «младшие научные» быстро очистили посудину, воздали должное крепкому чаю и засобирались в путь.

— Может, всё-таки заночуете? — спросил я напоследок.

— Нет, нет, и не просите! — замахал руками Севрюк. — Мы утром приплывём, часиков в шесть, сетки будем снимать. Хотите, вас разбудим?

— Вообще-то, мы уж как-нибудь сами, — запротестовал Зебзеев. — Спасибо.

— Ну, как хотите.

Странный сон не давал мне покоя. На пороге сознания вертелась какая-то мысль. Мне опять казалось, что мне дали подсказку, информацию, а я её не понял. Пожалуй, стоило посоветоваться с Севрюком, но не хотелось говорить в присутствии остальных — что-то меня останавливало. Пока другие двое загружали лодку, сматывали невод и ходили по берегу в поисках забытых вещей, писатель отлучился в кусты. Рассудив, что другого случая поговорить с ним наедине сегодня уже не представится, я встал и двинулся за ним.

— Слышь, Вадим, — окликнул я его на обратном пути, — подожди маленько, не спеши. Я ещё тебя кое о чём спросить хочу.

— Н-ну, — флегматично разрешил тот.

— Ты никогда не слышал такую вот песню? — спросил я и напел ему первый куплет приснившегося мне «погребального» блюза.

При первых словах спокойствие слетело с Севрюка, он изумлённо поджал губы и вытаращил глаза.

— Ты шутишь или как? — осторожно осведомился он.

— Нет. А что?

— Да нет, ничего. Конечно, слышал. Это Лемон Джефферсон, «Присмотри, чтобы на моей могиле было чисто». Знаменитый блюз, хоть и непопулярный. А почему ты спрашиваешь?

Я решился и вкратце, буквально в двух словах, рассказал ему о своём недавнем видении. Севрюк задумчиво хмыкал и качал головой.

— Интересно… — сказал он. — Очень интересно. Так, стало быть, ты уверен, что никогда не слышал его раньше?

— На все сто, — заверил я его. — Сам не пойму, что со мной творится. А почему ты думаешь, что я его где-то слышал?

— Да просто это очень известный блюз. Классика из классики. Его пели Мадди Уотерз, Боб Дилан, «Грэйтфул Дэд», «Кэннед Хит», «Джефферсон Эйроплэйн»… Да до фига народу пело! Ты вполне мог его слышать. Но всё остальное… Лемон Джефферсон ведь в самом деле был толстый и слепой… Как, ты сказал, он назвался?

— Дик. Так и сказал: «Старина Дик плохому не научит».

Севрюк опять покачал головой. Поскрёб ладонью подбородок. Налетевший порыв ветра с реки тронул его волосы.

— Да-а… Удивил ты меня! — медленно, растягивая слова, проговорил он. — Даже в Штатах мало кто знает, что на первых пластинках Джефферсона было написано: «Дикон Бейтс».

— А что ты скажешь про «аккорды дьявола»? Севрюк поморщился и неопределённо пожал плечами:

— Занятная выдумка, не более того. Хотя, если подумать, блюзменам ведь и правда запрещали петь в церковном хоре. В старых, религиозных негритянских семьях блюз вообще называли «песнь дьявола». Созвучия там необычные, в консерваториях таких не изучают, так что, может, что-то в этом есть. Правильно подобранный аккорд — половина песни, у Хукера, у Кэйла есть песни вообще на одном аккорде.

Он умолк. Я тоже не говорил ни слова. День катился к вечеру, воздух помаленьку остывал. Со стороны лагеря доносился шум неспешной суеты дорожных сборов.

— Странно, — наконец сказал писатель. — Знаешь, я о чём сейчас подумал? В каждом музыкальном стиле есть первооснова, если можно так сказать, эталон. Чем ближе к нему песня, тем глубже она забирает. Как бы тебе объяснить… Ну, вот попроси кого-нибудь напеть тебе танго — десять против одного, это будет «Кумпарсита». Попросишь вальс — получишь «Голубой Дунай». Латинскую Америку — сто пудов будут петь «Бэсса мэ, мучо»; кстати, странная была тётка эта Веласкес — торкнуло её однажды, написала одну гениальную песню, и с тех пор как отрезало — ничего хорошего больше не создала… Если джаз, скорее всего, это будет «Хэлло, Долли». Рок… ну, не знаю. Может, «Сатисфакшн»? Хард-рок — скорее всего, «Дым над водой»…

— Почему так?

— Не знаю. Может, песня на все времена получается, только если «нырнуть» вниз, на самое дно. Такие песни западают в душу, что-то задевают там и становятся… ну, как бы нивелиром. Видно, что автор, когда создавал их, прикоснулся к чему-то большему, чем собственный талант. Только я никогда не задумывался насчёт блюза — тут ты меня уделал просто…

— Ты думаешь, что этот блюз и есть такой, «первичный»?

— Кто знает! Вероятно, нет. Спроси сегодня, что такое блюз, и люди назовут не Би Би Кинга и даже не Стиви Рэя Воэна, а скорее… ну, я не знаю… Гэри Мура, может быть. Русскому человеку вообще весь этот блюз по барабану! «Муси-пуси, я во вкусе» — вот всё, что обывателю нужно. Но если подумать… — Севрюк опять умолк и долго, задумчиво скрёб подбородок. — Блин, нет, — наконец сказал он, — не знаю. Но чем больше я сейчас над этим думаю, тем сильнее мне кажется, что блюз — это даже и не музыка вовсе, а что-то такое… из глубин подсознания. Ведь старые блюзмены могли играть часами! А постоянное повторение, зацикленная музыкальная фраза — всё это рано или поздно вгоняет человека в экстаз, заставляет его перейти границы, потерять контроль. Сам же, наверное, слушал музыку, притоптывал ногой и не обращал на это внимания. Если это и не транс, то всё равно — высвобождение чего-то бессознательного. Шаманство. Ритуал.

— «Рок-н-ролл — славное язычество», — процитировал я Башлачёва.

— Вот-вот! — замахал руками Севрюк. — Не зря же он сравнивал гитару с колоколом! Кстати, тот же Моррисон считал, что слова в песнях мало что значат, хотя уж кто бы говорил… Вообще, наверное, никто не знает, как это происходит. На кухню к Господу Богу лучше не лезть. Есть вещи, причины которых нам знать не дано. Они просто есть — и всё.

— Послушай, — неловко сказал я. — Там, во сне, я не успел… не дослушал. Мне надо знать. Мне кажется, мне очень надо знать… Можешь напеть последние строчки?

Тот кивнул и хриплым голосом, негромко, но уверенно ведя мелодию, запел:

It’s a long long way, it’s got no end,

It’s a long long way, it’s got no end,

It’s a long long way, it’s got no end,

It’s a long long way, it’s got no end,

Too bad we won’t see it’s end…

А я слушал, шевеля губами и переводя, и мурашки бегали по коже:

Это долгий-долгий путь, ему нет конца,

Это долгий-долгий путь, ему нет конца,

Это долгий-долгий путь, ему нет конца,

Это долгий-долгий путь, ему нет конца.

Как плохо; что мы не увидим, чем это кончится…

— Спасибо, — с чувством сказал я. — Как он умер, этот Джефферсон?

Писатель смотрел на меня какими-то безумными глазами.

— Никто не знает, — глухо выговорил он. — Говорят, замёрз прямо на улице, в своей машине. В Чикаго в ту зиму был страшный мороз, его шофёр сбежал с деньгами, а он так и замёрз на заднем сиденье, с гитарой в руках. Тридцать три ему было, или что-то около того, — никто ж точно не знал, когда он родился… Зайди ко мне! — потребовал он вдруг, подался вперёд и схватил меня за рукав. — Потом, когда всё кончится, обязательно зайди и расскажи, как всё было, слышишь? А то… А то я сам тебя найду!

Вряд ли это было угрозой, но чем — я не смог понять. Не говоря ни слова больше, не оглядываясь, писатель развернулся и быстро-быстро зашагал к реке, отводя руками ветки, норовившие хлестнуть по лицу. Вскоре я услышал, как биологи отчалили, и воцарилась тишина. Стало слышно, как в прибрежных зарослях квакают лягушки. Я остался раздумывать над сказанным и случившимся.

А поразмыслить было над чем.

