Прошло около двух месяцев.
Сенявин, конечно, нашёлся и был страшно поражён исчезновением Барятинского, которого ни он, ни Вельяминов, ни московская полиция не могли найти, несмотря на самые тщательные розыски. Не могли найти даже его тела, чтобы похоронить его с честью. Он исчез без следа, словно в воду канул.
Старый князь Барятинский лежал при смерти. Никто не мог узнать об его беседе с Алексеем Михайловичем Долгоруким, потому что старика разбил паралич, и не было никакой надежды на его выздоровление. Сам Долгорукий, понятно, и заикаться не смел об этом разговоре, чуть не стоившем ему жизни и так печально кончившемся для Ивана Фёдоровича. Тем более что он подозревал, что не один старик Барятинский считает его убийцей Василия Матвеевича, но что и Вельяминов и Сенявин держатся о нём такого же мнения. Он прекрасно видел это по тем презрительным взглядам, которые они бросают на него при встрече, и опасался мести с их стороны.
Но не о мести помышляли друзья несчастного Барятинского. Не до мести им было в то время, когда Иван Фёдорович стоял одной ногой в могиле, а княжна Анна, невеста Василия Матвеевича, таяла не по дням, а по часам! Когда ей сказали наконец, что Барятинский пропал, она воскликнула, побледнев как полотно и готовая упасть в обморок:
— Это его Долгорукий убил!
В обморок она не упала, даже не заплакала, а как-то окаменела сразу, точно ушла в себя, словно мир потерял для неё весь интерес, словно жизнь, которая ещё так недавно улыбалась ей, стала её тяготить…
— Знаете, батюшка, — сказала она отцу, — если Вася не найдётся, я уйду в монастырь.
— Ну, вот глупости! — возразил старик Рудницкий. — И в монастырь ты не уйдёшь, и он найдётся…
Анна покачала головой.
— Нет, не найдётся… Чует моё сердце, что не видать мне больше радости.
И на все утешения родных, на все обещания Вельяминова и Сенявина отыскать пропавшего жениха она улыбалась бледной печальной улыбкой и так же качала головой. И только с каждым днём она становилась всё бледнее и бледнее, точно тяжёлая сердечная рана, нанесённая ей судьбою, точила по капле её кровь, которая словно испарялась и бесследно исчезала из её ещё недавно здорового и крепкого тела. Пропал румянец лица, поблёкли губы, глаза потеряли свой прежний блеск, ушли в орбиты и глядели оттуда точно из какой-то бездонной пропасти, — и все окружающие её с ужасом замечали, как подкашивает её здоровье какой-то тайный недуг, который в конце концов совершенно сломит молодую, едва успевшую расцвести жизнь.
Между тем события придворной жизни шли своим чередом. По-прежнему проживала вдали от дворца принцесса Елизавета Петровна; по-прежнему молодой царь веселился и охотился; по-прежнему усиливался Алексей Григорьевич Долгорукий.
Мысль о возвращении в Петербург была оставлена уже окончательно. По настоянию бабки царя, царицы Прасковьи, и под влиянием Алексея Григорьевича юный император окончательно убедился, что положение Москвы, как столицы, более благоприятно, что кругом Москвы гораздо больше лесов, в которых можно охотиться, что московский воздух для него гораздо полезнее и что — самое главное — в случае возможной войны с Швецией Москва не может подвергнуться нападению, которое неизбежно для Петербурга. Но не одно только перенесение столицы в Москву знаменовало возвращение к прежним допетровским порядкам. Многое, созданное Петром, подвергалось не только осмеянию, но и уничтожению. Так, решено было отменить рекрутский набор; торговля в Архангельске, запрещённая Петром, разрешена была вновь; казённые постройки в Азове приказано было приостановить; устройство петергофских фонтанов было брошено; даже староверам, которых преследовал гениальный преобразователь России за их закоснелое невежество и упорное противодействие его нововведениям, были сделаны значительные послабления.
Приверженцы старины громко радовались таким реформам и предвещали ещё многое на этом пути возвращения вспять. Говорили, что Россия медленным, но верным шагом вернётся назад к тем обычаям и порядкам, какие существовали до Петра.
В то же самое время толки о браке царя с княжной Екатериной Долгорукой усиливались всё больше и больше. Теперь об этом говорили уж не тайно, как прежде, а почти вслух. Многие даже поздравляли Алексея Григорьевича с счастливой фортуной, выпавшей на долю его дочери.
Долгорукий не протестовал против таких поздравлений, а только скромно улыбался и отвечал:
— Не решено пока ничего, государи мои…
Алексей Григорьевич продолжал начатую им игру и положительно не отпускал молодого царя от себя ни на шаг, сопровождая его всюду и окружая постоянно членами своего семейства, среди которых первенствующее место занимала, конечно, княжна Екатерина. Алексей Григорьевич брал её на царские охоты, привозил во дворец для игры с царём в шахматы, — словом, старался приучить юного государя к её присутствию, привязать его к ней и сделать её так же необходимой, как необходим был для юного императора ещё недавно фаворит Иван Долгорукий.
И это ему мало-помалу удалось.
Иван Долгорукий почти совершенно отдалился от царя, несмотря на все увещания друзей, предвещавших ему, вследствие этого, если и не полное падение, то, во всяком случае, немилость.
Но Иван только резко встряхивал своей курчавой головой и отвечал на все эти увещания одно:
— Ну и пусть… Да и лучше, коли меня в Берёзов сошлют… Образумлюсь я там, по крайности…
Его кутежи и дебоши так прогремели на всю Москву, что придворные вельможи только ахали да плечами пожимали, втайне удивляясь долготерпению Петра, страшно скучавшего без своего любимца и в то же время жалевшего его, — жалевшего в особенности потому, что он замечал в Иване какие-то странные признаки душевного горя, какой-то тайной болезни. Пробовал царь расспросить своего фаворита о причине внезапной перемены в его характере.
— Скажи, Ваня, что с тобой случилось? — спросил он его как-то раз.
— Ничего, ваше величество.
— С чего ты такой грустный?
— Да так… Взгрустнулось.
— С чего взгрустнулось-то?
— А Бог знает с чего. Нельзя же всё хохотать да смеяться, надо и погрустить, — с оттенком горечи в голосе отозвался Иван.
И больше ничего не мог добиться царь. Иван или не мог, или не хотел рассказать, что его угнетает, что заставляет его в каком-то беспробудном пьянстве убивать свою молодую жизнь.
Наконец царь, интересовавшийся всё более и более странным поведением своего фаворита, обратился за разъяснением истины к его отцу.
— Что это с Ваней творится, Григорьич? — задал он вопрос старшему Долгорукому.
— Дурит он, ваше величество, и ничего больше.
— Да с чего дурить-то? Всё человек человеком был, а тут вдруг так изменился, что и узнать нельзя стало. Хоть ты бы его поспрошал, что ли.
Алексей Григорьевич досадливо отмахнулся рукой.
— Спрашивал.
— Ну, а он что?
— У него один ответ: «Хочу-де гулять, потому и гуляю!» Нешто он отца ценит! Ведь ноне, ваше величество, дети-то какие пошли: ты ему слово, а он тебе двадцать; ты ему пальцем погрозил, а он на тебя с кулаками лезет.
— Ну, Ванюша-то, чай, не таков?
— Был не таков, а теперь Бог знает что с ним сталось! Просто приступу никакого нет!
Царь на минуту задумался, потом быстро сказал:
— А знаешь, Григорьич, у Вани какое-то горе, должно, есть.
— Какое у него горе! — пренебрежительно отозвался Долгорукий. — Дурости в нём, точно, что много.
— Ну, это не скажи! — возразил Пётр. — Совсем он не таков стал, каким был прежде: и похудел, и побледнел, и глаза такие грустные стали. Нет, Григорьич, не говори! С Ваней что-то случилось. Вот если бы ты расспросил его, да расспросил толком, очень бы я тебе благодарен был. Может, мы чем ему и помочь сумеем.
— Хорошо, ваше величество, спросить спрошу, а скажет ли он что мне, — за то не ручаюсь.
И действительно, через несколько дней после этого, когда Иван как-то случайно попал домой во время присутствия отца, Алексей Григорьевич дружески взял его под руку и увёл к себе в кабинет.
— Садись-ка, Иван, — сказал он, усаживаясь сам в кресло. — Мне с тобой поговорить надо.
Иван Алексеевич недовольно передёрнул плечами, презрительно улыбнулся, но всё-таки сел и спросил:
— О чём это ещё?
— Скажи ты мне на милость, с чего ты это дурить-то вздумал?
Иван Алексеевич свистнул и быстро поднялся с места.
— Опять старые песни! И как это вам, батюшка, не надоест попусту языком трезвонить! Чай, я не малолеток и без вас хорошо знаю, что мне делать надо. Хочу гулять — и буду гулять, и никто мне в том запрета положить не смеет! — И он резко шагнул по направлению к двери.
— Постой, шалая твоя голова! — воскликнул Алексей Долгорукий, вскакивая с места и почти насильно удерживая сына.
— Никто тебе запрета и не делает, а коли я с тобой говорить стал, так не почему иному, а просто из жалости. Ведь гляди ты на себя, на кого ты нынче похож!
— Эх, батюшка! — досадливо отмахнулся Иван.
— Ничего не батюшка! И рукой отмахиваться нечего. Ведь в самом деле стыдно, что таким пьянчугой князь Долгорукий сделался! Глядеть-то на тебя и противно и жалко!
— Ну и не глядите! — опять вспыхнул Иван.
— Да и не глядел бы, кабы ты не плоть моя да кровь был! Ведь пойми ты, Ваня: извёлся я, на тебя глядючи! Ведь чую я, сердцем чую, что неспроста ты это колобродить стал. Ведь, видимо, горе какое-то тебя ест. Ну и скажи мне толком, что с тобою попритчилось? Ведь пойми ты, глупый, — не враг я тебе!..
И в голосе Алексея Григорьевича зазвучали такие мягкие нотки, что Иван удивлённо поглядел на отца. Непривычны ему были как-то и эта ласковость тона, и этот любовный взгляд, которым глядел на него отец, всегда суровый и необщительный. И совершенно против воли молодой человек почувствовал, как в его сердце закопошилось отзывчивое тёплое чувство, что и в нём воскресла давно заглохшая сыновняя любовь, — и он, в свою очередь, бросил на отца смягчённый ласковый взгляд.
Алексей Григорьевич заметил, какое впечатление произвели на сына его слова, и не стал терять даром времени.
— То-то, Ваня, — снова заговорил он, — напрасно ты на меня всё это время зверем смотрел. Ведь как-никак, а нам с тобой не пристало в ссоре жить, особливо теперь. Знаешь, как на нас все зубы точат. Чуть повихнись мы малость, так нас сковырнут, что и поминай как звали. Потому и не след нам друг на друга злиться. Будем в мире жить, — и нам всё нипочём, всякую препону обойти сумеем. Ведь вот вижу я, что у тебя горе есть, — ну и скажи мне, авось и поправим дело.
Иван всё время слушал отца, не прерывая его ни малейшим жестом и низко опустив голову. А когда отец кончил, он печально усмехнулся и сказал:
— Нет, батюшка, не можное то дело: моего горя никому не избыть.
Алексей Григорьевич улыбнулся и покачал головой.
— А знаешь, Иван, я ведь догадался, что тебя за горе точит… — сказал он. — Чай, у тебя зазноба появилась?
Младший Долгорукий нервно вздрогнул и прошептал:
— Верно. И от той зазнобы я и места себе не нахожу…
— Ну вот видишь, глупый! Давно бы сказал. Не велика ещё эта беда. Присватывайся, да и давай свадебку играть.
Иван Алексеевич тяжело вздохнул и промолвил:
— Моя зазноба за меня не пойдёт.
Отец расхохотался.
— Вот тебе раз! — воскликнул он. — Да ты, никак, Иван, с ума спятил! Да какая же это невеста сможет Ивану Долгорукому отказать? Такой ещё не народилось. За тебя всякая с радостью пойдёт.
— Эта не пойдёт.
— Да кто «эта»?! Сказывай толком.
Иван Алексеевич встал с места, подошёл к двери, приотворил её, чтобы убедиться, что их никто не подслушивает, затем снова уселся и тогда только сказал:
— Принцесса Елизавета Петровна!
Алексей Долгорукий даже руками развёл от удивления.
— Вот тебе раз! — произнёс он. — Неужто?..
— Вот с этой-то любви на меня и дурость напала! — отозвался князь Иван. — Хотел её пересилить спервоначалу, да не смог. И наяву-то она мне всё грезилась, и во сне-то мне от неё покою не было, — ну и зачертил, чтобы хоть немного забыться. Да нет, не забудешь! Уж так-то я колобродил всё это время… Иному бы пора на погост отправиться, а я, вишь, всё жив да всё о ней думку думаю.
Горькая улыбка скользнула по его губам и затерялась в глубине сразу затуманившихся слезами глаз.
Алексей Григорьевич молча поглядел на него несколько секунд и потом промолвил:
— Эх, Иван, Иван! Погляжу я на тебя, какой же ты ещё глупый! Чем всю эту дурость на себя напускать, заслал бы сватов — да и кончено дело!
— Да ведь это немыслимо! — простонал Иван.
— Да ты пошли.
— И посылать нечего!
— А хочется тебе счастья?
— Господи! — воскликнул Иван. — Да я, кажись, с ума бы сошёл с такой радости!
— И с ума сходить нечего! Ты только меня слушайся. Вот объявит не сегодня-завтра государь Катю своей невестой…
— Да нешто это возможно! — перебил Иван.
— Коли сказываю, — стало, возможно. Всё дело теперь вот как налажено, и не сегодня-завтра сие совершится. Так вот опосля этого мы и донесём государю о твоей любви. Он тебя так любит, что, наверно, сам в сватах будет… Ну а ему уж принцесса Елизавета Петровна отказать не посмеет.
— Хорошо, кабы так было, — прошептал Иван.
— Да уж будет. Ты только дурость свою брось. А самое главное — смотри, Иван, старайся его на брак с Катей настраивать. Ну а опосля и за твои делишки примемся… Так как же, Ваня, идёт, что ли?..
Иван подумал немного, потом быстро поднялся с кресла и протянул отцу руку.
— Идёт, батюшка!
— Ну вот и ладно! — обрадовался Алексей Григорьевич. — А теперь давай поцелуемся.
И отец и сын бросились друг другу в объятия.
Принцесса Елизавета Петровна, проживая в своём подмосковном имении Перове, и не думала возвращаться в город. Она даже рада была, что её все оставили в покое и она могла жить такою жизнью, какая ей нравилась.
Вдали от придворной жизни, от придворных козней и интриг, она отдыхала душой на лоне сельской природы, к которой чувствовала какое-то особое пристрастие. Окружённая небольшим штатом искренно преданных ей людей, она жила самою спокойною жизнью, поздно вставая, ещё позже ложась спать, целые дни проводя или на селе, или в громадном саду, окружавшем перовский дом. Она страстно любила простые деревенские песни, и каждый день в её саду звенели молодые девичьи голоса, слышались звуки бандуры и балалайки, слышался её весёлый, беззаботный смех.
Московские гости навещали её очень редко, да она и не любила их наездов, потому что эти визиты всё-таки растравляли её сердечные раны. Ей волей-неволей приходилось заводить разговоры о придворных делах, волей-неволей приходилось отвечать на неизбежные вопросы, почему она не возвращается в Москву. Особенно в этом отношении ей надоедал Алексей Юрьевич Бибиков, несмотря на свои шестьдесят лет, поклонявшийся ей и считавший своим непременным долгом приезжать к ней хоть раз в неделю, сообщать все придворные новости.
В последний раз он положительно даже надоел Елизавете Петровне: и своей старческой любезностью, и нескончаемыми рассказами о том, что делается в Москве.
— И к чему вы мне всё это говорите? — набросилась на него наконец Елизавета. — Совсем мне это неинтересно знать, и слушать-то я этого вовсе не хочу!
— Ну как так, матушка, ваше высочество, неинтересно! — возразил Бибиков.
— Верьте слову, никакого интереса нет.
— Ну уж простите, не поверю! Чай, государь император не чужой вам: племянник небось родной… А ведь он совсем ребёнок. Кроме вас, доброго-то родственного совета ему никто не даст.
— Так вот вы и дайте.
Бибиков испуганно замахал руками.
— Что вы, что вы, матушка, нешто это возможно! Да я не посмею.
— Да почему же не посмеете?
— Как можно! И не послушает он меня, да и Долгорукие меня живьём съедят. Чай, вам ведомо, в какой они силе. Своя-то шкура каждому дорога!
Елизавета весело расхохоталась.
— Ну вот то-то же, Алексей Юрьевич! Сами до того договорились. И меня государь не послушает, и меня Долгорукие живьём съесть могут, так к чему же мне на их зубы лезть!
— Ну как так, ваше высочество! — заметил Бибиков, — чай, вы государю-то тётка.
— Так что ж из того? Было время, когда меня Петруша слушался, это точно, а теперь куда же мне мешаться в дела! Что хотят, то пусть и делают… Бросим об этом разговоры вести да пойдём-ка лучше в сад. Ишь, день-то какой нонче выдался! Ровно бы и не сентябрю впору! Пойдём-ка, старинушка! Послушаем, как нам девки песенки попоют. Хорошо они у меня поют, — так за сердце и берёт иной раз!
И она почти бегом направилась к стеклянной двери, выходящей на галерею, а оттуда спустилась прямо в сад. Денёк действительно выдался на славу. Яркое солнце сильно пригревало землю и словно расплавленным золотом обливало пожелтевшую и покрасневшую листву деревьев, наполовину уже оголённых. Яркая зелень травы на лужайках поблёкла, и на ней целыми кучами валялись опавшие листья, словно хороня под своим жёлтым ковром промокшую от осенних дождей землю, которую теперь леденил своим дыханием холодный северный ветер. Безоблачное небо, голубым плащом раскинувшееся над головами, тоже, казалось, поблёкло и потеряло свою яркую летнюю окраску. Природа умирала, и следы её медленной агонии сказывались на всём. Сломанные ветром сучья валялись на тропинках; цветы на клумбах печально склонились к земле, точно понурив свои облетевшие, словно смятые суровою рукою времени, головки. Птичьего гомона не было уже слышно, и ему на смену жалобно, точно шепчась друг с другом, шумела ещё уцелевшая листва под набегами резкого ветерка да роняла капли недавно прошедшего дождя, точно плача о своей скорой смерти. Елизавета Петровна в сопровождении Бибикова дошла до небольшой лужайки, затерявшейся в глубине берёзовой рощи. Здесь около беседки в живописном беспорядке группами расположились деревенские девушки, давно уже поджидавшие её прихода. При её появлении они все разом поднялись со скамеек и гурьбой повалили к ней навстречу.
— Здравствуйте, касатки, — ласково приветствовала их Елизавета Петровна.
— Здравствуй, матушка, ваше высочество, солнышко наше красное! — хором откликнулись девки.
— Чай, заждались меня? Вот на сего старичка пеняйте, — показала Елизавета на Бибикова, — это он меня позадержал.
— Не велика важность, государыня, и подождали! — отозвалась одна из девок побойчее. — Хоть век рады ждать, лишь бы твоё личико пресветлое увидеть! Что ж, матушка, прикажешь запевать?
— Запевай, запевай, Аграфена! Вот и старичок мой вашего пенья послушает. Вот видишь, Алексей Юрьевич, — обратилась она к Бибикову, — на что мне другие развлечения, коль у меня здесь такие забавы есть. Песен захочу, — так девки что твои соловьи зальются! Надоест пенье, — хороводы водить заставлю… А коль и это прискучит, — так у меня такие плясуны есть, что, глядючи на них, все косточки ходуном заходят, да и сама в пляс пустишься!
— А и важно пляшет государыня-матушка! — вступила в разговор Аграфена. — Никому супротив неё так не сплясать.
— Так вот, — видишь, какое у меня веселье, старинушка?
— Развесёлое житьё! — с едва заметным оттенком иронии заметил Бибиков.
Елизавета подметила эту иронию и вспыхнула.
— Конечно, развесёлое! — резко сказала она. — Уж не то что на куртагах! Ещё при батюшке покойном, пожалуй, и взаправду веселились, а теперь что! Так — кислота одна! А я, брат, этого не люблю. Я, сударь мой, совсем русский человек, и коль веселюсь уж, так веселюсь так, что небу жарко становится! Ну девушки, — повернулась она к своим певуньям, — затягивайте, да весёлую…
И, сказав это, она уселась на ближайшую скамью, пригласив жестом сесть рядом с собою и Бибикова.
Девки стали в кружок. Аграфена затянула какую-то весёлую песню, но не успел хор подхватить её, как по аллейке, ведущей от дома, показался управляющий имением цесаревны сержант Семёновского полка Алексей Никифорович Шубин. Он махал руками, что-то такое кричал, но за дальностью расстояния ничего нельзя было расслышать.
Елизавета торопливо поднялась с места, махнула рукой девушкам, которые тотчас же оборвали песню, и крикнула:
— Что такое, Алехан, случилось? Чего ты так взгомонился?
Шубин подбежал к цесаревне и, едва переводя дух, сообщил:
— Гости, ваше высочество, гости приехали!
