На земле не осталось никого, кроме двоих. Да и земли не осталось — только вода и они, а кругом ни островочка. Дрожа, Изочка и Гришка стояли рядом и устало, без ненависти, новым незнакомым взглядом смотрели друг на друга сквозь кипящую стену потока. Оба почувствовали, как на месте вражды отпочковалось и пустило ранние стрелки что-то другое, хрупкое и странное, чему они не знали объяснения и что загадочным противоречием сразу досадно отяготило их еще неразвитые души.

Ливень, пошумев еще с минуту, израсходовался, иссяк. Туча полетела дальше, копя в себе влажную злость, и земля людей вернулась обратно под ноги девочки и мальчика бегучей грязью.

— Пошел ты, — тихо повторила Изочка, слизнув слетевшую с кончика носа солоноватую каплю.

— Сама п-пошла, — прошептал Гришка. — Подумаешь, п-птица…

В отчаянии смотрел он, как болтается за ее удаляющейся спиной жалко обвисшее крыло.

— Не г-говори, что это я тебе руку с-сломал! — сдавленно крикнул в эту безысходную спину. И добавил тихо, но она услышала: — Фашист я прокклятый…


— Упала, — коротко объяснила Изочка дома причину травмы, сдерживая стоящие на изготовку слезы.

— Ой ли, — засомневалась Мария, осторожно помогая снять мокрое платье.

— На перилах в школе прокатилась и упала, — поморщилась девочка.

— Почему же учительнице не сказала?

— Так… Не хотела беспокоить, — безнадежно завиралась Изочка, кося от боли глазами.

Вздохнув, Мария особым кодом постучала в стенку, вызывая дядю Пашу. Веселый толстый ветеринар заполнил собой всю их маленькую комнату. Прогудел: «А ну, что тут у нас?» — и, развернув Изочку к себе, задел плечо. Она невольно взвизгнула и не выдержала, заплакала.

— Подралась, подралась! — лицо дяди Паши расплылось в хитрой усмешке.

Неожиданно он вздернул к предплечью ее несчастную руку, и глаза на миг полоснуло огнем и перцем. Раздалось гладкое «кррак-чпок», и крыло исчезло, а рука встала на место. Оказалось, просто вывихнуто плечо.

— Ну, теперь-то непременно на свадьбу пригласишь! — засмеялся дядя Паша и подмигнул проницательно: — Неужто с пацаном дралась?

После ужина, глядя в глаза матери, Изочка заявила:

— Я знаю, что ты и папа — не предатели. Я знаю, что вы Гитлеру ничего не посылали. Я знаю, что все это неправда.

— Вот и хорошо, — спокойно сказала Мария.

Помыла посуду, вытерла тарелку, постояла и вдруг, бросив ее со звоном на стол, плашмя упала на постель.

…Давила в уши, кружила рядом липкая тревога, сгущалась черной фигурой тень в углу, и из всех щелей в полу лезли и ползли к кровати невидимые в темноте бесплотные существа, куда более опасные, чем куча свирепых, но живых и реальных мальчишек. Перебирая напряженным взглядом движущиеся пласты сумрака, Изочка больше всего боялась, что кто-то холодный, бестелесный ухватит и навсегда выдернет маму из постели, из жизни, из ее слабых рук. А Мария поплакала в подушку и нечаянно уснула. Изочка погладила завитки ее пепельных волос и внезапно ощутила себя большой и сильной. И тут же многоного прошелестело, протопало ночное братство, закрылись в земле потайные лазы и норы, втянулся в стену кто-то длинный, холодный, и густой чернильной каплей пролился в щель ночной страх…


Утро началось с сюрпризов. К ним заявился Гришка. Затеребил рыжий чуб, молча глядя в пол.

— Здравствуйте, — первой сказала Мария.

— Э-э, зд-дравствуйте, — поднял на нее Гришка оробелые глаза. — Я хот-тел попросить… Можно, чт-тобы вы подтянули меня по арифметике? И по русскому… А то я не ус-спеваю. На второй г-год грозят оставить. Я вам потом от-тработаю, честно. Вод-ды натаскать или еще чего.

Изочка оторопела от этакой наглости. Ну и новости! Сначала руку ей вывихнул, обозвал маму с папой предателями и вдруг нахально приперся к предательнице да еще с просьбами! Изочке хотелось затопать ногами, закричать, чтобы он убирался вон, а не то… А не то она его убьет навсегда!

Обдумывая, как именно расправиться с мальчишкой, Изочка упустила момент, когда можно было вклиниться в его заикание. Мария улыбнулась, начала любезно разговаривать с ним, и лицо бесстыжего Гришки рассиялось. Возмущенная, девочка выскользнула в коридор и спряталась за дверью кухни. Решила там подкараулить Гришку и сказать ему все. А потом, наверное, надо чем-нибудь стукнуть… „о Мария, как нарочно, пригласила незваного гостя пить чай, выглянула в коридор и позвала дочь. Изочка не откликнулась. Мария пожала плечами:

— К подружкам ушла.

Было непонятно, кому она это так громко сообщила: то ли Гришке, то ли из каких-нибудь воспитательных целей самой Изочке…

С тех пор Гришка стал ходить к ним по вечерам. Прилежно решал примеры, заучивал наизусть правила. Писал под диктовку и так старался, что потел верхней губой, а щеки становились малиновыми, и мелкие веснушки на носу словно сливались в одну большую. Изочка дразнила его за маминой спиной, показывая язык и рожки. А Гришка не обращал на нее никакого внимания, вот обидно. Так и хотелось сказать матери, кто был виновником того вывиха плеча…

Но оказалось, она все знает. Гришка уже успел признаться. Вцепился в чужую маму, как клещ:

— Да, Мар-рия Р-романовна, конечно, Мар-рия Р-романовна!

Рычал на мамином имени, будто от удовольствия. Умнел он удивительно быстро, а воду таскал действительно честно. И еще здорово умел шевелить ушами и локти сдвигать за спиной.


Мария рассказывала Гришке о дальних странах, и он заболел морем. Записался в библиотеку, запоем читал Грина, Купера, капитана Мариэтта. Теперь он только и трепался о всяких таинственных картах и кладах с сокровищами. Границы Гришкиного мира раздвинулись во всю океанскую ширь — штормы и кораблекрушения, необитаемые острова и разноцветные моря, Денеб в созвездии Лебедя — путеводная звезда моряков, а вдали — манящая линия горизонта. И в кубрике, в заветном узелке под подушкой — горсть родной земли.

У мальчишки появилась мечта. Большая, как море, мечта — стать, когда вырастет, капитаном дальнего плавания.

