4

Хорошо было мчать по шоссе! Ни о чем не думать, только следить за дорогой и задумчиво наблюдать, как уплывают назад извилистые маленькие речушки и ярко-зеленые рощи, сплошь покрывающие холмы; как мрачноватые ельники близко подступают к дороге; как внезапно серая змея асфальта вырывается из их плена, и взгляду открываются просторы, поля, деревни; как колокольни церквей то прячутся, то возникают за купами деревьев в туманном воздухе. Приятен был подмосковный пейзаж.

Славик Серов с детства мечтал о машине. Автомобиль для него с давних пор был не транспортным средством и уж вовсе не престижной собственностью, а ограниченной металлической скорлупой — островком свободы, заменяющим собственную квартиру. Улиточный домик на колесах, в котором можно независимо от других передвигаться в пространстве.

Славик Серов не любил считаться с условностями и, еще учась в школе, не боялся высказывать мысли, идущие вразрез с общепринятым мнением. Он с уважением относился к тому, что считал проявлением собственной свободы, но, что еще более ценно, не забывал, что его собственная свобода заканчивается там, где начинается свобода кого-то другого. Иногда ему приходилось отстаивать свою точку зрения кулаками. Драк он не любил, но и не боялся. Он был жилист, длинноног и прыгуч и законно лидерствовал на всех школьных волейбольных площадках их района.

— Ты поступай в институт физкультуры, Славик, — советовал ему преподаватель после каждого удачно проведенного матча. — Не будет проблем, с руками оторвут!

Но Славик не хотел поступать в институт физкультуры. Он твердо решил стать врачом.

Его мама служила библиотекарем в профессорском зале Центральной научной медицинской библиотеки, и обаятельный стройный молодой человек — ее сын, ее гордость — изучал после школы физику, химию и биологию рядом с теми, кто писал эти книги. Он был пленен искренней учтивостью тех, кто занимался в этом зале, их способностью получать наслаждение от чтения научных книг, независимостью их мыслей. Здесь же он научился различать подхалимов, которые ради собственной диссертации брались за любые темы и поддерживали любые, даже противоположные, точки зрения.

Часто он помогал матери носить из хранилища тяжелые стопки журналов и книг. Иногда корифеи обращались к нему с полушутливыми разговорами, он с радостью внимал и впитывал в себя каждое слово. Естествознание как метод восприятия мира было его стихией. Он умел наблюдать и сам был замечен. Так составились его первые научные связи.

К чему упоминать, что ему была доступна лучшая, самая современная литература, которая только была в стране. Но к чести его нужно отметить, что семена учения падали на благодатную почву. И выпускник лучшего в стране медицинского вуза Славик Серов получил прекрасное классическое образование не только потому, что аккуратно посещал все лекции и практические занятия, а скорее потому, что повседневно жил в хранилище медицинских книг, впитывая знания, как юный зеленый мох пьет дождевую влагу со скал.

Он не был застенчив. Держался спокойно, был аккуратен в одежде, на занятия ходил в накрахмаленном и тщательно отутюженном халате, в безупречно чистой рубашке и в галстуке. И когда он, не боясь за предстоящие экзамены и зачеты, вступал с преподавателями в научные дискуссии, некоторые считали его выскочкой, другие — ученым занудой, а отдельные девичьи сердца замирали в предвкушении сладкого восторга. Но он разводил дискуссии не для того, чтобы прослыть самым умным, очаровать девушку или уесть преподавателя. Он хотел стать специалистом. Он хотел взять от института все, что только возможно. При этом он был безусловно честен, и многие знали, что могут на него положиться.