Положение складывалось незавидное. Во-первых, я всё ещё в бегах — тут ничего не изменилось. Не знаю, где как, а в нашей стране с властями не шутят: Фемида в России не только слепа, но ещё и глуха и бессовестна. И не важно, что нет доказательств твоей вины, гораздо важнее, что нет доказательств твоей невиновности. Ни о какой справедливости мечтать не приходится, если только ты не мешок с деньгами. «Бегство в леса» вряд ли могло меня спасти, на Олега тоже не стоило рассчитывать: даже если б он не слёг с ногой, всё равно вряд ли сумел бы остановить этот безумный маховик. Мне срочно требовался спец по сушке сухарей. Хотя, по трезвому размышлению, всё не так уж плохо. Главное — не паниковать. Найду толкового адвоката — и обвинение рассыплется, как карточный домик, хотя крови мне попортят изрядно. На репутацию плевать, я не актёр и не политик, вот только где бы денег взять? Квартиру, что ли, заложить…

Есть и вторая проблема — Танука. Куда бы я ни шёл в последнюю неделю, всякий раз у меня на пути возникала эта девчонка. Да, она помогла мне спрятаться, бежать из города… но зачем? Она меня пугала. Её мысли были загадочны, поступки — лишены всякой логики, интуиция поражала. Зачем она меня сюда вытащила, оставалось лишь гадать, а плыли мы не просто так — Танука определенно стремилась к этому месту. Севрюк сказал, что опасность мне не грозит, но, во-первых, смотря что понимать под опасностью, а во-вторых, кто такой Севрюк? Почему я должен ему верить? Где гарантия, что девка с ним не заодно?

А ещё я вдруг понял, что совершенно не боюсь происходящего. Мне вдруг всё стало пофигу, чувства ушли, остался только нетрезвый расчёт. Чем дальше заходили события, тем больше мне казалось, будто я играю в фильме про самого себя и перед этим не читал сценария и вынужден импровизировать. Вот сейчас в кустах раздастся: «Стоп! Снято!», потом оттуда вылезет довольный режиссёр, пятачок возле реки заполнится людьми, все будут радостно хлопать меня по плечу, скалить зубы, протягивать мне полотенца и предлагать кофе и сигареты. Бред, конечно… но приятно. Только вряд ли на подобный исход стоило рассчитывать. В сущности, кому я нужен? Друзья меня не хватятся как минимум до будущего лета, родители — до осени, братьев и сестёр у меня нет. Любимых женщин тоже нет, из прочих женщин — только Танука. Кстати, оставалось обещание, данное ей, — неделя ещё не кончилась. Но если бы все люди держали свои обещания, на земле давно бы наступили рай и благоденствие, а так — фиг. Почему я должен за всех отдуваться?

Я вздохнул. Как ни крути, а выходит, что нужен я только этой полудевушке-полуребёнку, да ещё ментам для выполнения плана. И уж если выбирать, так точно — не в пользу ментов.

Может, не возвращаться в лагерь, а прямо сейчас пешком по берегу дунуть за этими биологами? Не зря же, наверное, Севрюк так подробно расписывал мне место их стоянки — песчаный обрыв, сосняк, всё такое… Наверное, найти нетрудно. Но зачем намекал, если мог сказать напрямую? Потом, даже отсюда видно, что дальше по течению берег понижается, становится болотистым и топким. Напрямую, без сапог и компаса, не зная троп, да ещё под вечер, мне не пройти. А вдоль по берегу придётся пробираться сутки, не меньше: там затоны, старицы, чапыга… Конечно, если рассуждать по уму, то уйти и затеряться — тоже вариант, но… Что дальше? Дальше-то что?

Ответа на эти вопросы у меня не было.

Я стоял и гадал, идти мне в лагерь или слинять, потом решил позвонить родителям — мало ли что… Я вставил и активировал карточку и уже готовился набрать номер, как вдруг мобильник ожил и издал короткую трель — сигнал об SMS. Я открыл сообщение, уже догадываясь, от кого оно. Так оно и оказалось.

«ТАНуКАDРуG!!!» — гласил текст.

Я чуть не рассмеялся. Да уж, точно — «девочкодруг»! Хорошо хоть не drug — это было бы совсем уж в тему: у меня уже крыша от неё скоро поедет.

Номер, как всегда, не опознался, да и сеть прощупывалась едва-едва. Что ж, подумал я, до сей поры мой анонимный доброжелатель меня не обманывал, попробуем поверить и сейчас.

Гёрлфренд, блин…

Приём был слабый, но устойчивый. Я попытался позвонить, но вызов срывался. После трёх попыток я наконец сообразил проверить, сколько денег у меня на счёте. Результат меня обескуражил: сумма приближалась к нулю. Однако…

Начало темнеть. Замельтешили комары. Я вынул карту, спрятал бесполезный телефон в карман и зашагал на огонёк.

Андрей и Танука сидели по разные стороны костра. Андрей просушивал над огнём бубен и кроссовки, Танука сидела, обхватив колени, и смотрела в огонь. При моём появлении она улыбнулась — мягко и, как мне показалось, виновато. Мотнула головой.

— Всё в порядке? — спросила она.

— Да, вполне.

Становилось прохладно. Клетчатое бикини сушилось на верёвке меж двух сосен вместе с синим полотенцем. Танука натянула тёплые штаны и водолазку, Андрей тоже облачился в свитер и штормовку. Я полез в рюкзак за курткой.

— Жан, — позвала Танука.

— Что?

— Надо поговорить.

Она сказала это и умолкла, кусая губу. Подняла голову. Отблески костра играли на её лице. Андрей подбросил в огонь веток можжевельника, над поляной поплыл ароматный дымок, рыбку бы на нём закоптить. Я молчал, ожидая продолжения. Говорить мне не хотелось. Если честно, я ждал объяснений.

— Ты, наверное, думаешь, что я тебя сюда нарочно затащила, — наконец сказала она.

— А это не так?

Она наклонила голову так, что чёлка упала на лоб Теперь я не видел её глаз.

— Так, но… Жан, это слишком долго объяснять. Поговори с Андреем. Я, пожалуй, пойду к реке, посижу там. Терпеть не могу, когда обо мне рассказывают, но вижу, без этого не обойтись.

— А почему не ты?

Танука поморщилась.

— Не люблю я этого… Не сердись. Я виновата, извини. Мне… мне надо побыть одной. Я не буду вам мешать. Можете говорить, о чём хотите, я не услышу.

Я не смог удержаться, чтоб не съязвить:

— Может, ещё и петь будешь, как тот парень в «Затаившемся драконе»?

Я сказал это и понял, что опять сморозил глупость. Но Танука только усмехнулась.

— Хорошая мысль, — сказала она. — Андрей! У тебя варган с собой?

Андрей кивнул, вынул из кармана маленький, похожий на дверной ключ инструмент и через пламя протянул его девушке. Я успел бросить взгляд на его руку: ни следа ожога, даже волоски не обгорели. Игнорируя мой взгляд, Танука взяла варган, повесила на шею как медальон, протопала к берегу и спустилась к воде. Через минуту оттуда послышались характерные низкие дребезжащие звуки.

Мы остались вдвоём. Тёмное, загорелое лицо Андрея почти терялось в наступивших сумерках, только пламя играло на стёклышках очков. Когда он вытаскивал варган, я заметил, что у него из кармана выпал белый и блестящий пластиковый цилиндрик — в такие упаковывают лекарства или витамины.

— У тебя что-то выпало, — указал я.

— Где? — засуетился тот. — А, спасибо.

— Что там?

— Депакин.

Ах вот оно что… Это многое объясняло.

— У тебя эпилепсия?

— В лёгкой форме, — успокоил меня Андрей, пряча лекарство в карман. — Не обращай внимания: пока я на таблетках, приступов не будет… Так. — Он перевёл взгляд на меня и смущённо откашлялся. Повертел на руках бубен. — Танука просила объяснить… У тебя, наверное, куча вопросов?

— Не то слово. — Я заёрзал и невольно глянул в сторону реки. — Расскажи мне про неё. Что она за существо? Как её зовут на самом деле?

Андрей покачал головой:

— Извини, вот этого я тебе не скажу.

Так… Как говорится: «Хорошее начало хорошего разговора»! Или правду говорят, что шаман не должен говорить кому-то своё имя? «У шамана три руки», — поётся в песне. А может, и имен три?