Пока Мария была на работе, Гришка весело кричал: «Аврал!» — и разливал воду по всей длине общежитского коридора. Изочка под его командой дежурила на «камбузе» — общей кухне. После «драйки» полы блестели почти как палуба на настоящем судне, а Изочка, войдя во вкус, научилась готовить, может быть, и не лучше корабельного кока, но, во всяком случае, ничуть не хуже мамы.

Перед летними каникулами Гришка, гордо размахивая дневником, прибежал к «домашней» учительнице и выпалил с порога:

— Четыре! Мар-рия Р-романовна, у меня четыре по лит-тературе! А по арифм-метике — пять!

Еще через год у него во всех четвертях не стало ни одной тройки, а по математике и русскому красовались круглые пятерки.


Гришкина мать умерла, когда ему исполнилось пять лет. Отец недолго ходил вдовцом, женился на молодой. Мачеха сразу же невзлюбила похожего на покойницу пасынка. Туговато приходилось мальчишке с неласковой чужой женщиной и крутым на расправу родителем. Подчас становилось невмоготу, и Гришка подумывал сбежать из дома, но становилось жаль братишку. Малыш его любил, делился конфетами и всегда с нетерпением ждал прихода старшего брата.

Дома в своем отделенном занавеской углу Гришка повесил картинки с кораблями и велел братишке называть уголок каютой.

— Ты — капитан, а я кто? — спросил как-то раз братишка.

— А ты мой м-матрос.

— Тогда сделай мне кораблик.

Округлив от восторга глаза, мальчик наблюдал, как из простого тетрадочного листа в ловких Гришкиных руках рождается волшебство. Кораблик, хоть и бумажный, получился замечательным — с треугольным парусом, спичечной мачтой и крохотным флажком из клочка красного материала. Схватив игрушку, братишка даже спасибо забыл сказать, сразу убежал на улицу.

«Все-все у меня должно быть морское», — подумал Гришка. Достал из сундука чистую белую рубашку и принялся нашивать на воротничок две матросские полоски.

В сенцах шваркнул дверью отец. Грузно протопал к занавеске и встал перед сыном с пьяным, белым от злости лицом.

— Что это?! — прохрипел, указывая на картинки.

— Кораб-бли…

— Откуда?

— Из журн-нала.

— Откуда, я спрашиваю? Кто дал?!

— Ма-мария Рома-ма-новна… — прошептал Гришка.

— Замамкал, сопляк!

Белки отцовских глаз продернулись красными волосками вен. Одним движением смахнув картинки со стен, отец треснул мальчика по затылку.

— Я кровь на фронтах проливал, а ты ходишь к этим!..

Гришка мотнул головой то ли от затрещины, то ли из противоречия, но смолчал.

— Я за Родину воевал…

Отец пошатнулся, погрозил кулаком кому-то невидимому и вдруг заворочал шеей, будто ей стало тесно в воротнике, рванул вырез рубашки. Звонкими горошинками посыпались на пол пуговицы.

— Я воевал за Родину и за Сталина! За Сталина!!! Я с этим именем в бой шагал, я бы умер за него! И мне по это место их долбаные культы! Предателей оправдали! Предателей!

Прооравшись, отец повернулся и в упор посмотрел на Гришку. Голос его опустился до хриплого шепота и опасно затяжелел.

— Понял, щенок? Понял, я тебя спрашиваю?! Нет, я тебя спрашиваю, ты понял, за что отец кровь проливал?! Если еще раз ты, щенок… Я этим жидовкам…

— Не н-надо, — заторопился Гришка. — Не н-надо, я п-понял…

Занавеска колыхнулась, с мокрым корабликом в руках торкнулся братишка, ойкнул и тут же исчез.

— То-то, — оглянувшись, припечатал отец.

Постоял, размышляя о чем-то, и вроде забыл о Гришке. Глядя в стену выпученными остекленевшими глазами, выпрямился и отдал честь кому-то невидимому. Но, выходя, снова грязно заругался и, кажется, отобрал кораблик у младшего сына. Братишка заплакал.

— Сволочь! — закричала на отца мачеха. — Скотина, пьяница, убирайся! Не смей трогать ребенка, убирайся вон со своим выродком!

Послышался звон разбитой посуды, а следом за ним звериный отцовский рев. Мачеха завизжала. Гришка выскочил из-за занавески, подхватил забившегося в угол малыша и выбежал с ним на улицу…


В общежитие Гришка больше не приходил. Но, выходя зябкими утрами за растопкой, Мария каждый день находила на крыльце плотную вязанку аккуратно наколотых и сложенных дров.

Соседи часто спрашивали, куда «капитан» пропал. Изочка пожимала плечом: «Не знаю». Ни она, ни Мария, словно сговорившись, больше вслух о мальчике не вспоминали. Мария получила от него сумбурное, полное отчаяния письмо, в котором он за что-то просил прощения. Изочке она ничего не сказала. Но девочка и сама смекнула: причина Гришкиного исчезновения, как ни странно, кроется в том, что происходит в стране. После прошлогоднего XX съезда партии почти сразу же начались разные мелкие и большие изменения, которые, кажется, не всем нравились. С мамы сняли обвиняющий в неблагонадежности статус, вот-вот обещали выдать настоящий паспорт вместо удостоверения личности — документа спецпоселенца. И тогда, радовалась Мария, они с Изочкой продадут вещички, возьмут с собой только самое нужное и уедут в Литву. Может, там остались знакомые. Им обязательно помогут…

Гришка старался не попадаться Изочке на глаза, шмыгал в сторону. Если случалось столкнуться в лоб, на ходу бурчал под нос приветствие. Однако на школьной линейке она постоянно ловила чей-то тоскливый взгляд, а еще кто-то провожал ее после учебы, искусно прячась за деревьями и заборами.

Изочка не оглядывалась. Она знала, кто этот кто-то.


Зима 1957 года выдалась на редкость морозной. Температура понизилась почти до минус шестидесяти и держалась на этом уровне все три зимних месяца. Видимость на улице равнялась нескольким шагам, а за ними стояла сплошная стена тумана. Человек будто попадал в густой белый кисель. Дышать и двигаться в нем было трудно. Люди ходили на работу с фонарями, закутавшись поверх телогреек и пальто шалями и одеялами. Занятия в школе приостановили. Печи топились по утрам лишь в двух старших классах, но и старшеклассники могли только слушать — чернила то и дело застывали.

— Лютует нынче Бык мороза, — вздыхала Мария, собираясь в свою контору.

— Что за бык?