— Какие ещё гости? — недовольно спросила Елизавета.
— Важные гости, ваше высочество! Сам государь император!
Цесаревна радостно вспыхнула.
— Петруша? — воскликнула она. — Вот так сюрприз!
И она бросилась бежать по направлению к дому.
Молодой царь приехал не один. С ним был и Алексей Григорьевич, и Иван, и фельдмаршал Василий Владимирович Долгорукий.
Государь был очень весел и оживлён, хотя, как показалось Елизавете, давно уже не видавшей племянника, он был точно бледнее обыкновенного, а на его миловидном детском лице, несмотря на улыбку, скользила какая-то туманная тень.
— Здравствуй, тётушка! — радостно приветствовал юный император цесаревну.
— Здравствуй, Петруша! Да как ты вырос, да возмужал как, просто и не узнать!..
Пётр самодовольно улыбнулся и сказал:
— А мы к тебе, тётушка, в гости на целый день! Рада не рада, а принимай гостей.
— Да конечно, рада! — отозвалась Елизавета. — Уж и благодарить-то как тебя, Петруша, не знаю, что ты обо мне наконец вспомнил!
— Да вот, вспомнил-таки. Дай, думаю, к тётушке прокачусь, давненько мы с ней не видались. Вот и приехал.
Но не одно желание повидаться с любимой тёткой привело Петра к ней. У него была совсем другая цель. Дня два тому назад Иван Долгорукий признался царю в любви к его тётке, и тот вызвался быть его сватом.
Иван Алексеевич проговорился совершенно случайно.
— Признайся-ка мне, Ваня, — спросил между прочим царь, — с чего ты в последнее время такой грустный и неразговорчивый стал? Сказывал мне твой отец, что ты, вишь, влюбился, так поведай мне, кто это твоё сердце полонил. Уж не Шереметева ли ненароком? Сказывают, что она к тебе большое пристрастие питает. Она ведь красавица. Хочешь, посватаю?
— Нет, ваше величество, — отозвался Иван, — ту, в кого я влюблён, вы мне не посватаете.
— А почему бы это так? — полюбопытствовал царь, задетый за живое.
— А потому, что это такая невеста, о которой мне и мыслить не след.
— Да кто ж она такая? Сказывай.
— И сказать боюсь.
Пётр пристально посмотрел на своего любимца и потом воскликнул:
— Тётушка?
Долгорукий смущённо опустил голову и едва слышно прошептал:
— Она самая.
Несколько минут царило томительное молчание. Особенно томительно оно было для Ивана Алексеевича, опасавшегося весьма возможного гнева царя.
Но царь не рассердился. Он точно опечалился чем-то, и голос его, когда он заговорил, вздрагивал и звучал какой-то подавленной скорбью.
— Так что же, Ваня, присватывайся.
— Не пойдёт она за меня, государь.
— Пойдёт! — возразил Пётр. — Коли хочешь, я сам в сваты пойду.
Иван Алексеевич недоверчиво взглянул на царя, но, видя, что он говорит совершенно серьёзно, порывисто упал к его ногам и, покрывая поцелуями его руку, проговорил:
— Ваше величество! Да ведь вы жизнь мою спасёте! И так я ваш раб душою и телом, а если осчастливите этим, так я не знаю, на какую казнь пойду за вас!
— Ладно, Ваня. Коли в том твоё счастье, — буду за тебя…
И с такими-то намерениями он и приехал теперь в Перово. Собрался юный император совершенно внезапно. Приехали к нему на завтрак Алексей Григорьевич да Василий Владимирович Долгорукие. Царь сказал с ними несколько слов, а потом вдруг и говорит:
— А что, Григорьич, куда ты меня ныне повезёшь?
— Да куда прикажете, ваше величество! — ответил Алексей Долгорукий. — Вот в Коломенском давно не были; коли угодно, поедем в Коломенское.
— Нет. Коли ехать, так мы лучше к тётушке поедем, — решил царь.
Алексей Григорьевич изменился в лице. Не по нраву ему была эта поездка к цесаревне. Но спорить было нельзя; а когда ему Иван шепнул о цели поездки, так он и совершенно успокоился.
Но принцесса Елизавета, понятно, и не подозревала, какая тайная причина руководила государем. Она рада была его приезду и суетливо распоряжалась, чтобы как можно лучше угостить государя, чтоб он остался всем доволен и чтобы наконец кончилась размолвка, так долго тяготившая их обоих.
Царь оставался до позднего вечера. Он был так же весел, как и в минуту своего приезда, всё время шутил и от души смеялся болтовне Ивана Долгорукого, бывшего сегодня особенно в ударе.
Вечером уселись играть в ломберт, но царь не принял участия в игре. Он отозвал тётку в сторону и сказал ей:
— Пусть, тётушка, старички поиграют, а мы с тобой потолкуем. У меня до тебя дело есть. Только, чур, уговор лучше денег: напредки мне обещай, что всякую мою просьбу исполнишь.
— Ну это наперёд сказать невозможно. Может, ты о том попросишь, что и исполнить нельзя.
— Не беспокойся, тётушка, — сухо сказал государь. — Ничего невозможного я у тебя просить не буду.
— Ну а всё-таки? Говори напрямки. Коли можно, не откажу.
Пётр улыбнулся и пристально взглянул на царевну.
— Ты не должна отказать, — сказал он, — ни в каком случае.
Елизавета Петровна покраснела и нервно повела плечами.
— Вот как! — промолвила она.
Император точно смутился, потом взглянул в ту сторону, где сидел Иван Долгорукий, и, встретившись взглядом с его глазами, быстро, точно стыдясь своей нерешительности, произнёс:
— Я тебя, тётушка, сватать приехал.
Царевна поймала его взгляд, обращённый на Ивана Алексеевича, и сразу вспомнила о ходивших толках… У неё захолонуло сердце, и она тихо, почти шёпотом, спросила:
— За кого, ваше величество?
— За Ваню, — так же тихо ответил император.
Елизавета быстро поднялась с дивана, на котором сидела рядом с царём, выпрямилась во весь свой высокий рост и громким, сразу окрепшим голосом произнесла только одно слово:
— Никогда!
Государь резким движением схватил цесаревну за руку и шёпотом заговорил:
— Я не досказал, тётушка, самого главного. Мне очень желательно, чтобы ты стала женой Ивана Долгорукого, и ты выйдешь за него замуж!
— Никогда! — опять повторила Елизавета Петровна, почти вырвав свою руку из рук отрока-императора.
Княжна Анна хирела с каждым днём всё сильнее и сильнее. У стариков Рудницких слёзы накипали при взгляде на дочь, худую, бледную, точно ставшую какой-то прозрачной восковой статуей…
Пробовали они её лечить, призывали даже знаменитого в то время Блументроста, но и тот ничего поделать не мог. Он только развёл руками и, с присвистом понюхав табаку из золотой табакерки, никогда не выходившей из его рук, сказал своим гортанным говорком:
— Ничефо нельзя сделать… Ничефо… Такой глюпий болезнь…
— Но всё же долго она проживёт? — с замиранием сердца задал этот вопрос Василий Семёнович.
— Как Бог. Alles ist Gott… Фи ничефо не можно…
И с этим уехал.
И ещё печальнее стали старики, и всё чаще и чаще плакали втихомолку, таясь и от дочери, и друг от друга.
Но сама княжна Анна совсем не печалилась этим тайным недугом, уносившим её молодую жизнь. Она, казалось, даже радовалась внезапной слабости, охватившей её. Радовалась, когда, просыпаясь, замечала, что она чувствует себя гораздо хуже, чем она чувствовала вчера. Она точно радовалась медленному приближению смерти, словно эта смерть несла с собой полнейшее исцеление всех её горестей и мучений, словно там, в загробной жизни, её ждало то счастье, которое она утратила здесь на земле.
Она и раньше не надеялась на возвращение исчезнувшего жениха, а теперь, когда прошло почти три месяца с того рокового дня, она не могла иначе думать о нём, как о человеке, которого уже нет на земле, который уже не может вернуться.
Иногда, когда отец или мать высказывали робкую надежду, что, может быть, Василий Матвеевич ещё жив, она даже не пробовала оспаривать их, а только молча осеняла свою грудь крестом и шептала:
— Господи, упокой душу убиенного боярина Василия.
И старики не старались уже больше разуверять её, потому что прекрасно видели, что их слова и их утешения не имеют для неё ни малейшего значения. Да теперь они и сами уже не верили своим прежним надеждам. Слишком много прошло времени со дня исчезновения Барятинского, и волей-неволей и им пришлось убедиться, что Барятинского уже нет в живых.
Если кто и сомневался в его смерти, если кто и боялся, что он ещё жив, так это Алексей Михайлович Долгорукий. В первую минуту, когда старый князь Барятинский ошеломил его подозрением в убийстве Василия Матвеевича, он вполне был уверен, что Антропыч сдержал своё слово и избавил от его врага. Но с течением времени эта уверенность мало-помалу исчезла, и главным образом потому, что сам Антропыч, который должен был тотчас же явиться с известием о смерти Барятинского и за получением заслуженной награды, не появился ни на следующий день, ни через неделю, ни через месяц и тоже, в свою очередь, исчез без вести, как исчезла его жертва. Это странное совпадение внушало Долгорукому мысль, что Антропыч обманул его, что он предупредил Барятинского о мести с его стороны и что Барятинский просто скрылся до поры до времени, а совсем не убит.
И чем далее шло время, тем сильнее убеждался Алексей Михайлович в своём странном подозрении. Он во всём находил подтверждение этой своей мысли. И в том, что старик Барятинский, настолько уже оправившийся от разбившего было его паралича, что к нему снова вернулся голос, не преследует его больше, как того можно было ожидать; и в том, что он даже не пробовал жаловаться на него царю; и в том, что Сенявин и Вельяминов до сих пор ещё не прекращали своих розысков, стало быть, они надеялись, что Василий Матвеевич не погиб.
В то же самое время Алексей Михайлович никак не мог отделаться от своей любви к княжне Рудницкой, немного было заглохшей в то время, когда он измышлял месть для своего соперника, и теперь вспыхнувшей с новой силой.
В действительности он, конечно, ни на минуту не переставал любить княжну Анну. Эта любовь согревала его чёрствое сердце и в то же самое время была для него донельзя мучительным чувством, так как он был вполне уверен, что Анна Васильевна никогда не полюбит его, никогда не согласится добровольно выйти за него, и всё-таки, несмотря на эту уверенность, он страстно желал обладания княжной Анной, хотел во чтобы то ни стало заставить её выйти за себя и с каким-то мучительным наслаждением вызывал в своём воображении картины будущего блаженства, когда молодая девушка будет в его власти.
«Пусть она меня не любит, — говорил он себе, — пусть ненавидит даже, мне это совершенно всё равно. Я хочу только её, и мне нет дела до её души!»
В этих словах выливалась вся его зверская натура, вся пошлость характера. Алексей Михайлович был одним из таких людей, которых не в состоянии тронуть страдание даже самого любимого человека, и который для удовлетворения своих порочных инстинктов способен даже на преступление. Любовь к княжне Анне даже нельзя было назвать любовью в истинном значении этого слова. Это была просто дикая похотливая страсть, возбуждённая препятствиями до самых высших пределов. Это была какая-то любовная горячка, в пароксизме которой человек способен разбить и свою голову, способен задушить и того, кто попадётся ему в руки.
Когда молодой Долгорукий узнал, что княжна Анна больна, что она худеет, бледнеет и с каждым прожитым днём приближается к могиле, — в нём проснулась не жалость к ней, не сожаление о том, что он разбил дерзновенной рукой её счастье, — нет, в нём вспыхнула боязнь, что молодая девушка может ускользнуть из его власти, что из его объятий, с жадным сладострастием протянутых к ней, её вырвет у него смерть, и что ему не удастся потешиться над своей жертвой.
И в такие минуты он был в совершенном отчаянии. То он хотел броситься к старикам Рудницким и на коленях умолять их отдать за него несчастную княжну, то, убеждаясь в нелепости этого плана, он измышлял способы похитить молодую девушку, то бросался на колени перед образом и в пламенной молитве просил у неба здоровья для бедной княжны, и не потому, что он жалел её, а только потому, что её смерть могла разрушить все его дикие надежды. Но небо не принимало его молитв. Святые слова замирали на его губах, сердце было совершенно пусто, и он вскакивал с колен, полный отчаяния и тяжёлых мучительных дум.
Просить руки княжны было немыслимо. Он ничего не мог ждать, кроме позорного отказа, не только потому, что она его не любила, но и потому, что его считали виновником гибели Барятинского.
Оставалось только одно: похищение. Похитить молодую княжну было очень нелегко. Она никуда не выходила теперь из дома, а увезти её оттуда было просто немыслимо.
Но, остановившись на этом решении, Алексей Михайлович не терял надежды на то, что ему удастся каким бы то ни было способом заманить Анну Васильевну в западню.
— Только бы выманить её из дома, — говорил он, — а там я увезу её так далеко, что никто не найдёт наших следов.
Но действовать одному было невозможно, и невозможно главным образом потому, что не мог же он один, в самом деле, и заставить княжну выйти куда-нибудь на прогулку, и захватить её врасплох, и увезти куда-нибудь. Для этого нужны были помощники, и прежде всего нужно было отыскать их.
Единственный человек, на которого Алексей Михайлович мог вполне положиться, был, конечно, Антропыч, но Антропыча не было. Антропыч исчез бесследно, и Бог весть, где теперь находился. Значит, Антропыча считать было нечего. Но был ещё один субъект, о котором теперь вспомнил молодой Долгорукий. Это был один из дворовых его отца, молодой парень. Совершенно случайно Алексей Михайлович превратил его в своего верного раба, избавив его от тяжёлого наказания, которому должны были подвергнуть Никиту по приказанию старого князя.
Никита провинился в чём-то и ни за что не хотел просить прощения, считая себя невиновным. Это глупое упорство чуть не стоило ему жизни. Михаил Владимирович, вообще обращавшийся мягко со своими людьми, вследствие такого упорства страшно взбеленился. Он приказал запороть Никитку до смерти, и Никитку, конечно, запороли бы, если бы за него не вступился Алексей Михайлович и не выпросил ему прощение у рассерженного отца. Михаил Владимирович отменил своё жестокое приказание, но под непременным условием, чтобы Никитка убирался долой с его глаз на оброк и никогда не смел появляться ни в одном его поместье, и тем паче на московском дворе. Конечно, Никитка не ждал такой милости, и когда ему из княжеской конторы выдали отпускную, он пришёл в горницу к Алексею Михайловичу, упал на колени и, обливаясь слезами, сказал:
— Вовек вашей доброты, ваше сиятельство, не забуду! Осчастливили, можно сказать, по гроб жизни! И скажите вы мне теперь, ваше сиятельство: умри, Никитка! — умру-с! слова не промолвлю!.. Во веки веков ваш раб, и если что понадобится, только клич кликните, — из-за тридевять земель прибегу-с!
И вот этого-то Никитку и вспомнил теперь Алексей Михайлович. Он мог быть прекрасным помощником в деле похищения княжны Рудницкой. Оставалось только узнать, где он теперь обретается. Это не представляло большого труда, потому что в дворне у Никитки были друзья, которые наверное знают об его местопребывании.
Алексей Михайлович не стал даром терять времени и тотчас же крикнул, подойдя к двери:
— Ермолай! поди-ка сюда!
В горницу тотчас же вбежал его слуга.
— Что угодно, ваше сиятельство? — спросил он.
— Ты помнишь Никитку? — обратился к нему Долгорукий.
— Это того самого, который на оброк ушёл? Помню, как не помнить! Мы, чай, с ним свойственники.
— Так ты, может быть, даже знаешь, где он и находится?
— Как же не знать! Вестимо, знаю.
— Так где же он?
— В Москве.
— А в каком месте?
— Да недалече отсюда, близ Алексеевского, на мельнице в засыпщиках живёт.
— А мельница-то чья, не знаешь?
— Как не знать — знаю. Мельница Тихоновская.
На этом разговор оборвался, а на другой день рано утром Алексей Михайлович велел оседлать лошадь и отправился по Троицкой дороге к селу Алексеевскому. Утро было морозное. Лёгкий иней белой пеленой лежал на оголённых сучьях деревьев и серебристым ковром покрывал поля, тянувшиеся по левую сторону дороги. Солнце только что встало и громадным багровым пятном, как будто совершенно лишённым лучей, глядело сквозь туманную дымку, затянувшую горизонт.
Вот вдали показались сосны дремучего Сокольнического бора. Дорога пошла целиной через лес, и горячая лошадь то и дело спотыкалась на змеевидных корнях деревьев, вылезших на поверхность земли. Здесь стояла прохлада. Резкий ветер, шумевший в ветвях лесных великанов, то и дело бросал в лицо Долгорукому мокрую пыль. Звон лошадиных подков гулко раздавался в лесной тишине, и гулкое эхо повторяло его по нескольку раз, замирая где-то вдали, в самой чаще, куда, казалось, совсем не проникал дневной свет.
Алексей Михайлович полною грудью вдыхал в себя свежий морозный воздух и, совершенно бросив поводья, предоставил полнейшую волю лошади, бежавшей мелкой рысцой. Он предавался своим думам, не дававшим ему ни на минуту покоя.
«Да с помощью Никиты, — думал он, — я живо обделаю это дело. Он парень, кажется, смышлёный… Как-нибудь выманим её из дома, а там в кибитку — и поминай как звали!»
«А если она не вынесет потрясения да помрёт? — вдруг прорезала его мозг страшная мысль. — Да нет! Не может быть! — успокоил он себя. — Не умрёт же она, в самом деле, не так уж она слаба. Может, упадёт в обморок, — ну, да тогда я её отходить сумею, лишь бы она в мои руки попала».
Лошадь споткнулась о чересчур выдавшийся корень и захрапела. Это заставило его вернуться к действительности. Мысли, как стая испуганных птиц, разлетелись, и он удивлённо огляделся кругом. Дорога раздвоилась. Направо виднелась тропа, убегавшая в глухую чащу, где тёмная зелень сосен казалась совершенно синей. Налево дорога бежала в гору, из-за которой белела церковная колокольня с сиявшим в лучах солнца, как золотая звёздочка, крестом. Немного левее колокольни чернели крылья ветряка.
«Должно быть, это и есть Тихоновская мельница», — подумал Алексей Михайлович.
И, пришпорив лошадь, он во весь опор помчался в гору. Немного не доезжая до села, навстречу Долгорукому попался какой-то мужичок, скинувший перед ним свою шапчонку.
— Слушай, любезный, — придерживая лошадь, обратился к нему Алексей Михайлович, — где тут Тихоновская мельница?
— Да эвона! — ткнул мужик рукой по направлению ветряка. — Ишь, крыльями-то размахалась. Она самая и есть. На всю округу одна.
— А как мне к ней ближе проехать?
Мужик почесал в затылке и сказал:
— Да оно, государь-батюшка, больше через село ездят, ежели с этой стороны. Вот с Напрудного, точно, на неё прямая дорога.
— А прямо проехать нельзя?
— Целиной-то? Можно. Коли лошадь не увязнет, поезжай с Богом…
Алексей Михайлович бросил мужику какую-то мелкую монету и пустил лошадь рысью через вспаханное поле, а через несколько минут подъезжал уже к мельнице.
Ветряк так шумел крыльями под ветром, что даже заглушал этим шумом стук жерновов, потрясавших всю его стройку почти до основания. Мельница казалась не мёртвым деревянным срубом, а точно живым существом, дышавшим в такт мерной работе тяжёлых камней и гневливо шумевшим на какого-то неведомого врага своими крыльями, вертевшимися с такой силой, что они сливались в быстро вращавшееся колесо.
Долгорукий остановил лошадь около самого входа на мельницу, слез с седла и, подойдя к воротам, оказавшимся на запоре, несколько раз постучал в них. Стук его услышали очень скоро. Не прошло и минуты, как ворота отворились, и молодой парень, с ног до головы обсыпанный мукой, выглянул наружу.
Этот парень был не кто иной, как Никита.
— Ваше сиятельство! — воскликнул он, всплеснув руками и кланяясь чуть не до земли Долгорукому. — Вот не ждал я такой радости-то! Да что же у ворот-то стоите? Пожалуйте на мельницу. Я и лошадку вашу под навес поставлю.
И он схватился, уже за узду лошади.
— Постой! — остановил его Долгорукий. — Ты что здесь — один?
— Есть ещё мельник, Кондратом звать, да вы его, ваше сиятельство, и не увидите. Он теперь наверху на кузовах стоит.
— Ну всё-таки он мне помешать может. Мы лучше с тобой здесь потолкуем. Ты не забыл, что ты мне сказал, когда от нас в оброк уходил?
— Что вы, ваше сиятельство, как можно забыть! Во веки веков вашу доброту не забуду!
— И не откажешься мне в одном деле помочь?
— Да разрази меня Господь, коль откажусь! Сказано — ваш слуга. Прикажите хоть в огонь, хоть в воду лезть, — полезу!
— Вот я к тебе потому и приехал. Нужна мне твоя помощь, нужен мне такой человек, чтобы всё, что я скажу, сделал. За наградой, Никита, я не постою.