Природа вовсе не обидела его внешностью. У него было тонкое лицо, умные глаза, светло-русые волосы, прямой нос. По недостаток заключался в том, что двадцать лет назад выражение его лица было постоянно ужасно серьезно. Он не мог беззаботно смеяться. Он не позволял себе никакой сентиментальности. Он никогда не расслаблялся в кругу друзей. Он, наверное, вполне мог убить того, кто посмел бы над ним посмеяться. С огромным напряжением все институтские годы он таскал за собой тяжкий комплекс неполноценности от скудности своей материальной жизни. Другие, смеясь, не стесняясь, открыто считали копейки на обед в институтской столовой, занимали до стипендии по рублю, рассказывали, как грузили мешки на вокзалах, он же всегда хранил непроницаемое молчание. Никто никогда не слышал от него разговоров о деньгах. Почти никто, кроме друга Валерки, не знал, как и где он живет.

Если бы кто-нибудь знал, как он ненавидел их с матерью бедность! Темную комнатенку в коммунальной квартире, где он провел детство. Как мучительно он любил свою мать, всегда выглядевшую испуганной, одинокой, несчастной. А потом вдруг, учась уже на пятом курсе, ни с того ни с сего стал на нее ужасно злиться. Его стали стеснять обожающие глаза матери. Они всюду с маниакальной настойчивостью следовали за ним.

«Оставь меня в покое!» — хотелось кричать ему. А мать его ни о чем и не спрашивала. Она молча обожала его. Его же раздражало, что она двигалась по комнате тихо, как мышь, то боясь его разбудить, то боясь ему помешать.

Он ненавидел нищенскую обстановку, свой единственный костюм, деньги на который он заработал сам, сбивая в кровь тонкие руки в строительном отряде. Он чувствовал себя виноватым, видя, как мать стареет и угасает, будто отдавая ему по мере его взросления свои жизненные соки, но ничего не мог поделать со своим раздражением. Ему даже казалось, что, будь мать алкоголичкой, какой-нибудь легкомысленной птахой, нисколько не заботящейся о нем, ему было бы с ней легче. А пока, возвращаясь из института и глотая сиротский обед — в котором мясо было только два раза в неделю и то только для него, — ему было невыносимо думать, что мать сама мясо не ела. Она объясняла это то постом, то советами доктора, но он-то знал, что все эти советы — от бедности. Он злился сам на себя, что не мог ничего изменить, но учеба в институте была такой плотной, такой насыщенной, что работать дополнительно он смог только после четвертого курса, да и все заработанные на полставки деньги мать тратила на его одежду. Он и сам понимал, что главное пока — не работа, что трудности эти временные и они пройдут. Главное было стать специалистом. И он, стиснув зубы, ждал окончания института. Наблюдая жизнь беспечных однокурсников из благополучных семей, он считал бесполезным пенять на изначально заложенную несправедливость при самом уже появлении ребенка на свет. После изучения психиатрии Славик понял — мать раздражала его довлеющим над ней комплексом вины за то, что он явился на свет без отца, от матери-одиночки, за то, что она не может ему дать того, что другие дают своим детям. Его мать вообще была сиротой и воспитывалась в детдоме. Поддержки у нее не было никакой и нигде. И хотя она всегда утверждала, что он — единственный источник радости в ее жизни, ему хотелось бы избавить ее от себя, от чувства беспомощности и постоянного страха за него. Вместе с тем он понимал, что по большому счету несправедлив, что у него была беззаветная любовь матери, которой другие были лишены. Но при этом ему было странно сознавать, что любовь, чувство, которым все привыкли восхищаться, превозносить до небес, оказывалась на деле каким-то занудством. Беспомощные, а под конец еще и слезящиеся глаза матери постоянно преследовали его, и как человек по натуре не злой он не мог причинять матери дополнительные страдания. Поэтому он всегда приходил домой ночевать; если задерживался, то звонил ей на работу, а вечерами, сидя за учебниками, наблюдая, как она ему вяжет очередной некрасивый шарф или свитер, он иногда рассказывал ей какие-нибудь медицинские байки и видел — она была от этого счастлива. Но его это все тяготило и раздражало. Иногда ему даже хотелось, чтобы у них в комнате появился наконец какой-нибудь мужик, с которым он мог бы выкурить пару крепких сигарет и тяпнуть водки. Но мать и слышать об этом не хотела.