— Есть такое якутское поверье. Майис рассказывала. Осенью из Ледовитого океана выходит могучий Бык мороза. Дыхание у него туманное, глаза как проруби, заиндевелая шкура с голодом в подмышках, с болезнями в пахах… В начале зимы вырастают у Быка рога. Чем стужа крепче, тем они круче и длиннее. А к весне обламывается один рог, потом другой, и чудовище уходит обратно в ледяное царство…

Изочка все дни сидела дома, скармливая дрова прожорливой «голландке», ждала маму с работы и думала о том, как бы уберечь ее от болезней, которые несет Бык мороза.

Мария сильно мерзла в своих черных ботинках с высокой шнуровкой. Хорошо, что купила на два размера больше: вкладывала в них толстые стельки из овчины, надевала вязаные носки и сверху накручивала суконные портянки. Осенью расходов много, и каждый раз получалось так, что покупка валенок откладывалась на потом. Но теперь, подходя к конторе, Мария совсем не чувствовала ног и пугалась, что они, онемевшие от холода, почти до вечера не смогут отойти, ноют и покалывают в пальцах. Крепко подшитые кожаные подошвы были все еще справны, но сверху кожа ботинок растрескалась и порвалась на сгибах взъема, обнажив слой подкладочного материала. Мария зашивала дырки суровыми нитками, густо замазывала трещины смешанной с салом сажей и сушила ботинки перед печкой. Кое-как удалось проходить зиму, а весной началось новое мучение. Суши не суши, попадая в весеннюю грязь, они тут же раскисали, и ледяная влага просачивалась внутрь. Целый день Мария зябко поцокивала под конторским столом железными набойками каблуков.

Вечером Изочка стаскивала мокрую обувь с бедных маминых ног, покрытых белой сморщенной кожей и разбухших, как брюшки дохлых рыбок. Мария со стоном добиралась до кровати и валилась на постель — недоставало сил даже переодеться в домашнее. Дочь подкладывала к ее ногам обернутые тряпками горячие кирпичи, но Мария все мерзла и мерзла. Утром поднималась с трудом, приходилось долго тереть и разминать ей спину. А однажды так и не смогла встать.

— Острая уремия, отягощенная хроническим пиелонефритом, — хмуро почесывая переносицу, сказал вызванный доктор. — Почки воспалены, нарушена проходимость мочеточников. Необходим стационар.

Дядя Паша увез маму в больницу. Изочка ходила к ней каждый день. Передав санитарке в круглое окошечко бутылку с брусничным морсом, долго стояла под дверью и вслушивалась в редкие обрывки разговоров. А вдруг про маму что-нибудь скажут? Спросить у врачей она почему-то боялась.


Через месяц, когда на мощной голове Быка мороза зашатался первый рог и чуть потеплело, Марию выписали домой. Она теперь только лежала. Дядя Паша договорился в больнице, и приходящая медсестра ставила уколы, чтобы хоть как-то уменьшить боль.

— Мамочка, ты выздоровеешь, правда? — плакала Изочка. — Ты не умрешь?

— Ты же знаешь, что я не могу обещать тебе этого, доча, — ласково говорила Мария. — Смерть, как правило, рано или поздно случается со всеми… — Голос ее становился тонким и слабым. — Я встречусь с папой… С Майис и Степаном… Жаль только, что не увижу Литву.

Тихо и виновато угасала Мария в тоске по милым каменистым улочкам старой Клайпеды с высокими островерхими домами без окон с набережной стороны, по дымчатым балтийским волнам, вздутым трубящим ветром, а теперь тусклым песком струящимся сквозь ее анемичные пальцы. Уже ничего не держало здесь, кроме дорогих могил, но другой стражник, не подчиниться которому не может никто на свете, встал возле постели Марии.

Изочка каждый день мыла маму, подкладывала под нее клеенку, сухие прогретые пеленки и бежала на ближнее озерцо стирать посеревшее белье и мокрые прокладки с разводами крови. Зеленые ободья ряски на зацветшем озерце начинали медленно колыхаться, когда она убирала тину рядом с мостками. Изочка не шла к речке, где текла чистая прозрачная вода, не хотела надолго оставлять маму одну.

Глядя на разом повзрослевшую, осунувшуюся от забот дочь, Мария просила: «Господи, скорей…» А прожила она еще лето и осень.

Мамы не стало ранней зимой следующего года, когда после первой снежной бури внезапно переломилась и огненными пулями ягод расстреляла сугроб за окном ее любимая рябинка.

В гробу, поставленном на две табуретки, Мария лежала такая умиротворенная, будто хорошо отдохнула и вот-вот встанет. С лица сошла болезненная одутловатость, бледная кожа обтянула впалые щеки, и четкие полукружья бровей казались нарисованными под высоким разглаженным лбом. Мария была похожа одновременно на себя прежнюю и на незнакомую девочку. На строгую старенькую девочку в серебристой короне кудрявых волос…

Синее шерстяное платье с белым вязаным воротником, которое она надевала по праздникам, теперь оказалось ей большим, и пришлось сделать сборку в поясе. На тонкой шее под заострившимся подбородком, подвязанным бинтом, глазасто поблескивала низка мелких бус из камня кровавика. Изочка сама закрепила крохотный замочек украшения. Она бы вдела в мамины уши и серебряные серьги, но за день перед смертью Мария велела ей сохранить подарок Степана и Майис.

Соседки напекли блинов. Изочка сидела на кровати и некстати замечала блинные кружевные оборочки, пометки на косяке двери, оставленные маминой рукой, — так она каждый год измеряла Изочкин рост, зашторенное новой простыней зеркало возле умывальника и разные другие мелочи. Она не хотела, не могла думать о главном, невозможном и непостижимом, противоречащем обычному земному порядку вещей и живых существ: вот лежит Мария, но ее больше нет.

Прошли негромкие похороны. До полуночи возле маминого гроба вместе с Изочкой просидел Гришка. Он не плакал, но как-то странно дрожал всем телом, словно озяб, хотя в комнате, несмотря на полную колотого льда ванну под гробом, холодно не было.

Перед рассветом уставшую плакать Изочку сморил тяжелый сон. Вдруг резко грохотнуло, и с шумным клекотом разлетелись в стороны черные хищные птицы, собравшиеся к изголовью и выкаркивающие ужасное слово «невермор» из стихотворения Эдгара По. Его когда-то читала вслух Мария…

Изочка протерла глаза — нет никаких птиц, один дядя Паша, горбясь за неприбранным столом, сливает в кружку капли из захватанных пальцами стаканов. Она подошла к нему, положила руку на большую косматую голову. Дядя Паша с трудом повернулся и, подняв испитое, небритое лицо с щелочками воспаленных глаз, неузнаваемо изменившееся за три дня, прохрипел:

— Я… ее любил…

Сказав это, он упал на стол, со звоном сметая тарелки с объедками, и затрясся безмолвно и страшно.