То ли недавнее видение, то ли мой разговор с Севрюком сыграли свою роль, но мне вдруг вспомнилась занятная подробность: старые блюзмены редко выступали под своими именами, почти у каждого было прозвище. «Ледбелли», «Блайнд Лемон» Джефферсон, «Ти-Боун» Уокер, «Хаулин Вулф», Сэм «Лайтнин» Хопкинс, «Мадди Уотерз», «Сонни Бой» Уильямсон. Роберт Джонсон менял имя три или четыре раза, а Кингов было столько, что их иногда вообще считали братьями. Да, сегодня блюзменов такого калибра почти не осталось, доживают свой век уже их «сыновья»… Интересно, на фига им надо было шифроваться? Чтобы обходить контрактные ограничения? Или они подражали бандитам с Дикого Запада — Билли Кид и всё такое? Но почему тогда и второе поколение музыкантов, и третье следовали их примеру. Я сидел и лихорадочно вспоминал имена и прозвища. «Перл» — Дженис Джоплин, «Джимбо» — Моррисон, Джон «Бонзо» — Бонам… Между прочим, своё странное прозвище Бонзо получил в детстве за любовь к герою одного мульта — собаке (!) с такой кличкой. Марк Волан, кстати, тоже псевдоним, как и Сид Вишез, и Сид Барретт… Все они, отдельно или в группе, брали новое имя, и все, так или иначе, окончили свои дни раньше срока. Джим и Хендрикс псевдонима брать не стал, но выбросил из имени одну «м». И — кстати или некстати — основатели «Canned Heat», о которой вскользь упомянул Севрюк, тоже носили прозвища: «Медведь» Боб Хаит и Эл «Слепой сыч» Уилсон, и оба перекинулись раньше времени (к слову, Уилсону было двадцать семь). А играли парни, между прочим, блюз и буги высочайшей пробы, с ними сам Ли Хукер записывался.

С другой стороны, Боб Дилан имя поменял, но жив и здравствует (если не считать автокатастрофы в 90-х). Быть может, дело в том, как менять? Их ведь полно, живых артистов с псевдонимом, но кто вспомнит настоящее имя того же Боба Дилана, Дэвида Боуи, Элтона Джона или Стинга? Видно, шифроваться надо с умом и, раз продал своё имя или сдал в аренду, умей сохранить это в тайне. Брать псевдоним, как всем известно, — старая актёрская традиция, а хороший актёр всегда близок к безумию. Псевдоним меняет судьбу, заложенную в звуках имени.

Мысли мои разбегались. Информации было слишком много, и мне она не нравилась. Я сидел и перекатывал во рту слово «шизофрения». Знавал я девушку, она училась курсом младше. У неё была причуда: время от времени она выдавала себя за свою сестру-близняшку. Всё бы ничего, только сестры у неё никакой не было. Тем не менее она шесть лет успешно дурила головы всему институту, даже подруги на полном серьёзе считали Олю и Сашу разными людьми. Так и хочется сказать: «Однажды всё вскрылось, и тогда…», но ничего не вскрылось. Именно это и настораживало: розыгрыш лишается смысла, если не сказать о нём остальным. Девчонка не играла в прятки, не преследовала никакой цели, у неё на самом деле что-то время от времени переключалось в голове. К счастью, врача из неё не получилось. Говорят, сейчас она проповедница в какой-то секте.

Андрей терпеливо ждал, время от времени вопросительно поглядывая на меня и поправляя очки. Ладно, пусть её, подумал я, пускай шифруется, может, ей так нравится, а мы пока продолжим.

— А лет ей сколько?

— Двадцать, — сказал Андрей. — А что?

— Она говорила — восемнадцать.

— Наврала, — уверенно ответил тот. — Нарочно сбавила.

Я неожиданно подумал, что ни разу не видел его глаз, даже не знаю, какого они цвета. Сейчас его окуляры были прозрачными, но за отблесками огня я всё равно ничего не мог разглядеть. С реки слышались совсем уж хаотические созвучия: Танука продолжала варганить, ей вторили лягушки.

— Зачем ей это надо?

— Может, чтобы ты не приставал, а может, ей удобней было, чтобы ты не относился к ней серьёзно. Я не знаю. Спроси у неё.

Андрей рассказывал охотно, но чем больше он говорил, тем больше у меня появлялось вопросов. И что хуже всего: я понимал, что ответов на них мне никто не даст.

Если верить Андрею, Танука родилась в восемьдесят пятом, недалеко отсюда — в Березниках. В день её рождения произошло первое странное событие, точнее даже два. Во-первых, родилась она мёртвой — дыхания не было, сердце не билось. Врачи каким-то чудом сумели девочку реанимировать. Во-вторых, в тот день в городе случилось ЧП: затопило третий рудник. Катастрофа была внезапная. Большую, новую, вполне благополучную шахту залило так быстро, что люди едва успели выйти на поверхность. Обошлось без жертв, но всё оборудование осталось под водой, из одиннадцати комбайнов не удалось достать ни одного (кстати, пробы показали, что вода, затопившая шахты, — Яйвинская). До сих пор исправить ситуацию не представляется возможным, и фабрика работает на привозном сырье.

Вокруг этого события царила какая-то подозрительная тишина. Странно, что такая масштабная, я бы даже сказал, «хтоническая» катастрофа не получила должного освещения в прессе. Ходили слухи, будто проходчики наткнулись под землей на что-то непонятное, но на что именно — никто не знал. Ново-Зырянская карстовая депрессия, на которую сперва грешили геологи, при тщательном рассмотрении оказалась ни при чём. «Катастрофический прорыв пресных вод на рудные горизонты БРУ-3, по-видимому, связан с некими грозными явлениями природы, которые в настоящее время остаются неизученными» — вот всё, что сказали учёные. Я почему-то вспомнил подземелья под Пермью, но связи между рождением девочки и катастрофой на шахте всё равно не увидел, хоть убей. А между тем Танука утверждала, что таковая существует, и Андрей склонен был ей верить.

Хрупкая, черноглазая, красивая, но совершенно не похожая на родителей, девочка росла замкнутым, необщительным ребёнком, держалась обособленно и мало интересовалась обычными девчачьими играми, обожала животных (правда, не любила кошек, и те платили ей взаимностью). В школе её звали колдуньей. Её единственными друзьями были два соседских мальчика, она играла только с ними, бегала по крышам, запускала какие-то ракеты, подрывала гильзы, набитые селитрой… Раз при взрыве одной такой гильзы осколок угодил ей в висок — спасли миллиметры. Однако дружба эта скоро кончилась: сперва один мальчишка утонул, потом родители другого получили назначение в отдалённый район страны и увезли сына с собой. Потом и её семья перебралась в Пермь. Она часто гуляла в одиночестве, могла часами пропадать незнамо где, родителям не раз приходилось поднимать по тревоге милицию. Впрочем, было и хорошее: физрук отметил эту лёгкую пластичную девочку, и по его совету родители отдали её в хореографическое. Там она отзанималась семь лет, пока не произошло второе странное событие.

В тот год ей исполнилось четырнадцать. Была середина июня. Школа, а точнее, класс, где училась Танука, в полном составе выехал на пленэр рисовать пейзажи, а вскоре наша героиня слегла с загадочной болезнью. Трое суток температура держалась почти на уровне сорока, никакие лекарства не помогали, врачи ничего не могли понять. Никто не надеялся, что она выживет, но на исходе третьего дня жар спал сам собой. Девочка выздоровела, но истаяла как свечка, стала плохо спать, часто просыпалась, а проснувшись, забивалась в угол и обрывала обои. Она рассказывала непонятные вещи, придумывала себе несуществующие имена и рисовала странные картины, полные неясных образов, танцующих полулюдей-полуживотных, загадочных геометрических узоров и незнакомых пейзажей. Вдобавок болезнь дала осложнение на глаза — роговица потеряла чувствительность, зрачки перестали суживаться. Её стал раздражать резкий свет, днём она сидела при закрытых шторах, потом вовсе перешла на ночной образ жизни. И рисовала, рисовала много и упорно, — красками, мелками, шариковой ручкой… Впрочем, её рисунки больше интересовали психиатров, нежели преподавателей. Одни были от её картин в восторге, других они откровенно пугали. Доктора подозревали шизофрению, но диагноз не подтвердился. Родители без конца таскали дочь по врачам — с тех пор Танука возненавидела больницы. Она сделалась нервной, раздражительной. Срыв следовал за срывом. Появилась аллергия буквально на всё — на рыбу, шоколад, грибы, пыльцу, медикаменты, тополиный пух, кошачью шерсть… А пару лет спустя выяснилось ещё одно обстоятельство: вероятно, болезнь пришлась на какой-то важный этап её становления как женщины. В итоге Танука «застряла» в теле четырнадцатилетней девочки и больше не росла. С мечтами о карьере балерины пришлось распроститься. Уступая просьбам дочери, родители записали её в художественную школу, но учёба во всех этих колледжах-лицеях, как я уже знал, неизменно заканчивалась скандалами и отчислением.

