Жили-были Гензель и Грета.
Оба уже не были детьми, но какая разница. Главное, что они были костью в горле родителям, еще слишком молодым, чтобы нести этот крест.
Гензель в свои неполные двенадцать был как Маугли, но только если бы фильм о Маугли снял Тим Бертон. Ему всего несколько месяцев было, когда врачи развели руками: мол, будет дурачком, и ничего нельзя изменить. Они, конечно, выразились не так, они сказали: «он другой», но Грета, которой тогда было уже пять лет, сразу поняла, что они имеют в виду. Правда, когда она уточнила у матери: «А наш Сашенька что, правда дурачок и таким навсегда останется?», та отвесила ей неожиданную затрещину. И Грета убежала рыдать под письменный стол отца, это было ее место силы. Потому что мать надеялась, что Гензель поправится. Водила к нему и врачей, и педагогов, и даже однажды какую-то мрачную старуху в шали, воняющей козлом, которая размахивала над головой несчастного церковной свечой и угомонилась, только когда тот, точным собачьим движением вывернув шею, укусил ее за руку, до крови.
– Это бесы, – зло сказала старуха, зажимая рану шалью и отказавшись от перекиси водорода. – В вашем сыне бесы сидят, и если их не выгнать, они его изнутри сожрут.
Мать, естественно, выгнала не бесов, а старуху.
Водянистые глаза Гензеля были как будто бы пленкой подернуты. У мертвых птиц такие глаза. Как будто бы он все время смотрел только внутрь себя. Он никогда не разговаривал и никогда не смотрел никому в глаза. К нему нельзя было подходить близко. Еду мать оставляла на пороге его комнаты, которую он никогда не покидал. Иногда он разрешал отвести его в ванную и поставить под струю воды. Он мог так стоять четыре или пять часов, за это время мать отмывала и проветривала его комнату, меняла постельное белье.
Гензель был страшным. Все делали вид, что его любят. «Сашу надо принимать таким, как он есть», – говорила, вымученно улыбаясь, мать. Но любить его, и тем более принимать, было очень сложно. Ни у одного из них не хватало на это души.
Он часами сидел на корточках, повернувшись лицом в угол, и раскачивался из стороны в сторону. А иногда начинал издавать странные звуки – как будто бы грудной младенец, пробующий мир на вкус и удивляющийся собственному голосу. Он говорил: «Та-та-та-та-та» или «ра-ра-ра-ра» – то растягивая звуки, как будто бы пел, то уподобляясь пулеметной очереди, и это продолжалось часами. Иногда ночью. Гензель не видел разницы между ночью и днем.
Грета с самого детства боялась, что однажды ночью брат выйдет из своей комнаты, возьмет в кухне мясной нож, подкрадется к ее постели и будет терпеливо ждать, когда она откроет глаза. Нет, он не убьет ее во сне. Почему-то ей так казалось. Он дождется ее страха, он захочет, чтобы она понимала. Иногда ей было так страшно, что она не спала всю ночь.
Сколько раз она просила мать:
– Запри его.
Но та всегда отвечала:
– Мой сын – не животное. Я не могу запереть его. Понимаешь – просто не могу. Это не по-человечески. И прекрати говорить глупости – он вообще ни разу в жизни не выходил. И никогда не выйдет.
Мать никогда бы не поверила Грете, если бы та рассказала, что Гензель однажды все-таки вышел из своей комнаты – и все было именно так, как в самом дурном из ее страшных снов. Это случилось под утро, в конце зимы. У все еще пышного снега был уже запах марта, хотя стояли холода. У открытой форточки спалось крепко и сладко, и Грета никогда не проснулась бы, если бы Гензель не подошел. Люди всегда чувствуют на себе чужой взгляд – это необъяснимый феномен. Она в полудреме открыла глаза, повернулась и подскочила, задохнувшись и не сразу поверив, что это происходит наяву. Гензель редко поднимался на ноги. Он предпочитал передвигаться на четвереньках, и делал это быстро, как животное. Иногда Грета смотрела, как он ползет к тарелке с едой, которую оставляли у порога его комнаты, и ей казалось: сейчас прыгнет. У него была такая координация, что нетрудно было поверить в возможность прыжка.