…Прошло много зим, людей и дел.

Приглашение на конференцию, посвященную 55-летию депортации, проходящую во Дворце культуры, Изольде прислали официально как дочери спецпоселенцев. Место и время совпали: именно в Доме культуры Изольда руководила молодежной театральной студией.

Она забежала в свой кабинет всего на минуту, чтобы ознакомиться с переданной ей перед конференцией копией документа, но теперь, с бьющимся сердцем вчитываясь в содержание, никак не могла заставить себя подняться с места. Это была не просто страшная в своей правдивости «Инструкция о порядке проведения операции по выселению антисоветского элемента из Литвы и Эстонии», не просто страница истории. Перед нею открывалась Глубоко засекреченная когда-то страница жизни родителей, которую старалась скрыть от нее даже мама…

Даже мама, стыдящаяся за тех, кто придумывал и осуществлял подобные инструкции, мама, каждый день и час дрожащая от страха, больше всего на свете боявшаяся, что на ее Изочку перейдет и набросится тень обвинения ни в чем! О, этот вечный стыд, этот непреходящий страх!..

«…ввиду того, что большое количество выселяемых должно быть арестовано и размещено в спецлагеря, а их семьи следуют в места спец-поселений, необходимо операцию по изъятию как выселяемых, так и глав семей проводить одновременно, не объявляя о предстоящем разделении. Предупредить глав семей о том, что личные мужские вещи надо складывать в отдельный чемодан для последующей санобработки…»

Изольда потрещала пальцами, пока никто не видит. Это ее всегда успокаивало. Еще раз глянула на подпись в «инструкции»: «Зам. народного комиссара госбезопасности Союза ССР, комиссар III ранга В.Серов». Вот, значит, как, товарищ комиссар… Значит, не схимичило что-то в советской системе, инструкцию выполнили только наполовину… Отца с матерью выслали, но не «разделили», и, следовательно, мое рождение — ошибка вашей организации…


Бессонница мучила Изольду уже несколько лет, так что пришлось даже к психиатру обратиться. Снова и снова память открывала среди ночи то одну, то другую яркую картинку. Потом Изольда дрыхла во время обеда в кресле, запираясь в кабинете, и, даже сидя на собрании, посвященном проведению летнего мероприятия, умудрилась продремать. Событие лукаво называлось Праздником лета, хотя на самом деле было стилизовано под якутский ысыах, но без его запрещенных обрядов, призванное, главным образом, создать видимость для погашения возмущений, дать людям отдохнуть и спустить пары в народных гуляниях.

Изольду по традиции избрали ведущей. Она редко носила серебряные серьги, которые Степан когда-то подарил Марии. А тут захотелось их надеть словно по какому-то наитию, да и к черному панбархату концертного платья они гляделись как нельзя лучше.

Во время концертных вставок несколько раз умолкали микрофоны, и, продравшись сквозь монументальность хора, ладить привередливую технику выскакивал на сцену встрепанный звукооператор. Но все завершилось относительно благополучно и было вознаграждено порцией вежливых аплодисментов, а когда Изольда с огромным облегчением спустилась, наконец, с подмостков, незнакомый мужской голос позвал ее:

— Изочка!

Она оглянулась. Блестя смеющимися глазами, к ней со странной взволнованной улыбкой шел смуглый коренастый якут в белой рубашке с короткими рукавами. Изольда подумала, что где-то его видела. Вгляделась, и через секунду пульс, показалось, удвоился. Неужели…

— Изочка, — повторил он уже несколько сконфуженно. — Ты… вы меня не узнаете?

— Сэмэнчик! — крикнула Изольда, чуть не задохнувшись, и протянула к нему руки.

Ну конечно! Кто еще мог назвать ее детским именем и так сильно походить на Степана!

— Я заметил серьги, — сказал Сэмэнчик — взрослый Семен — задрожавшим голосом, неловко обнимая замершую у него на груди Изольду. — И сразу вспомнил… Отцу помогал их делать… А потом вдруг понял, что это — вы, Изочка…

Она заплакала. Вихрем поднялись воспоминания, возвращавшие в детство, в далекий лучезарный домик Майис с двумя ослепительными солнцами в окнах…

— Ну-ну, не надо, — пробормотал он, не зная, что еще сказать. — Э-э… Пойдем, познакомлю со своими.

Они двинулись по пыльной траве мимо ларьков, аттракционов и спортивных площадок в сторону открытых палаток, где размещались выставка и продажа изделий якутских мастеров.

— Мы в Верхоянском районе живем, — говорил он на ходу, — на Полюсе холода… Я учителем географии работаю, кружок резьбы по дереву веду еще, вот, изделия наши привез, решил дать подзаработать мальчишкам… Варя моя математику преподает. Сын у нас, Степушка, три года недавно исполнилось…

Они подошли к прилавкам. У Изольды разбежались глаза — чего тут только не было! Узорные деревянные чороны — круглобокие сосуды для кумыса, разной величины, но одинаковой амфорной формы, изящно ссужающиеся книзу или на миниатюрных выгнутых ножках с крепенькими копытцами; махалки от гнуса из конских хвостов с изящными ручками; берестяные туеса, проштампованные печатным рисунком; редкое кузнечное изделие — стогорез, рассекающий стог сена напополам легко, как головку сыра. Изольда видела эту необходимую в деревенском хозяйстве вещь в кузнице Степана, а теперь мало кто такие умеет делать…

— Помнишь, Изочка, — Семен заглянул в глаза, — помнишь наши деревянные игрушки?

…И она увидела пасущиеся на прилавке тальниковые стада и табуны. Махонькие кони, коровки и олени были сработаны, пожалуй, еще более искусными руками, чем у Степана. Эти веселые выразительные игрушки походили на сувениры. Каждая имела свой характер: один задиристый конек изготовился к прыжку, у другого, с послушной мордой, покоилась на спине стянутая ремешками поклажа-плетеночка, третий несся рысью — гривка дыбом… На головах оленей ерошились тонкие веточки-рожки, а под животами пухлых коровок забавно торчали крохотные спичинки вымени.