Теперь мне стало ясно, отчего Танука всё время, даже в дождь, разгуливает в тёмных очках или в бейсболке. Что до причин её болезни, то тут у меня были свои соображения. Скорее всего, девчонку просто укусил энцефалитный клещ, она не обратила на это внимания, а учителя тоже прохлопали ушами. Это сейчас надо быть последним раздолбаем, чтобы сунуться в весенний лес без прививки, а тогда эта напасть только-только пришла в Предуралье, об опасности никто не думал. Косвенным подтверждением было то, что энцефалит порой ошибочно диагностируют как шизофрению, так схожи симптомы и клиника (одно время из-за этого даже бытовала теория, будто шизофрения заразна). Хотя тут моя версия давала сбой. Энцефалит, если его не лечить, почти всегда заканчивается тяжёлым мозговым расстройством, провалами в памяти, даже слабоумием, а с этим у Тануки всё в порядке: она неплохо училась, школу закончила без троек… Правда, без проблем всё равно не обошлось: дети — жестокие существа, а подростки особенно. От бесконечных насмешек, издевательств и обид девушка замкнулась, в последние годы учёбы с одноклассниками не разговаривала, а по окончании школы сразу ушла из дома. Поступив в академию художеств, она заинтересовалась готикой — одеждой, музыкой, архитектурой, потом встретила своего первого парня… Дальше всё совпадало с рассказом Севрюка: сперва эти идиоты родители, потом — гибель друга. Последовали годы депрессии и отчуждения, разочарования в любви и в жизни. В сущности, ей всегда было неуютно в собственном теле — как женщина она не развилась, ориентация блуждала; Танука не могла решить, кто она. Странный дар — предвидеть будущее, приносить несчастья — оттолкнул от неё всех, рядом остались только самые близкие друзья. Душа просила любви, привязанности, а тело не отзывалось. Её бросало из крайности в крайность, от наивных детских грёз до садо-мазо — то она разгуливала вся в оборках и кружавчиках, завивалась и красилась как кукла, то брила голову, рядилась в кожу и цепляла панковский ошейник. И нигде не находила себе места — ни у кришнаитов, ни у сатанистов, ни у сайентологов.

Потом появился Игнат.

Пока Андрей рассказывал, успело стемнеть. Небо сделалось синим, потом лиловым. Загорелись звёзды. Сумрак быстро загустел, но облака исчезли, ночь обещала быть ясной. Я был готов к тому, что Танука вернётся с минуты на минуту, но варган не смолкал, хотя паузы стали длиннее. Да уж, подумал я, судьба действительно свела меня со странным существом. Даже прозвище девчонки теперь наводило меня на определённые мысли: по японским поверьям, барсуки тануки — оборотни. Но сейчас меня волновало другое.

— Ну а что в итоге-то? — недоумённо спросил я, когда собеседник умолк. — Спорить не буду — досталось девочке по самое «не могу». Ну так и что? Кому сейчас легко? Ты мне лучше вот чего скажи: как это связано со мной?

— Мне трудно сразу объяснить, — уклончиво сказал Зебзеев, прислушиваясь к звукам варгана. — Ты имеешь представление вот об этом? — Он коснулся бубна, кожа на котором уже вполне просохла и натянулась.

— Ты про что? — не понял я. — Про бубен?

— Нет, я о шаманстве.

— Андрей, — я поморщился, — брось! Уж кто только не говорил мне в последние дни о шаманах. Неужели и ты собрался пичкать меня байками об этой ерунде? Ну знаю я, что ты балуешься этим, ну и что?

— Я не балуюсь, и это не ерунда, — поправив очки, серьёзно сказал тот. — Не отметай с порога всё, что тебе непонятно, — можешь выплеснуть с водой ребёнка. Я знаю, что с тобой случилось. Не прячь глаза — Танука мне всё рассказала. Я могу объяснить, если ты будешь слушать. Будешь?

— Да буду я слушать, буду… — горько усмехнулся я. — Что мне остаётся? Говори. Я знаю, мне Танука тоже говорила, что ты типа шаман.

Зебзеев повертел в руках бубен. Стукнул в него.

— Всё так, — сказал он. — Мы с друзьями были на Алтае, там один шаман положил на меня глаз. Вообще-то, я долго не соглашался — не мог решиться. Потом увидел один сон — и поехал. Не буду рассказывать: это неинтересно… Я обучался больше года, только посвящения не успел пройти, иначе пришлось бы там остаться: шаман привязан к месту Силы. Так что считай, что я шаман «без паспорта».

— Как это так — не понял я. — Им что, паспорта теперь выдают?

— У меня нет своего постоянного духа-проводника. Общаюсь с кем придётся.

— Скажи ещё, что в астрале летаешь…

Андрей осклабился в улыбке, словно я не оскорбил его, а сделал комплимент.

— Летаю, — ответил он без хвастовства (но, впрочем, и без лишней скромности). — Вообще-то, это несложно. Для этого не нужно каких-то безумных способностей, достаточно малого.

— Может, ты и в космос летал? И на Луну?

Глядя куда-то мне за спину и не переставая улыбаться. Зебзеев покачал головой:

— Врать не буду, на Луне не был.

— Что ж так?

— Там свой шаман.

Очередная, уже приготовленная ехидная фраза застряла у меня в горле.

За разговором я не заметил, что варган смолк, и, лишь когда за моей спиной хрустнула веточка, вздрогнул и обернулся. Танука стояла у меня за спиной и, похоже, прислушивалась к разговору, а заметив, что её присутствие больше не секрет, прошла и села на бревно рядом со мной.

— Жан, — тихо сказала она, взяла меня за плечи, развернула к себе и заглянула в глаза. — Жан, я всё понимаю… Только ты дослушай, ладно? Дослушай, а спорить будем потом. Если захочешь. Обещаешь?

Я промолчал.

— Ты уже видел ту собаку? — вдруг спросил Андрей. Я вздрогнул и вытаращился на него — так, наверно, вздрагивал сэр Генри Баскервиль при упоминании его семейного проклятия.

— Видел, — очень спокойно ответила за меня девушка. На миг мне стало не по себе — показалось, что они оба сейчас на меня кинутся.

Андрей удовлетворённо кивнул.

— Да, в общем, я не сомневался, — сказал он, — просто убедиться хотел. Это хорошо: меньше придётся объяснять. Так вот. Я не знаю, как это происходит, но если хочешь знать моё мнение, Танука — стихийный шаман. То ли при рождении, то ли во время болезни часть её души… ну, скажем так, отмерла. С тех пор она всегда на грани. Частично в этом мире, частично — в том.

— Что значит «отмерла»? — переспросил я, по-возможности стараясь не смотреть на свою спутницу. — Что вообще значит: «часть души»? Разве она может делиться на части, душа?

— Ну, не отмерла, так переродилась, если тебе так понятнее, — разъяснил Андрей — Природа не терпит пустоты. Я думаю, на её место вселился какой-то посторонний дух, другая, «замещающая» сущность. Коми называют это «шева».

— Хорош болтать, — мрачно сказала Танука. Она была серьёзна и сосредоточенна, как альпинист перед восхождением. — Без меня не наговорились? И так небось все кости мне перемыли.

Андрей, однако, не смутился.

— Извини, я всё-таки доскажу. Конечно, если брать христианские или мусульманские каноны, то душа едина и неделима. Но вот манси, например, считают, что у человека несколько душ. Конкретно: у мужчины — пять, у женщины — четыре. Уж не знаю, отчего такая дискриминация. Так вот. Я, например, в том мире человек. По крайней мере, мало отличаюсь от себя обычного. А вот Танука — нет, и потому, наверно, проникает дальше… или глубже, если тебе так больше нравится. Гораздо дальше, чем я. Её, к примеру, с Луны не гонят.

— Это почему?

Андрей пожал плечами:

— Наверное, потому, что собаки лучше умеют общаться с духами.

Я наморщил лоб. Собака, которую не гонят с Луны… Странно: я вдруг вспомнил, что «Битлз» сперва хотели назваться «Moondogs» — «Лунные собаки».

Я повернулся к девушке:

— Так ты всё-таки оборотень?!

— Дурак, да? — сердито сказала Танука. — Оборотней не бывает. Здесь я человек.

— Смотри на вещи проще, — вступился за неё Андрей. — Если рассматривать человека как многомерное существо, тогда такое «превращение» значит только то, что в нашей физической реальности он повернулся, ну, как бы своей другой гранью. Эта другая грань может выглядеть как волк, птица, куст или даже камень. Но вообще-то это такие же части целого, как, скажем, хвост, нога и хобот у слона. Хотя внешне они совершенно различны. Ты помнишь притчу о слоне и трёх слепцах? Древние это понимали очень чётко.