Никитка даже руками замахал.
— Что вы, ваше сиятельство! — воскликнул он. — Да нешто это возможно! Да я у вас в таком долгу неоплатном, что и без всяких наград всё сделаю!
— Ну ладно. Об этом потом разговор будет, а теперь слушай…
Но Долгорукий не успел сказать больше ни одного слова. Он совершенно случайно взглянул на Никиту и вдруг вздрогнул всем телом, побледнел как смерть и со страшным неистовым криком отшатнулся назад.
Сзади Никитки, в пролёте ворот он увидел бледное исхудалое лицо князя Василия Матвеевича Барятинского…
Барятинского спас от неизбежной смерти положительно счастливый случай. Удар, нанесённый ему Сенькой Косарём, конечно, убил бы его на месте, если б у него на голове не было Преображенского пояркового треуха, значительно ослабившего силу удара. Но всё же этот удар был так силён, что он не только ошеломил его, лишил чувств, но и вызвал даже сотрясение мозга.
И Митяй, и Сенька сочли его убитым и потому не стали «приканчивать», тем более что им было теперь уже не до него. Им ещё предстояло позаняться Антропычем, тотчас же набросившимся на Барятинского, когда тот упал.
Сначала и Митяй, и Сенька помогали раздевать бесчувственного, казавшегося бездыханным, офицера, но когда Антропыч сорвал наконец заветный пояс с золотой начинкой, они приступили к нему.
— А это что за штука? — спросил Сенька.
— Да так, поясок немудрящий, — невинно отозвался старый разбойник.
— Так что ж, что немудрящий, — заметил Митяй, — мы и его дуванить будем [14].
— Зачем его дуванить, — возразил Антропыч. — Вы его уж мне уступите.
И Митяй и Сенька расхохотались.
— Ишь, какой лысый!.. Да небось в нём все червонцы…
— Какие червонцы! Ничего в нём нет. Тряпка, и больше ничего…
И с этими словами старик принялся дрожащими руками запихивать пояс за пазуху.
Но это ему не удалось.
Митяй схватил пояс за один конец, Сенька — за другой, и, как Антропыч ни сопротивлялся, они вырвали у него эту заветную для старого шута вещицу, вспороли ножом, неведомо откуда очутившимся в руках у Сеньки, — и червонцы, блеснувшие при тусклом свете лучины ослепительно ярким блеском, со звоном посыпались на пол, точно золотым ореолом окружая неподвижную голову несчастного Барятинского.
— Это мои червонцы! Мои! — завопил Антропыч. — У нас, чай, уговор был. Всё берите, а это не троньте… Это всё моё.
И он бросился на колени и, ползая по полу, стал подбирать желтевшие монеты.
Митяй резко схватил его за ворот и почти насильно поднял на ноги.
— Постой, старый дьявол! — крикнул он, злобно сверкая глазами. — Ты что это, надувать нас стал?
Голос Митяя звучал так грозно, что Антропыч сразу понял, что дело неладно. А взгляд, брошенный им на Сеньку, с самой ехидной улыбкой поглаживавшего пальцами левой руки нож, точно пробуя его остроту, окончательно убедил его, что его сотоварищи что-то против него замышляют.
Антропыч сразу переменился в лице и слезливым голосом проговорил:
— Да что вы это, братцы! Уж неужто я и на самом деле нехристь… Чай, я не знал, что тут кружочки… Кабы знал, нешто я от дувана откажусь… Дуваньте по чести.
— А, теперь «дуваньте»! — расхохотался Сенька. — Ишь, старая кочерга, обмишулить нас замыслил. Ну да врёшь, — не на таковских напал.
— У нас за обман расправа коротка! — угрюмо подтвердил и Митяй и придвинулся к дрожавшему Антропычу всем своим могучим телом.
Эти слова словно обожгли Антропыча. В нём проснулась страстная жажда жизни. Жить во что бы то ни стало, хотя бы для этого пришлось поднять на ноги всё село, выдать с головою и себя, и своих сообщников, и Долгорукого…
И он одним прыжком очутился у двери и с громким, отчаянным криком распахнул её.
— Спасите! Режут! — заорал он благим матом.
Ещё мгновенье — и он очутился бы на дворе и своим неистовым криком пробудил бы всю округу.
Но Сенька не зевал. Как кошка, бросился он на него, сильной рукой схватил его за горло и втащил назад в избу.
— Чего орёшь! — язвительным шёпотом сказал он. — Ещё не зарезали… Вот теперь ори, сколько влезет.
И он всадил в грудь Антропыча нож, который всё время держал в руке.
Старый разбойник захрипел и с подавленным стоном грохнулся на пол, заливая всё кругом кровью, фонтаном бившей из раны.
— Туда собаке и дорога! — хмуро буркнул Митяй и потом крикнул: — Эй, бабьё! Буде валяться-то… Мы вот касатиков-то в чащу стащим, а вы тут всё замойте, чтоб этой поганой крови и следа не оставалось…
Через несколько минут по задам напруднинских изб медленно проехала телега, на передке которой, меланхолически посасывая трубочку, сидел Митяй. Около лошади, ощупывая палкой невидную в ночной мгле дорогу, шагал Сенька.
Когда телега въехала в рощу, Сенька заговорил:
— А куда мы их бросим?
— Да куда-нибудь подале, — хладнокровно отозвался Митяй.
— Стало, на Алексеевскую межу…
— Стало, туда.
И они снова замолчали.
Кругом стояла мёртвая тишина, которую изредка нарушали только неясные голоса ночи, словно доносившиеся из чащи, тихое ржанье лошади да скрип тележных колёс…
Но чем дальше углублялась телега в лесную чащу, тем глуше и глуше скрипели колёса, тем тише слышалось лошадиное фырканье…
Наконец ночная тишина совсем поглотила их, и только шум в ветвях лесных великанов, словно неясный шёпот, нарушал эту немую тишь…
Старый Кондрат, бывший мельником на Тихоновском ветряке, пользовался дурною славою во всей Алексеевской округе. Его называли колдуном.
Сам мельник и не старался оспаривать сложившуюся о нём народную молву. Казалось, он даже вполне доволен был тем боязливым уважением, с каким относились к нему соседи, и нередко, когда на селе кого-нибудь захватывала хворь, Кондрат не отказывался посетить хворого, принося с собою то настойку каких-то трав, то какие-то маслица, которыми он и пользовал недужных. И случалось иной раз, что хворь, захватившая человека, поддавалась его «ведовству», и об его знахарстве бежала громкая слава, сделавшая имя мельника известным на многие десятки вёрст вокруг. Но, несмотря на то, что Кондрат никому своим колдовством не приносил вреда, а скорее даже оказывал пользу, — его все боялись. Встречаясь с ним на рассвете, когда он возвращался с таинственных лесных прогулок, робкие мужики хотя и отвешивали ему низкие, чуть не до земли, поклоны, но тотчас же спешили отплюнуться в левую сторону и шептали, тайком крестясь:
— Свят, свят… Да воскреснет Баг, и расточатся врази Его…
И вот однажды, почти битком набив свой мешок разными корешками и травами, старый Кондрат хотел уже возвращаться домой, когда его зоркие, острые глаза упали на что-то белое, видневшееся на дне глубокого оврага.
Вчера, когда он проходил мимо этого оврага, он ничего не заметил. Такое странное явление заинтересовало старого мельника, и он, придерживаясь за кусты боярышника и малинника, густо разросшегося по более пологому склону, спустился в овраг.
Каково же было его изумление и ужас, когда он увидел здесь два человеческих тела. Один был молодой, красивый человек; другой — дряхлый старик, сплошь залитый кровью.
Это были Антропыч и Барятинский.
— Вот так штука! — воскликнул Кондрат. — Кто ж это такое умудрился сделать?!
Антропыч был уже мёртв. Жизнь давно уже, очевидно отлетела из его тела, потому что труп совершенно закоченел.
Но Барятинский был ещё жив.
Кондрат прислушался к его сердцу: оно хотя и очень слабо, но всё-таки билось.
«Ну ладно, сердешный, — подумал старик. — Мы тебя вызволим…»
И старик торопливо выбрался из оврага, отправился на мельницу, взял с собой Никитку и, вернувшись с ним вместе к роковому месту, перенёс бесчувственного Барятинского на мельницу, запретив Никитке строго-настрого кому бы то ни было говорить о своей находке.
Он положил Василия Матвеевича в своей маленькой каморке, пропитанной насквозь запахом сушёных трав, целыми пучками развешанных на потолке и стенах.
Первым делом, конечно, Кондрат стал приводить его в чувство, но это ему долго не удавалось. Наконец к вечеру другого дня Барятинский глубоко вздохнул, пошевельнулся и заговорил. Но с первых же слов, сказанных им, старый знахарь тотчас же понял, что если ему и удалось вызвать своего больного из состояния мёртвенного оцепенения, то это не значит, что болезнь уже прекратилась и что несчастный спасён от смерти. Напротив, болезнь приняла такую форму, которая устрашила старика. У Барятинского начался бред. Он выкрикивал какие-то непонятные, несвязные фразы, он то горел, как в огне, то леденел холодом смерти, то вскакивал, как будто стараясь убежать от каких-то грозных призраков, наступавших на него, то с тихим плачем бессильно падал навзничь и лежал, не двигаясь, словно не дыша, даже целые часы.
Старый мельник просиживал около своего больного целыми днями, даже и по ночам не отходил от его постели, прекратив совсем свои лесные прогулки. Он перепробовал на нём все свои средства, и наконец месяца через два Барятинский пришёл в себя и туманным взором огляделся кругом. Средства ли старика или просто сильная молодая натура одержала верх в борьбе между жизнью и смертью, но он был наконец спасён.
Старик обрадовался, как ребёнок, и приготовился уже отвечать на бесчисленные вопросы, которые, по его мнению, должен был задать ему молодой человек, — и вдруг испуганно вздрогнул.
Барятинский глядел на него таким тупым, бессмысленным взглядом, который не оставлял ни малейшего сомнения в том, что если он не потерял жизни, то, во всяком случае, потерял рассудок.
Сотрясение мозга, вызванное ударом и осложнённое страшнейшим нервным потрясением, превратилось в помешательство, против которого старый мельник не знал никаких средств.
— Вот тебе раз! — грустно промолвил Кондрат. — Вот так вылечил!.. Почитай, кабы знать, что так кончится, и пользовать-то его было не нужно. Что без рассудку жить, что помереть — всё единственно!
А Барятинский между тем приподнялся на локте, снова бросил кругом себя туманный взгляд и вдруг простонал:
— Спасите, спасите! Я не хочу умирать!.. Отдайте мне мою Аню! Зачем вы меня тащите в этот погреб? Здесь холодно, сыро, гадко!.. Я не хочу сюда, не хочу!..
И он закрывал лицо руками и пугливо прижимался к стене, словно у неё отыскивая защиту от каких-то ему одному видимых врагов, а потом вдруг вскочил, захохотал нервным истерическим смехом и без чувств грохнулся на пол.
Кондрат глядел на него печальным взором и тихо покачивал головой, не замечая того, как слёзы выбегают из его глаз и капля по капле скатываются по его морщинистым щекам. Тяжело было старику видеть эту надломленную молодую жизнь, потерявшую самую главную основу своего существования — разум.
Целый месяц прошёл вслед за тем, но он не принёс ни малейшего облегчения Барятинскому. Разве только острая форма, в какой выразилось его помешательство в первые дни после выздоровления, перешла теперь в более тихую, спокойную. Он просиживал целыми днями в каморке Кондрата, не шевелясь часами и устремив бессмысленный взор куда-нибудь в угол. Изредка только, когда немолчный стук жерновов привлекал его внимание, он выходил из каморки, пробирался вниз, где наблюдал за помолом Кондрат, и, робко усевшись на груду мешков, опять-таки чуть не целыми часами просиживал здесь, почти не подавая признаков жизни.
Только в самые последние дни Василий Матвеевич решился выходить во двор мельницы, медленно прохаживаясь мимо амбаров и иногда подходя к воротам, которые предусмотрительный Кондрат, боявшийся, чтоб он куда-нибудь не убежал, постоянно держал на запоре.
Так было и в тот день, когда на мельницу приехал Алексей Михайлович Долгорукий.
Барятинский вышел на двор как раз в ту минуту, когда Никитка отворил ворота. До сих пор ему не удавалось заглянуть за забор, и, как всегда бывает у сумасшедших, его страшно тянуло хоть одним глазком взглянуть, что творится там, за чертой его обыденного жилья. Он медленно, на цыпочках подкрался к воротам, и вот в эту-то минуту и увидел его Долгорукий, сразу узнавший своего соперника и страшно перепугавшийся этому появлению живого мертвеца. Но лицо Долгорукого, на которое упал взгляд Василия Матвеевича, не вызвало в его больном мозгу ни малейшего воспоминания, не произвело ни малейшей реакции.
Долгорукий, схватившийся уже было за шпагу, видя, что Барятинский не проявляет никаких враждебных действий, немного успокоился и быстро спросил у Никитки, в свою очередь и удивившегося, и испугавшегося испугу Алексея Михайловича:
— Кто таков? Откуда он взялся?
Никитка оглянулся назад и, увидев за своей спиной Барятинского, добродушно улыбнулся и ответил:
— Этот-то? Да вы его не бойтесь, ваше сиятельство! Это так, несчастненький, совсем безумный человек!
— Да кто он такой?
— А Бог его знает! Поднял его Кондрат месяца три, почитай, назад в лесу да и приволок сюда. Старик-то знахарством промышляет. Долго с ним бился, пока не вызволил. Думали, помрёт, да вот не помер. Да только совсем без рассудка оказался…
«Три месяца назад, — подумал Долгорукий. — Он, он! и сомневаться нечего. Ну да теперь я его не боюсь, теперь он мне не страшен. Коли ум потерял, стало, всё равно что покойник. Захочу над ним потешиться, так потешусь всласть!..»
И вдруг дикая, адская мысль блеснула Алексею Михайловичу.
«А что, если я его заставлю быть свидетелем похищения княжны Анны, — подумал Долгорукий, глядя на Василия Матвеевича злобным, торжествующим взглядом. — Пусть он ничего не поймёт… Но это будет моей местью Анне. Она увидит его здесь, больного, безумного… Эта мельница очень удобна. Я её привезу сюда и здесь заставлю отдаться мне… А после… после покажу ей её бывшего жениха… „Вот, — скажу я ей, — что сделал я из этого человека, посмевшего встать на моей дороге…“».
Все эти мысли молнией промелькнули в его голове.
— Слушай, Никита, — сказал он вслух. — Ты должен мне повиноваться решительно во всём.
— Господи! — воскликнул парень, — говорю: на смерть пойду…
— Хорошо. Я тебе верю. Чья это мельница?
— Эта-то? Да кабатчицы из Троекурова, Ольги Тихоновны…
— Бывает она сама здесь?..
— Допрежь не бывала. А теперь кажинную неделю сюда денька на два наезжает. С офицером одним хороводится. Красовитая баба — страсть.
— А ты знаешь, в какие она дни сюда наезжает?
Никитка ухмыльнулся:
— Как не знать! Завсегда в одни дни. В четверг обнакновенно приезжает, а в субботу и назад, в Троекурово.
— А ты в такие дни на мельнице бываешь?
— Я-то, к примеру, здесь, потому для прислуги нужен. А вот старика, так того отсылают: должно — зазорно.
— Ну а дурачок-то этот здесь остаётся? — кивнул Алексей Михайлович на продолжавшего стоять с самым тупым видом у ворот Барятинского.
— Здесь. Я его обнакновенно в Кондратову каморку на замок запираю. Он ведь тихий, так и сидит.
Долгорукий задумался на минуту, потом сказал:
— Так вот что, Никита. Влюбился я в одну девицу и хочу её увозом увезти. Можно будет её сюда, на мельницу?
— Да сколько угодно, ваше сиятельство! Только ежели конечно, окромя тех ден, когда сама хозяйка здесь бывает.
— Ну понятно, — отозвался Долгорукий. — А увезти мою красулю ты мне поможешь?
— Только скажите, что угодно сделаю.
— Так вот мы как сделаем, — продолжал Алексей Михайлович, — когда приспеет пора девицу мою похитить, я нарочно за тобой пошлю, а ты к тому времени постарайся старика куда ни на есть услать, а сам ко мне в Москву спеши.
— Ладно, — согласился Никитка и потом спросил: — А несчастненького-то здесь можно оставить? А то ведь его девать-то некуда.
— Здесь, здесь оставь! — поспешно сказал Алексей Михайлович. — Запри его в каморку, он нам не помешает.
— Где помешать, — заметил Никитка, бросив на Барятинского взгляд какого-то презрительного сожаления. — Где ему помешать. Ишь, он точно младенец… Так это смотрит, а чтобы понимать что — ни-ни…
И действительно, Василий Матвеевич всем своим теперешним видом производил впечатление какого-то забитого, ничего не могущего ещё осмыслить ребёнка. Его тупой, бессмысленный взгляд так равнодушно скользил по всем предметам, на которые устремлялись его глаза; лицо его было так безжизненно, что даже у Долгорукого в душе зашевелилось какое-то минорное чувство. Точно жалко ему стало на мгновенье этого бедного, больного идиота, ещё так недавно бывшего одним из блестящих гвардейцев.
Но это минорное чувство исчезло так же быстро, как и появилось, сменившись приступом дикой злобы.
«Так ему и надо, — пронеслось в лихорадочно работавшем мозгу Алексея Михайловича, — так ему и нужно. Сама судьба с лихвой отомстила ему за меня… Не становился бы на моей дороге… Не забывал бы, что с Долгорукими бороться не след…»
— Так как же, ваше сиятельство, — нарушил его размышления Никитка, — скоро вы мне это дельце-то предоставите?..
— Скоро… скоро…
— Так я наготове буду…
— Да-да. Как только всё наладится, я тебе дам знать.
— Слушаю, ваше сиятельство…
И сказав это, Никитка бросился подсаживать князя на лошадь. Тот уселся в седло, дал коню шпоры и помчался от мельницы назад, крикнув:
— Прощай, Никитка!
— Прощенья просим, ваше сиятельство, — кланяясь вслед Долгорукому, надрывал горло парень. — Будьте благонадёжны. По гроб жисти ваш раб…
— Дяденька! — вдруг услышал он сзади слабый, дрожащий голос.
— Что тебе?! — повернулся парень к «несчастненькому», глядевшему теперь на него далеко уже не таким туманным взором, как за минуту назад. Казалось, что тусклота глаз если и не совсем исчезла, то всё-таки не затемняла теперь проблеска какой-то тревожной мысли, вдруг мелькнувшей в его больном мозгу. — Что тебе? — переспросил Никитка.
— Кто это?.. С кем ты разговаривал? — спросил Барятинский, продолжая смотреть в поле, туда, где лёгким дымком клубилась пыль, поднятая лошадью Долгорукого.
— А тебе на што! — огрызнулся парень.
— Да я так… Ведь это разбойник… разбойник, дяденька, — скороговоркой зашептал Василий Матвеевич, и на лице его отразился такой ужас, что даже Никитке стало страшно.
— Чего ты ещё мелешь!..
— Разбойник… разбойник, дяденька… разбойник… — продолжал шептать Барятинский, переходя на какой-то детский, плаксивый тон. Казалось, что вот-вот слёзы заблестят на его ресницах и он разрыдается…
— Будет, будет, — остановил его Никитка. — Ишь, бедняга! Должно, это тебя разбойники так обработали… Ну пойдём, пойдём… Надоть ворота-то припереть…
Он взял Барятинского за руку, ввёл его снова во двор и, запирая ворота, прибавил:
— А это, братец, не разбойник… Это, братец, важная персона… Это, голубь ты мой, сиятельнейший князь Алексей Михайлович Долгорукий; вот он кто, а не разбойник.
И Никитка, покончив с тяжёлым замком, направился внутрь мельницы.
Но его слова, очевидно, не произвели ни малейшего впечатления на бедного Барятинского. Он медленным шагом отошёл от ворот через весь двор к амбару, уселся там на обрубок бревна и, всё так же бессмысленно глядя в пространство, продолжал шептать:
— Разбойник… разбойник… разбойник…
Алексей Михайлович возвращался домой совсем не в таком спокойном настроении, в каком ехал на мельницу. Неожиданная встреча с Барятинским, которого он почитал уже умершим, если и не подняла в нём угрызений совести, зато испугала его не на шутку. Хотя в первую минуту узнав, что Василий Матвеевич потерял рассудок, он и успокоился немного, но теперь опасения пробудились с новою силой. Особенно его тревожила таинственность, окружавшая исчезновение Барятинского и Антропыча, и то, что Антропыч исчез совершенно бесследно, в то время как Василий Матвеевич всё-таки нашёлся. Исчезновение Антропыча и раньше уж наводило его на смутное предположение, что старый бродяга его предал и что Барятинский не убит, как того страстно ему хотелось. Теперь эта встреча вполне подтвердила его прежние предположения, и он невольно задумался обо всём этом происшествии, в котором пришлось ему играть такую незавидную роль. Он боялся того, что Барятинский только прикинулся потерявшим рассудок, что он выжидает удобного случая отомстить своему врагу, но он тотчас же вспомнил, что Никитка не стал бы уверять так в сумасшествии, если бы не знал этого наверное. И это его немножко успокоило.