И вдруг — почему сразу в глаза не бросилось? — она обнаружила позади «табуна» неприметную в тени, да еще чуть прикрытую сбоку тканью палатки деревянную статуэтку примерно в полметра величиной. Скульптура, женская фигурка, была вырезана из березового капа столь любовно и тонко, что в груди ворохнулось сердце. Женщина словно шагнула к Изольде с обращенным к ней радостным и смятенным лицом, руки остановились в тревожном ожидании выброшенных вперед ладоней, ветер облепил подолом босые ноги, концы перекинутой на грудь длинной косы разметались, мягко струясь вдоль напрягшегося бедра…

Статуэтка была удивительна тем, что каждый, кто смотрел на нее, вовлекался в хитроумную композицию, становясь недостающим звеном, столько живого летящего движения таилось в устремленной навстречу фигурке. Теплый охристо-кофейный кап будто светился изнутри, природная вязь древесных волокон на отполированных спилах изумительно точно вписалась в плавные изгибы и округлости, усиливая тени, золотисто высверкивая тончайшими нитями седины в завитках волос…

— Майис, — прошептала потрясенная Изольда.

— Да, — Семен осторожно придержал ее за локоть. — Я вырезал эту скульптуру перед армией, чтобы не угас мамин образ. Чтобы потом она встретила меня, вернувшегося, хотя бы так…

— И называется «Мама», да?

Он кивнул.

— Без маминого вмешательства, я думаю, тут не обошлось. Сам удивлялся, как ловко лег древесный узор. С этой скульптурой связана одна старая история. В начале 60-х ее взяли на зональный конкурс во Владивосток. На вокзале в Чите ящик с упаковкой потерялся. Мне об этом сообщили, и я, конечно, страшно расстроился, да и человек, отвечавший за сохранность экспонатов, впал в панику. Началась выставка, и тут, представляешь, приезжает какой-то моряк и привозит в целости и сохранности мое… произведение.

Он смущенно усмехнулся, устыдившись, очевидно, показавшегося слишком торжественным слова.

— На упаковке был написан адрес выставки. Моряк обнаружил, что там лежит, и доставил груз куда надо, ни со временем, ни с расходами не посчитался… Жаль, самому поблагодарить не пришлось.

…Изольда очнулась от воспоминаний. Щелкнула выключателем, критически глянула в зеркало, сощурив дальнозоркие глаза, и поймала фокус отражения. Из взаимопроницаемого мира на нее внимательно уставилась полузнакомая женщина.

На лбу, в подглазьях, возле носа наметилась топография морщин. Мягкий валик подбородка волнисто перетекает в тенистую ложбинку шеи, казалось бы, совсем недавно бывшую нежной ямочкой с отливающей перламутром тенью. Да и от шеи мало что осталось — сказала «прощай» и ушла, высокая, в приподнявшиеся предплечья. Волосы поредели, и в тех местах, где краска плохо взялась, проступает позолоченное хной серебро. Тело медленно, но верно движется к износу, к той самой черте, за которой фраза «не кантовать» не кажется смешной. Тогда оно снова откроет доступ к себе, но уже для последних, целомудренных поцелуев — в лоб…

«Ой, да не ври себе, — возразила та, в зеркале. — Прекрати кокетничать! За исключением мелких деталей, все довольно симпатично на среднестатичный, снизу доверху, мужской взгляд. Природа обошлась с тобой милосерднее, чем с другими в этом возрасте. А если будешь думать о старости, так не успеешь оглянуться — и вот она, встанет на пороге, улыбаясь беззубым ртом».

— Ты о чем? — удивилась Изольда. — О каких-таких мужеских взглядах и милостях природы? Перед кем вздумала ноги задирать? Оно мне надо? Ну и что, сходила сегодня к Геннадию Петровичу, так ведь по делу, за рецептом от бессонницы!

«При чем тут Геннадий Петрович? — скривилось отражение. — Он, что ли, мужик? Он же психиатр! О времени говорю. Нынешнее твое — рубеж, не поддающийся определению. Вовсе не окончательное время… А вдруг оно лучшее?»

— Утешаешь? — усмехнулась Изольда. — А внутрь меня ты со своей инвентаризацией заглядывала? Хотела бы я на тебя посмотреть, если б можно было лицо и душу местами поменять!

Да-а… Вот где местность густопересеченная, в ямах, лужах и колдобинах. Вина непреходящая… Изольда как подумала об этом, так и принялась по привычке тыкать себя в вину, будто мордой в лужу. Вложить бы в ослабшие пальцы всю мощь этой застарелой вины, повернуть механизм времени, и вот бы заскрипели заржавленные шестерни, и сдвинулась вечность, совсем чуток сдвинулась справа налево, по обратному ходу часовой стрелки, жалко, да? Ведь не убудет от нее! Но нет, не прорваться несбывшемуся, кричи не кричи, не пробиться голосу сквозь непроницаемую стену, отделяющую это время от предыдущего.


В Доме инвалидов и престарелых Изольда иногда навещала уцелевших старушек из спецпоселенцев, многие из которых помнили ее мать Марию. Честно говоря, паузы между посещениями затягивались до неприличия. И, увы, не только от отсутствия свободного времени, а больше от страха старости. Но после конференции и бессонной ночи Изольда изгрызла себя и твердо решила сегодня же загладить хоть толику накопившейся вины. Неожиданно под вернулась оказия. Изольда шла после дневной репетиции домой, и голос из затормозившей рядом машины позвал «по-кавказски»:

— Дэвущка!

Она сердито обернулась. Из окна «Москвича» ей приветливо махнул рукой психиатр Геннадий Петрович, хранитель ее беспокойного сна.

— Какая я вам девушка! — рассердилась Изольда.

— Ну-ну, не надо злиться, — психиатр распахнул перед ней дверь, — это же вполне расхожее обращение!

— Что, вы не знаете, как меня зовут или приняли за другую?

— Да хватит вам, — развел он руками. — Ну, виноват, ну, каюсь. Это мне захотелось прикинуться другим. Решил проследить за реакцией — а вдруг вы благосклоннее относитесь к прекрасным незнакомцам с гор, чем ко мне?

— Вот еще! — фыркнула Изольда, но не отказалась, когда Геннадий Петрович предложил подвезти.

— Куда?

— В ваш Дом инвалидов.

— С чего он вдруг стал моим?

— У вас же, молодой человек, и там, как в психушке, все схвачено…

— Понял, понял, — засмеялся Геннадий Петрович, — но «мстя» ваша не по адресу. Я на «молодого человека» ни капельки не обижаюсь, мне это при моей склонности к плешивости и старческому очковтирательству, он изобразил, как протирает платком очки, — весьма даже лестно…

— А мне быть «дэвущькой» в своем возрасте абсолютно не лестно, отрезала Изольда. — Тем более, что я, хоть и не плешива, как некоторые очковтиратели, но волосы давно не крашу — некогда. Совсем седая стала.