— Но как же? Это значит, я… — И поспешно отвёл взгляд. — Нет, нет, погодите! Как я тогда мог её… то есть тебя, видеть?

Танука вздохнула. Потрясла головой.

— Вот глупый… — сказала она. — Да потому и видел, что ты отсюда, из нашего мира, уже выходил!

— Я?! Когда?

— Думаю, недавно, — подтвердил Зебзеев. — В самый ближний слой и очень ненадолго, но выходил. Сперва только заглядывал, потом прорвался. А иначе, как ты, по-твоему, из участка сбежал? Обычно люди сквозь полы не проваливаются.

— Так я… — Я с силой потёр лоб. Голова опять кружилась, сердце бухало в груди. Блин, что ж это творится… — Вы шутите?

— И не думаем. Это всё Танука: она чувствует таких людей.

Я перевёл взгляд на девчонку.

— Севрюк мне говорил, что рядом с тобой всякие странности творятся, скрытые способности развиваются, — пробормотал я, — но я даже не думал…

— Что от природы есть, то разовьётся, — проворчала девушка и тряхнула малиновой чёлкой. — Нового не появится. Хотя, вообще-то, не знаю. Вадим умный, он до многого сам допёр, давно нас раскусил. Ты его слушай, он знает, что говорит.

— «Старина Дик плохому не научит», — пробормотал я.

— Что? — Танука подняла голову.

— Ничего. Значит, я всегда умел играть?

— Не всегда. Но очень давно, быть может в прошлой жизни, ты играл.

— Что играл? Блюз? Где? Когда?

Танука помотала головой:

— Я не знаю. Сам разберёшься, если захочешь.

— Значит, вы хотите сказать, что вас только двое? — подытожил я.

— Было бы нас больше, не искали бы тебя. У нас есть помощники, но не подмастерья, только это к делу не относится.

— А что относится? — проговорил я, вспоминая злополучный «Солнечный», в котором мальчиком когда-то отдыхал Игнат. — Я ж понимаю, я же не дурак. Это для вас Артур отыскивает те рисунки на стенах. Ищете детей для будущего обучения, так?

Они переглянулись.

— Ну, в принципе, да, — с видимой неохотой признал Андрей. — Хотя это его личная затея, мы тут ни при чём.

— Да, мы не просили, — подтвердила девушка, — это он сам додумался. Дети чувствительнее взрослых, бессознательное у них ещё не так задавлено. В смутные дни, перед какой-то катастрофой или ещё чем-нибудь таким усиливается выход «негатива». Они первые это чувствуют и реагируют.

— Какого ещё негатива? Как реагируют? Рисунками на стенах?

— В том числе.

— Но цель? Какая цель? — продолжал допытываться я. — У любых поступков должно быть разумное объяснение. Чего ты хочешь? Чтобы я вернул Игната? Это невозможно — даже если мы отыщем его душу, или как там это называется, вернуться-то она не сможет! Некуда ей возвращаться: тело-то тю-тю, уж извини. А если типа он переродиться может, так это и без нас произойдёт.

Танука помрачнела, видимо, и ей в голову приходили подобные мысли.

— Жан, успокойся. Успокойся, — сдавленно произнесла она. — Если честно, дело даже не в Сороке. Что-то происходит. Будто… что-то прорвалось или где-то дырка, и туда «засасывает» души. Думаешь, он первый? Люди гибнут, исчезают, как только стоит им чего-нибудь у нас добиться. Ты сам говорил, что в нашем городе нет нормального рок-н-ролла, и Сито это говорил. Но рок-н-ролл — только часть, остальное тоже рушится. Ничего никому не нужно. Если кто-то появляется толковый, ему нужно сразу валить из Перми, иначе кранты. Будь у нас время, я бы попросила тебя просмотреть статистику, а сейчас некогда, поэтому поверь на слово. Здесь какая-то тайна. Я понимаю это, но одна не справлюсь. Извини.

— Ненавижу тайны… — пробормотал я. — Эх… Ладно. Леший с вами, начинайте, я согласен. Что надо делать? В бубен стучать?

Андрей усмехнулся: два ряда ослепительно белых зубов в ночной темноте.

— Ты вообще видел, как шаман камлает? Наверное, только в кино, в документальных фильмах. А это никакие не шаманы, а артисты, переодетые шаманами. А это же не просто танец! Для проникновения в соседний мир есть какие-то основы общие — набор слов, система движений. Просто так туда не попадёшь, надо настроиться, войти в раж, поймать, если можно так выразиться, ритм Вселенной, стать антенной, чтоб уловить сигнал. И вот когда поймаешь его, пропустишь через голову и сердце, только тогда перейдёшь границу. Но это я, а Тануке не надо настраиваться — она и так всегда на эту волну настроена.

— Да уж, — невесело пошутила та, — если только батарейки не сядут.

— Вот-вот, — подтвердил Андрей. — Она всегда наполовину здесь, наполовину там.

— Я в детстве ничего не понимала, — нервно сплетая пальцы, перебила его Танука. — Объясняла — меня не слушали, а рисовать пыталась — тащили к психиатру. Я ж думала, все люди видят это, только не говорят. Это как про секс — все о нём знают, но делают вид, что его нет. Кривляются, смеются, зубоскалят… Блин! Я и думала, что с этим так же! Только потом поняла, что я, может, вообще одна такая…

— Я знаю, Андрей рассказывал… А в церковь ты ходить не пробовала?

Танука энергично затрясла головой.

— В церковь нельзя: мне там плохо становится.

Я скептически поднял бровь.

— Самовнушение, скорее всего. Нервы тебе полечить надо.

— Жан, ты не понимаешь! — рассерженно перебила меня она — Я нормально к вере отношусь, это тоже способ, просто… Как бы тебе объяснить… Видел же, наверное, как в церкви, бывает, бабки лают, чужими голосами разговаривают, матерятся, по полу катаются? Думаешь, это бесы? Просто если у человека восприятие обострено, «предохранители» перегорают. Ты же сам понимаешь, что самое главное, самое интересное происходит в алтаре. Там такой поток, такая энергетика… Я иногда думаю, что если туда попадёт человек вроде меня — с открытым «каналом связи», но неподготовленный, его там… ну, просто разорвёт его там, вот! Я, может быть, пошла б в священники — поступила в семинарию и всё такое, я, наверное, смогла б, но я ж девчонка, мне запрещено! Это неспроста, наверно: женщины чувствительней…

Вот он, «порог тридцати», лихорадочно соображал я. И в этом прав Севрюк! Только уж больно рано эта девочка стала задумываться о «сакральном» развитии… Наверно, это потому, что фаза «физического» становления у неё оборвалась в четырнадцать, а «социальная» вообще осталась за скобками. Что ж, видно, бывает и так. На Востоке, например, духовный путь всегда приравнивался к жизненному. Боже, боже… А я ещё злорадствовал тогда насчёт конфет и происхождения детей! Свинья я после этого. Даже не свинья, а так… карликовый мини-пиг. И с сахаром всё более-менее понятно: энергия не возникнет сама по себе, ниоткуда. Колдуны Карибских островов — бокоры, тоже восстанавливают силы сухофруктами и сладостями.

— И ты хочешь, чтобы я сейчас пошёл с тобой туда? — спросил я. Танука кивнула. — Вот так вот, взял и отправился? Прямо сейчас?

— Да, — снова кивнула она.

— Ты с ума сошла… Как ты себе это представляешь?

— Я сейчас объясню, Жан, — торопливо вмешался Андрей. — Это надо знать: туда есть только один путь — через смерть. А это очень больно. И ужасно неприятно. Шок чудовищный, хуже только при рождении… Хотя и к этому можно привыкнуть.

Ошеломлённый, я сидел и переводил взгляд с Танукн на Андрея и обратно.

— Так вы… предлагаете мне умереть?!

— Жан, ты только успокойся, успокойся, — вмешалась Танука, беря меня за руку. — Я не собираюсь тебя убивать.

— А кто собирается?!

— Никто не собирается. Нам надо просто перейти туда. Потом мы вернёмся. Я тебе помогу.

— Да как возвращаться-то?

Я был на грани истерики. Теперь уже Андрей подобрался.