— Ну да что будет, то и будет! — разрешил наконец свои сомненья Алексей Михайлович. — Отступать некуда. Надо идти напролом. Что он жив, — мне это даже на руку. Так можно будет скорее заманить княжну Анну. Что Барятинский не в уме, — это верно, кажись. Больно уж у него безумный взгляд-то!..
Алексей Михайлович не прямо проехал к себе домой, а сначала решил побывать на Мясницкой, чтобы каким бы то ни было образом проведать про здоровье княжны Анны. Ему не хотелось мешкать приведением в исполнение своего намерения, и он решил убедиться, настолько ли она слаба и болезненна, чтоб это могло помешать его замыслам. Хотя он прекрасно знал, что сама Анна Васильевна ни за что не пожелает его увидеть, но в то же самое время он рассчитывал, что старик Рудницкий не посмеет затворить перед ним двери своего дома, а особенно теперь, когда, может быть, через несколько дней Долгорукие породнятся с царём.
И Алексей Михайлович не ошибся.
Когда старику Рудницкому доложили о приезде нежеланного гостя, брезгливая гримаса пробежала по его лицу, но он всё-таки не решился отказать ему.
— Проси в кабинет, — сказал он слуге и, когда слуга ушёл, проворчал сквозь зубы: — И зачем только его принесло? Что ему только от нас надо?
Алексей Михайлович вошёл довольно развязно. На его лице не было и тени смущения, точно он пришёл в гости к своим близким друзьям, точно не он был причиной тех тревог и мучений, какие переживали теперь Рудницкие.
— А, ваше сиятельство! — весело возгласил он, крепко пожимая руку Василия Семёновича и как бы не замечая того недовольного вида, с каким его встретил старик. — Давненько мы с вами не видались. Ехал мимо, — дай, думаю, загляну к старым знакомым. Надеюсь, вы на меня не в претензии?
— Что вы, князь! — смущённо пробормотал Рудницкий. — Я рад, очень рад! Милости прошу!..
Но ни в тоне его голоса, ни на его лице не было и тени радости. Сурово и сумрачно было это лицо; дрожал и прерывался его голос, и скорбная нотка звучала в нём.
— Ну как вы живёте-можете? — продолжал Алексей Михайлович, бесцеремонно усаживаясь. — Как здоровье Анны Васильевны? Я слышал, что она прихварывает? — также бесцеремонно спросил он.
Рудницкий поднял на него глаза, грустные, опухшие от слёз, теперь горевшие гневным огоньком. Но Долгорукого не смутил этот укоризненный взгляд. Он продолжал сидеть так же спокойно, так же весело улыбаясь, словно горе старика, так безжалостно растравляемое им, не имело к нему ни малейшего отношения. И старик невольно потерялся перед этим нахальством, и так же невольно, точно повинуясь какой-то посторонней силе, ответил:
— Да… да, прихварывает… и сильно прихварывает. Совсем, бедняжка, захирела.
— Да что с нею такое?
— Бог знает…
Голос старика оборвался, и в нём зазвучали слёзы.
— А вы знаете, князь, я приехал к вам с доброй вестью.
— Мы отвыкли от добрых вестей, — грустно произнёс Рудницкий, качая головой. — А что за весть?
Долгорукий улыбнулся и сказал:
— Хорошая весть. Такая весть, которая способна послужить лучшим лекарством для вашей дочери.
Василий Семёнович широко раскрыл глаза от изумления:
— Вы шутите, князь! — прошептал он. — Неужели… Барятинский…
Долгорукий опять улыбнулся и развёл руками.
— Вам лично, князь, я ничего не скажу. Попросите Анну Васильевну уделить мне несколько минут. Я сообщу ей нечто, и, поверьте, это на неё подействует благотворным образом.
Василий Семёнович даже привскочил с кресла.
— Что вы, князь! Это невозможно! — воскликнул он. — Она вас видеть не захочет.
— Уговорите её.
— Она меня не послушает. И потом, она так слаба… Она почти умирает.
Долгорукий испуганно вздрогнул. Тон старика был слишком естественен, чтоб он мог заподозрить его в лжи.
— Тем хуже, — воскликнул Долгорукий, — если она не захочет меня видеть. Я привёз ей избавление от смерти. Я должен поговорить с ней во что бы то ни стало. Скажите ей, что я приехал не со злом, что я не хочу растравлять её душевные раны. Я спасти её хочу, спасти… Понимаете, Барятинский жив!..
Это вырвалось у него совершенно невольно, и таким правдивым тоном произнёс он эти слова, что старик даже против желания поверил ему.
— Хорошо, — сказал Рудницкий. — Посидите немного, князь. Я скажу Аннушке, а там уж её воля.
Рудницкий торопливо направился к дверям, вполне уверенный, что Анюта откажется видеть Долгорукого.
Но, к его величайшему удивлению, она не отказалась.
Когда Василий Семёнович сообщил ей о приезде Долгорукого и о том, что он хочет непременно её видеть, — она быстро встала с дивана, на котором проводила теперь почти все дни. Впалые щёки её вспыхнули лихорадочным румянцем, глаза загорелись гневным огоньком, и она резко сказала каким-то хриплым, точно не своим голосом:
— А, так он приехал! Он хочет меня видеть. Хорошо же! Позовите его, батюшка, сюда!
Старик, испуганный её взволнованным видом, даже не тал протестовать, даже не сообщил ей об удивительном известии, привезённом Долгоруким, что Барятинский жив, поспешил привести Алексея Михайловича. Когда Долгорукий вошёл в комнату и увидел княжну, он испуганно отшатнулся. Он и предполагать не мог, чтобы молодая девушка так страшно изменилась за каких-нибудь четыре месяца. Перед ним была не прежняя цветущая, пышущая здоровьем княжна Анна, а какая-то бледная тень её, какой-то призрак этой былой красоты, и невольно его сердце сжалось такой мучительной болью, что он едва подавил крик ужаса и сожаления, чуть было не сорвавшийся с его губ.
А молодая девушка, глядя в упор на него своим гневным взглядом, подошла к нему вплотную и медленно проговорила:
— Так вы хотели меня видеть, ваше сиятельство! Вам угодно было посмотреть, что сталось со мною по вашей милости! Смотрите, любуйтесь…
— Но, княжна, — попробовал прервать поток её гневных слов Алексей Михайлович.
— Молчите! Злодей! Убийца! Вы отняли у меня всё, всё в жизни!.. Разбили счастье… Убили моего жениха… Теперь вы хотите отнять у меня жизнь!.. Берите, берите! И помните, что мои проклятия на Страшном суде зачтутся вам. Будьте вы прокляты!!!
— Но, княжна! — опять воскликнул Долгорукий, — я не виноват в смерти Барятинского! Он не умер! Он жив!
Этот возглас заставил молодую девушку вздрогнуть всем телом. Он произвёл на неё впечатление громового ударами, подавленная этой неожиданной, хоть и радостной новостью, она лишилась чувств и бессильно упала на пол…
Обморок для княжны Анны не прошёл даром. Потрясение, которое испытала бедная девушка во время разговора с Долгоруким, вызвало сильнейшую нервную горячку, чуть совсем не сломившую её хрупкую натуру.
Старики Рудницкие совершенно уже отчаялись за её жизнь. Тем более что и сам архиатер Блументрост очень долгое время сомневался в успехе своего лечения, особенно ввиду того, что организм Анюты уже и так был надломлен тяжёлыми душевными страданиями, что и так за эти три месяца со дня исчезновения Барятинского она таяла, как тает кусочек льда под лучами вешнего солнца.
На все тревожные вопросы князя и княгини Блументрост неизменно отвечал:
— Ну что тут сказать… как даст Бог… Alles ist Gott! Медицине не всё возможно… Может, будет жить, может умрёт… Alles ist Goit!
Но, несмотря на такое скептическое отношение к собственным медицинским познаниям, он употреблял все усилия, испробовал все известные тогда науке средства, чтобы побороть упорную болезнь, свалившую княжну, и каждый день навещал её.
Целых три месяца продолжалась эта борьба между жизнью и смертью.
Наступила уже глубокая зима. Небо целыми днями сыпало крупными хлопьями снега, плотным ковром ложившегося на московских улицах и засыпавшего своим мёртвенным саваном всю природу, ещё недавно полную жизни.
Вся Москва точно заснула под этим белоснежным покровом. Замер немолчный грохот колёс, утихли громкие, визгливые крики форейторов; не слышно уже стало звонкого щёлканья лошадиных подков бесчисленного количества всадников, проносившихся по улицам в летнее время — всё погрузилось крутом в мёртвенную тишь, точно всё застыло под ледяным дыханием наступившей зимы.
Алексей Михайлович Долгорукий всё это время находился в страшной тревоге. Его часто можно было встретить прогуливающимся у Мясницких ворот, близ палат князя Рудницкого. Он страшно боялся, что княжна Анна не вынесет тяжёлой болезни и что вдруг сообщат об её кончине.
В такие минуты он положительно леденел от ужаса. Алексею Михайловичу казалось, что он не переживёт этого несчастия, что смерть княжны Анны выроет и для него могилу.
Вскоре после того, как он узнал о её болезни, он подкупил одного из слуг князя Рудницкого, который обязан был ежедневно сообщать ему о ходе болезни бедной княжны, о всех переменах её положения.
И долгое время Алексей Михайлович только и слышал:
— Не лучше; ваше сиятельство. Пласт пластом лежит княжна. Должно, не выживет.
Сначала эти печальные слова повергали его в ужасное отчаяние. Он чуть не плакал по уходе скорбного вестника; но дни проходили за днями, неделя убегала за неделей, и он мало-помалу привык к этому ежедневному ответу на свой тревожный вопрос.
Декабрь уже подходил к концу, когда этот ответ вдруг изменился.
Михешка, — так звали слугу князя Рудницкого, который являлся вестником Долгорукого, — прибежал как-то вечером запыхавшись, едва переводя дух, до того взволнованный, что Алексей Михайлович испуганно воскликнул:
— Что, умерла?!
— Нет, ваше сиятельство, — ответствовал Михешка, — слава тебе, Господи, выжили: не в пример лучше стало.
Долгорукий почувствовал, как кровь прихлынула к сердцу, и оно быстро-быстро забилось.
— Да ты не врёшь? — воскликнул он.
— Что вы, ваше сиятельство, помилуйте! Да нам это всем такая радость, что и сказать невозможно! Мы небось княжну-то вот как любили! С чего мне врать!
— Ну спасибо тебе, братец! И меня-то ты обрадовал этим. Вот тебе за добрую весть!
И он, вытащив из кармана несколько рублёвиков, сунул их в руки Михешке.
Анна Васильевна действительно выжила. Жизнь победила смерть, и княжна стала поправляться. Нечего и говорить, что радости стариков Рудницких не было предела, когда они узнали, что дочь их не только выздоровела от последней болезни, но что есть надежда на полнейшее её исцеление от тайного недуга, подтачивавшего ранее её силы. Казалось, что болезнь, чуть не унёсшая молодую девушку в могилу, помогла ей побороть душевные страдания. Княжна стала теперь гораздо веселее. Она начала полнеть. Глаза потеряли свою прежнюю тусклость, и на щеках появился хотя и слабый, но всё-таки заметный румянец.
Старики радовались такой внезапной перемене, но в то же самое время и удивлялись ей, не зная, что её вызвало. Между тем эта перемена объяснялась очень просто. Слова Долгорукого о том, что Василий Матвеевич жив, запечатлелись в её мозгу и, точно отзвук далёкого эха, отдавались в её душе.
Как раньше она была уверена в том, что Барятинский погиб, как раньше эта уверенность подтачивала её силы и постепенно расшатывала её организм, так теперь эта робкая надежда словно воскресила её, заставила воспрянуть духом.
Как цветок, согнутый порывом ветра, снова поднимает свой венчик под лучами животворного солнца, так и она возрождалась, согретая явившейся надеждой, что Барятинский ещё жив и что счастье ещё возможно. Выздоровление шло очень быстро. Силы крепли, и вместе с этими силами крепла и уверенность в том, что Долгорукий не обманул её.
«Только как бы узнать, — думала она, — где скрывается Вася. Очевидно, он болен, и никто, кроме Долгорукого, об этом не знает. Нужно, значит, от него добиться истины, нужно во что бы то ни стало».
Но как же это сделать? На этот вопрос молодая девушка долго не находила ответа. Сначала она хотела просить отца съездить к Долгорукому и узнать от него, где находится Василий Матвеевич, но потом решила, что это не поведёт ни к чему, что Алексей Михайлович ничего ему не скажет.
«Нет, нужно будет сделать что-нибудь другое, — размышляла она. И вдруг ей пришла в голову безумная мысль: — А что, если я сама отправлюсь к нему и буду просить его, чтоб он сказал мне, где теперь Вася. Ведь он когда-то меня любил. Он не откажет наверное в моей просьбе. Да, да, я так и сделаю!»
И это решение как бы ещё более подкрепило её…
Княжна Анна никому не сообщила о своём намерении посетить Долгорукого. Она боялась, что и отец, и мать постараются воспрепятствовать ей в его осуществлении. Поэтому она выбрала для этого такое время, когда никто не мог помешать ей.
В доме Рудницких рано ложились спать, особенно в последнее время, когда княжна была нездорова. В восемь часов вечера уже потухали все его окна, старики Рудницкие уходили в спальню, а вслед за ними засыпал и весь дом. Анюта выждала, пока в громадных палатах наступила мёртвая тишина, и торопливо стала одеваться. Надев бурнус и закутав голову большим тёплым платком, молодая девушка на цыпочках, крадучись, стараясь не производить ни малейшего шума, вышла в коридор, оттуда через людскую пробралась на двор и пошла к воротам. Ворота обыкновенно запирались поздно, и она рассчитывала незаметно проскользнуть на улицу, но сегодня, как нарочно, ворота были уже заперты, и княжна невольно задумалась. Приходилось или разбудить сторожа, что было совершенно немыслимо, или отказаться от этой ночной прогулки, отложив её до более удобного времени. И она уже хотела вернуться домой. Но вдруг Анюта вспомнила, что на улицу есть ещё другой выход — через садовую калитку, запиравшуюся обыкновенно только на одну задвижку изнутри.
И опять, скользя как тень, с замиранием сердца, тревожно озираясь по сторонам, боясь, чтобы кто-нибудь не увидел её, она направилась к саду.
За время её болезни некому было позаботиться об её любимом саде, и он оказался в страшно запущенном состоянии. Дорожки не разметались; целые сугробы снега навалило на них, и она с трудом добралась до калитки, почти по колена увязая в снегу.
Калитка оказалась действительно только запертой на задвижку и, на её счастье, отворялась не внутрь, а наружу, иначе ей бы никогда не выбраться на улицу, так как снег около забора лежал чуть не целой горой.
Пришлось повозиться и с задвижкой. Задвижка заржавела и с большим трудом поддавалась усилиям её нежных тонких пальчиков. Но наконец калитка распахнулась, и княжна очутилась на улице.
Невольный страх охватил её. Тёмная, непроглядная ночь неприветливо встретила молодую девушку резким порывом холодного ветра, бросившего ей в лицо целую тучу снежной пыли. Испугала её и мёртвая тишина, стоявшая кругом, — такая тишина, в которой ей отчётливо слышалось каждое биение её трепетно стучавшего сердца.
На мгновение ей до того стало страшно, что она чуть не вернулась домой, и только мысль о Барятинском, об её дорогом Васе, — мысль, как молния сверкнувшая в её разгорячённой голове, заставила её устыдиться охватившей её трусливости и поспешно перешагнуть через порог калитки.
— Я должна узнать, где находится Вася, — прошептала она, — я должна узнать это! Господь поможет мне. Он не оставит меня своей защитой.
И, осенив свою трепетно волновавшуюся грудь крёстным знамением, она торопливо двинулась вперёд, в эту чёрную мглу, окружавшую её со всех сторон.
Алексей Михайлович и не предполагал, какая желанная гостья спешит к нему. Он в это время только что вернулся из Лефортовского дворца вместе с отцом и тревожно шагал из угла в угол своей опочивальни, занятый невесёлыми думами.
Грозная туча появилась на горизонте благополучия князей Долгоруких и своей мрачною тенью испугала положительно их всех.
В последние дни молодой император как-то чересчур круто изменился по отношению к своим любимцам. Несмотря на то, что княжна Екатерина Алексеевна была уже официально признана его невестой, несмотря на то что царь уже обручился с нею, и это обручение было отпраздновано самым торжественным образом, — вдруг ни с того ни с сего, чуть ли не через день после этого обручения, появились тревожные признаки какой-то странной холодности со стороны Петра и к его будущей супруге, и к отцу царской невесты, и даже к Ивану Долгорукому. Казалось, что юный император вдруг сразу потерял расположение к своим недавним фаворитам, потому что узы брака, которыми хотели сковать его Долгорукие, возмутили царя и вызвали его немилость, вызвали такое же отчуждение, какое явилось у него и к Меншикову, когда тому захотелось к своим многим громким титулам прибавить и титул царского тестя. Собственно, Долгоруких испугало не столько охлаждение к ним царя, сколько его внезапное своеволие, проявившееся в том, что он, вопреки просьбам и советам Алексея Григорьевича, раза два совершенно один ездил зачем-то к принцессе Елизавете Петровне, несколько раз посетил Андрея Ивановича Остермана и положительно стал избегать своего будущего тестя, очевидно тяготясь его назойливой опекой.
И Долгорукие встревожились не на шутку. Особенно испугало их то, что на сегодняшнем обеде в Лефортовском дворце царь, жаловавшийся всё время на лихорадку, почти не говорил ни слова со своей невестой, сидевшей рядом с ним, и в то же время почти без умолку болтал с Елизаветой Петровной, которая сидела сравнительно далеко, через несколько человек.
Алексей Михайлович прекрасно заметил, что когда княжна Екатерина Алексеевна обращалась к царю, он отвечал ей так неохотно, с таким очевидным неудовольствием, что бедная царская невеста то бледнела, то краснела и злобно теребила свой кружевной платок.
«Да видно, что батюшка царь не очень-то доволен своей будущей супругой, — размышлял Алексей Михайлович, продолжая мерить комнату крупными шагами. — Как бы с дяденькой Алёшей не повторилась меншиковская история? Что-то на то смахивает. Недаром старая лиса Остерман больным столько времени сказывается. Да и царь раза два у него бывал. Должно, это недаром. Что-нибудь Андрей Иванович с Голицыными да стряпают! Тогда что же с нами-то будет?» И ему вдруг стало страшно.
Немало было врагов у Алексея Михайловича, немало было людей, которые точили на него зубы и которые при малейшем повороте дел не в пользу Долгоруких ополчились бы на него и постарались бы стереть его с лица земли. Но тотчас же его мысли приняли другое направление, и он весело расхохотался своей трусливости.
«Чего же я, собственно, печаловаться-то начал? — продолжал он размышлять. — Кажись, мне ещё рано о Сибири-то думать! Может, это так государю с чего ни на есть попритчилось. Может, это он просто так Кате холодность оказывает. Ведь что там ни говори, а уж он обручён с Катей, а на шестнадцатое число и свадьба его назначена. Вот кстати теперь он заболел. За время-то болезни, чай, дяденька Алексей Григорьевич ни Елизавету Петровну к нему не пустит, ни Остермана, — и опять в силу взойдёт А коли он в силе будет, так мне трусить нечего. С такой заступой я никого не побоюсь».
В соседней горнице часы гулко пробили девять ударов.
— Батюшки! Девять часов! — спохватился Алексей Михайлович, — надоть спать ложиться. Завтра поране встать надо да Никитке весточку послать, чтобы сюда приезжал. Княжна Анна совсем оправилась, надо будет ею позаняться. Уж теперь она из моих рук не вырвется. Да и вообще с нею поспешать надо, потому Бог знает, что ещё со мной через несколько деньков будет.
— Стало, и надо дело теперь обработать, пока время есть… Эх, Анюта, Анюта, — вздохнул он, — если бы знала ты, как я тебя безмерно люблю!..
Он медленно подошёл к постели, откинул шёлковое одеяло и стал расстёгивать пуговицы кафтана, как вдруг в дверь кто-то постучался.
— Кто там? — окликнул Долгорукий. — Что ещё надоть?
— Это я, ваше сиятельство, — отозвался из-за двери Герасим.
— Что тебе нужно?
— Отворите дверку-то, дело есть.
Алексей Михайлович подошёл к двери, снял крючок, и в комнату вошёл Гараська.
— Ну что ещё случилось? — спросил Алексей Михайлович.
Гараська оглянулся крутом, словно боясь, что их кто-нибудь подслушивает, и с самым таинственным видом шёпотом сообщил:
— Там вас, батюшка князь, спрашивают.
Эта таинственность сообщения и тревожный тон голоса Гараськи как-то странно подействовали на Алексея Михайловича. Он испуганно вздрогнул, точно предчувствуя что-то недоброе, и пугливо взглянул по направлению к двери.