А теперь он стоял, стоял на ногах, над ее кроватью. Стоял и смотрел. И ведь ничего плохого не сделал, но это было страшнее, чем увидеть отрубленную голову в дверном «глазке». Грета с подружками любили страшные истории – иногда после школы собирались у кого-нибудь, наглухо занавешивали окна и рассказывали. И ей почему-то особенно запомнилась история про отрубленную голову.
Одной девочке позвонили в дверь, она подошла, заглянула в глазок и увидела своего отца. Отец как отец, только лицо какое-то странно непроницаемое, как будто чужое. Девочка на всякий случай спросила: «Пап, ты?» Но отец ничего ей не ответил. И она почувствовала, что не надо открывать. Ей было очень страшно, и время от времени она подкрадывалась к двери, и в «глазке» видела отца. Он так и стоял под дверью, и выражение его лица не менялось. И вот уже ночь прошла, и девочка наконец решилась – отворила дверь осторожно. И увидела шест, на который была надета голова ее отца, и записку: «Молодец, осторожная!».
Глупая история, так, нервы пощекотать. Черный гробик уже в твоем городе, черный гробик уже на твоей улице. Но Грете запомнилось. И вот стоявший над кроватью брат был намного страшнее. И главное – она не знала, что делать.
До Гензеля нельзя было дотрагиваться – одно прикосновение могло дать начало многочасовой истерике. Он потом до утра бы голосил, и соседи стучали бы по батарее, а утром пришел бы мрачный участковый с советом сдать наконец Гензеля в специализированный интернат. Поэтому Грета просто села на кровати, подтянула колени к груди и обняла их, как нуждающегося в защите младенца.
Что он мог сделать ей? Ребенок, просто больной ребенок. Она старше, умнее, сильнее физически. Но эта неведомая реальность, в которой он жил, этот его темный мир, в котором строили города из спичек, передвигались на четвереньках и часами смотрели в стену, все это было намного сильнее и страшнее нее. Он был в другой системе координат, он мог все. Грета потеряла счет времени. Страх растягивает время. Может быть, брат стоял у ее кровати несколько минут, но ей казалось, что ее поместили в вечность, как бабочку под стекло.
В итоге ничего страшного не случилось. В какой-то момент у него словно ноги ослабели – Гензель рухнул на пол и быстро уполз к себе, а Грета до рассвета обнимала колени и плакала. Она бы никогда не решилась рассказать матери. Но несколькими днями позже Грета купила на карманные деньги туристический нож. И каждую ночь клала его под подушку. Она вовсе не была уверена, что, случись ужасное, она сможет ударить ножом брата. Но так было спокойнее. Как будто бы у нее появился ангел-хранитель.
Два года назад на свет появился Мишенька, еще один братик, тихий и улыбчивый. Грета удивилась – до того, как начал расти живот ее матери, она и вообразить не могла, что между родителями все еще случается близость.
Но он появился – ангел божий, смешной, с пахнущей молоком макушкой и крошечными обезьяньими ручками. Грета смотрела на него, трех дней от роду, и думала о том, что в невинности есть что-то торжественное. Вот он сейчас спит у матери на руках, и его личико словно репетирует эмоции, о которых он пока не имеет никакого представления. Безмятежность, тревога, настороженность, брезгливость, гнев, скорбь. Что-то такое, что досталось ему в наследство от небытия, из которого он был явлен.
Вначале было слово. «Иди сюда», – сказал отец матери, притянув ее за талию тем привычным, лишенным волнения и страсти, движением, какими приглашают друг друга к близости те, чья жизнь под одной крышей измеряется десятками весен. А через сорок недель после той ночи, которая обоим ничем особенным не запомнилась, озарилась светом тьма над бездною – в родильном отделении одной из московских больниц раздался первый крик Мишеньки.
Грета тогда написала в своем фейсбуке: «У меня, кажется, депрессия». На самом деле ей было страшно, что новый братик будет таким же, как Гензель. Что она боялась одного, а теперь ее судьба – бояться двоих. Как будто бы дома живет не одно чудовище, а стая. Одно чудовище ты еще можешь переиграть, подавить, стая же порвет тебя на кусочки. Она даже не пошла встречать из роддома мать, за что та обиделась и неделю с ней не разговаривала.