— В этом-то вся и проблема! — с горечью сказал он. — Первый раз жутко тяжело. В своей прошлой жизни я тоже был шаманом, в Северной Америке, там, где сейчас Канада. Это было очень давно, думаю, задолго до Колумба и даже до викингов. Методы обучения тогда были совсем другие, само обучение — очень жёсткое и длилось лет семь или восемь. Из новичков выживало процентов сорок-пятьдесят, не больше. Вообще-то, сейчас так не делают, а тогда человеческая жизнь совсем не ценилась. Наставник искал одарённых детей, подмечал странности и если видел, что ребёнок ведёт себя не так, как другие, — разговаривает сам с собой, или рисует странные вещи, или бродит где-то в одиночестве, то брал его на заметку. А вообще, я помню, например, как от меня требовалось уйти и какое-то время жить звериной жизнью — это испытание такое, перестать быть человеком. Тотемом у племени был волк. Я год жил как волк-одиночка. Помню, как я бегал по лесу, ловил и жрал каких-то грызунов…

— Это по-настоящему или ты только воображал себя волком?

Тот усмехнулся:

— А вот этого я тебе не скажу! Мы участвовали в жертвоприношениях и всё такое. Учились владеть сознанием. Потом было посвящение. Там был водопад большой, индейцы называли его «Голоса Духов»; ученик должен прыгнуть вниз и там, в полёте, «выйти» из тела. Самое простое задание — перемещение сознания. А ниже по течению учитель вылавливал тело и «возвращал» ученика в этот мир. Если хотел, конечно…

— А дальше? Дальше как ты жил?

— Обычно как, — хмыкнул тот. — Хотя, вообще-то, я до сорока не дожил. Была война, а я оказался один в лесу. Вообще-то, меня подстерегли четверо шаманов из соседнего племени: такая, знаешь, «конкурирующая группировка».

— Банда шаманов, — не удержался и съязвил я.

— Можно и так назвать… Они боялись в одиночку нападать, а вместе у них получилось. Они сломали мне позвоночник — вот здесь, чуть выше поясницы, — и бросили умирать.

— Сломали позвоночник? Зачем?

— Чтобы обездвижить, — невозмутимо пояснил тот. — А иначе б я вернулся. Даже если б они меня убили, я бы залечил все раны и вернулся. Это не так уж сложно, если знать, что делать. А так я, вообще-то, не мог выйти из тела, совершить необходимые движения. Оставалось только лежать и умирать. А когда мой дух освободился, возвращаться было некуда — тело пришло в негодность.

— А ты? — Я повернулся к Тануке. — Ты тоже что-то помнишь?

— Я ничего не помню, — рассеянно ответила та, словно мысли её занимало иное. — И мне, если честно, пофигу.

Она умолкла, а мне снова вспомнился Моррисон, верней, его слова про тех индейцев на дороге: «Их души летали рядом, и я почувствовал, как одна или две прыгнули мне внутрь… И они до сих пор там». Я вдруг вспомнил другой случай, не менее загадочный. В мае 1970 года Моррисон женился. Его супруга, Патриция Кеннели, увлекалась чёрной магией («Это не сатанизм. Это, по сути, культ матери, однако там есть и мужское божество — рогатый бог охоты», — говорила она). Приехав к ней в Европу, Джим в первую же ночь слёг с температурой выше сорока градусов, но через несколько часов жар спал так же внезапно, как и начался. На следующую ночь Джим предложил ей «венчаться» согласно обрядам чёрной магии, и она сразу согласилась. Стоя в центре магического круга в квартире Кеннели, облачённые в чёрные одежды, они были «обвенчаны» верховными служителями кельтского собрания ведьм в ночь накануне Иванова дня 1970 года. Выводя своё имя кровью, Джим потерял сознание.

— Ладно, — вдруг решился я. — Допустим, я согласен. Но объясните мне, зачем вам это нужно? Зачем вам я, когда вы оба это можете?

Танука посмотрела на меня. Зрачки её светились красным в отблесках костра, как на дурной фотографии, где «красные глаза». Ладно хоть не зелёные, подумал я.

— Затем, что я там ничего не соображаю, — раздельно, чётко выговорила она. — А нужно, чтобы кто-то мог отыскать Игната.

— А ты на что? — Я с недоумением повернулся к Андрею.

— Да не могу я! — поморщился тот. — Говорю же, нету у меня проводника. Пойми, есть Верхний мир и Нижний. — Он показал руками. — Вообще-то, я белый шаман, а нужен чёрный: вам же вниз. Ну как бы тебе объяснить… Воздушный шарик представляешь? В воздухе летает, а в воде не тонет. Нет у меня «грузила», понимаешь? Я не смогу нырнуть: обратно вытолкнет. — Он вздохнул и тряхнул головой. — И потом, надо, чтобы кто-то вас тут ждал, звал обратно… Так ты согласен или нет?

— Андрей, уймись, — одёрнула его девушка. — Не время сейчас.

— Извини, я только хотел…

— Андрей!

— Извини.

Я молчал. Отговорки у меня, конечно, были. У меня была сотня доводов, чтоб повернуться и уйти, но я прекрасно понимал, что не могу тянуть с ответом — ночь не бесконечна. И если дело заключалось в сроках, нужно говорить напрямую. Так или иначе, всё шло к этому. Я шёл по этому пути, когда меня подталкивали, не сопротивлялся, и сейчас тоже не видел смысла артачиться. В конце концов, не я ли сам сегодня утром умолял незнамкого, чтоб всё скорее кончилось?

— Да, — сказал я, чувствуя, будто что-то рушится внутри и у меня в груди возникает пустота — Что нужно делать?

— Я всё сделаю сам. — Андрей вытащил из рюкзака термос и протянул его мне: — Вот, подкрепись пока.

Жестяной помятый термос был старый, китайский, разрисованный журавлями. Я еле выдернул разбухшую пробку. Повеяло жасмином и ещё чем-то мягким, цветочным.

— Что у тебя там? — Я заглянул внутрь, и лоб у меня мгновенно покрылся испариной. — Опять какое-нибудь ведьминское зелье?

— Ничего особенного, обычный чай на травках, — успокоила меня Танука. — Пей, не бойся, это тебя подбодрит. Уж извини, — она развела руками, — «энергетика» я с собой не захватила.

Я сделал глоток и прислушался. Чай. Крепкий, зелёный, без сахара.

— Кстати, — мрачно сказал я, — у Игната при себе тогда был этот проклятый «энергетик». Этот, как его… «Ред Булл». Который «окрыляет». Он его за этим взял?

— Не знаю. Может быть. — Андрей продолжал деловито копаться в рюкзаке. — Он что-то чувствовал такое. Может, думал, справится один.

— Моя вина. — Танука села и поворошила прутиком горящие поленья. — Надо было остаться рядом, не отходить от него хотя бы эти три-четыре дня.

— Он в самом деле прыгнул со скалы?

— Не знаю.

Едва я дал согласие, Андреи с Танукои сделались необычайно деятельны. Девчонка сбегала к байдарке и приволокла насос-«лягушку». Помнится, я всю дорогу недоумевал, зачем на байдарке насос. Андрей подкинул дров и начал доставать из рюкзака один странный предмет за другим. Перво-наперво на свет явились молоток и плоскогубцы. Молоток был большой и довольно тяжёлый. Затем Андрей достал обрезок рельса от рудничной нитки, сантиметров двадцать пять в длину. Весило это, должно быть, порядочно. Зачем он тащил с собою эти железки, оставалось непонятным, пока он не вытащил ещё один предмет, при виде которого у меня отпала челюсть: то была цепь длиной около пяти метров. К обеим её концам были приварены разъёмные браслеты, а точнее, кольца: с одной стороны большое, с другой поменьше.

Чай застрял у меня в горле.

— Это ещё что?! — растерялся я. — Это зачем?

— Вместо поводка, — ответила Танука.

Она уже сняла ошейник и растирала кожу ладонью. Делала она это так серьёзно и сосредоточенно, что меня мороз пробирал. Я и раньше видел у неё на шее ссадины, потёртости, царапины и прочие следы, оставленные кожаной полоской, но не подозревал, что их так много. Шипами внутрь она, что ли, эту штуку надевала?

— Зачем?!

— Затем, чтоб была связь. Не задавай вопросов, просто делай, что говорят.

— Я понимаю, но зачем цепь?

— Из-за крови, — сказал Андрей. Я непонимающе воззрился на него.

— Кровь содержит железо, — пояснила Танука. — Нам надо обеспечить контакт. Если потеряемся, ты не выберешься без меня, застрянешь навсегда. Цепь — самое надёжное. — Она перехватила мой взгляд и виновато улыбнулась. — Не волнуйся: там она нам не помешает.

Андрей вытащил из кармана рюкзака какие-то шпеньки, положил их в костёр, взял насос и принялся раздувать пламя. Меня пробрал холодок.