В последнее время он почему-то стал страшно труслив. Ему всё чудились какие-то засады, он стал бояться темноты. Порой ему казалось, что на него устремлены тусклые, стеклянные глаза Барятинского, то ему чудилось, что на пороге комнаты вырастает низенькая, невзрачная фигура Антропыча, и он нарочно стал запирать на ночь дверь своей комнаты, чего не делал раньше, точно рассчитывая, что призраки, вызываемые его расстроенным воображением, не смогут пройти сквозь запертую дверь.
Порой боязливость его доходила до смешного. И даже ещё сегодня, возвращаясь из Лефортова, в потёмках зимнего вечера он страшно перепугался, подъезжая к воротам своего дома и заметив на противоположной стороне какую-то тёмную фигуру, неподвижно стоявшую на одном месте. «Барятинский! — мелькнула ему тревожная мысль. — Может быть, он убежал с мельницы и поджидает меня».
Но страшная фигура, так напугавшая Алексея Михайловича, оказалась просто сторожем соседнего двора. И теперь, когда Гараська с таким таинственным видом сообщил ему о «человеке, который его спрашивает», Долгорукому опять показалось, что это непременно должен быть или Барятинский или Антропыч.
— Кто таков? Что за человек? — тревожно спросил он Гараську. — Антропыч?
Гараська ухмыльнулся.
— Какой Антропыч, ваше сиятельство! Антропыч как в те поры пропал, так и досель его духом не пахнет. Должно, Антропыч теперь с чертями в свайку играет, ваше сиятельство! Какой это Антропыч!
— Так кто же? кто? — резко остановил словоохотливого Герасима Долгорукий.
— Да женщина какая-то пришла.
— Женщина?! — облегчённо вздохнул Долгорукий. — Что же ты раньше этого не сказал! Какая женщина?
— А Бог её знает! Пришла, этта, да спрашивает: князь, говорит, Алексей Михайлович дома? Я говорю: дома. Так поди доложи, что мне их сиятельство желательно видеть. Я вот и докладываю.
— Да от кого она?
— Неведомо.
— Да ты бы, дурак, спросил.
— Пытался спрашивать, да не сказывает.
Алексей Михайлович пожал плечами. Он никак не мог догадаться, от кого эта таинственная посланная, и тщетно ломал голову над разрешением этого вопроса.
Наконец он снова спросил Гараську, с глуповатым видом продолжавшего на него смотреть во все глаза:
— Где она, эта женщина?
— Где! Известно где — в людской! Прямо в людскую со двора пришла. Я говорю: посиди здесь, а я пойду доложу. И пошёл, а она там сидит.
— Ну ступай, скажи ей, что я сейчас приду.
— Ладно, так и скажу.
И Гараська хотел уже выйти за дверь, но Алексей Михайлович остановил его.
— Или нет, постой. Поди и приведи её сюда.
Гараська ушёл и через минуту возвратился в сопровождении княжны Рудницкой.
Она так была закутана платком, что Алексей Михайлович не мог догадаться, кто стоит перед ним. И только тогда, когда она скинула платок и в полумраке комнаты вырисовалось перед ним бледное личико княжны Анны, — он изумлённо вскрикнул и отступил назад…
Алексей Михайлович так был поражён появлением княжны Анны, что в первую минуту, казалось, потерял не только способность говорить, но даже и мыслить. Совершенно ошеломлённый этой неожиданностью, он несколько секунд стоял, не двигаясь с места, глядя на неё таким изумлённым взором, словно перед ним стоял не живой человек, а какой-то загробный призрак.
Но наконец он кое-как справился с охватившим его волнением и воскликнул:
— Вы?! Вы, княжна?! Это вы?! У меня… здесь?!
Анна улыбнулась бледной, печальной улыбкой и промолвила:
— Вы изумлены, князь… Я пришла к вам…
Но он не дал ей докончить фразы и, быстро подойдя к ней, воскликнул:
— Да, правда, я изумился… Но в то же время я безмерно счастлив вашим приходом… Что бы ни привело вас, я буду всегда благословлять эту минуту. Садитесь, княжна, садитесь… Чем прикажете угощать вас?..
Анна покачала головой.
— Ничем, князь… Мне нужно сказать вам только несколько слов… Удалите вашего слугу…
Долгорукий быстро взглянул на Гараську, продолжавшего стоять у дверей, и крикнул:
— Ступай отсюда…
Гараська так быстро скрылся за дверью, что казалось, он не ушёл, а просто растаял в воздухе.
Алексей Михайлович подошёл к молодой девушке и хотел её взять за руку, но она не то испуганно, не то брезгливо отодвинулась.
— Постойте, князь, — сказала она. — Не думайте, если я пришла к вам в эту позднюю пору, то меня привело какое-нибудь тёплое чувство к вам. Вы сами своими поступками вырвали из моего сердца даже дружбу, которую я раньше всё-таки питала к вам…
— Но, княжна, — попробовал остановить её Долгорукий.
— Подождите. Дайте досказать, — продолжала Анна. — Когда исчез Барятинский, я тотчас же обвинила вас в этом исчезновении. Я знала, догадывалась, чувствовала, что вы его ненавидите. Я убеждена была, что если он пропал — то пропал благодаря вам… Я была уверена, что он убит, и считала вас виновником его гибели. Повторяю, я была уверена в этом и сама готовилась к смерти, потому что не в силах была пережить смерть Васи. Но помните, вы приехали, вы захотели меня видеть, и до сих пор в ушах звучит радостная весть, которую сообщили вы. Вы сказали: Барятинский жив. И я поверила вашим словам, поверила сердцем, и эта уверенность спасла меня, может быть, от могилы, к которой я уже была близка. И теперь я нарочно пришла к вам, чтобы просить вас подтвердить ваши радостные для меня слова. Скажите мне… Заклинаю вас всем святым для вас!.. Скажите, правда ли это?
И она с невыразимой тревогой устремила свой пылающий взгляд на лицо Алексея Михайловича.
Но Долгорукий ответил не сразу.
В то мгновение, когда Алексей Михайлович увидел княжну Анну, радость его была так сильна, что он на минуту забыл все свои мстительные помыслы, что даже та жгучая страсть, которою он пылал всё время к молодой девушке, как бы стушевалась перед блаженством этого неожиданного свидания. Но стоило только княжне упомянуть, что она пришла совсем не ради него, что её привела только тревога за жизнь Барятинского, и тихое радостное чувство исчезло без следа, и Алексея Михайловича снова охватила прежняя непримиримая злоба, снова проснулась дикая страсть.
«Хорошо же, красавица, — подумал он, — если ты сама попала в мои руки, так теперь уж тебе не удастся вырваться из них!»
И, глядя прямо в глаза молодой княжны, он сказал:
— Да княжна, я говорил правду.
— Значит, Вася жив? — радостно воскликнула молодая девушка.
— Да княжна, жив.
— Значит, вы его не убивали?
Долгорукий печально улыбнулся и развёл руками.
— Вам наклеветали на меня, Анна Васильевна. Правда, я был зол на князя Барятинского, зол за то, что он оказался более счастливым в поисках вашей любви, чем я. Я ведь любил вас, Анна Васильевна… любил не меньше, чем Барятинский, и, понятно, мне тяжело было сознавать, что вы предпочли его мне! Правда, я хотел ему мстить, но когда он стал вашим женихом, я примирился со своей судьбой, отнявшей вас у меня!..
Алексей Михайлович всё это сказал таким задушевным тоном, такая глубокая грусть и такие нежные нотки звучали в его голосе, что княжна Анна, несмотря на всё своё предубеждение, невольно поддалась обаянию этой задушевности и взглянула на Долгорукого уже не таким гневным взглядом, как прежде.
А Алексей Михайлович, заметив впечатление, произведённое на молодую девушку его словами, продолжал тем же задушевным тоном:
— Поверьте, княжна, что я глубоко сожалел о несчастии, постигшем вас, когда исчез князь Барятинский. Я совершенно случайно узнал, что он жив, и тотчас же поспешил сообщить это вам. Поверьте мне, что если б я был виновен в его исчезновении, я никогда бы не стал извещать вас, что он жив.
— Да, да, правда! — прошептала Анна. — Спасибо вам, князь, спасибо! Простите меня, что я так дурно думала о вас.
Едва заметная усмешка, словно тень, пробежала по лицу Долгорукого, но Анна не заметила этой усмешки и, занятая тревожившим её вопросом, быстро спросила:
— Но где же он? Где?
— Кто? Василий Матвеевич? — переспросил Долгорукий.
— Ну да, конечно!
— О, он недалеко отсюда.
— Но он здоров? здоров?..
Долгорукий печально покачал головой.
— Нет, княжна, он болен, — сказал он. — Я не стану обманывать вас.
Анна Васильевна вздрогнула всем телом и пошатнулась. Она почувствовала, как смертельный холод проник в её сердце, как кровь точно заледенела в жилах, перед глазами замелькали кровавые точки. Ещё минута, — и она бы лишилась чувств. И только страшным усилием воли ей удалось побороть слабость, внезапно охватившую её.
— Что с ним? — едва смогла она прошептать дрожащим, прерывающимся голосом. — Что с ним такое? Ради Бога, скажите скорей!
— Успокойтесь, княжна! Кажется, ничего опасного нет.
— Но где он? Где он?
— Тут недалеко, за Крестовской заставой, на одной мельнице.
— Как он туда попал?
Долгорукий улыбнулся.
— Ну уж этого, простите, Анна Васильевна, я вам сказать не могу, я и сам не знаю.
— Но как же вы узнали?
— Совершенно случайно. На этой мельнице служит в засыпках наш оброчный холоп. Он был здесь и рассказывал в людской, как он со стариком мельником поднял на Троицкой дороге какого-то больного Преображенского офицера. Гараська передал этот рассказ мне. Я заинтересовался, поехал на эту мельницу и убедился, что этот офицер не кто иной, как ваш жених.
— Но как же вы не привезли его сюда?
— Простите, княжна, — мягко заметил Долгорукий. — Я не мог этого сделать уж хотя бы по одному тому, что, привези я его сюда, пошли бы непременные толки, что я виноват в его болезни.
— Но как вы его нашли? Чем он был болен?
— Он был тогда в беспамятстве; а чем он болен, — не умею вам сказать.
— Но теперь… теперь, — с замиранием сердца спросила Анна, — ему наверное лучше?
— Кажется, лучше.
Молодая девушка на минуту задумалась, опустив голову на грудь, потом быстро сказала:
— Князь, я буду вас просить… исполните, ради Бога мою просьбу…
— Всё, что угодно, княжна! Приказывайте, — я всё исполню.
— Вы говорите, что эта мельница недалеко отсюда?
— Близёхонько. Всего версты четыре за Крестовской заставой, не доезжая Алексеевского.
— Так вот что, князь… — Молодая девушка на минуту смутилась, замолчала, но потом точно собралась с духом и твёрдо сказала: — Отвезите меня на эту мельницу, я хочу, непременно хочу видеть тотчас же Васю!..
Долгорукий даже растерялся от неожиданности этого предложения. Он и предполагать не мог, чтоб она сама так легко пошла в расставленную ей западню. Хотя он и наводил её на мысль об этой поездке, но ему казалось, что ему долго придётся уговаривать молодую девушку и что она не так-то легко попадётся в ловушку.
Но она сама шла навстречу его тайным желаниям, и Алексея Михайловича охватила такая неудержимая радость, что ему стоило громадных усилии сдержаться и не выдать себя.
— С большим удовольствием! — воскликнул он. — Я ваш покорный слуга, княжна, и сделаю всё, что вы прикажете!
И точно боясь, что молодая девушка может раздумать, он торопливо подошёл к двери и кликнул Герасима. Тот не замедлил явиться.
— Гараська! Беги сейчас на конюшню, — приказал ему Долгорукий, — и вели кучеру заложить в маленькие санки Булата!
— Сейчас, ваше сиятельство.
Гараська стрелой помчался на двор.
Всё благоприятствовало Алексею Михайловичу в этот вечер. Лошадь через несколько минут уже била ногами мёрзлый снег у ворот дома. Княжна Анна не раздумала и совершенно спокойно уселась в маленькие санки, вся охваченная страстным желанием поскорее увидать своего ненаглядного Васю, даже не замечая, что они едут без кучера и что вожжи взял в руки сам Алексей Михайлович.
Да и раздумывать было уже поздно.
Долгорукий натянул вожжи, и горячая лошадь, подхватив лёгкие санки, помчала их стрелой, обдавая седоков снежной пылью. Не прошло и получасу, как взмыленная лошадь уже остановилась у ворот Тихоновской мельницы.
Алексей Михайлович выскочил из саней и забарабанил в ворота. Громкий стук пробудил всю окрестность и гулким эхом отозвался где-то вдали. На этот раз ему отворили не так скоро, как в первый приезд. Он принимался стучать раза три, пока наконец за забором не скрипнула дверь, и не послышался голос Никитки:
— Кто ещё там? Кого нелёгкая принесла?
— Отвори, Никита, это я, Долгорукий! — отозвался Алексей Михайлович.
— Сейчас, ваше сиятельство! — воскликнул Никитка, и вслед за тем до слуха Долгорукого донёсся скрип промёрзлого снега под его торопливыми шагами. Загремел тяжёлый замок, звякнул запор, и ворота распахнулись.
— Пожалуйте, ваше сиятельство! — возгласил Никитка. — Простите, Христа ради, что фонарь не захватил; больно уж поторопился.
Долгорукий схватил его за руку и; почти пригнувшись к его лицу, прошептал:
— Говори тише. Я не один. Старик здесь?
— Нетути. Завтра хозяйку ждём, так я его сплавил.
— А несчастненький где?
— В его каморке, под замком. Дрыхнет, поди, без задних ног.
— Ну ладно, — прошептал Алексей Михайлович и потом сказал громко: — Ну вот что, братец: ты бы за фонарём сходил. Тут у вас темень непроглядная, того и гляди, голову сломишь.
— Сейчас, батюшка князь!
И Никитка со всех ног бросился назад на мельницу, а через минуту вернулся с закопчённым фонарём, сквозь тусклые стёкла которого едва пробивались слабые лучи света.
— Пожалуйте, княжна! — обратился Долгорукий к Анне, помогая ей вылезти из саней.
И, поддерживая молодую девушку, он направился к мельнице, черневшей грозным призраком на тёмном фоне ночного неба.
Кроме маленькой каморки, служившей обиталищем старика Кондрата и в которой теперь находился Барятинский, на мельнице была ещё большая горница, предназначавшаяся в горячее время осеннего помола для ночёвки приезжих крестьян, привозивших на Тихоновскую мельницу своё зерно из очень дальних деревень.
Вот в эту-то горницу и ввёл понятливый Никитка князя Долгорукого и молодую княжну, и не подозревавшую, что она стала жертвой самой гнусной интриги.
Анна с удивлением оглянулась крутом.
Она была уверена, что Долгорукий проведёт её прямо к Барятинскому, и, не видя его здесь, в этой большой слабо освещённой оплывавшей сальной свечкой горнице, тёмные закопчённые стены которой как-то донельзя неприютно глядели на неё, — молодая девушка вздрогнула. Ей почему-то стало страшно.
До сих пор ни тени сомнения не возникало в её возбуждённом мозгу. Преобладала только одна мысль, — мысль о Барятинском, о том, насколько сильна его болезнь. Занятая этою мыслью, вся отдавшись ей, Анна не заметила неестественности рассказа Долгорукого и, вся охваченная мучительной тревогой за любимого человека, не рассуждая, бросилась сама в западню.
И только теперь, оглядываясь кругом и почувствовав какой-то неясный страх, который внушала ей эта горница, одна половина которой была занята столом, где мерцала свеча в железном шандале, а другая совсем потонула во мраке, — молодая девушка задумалась, и результатом этих дум явилось какое-то неясное подозрение.
«Боже мой! А что, если я обманулась в Долгоруком, — думала она. — Может быть, он выдумал всю эту сказку, чтобы завести меня в это страшное место… Ведь он любил меня… Говорит — любит до сих пор… Если он насильно хочет овладеть мною…»
Она опять нервно вздрогнула и оглянулась кругом. Долгорукого не было около неё. Он был на самой мельнице и шептался с Никиткой. Жутко стало княжне Анне.
Мрачная комната показалась ей ещё мрачнее. Мёртвая тишина, царившая вокруг, пугала её. Малейший шорох ветра в крыльях ветряка, каким-то слабым свистом доносившийся сюда, заставлял её вздрагивать и как-то пугливо прижиматься к столу, около которого она стояла.
А неугомонные мысли продолжали шуметь в голове, продолжали рисовать самые безотрадные, самые удручающие картины.
— Господи, спаси меня! — шептала княжна, заламывая и чутко прислушиваясь к окружающей тишине. — И зачем только я поехала! Как я не сообразила того, что будь Вася действительно так близко от Москвы… от меня, он нашёл бы случай сообщить мне, что он жив… Ведь он любит меня, любит. Он знает, в какой страшной тревоге должна я была находиться всё это время… Его нет здесь… Меня обманули… меня завлекли в ловушку… Господи, спаси меня!
За дверью послышались шаги Долгорукого. Анна пугливо отшатнулась в сторону, и, когда он вошёл, на её сразу помертвевшем лице отразился такой ужас, что Алексей Михайлович тотчас же понял, что молодая девушка успела уже догадаться о его намерениях.
«Тем лучше, — холодно подумал он, — мне надоело играть комедию. Всё равно ей уж не уйти отсюда. Она должна быть моей…»
Но он всё-таки не хотел пугать её сразу.
— Раздевайтесь, княжна, — с ласковой улыбкой подходя к ней, сказал Долгорукий. — Здесь жарко, даже слишком жарко… А то вы ещё простудиться можете.
И он протянул руки, чтобы помочь ей снять бурнус. Но молодая девушка, заметив его движение, быстро отступила назад и дрожащим голосом воскликнула:
— Князь! Вы обманули меня! Васи нет здесь!
Алексей Михайлович язвительно расхохотался.
— Он здесь, моя красавица!..
— Вы лжёте! — продолжала княжна. — Вы лжёте! Вы бесчестно заманили меня в западню, воспользовавшись моей доверчивостью… Зачем вы это сделали?!
Долгорукий ещё сильнее расхохотался.
— А вы и не догадываетесь — зачем, моя ласточка! Затем, что я люблю вас…
И он опять протянул к ней руки.
Только сейчас осознала Анна всю опасность своего положения. Только сейчас поняла она, какую ужасную ошибку совершила, поехав сюда, на эту глухую, затерянную в поле мельницу, вместе с Долгоруким.
И её охватил такой страх, что она чуть не лишилась чувств. Но она поборола подступавшую слабость; она придала на помощь всю силу воли и, глянув прямо в лицо нахально улыбавшегося Долгорукова лихорадочно загоревшимся взором, воскликнула:
— Какой же вы негодяй, князь! Насколько нужно быть бесчестным, чтобы заманить меня в такую подлую ловушку… О, как глубоко я вас ненавижу! Как страшно я вас презираю…
Долгорукий молча не сводил с её бледного личика, еле освещённого лучами мерцавшей свечки, своего пылавшего взора. Он чувствовал, как всё сильнее и сильнее закипает кровь в его жилах, как всё прерывистее начинает биться сердце… Он, казалось, позабыл в эту минуту весь мир, даже Барятинского, каморка которого была отделена тонкой перегородкой, — забыл всё, кроме своей страсти, кроме дикого желания во что бы то ни стало обладать этой хрупкой девушкой, с таким гневным презрительным видом стоявшей теперь перед ним.
В нём просыпался зверь, и что бы ни говорила княжна Анна, как бы ни молила его, как бы ни проклинала, — он не услышал бы ни мольбы, ни проклятий. Шум разгоревшейся крови заглушил бы всё это…
А молодая девушка продолжала, вся пылая негодованием, сама не понимая, что делается с нею, откуда берётся у неё эта энергия, поддерживающая её теперь, в эту ужасную минуту…
— Постыдитесь, — говорила она. — Прилично ли вам, князю Долгорукому, изображать простого разбойника… Да и разбойник бы не пошёл на такое дело, и тот бы сжалился надо мною! Неужели вы хуже разбойника?!
— Я люблю тебя, — прошептал Долгорукий.
— Какая же это любовь! Последний холоп — и тот любит иначе… И тот не станет злоупотреблять неопытностью и доверчивостью девушки.
— Я люблю тебя… — снова повторил Долгорукий и подвинулся к ней.
Лицо его побагровело, глаза налились кровью, и он так был страшен в это мгновенье, что княжна невольно вскрикнула и закрыла лицо руками.
— Князь! — закричала она жалобным, каким-то детским голосом. — Князь! Молю вас! Пощадите меня! Я не сделала вам ничего дурного… За что вы, убив мою душу, хотите убить и тело?! Князь, ведь я не переживу своего позора…
— Я тебя люблю! — хрипло выкрикнул Алексей Михайлович. — Я тебя люблю… Ты должна быть моею… И ни мольбы, ни угрозы, ни сопротивление не спасут тебя от моих объятий… Это моя месть за то, что ты так презрительно оттолкнула меня; за то, что мне, князю Долгорукому, ты осмелилась предпочесть этого мальчишку Барятинского. Я всё это время жил безумной надеждой сделать тебя своей женой, — ты сама не захотела этого… За это ты будешь моей любовницей…
И он бросился к ней и схватил её за руки. Жаркое дыхание, со свистом вырывавшееся из его сухих воспалённых губ, обожгло лицо Анны…
В страшном испуге она вскрикнула, метнулась в сторону, хотела вырваться, но Долгорукий так крепко сжал её руки, что это усилие было бесполезно.