— Кстати, вам так идет. Нет, правда, очень интересно смотрится. А я, честно сказать, не сразу заметил. Смотрю — вы ли, не вы ли…

— Нет, я не выла, — развеселилась она.

— Ну да, смотрю и думаю — ужель та самая Изольда? Та, о которой я и так слишком часто думаю?..

— Уникальная у нас страна, — заторопилась Изольда, сворачивая с опасной темы дум Геннадия Петровича. В других странах панны, донны, фрау, миссы-миссисы как были, так и остаются. А у нас обращаться к женщинам и раньше не умели, а теперь и подавно. В свое время «сударынь» забили «гражданки», а «гражданок» — бесполые «товарищи».

— А какое бы вы предложили обращение?

Повременив, Изольда обронила:

— Ну, допустим, можно называть женщин мэриями…

Очки Геннадия Петровича вопросительно съехали с переносицы:

— Мариями? Почему именно Мария?

— Во-первых, самое распространенное на земле имя, во-вторых, по-женски, красиво и вообще…

На последнем слове машина остановилась у Дома инвалидов.

— Ждать не надо, — сказала Изольда. — Обратно сама поеду.


В ближайшем ларьке она купила для старушек фруктовые наборы. В Доме был тихий час. Пожилая санитарка мыла видавшие виды полы в ветхом зальце для встреч, где Изольда присела на последний в ряду стул.

— Слишком много стариков стало, — вещала санитарка, энергично гоняя швабру. — Куда их? В Красную книгу, что ли, записывать? Так молодые-то рассуждают. Пока рассуждают… Без понятиев эти молодые, что и к ним старость придет. Приде-ет, притащится, заломит спину, пальцы скочерыжит, никуды от нее не денешься…

Отвоевав с грязью, отложила орудия борьбы в сторону и села рядом с Изольдой:

— Ведь что со стариками-то делается! Мрут же, как мухи, с этой пенсии! Ну нельзя же так жить, как мы живем, японский бог! Хуже, чем в войну! Тогда хоть все подряд голодали, не обидно было, а сейчас? Память у людей отшибло, что ли? У нас тут одна старушка живет, давно, с после-войны. Вот у нее и впрямь память отбитая. Может, родные все погибли. И кажись так, раз никто не искал. Нашли эту старушку люди в лесу где-то. Сказала, что зовут ее Мария. И все. Просто Мария. Как в кино. Документов при ней не оказалось. Ни фамилии, ни отчества, ничего не помнила, и сейчас не помнит. А разговаривать — разговаривает. Нормально. Даже очень чисто по-русски говорит для якутки. Амнезия у нее, прямо как в кино…

Изольда стремительно поднялась, не дослушав дальнейших разглагольствований санитарки-киноманки, не дожидаясь окончания тихого часа, и прошла в коридор. Завернула в ближнюю палату. Чувствуя, что глохнет от стука сердца, уставилась на маленькую старушку в просторном якутском платье-халадае, сидящую на табурете у окна.

Старушка обернулась, подняла высветленные годами, окруженные дымчатыми радужками глаза. Изольде было трудно артикулировать собственные действия, но осиянное оконным небесным светом пятно впереди тянуло ее, как проблеск в конце тоннеля, и она пошла к нему, опрокидывая все каноны и календы, все неправедные умолчания лукавого времени — назад год за годом, шаг за шагом, словно капля за каплей теряя из сердца кровь…

— Изочка, — сказала старушка ласково и положила сухонькую руку на седую Изольдину голову. — Встань с колен, Изочка, у тебя же колени больные, а на полу холодно… Я тебя ждала, доченька, и ты пришла.


…Сильно покусанную бродячими псами женщину-якутку нашли много лет назад в пригородном лесу. Врач, осмотревший ее, констатировал: «Рваные раны на ногах, руках и левом предплечье, нанесенные, как вначале предполагали, большой собакой, скорее всего — укусы волка».

В том году как раз участились волчьи набеги. К счастью, зима выдалась на редкость теплой, и истекающая кровью женщина умудрилась не обморозиться, а может, ее просто нашли почти сразу после схватки с серым. Значит, стая или волк-одиночка подходили близко к городу. Почему он не прикончил женщину, каким образом она вообще оказалась одна в зимнем лесу и как ей удалось отбиться от страшного зверя, осталось загадкой.

Понадобилось время, чтобы она пришла в себя. И однажды женщина назвала себя Марией. Заговорила по-русски, почти без акцента. На якутском языке объяснялась, с трудом подыскивая слова. Спокойно отвечала на отвлеченные вопросы, но упорно молчала и о столкновении с волком, и вообще о своем прошлом. Очевидно, после пережитого потрясения сознание женщины, спасая рассудок, постаралось выжечь из памяти все, что было с ней до того, как она попала в больницу. Иначе она просто сошла бы с ума. Однако полностью уничтожить память предыдущей жизни сознанию, возможно, не удалось, и оно предпочло другой путь спасения: решило создать новую личность — женщину, прошлое которой было бы хоть немного знакомо. И выбрало — Мария. На фоне обширного провала памяти произошло раздвоение личности (о чем врачи по понятным причинам не знали) с разрозненными, не сразу проявившимися деталями чужих воспоминаний. Так, Мария спустя несколько лет неожиданно сообщила, что у нее была дочь Изочка, мало-помалу начала вспоминать ее младенцем и постарше, охотно рассказывала, как родила дочку и воспитывала, а потом — потеряла приблизительно в семи-восьмилетнем возрасте.

— Наверное, родственники забрали, — неуверенно говорила она.

Предпринятые поиски возможных родственников Марии и ее ребенка ни к чему не привели.

Женщину определили в Дом инвалидов. Порой она впадала в ступор, не хотела никого видеть, отказывалась от любых видов общения и неделями лежала или сидела на кровати, упершись застывшим взглядом в одну точку. Потом ей легчало, Мария медленно «пробуждалась» от транса, понемногу принималась помогать санитарам, активизировалась и снова приходила в нормальное состояние.

К старости приступы невнятной этимологии, как ни странно, стали посещать Марию все реже и реже, постепенно сошли к одному-двум в год, а затем и совсем прекратились. Выпадение памяти в зрелом возрасте предвосхитило и компенсировало старческий склероз, таинственная якутка словно пережила его заранее. Теперь она была практически здорова, обладала довольно неплохим для ее предположительных лет зрением и гибким живым умом. Случайно о ней рассказали Геннадию Петровичу. История ее болезни оказалась одним из интереснейших случаев в его психиатрической практике.