— Мне никто не нужен, кроме тебя! — говорила она. — Ведь ты у меня такой красивый, умный, замечательный! — Она робко протягивала руку, чтобы погладить его по голове, а он инстинктивно вывертывался. Ему было неприятно прикосновение ее сухой, шершавой от дешевого мыла, дрожащей руки. Поэтому, чтобы скорее встать на ноги, он проявлял в учебе бешеное рвение. В общем, как отметили бы все без исключения служители самых разных религиозных культов, Славик Серов с детства был непомерно горд.

В него влюбилась его однокурсница — редкостная красавица, натуральная блондинка с ангельскими глазами, первая модница курса, умом, к сожалению, обыкновенная посредственность. Внешность его ослепила. Роман был скоропалителен. Заявление в ЗАГС было подано без знакомства с родителями. Тогда молодые люди предпочитали сами решать, на ком им жениться и за кого выходить замуж. Свою ошибку он понял уже на следующий день после шумной свадьбы, устроенной в «Праге» высокопоставленным тестем. У Лилькиного чиновного отца (Лиля — так звали его избранницу) живот был таких размеров, что Славику пришла в голову странная мысль: «Если бы этот живот чем-нибудь проткнуть, из него воздух бы выходил с шипением, как из воздушного шара». Лильку он решил забрать из семьи родителей или по крайней мере, так как забрать жену оказалось некуда, установить такой порядок, чтобы молодые хоть и в одной квартире со старыми, но жили как бы отдельно.

Его наивная мама-библиотекарша пригласила новых родственников посидеть у них дома в скромной, уютной обстановке. Новые родственники недоуменно переглядывались, с трудом размещаясь в их нищенской, длинной, как пенал, комнатенке. И, подразумевая только одну возможную причину такой скоропалительной свадьбы, тут же переводили пристальные взгляды на девственно-плоский живот невесты. Мещане, они не понимали, что Славика Серова подвигла на этот брак вовсе не случайная беременность невесты, которая, кстати, случилась только на третий год их совместной жизни, а, напротив, ее ангельская чистота. Потом, через несколько лет, правда, Славик уже издевательски звал жену по-латински — «табула раса», что в переводе означало «чистая доска». Лиля в институте училась неважно, к латинским пословицам, поговоркам и крылатым выражениям пристрастия не имела, и поэтому ей хотелось думать, что муж ее называет чем-то вроде «невинной розы».

А тогда, на второй день свадьбы, все вежливо выпили «за любовь, которая сметает все объективные доводы рассудка», — как помпезно провозгласил тесть. Славикова мать с восхищением смотрела, как этот заплывший жиром тупица покровительственно похлопывает по плечу ее сына и «со всей ответственностью» заявляет, что в награду за исполнение желаний его дочурки, пожелавшей выйти замуж за бедняка, он поможет зятьку пробить в жизни дорогу. Сказано это, разумеется, было деликатно, не этими точно словами, но смысл их был совершенно такой. Кровь отхлынула от и без того бледных щек Вячеслава Серова. Именно в этот момент он навсегда избавился от комплекса неполноценности.

«Увидим», — про себя решил он.

Он предложил выпить за мать. Глаза ее засияли от слез, гордости и восхищения сыном. Присутствующие равнодушно похлопали.

«Господи, помоги ей! — подумал про себя он. — Плакать перед этими людьми! Наивная и глупая!»

Он не ответил на покровительственные улыбки, а про себя решил, что, что бы с ним ни случилось, к матери домой он не вернется. Он хотел, чтобы с его женитьбой она получила свободу от заботы о нем и устроила свою жизнь.

Но все оказалось совсем не так, как хотелось Славику. Лиля вовсе не собиралась жить отдельной от родителей жизнью, а, наоборот, мечтала, чтобы и Славик тесно влился в их семью. Своего папочку она, как выяснилось, обожала. С матерью подолгу любила пить чай и обсуждать буквально все, что случалось в их жизни — любые события, самые мелкие впечатления.