Алексей Михайлович приблизил свои губы к её губам и повторял, как безумный, только одну фразу;
— Я тебя люблю… я тебя люблю… я тебя люблю…
Смелая мысль мелькнула, как молния среди мрака, в голове молодой девушки.
— Князь! — отчаянно воскликнула она. — Опомнитесь! Пустите меня! Вы сами говорите, что Вася здесь… Хоть он и болен, но, услышав мой крик, он придёт, чтобы вырвать меня из ваших рук.
Эти слова на минуту как бы ошеломили Долгорукого; он даже выпустил из своих рук руки Анюты, но потом дико, злобно рассмеялся.
— Кричи! — сказал он. — Зови своего милого. Если он и придёт, то совсем не на радость для тебя.
— Так он здесь?!
— Здесь, здесь! Но не радуйся очень этому, моя прелесть…
— А, злодей! — воскликнула Анна. — Так ты убил его и хочешь надругаться над его трупом…
— Я его не убивал. Он жив, но всё равно что мёртв…
Страшная догадка поразила княжну.
— Жив, но… всё равно как мёртвый… — холодея от ужаса, прошептала она. — Так он., он…
— Он безумный! — торжествующе пояснил Долгорукий, и отвратительная улыбка пробежала по его лицу. — Теперь ты понимаешь, что я не боюсь его…
Княжна вскрикнула от острой боли, пронизавшей её сердце, и с глухим рыданием припала головой к столу.
А Долгорукий продолжал:
— Ты видишь, как я мщу… А ты ещё хотела идти против моей воли…
Он совершенно обезумел в эту минуту и, забывая, что его откровенность может убить молодую девушку, с ужасающим хладнокровием, исполненный мстительного чувства и страстного желания доставить бедной княжне мучительную боль своим рассказом, принялся передавать ей подробности адского замысла против Барятинского, приведённого в исполнение Антропычем.
Он рассказал, как уговорился с Антропычем, как тот дал слово заманить Барятинского в ловушку, как Василий Матвеевич попался в неё.
— Его, правда, спасли, — продолжал он свой ужасный рассказ, каждое слово которого точно ножом врезалось в сердце княжны Анны, точно огненными буквами горело перед её духовным взором, — его спасли, но только затем, чтоб убедиться, что он сошёл с ума. Если ты хочешь видеть его, я тебе его покажу потом… Он спит тут рядом, в каморке… Я не обманул тебя, сказав, что он жив. Он жив, но такая жизнь хуже смерти… Теперь он мне не опасен… Это бедный идиот, который даже и не узнает тебя, а только будет бессмысленно хлопать глазами и на твои отчаянные крики ответит глупым смехом.
Анна перестала рыдать. Слёзы как-то сразу высохли на глазах. Она отошла от стола и бросила на Долгорукого взгляд, загоревшийся дикой злобой.
— Какой же вы негодяй! — воскликнула она. — Последний вор не так гадок, как вы…
Долгорукий расхохотался.
— И всё-таки это не помешает тебе целовать меня…
— Никогда! — словно отрезала молодая девушка. — Никогда! Я, правда, слабая девушка, но я задушу вас, если вы только приблизитесь ко мне!
— А вот увидим!
И Алексей Михайлович шагнул по направлению к княжне и хотел снова схватить её за руки.
Но молодая девушка, как кошка, вдруг бросилась на него и со всей силы вцепилась пальцами в его горло. Тяжело дыша, каждую минуту готовая потерять сознание, она сжала его глотку с такой силой, что он чуть сразу не задохнулся.
Но Долгорукий оправился, завязалась борьба, и молодой девушке, и без того потрясённой и обессиленной, пришлось уступить. Алексей Михайлович вырвался из её рук и в свою очередь схватил её за руки. Она дико, отчаянно вскрикнула:
— Вася! Милый! Спаси меня!
А Долгорукий, сжимая её в своих объятиях, отыскивал губами её губы и шептал:
— Зови… кричи… он и не услышит!
Но он ошибся.
За стеной раздался чей-то крик, потом стук, какой-то треск, точно хрустели доски под напором какой-то дикой силы.
Этот шум и треск заставили Долгорукого невольно оглянуться на дверь.
И вдруг он побледнел, вздрогнул и торопливо выпустил из своих объятий полубесчувственную молодую девушку.
На пороге стоял Барятинский, и глаза его в темноте горели, словно два раскалённые угля.
Прошло не больше минуты мёртвого, томительного молчания, но эта минута показалась целой вечностью и князю Долгорукому, и княжне Анне.
Молодая девушка, почувствовав себя на свободе, не сразу поняла, что такое случилось, и только проследив испуганный взор Алексея Михайловича, устремлённый на дверь, она уяснила наконец причину этой тревоги.
Увидав на пороге резко вырисовавшуюся на тёмном фоне фигуру Барятинского, она в первый момент как бы застыла от удивления. Она как бы не верила глазам; ей казалось всё это каким-то тяжёлым сном, фантомом расстроенного воображения, и она боялась пошевельнуться, чтобы не спугнуть этот призрак, так внезапно явившийся и могущий так же внезапно исчезнуть от одного её движения. Боялся пошевельнуться и Долгорукий. Он не потерял самообладания, но это появление Барятинского потрясло его до глубины души, испугало его так, как никогда ещё не пугался до сих пор. Он сразу понял, что его игра проиграна, что спастись от этого грозного мстителя будет невозможно, потому что это не здравый человек, а сумасшедший, дикий зверь, вырвавшийся на волю. И, застыв от ужаса, он смотрел, широко раскрыв глаза, на неподвижную фигуру Барятинского точно очарованный, не смея двинуться с места, ожидая в смертельном страхе, когда тот бросится на него. Так обезоруженный охотник смотрит на раненого тигра, рассвирепевшего от этой раны и готового сделать ужасный прыжок.
Барятинский ещё утром этого дня был в таком же бессознательном состоянии, как и всё время его пребывания на мельнице. Несмотря на все усилия Кондрата, его больной мозг был погружён в такие же потёмки; минута просветления не наступала, да и трудно было ждать, чтоб она когда-нибудь наступила. Когда Долгорукий и княжна Анна приехали на мельницу, он спал тяжёлым сном и вдруг как-то сразу проснулся от шума, долетевшего до него из-за стены. Он медленно встал с кровати и, ещё не соображая, не отдавая себе отчёта, просто заинтересованный этим внезапно пробудившим его шумом, стал прислушиваться к голосам, звучавшим в смежной горнице. Сначала эти голоса сливались для него в какой-то неясный, непонятный шум. В его больном мозгу не получалось полного представления о том, кому принадлежат эти голоса, что означает этот шум. Он, как ребёнок, бессознательно слушающий гармоничное журчанье ручейка, прислушивался к этому шуму, — и вдруг вздрогнул, провёл рукой по лицу, словно отгоняя какую-то мысль, внезапно зародившуюся в его мозгу; тусклые глаза блеснули огоньком мысли. Он точно весь преобразился и быстро шагнул к двери. Внезапно явилось просветление. Отчаянный крик княжны Анны пробудил дремавший мозг. Он узнал её голос…
Так бывает порою в природе. Затянет озеро ряской, — и под её зелёным ковром заснёт это озеро мёртвым сном. Ничто не нарушит его покоя; ничто не прорвёт этого толстого ковра, мешающего лучам солнца пробудить заснувшее озеро. Но вдруг налетит буря. Резкий порыв ветра прорвёт заросли, — и снова всколыхнётся озёрная вода, и снова в ней задрожат золотыми блёстками лучи горячего солнца, проглянувшего из разорвавшихся туч.
Барятинского пробудил к сознательной жизни крик княжны Анны. Мозг стряхнул с себя тяжёлые оковы безумия и начал работать. Мысли вереницей понеслись в голове, — и Василий Матвеевич был спасён.
Он толкнулся в дверь, — она оказалась запертой. А между тем голоса за стеной продолжали звучать, и он теперь ясно различал не только голос Анны, но и голос Долгорукого. Сначала ему это показалось продолжением того страшного сна, каким считал он долгие месяцы своего сумасшествия. Но вдруг снова прозвучал отчаянный призыв:
— Вася! Милый! Спаси меня!
Это кричала она, его дорогая Анюта, и он уже не рассуждал более и, влекомый внезапно вспыхнувшим желанием объяснить себе, что значит этот крик, снова бросился к двери, навалился на неё всем своим телом и почти прорвал тонкие доски…
Мгновение, — и он был уже у двери большой горницы, где происходила отчаянная борьба между бедной девушкой и Алексеем Долгоруким.
Это зрелище для него было так неожиданно, так поразило его, что на мгновенье словно какая-то тень снова набежала на его мозг. Он снова был близок к сумасшествию, — но это продолжалось только момент.
Точно луч внезапного света рассеял мрак, окружавший его всё это время. Он как-то сразу, более сердцем, чем умом, понял, зачем сюда попали Анна и Долгорукий, понял, что девушка попала в западню и погибла бы, если бы не счастливый случай.
В это самое время опомнилась и княжна Анна. Анна быстро бросилась к Барятинскому и обхватила его руками.
— Вася! родной! ты жив! — воскликнула она. — Спаси, спаси меня от этого злодея.
— Голубка! Как ты попала сюда? — быстро спросил Василий Матвеевич.
— Это он, Долгорукий, завёз меня сюда…
Барятинский отстранил её от себя и шагнул к Долгорукому.
— Так вот как, князь Алексей Михайлович! — крикнул он, — какими ты делами стал заниматься… Не пришлось мне с тобою расчёты покончить в тот раз, теперь ты не уйдёшь от меня.
И он бросился на трусливо дрожавшего Долгорукого и схватил его за горло.
Алексей Михайлович попробовал было сопротивляться, попробовал было вырваться из железных тисков, какими сжал его Барятинский, но борьба была бесполезна. Прошло несколько мгновений, — Долгорукий захрипел, бессильно взмахнул руками и тяжело, всем телом опустился вниз.
Барятинский разжал руки, и Алексей Михайлович безжизненным трупом рухнул на пол. Для него было всё кончено.
В это самое время звон колокольцев подъехавшей тройки и громкий стук в ворота нарушил мёртвенную тишину. Никитка, ещё не знавший об ужасной драме, разыгравшейся в горнице, хотя и слышавший крики, доносившиеся оттуда, но не придававший им ни малейшего значения, теперь, заслыша этот стук и звон бубенцов, быстро вскочил со своего незатейливого ложа.
— Батюшки! Вот не вовремя-то! — воскликнул он. — Никак, это хозяйка!
И он со всех ног бросился предупредить Долгорукого. Но каковы же были его удивление и ужас, когда при слабом свете еле мерцавшей свечки он увидал Долгорукого распростёртым на полу, а княжну Анну и «несчастненького», ещё недавно бывшего под замком, — в объятиях друг друга.
— Батюшки! — завопил он, всплеснув руками, — что тут такое вышло! Никак, сумасшедший убил князеньку-то! Ты что это, разбойник, наделал?! — набросился он на Барятинского.
Тот изумлённо взглянул на Никитку и, конечно, не узнал его.
— Что тебе нужно, холоп? — резко спросил он у него. — Или и ты был в заговоре с этим злодеем?
Никитка опешил и от этого властного тона, и от взгляда, который бросил на него «несчастненький», но потом снова пришёл в себя и опять закричал:
— Да ты чего это? Убивство совершил да ещё гордыбачить! Вот погоди ужо…
Но ему не удалось докончить. Громоподобный стук в ворота повторился, да и Барятинский так грозно посмотрел на него, что он опрометью бросился во двор, чтобы найти защиту от разбушевавшегося «несчастненького» у хозяйки и её спутника.
Дрожащими руками отпер он замок и распахнул ворота.
— Это ты чего же, дурень, морозиться-то нас заставляешь, — встретила Никитку Ольга Тихоновна, вылезая из кибитки.
— Матушка хозяюшка!.. — заныл Никитка. — Горе у нас случилось!
— Какое горе? Что такое? — в один голос спросили и Ольга, и Сенявин, с которым она приехала на мельницу.
— Убивство у нас. Несчастненький князеньку зарезал.
Он и забыл, что Ольга Тихоновна ни малейшего понятия не имела ни о больном, так долго жившем на мельнице, ни о князе Долгоруком, приехавшем сюда, чтобы найти здесь свою смерть. Единственное, что она поняла из его слов, что Никитка пьян и ему с пьяных глаз что-то померещилось.
— Да ты чего ж это, скотина, — накинулась Ольга на парня, — напился-то до бесчувствия!
— Что вы, хозяюшка! — возразил Никитка. — У меня во рту и маковой росинки не было!
— Так чего ж ты, дурень, такую несуразицу мелешь?
— Ничего я не мелю!
И Никитка уже хотел было пуститься в объяснения таинственного происшествия, но потом только отчаянно махнул рукой и вместо всяких объяснений сказал:
— Да пожалуйте сами! Всё сами, как есть, и увидите. И несчастненького, и князеньку. Пласт пластом лежит и не дыхнёт.
Ольга Тихоновна удивлённо поглядела на Сенявина. Сенявин ответил ей таким же изумлённым взглядом и сказал в свою очередь:
— Как видно, малый-то не совсем пьян. И впрямь, кажись, что-то неладное случилось. Надо пойти посмотреть. — И он твёрдым шагом направился через двор к двери, ведшей на мельницу. За ним следом пошли и Ольга Тихоновна, и Никитка, и даже работник, правивший тройкой.
Никитка, ожидавший, что хозяйкин офицер тотчас же велит связать «несчастненького», был страшно изумлён, когда Сенявин, войдя в горницу и увидев Барятинского, сначала отшатнулся изумлённо, а потом с радостным криком бросился к своему другу и сжал его в объятиях.
— Вася! милый! Так ты жив?!
— Как видишь, жив.
— Да где ж ты пропадал столько времени? Откуда ты здесь взялся?
— Право, не знаю, — грустно ответил Барятинский. — Мне кажется, что я спал очень долгое время и только сейчас проснулся.
— Батюшки! — воскликнул опять Сенявин, разглядев княжну Рудницкую, — и вы здесь, княжна?! Значит, вы сюда вместе с Васей приехали?
Молодая девушка, которая всё ещё не могла оправиться от испуга и изумления, которая до глубины души была потрясена только что разыгравшейся сценой, только сейчас, с появлением Сенявина, казалось, немного пришла в себя, точно очнулась от ужасного кошмара.
Последние слова Сенявина долетели до её слуха и пробудили тревожный вопрос: что же в действительности всё это значит?
Она тихо покачала головой и медленно проговорила:
— Нет, я не с Васей приехала сюда. Меня сюда завёз Долгорукий.
— Долгорукий! — воскликнул Сенявин.
— Да. Он меня уверил, что Вася находится здесь, и хотел обесчестить меня, воспользовавшись моей доверчивостью. Но как Вася попал сюда, — я не знаю!
Сенявин развёл руками и удивлённо оглянулся крутом. Вдруг взгляд его упал на труп Долгорукого. Он быстро подошёл к нему и нагнулся.
— Долгорукий! — воскликнул он. — Ты убил его, Вася?!
— Да, я его убил.
— Но откуда же ты взялся? — недоумевая, спросил опять Сенявин.
Барятинский задумался на минуту, потом провёл рукой по лицу и тихо прошептал:
— Не знаю, ничего не знаю… Мне всё ещё кажется, что я сплю. Я словно сквозь сон припоминаю, что меня завёл куда-то какой-то старик. Меня ударили, и я как будто сразу погрузился в беспросветную мглу. Потом мне помнится какими-то смутными обрывками мельница, какой-то двор, мешки с мукой… Всё это как будто было во сне. Окончательно проснулся я, услышав крик Анюты. Я бросился на этот крик и застал её здесь с Долгоруким. И я убил его… Но как я попал сюда, как сон перешёл в действительность, — я ровно ничего не знаю и понять совершенно не могу.
— Постой! — вдруг спохватился Сенявин и, позвав Никитку, спросил его: — Ты кого называл «несчастненьким»?
— Да вот их, — пробормотал совершенно растерявшийся парень, показав на Барятинского.
— Да откуда ж ты его знаешь? Почему ты его так назвал?
— Помилуйте, как же не знать! Чай, они здесь у нас на мельнице больше полгода жили.
И на вопросы Сенявина он рассказал, каким образом нашёл Барятинского Кондрат, как он его лечил, как Барятинский после выздоровления оказался сумасшедшим, одним словом — всё-всё, до событий сегодняшней ночи, до приезда Долгорукого с княжной Анной.
Он ещё хотел что-то сказать, но Барятинский перебил его, воскликнув:
— Так, значит, этот долгий сон был не чем иным, как безумием. И если бы не ты, Анюта, если бы не твой крик, — я бы и до сих пор был сумасшедшим. Ты вернула меня к жизни. Господи! Благодарю Тебя, что Ты вернул мне рассудок, вернул мне мою дорогую, мою ненаглядную Анюту!
И, обняв молодую княжну, глаза которой были полны радостных слёз, он прижался к её губам долгим поцелуем.
Скрыть смерть Алексея Михайловича было невозможно, да Барятинский и не хотел её скрывать. Убийство Долгорукого он не считал грехом. Он убил его не только как своего соперника, а как злодея, причинившего своей подлой мстительностью массу мучений и ему и княжне Рудницкой; Это убийство было местью, такою же беспощадной, как беспощадно мстил Долгорукий Барятинскому. Весть о том, что Алексей Михайлович убит, быстро разнеслась по Москве, — но Долгоруких в частности, а Алексея в особенности так не любили, что эта весть не произвела ни на кого потрясающего действия. Напротив, многие даже обрадовались как будто несчастью в семье Долгоруких, и если не смели высказывать эту радость явно, то в душе торжествовали, что Бог наконец покарал временщиков за их гордыню и заносчивость.
И беда, свалившаяся на Михаила Владимировича Долгорукого [15], когда к нему привезли бездыханное тело его сына, пришла не одна. В городе давно уже ходили тревожные толки о проявляющейся по временам немилости юного царя к Долгоруким. Эти толки росли с каждым днём, а тут ещё подоспела серьёзная болезнь, свалившая императора в постель, и стали поговаривать, что болезнь настолько опасна, что вряд ли император встанет.
Наверное никто не знал, что это за болезнь, потому что из-за толстых стен Лефортовского дворца, где в жару метался юный царь, правду об его недуге не допускали до ушей встревоженной Москвы. Кроме Долгоруких да медиков, безотлучно проводивших вместе с Блументростом почти целые дни у постели царственного больного, никто и не догадывался, что этот страшный недуг — не что иное, как оспа.
И в то самое время, когда москвичи, ещё не ведая опасности, строили предположения о том, удержатся или нет Долгорукие, когда император встанет, в Лефортовском дворце все были в ужасной тревоге. Блументрост, долго и упорно отмалчивавшийся на тревожные вопросы Алексея Григорьевича, наконец ответил, и ответил такой ужасной фразой, от которой у Алексея Долгорукого кровь застыла в жилах, а Иван разрыдался самым неутешным образом. Это было вечером семнадцатого января, как раз на другой день после того, как на Тихоновском ветряке разыгралась потрясающая драма, закончился кровавый расчёт между Барятинским и Долгоруким.
Утром ещё юному царю было гораздо лучше. Оспенные язвины стали было подсыхать, жар уменьшился, прошло беспамятство, в которое по временам впадал больной. Лица и медиков и Долгоруких просияли; только Блументрост не сиял, не радовался, а словно казался чем-то озабоченным и удручённым, словно казался недовольным таким заметным улучшением в положении царственного больного. Его унылый вид представлял такой разительный контраст с радостными лицами окружающих, что Алексей Долгорукий не выдержал и заметил ему:
— Что это ты, Иван Готлибович, таким филином смотришь?
Блументрост пожал плечами и промычал:
— Нет… Я ничего…
— То-то, что не ничего, а как будто ты чего-то боишься? — допытывался Алексей Григорьевич. — Аль царю-батюшке хуже может стать?
Блументрост опять пожал плечами.
— Кто знает… Никто не знает, — уклончиво ответил он. — Всё, как Бог хочет… Всё он…
И больше ничего, кроме этой неопределённой, ничего не выражающей фразы, не добился от него Долгорукий. Но беспокойный, расстроенный вид Блументроста вскоре объяснился. К закату солнца началась лихорадка, усиливавшаяся чуть не с каждой минутой; царь опять впал в беспамятство, а часам к восьми вечера все опять приуныли. Ровно в девять часов Блументрост вышел из царской спальни в смежную залу, где с нетерпением дожидались его Алексей и Иван Долгорукие.
Лицо его было совершенно бесстрастно, на нём не было и следа той озабоченности, которая сквозила раньше, и только на ресницах заметны были слезинки.
— Ну что? — бросился к нему Алексей Григорьевич.
Блументрост покачал головой и развёл руки.
Один этот жест уже не предвещал ничего доброго.