Сто лет Марии якобы исполнилось в августе, в архиве нашлась метрика на имя Майыыс Андреевой. Андреева вот какая, оказывается, была у нее фамилия в девичестве. Все, вроде бы, верно, и улус, из которого она никогда не выезжала, и имена родителей, — их Мария даже припомнила смутно. Но не могло ей быть столько лет, нет, не могло. Судя по физическому состоянию, Марин было от силы восемьдесят. Ошибка какая-то вышла в датах, в числах.

Изольда рассказала Геннадию Петровичу все, что ей было известно о Майис. Он не перебивал, даже головой не качал, но Изольда видела, что психиатр потрясен. Потом, все так же безмолвно, взял Изольду за руку и повел в кабинет главврача. Только там открыл рот и быстро убедил своего бывшего однокурсника, что Андреевой необходим курс реабилитации в домашней обстановке. На своем «Москвиче» и отвез Майис к Изольде домой.


…Мария с волнением разглядывала статуэтку Майис, обнаруженную у Изольды на тумбочке. Несмотря на разделяющие их годы, обе женщины — настоящая и деревянная — были удивительно похожи.

Забеспокоившаяся Изольда испуганно посмотрела на психиатра. «Пусть, пусть», — успокаивающе кивнул он головой.

— Изочка, я эту скульптуру не видела. Только сейчас заметила…

— А я ее сегодня поставила.

На тумбочке стояли и другие деревянные фигурки. Мария жила здесь уже неделю, но до сегодняшнего дня предусмотрительная Изольда не показывала эту работу Семена.

— Я, кажется, знала ее раньше. — Мария повернула статуэтку лицом к себе. — Знала, но забыла… Кто это, Изочка?

«Говорить или нет?» — занервничала Изольда. Геннадий Петрович снова кивнул.

— Ее звали Майис.

— Майис, — повторила она задумчиво. — Красивое имя — Майис…

— У нее был сын Сэмэнчик, — подсказал Геннадий Петрович (с минуты на минуту ждали Семена, самолет из Верхоянска уже прибыл).

Мария наморщила лоб, потрогала в раздумье концы закрывающего голову ситцевого платка, будто шевеление тонкого материала могло помочь ей собраться с мыслями, выдернуть из играющей в прятки памяти нужное воспоминание.

— Может, ошибаюсь… Когда-то очень давно она была моей подругой?

— Да, — тихо подтвердила Изольда.

— Не помню, — Мария разочарованно вздохнула и с сожалением отставила статуэтку. С виноватой улыбкой взглянула на Изольду:

— Нет, Изочка, совсем не помню…

Нетерпеливо протрещал дверной звонок. Изольда выбежала в прихожую, вскинула руки к обдавшей морозцем груди Семена, ввалившегося в дверь с радостно-тревожным лицом:

— Сэмэнчик, Семен, пожалуйста, спокойнее… Не напугай ее, тише, тише…

— Кто пришел? — спросила Мария из комнаты.

Семен застопорился у входа. Шепнул в замешательстве:

— Что делать?

— Ничего…

Помогая ему снять куртку, Изольда громко ответила Марии:

— Друг мой из Верхоянска приехал.

Старушка показалась в проеме двери.

— Познакомься, это — Семен, — отступила Изольда.

Семен, всем телом подавшись вперед и щурясь, как от дневного света, простер к матери руки.

— Здравствуйте, Семен. — Она тоже протянула узкую ладонь — для приветствия.

Он словно слегка сломался движением, суетливо вытер о свитер вспотевшие пальцы и осторожно пожал ожидающую ладошку.

— Здравствуйте… Мария.

Поддерживаемый тактичным плечом незаметно подошедшего Геннадия Петровича, Семен стоял и смотрел на мать, безотчетно перебирая край свитера. В его пораженных глазах Изольда видела фрагмент собственного «тоннельного» шока, рухнувшего на нее при первой встрече с Майис. Но ему было легче: Иза постаралась подготовить его по телефону.

Начиная с той ошеломляющей телефонной информации вплоть до последней минуты Семен не мог поверить, что это — правда. Он тоже приготовил себя, намереваясь без избыточного проявления эмоций встретить и принять любое предстоящее открытие, но правда оказалась сильнее, и мужество его покинуло. Молча содрогаясь в мучительных, подступивших к горлу спазмах. Семен испугался, что сейчас разрыдается, как мальчишка, как маленький Сэмэнчик, когда-то выплакивавший на коленях матери свою мимолетную детскую обиду.

— Что ж мы тут застряли? Давайте пройдем в комнату, там уже стол накрыт, сказала Марин и всплеснула руками, — ой, Изочка, а про пельмени-то мы забыли! Они у нас, наверное, выкипели уже!

Чувствуя безмерное облегчение. Изольда оставила всех в прихожей и ринулась в кухню.

За столом Семен начал понемногу «отходить», но все так же не сводил с матери глаз, чем сильно ее беспокоил, поэтому Изольде пришлось, проходя мимо с тарелкой ничуть не переварившихся, только что доспевших пельменей, ущипнуть его за плечо.

После короткого обмена новостями наступило неловкое затишье. Пока Изольда лихорадочно искала тему, способную как можно естественнее снять напряжение, Геннадий Петрович потянулся к горячему блюду:

— Что может быть вкуснее наших северных пельменей! Знаете, я всегда испытываю патриотическое чувство, когда их ем!

«Какая я молодец, что догадалась его позвать… — с оттенком нежности подумала Изольда. Но вечером он уйдет, и что тогда? Что дальше?»

Изольдины тревоги оказались небеспочвенными. В кухне, куда она в некоторой настороженности принялась таскать из обескураживающе молчаливой комнаты грязную посуду, к ней приблизилась Мария:

— У тебя какой-то странный друг, Изочка. — Она поежилась, — так и ест меня глазами, так и ест…

— Он мне не просто друг, — произнесла Изольда, помедлив. — Он — мой молочный брат.

— Брат? — переспросила Мария, напрягаясь лицом. — Молочный брат?..

— Нас обоих выкормила одна… женщина, — сказала Изольда. — Одна очень хорошая женщина. Та самая. Майис.

— У меня не было молока? — растерянно спросила Мария и осветилась догадкой: — Так значит, Семен — сын Майис! Сэмэнчик!

— Правильно.

— Он знал меня… раньше?

— Да.

Мария в смущении затеребила концы платка:

— Вот почему он так на меня смотрит!

Она успокоилась, но в комнату тем не менее зашла, слегка подобравшись. Семен, очевидно, понял, что испугал ее непрерывным разглядыванием, и теперь виновато смотрел на Изольду, опасаясь мимоходом задеть взором мать.