— Смотри, смотри! — иногда кричала Лиля истошным голосом матери, та подбегала как на пожар, а потом выяснялось, что весь этот крик и шум случился из-за кошки, ненароком пробегавшей мимо окна.

Так прошел томительный год, весной они вместе с женой окончили институт, и он отказался от престижного места в аспирантуре, потому что на аспирантскую стипендию нельзя было жить даже одному. В аспирантуру любезно пригласил его старый профессор-физиолог, прекрасный и добрый человек, которому он еще со школьных времен с восторженным интересом внимал в курительном закутке медицинской библиотеки. И, отказавшись от научной деятельности, Славик стал зарабатывать деньги нелегким трудом врача-офтальмолога, работая день и ночь в больнице, в поликлинике и еще дежуря два-три раза в неделю.

Тесть нашел ему место организатора здравоохранения. Вячеслав Сергеевич отказался. Положительного отклика в семье жены это решение не вызвало. В отношениях с новыми родственниками наметились непонимание и некоторая холодность. Зато именно благодаря своей твердости, постоянной и обширной практике и прекрасной теоретической подготовке через несколько лет Вячеслав Серов стал первоклассным глазным хирургом. И вот тогда его друг-покровитель, старый профессор физиологии, открыл перед ним двери лучшей в Москве глазной клиники. Научный мир органичен и тесен. Когда-то давно, в бытность аспирантом, будущий директор этого глазного института брал у своего приятеля из лаборатории физиологии сухожилия из хвостов крыс для своей научной работы. Сухожилия из крысиных хвостов, между прочим, прекрасный шовный материал для микрохирургических операций.

К сожалению, а может, и к счастью, жизнь устроена так, что на каждом решении, принимаемом в ту или другую жизненную пору, висит картонная бирка с витиевато выписанной ценой. У Вячеслава Серова платой за самостоятельность стала оторванность от него его собственного сына. Пока молодой доктор занимался самосовершенствованием, его жена, ясноглазая блондинка, сильно располнела, стала тяжела на подъем, часто болела, вечно сморкалась и закатывала мужу истерики. Сын годами находился у бабушки.

И умом, и внешностью сын уродился в женину родню и был такой же ленивый, тяжелый, одутловатый, как дедушка и мать. Славик, как ни старался, не мог найти с ним общий язык. Да и некогда особенно было искать. Сначала Славик переживал: не такого детства он хотел для своего сына, — а потом смирился. Теща с зятем вела себя сдержанно и разговаривала неохотно, так как, в свою очередь, считала, что совсем не такой муж нужен ее дочери. Внука она берегла — от простуды, от чрезмерных занятий, от футбола, от посторонних влияний, от другой бабушки, от отца. Дед работал. Внук не нуждался ни в чем. А был ли он счастлив? Славик не знал. Этот полный потливый мальчик не расположен был говорить о высоких материях. Как Славик понял, бабушка научила его считать себя хорошим мальчиком только на том основании, что он съедал за завтраком всю кашу без остатка. Славик лишь наблюдал за ним, но тоже ничего не говорил. Если он вдруг заговаривал с мальчиком «о жизни», тот спешил перевести предмет разговора на что-нибудь конкретное. Например, на то, каким будет его подарок к Новому году или ко дню рождения. И с каждым днем Вячеслав Серов чувствовал все острее, что если раньше его истинным домом была медицинская библиотека, то теперь уверенность и покой он обретал, только открывая двери своего больничного отделения.

Он не стремился к административной работе. Его истинной страстью была хирургия. За короткое время он освоил все виды операций, все возможности совершенствования, все модификации методов, всю диагностическую аппаратуру.