У Ивана Алексеевича захолонуло сердце. Но Алексей Долгорукий или не понял, или не хотел понять, что всё уже кончено, что надеяться уже не на что. И ещё настойчивее он повторил вопрос:
— Ну что? Да говори ты, Бога ради!..
— Плох, — односложно отозвался Блументрост.
— Хуже его величеству?
— Совсем плох, — повторил немец, — Бог не хочет… Его святая воля…
— Неужто?!
Алексей Григорьевич наконец уразумел страшную истину и не мог даже докончить своего вопроса.
Блументрост опять развёл руками.
— Сегодня умирает, — печально сказал он. — Ночь не доживёт.
Тяжёлый вздох вырвался из побелевших губ Алексея Долгорукого. Он, шатаясь как пьяный, отошёл от Блументроста к ближайшему креслу, тяжело опустился на мягкое сиденье и глубоко задумался.
Этого он не предвидел, когда с такой настойчивостью приводил в исполнение свои честолюбивые замыслы. Этот удар был так неожидан, что его тяжесть совсем ошеломила его.
Судьба жестоко посмеялась над ним. Всё так было хорошо рассчитано, всё было предусмотрено, — и вдруг простая случайность поколебала почву, под его ногами разверзлась пропасть, в которую он не может не упасть.
Алексею Григорьевичу совершенно случайно вспомнилась одна сцена, на которую он не обратил никакого внимания, но которая как-то невольно запечатлелась в памяти, словно нарочно для того, чтобы воскреснуть теперь, в эту минуту. Это было на масленичном гулянье под Кремлёвской стеной, у Тайницкой башни. Его внимание привлекла толпа, особенно сгустившаяся на одном месте. Здесь какой-то парень взбирался по смазанному салом столбу до вершины, на которой красовалась пара валенок. Толпа гикала, кричала, насмешничала, но парень упорно, преодолевая все затруднения, как кошка, медленно всползал кверху. Вот уж он почти наверху, вот он протянул руку за валенками, достал их, но в это время какой-то стриж пронёсся над его головой так близко, что парень вздрогнул, инстинктивно взмахнул рукой — и этим погубил всё. Как на салазках скатился он по столбу вниз, прямо в эту толпу, встретившую его гулким взрывом хохота, целым градом самых оскорбительных насмешек.
Тогда Алексей Григорьевич тоже улыбнулся, пожал плечами и прошептал:
— Вот дурак-то!..
А между тем парень был неповинен. Всё дело испортила простая случайность, такая же, как теперь встретилась на его пути. И Долгорукий невольно сравнил себя с этим парнем.
Ведь и он так же упорно карабкался по скользкому шесту придворного фавора, и он был почти на его вершине, — и вдруг грохнулся вниз…
А сколько надежд возлагал он на грядущие дни, с какой честолюбивой радостью мечтал он о том времени, когда его дочь станет императрицей, а он будет царским тестем. Сколько раз он думал:
«Ничего нет невозможного — надо только умненько дела обделывать. Мне всё Данилыча в нос тычут. Важная-де персона был, а захотел царским тестем быть — и полетел вверх тормашками. Всё это глупости! Мне Данилыч не указ. Данилыч полетел — а я не полечу, потому он дураком себя вёл, а я тонко да умненько всю эту штуку построил…»
Но как ни тонко, как ни умненько было всё построено, — в результате получилось одно и то же. Судьба сшутила злую шутку, жестоко наказав его за его гордость, высокомерие и честолюбие.
И он печально поник седой головой, и две крупные слёзы скатились по его как-то сразу осунувшимся щекам…
В это время к нему подошёл Иван.
— Что же нам теперь делать, батюшка? — спросил он глухим, вздрагивавшим и прерывавшимся от сдерживаемых рыданий голосом.
Алексей Григорьевич взглянул на сына тусклыми глазами и уныло покачал головой.
— Не знаю… право, не знаю, — прошептал он.
— Нужно будет за Катей съездить.
— Зачем?
— Пусть простится…
Горькая улыбка пробежала по губам старика. Он махнул рукой.
— Не надо… Да она и не поедет.
На минуту воцарилось молчание. Алексей Григорьевич, тяжело вздыхая, думал свою крепкую думу, а Иван полными слёз глазами глядел на запертую дверь царской спальни, где медленно угасала жизнь товарища его детских игр, его юношеских забав, которого он любил всем сердцем, любил не потому, что этот товарищ был императором, не из-за честолюбивых расчётов, а потому что его сердце было переполнено к нему истинною бескорыстною любовью. И чем больше глядел он, тем тяжелее становилось у него на душе, тем горячее казались слёзы, одна за другой сбегавшие с ресниц, — слёзы истинного горя и неподдельной печали…
Ивана не потому ужасала безвременная смерть юного царя, что она разрушала честолюбивые замыслы его семьи. Нет, эта замыслы были у него на втором плане. Ему просто тяжело было сознавать, что юноша-император, ещё не успевший даже насладиться жизнью, через несколько часов станет холодным трупом, который скроет навеки могильная насыпь.
Его горе было настолько велико, что он пожертвовал бы решительно всем, и своим богатством, и своим высоким положением, если бы только можно спасти его жизнь.
Но спасти было нельзя. Он ничем не мог помочь ему, он мог только плакать.
В соседней зале раздались чьи-то торопливые шаги, гулко отдававшиеся в мертвенной тишине, стоявшей кругом. Иван вздрогнул и перевёл свой взгляд на дверь той залы, откуда слышались эти шаги.
Туда же взглянул и Алексей Григорьевич, и когда на пороге показалась хилая, дряблая фигура его двоюродного брата Михаила Владимировича, он недовольно пожал плечами и снова опустил голову.
А тот, взволнованный и возбуждённый, прямо подбежал к нему.
— Алёша. Я к тебе по важному делу! — воскликнул он.
— Тише! — грубо оборвал его Алексей Григорьевич, — Государь умирает…
Это сообщение для Михаила Владимировича было так неожиданно, что он даже отшатнулся и расширил от удивления свои маленькие, слезившиеся глазки.
— Да ну! — прошептал он.
— Вот тебе и ну! — раздражённо отозвался Алексей. — Спета наша песенка.
Михаил Владимирович совсем растерялся.
— Как же это так, — опять прошептал он. — А я-то хотел…
Алексей быстро поднял голову и насмешливо, в упор взглянул на брата.
— Чего ты хотел? — быстро произнёс он. — Новых милостей? — и прибавил, качая головой: — Ныне поздно.
— Да не то, не то, — почти простонал его собеседник. — У меня горе, большое горе…
— Что ещё такое? — уныло спросил фаворит царя, которому теперь всякое горе было уже нипочём после этого страшного удара.
— Случилась неслыханная вещь… — глухо ответил Михаил Владимирович, — Алёшу убил Барятинский…
Алексей даже привскочил с места.
— Это покойник-то! Да ты с ума сошёл!
— Какой покойник! — отчаянно махнул рукою Михаил Владимирович. — Он живёхонек… До поры скрывался.
Горькая улыбка исказила гримасой лицо Алексея.
— А теперь и объявился. Выждал, пока гром над Долгорукими грянет, и сам нагрянул. Видно, такова воля Божья, — раздумчиво закончил он.
— Что же мне делать? — простонал Михаил.
— Не знаю… ничего не знаю…
— Арестовать-то его можно?.. да суд нарядить?
— Коли убийство совершил — вестимо можно… — как-то нехотя ответил Алексей Григорьевич, занятый собственными безотрадными грёзами…
Вдруг он вздрогнул. Дикая, но смелая мысль мелькнула, как молния, в его голове. Он быстро встал с кресла и резво схватил за руку ошеломлённого, ничего не понимавшего брата и потащил его в противоположный конец комнаты…
Отведя брата с самым таинственным видом в один из дальних углов залы, Алексей Григорьевич тяжело опустился на стоявший тут диван и, показав рукой на ближайшее кресло, сказал:
— Садись. Нам поговорить надо.
Михаил Владимирович молча уселся, совершенно не понимая, что творится с царским фаворитом, о чём он хочет говорить с ним в такие минуты, когда ни ему, ни Алексею Григорьевичу совсем не до разговоров, недоумевая особенно потому, что до сих пор Алексей как-то всегда пренебрегал его советами и никогда не позволял себе вступать с ним ни в какие интимные разговоры.
Алексей Григорьевич Долгорукий скользнул пытливым подозрительным взглядом по лицу брата, сидевшего в неподвижной позе с застывшим в глазах недоумением, и затем заговорил таким низким шёпотом, что Михаил должен был, чтоб расслышать, вплотную придвинуться к нему.
— Слушай, Михайло, — начал он, — поклянись мне, что не выдашь меня… не изменишь мне…
Михаил Владимирович вздрогнул от неожиданности этих загадочных слов и испуганно заморгал своими слезящимися глазками…
— Что ты, Алёша, Господь с тобою! — забормотал он.
— Нет, ты поклянись, — настаивал Алексей Григорьевич, — важное, потайное дело я тебе поведать хочу…
— Да клянусь, чем хочешь, поклянусь. Неужто я супротив тебя пойду, — прошептал взволнованно Михаил Владимирович, — чай, мы за тобой как за стеной каменной.
Алексей Долгорукий вздохнул.
— Плоха ваша каменная стена стала, — грустно сказал он. — Умрёт батюшка государь, — и всем нам, может, костьми лечь придётся; на плаху свою голову снести… Врагов-то у нас, почитай, вся Русь-матушка. А есть ещё зацепка, можно ещё удержаться, — да не знаю, как к тому делу приступиться…
Он замолчал и зорко взглянул на побледневшее от его страшных слов и безотрадного тона лицо брата.
— А что? — встрепенулся Михаил Владимирович, — что такое?
— Опасливое дело.
— Да что?! Ты скажи…
— И то, скажу. Слушай. Все мы смертны, все под Богом ходим. Конечно, коли смерть пришла, не попросишь — отпусти-де на час. Так и тут. Вся штука в том, что рано сия болесть у государя приключилась… Ведь через неделю венчанье было порешено. Ну а повенчайся он с Катей, в те поры другой бы разговор пошёл. Так я говорю?
— Так, так, — поспешил подтвердить Михаил, не понимая ещё, однако, к чему старший брат клонит свою замысловатую речь.
А Алексей между тем продолжал, всё более и более понижая голос:
— Стало, всё дело во времени. А коли так рассуждать, всем вам — и тебе, и Василью, и верховникам, и господам Сенату ведомо, что такова была воля государя-батюшки… Что кабы не болесть эта лихая, повенчался бы он с Катей неукоснительно. Потому сильно её любил и таково у него желание было. Верно аль нет?
— Верно, верно.
— Ну так, по мне, кажись, нам против царской воли идти не след, а надоть его волю в точности исполнить…
Михаил Владимирович наконец понял, и радостная усмешка пробежала по его сухим бескровным губам.
— А, вот это хорошо! — шёпотом воскликнул он. — Это ладно придумано!
Лицо Алексея Григорьевича сразу оживилось.
— Так, значит, так можно сделать?
— Не только можно, прямо — следует.
— Вот и я так думаю, — промолвил Алексей Григорьевич. — Потому всё едино бы было, если бы государь был жив. Да и нам спасаться след, — прибавил он ещё тише, — что там ни толкуй, а нас съедят, коли мы сами зубы не покажем. Теперь все встанут: и Голицыны, и Ягужинский, и Остерман… Надо их всех сократить, а без этого и думать неча…
— Верно, верно, одно спасенье, — поддакнул Михаил Владимирович.
— Только вот что, — раздумчиво произнёс старший Долгорукий, — а вдруг венчать не станут?
— Глупости! — хихикнул младший. — Как так не станут… Я сейчас попа притащу от Николы. Ты ему прикажи, нешто он посмеет ослушаться…
— И то верно, — согласился Алексей Григорьевич. — Так ты не мешкай, Михайло, — прибавил он, поднимаясь с дивана, — мешкать ноне нечего… Как раз всё провороним…
Но Михайло медлил встать.
— Чего ж ты сидишь? — спросил Алексей.
— А не всё ещё сговорено, — хитро улыбаясь, ответил тот. — Слушай, братец, я твою тайну не выдам и помогать буду, только и ты мне помоги.
— В чём это?
— А чтоб убивца-то Алёшина прибрать, как след.
Алексей досадливо махнул рукой.
— В такое-то время и ты о каких-то пустяках толкуешь!
Глаза Михаила Владимировича злобно сверкнули.
— Для тебя пустяки, — резко проговорил он, — а для меня нет… Чай, он мне не чужой, а плоть и кровь моя… Хороши пустяки.
— Да не о том я, — мягко заметил Алексей, испугавшись озлобления брата, которое вызвал своими необдуманными словами и которое всё могло испортить. — Совсем я не о том. Аль ты не знаешь, что за мной всё равно твоя послуга не пропадёт. Только дело обделай…
— Да я-то сделаю, а ты мне всё ж обещай накрепко, что Барятинского мне головой выдашь…
— Да, конечно, выдам, конечно, — поспешил уверить брата Алексей. — Не мешкай ты только, Христа ради… Поезжай поскорей да дело-то сделай… Поезжай. Надо поторапливаться.
— Ладно. Сделаю.
И Михаил Владимирович уехал, а к отцу подошёл Иван.
— Батюшка, — сказал он, — надо бы господ сенаторов оповестить.
— О чём ещё?
— Что государь умирает. Совсем ему плохо: без памяти лежит.
— Без памяти! — встрепенулся Алексей Григорьевич. — Слушай, Ванюша, не Сенат оповещать надо; Сенат и опосля узнает, ничего дурного не будет. А поезжай-ка ты лучше за Катей…
— За Катей?! — удивился Иван. — Вы же не хотели…
— Мало ль что не хотел, а ноне передумал… Поезжай, да поторапливайся.
Иван Алексеевич пристально поглядел на отца, но промолчал и торопливо направился к дверям.
«Ну что-то будет, — задумался Алексей Долгорукий. — Большое дело я замыслил, как бы не сорвалось. Одно из двух: или у трона вплотную стану, либо голову на плаху понесу… А выбирать не из чего. Так ли, этак ли, а коли придётся погибать, — всё равно погибнешь… А может, ещё и удастся выкарабкаться».
Тишина, стоявшая кругом, мёртвая, ничем не нарушаемая тишина, тоже удручающе действовала на его приподнятые, совершенно развинченные нервы. Эта тишина даже пугала его. Он то и дело подбегал к дверям царской спальни, с замиранием сердца прислушиваясь к малейшему шороху за дверями. Ему всё казалось, что вот дверь распахнётся, выйдет Блументрост и, понуро опустив голову, скажет:
— Всё кончено…
И когда действительно дверь с лёгким скрипом отворилась и в её прорезе показалась сухая длинная фигура царского лейб-медика, Алексей Григорьевич даже похолодел от ужаса, зашатался и едва удержался на ногах.
«Неужели мы опоздали?! Неужели всё уже кончено?!» — как молния прорезала его разгорячённый мозг ужасная мысль.
А когда Блументрост подошёл к нему, он даже испуганно шатнулся в сторону и зажмурил глаза.
Но Блументрост не заметил этого испуганного движения. Он медленно проговорил:
— Совсем плохо. Никакой надежды нет.
Точно гора свалилась с плеч Алексея Григорьевича. Тяжёлый вздох вырвался из его груди.
— Так он ещё жив?! — спросил он.
— Пока — да. А вы, lieber Furst, послали известить Верховный совет и Сенат?
Оповещать верховников не входило в расчёты Алексея Долгорукого. Напротив, чем меньше будет свидетелей при задуманном венчанье, тем лучше. Когда всё будет покончено, тогда не помешают. И конечно, он и не думал посылать гонцов с вестью о близкой кончине царя, но, не задумываясь ни на секунду, он поспешил ответить:
— Да-да. Конечно, оповестил. Должно, все сюда скоро соберутся…
Говоря это, он в то же время думал, устремив тревожный взгляд на дверь, в которую должна была войти Катя:
«Что же это, однако? Их ещё нет! Господи! Так и с ума сойти можно».
Но вот до его напряжённого слуха долетел лёгкий шум, раздавшийся в соседней горнице, послышались шаги. Он быстро отбежал от Блументроста и на пороге как раз лицом к лицу встретился с княжной Екатериной.
— Слава Богу, — прошептал он, — значит, не всё ещё потеряно.
Принцесса Елизавета Петровна в тот день, когда старый князь Барятинский отправился к ней, находилась в большой тревоге. Для неё уже не составляла тайны предстоявшая кончина её царственного племянника. Если это тщательно скрывали от всех, то не могли скрыть от неё. Блументрост, очень много обязанный принцессе Елизавете, чуть не каждый день извещал её о ходе опасной болезни юного царя, а когда всякая надежда была потеряна, когда старик убедился, что все его научные познания, вся его опытность бессильны в борьбе со страшной болезнью, жертвой которой сделался Пётр II, — он написал ей коротенькую записку, в которой только и стояло: «Надежды нет, царь умирает…»
— Надежды нет, царь умирает, — в раздумье повторила вслух Елизавета и вздрогнула. Эти слова прозвучали в её ушах отголоском мрачного погребального звона.
Да и в действительности, разве они не были предвестником этого погребального звона, который, может быть, ещё сегодня, может быть, всего через какой-нибудь час наполнит воздух печальными, унылыми звуками, извещая всю Москву о кончине юного внука Великого Петра…
Принцесса Елизавета очень любила племянника. При мысли о том, что её «милый, славный мальчик Петруша» через несколько часов превратится в холодный, бездыханный труп, — у неё замирало сердце и выступали слёзы на глазах. Но ещё сильнее замирало её сердце, когда она раздумывалась, что принесёт ей лично смерть Петра II, как отзовётся она на её собственном положении.
Если Долгорукие захватят власть в свои руки — чего Елизавета Петровна вполне могла опасаться — нечего и говорить, её положение значительно ухудшится. Долгорукие никогда не были её друзьями, а в последнее время стали даже врагами. Алексей никогда не простит ей противодействия его задушевным планам, — противодействия, которое она оказывала при малейшей возможности; Иван Долгорукий никогда не забудет того пренебрежительного отказа, каким она ответила на его предложение.
Правда, он скоро утешился. Не прошло и месяца после того, как он уж обвенчался с Шереметевой, но что он не забыл ничего, — за это ручались его злобные взгляды, какими он награждал Елизавету Петровну в последние встречи, несмотря на сравнительную мягкость своего характера.
И вдруг Долгорукие останутся у кормила правления?
Эта мысль, молнией скользнувшая в её голове, заставила её даже похолодеть… Что тогда ждёт её? Одно из двух — или ссылка, или монашеская келья. Она слишком опасна для них, чтоб они оставили её в покое. Она дочь Великого Петра: ей по праву принадлежит престол, уж и теперь многие и многие, — когда стало известно, что болезнь царя опасна, — стали называть Елизавету законном преемницей племянника.
И Долгорукие знают это и поэтому, конечно, постараются не только удалить её от трона, но и совершение лишить возможности мечтать об императорской короне…
— Мечтать, — вслух подумала она. — А я иногда мечтала…
Но теперь было не до мечтаний. Теперь предстояло позаботиться о личной безопасности, и позаботиться тем скорее, что настроение было слишком тревожно, предвестники грядущего далеко не благоприятны. Ещё сегодня утром Елизавета Петровна убедилась в этом. Она попыталась проникнуть в Лефортовский дворец, хотела взглянуть на больного племянника, но Долгорукие не допустили до этого.
Хотя и очень любезно, но достаточно настойчиво, чтобы дать почувствовать решительный отказ, Алексей Григорьевич ответил Елизавете:
— Простите, ваше высочество! Не могу допустить… Его величеству спокойствие надобно. Как бы его это не растревожило.
— Но я только взгляну, — попробовала возразить Елизавета. — Взглядом я его ведь не потревожу…
— Не могу-с! — решительно ответил Долгорукий. — Что хотите, — не могу. Хоть гневайтесь, хоть казните… Вот полегчает ему — тогда милости просим, и слова не осмелюсь вымолвить. А ноне невозможно.
Елизавета Петровна пожала плечами, презрительно взглянула на Алексея Григорьевича и, даже не простившись, уехала. Но в то же время она поняла, что Долгорукие на что-то рассчитывают, что они сознают свою силу, если её, тётку императора, принцессу императорской фамилии, не допустили даже проститься с умирающим царём. Значит, с ними ещё нужно считаться; значит, ещё нужно опасаться их злобной мстительности и приготовиться ко всему…
«Но что же делать? Что? — задала себе мысленно вопрос Елизавета. — Не бежать же, в самом деле!»
И против её воли на её пухлых губах скользнула улыбка.
«Нет, — решила она. — Будь что будет. Одна надежда на Господа Бога. Поручаю Ему свою судьбу и жду только от Него помощи и защиты…»
И это решение как-то значительно облегчило её. Так что когда приехал старик Барятинский, она встретила его с обычной весёлой усмешкой.
Иван Фёдорович был любимцем её великого отца, верой и правдой служил матери, и в память расположения к нему её царственных родителей и Елизавета уважала его и любила.
— А, сударь! — приветствовала она его. — Здравствуй. Давненько мы с тобой не видались. Не хочешь помирать, встал-таки?
— Встал, ваше высочество, — с тяжёлым вздохом ответил старик, — встал, да, видно, не на радость.