Но Мишенька оказался обычным маленьким мальчиком – да еще из тех, кого называют «подарочными» детьми. Он как будто бы знал, что появился в сложной семье, и делал все, чтобы любить его было удобно. Даже Грета, встретившая его словами: «Ну и уродец!», в итоге полюбила. Он был нетребовательным и тихим, почти никогда не плакал, рано научился улыбаться, и почти с самого рождения спал всю ночь, восемь часов подряд.
Он должен был принести в дом солнце и счастье, но почему-то так вышло, что в итоге принес раздор.
Семья, взрастившая Гензеля и Грету, едва не развалилась.
Трудно сохранить такую семью.
И однажды родители, посовещавшись, решили отвезти Гензеля и Грету в лес и отдать на съедение ведьме, пожирательнице плоти.
То есть, на словах все было почти красиво: они сняли домик в глухой деревушке, среди мрачных неисхоженных лесов, намного севернее Москвы. Совсем недалеко – Волга, темная, разливанная, с кувшинками и цветущей ряской. Домик не новый, полы скрипят, печка потемнела и стала похожа на подгнивающий зуб, но это был единственный более-менее приличный дом, оказавшийся им по карману. Еще и палисадник просторный – двенадцать соток, а в нем – старые яблони с перекрученными артритными стволами, кусты смородины и малины, какое-то ароматное разнотравье, потрескавшаяся лавочка.
Московскую квартиру на лето удалось сдать командированному иностранцу.
Между собою родители называли эту странную затею: «Проект “Перезагрузка”».
Родители говорили – это всем нам пойдет на пользу.
Но Гензель и Грета все понимали. Их увозят в глушь, а там, в лесу, пряничный домик, и в нем живет старуха, которая их съест.
У отца последние два года была любовь.
Грете было странно об этом думать. Она воспринимала отца стариком. Хотя знала, что в его присутствии женщины становятся похожими на мед. Включается в них что-то такое, языческое, тайное, внутренняя богиня, которая льет незримый лунный свет на макушки всех, кто родился женщиной. Голос становится на полтона ниже, движения – более плавными, кошачьими, взгляд – одновременно обещающим рай и грустным, потому что рая на самом деле не существует.
Отец был темноволос, глаза цвета болота и спина, которую хотелось обнять. Так однажды сказала одна из маминых подруг, которая пришла к ним на вечерний чай. «У Максима такая спина, что ее хочется обнять». Больше эту подругу никогда не приглашали. Отец даже смеялся: «Ты что, ревнуешь?» А мама передернула плечом и сначала презрительно фыркнула, так что получилось что-то вроде «пфффф», а потом сказала: «Да нет, просто она идиотка, я давно собиралась с ней порвать».
Отец был гибкий и сильный как воин из китайского боевика. На него засматривались.
А мама была простая. Простым в ней было все – и выражение лица, и само лицо, и осанка, и походка, и одежда, которую она выбирала, и слова, которые она произносила.
О них часто говорили пресловутое «и что же он в ней нашел».
Грета однажды видела женщину, которую полюбил отец два года назад. Она была совсем не похожа на маму – этакий человек-солнце. Волосы рыжие, и манеры тоже… рыжие, если так можно выразиться – она, не стесняясь, разбрызгивала себя в окружающее пространство, жестикулировала, смеялась, у нее был высокий певучий голос – вроде, и говорит что-то, а кажется, что это не монолог, а песенка. Она была на француженку похожа. Тоненькая, в черных укороченных штанах, лакированных ботинках, с кучей пластмассовых бус. И лицо, как у обезьянки, подвижное.
Отец их не знакомил, конечно, он бы никогда не стал – Грета их на улице случайно встретила. Сначала увидела припаркованную на бульваре машину отца, потом головой повертела – а вот и он, и женщина эта, в рукав его вцепившаяся, как в круг спасательный. И вроде бы, не делали они ничего такого, но одного беглого взгляда достаточно, чтобы понять – влюблены. Грета в тот вечер с отцом поговорила, и он признался во всем. Сказал, что женщину ту Мариной зовут.
Грета поняла бы отца, если бы тот решил уйти. Она бы и сама с удовольствием сбежала из этого самозародившегося адка, который являла собою их жизнь. От нервной измотанной матери сбежала бы, от пугающего Гензеля.
Грета так и не поняла, почему отец однажды вернулся. Ее поставили перед фактом. Многолетнее соседство с Гензелем научило ее искусству принятия.