— Почему не обойтись замками?

— Замок можно открыть, — хмуро сказал Андрей. — А так надёжнее.

Тем временем Танука скинула жилетку и осталась в футболке, собрала волосы в горсть и скрепила их резинкой, затем без лишних слов подошла к Андрею и опустилась на колени. Медленно, как осуждённая на плаху, положила голову на рельс и замерла. Андрей поднял цепь, надел ей на шею большее кольцо, свёл проушины и потянулся за плоскогубцами.

Заклёпка светилась вишнёвым. Девушка лежала тихо, без движения, как пойманный зверёк; глаза её были закрыты. Сцена выглядела дико, совершенно нереально. Мелькнула мысль о камере в кустах. Я занервничал. А вдруг Андрей промажет? Я представил, как тяжёлый молоток срывается и дробит этой девочке затылок или шею. Бр-р… Меня даже замутило от этой мысли. Но конечно, всё обошлось. Быстрыми, но аккуратными ударами Андрей заклепал ошейник и полил его водой из котелка. Взвилось облачко пара, зашипело резко и отрывисто. «Уже?» — деловито спросила Танука, получила утвердительный ответ и выпрямилась, звеня цепью. Тряхнула головой, поправила ошейник, развернула его кольцом вперёд. Искоса взглянула на меня и отвернулась. Я заметил, что ошейник ей великоват, болтается, хотя снять его через голову у неё вряд ли получилось бы.

Да, подумал я, ничего себе хентай… Жаль, нет фотоаппарата. Впрочем, хорошо, что нет.

— Жан, — позвала девушка. — Твоя очередь.

Отступать было поздно. Я встал и на ватных ногах направился к импровизированной «наковальне». Танука сидела рядом на коленях, в позе гейши, и не шевелилась. Капли воды стекали с кончиков её волос и скатывались по груди, окрашенные розовым — то ли краска, то ли кровь. В темноте, при свете костра, цепь на девушке выглядела каким-то диковинным украшением. Сердце моё колотилось. Дьявольщина, подумал я, что со мной? Хотя при таких её увлечениях следовало ожидать чего-то подобного, я не знал, как к этому относиться. Во что я всё-таки ввязался?

— Ты правша? — между тем спросил Андрей, раскрывая второй браслет. Я кивнул. — Вообще-то… а, ладно, давай левую.

Я выпростал из рукава левую руку, положил её на рельс и вздрогнул, ощутив тепло: металл ещё не остыл. Браслет пришёлся в самый раз, будто его подгоняли по мерке. Впрочем, не исключено, что так и было: долго ли послать SMSку с размерами? Андрей выудил из огня ещё одну заклёпку, в два удара расклепал её, облил водой, и дело было сделано: железо намертво соединило меня и мою спутницу. Мрак, подумал я, закрыл глаза и поднял руку. Цепь потянулась следом, длинная, довольно увесистая. Надеюсь, подумал я, зубило Андрей тоже прихватил. В противном случае, чтоб освободиться, мне придётся отрубать руку.

Или Тануке — голову.

Так, об этом лучше не думать…

— А третья для кого? — Я кивнул на оставшуюся заклёпку.

— Запасная, — сказал Андрей, выкатил её из огня веточкой и оставил остывать в золе.

Повисла пауза.

— Мне тоже кожу расцарапать, чтобы кровь текла? — спросил я.

— Сама расцарапается.

Танука смотала цепь в несколько витков, вручила её мне, уселась рядышком под деревом и набросила на плечи развёрнутый спальный мешок. Налила себе из термоса в кружку, глотнула и похлопала ладонью по земле.

— Сядь, — предложила она. — Надо побыть в покое какое-то время.

— Так спешили — и вдруг сидеть? — удивился я. — Уже темно, в конце концов.

— Не беда: я вижу в темноте.

— Ну, ты прям как сова.

Я сказал это и прикусил язык. Боже, подумал я, только не это! Сейчас она опять взбесится… Но девчонка только поморщилась:

— Я не сова.

— Прости, прости… Слушай, но чего мы ждём? Надо что-то делать, наверное?

— Главное уже сделано. Сядь рядом. Я должна тебя чувствовать.

Я послушался и сел рядом. Андрей достал из мешка деревянную флейту, для пробы выдул пару созвучий, вопросительно взглянул на нас — не будем ли протестовать, и стал наигрывать неуловимую мелодию. Вряд ли это была часть ритуала, скорее он играл для себя, чтоб успокоить нервы. Я плотнее запахнул спальник и только сейчас, после слов девушки, задумался, каков у неё, так сказать, «радиус поражения»: не могут же, в самом деле, её способности действовать на всех! Проводя аналогии, что это — «ковровая бомбардировка» или «снайперский выстрел»? И какова дальность? Севрюк сказал: «в её присутствии», но что считать присутствием? Прямую видимость? Касание? Ответа у меня не было. На всякий случай я привлёк её к себе и обхватил рукой; Танука не стала противиться. Мы закутались в спальник и незаметно сползли вниз, к корням. Стало и удобнее, и теплее. То ли я замёрз, то ли девчонку лихорадило, только её кожа показалась мне неистово горячей. Если б ещё не эта дурацкая цепь…

Мы находились возле самого камня, над нами нависали разлапистые сосновые ветки. Костёр стал угасать и почти не давал света. Я вдруг вспомнил рассказ Севрюка про брошенную деревню и решил, что сейчас самое время об этом спросить.

— Если всё дело только в этом, — я позвенел цепью, — для чего переться в этакую даль? Почему это надо было сделать именно тут? Сорока погиб на Сылве.

— Он не погиб, — проговорила девушка каким-то сонным голосом. — Он ушёл. А вообще, какая разница где… Ты поймёшь. А это место… Ну, не знаю, как сказать.

— Просто есть места, где грань между мирами тоньше, — прервавшись, сказал Андрей. — Я не знаю, как это объяснить. Просто прими это на веру. Может, это природное, какие-нибудь теллурические потоки. А может, люди постарались. Просто место такое.

— Мне Вадим сказал, тут раньше была заброшенная деревня.

— А? Да, ниже по течению. Несчастливое место… — Он покачал головой. — Ты когда-нибудь слыхал про чудь?

— Чудь? — Я наморщил лоб. — Это народ, который якобы тут жил до пермяков?

Андрей усмехнулся.

— Ну, якобы не якобы: что он был, сомнений нет ни у кого, вопрос, куда девался. Помнишь, может быть, у Бажова упоминались «стары люди»? Он же не с бухты-барахты свои сказы писал — предания слышал, легенды рудничные. Вообще, до сих пор неясно, откуда взялись названия Майкор, Искор, Редикор, из какого языка — часто названия на «-кор» оставались за заброшенными местами… Севернее их навалом, таких мест, да и у нас много этих «чудских городищ».

— И куда ж она делась, эта чудь? На Чудское озеро?

— Есть и такая версия, — признал Андрей. — Одни говорят, что это племя исчезло целиком, другие — что разделилось: одна часть осталась и перемешалась с пермяками, другая ушла. Куда и почему — никто не знает. Целые селения исчезли. Вообще-то, у них был странный способ самоубийства — они самозакапывались: рыли огромные ямы, внутри ставили столбы, поверх настилали плахи, а на них наносили землю. Потом спускались туда с жёнами и детьми и подрубали опоры. Земля рушилась и хоронила их. Они тут всюду, эти провалы. Только ни могильников, ни карстовых пещер под ними нет. Чудские племена так бежали в глубь земли, будто нашли там сокровища. Кое-кто считает, что они пытались перейти в иное измерение и это им удалось. Строиться в таких местах не принято, а то потом народ жалуется, будто нечисть там балует, «чудится»: то кошка среди леса пробежит, то волк завоет прямо за околицей, а выйдешь — никого. А упадёшь если в тех местах, ногу или руку ушибёшь — долго потом не заживает. Это при советской власти начальники распорядились там деревни строить для сплавщиков и их семей. А не стало работы — народ оттуда быстренько слинял.

Я задумался.