— А что приключилось?
— Чай, изволили слышать, какая история с Васей-то разыгралась?
Елизавета кивнула головой.
— Слышала. Знаю. Молодчина твой племянник. Хорошее дело сделал, что одного из долгоруковской стаи на тот свет отправил, — с нескрываемым презрением сказала она. — Скажи ему от меня за это большое спасибо…
— Вот вы, ваше высочество, благодарность ему оказываете, а Долгорукие — так те ничего благодарственного не окажут…
— Ну ещё бы, им-то! — согласилась принцесса Елизавета и потом быстро прибавила: — С этой-то стороны не всё ладно. Долгоруких что волков, дразнить негоже…
Старик Барятинский покачал головой.
— Ох, куда негоже, — заметил задумчиво он, — не такой это народ, чтоб обиду честным образом на обидчике взыскать. Они потайным путём ходят, словно воры ночные из-за угла бьют…
— Верно, верно! — опять согласилась Елизавета.
— Заперли они Васеньку-то, — вдруг неожиданно брякнул старик.
— Как заперли?!
— Да так. В казематку. Уж и суд наряжен.
Елизавета пристально поглядела на старика, покачала головой и тоже промолвила, словно отвечая самой себе на какую-то тайную думу:
— Плохо дело, значит.
— На что хуже.
— Уж и суд наряжен, сказываешь?
— Говорят так. По всей строгости-де законов будут судить. Так-де император велел.
Елизавета вздрогнула и невольно как-то вскрикнула.
— Ложь!
Старик Барятинский подумал, что это восклицание относится к его словам, даже перекрестился.
— Богом клянусь, матушка царевна, от слова до слова правда. Вот те крест.
Елизавета опять против воли улыбнулась.
— Да я не про то, — молвила она. — Ложь — говорю, что император велел. Петруше не до того… Он умирает…
И, выговорив это страшное слово, она почувствовала, как глаза её наполнились слезами.
Иван Фёдорович вздрогнул от этих слов, как от громового удара.
— Да неужто?!
— Верно тебе сказываю…
— Господи! Вот напасть… А я-то смекал, что ваше высочество за Васька моего заступитесь… А ноне, вишь, и заступы нет.
И он хмуро поник своей седой головой и даже не видел, как Елизавета махнула рукой.
— Куда моя помога да заступа годна! — раздумчиво ответила она. — Ничего я, Иван Фёдорович, поделать не могу. Рада бы тебе всякую послугу оказать, да не в силе. Сама, того и гляди, жду, что в келью запрячут…
Известие о близкой смерти царя совсем ошеломило старика Барятинского. Эта смерть отнимала всякую надежду на спасение Василия Матвеевича, и невольные жгучие слёзы задрожали на ресницах старика, когда он подумал, как должен разочаровать племянника, надеющегося на его помощь.
— Погиб, Вася, погиб! — повторял он, пока ехал от дворца цесаревны до своей квартиры. — Ничем его не вызволишь.
Старик так растерялся, что даже решил не ехать сегодня в Сыскной приказ. Болезненная слабость появилась снова, и он улёгся в постель. Но ему не спалось. Воображение рисовало самые мрачные картины, и чем дальше бежало время, тем было хуже.
Он стал забываться только тогда, когда совсем уже наступила ночь. Но и тут ему не удалось заснуть. За дверью раздались торопливые шаги, и в спальню вбежал Сенявин.
Он был бледнее полотна, и его испуганный, растерянный вид страшно перепутал Ивана Фёдоровича.
— Что ещё случилось? — воскликнул Барятинский.
— Скверное дело, — задыхаясь, ответил Сенявин, — Михайло Долгорукий получил указ о скорейшем суде над Васей.
— Ты-то откуда это узнал?
— А я в Лефортовском дворце в карауле был… Что там творится, не приведи Господи… Царь умирает, а его Долгорукие с княжной Екатериной повенчать хотят. И, должно, повенчают: уж и попы там.
Старый Барятинский даже привскочил.
— Да ну!..
— Верно говорю. Да дело-то не в том. Надо Васю спасать. Теперь ему всякого худа ждать можно. Я подглядел, как князь Алексей Григорьич указ писал и Михайле его отдал. А тот такой радостный вышел и в Сыскной приказ ехать велел… А я за ним следом сюда. Мешкать неча, а то они, изверги, Бог знает что натворят.
— Да что ж мы сделать-то можем! — печально вздохнув, сказал Иван Фёдорович.
— Что ни на есть да сделаем, а Васю вызволим… Всё равно всем погибать придётся… Коль надо будет, силой отобьём. Ноне, кстати, моего полка солдаты дежурят. Поторапливайся-ка, князь, пойдём…
Как ни был слаб Барятинский, но надежда спасти племянника, вырвать его из рук злодеев словно укрепила его хилое тело. Он наскоро оделся, и через несколько минут бойкая лошадь, взрывая копытами снежную пыль, несла их к Кремлю.
И они чуть-чуть было не опоздали.
Когда взмыленная лошадь остановилась у входа в помещение Сыскного приказа, Сенявин, точно предчувствуя, что каждая минута промедления может стоить жизни его другу, опрометью выскочил из саней и бросился в полутёмные сени приказа, где дремало несколько преображенских солдат.
Увидя своего офицера, они вытянулись во фронт.
— Ребята! — обратился к ним Сенявин. — Слушать мою команду. Что прикажу, всё делать.
— Будьте спокойны, ваше благородие, вас не ослушаемся.
— Ну ладно. Ступай за мной.
И он спешным шагом двинулся вперёд, к пыточной комнате, через которую только и можно было попасть в казематы. Солдаты молча следовали за ним, взяв ружья наперевес. Барятинский едва поспевал за ними.
До пыточной комнаты, или застенка, оставалось всего три шага, когда резкий, нечеловеческий крик прорезал воздух.
Сенявин вздрогнул. Он узнал голос своего друга.
«Неужели я опоздал, — подумал он, холодея от ужаса, — неужели злодеи его прикокошили?!»
Он рванулся бегом, толкнул изо всей силы плотно притворённую дверь и почти влетел в залу, как раз в тот момент, когда палачи, скинув с Василия Матвеевича кафтан, накинули ему на руки ременные петли, чтобы втянуть на дыбу. Вот в это-то время он и крикнул, и не от страха физической боли, а от необходимости перенести «покорную» пытку.
Появление Сенявина в сопровождении преображенцев и старика Барятинского произвели и на Долгорукого, и на палачей впечатление громового удара. Не растерялся только Ушаков.
— Это что за оказия! — воскликнул он, быстро вставая из-за стола и грозно хмуря брови. — Как ты смеешь, сударь, бунт чинить?
— Не бунт я чиню, а пришёл вашим злодействам помешать, — твёрдо отвечал Сенявин.
— Тебе тому какое дело? — воскликнул Ушаков. — Мы по государеву указу действуем.
— Врёшь! — во всю мочь рявкнул Сенявин. — Никакого государева указа быть не может; перво — потому, что его величество вторые сутки без памяти лежит, а ноне и совсем кончается, а второе дело — потому, что гвардейским офицерам не приказано допрос с «пристрастием» чинить… Ребята, — обратился он к солдатам, — вызволяй своего офицера.
Солдаты не заставили себя ждать. Через минуту палачи были сбиты с ног, и Василий Матвеевич, освобождённый из их цепких, пропитанных кровью рук, уже рыдал от радости на груди дяди.
Ушаков, услышав о близкой кончине императора и вспомнив, что на указе, данном Михаиле Долгорукому, нет подписи царя, замолчал и медленно опустился на лавку, выжидая, чем всё это кончится. Впоследствии ставший таким кровожадным, он теперь был слишком молод, чтобы не содрогаться при муках пытуемых, и даже рад был, что всё так кончилось.
Но теперь зато вскипел Долгорукий. Он выскочил из-за стола и заорал во всю мочь:
— Это разбой! Это бунт! Я вам покажу, как царской воле не повиноваться… Эй, солдаты, тащи их всех в казематы…
Но вдруг он съёжился и побледнел. Сенявин могучей рукой схватил его за ворот и внушительно проговорил:
— Не ори, собака! Никто тебя не испугается, да никто и не послушается. Ступай к своему братцу любезному да скажи ему, что Василия Барятинского взял на себя Преображенский полк, и коли хочет он его судить, так пусть честным судом судит, а не разбойников посылает на него…
И, бросив дрожавшего от страха Михаила Владимировича, он прибавил:
— Пойдём, Вася… Пойдём, Иван Фёдорыч! Нам здесь больше делать неча…
Михаил Владимирович Долгорукий заскрежетал зубами от бессильной злобы, когда дверь захлопнулась и он остался наедине с Ушаковым.
— Это что ж значит, государь мой?! — резко обратился он к нему. — Разбойные люди насилье чинят, дебош производят, а ты что ж это?! Словно в рот воды набрал?!
Ушаков развёл руками.
— Мне-то тут что. Моё дело сторона! — холодно произнёс он.
— Нет, врёшь — не сторона! — снова закричал, побагровев от злобы и брызгая слюной, Долгорукий. — Чай, и тебе и мне поношение оказано… Царскому указу неповиновение учинено. А ты словно потатчик сим врагам… словно за их шайку стоишь. А ещё начальник приказа именуешься… Вор ты сам, изменник! Вот что!
Бледное лицо Ивана Андреевича стало ещё бледнее. Обычное хладнокровие покинуло его.
— А ты, сударь, не моги ругаться! — внушительно проговорил он. — Не вор я и изменником такожде никогда не был. Коли ежели повинен в чём, пусть царский суд судит. Оно точно — не показано по артикулу гвардии офицеров, яко подлого звания людей, пытать… Так ты то и знай…
— А приказ царёв! — выкрикнул, немного опешив, Михаил Владимирович.
Ушаков только рукой отмахнулся.
— Ну какой там приказ… Буде облыжничать-то [16]. Чай, сам и писал-то его, а я-то сдуру веру дал.
Михаил Владимирович злобно сжал кулаки. Спокойный тон Ушакова словно испугал его, а последние слова даже напомнили просьбу брата «быть помягче, потому-де мало ли что приключиться может». Но озлобление на то, что жертва ускользнула из его рук, что ему не удалось, как след, выместить на Барятинском за смерть сына, снова забушевало в его груди.
— Ладно! — крикнул он. — Тамотка всё разберём! А я в Лефортово живой рукой смахаю! Покажу я вам, как Долгоруким ослушание чинить. Попомнишь ты у меня это, Андрей Иванович.
И, погрозив Ушакову кулаком, он опрометью выбежал из приказа, вскочил в сани, двумя здоровенными пинками разбудил задремавшего было кучера и велел что есть мочи гнать лошадей в Лефортовский дворец.
Уже поднимаясь по лестнице в верхние залы дворца, Михаил Владимирович заметил там большую перемену. Уезжая отсюда всего каких-нибудь три часа назад, он оставил Лефортовский дворец пустынным и мрачным, погружённым в какую-то сонную дрёму. Теперь же все залы были освещены, всюду виднелись группы людей, вполголоса, а то и шепотком беседовавших между собою. Везде пестрели цветные кафтаны, шитые золотом мундиры, пудреные парики, ордена, ленты…
«Эге! Да никак Алёша сделал дело-то! — радостно подумал Михаил Владимирович. — Значит, наша взяла. Ну погоди. Ужо покажу я вам всем, как Долгоруким обиду чинить…»
И от полноты сердца, в приливе радости, он чуть было не крикнул:
— Да здравствует государыня императрица Екатерина Алексеевна, самодержица всероссийская!
Но он вовремя удержался от этого крика, и хорошо сделал, что удержался. Радоваться было положительно нечему. Михаил Владимирович сразу понял это, когда переступил порог комнаты, примыкавшей к спальне умирающего царя, когда его взгляд, скользнув по толпе членов верховного совета и духовенства, собравшегося здесь, остановился на печальном, сумрачном лице Алексея Григорьевича, понуро сидевшего в кресле. Обделай он дело, не выглядел бы таким убитым. Значит, всё погибло, всё было кончено.
И действительно, для Долгоруких всё погибло.
Всё дело испортила простая случайность. Венчание непременно состоялось бы, и княжна Екатерина стала бы императрицей, если бы, как раз в тот момент, когда священник надевал ризы, не приехал фельдмаршал Долгорукий вместе с бароном Остерманом.
Как дорого бы дал Алексей Григорьевич, если бы мог не впустить их в залы дворца, но этого он не мог сделать.
Василий Владимирович был выродком в своей семье. В то время когда все Долгорукие, испорченные до мозга костей придворными интригами, были людьми в глубокой степени безнравственными, ставившими выше всего своё личное благополучие и честолюбивыми до болезненности, фельдмаршал Долгорукий был душевным, идеально честным человеком, неспособным ни совершить, ни допустить какое-либо подлое, бесчестное дело…
Увидев, что брат смутился при его появлении, а княжна Екатерина покраснела, Василий Владимирович прямо подошёл к священнику, тихо разговаривавшему с дьяконом.
— Батюшка, — спросил он, — вы явились, чтобы пособоровать императора?
Священник поднял на него изумлённые глаза.
— Нет, ваше сиятельство, — почтительно ответил он, — меня звали не за тем…
— Зачем же?
— Венчание тут предполагается… Его величеству благоугодно браком соединиться со своей обручённой невестой.
И он показал на княжну Екатерину.
«А, вот оно что, — подумал Василий Владимирович. — Вот какую штуку братец любезный совершить замыслил. Ну да не бывать этому».
Как раз в это время подбежал Алексей Григорьевич.
— А уж я боялся, что ты не приедешь, — с напускной улыбкой обратился он к брату. — Я порешил волю государеву исполнить.
— Какую волю? — как бы не понимая, спросил Василий Долгорукий.
— А насчёт брака с Катей.
Презрительная улыбка пробежала по лицу фельдмаршала.
— Вот что! — сказал он. — Так ты хочешь его полумёртвого венчать?..
— Ну уж и полумёртвого!..
— Да ведь он же без памяти.
— Без памяти, — как эхо, повторил подошедший Блументрост. — Совсем умирает.
— Умирает, — сказал Василий Владимирович, — а ты такое кощунство задумал. Но, слава Создателю, Он не попустил такому бесчестному делу совершиться…
Алексей Григорьевич вспыхнул.
— Как не попустил… Я хочу, чтоб их обвенчали… и их обвенчают…
— Никогда, — резким шёпотом сказал фельдмаршал. — Я не позволю этого. И если ты сделаешь хоть одно движение, хоть один жест, я прикажу тебя арестовать. Понял?..
И по твёрдому, спокойному тону Алексей Григорьевич увидел, что всякое сопротивление будет бесполезно, что брат не шутит и сделает так, как сказал.
— Так неужели всё кончено?! — отчаянно простонал он.
— А ты ещё сомневался! — пожимая плечами, заметил Василий Долгорукий. — Ты захотел пойти против Господа Бога, вот Господь и покарал тебя. — И затем, повернувшись к священнику, он продолжал: — Батюшка! Вас кто-то обманул. Никакого венчания не будет… Его величество умирает, и его нужно пособоровать…
Священник с недоумённым видом направился к дверям царской спальни, а Василий Владимирович отошёл к барону Остерману, с хитрой улыбкой неподвижно стоявшему у порога.
— Так всё кончено, всё! — прошептал Алексей Долгорукий. — Не удалось мне совершить это дело — значит, теперь погибать нужно…
И, закрыв лицо руками, он тяжело опустился в кресло. А через полчаса залы Лефортовского дворца наполнились генералитетом и чиновниками разных ведомств, которых распорядился пригласить Василий Владимирович, «так как часы его величества сочтены».
Когда приехал Михаил Владимирович, кончины царя ожидали с минуты на минуту: агония уже наступила; и если в дальних залах придворные позволяли себе шептаться; то здесь царило тяжёлое, удручающее молчание…
И радость, которая было охватила Михаила Владимировича, сменилась теперь отчаянием, и, как несколько часов тому назад Алексей, и он прошептал, тяжело опускаясь в кресло:
— Всё кончено… Всё погибло…
Как раз в это время дверь царской спальни распахнулась… Все зашевелились сразу и сразу же замерли. Из спальни вышел епископ Крутицкий Леонид, за ним показались фигуры Василия Владимировича и Блументроста.
Леонид важным торжественным шагом вышел на середину залы и проговорил звучным голосом, осеняя себя крёстным знамением:
— Его императорское величество государь Пётр Алексеевич скончался…
Все тяжело передохнули и потом стали креститься. В одном углу послышались глухие надорванные рыдания.
Это плакал Алексей Григорьевич Долгорукий.
На другой же день стало известно, на кого выпал выбор «верховников», просидевших почти целую ночь над решением вопроса, кому быть царём на Руси. Одни стояли за то, чтобы провозгласить императрицей цесаревну Елизавету, другие предлагали царицу Евдокию, постриженную в монашество; третьи наконец желали видеть на престоле сына герцога Голштинского, Петра.
Но князь Дмитрий Михайлович Голицын помирил всех между собою.
— Господь наказал нас, — сказал он, — взяв к себе государя и оставив нас без власти царской. Нам не время теперь ссориться и препираться… А монархия не может быть без главы. Я уважаю принцессу Елизавету, но не ей след быть на престоле всероссийском… Дети Петра Великого уже царствовали, а по праву престол принадлежит прямым наследникам Ивана Алексеевича… По-моему, нам след просить на царство герцогиню курляндскую Анну Ивановну…
Против этого никто не протестовал, а к вечеру другого дня члены Верховного совета отправили курьера в Митаву с известием о выборе герцогини курляндской на всероссийский престол.
Долгорукие были окончательно уничтожены. Все, кто когда-то преклонялся пред ними, раболепствовал и низкопоклонничал, теперь отвернулись от них и как-то снисходительно терпели их присутствие. Часы их были сочтены, — это понимали и сами Долгорукие, и все их враги.
И действительно, вскоре после коронации новой императрицы над Долгорукими был наряжен суд. Их винили в «богомерзких замыслах, в захвате власти, в деяниях, противных совести и закону».
Суд не медлил. На третий день после открытия заседания обвиняемым был прочитан приговор. Алексей Григорьевич, Иван Алексеевич, Михаил Владимирович и их дети были приговорены к смертной казни, а жена Ивана и княжна Екатерина — к пострижению в монастыре.
Но Анна Иоанновна не хотела заливать кровью ступени трона, по которым только что дошла до власти, не хотела омрачать светлое начало своего царствования казнями, — и виновные были помилованы. Их отправили в ссылку, в далёкие сибирские дебри, в тот самый Берёзов, из которого должны были, по приказанию императрицы, возвратить семейство Меншикова.
Почти в тот же самый день, когда Долгоруких отправили в далёкую ссылку, Василий Матвеевич Барятинский обвенчался с княжной Анной. Свадьбу отпраздновали с небывалой пышностью. Старики Рудницкие не пожалели денег, чтобы на славу отпраздновать великий, давно жданный день.
Дом Рудницких положительно сиял, освещённый целыми сотнями свечей. Сияли и лица бесчисленного количества гостей, с весёлым шумом наполнивших гостеприимные залы. Сияли и лица молодых, переживших столько тревог и бедствий, пока наконец судьба сжалилась над ними и привела их к мирной пристани семейного счастья.
Княжна Анна снова похорошела, снова расцвела, и по её оживлённому, весёлому лицу трудно было угадать, что эта же самая красавица, теперь с такой ласковой улыбкой разговаривающая с мужем, несколько месяцев тому назад готовилась к смерти и выглядела какой-то бледной тенью.
— Ах, Вася, — говорила она, прижимаясь к мужу всем своим стройным телом, — наконец-то Господь сжалился над нами. Поверишь, мне иногда кажется, что все эти последние дни — не что иное, как отрадный сон. Я боюсь, что вот-вот сон отлетит, раскроешь глаза, — и снова наступят те же безотрадные муки, то же горе, которое чуть не привело меня к могиле…
И она невольно вздрогнула.
— Полно, голубка, отгони эти печальные мысли… Скорее нужно считать сном это минувшее время, — проговорил Барятинский. — Теперь для нас наступили дни безоблачного счастья, не будем же отравлять его сомнениями и опасениями…
— А ты не думаешь иногда о Долгоруком… Ты не боишься, что Господь может наказать за его убийство. — Ведь убийство — большой грех, — тихо заметила Анна, опять вздрагивая.
Барятинский задумался на мгновенье, потом резко тряхнул головой и ответил:
— Нет, голубка, не боюсь… Я верю, что так было суждено. Меня, именно меня Бог выбрал, чтобы наказать этого человека, и я его убил. Меня не за что Господу карать. Такова была Божья воля.
Анна облегчённо вздохнула и крепко пожала своей маленькой ручкой его руку.
В это время толпа гостей зашевелилась, и к молодым прихрамывая, подошёл старик Барятинский с полным бокалом в руке…
— Ну, детки, — сказал он, — пью за ваше здоровье… Будьте счастливы…
Он поднёс бокал к губам, пригубил, но тотчас же воскликнул:
— Горько! Подсластить не мешает!
А за ним и все гости, весело улыбаясь, тоже закричали:
— Горько! Горько!
Василий Матвеевич наклонился к жене и долгим поцелуем припал к её розовым губкам…