Мария улыбнулась и, не глядя на него, сказала:

— Простите, что я так недоверчива… Как-никак, я старше вас и разных людей приходилось встречать… Люди — не звери, люди — человеки, но у каждого внутри, как у рыси на шкуре, свои отметины. Хорошие есть, однако и плохие тоже…

Изольда в который уже раз за то время, пока Мария жила у нее, невольно пережила укол мистического ужаса и покраснела от стыда за свой тайный страх. Язык Майис (ведь она все-таки Майис!), никогда не учившейся в школе, был не только языком образованного и начитанного человека, в нем к тому же мелькали интонации настоящей Марии! Как знать, может, в женщине, сидящей напротив с лицом, черты которого изменило время и облагородила, утончила всегда имевшаяся в ней незаурядность… а если быть точнее — незаурядный интеллект, действительно скрываются не одна, а две личности, живущие, как в матрешке, одна в другой?!

Изольда встряхнулась, вызвав недоуменный взгляд Марии, не очень уверенно продолжившей:

— …время, какое бы оно ни было, всегда эти отметины в человеке обнаруживает, вот только не сразу видны они. Хорошие не показывают себя снаружи, как картины художника или голос певца, потому что не обязательно это талант рисовать или петь. Разные, на первый взгляд незаметные, таланты от Бога случаются. Мужчина может быть храбрее или добрее остальных мужчин, а женщина — лучшей женой, лучшей матерью, чем другие, и это тоже — Его отметина.

— А если не довелось быть матерью, как женщине об этом знать?! — забывшись, с болью крикнула Изольда.

— Ох, Изочка, — Мария мельком скользнула по лицу Семена, — человек сам многого не знает и не понимает в себе. Но это главное — свою Божью отметину, он почувствует рано или поздно. Может и не узнать, не понять ее, но почувствует. Она в нем все равно через время пробьется…

Мария помолчала и удрученно добавила:

— Если, конечно, человек не потерял память… Ну ладно, устала я, а вы давно не виделись, вам, наверное, поговорить надо. Спать пойду, не буду мешать. Спокойной ночи.


Несколько дней, пока шло привыкание Марии к Семену, Изольда жила как на вулкановом жерле. У нее с Семеном даже маленькая перепалка случилась в кухне, пока Мария спала.

— Учти, я ее заберу, — предупредил он категорично.

— Значит, опять, как в детстве, тебе — коровы, а мне олешки? — рассердилась Изольда.

— Это все-таки моя мать, — напомнил Семен с ударением на слове «моя».

— Мария и моя… тоже.

— Она не Мария. Она — Майис.

— Знаю, знаю, — заторопилась Изольда, — но пока еще рано говорить ей об этом! Память опять может расстроиться, не дай Бог, с рассудком что-нибудь случится!

Семен потух глазами, достал сигарету.

— И потом… — осторожно сказала Изольда, — Варя, жена твоя, совсем плохо стала видеть, сам говорил… А за Марией… за Майис требуется уход.

— Но ведь и ты все время на работе.

— У меня есть кому с ней сидеть.

Изольда тут лукавила. Мария со своими мелкими делами прекрасно справлялась сама, просто не могла находиться одна. Но в отсутствие Изы приходили по очереди подруги и соседки.

Семен уговорил-таки Марию слетать в Верхоянск на неделю, пока у его сына Степушки каникулы. Он как-то ловко умудрился втолковать, что его мать Майис, выкормившая Изочку в младенчестве, была близкой родственницей и лучшей подругой Марии.

— Вы с ней были как одно целое, — уверял он…

Мария никогда на самолете не летала и очень боялась.

— Мне обязательно надо ехать, Изочка? — спрашивала она Изольду. — Обязательно на самолете?

— Надо, — вздыхала Изольда. — Это совсем не страшно. Час пройдет — и там. Ты Семену почти мама, а Степушка все равно что твой внук… Поэтому — надо.

Семену она сказала, что опекунство оформлено на нее, но если уж он так настаивает…

Он больше не настаивал.

В аэропорту Мария старалась не подавать виду, как ей боязно. Цеплялась за Изольдин рукав, заглядывая в лицо:

— А в тучах мы не запутаемся? Летчики хорошо дорогу знают? Из окна воздушную дорогу видно?

Долго махала Изольде, послушно ступая впереди Семена по снежному полю…

А в Изольде, в самом ее существе, где прятались все, кого она любила, в том числе и маленькая Изочка, звучали, казалось, напрочь забытые слова давнего счастливого лета и голос молодой Майис:

— У живых вещей, Изочка, душа есть. А у человека — не одна, три души, три «кута» — земля-кут, мать-кут и воздух-кут. От земли у нас сила жить, от нее мы питаемся, от нее растем, а потом уходим в нее. Вот что такое земля-душа. Воздух-душа — наша память о том, что давно прошло, до нас еще было и прошло. Мы этой памяти не знаем, но она нас учит, как правильно жить, хорошему учит. После нас она в небо улетает. А мать-душа дает человеку любовь, добрые слова и песни дает.

— А почему мама называется по-русски мамой, а по-якутски — ийээм?

— Помнишь, как ожеребилась кобыла у соседей? Вы еще тогда с Сэмэнчиком бегали на жеребенка смотреть. Как он свою маму звал?

— «Мэ-мэ», — так он кричал!

— Все малыши так плачут: «Мэ-мэ! Мэ-мэ!» Человеческие дети — тоже. Тогда мать говорит своему ребенку: «Мэ, эм» — «На, ешь». Слово к нему возвращается. Вот почему по-якутски «ийээм» — моя мама. А просто «ийээ» — мама, без слова «моя». Скажи-ка, Изочка, — ийээ.

— Ийээ, — послушно повторила Изочка, редуцируя звуки так, что получилось быстрое «яйа», почти «я».

— Правильно, — похвалила Майис. — Русские люди человека саха называют «якут». Я думаю, на самом деле — ий-ээ-кут, я-кут. То есть матерью рожденный. Тот, у кого есть мать-душа. Человек с любовью в сердце.

— А у зверей бывает такая любовь?

— Бывает. К своему зверенышу, к месту, где живет. Но у людей есть то, чего нет у зверей. Я маме твоей объясняла. Мария сказала — это называется «творчество». Мать-душа дает человеку творчество.

— Что это такое?

— Это когда человек делает вещи красивыми, поет хорошо, хорошие дети растут у него, когда человек умеет что-то делать так, от чего людям радость. «От души» — так Мария сказала. Вот что такое творчество.

— А вдруг человек потеряет какую-нибудь душу? Это плохо?

— Это, Изочка, самое большое несчастье, какое может случиться с человеком. Самое-самое большое…

Загрузка...