Когда-то и я пытался разобраться в этом вопросе, только ответов не нашёл, ещё больше запутался. Никто не берётся сказать, как давно поселились пермяки в Приуралье, откуда явились они сюда и в каком отношении стоят они к древней Чуди. Письменных памятников от чуди не осталось, далёкое прошлое Перми оказалось скрыто таким же непроницаемым туманом, как история древней Скифии. На русском Севере чудью и в самом деле называли финно-угорские племена, но как объяснить, что и у них — у коми, саами — существовали свои предания о чуди? В самодийской мифологии упоминается маленький подземный народец сихиртя, у энцев они зовутся сиите. По старорусским легендам, чудь была народом диким, пробавлялась грабежами, жила в ямах в лесу, прятала под землёй клады… Ещё историк А. П. Иванов заметил: «Первое условие, что требовалось для Чуди, — неприступность жилья». Блин, просто гномы какие-то…

Другой известный путешественник и историк XVIII века, капитан Рычков, считал главнейшим поселением чуди остатки городища у деревни Губиной, в двадцати пяти верстах от Чердыни. «Я с великим примечанием рассматривал все городища, находившиеся внутри и вне пределов Пермской провинции; но сие из всех городищ есть превосходнейшее», — писал он. В Сибири тоже ходило множество преданий, связанных с кладами, курганами, древними рудниками, и во всех рассказывалось о чуди как о древнем народе, будто бы жившем в Сибири до прихода в неё не только русских, но и местных народов. Все предания заканчивались указаниями на бесследное исчезновение чуди. «Ушла Чудь под землю и завалила проходы каменьями, — говорили старики. — Только не навсегда ушла Чудь. Когда вернётся счастливое время и придут люди из Беловодья и дадут всему народу великую науку, тогда придёт опять Чудь, со всеми добытыми сокровищами».

Не знаю, как насчёт сокровищ и «великой науки», но то, что чудь ушла вся, быстро, как-то разом, никто не подвергал сомнению. Известно, что все «чудские копи», остатки которых застали русские, находились на богатейших месторождениях, но были неглубоки; древние рудокопы словно бы оставили их в спешке, бросая руду и орудия. Случалось, люди на Руси бросали промыслы и даже города (достаточно вспомнить Мангазею), но этому всегда было объяснение. А между прочим, на том же Алтае и в историческое время рудники бросались невыработанными, якобы из-за «усилившегося притока воды». Так были оставлены Змеиногорское и Лазурское месторождения. На дне Новочагырского рудника-пещеры в 1844 году были брошены тысячи пудов подготовленной, но не вынутой руды. Ее пытались поднять уже в советское время, причём воды не обнаружили. Насколько мне известно, в настоящее время большая часть месторождений Алтая не разрабатывается, словно какая-то сила препятствует проникновению в тамошние недра.

Когда я это читал, я подумал, что это очень походит на то, как гномы Мории в трилогии Толкина, копая серебро, разбудили «ужас бездны», который поверг их в паническое бегство. А сейчас мне в голову пришла ещё одна мысль.

Это очень походило на то, как закрылся третий березниковский рудник.

От таких мыслей делалось не по себе, особенно ночью, в лесу. Я поёжился.

— А сам ты что думаешь на этот счёт? — спросил я у Андрея.

Он посмотрел на меня, потом на флейту и поправил очки.

— Я?

— Ты, ты.

— Вообще-то, у них были сильные колдуны, — сказал он, словно оправдывался. — Знающие люди. Я так думаю, это «дырки» после их работы не затягиваются. Может, они и в самом деле увели куда-то свой народ, а может, и нет. Вообще-то, не стоит всё валить на чудь: здесь и без них чего только не было.

— Например, бронепоезд, — сказал я.

— Например, бронепоезд, — с грустной улыбкой согласился Андрей и мотнул головой: — Вообще-то, это тут, недалеко случилось. А ещё около Яйвы был мужской монастырь, его коммунисты разогнали. Это ведь, наверно, что-нибудь да значит?

«И лагерь «Солнечный» недалеко», — некстати вдруг подумалось мне.

Значит, «дырки» после работы сильных колдунов… Занятно. Мирча Элиаде тоже писал о каких-то подобных «дырках», как сейчас помню: «Существуют три большие космические области, которые можно последовательно пройти, так как они соединены центральной осью. Эта ось проходит, разумеется, через некое «отверстие», через «дыру»… В начале есть «центр», возможное место прорыва уровней, любое сакральное пространство, то есть любое пространство, в котором происходит иерофания и проявляются реальности (или силы, образы и т. д.), не принадлежащие нашему миру».

Уж не здесь ли проходит одна такая «ось», этакий «белый/чёрный вигвам»? И что за «иерофанию» мы творим?

— Значит или не значит — не нам судить, — помолчав, ответил я.

— Наконец-то что-то умное сказал, — пробурчала Танука. — Ладно, хватит болтать. Время уходит, а я и так устала.

— Последний вопрос, — торопливо сказал я. — Кто присылал те сообщения?

— Выясним, — пообещала она.

— И скажи… только честно… может так случиться, что мы не вернёмся?

— И машина может на улице сбить, — помолчав, ответила она.

— Значит, может… — пробормотал я и закрыл глаза. Голова моя кружилась, взор туманило, руки холодели. Как там, в том старинном блюзе? «Моё сердце перестаёт биться, мои руки холодеют…»

Я сглотнул. В очередной раз мне стало страшно.

Флейта выводила тонкую мелодию, лишённую гармонии, одну сплошную медитацию. Мысли мои рвались. От запаха можжевельника свербело в носу. Хотелось чихнуть, но собственное тело казалось мне хрупким, будто я из стекла. Сказать по правде, я просто боялся рассыпаться на осколки.

Когда я рискнул снова открыть глаза, темнота уже не так давила. Я стал видеть лучше, хотя цвета опять потерялись. Андрей продолжал играть на дудочке, слегка раскачиваясь вперёд-назад, я посмотрел в его сторону и поспешно отвёл взгляд: как тогда, в ментовке, фигура его показалась мне полупрозрачной, дымчатой, с искорками внутри, и только в левой части лба мерцало яркое и в то же время какое-то тёмное пятно (именно так, я не могу это лучше выразить словами). А надо мной склонилось узкое, треугольное девичье лицо с чёрными провалами зрачков. Волосы Тануки рассыпались по плечам, стальной ошейник серебристой полоской перечёркивал хрупкое горло, с него, покачиваясь, свисала цепь. «Что за бред!» — подумал я, но через секунду вспомнил всё, нашарил свой конец цепи и крепко сжал его в кулаке, хотя необходимости в том не было: я просто понял, что до смерти боюсь потерять эту недоразвитую девочку, этого чертёнка, состоящего, казалось, из одних углов. Почему, по какой причине боюсь — я не мог объяснить: это был неосознанный, иррациональный страх из тех, которые одолевают в детстве, когда думаешь о смерти. Как в том блюзе: «Вырой мне могилу хоть серебряной лопатой, всё равно положишь меня туда с моим ядром и цепью». Ещё недавно меня почти ничего не связывало с этой девочкой, даже дружба, а теперь во всех смыслах мы были скованы одной цепью. Вот только кто из нас узник, кто ядро?

Я впервые подумал, что, когда мы расстанемся, мне будет её не хватать.

Мне было жутко.

— Танука, — позвал я и вдруг ощутил неловкость, словно звал не девушку, а и впрямь собаку. — Скажи… ведь Сороки тогда не было в Предуралье?

— Всё зависит от тебя, — мягко ответила та после небольшой паузы.

— Зависит? — Я недоумённо приподнял голову. — Как это — зависит? Ты хочешь сказать: «зависело»?

— Я сказала то, что хотела сказать. Ты ведь говорил, что можешь убить человека?

— Слушай, достала… При чём тут это?

— Да потому, что я не могу! — раздельно произнесла она. — А если можешь убить — сможешь и вернуть.

Я растерялся.

— Я… Я не знаю.

— Скоро узнаешь, — сказала она.

— Ладно. Что нужно… говорить? Какие движения… делать? А то у меня голова кружится.

— Всё уже сказано, — ответила она. — Движения проделаны. Плыви вниз по течению. Не сопротивляйся.

— Значит, чай, — догадался я. — А ты сказала, это «обычный чай на травках».

— Я соврала, — грустно сказала Танука. — Прости. В конце концов, я тоже его пила.

— Мне плохо, — пожаловался я. Голос Тануки сделался печален.

— Ты — хороший человек, — произнесла она, как будто ставила диагноз.

Мне стало трудно дышать. Ужас накатывал со всех сторон. Разум сопротивлялся до последнего. Робкую надежду внушало только то, что если меня хотят просто отравить, убить здесь, в этом лесу, то такие долгие приготовления совсем ни к чему. Земля подо мной качалась. Словно со стороны мне было видно, как я выгнулся и захрипел. Мир завертелся у меня перед глазами, со всех сторон нахлынул ослепительный, невероятный свет, потоки света; я в них просто утонул и затерялся, стал истаивать, как рафинад в кипятке.

За светом пришли темнота и ужасающая боль, и я закричал.

Потом меня не стало.

Загрузка...