Теперь в глазной хирургии он мог все. Нашла его и награда. Больные обращались к нему по знакомству. В знак благодарности ему стали приносить конвертики с деньгами, перед ним открылись двери складов и магазинов. Бутылки с хорошими коньяками и редким тогда мартини стояли у него на работе и дома. И пришло время — он заскучал. Аккуратные импортные костюмы без движения висели на плечиках шкафа, рубашки пылились в девственно-целых целлулоидных оболочках. Когда-то необыкновенно щепетильный в одежде, он перестал носить галстуки. Он купил себе куртку, черный шерстяной свитер и вместо туфель — мокасины, и они, часто разношенные и нечищеные, свободно хлюпали у него при ходьбе, создавая впечатление шаркающей стариковской походки. Хуже всего было то, что после операций он стал выпивать.

Сам не понимая теперь, чего он хочет в жизни, он ненавидел жизнь по порядку, которая была принята в семье его жены. У них было строго установленное время подъема, принятия пищи и отхода ко сну. Когда он засиживался с книгой или журналом за полночь, его жена вставала и выключала свет.

— Бай-бай пора маленьким мальчикам! — игриво говорила она и поворачивала выключатель. Тогда он уходил в ванную.

Он закрывал дверь на задвижку и включал воду. Шум воды, наполняющей ванну, успокаивал его и придавал мыслям философское направление. Пока он успокаивал сам себя, его жена успевала заснуть. Тогда он снова включал свет и читал сколько хотел. Спорить можно было бы с кем угодно, только не с ней.

— Ну не будет же мальчик отрицать пользу режима? — широко раскрывала она голубые глаза, и ему не хотелось говорить ей, что, несмотря на строгое соблюдение режима, к тридцати годам она сама превратилась в толстую рыхлую курицу и вот уже несколько лет, как он не хочет ни говорить с ней, ни спать.

Вообще-то с ней можно было поговорить — о пользе правильного питания, о том, как трудно быть женщиной, о том, как много на свете разных опасностей и болезней. Нельзя затрагивать было две темы — это обычно заканчивалось сморканием и слезами — о роли ее папы в жизни их семьи и о воспитании сына. Славик не затрагивал этих тем. За «папочку» он вообще был спокоен — несмотря на смутные времена, тесть с завидным постоянством пересаживался из одного начальственного кресла в другое. Что касается сына — тут сотрясать воздух было тем более бесполезно, он все равно ничего не мог изменить. Серов уходил от этих тем. В прямом и переносном смысле. По-прежнему много времени он проводил в больнице, довольно часто навещал мать, а временами напивался с институтским другом Валеркой — теперь тоже хирургом, но полостным, из военного госпиталя, — так, что не мог вечером добраться до дома. К месту будет упомянуть, что он не считал нужным сдерживать и свои личные желания.

У него сильно испортился характер. Он стал ворчлив, мешковат и выглядел старше своих лет. А однажды сделал глупому подростку в метро какое-то замечание с такой яростью, что за подростка вступились пассажиры. Вспетушившийся подросток вспылил в ответ, и Славик уже представил себе удовольствие, с каким размажет его по стене вагона, но вдруг посмотрел на себя как бы со стороны. Тут наконец он понял, что должен остановиться. Он вышел из поезда, вообще вышел из метро на какой-то ненужной и плохо знакомой ему станции, раньше которую он просто всегда проезжал мимо, и долго курил на улице, сидя на троллейбусной остановке. Он понял тогда, что больше так продолжаться его жизнь не может. Ему надо взять тайм-аут, сменить обстановку. Иначе он просто сопьется, превратится в забулдыгу, в старого брюзгу, в одутловатого пьяницу. И он решил завербоваться и уехать на Север под предлогом заработка на собственную машину.

Машины своей у него тогда еще не было.

— Зачем нам еще одна машина? Еще один гараж? — говорила ему Лиля. — Если ты хочешь ездить — бери папину, все равно она без дела стоит в гараже! А эти деньги мы лучше потратим на туристическую поездку в Югославию!