Родители решили все заново начать. Да, трудно им, но у семьи есть шанс, и оба готовы побороться. Попробовать. Так и возник этот дурацкий «Проект “Перезагрузка”». Отец сказал рыжей Марине, что берет паузу. Взял на три месяца неоплачиваемый отпуск. Грета как раз школу закончила, и никуда не поступила – решила позволить себе роскошь бездействия. Родители вяло посопротивлялись какое-то время, но потом махнули рукой – во-первых, спорить с таким человеком, как она, бесполезно. Во-вторых, оба понимали, что жизнь ей выпала несладкая, соседство с Гензелем у кого хочешь соки выпьет.
Гензеля и Грету увезли в деревню.
Чтобы родители могли там снова друг друга полюбить, вдали от всяких там рыжеволосых Марин и прочих соблазнов, который город с услужливостью официанта в хорошем ресторане подносит к твоему столу. В этой долбаной деревне даже Интернета не было – маленькая трагедия Греты.
– Места здесь у нас отличные. Леса грибные, речка не так уж далеко, и вода в ней чистейшая. И рыбы полно! – сладко пела женщина, которая сдала им дом. – Соседи хорошие, тихие, алкоголиков в нашей деревне нет. И озеро за полем имеется! А какая вода в роднике нашем. Как будто сахару туда насыпали – настоящая живая вода из сказки.
Дом Раде сразу понравился. Это было как раз то, что рисовало ее воображение, еще когда мечты о лете в деревне были неоформленными. Добротный дом, хоть и старенький, сложен из потемневших от времени бревен, к нему пристроена светлая дощатая терраска, внутри – и мебель необходимая, и даже печка с лежанкой имеются. Женщина подтолкнула мужа локтем:
– Максим, что ты думаешь?
Тот хмуро пожал плечами. Ему не очень нравилась сама идея сдать городскую квартиру и на все лето перебраться в глушь. Но чувство вины заставляло смириться. Это он ушел из семьи, это он два с половиной года делил постель с другой женщиной, это он принял решение вернуться обратно. Пусть это решение принадлежало не сердцу, а скорее совести. Но его мучительная рефлексия не должна хотя бы сейчас найти отражение в и без того усталых глазах его жены. Если Раде кажется, что склеить то, что осталось от их семьи, будет проще здесь, в этой деревеньке на тридцать домов, в этом темном доме – значит, пусть будет так.
– А что, по-моему, отличный дом, – нарочито бодро сказал он. – И недорого!
– Вы не пожалеете! – обрадовалась хозяйка. – Еще и на следующее лето вернетесь!
В машине ждали дети. Старшей, Яне, тем летом должно было исполниться восемнадцать, и она предсказуемо завалила экзамены в институт. Хозяйка дома все время искоса, с простодушным любопытством селянки, рассматривала девушку. Никогда ей не приходилось видеть настолько диковинное существо – лицо пудрой выбелено, волосы выкрашены в синий цвет, по всей руке змеится вытатуированный ящер, всё лицо в колечках каких-то, как у дикаря.
Среднему, Сашеньке, было двенадцать лет, и он крепко спал на заднем сиденье, потому что ему сделали успокоительный укол. Сын с рождения не принадлежал этому миру – жил в своем. И это была страшная жизнь – жизнь пленника, но помочь ему не брался ни один психиатр. Разговаривать Саша так и не научился, он до сих пор носил подгузники и все время проводил в закрытой комнате.
Самый младший, Мишенька, общая радость, ангел земной, еще трех лет ему не было, весело елозил на руках у старшей сестры.
– Ян, ну скажи, что дом прекрасный! – весело крикнула Рада дочери.
Та басовито ответила из приоткрытого окна авто:
– Да дерьмо, а не дом. Что и следовало ожидать.
Родители не обратили на ее хамство никакого внимания, что удивило хозяйку, которая собственной дочери за такие слова наотмашь дала бы по губам тыльной стороной ладони. Но женщина ничего не сказала. Ее дело – сдать дом и получить деньги.
– Мы остаемся, – улыбнулась ей Рада.
Когда все документы были подписаны, хозяйка вдруг сказала:
– Только я хотела вас предупредить кое о чем. Да вам все соседи скажут. Есть у нас тут лес один, я вам покажу. Ходить в него не стоит. Никто никогда не ходит.