Но на личной машине тестя он не ездил принципиально, а жену возил шофер на служебной «папочкиной» «Волге». Бывшая красавица почувствовала развязку и кинулась к отцу в последнем порыве удержать мужа. Она просила выхлопотать ему местечко не в суровом, холодном климате Норильска, а где-нибудь за границей — в Африке, в Азии, все равно. Она боялась, что из районов Крайнего Севера он к ней не вернется — слишком суровы там нравы и тяжелы условия. А трудности, как известно, сближают. Никто бы там не помешал какой-нибудь бессовестной медсестре увести у нее мужа. Заграница — другое дело. Не каждый отважится там на амурные похождения — неусыпное око не дремлет, враз можно вылететь с тепленького местечка. Мысли ее были сугубо конкретны и прямолинейны. Папа и тут помог дочке, выполнил ее просьбу. Дело было улажено. Серов понимал, что должен был отказаться. Но, презирая себя за малодушие, согласился под прозрачным предлогом того, что обучать знаниям других гораздо полезнее для общества, чем делать какую-то, пусть и сложную, работу самому. Недовольный собой, и женой, и тестем, и совсем уж ни в чем не повинной тещей, он выучил французский язык и уехал преподавать глазные болезни в Лаос. Там, в Лаосе, он и познакомился с Наташей Нечаевой…


Пейзаж за окном изменился, стал более плоским. Славик Серов уже довольно давно миновал Тверь. Он решил остановиться перекусить. В придорожном кафе, как всегда, из горячих блюд были только котлеты и макароны. На улице кавказец в несвежем фартуке готовил мангал для шашлыков. Дрова на этом ритуальном костре еще только начали разгораться, но к небу уже поднимался сизый дымок. Зато на улице, вдоль дороги, царило неведомое ранее иностранное изобилие — игрушечная еда в блестящем пестром целлофане, которую страшно было взять в рот. Около булочек с сосисками, политыми томатным соусом из грязноватых банок, красовалась надпись на чистейшей кириллице: «Хот-доги». Какой-то чернобровый за кассой лениво считал деньги и даже не взглянул на Серова. И тот тоже не захотел вступать с ним в переговоры. Он повернул к другому киоску.

Пока он рассматривал вакуумные упаковки с ненатурально розовой колбасой и желтые кирпичи вязкого сыра, ко входу в магазинчик подрулила бабулька с корзинкой зеленых мелких яблок и свежей зелени. Пучок укропа разрешил сомнения Вячеслава Сергеевича. В придачу к нему он купил в магазине круглую булку, пачку крабовых палочек и плоский пакетик майонеза.

На улице под покосившимся зонтиком-тентом, среди крошек и луж «Жигулевского» пива, на пластмассовой крышке стола пировала компания мух. Из пыльного граненого стакана выглядывали ненатуральные сиреневые цветы. Подобная обстановка к принятию пищи совсем не располагала. Вячеслав Сергеевич поискал глазами газетный киоск. Загорелые девицы на обложках сомнительных изданий выпячивали роскошные бюсты и складывали губки бантиком. Рассматривать бюсты Серову не захотелось.

Он расположился поесть прямо на заднем сиденье своей машины, подстелив на колени безнадежно устаревший «Московский комсомолец». Ему хотелось шашлыка, или рыбы, или, на худой конец, жареных пирогов с картошкой, но здесь ничего этого не было, и пришлось жевать мороженые крабовые палочки, бледные, как ноги покойника. Он с удовольствием выпил бы кружку пива или бокал вина, но за рулем пить себе не позволял и ел поэтому всухомятку.

Пока он ел, зона хорошей погоды улетучилась назад к Москве, и небо стащило с себя лазоревый сарафан, поменяв его на унылую мышиную шкурку. Первые мелкие капли дождя стукнули в ветровое стекло.

— Ну, это не дождь! — сказал Вячеслав Сергеевич вслух и улыбнулся, вспомнив далекую тропическую страну и тот день, когда он впервые в университете увидел свою будущую вторую жену.

Загрузка...