– Там живет страшный Минотавр? – пошутил Максим.
Хозяйка дома не знала, кто такой Минотавр, поэтому ответила без улыбки:
– Нет, там даже волки не живут. Почти весь лес болото занимает. Бывают болота, по которым и пройти можно, но наше – злое и топкое. Даже в летописи какой-то старинной о болоте нашем есть! – в ее голосе была гордость. – А так, хорошо здесь у нас, воздух! На таком воздухе как убитый спишь. И деткам вашим понравится!
Старуха с выцветшими как застиранное белье глазами, подошла к засиженному мухами окну и хмуро посмотрела на автомобиль, припарковавшийся у соседнего дома. Оно началось. Дом все-таки сняли. Это должно было случиться – дом добротный, плечистый такой, с резными ставнями и флюгером-петушком на крыше чуть покосившейся веранды. В доме ее было темно, и новые соседи не могли ее видеть. А вот у нее была возможность хорошо их рассмотреть. Старухе они не понравились.
Мужчина, вроде бы, хорош собой, но с очевидным надломом. В деревне о таких говорят – «без яиц». Стержня в нем не было, сплошная каша внутри. Несмотря на твердость бицепсов и квадратный подбородок. Женщина – какая-то манерная и очень, очень, очень несчастная. Причем сама боится в это поверить. И зря. Чтобы горе пережить, его принять сначала нужно. А если отвергаешь, оно так и будет с тобою. Будет притворяться частью тебя, а потом наступит момент, и оно тебя съест. Старуха это точно знала. А женщина – нет.
А дочка их – посмотреть страшно. Тощая как цыпленок, а на лице солнечные зайчики пляшут – старуха даже сначала и не поняла, в чем дело, откуда столько сверкания, а потом прищурилась, пригляделась и пробормотала: «Ох, небеса святые!» – все лицо девочки было в колечках. Нос проколот, как у племенного быка. В губе какая-то дрянь железная. И в брови. А в ушах – целый килограмм сережек. Крапивой бы ее выпороть, а родители только улыбаются, да еще и зажигалку услужливо подносят, когда маленькая дрянь, позируя, пытается курить.
Старуха давно заметила, что современным родителям твердой руки не хватает. Немодно в наше время воспитывать детей твердой рукой. Вот и получается черт знает что, а не дети.
Мальчик их старший явно болен, жалко беднягу. Серый, лицо одутловатое, взгляд как у тухлой рыбины. Из машины его едва не на руках вынесли – а ведь ему не меньше двенадцати лет, уже рослому отцу по плечу. Едва оказавшись на воздухе, он сел на корточки, закрыл голову руками, как будто бомбежка воздушная, и орать принялся. Мать, озираясь, сразу в дом его увела.
Только о маленьком ребенке ничего плохого не смогла бы сказать старуха. Но маленькие – они все ангелы, что с них вообще возьмешь.
– А что, хороший дом! – весело сказала женщина.
– И запахи какие, – с натугой улыбнулся ее муж. – Даже курить не хочется. Что это цветет, черемуха?
– Нам здесь будет хорошо, – женщина мечтательно потянулась. Она явно сама не верила в то, что говорит. – Глядишь, и насовсем останемся.
«Как бы в земле вам сырой не остаться тут насовсем», – мрачно пробормотала старуха и отошла от окна.
Обустроились быстро. Они не стали брать с собою много вещей. Идея проекта «Перезагрузка» – полная, почти до аскетизма, простота. Спокойная жизнь на природе, где нечем заняться, кроме себя самих.
Яна первая выбрала комнату – естественно, самую дальнюю и темную. Она не любила яркий свет, не любила просторные помещения. С самого детства как будто бы искала защиты у пространства. Как будто бы ей не комната была нужна, а панцирь или нора.
Для Сашеньки обустроили комнату на отшибе, большую. К каждой стене Максим прибил двуспальный матрас из поролона. Окно закрыли защитной решеткой. Сын иногда бился темечком о стены и пол, ему требовалось особенное пространство.
Мебели в комнате не было – для сына была обустроена лежанка на полу, которую Рада убирала каждое утро. Ел Саша тоже с пола – мать ставила пластиковую тарелку, он подползал, долго принюхивался к пище, ждал, пока все покинут комнату, и только потом приступал к трапезе.
Целыми днями Саша строил спичечные городки.
Спички – это было спасение.
Спасение было внезапным, пришло указующим божьим перстом. Однажды Рада наклонилась, чтобы вытереть блевотину с пола комнаты, где жил ее старший сын. Сашеньку часто тошнило на нервной почве. А поскольку все его переживания, стремления, мысли и реакции никак не были связаны с внешним миром, томились внутри него, как жаркое в горшочке, очередной срыв невозможно было предугадать. Иногда – недели штиля. А потом ни с того ни с сего сын начинался бросаться на обитые войлоком стены и глухие ставни, которыми они были вынуждены закрыть окна его комнаты.
И вот Рада наклонилась, и из кармана ее домашнего платья выпал коробок спичек. Вдруг Сашенька на четвереньках подполз, схватил коробок и утянул добычу в угол.
– Положи! – расстроилась Рада. – Нельзя с этим играть, опасно!
Сын не понимал слов, но различал интонации; повернув к Раде рыхлое лицо, он недовольно зарычал и оскалился, подняв пухлую губу и обнажив плохо вычищенные зубы, а когда мать подошла ближе и протянула руку к коробку, начал визжать. Как хищник, охраняющий пищу.
Рада растерялась – Сашеньку ведь редко интересовали предметы. Решила остаться и понаблюдать – что теперь будет. Если Саша начинал что-то делать, это, как правило, затягивалось на часы. Кричал – часами. Раскачивался, уставившись в стену – часами. Мог бить ладонью по стене всю ночь. Или накручивать собственные волосы на палец – как робот с запрограммированной траекторией движений. А теперь вот он высыпал на пол все спички и перебирал их завороженно. Как будто сокровища пиратские нашел. Пальцы у него были ловкие и быстрые, с длинными желтоватыми ногтями, которые он стричь не давал.
Сашенька так увлекся спичками, что даже не прореагировал, когда мать тихонько подошла и уселась на пол рядом с ним. Хотя обычно нарушения дистанции не терпел. Но теперь он был полностью погружен в новую игрушку, и пальцы его работали ловко, как у вязальщика. Ему одному ведомым способом он скреплял спички одну с другой, и вот уже на его ладони появился домик – крошечный спичечный домик с аккуратной покатой крышей.
– Красиво как! – воскликнула Рада, ошарашенная.
Сын всю жизнь вел себя как животное, и вдруг за считаные минуты, никогда такому не обучавшись, создал красоту – это была не детская поделка, а почти искусство. Рада позвонила его лечащему психиатру.
– Да, случается такое, хоть это и большая редкость, – сказал тот. – О природе этого явления мы мало что знаем. У нас есть мальчик с таким же, как Саша ваш, диагнозом, так он на скрипке играет. Так играет, что мог бы Паганини стать – только вот не светят ему концерты, людей не переносит. Наш с вами мозг – вообще штука малоизученная. Так что радуйтесь и развивайте талант.
В тот же вечер Рада и Максим купили, должно быть, миллион спичек, и у каждой перочинным ножиком стряхнули серную головку. И все Сашеньке отдали. Тот как увидел – даже клейкую струю слюны из уголка рта пустил. Всю ночь шуршал в комнате своей, а когда утром Рада вошла, замерла на пороге в ужасе священном – всю комнату сына, весь пол, занимал спичечный город. Там и домики были, и церковь, и даже вышла пожарная часть. Откуда он все это знает, он и на улице-то был считаные разы. Это было чудо, настоящее чудо. С тех пор Саша только и занимался тем, что строил спичечные города, и раз от раза его поделки становились все более сложными. Рада даже продала один домик через сайт, на котором частные мастера выставляли свои работы.
Конечно, жизнь их безоблачной не стала. Через несколько дней – очередной Сашенькин кризис. Вопли, соседи стучат по батарее, блевотина на полу. Несколько дней на уколах успокоительных – сын овощем лежал на матрасе и смотрел в потолок. В общем, все, как обычно. Но потом он немного пришел в себя, и Рада снова предложила ему спички. И Саша построил многоквартирный дом, с газоном, парковкой и человечками во дворе. Человечков было пятеро – мужчина, женщина и трое детей. Один – совсем малыш. Рада увидела и заплакала – в тот момент она впервые поняла, что Сашенька знает, кто она такая, и других тоже знает. Понимает, что у него есть семья, свои.